I. Брежнев, Косыгин и общество на распутье
Смещение Хрущева
Когда начался закат Советского Союза? Непросто указать отправную точку длительного и сложного процесса, когда хочешь обнаружить не только его предпосылки, но и последствия. И тем не менее такая дата есть. Это 14 октября 1964 г. Весь мир, Европа и Соединенные Штаты Америки, крупные и малые державы, был ошеломлен: секретные службы, которые использовали немалые средства и огромный персонал для прогнозирования такого рода событий, ни о чем не догадывались. В Москве эта новость была обнародована 15 октября в форме краткого сообщения о свершившемся факте. По состоянию здоровья Никита Сергеевич Хрущев оставлял свои руководящие посты. Центральный Комитет Коммунистической партии ГЦК КПСС) принял его отставку без возражений. В мгновение ока один из самых могущественных людей мира исчез со сцены.
Хрущев в течение 11 лет был первым секретарем ЦК КПСС и в течение 6 лет — председателем Совета министров: то есть совмещал два важнейших поста в советской иерархии. В глазах всего мира СССР воспринимался прежде всего как Хрущев. Его слава объяснялась главным образом смелым разоблачением деятельности Сталина, при котором Хрущев взошел на вершину власти: венцом этого акта были низвергавшие культ личности выступления Хрущева на двух съездах партии (XX в 1956 г. и XXII в 1961 г.). Его энергия и беспристрастность стали определяющими факторами внутренней и внешней политики СССР в послесталинский период. Неожиданное его смещение порождало много вопросов относительно будущего страны и, принимая во внимание значимость СССР как второй супердержавы, относительно последствий для остального мира.
Четверть века спустя почти все участники этого действа стали вспоминать закулисные интриги того времени. Эти свидетельства не всегда совпадают, однако в целом картина все же прояснилась. Оказалось, что нити заговора тянутся на несколько месяцев назад — от октября к апрелю 1964 года, а сплетаются в узлы летом того же года. Как следует из воспоминаний, зачинщики интриги вошли в сговор почти со всеми членами Центрального Комитета КПСС, который насчитывал 175 человек с правом голоса. Удивляет степень секретности, которой была окружена вся операция, что и гарантировало ее успех.
Однако главное заинтересованное лицо, Хрущев, почувствовал это во время своего летнего отдыха на берегу Черного моря, но не принял никаких мер. Мы это знаем от его сына, который был тогда с ним. Шесть лет назад, однако, реакция Хрущева была совершенно иной, когда позиции первого лица государства оспаривали другие наследники Сталина: Молотов, Маленков, Булганин, Ворошилов. Сын Хрущева усматривает причину в подавленности, чуть ли не в ожидании чего-то рокового. А может быть, сам Хрущев интуитивно ощущал, что, в отличие от 1957 года, он теперь не имел за собой силы, достаточной, чтобы решить схватку в свою пользу. Только в последний момент он сделал слабую попытку оказать сопротивление, когда с места отдыха его неожиданно вызвали в Москву. Тогда он заявил, что не понимает, к чему такая поспешность. Но оказалось слишком поздно: игра была сыграна.
В столице ничто не оставалось на волю случая. С аэродрома Хрущев сразу же был доставлен в Кремль, где собрался Президиум Центрального Комитета (который вскоре станет называться Политбюро) — реальный орган власти. Здесь глава партии и правительства очутился под перекрестным огнем критики своих коллег, которые возлагали на него ответственность за многочисленные проблемы, вставшие перед СССР, и требовали его отставки. Лишь один из присутствующих, Микоян, вероятно единственный, кто не был заранее посвящен в план действий, предложил, чтобы за Хрущевым сохранили по крайней мере один из двух постов. Но его предложение не нашло поддержки. Сам Хрущев вяло реагировал на обвинения. Ему был предоставлен выбор: либо якобы добровольная отставка, либо шумная газетная кампания с позорящими перед лицом общественного мнения обвинениями. Хрущев покорно согласился на первое.
На следующий день, как раз 14 октября, был созван Пленум Центрального Комитета партии, члены которого заранее прибыли в Москву. Заседание не было ни длинным, ни слишком драматичным. Идеологический лидер того времени — Суслов представил довольно краткий отчет, в котором против Хрущева были выдвинуты обвинения, предъявлявшиеся ему все последующие годы: дилетантизм и волюнтаризм в сфере управления, непродуманные инициативы в области экономики и внешней политики, конфликты с влиятельными группами общества и пр. Хрущев не выступал. Его немногочисленные сторонники, еще остававшиеся в ЦК, тоже промолчали. И потому решение о смещении Хрущева со всех политических постов было принято единогласно, как, впрочем, всегда случалось на заседаниях такого рода. Затем тут же, на заседании, таким же образом были назначены его преемники; их было двое, ибо было решено, что впредь два поста не могут быть доверены одному человеку: первым секретарем ЦК партии стал Леонид Ильич Брежнев, а председателем Совета министров — Алексей Николаевич Косыгин. Граждане СССР и других стран были извещены обо всем только на следующее утро.
Итак, тщательно спланированная операция прошла без сучка и задоринки. Однако в стране, где роль главы государства всегда была решающей, речь, естественно, шла не просто об очередной замене. Все комментарии по поводу этого события и внутри страны, и за рубежом не смогли объяснить истинную суть происшедшего. Причем за границей реакция была более эмоциональной, нежели в самом СССР. Все газеты посвящали этому передовые статьи и старались представить сенсационную информацию, однако информация всегда была неточной, а передовые — не всегда содержательными. Вспыхнувшие поначалу страсти вскоре улеглись. Советские посольства за рубежом получили указание информировать всех о том, что советская политика, как внутренняя, так и внешняя, останется неизменной: веря или не веря этим заявлениям, заинтересованные лица вынуждены были принять сказанное.
Реакцию советской общественности (или, вернее, отсутствие таковой) уже тогда следовало рассматривать в качестве наиболее важного феномена. Не было ни протестов, ни столкновений, никаких манифестаций, но, по правде говоря, не было также и явного одобрения. Сам Брежнев, преемник Хрущева, был удивлен, получив секретные отчеты спецслужб (в частности, КГБ), информирующие его о состоянии общественного мнения. Новые правители приняли меры предосторожности на случай возможных проявлений недовольства. На заседании 14 октября, когда был смещен Хрущев, Брежнев предложил присутствующим не вести дискуссий на эту тему ни внутри страны, ни внутри партии. По традиции, которая сохранялась и при Хрущеве, члены КПСС имели право на получение информации, более подробной по сравнению с публикуемой в газетах: в сущности, их ознакомили с отчетом Суслова на заседании Центрального Комитета партии, который для основной массы оставался секретным. Но даже на партийных собраниях не возникло никаких прений. Восхваляемое и еще несколько дней назад постоянно цитируемое имя Хрущева вдруг исчезает из обращения. Его отстранение от власти запомнилось лишь в связи с датой заседания, на котором было принято это решение (октябрьский Пленум Центрального Комитета партии).
Тогда такая очевидная пассивность имела политическое значение, а для нас сегодня она имеет значение историческое. Хрущев не был из разряда тех многочисленных правителей, которые приходят и уходят. Он снова возродил те антисталинистские настроения, которые четверть века назад несколько поутихли и оставались под спудом, но никогда не исчезали совсем ни в самой партии, ни в советском обществе. Кроме того, какими бы несообразными ни представлялись его инициативы тогда и даже сегодня, Хрущев все же сделал, может быть, противоречивую, но не ставшую от этого менее важной попытку преобразования той модели советского общества, которая была создана под руководством Сталина. Теперь эта попытка, что бы о ней ни думали, провалилась.
Это событие было важным не только с точки зрения советской истории, где всегда существовали противоречия между так называемыми сталинистскими и антисталинистскими течениями. Провал Хрущева напоминал о гораздо более древней традиции, периодически возрождавшейся в ходе многовековой русской истории. Попытки проведения реформ, а не радикальных революционных преобразований случались в истории России. Но они всегда заканчивались полной или почти полной неудачей. В этом контексте смещение Хрущева казалось последним звеном в длинной цепи неудач, тянувшейся из далекого прошлого.
Значительная часть советского политически активного общества никак не одобряла реформаторских стремлений Хрущева, считала их грубыми и опрометчивыми. И именно этой, весьма влиятельной в правящих кругах КПСС части удалось избавиться от Хрущева. Поведение этих людей нисколько не удивительно. Но были и другие, кто, напротив, поддерживал хрущевские нововведения, возможно считая их недостаточными, слишком вялыми и чрезмерно компромиссными. Именно от них исходило требование более широких реформ. Однако в момент расправы с Хрущевым не было предпринято ни единой попытки защитить смещенного лидера. Даже напротив, порицания, исходящие с этой стороны политических сил, облегчили изоляцию и, соответственно, поражение Хрущева. Случилось так, что даже те, кто несколько лет спустя не колеблясь счел октябрь 1964 года поворотом всей советской истории вспять, в тот момент, может быть под влиянием обстановки, «вздохнули с облегчением», как скажет один из них. Сегодня, по здравом размышлении, даже это явление не представляется совсем новым в драматической последовательности русских реформаторов: не впервые преобразователь подвергался нападкам как своих противников, так и сторонников, которые либо отступались от него, либо не могли найти аргументов, чтобы вовремя поддержать его.
Новое правительственное соглашение
Вполне можно понять растерянность советских реформаторов, если принять во внимание, что в первое время новые руководители страны никак не обнаруживали намерений оставить путь реформ. Один из них, Юрий Андропов, пребывавший тогда на вторых ролях, но которому позднее предстояло сильно продвинуться, напротив, уверял своих политических друзей, что теперь движение вперед ускорится. И ему верили. Пришедшие на смену Хрущеву новые руководители страны, которые в течение долгих лет были его сподвижниками, иной раз давали понять, что они намерены идти по тому же пути, но более последовательно и более твердо. Лозунг, с которым они предстали перед своей страной и за рубежом, ратовал за «научный подход»: другими словами, за понимание причин и принятие обоснованных решений.
Кто же были эти новые руководители, поддерживавшие Хрущева и тесно сотрудничавшие с ним вплоть до того, как решили избавиться от него? У них, 50- и 60-летних, общим было следующее: все они, более даже, чем их предшественники, Молотов, Маленков и тот же Хрущев, были выкованными Сталиным кадрами, как тогда говорили, его настоящими «соратниками». В том смысле, что они сформировались при Сталине и не имели никакого иного политического опыта, кроме сталинского. Решающий взлет в их карьере произошел в 1937-1938 годах, когда они, молодые, едва достигшие 30-летнего возраста, были призваны Сталиным и его окружением занять места старых революционных кадров. В их биографиях годы «великого террора» против партии большевиков первого поколения были временем политической молодости. Дальнейшая их карьера была связана с войной и холодной войной. Вместе с Хрущевым они взошли на вершину власти, но их нельзя было по одной только этой причине рассматривать как «его» людей. Взращенные Сталиным, при Хрущеве они освободились от этого партийного отцовства, но наложенная им печать осталась определяющей в их видении мира.
Не случайно Брежнев стал лучшим их представителем. О нем позднее сказали все плохое, что только возможно. Однако и его портрет следовало бы несколько подправить. Конечно, Брежнев не был интеллектуалом; в сущности, и не претендуя на это. Он очень мало писал сам: его перу не принадлежали ни выступления, ни воспоминания, выходившие под его именем. Этот политик ни разу не проявил ни малейшего интереса ни к теоретическим вопросам, ни к объяснениям экономистов. Падкий на лесть, он обнаруживал свою слабость в доведенных до абсурда масштабах. В одном он отличался от предшествующих глав советского государства и от многих своих коллег: физически крепкий, как истинный сибарит, Брежнев любил все мирские удовольствия. Любимой его забавой были шикарные автомобили. Однако он отнюдь не был лишен политических способностей. Брежнев очень хорошо знал созданный в СССР административный аппарат, все его механизмы и их функционирование. Кроме того, ему были присущи тонкое психологическое чутье и удивительная способность маневрировать людьми: это, впрочем, была единственная особенность, которой он гордился. Президент Соединенных Штатов Никсон сравнил его с руководителем американских профсоюзов. Вопреки распространенному тогда мнению, именно Брежнев был одним из основных инициаторов отстранения Хрущева и теперь пожинал плоды. Но, в отличие от своих предшественников, ему не пришлось вести трудные политические баталии, чтобы добраться до вершины власти, а потом защищать свое положение. Ему достаточно было быть благоразумным, осмотрительным, уметь лавировать среди «равных», среди которых он во всяком случае должен был оставаться «первым».
Намного богаче был интеллектуальный потенциал у двух других руководителей: Косыгина и даже Суслова. Образованный Косыгин нравился интеллигенции. Его роль заключалась в исполнении функций менеджера, главного специалиста по советской экономике, которая всегда оставалась его единственным полем деятельности. Внешне аскет и жрец, нетерпимый и лицемерный, Суслов считал себя и почитался другими главным блюстителем чистоты идеологических нравов. Такими были эти три непохожих друг на друга человека. Но различия между ними играли определенную роль в правящей группировке, которая с самого начала выступила как коллективное руководство и таковым в основном оставалась. Сама по себе эта характеристика не была новой. Предшествующие руководители тоже поначалу обещали держаться подобных методов. Но Брежнев сохранял верность им, даже когда стало ясно, что последнее слово в любом случае остается за ним. Высшие структуры партии, покуда он возглавлял их, действительно функционировали как коллегиальные органы. Впрочем, речь шла не столько о какой-то его личной заслуге, сколько — как мы увидим позднее — о структурной эволюции советской политики, выразителем которой смог стать Брежнев.
Новые руководители к условию коллегиальности добавили также обещание стабильности: таким образом, этот термин впервые вошел в советскую политическую лексику. Он стал ключевым словом языка, предназначенного прежде всего для правящего аппарата. Этот аппарат подвергался непрерывным и нередко жестоким потрясениям как во времена сталинского деспотического режима, так и в период хрущевских преобразований. При Сталине, который был его создателем, аппаратчики рисковали личной свободой и даже жизнью, при Хрущеве — своим положением. Почва под их ногами никогда не была устойчивой. Теперь они хотели чувствовать себя более уверенными на своих местах и даже получили гарантии тому. Именно это молчаливое, неписаное, но от этого не менее эффективное соглашение между руководителями центрального и периферийного аппаратов сделало отстранение Хрущева простым и безболезненным, даже формально не противоречащим правовым нормам. На этом соглашении почти 20 лет зиждилось руководство Брежнева.
Самой первой мерой новых руководителей стало пресечение всякого рода нововведений или хрущевских проектов, которые более всего угрожали стабильности правящего класса на всех уровнях. Никаких реформ партии: начатые Хрущевым преобразования были прекращены, а предусмотренные им в программе были отложены. Смещенный лидер навязал уставную норму, по которой никто не мог оставаться на своем посту более двух сроков. Эта норма, которая, наверное, более всех других инициатив Хрущева способствовала его устранению, была демонстративно упразднена.
Через полтора года после отстранения Хрущева от власти состоялся XXIII съезд КПСС, первый брежневский съезд партии. Он по контрасту с предыдущим, последним хрущевским съездом партии отличался минимальным обновлением правящей верхушки. Незначительностью изменений будут характеризоваться также и последующие съезды партии, проводимые при Брежневе.
Было бы заблуждением полагать, что стремление к стабильности свойственно только правящим слоям советского общества. В середине 60-х годов среди населения господствовала мечта о спокойствии. Более полувека страна почти постоянно жила в чрезвычайной обстановке. Все страстно желали хоть немного пожить нормально, спокойно и благополучно: каждый вкладывал в эти понятия свой смысл, но в обещаниях новых руководителей всем виделись основания надеяться на лучшее. В общем соответствии между обещаниями властей, стремлением аппарата к консолидации, а основной массы советских людей к более спокойной жизни и заключался секрет успеха, позволившего Брежневу с сообщниками избавиться от Хрущева: секрет, который, как мы увидим, не лишен ловушек.
В этом — первое объяснение того, почему коллегиальное руководство с такой осторожностью подходило к реформам. И на словах, и в делах. То, что Андропов говорил в частных беседах своим друзьям-политикам, — было одно. И совсем другое — постановления руководящих органов. Факт таков, что слово «реформа» даже не вошло в политический словарь. Согласно официальной пропаганде, советское общество, будучи социалистическим, представляло собой лучшее из всего, что только могло существовать. Его не надо было «реформировать», его надо было лишь «усовершенствовать», чтобы исключить еще встречающиеся недостатки. На эту заботу, которую можно определить как идеологическую, наслаивалось нежелание искать новое, которое можно было бы использовать, изучать его последствия: наверху возникали разногласия по поводу возможного принятия таких новшеств.
Реформы 1965 года
При всем стремлении к стабильности в стране склонялись в пользу реформ. Исходило это скорее из фактов, нежели из их осознания, и порождалось прежде всего состоянием экономики. Хрущев заплатил за то, что успехи в этой области были недостаточны. Среди населения обнаруживались признаки нетерпения: в некоторых районах СССР произошли серьезные инциденты. Соревнование с Америкой, на которое Хрущев возлагал большие надежды, оказалось гораздо тяжелее, чем думали. На зарубежных рынках, где СССР только начинал появляться, соревнование было проиграно. Уже в хрущевские времена начали звучать предупредительные сигналы о том, что так называемая военная экономика, с помощью которой Сталину удавалось осуществлять свои намерения, стала непригодна для нового времени и для общества, стремящегося не только укрепить мощь страны, но и обеспечить более высокое благосостояние населения. Повышение уровня жизни не могло более не приниматься в расчет, поскольку оно было составной частью самого обещания стабильности.
Через год после падения Хрущева Центральный Комитет партии принял решение о необходимости «важной экономической реформы». Человеком, который так ее определил, спланировал и горячо отстаивал, был Косыгин. К реформе стали готовиться еще до смещения Хрущева и, соответственно, при его поддержке: обсуждение в печати началось уже с 1962 года. Не все предложения, выдвинутые в ходе обсуждения, вошли в проект Косыгина, который держался того осторожного курса, каким новое руководство намеревалось двигаться вперед. Тем не менее предусматриваемые изменения были значительными, даже если, как уточнялось, они должны были осуществляться постепенно.
Косыгин убедительно обосновал необходимость реформы. Советская экономика, оставаясь все еще сильной, теряла эффективность. Отдача от громадных вложений ресурсов падала: свидетельством тому были убытки, низкое качество продукции, распыление капиталовложений, низкая производительность труда. Проведенный Косыгиным анализ представляет интерес и сегодня, ибо его положения, почти в тех же формулировках, мы будем встречать и позднее, всякий раз, когда в Москве будут обсуждаться проблемы экономического развития, пока спустя 20 лет выявленные им недостатки не окажутся гибельными. Но предложения Косыгина были связаны не только с реформой, они, скорее, предусматривали реформу и контрреформу в организации и функционировании промышленности. Нигде не подвергались обсуждению основные, исторически утвердившиеся принципы советской экономики: всеобъемлющая государственная собственность, единое, централизованное планирование, строгий контроль за всеми основными показателями развития. Цель реформы Косыгина заключалась, скорее, в более эффективном использовании перечисленных принципов.
Контрреформа состояла в отказе от первой организации промышленности, проведенной Хрущевым в 1957 году несмотря на упорное сопротивление: для устранения выявлявшихся уже тогда недостатков экс-лидер хотел перейти от вертикальной организации производства на уровне отраслевых министерств, отвечающих за всю страну, к децентрализованной организации на региональной основе. В сентябре 1965 года решено было вернуться к старому. Реформа же должна была уравновесить возродившееся стремление к централизации решением проблемы уже не в области организации, а в большей степени в сфере непосредственно экономической, и в этом заключалось главное, что было столь дорого предложившим ее экономистам. Нет надобности обращаться к подробностям, которые сегодня имеют разве что археологическую ценность. Достаточно вспомнить основные ориентиры, заключавшиеся в предоставлении большей автономии отдельным производственным единицам — советским предприятиям, автономии относительной, но более значительной по сравнению с прошлой.
Отныне предприятиям не должны были диктоваться сверху мелочные указания по поводу их деятельности, распоряжения могли касаться лишь наиболее важных параметров. Оставаясь в рамках этих параметров, предприятие могло самостоятельно распоряжаться частью доходов от своей деятельности, пуская их либо на самофинансирование, либо на стимулирование труда персонала. Так, предполагалось возродить, казалось, напрочь утраченный дух инициативы. Планирование тоже должно было изменить свой характер: не доскональное предписание всего, что должно делаться год за годом, а указание перспективных ориентиров, позволяющих предприятию при соблюдении целой серии норм и правил выбирать собственный путь, направленный, как всегда, на достижение общих целей. В сущности, речь шла о переходе от системы административного управления к более гибкой, способной использовать экономические рычаги для достижения желаемых результатов. В итоге многое должно было измениться, начиная с системы ценообразования. Новый курс, казалось, заслуживал тем большего внимания, что Косыгин предлагал рассматривать его как начало процесса дальнейшего развития.
Однако шесть месяцев спустя, на XXIII съезде партии, на котором как раз должны были намечаться основные ориентиры развития страны, Косыгин, автор одного из двух главных отчетов — экономического, о реформе не говорит ни слова. О ней вскользь упоминает Брежнев. Но это упоминание звучит формально и неопределенно, а само слово «реформа» из него снова исчезло. Факт этот никак не стоит обходить вниманием, поскольку история последующих лет — в значительной мере история несостоявшихся реформ, которые сначала были заявлены, но потом либо ушли в песок, либо были выхолощены. Мы еще вернемся к рассмотрению этого явления. Случившееся на XXIII съезде партии сразу обнаруживает одну из основных его особенностей. В ходе съезда никто не выступал против реформы, но никто и не отметил ее важности, что традиционно делалось всякий раз, когда хотели продемонстрировать народу серьезность задуманных преобразований. Для опытного глаза это означало, что оппозиция намеченным реформам хотя и оставалась скрытой, тем не менее была достаточно сильной.
Оппозиция в высших инстанциях отражала широкое по всем направлениям сопротивление аппарата. На самой вершине власти к реформам скептически относились и сам Брежнев, и его окружение. Пять лет спустя, на следующем съезде партии, когда о замыслах Косыгина почти и не вспомнят, Брежнев выдвинет другую идею: сделать более эффективным прежний аппарат управления при некоторой модернизации экономики за счет использования широкой компьютерной сети. Но даже этот проект не будет выполнен: задуманный как некий суррогат истинной реформы, он был не в состоянии дать ожидаемых результатов.
В марте 1965 года на Пленуме Центрального Комитета партии Брежнев выступил поборником новой аграрной политики еще до того, как Косыгин представил свой проект экономической реформы. Задача восстановления советского сельского хозяйства, находившегося в глубоком кризисе со времен Сталина, была любимым коньком Хрущева. Дело шло с переменным успехом, но после катастрофического неурожая 1963 года появилось предчувствие провала. Для последующих руководителей, пришедших на смену Хрущеву, задача могла показаться более простой. В 1965 году всю или почти всю вину за прошлые неудачи пытались свалить на Хрущева. Что касается принимаемых решений, то Брежнев предпочитал прагматические варианты, предполагая использование различных средств, начиная от увеличения капиталовложений в деревню и кончая повышением уровня жизни крестьянства.
Но было кое-что, чем аграрные проекты нового руководства напоминали план промышленной реформы, горячо отстаиваемой Косыгиным. Как тогда, так и теперь основные направления существующего порядка не менялись, не считая тех незначительных аспектов, которые и прежде предполагалось корректировать. При этом оспаривались утверждения тех зарубежных наблюдателей, которые предсказывали изменение экономической и социальной системы или утверждали, что такое изменение уже происходит. Но и в случае с косыгинской реформой, и теперь давались обещания расширить автономию отдельных предприятий, чтобы повысить их эффективность и стимулировать инициативу. Однако если на практике это было сложно даже в промышленности, которая всегда была гордостью существующего режима и предметом его максимальных забот, то тем невероятнее выглядела такая задача в области сельского хозяйства, которое более 30 лет приносилось в жертву первоочередным требованиям тяжелой промышленности и военным нуждам. И наконец, как в косыгинской реформе, так и в новом случае не обращалось внимания на необходимость отведения определенной роли рынку, его требованиям, его непосредственным связям с производителями. Этому препятствовало переплетение идеологических предрассудков, инерции традиций, сложившихся интересов.
То ли в результате реформаторских усилий, то ли в связи с более жестким правлением, которым часто сопровождается приход к власти новых руководителей, а может, благодаря надежде на будущие успехи первая стадия брежневского правления оказалась достаточно благоприятной для советской экономики. Позднее о ней будут вспоминать почти с ностальгией, как о годах относительного благоденствия. Статистика отмечала ускорение темпов развития, что, казалось, говорило об изменении прежде преобладавшей тенденции к их замедлению. Впервые, тоже по инициативе Косыгина, намечалась программа, в соответствии с которой производство автомобилей должно было увеличиться в четыре раза в течение пяти лет: фирма ФИАТ строила огромный завод на берегу Волги в городе Тольятти. И хотя России было еще далеко до уровня оснащенности автомобилями, достигнутого в Америке и Западной Европе, казалось, что она приближается к нему. Были расширены также программы жилищного строительства. В действительности же того качественного скачка в эффективности экономики, к которому стремился Косыгин, не произошло, и позднее пришлось признать ограниченность этого эфемерного прогресса. Но даже несмотря на то, что расчеты не оправдывались, результаты все же не казались такими удручающими, что, в свою очередь, становилось аргументом в пользу тех, кто предпочитал не заходить далеко по пути истинных реформ.
Цензура и «самиздат»
В общем, хлеб был. И даже в какой-то степени с маслом. Но не хлебом единым жив человек: эта евангельская истина, использованная в начале 50-х годов как заголовок романа, ставшего мишенью для нападок московских руководителей, очень часто цитировалась в СССР в первый период брежневского правления. Уже в последние годы правления Хрущева отмечалась растущая политическая активность творческой интеллигенции, сопровождавшаяся публичными дискуссиями между высшим руководством и целым рядом писателей, художников, артистов. Для многих представителей культуры «стабильность» означала надежду на большую свободу. Спустя годы некоторые из них вспоминали это время — небольшой «просвет между хрущевской оттепелью и расцветом брежневской эпохи» — как краткий, но счастливый миг.
В сентябре 1965 года в Москве были арестованы два писателя — Андрей Синявский и Юлий Даниэль, которые были мало известны за пределами определенного круга и которые под псевдонимами опубликовали за границей сатирические и критические заметки о советской действительности. Их арест обозначил памятную дату в развитии общественной жизни СССР, как бы тогда ее оценили противостоящие стороны. Это был вызов, брошенный двумя писателями: обратившись к зарубежным издательствам, они нарушили существовавший долгие годы неписаный, но неоспоримый закон советского образа жизни, по которому искать поддержки за рубежом было свидетельством нелояльности, если не настоящего предательства. Незадолго до этого такой великий поэт, как Пастернак, по такой же причине был не только заклеймен властями, но практически остался в изоляции даже среди своих коллег. На этот раз реакция была совершенно иной. Конечно, в Москву по поводу двух писателей приходили многочисленные осуждающие письма, инициированные самими властями. Но впервые появились свидетельства и другого рода. В центре Москвы на Пушкинской площади прошла демонстрация протеста против ареста писателей, пусть небольшая, всего в несколько человек, но такого прецедента начиная с далеких 20-х годов еще не было.
Реакция еще больше усилилась во время процесса, начавшегося в январе 1966 года не без некоторой рекламы. Шум, поднятый за рубежом, уже сам по себе обескураживал советское руководство. Но более настораживающими были пока еще ограниченные проявления несогласия внутри страны, которые тем не менее уже нельзя было не замечать. Формировалась оппозиция — явление скорее политическое, нежели культурное. В публикациях о процессе появлялись только те мнения, которые согласовывались с обвинительным заключением. Но родные и близкие обвиняемых написали другие отчеты, и в отпечатанном на пишущих машинках виде они начали ходить по рукам. Так родился новый метод борьбы. Протест стал явным. Власти пытались задушить его, но оппозиция не давала больше затыкать себе рот: она нашла способ распространения своей информации Репрессии стали усиливаться. Так образовывался круговорот, из которого руководство Брежнева не сможет более выйти.
А в советскую жизнь вошло новое явление — «самиздат». Неугодные властям произведения искусства и политические идеи не могли проникнуть в официальную печать из-за жесткой цензуры, но теперь они получили пусть примитивный, но вполне автономный канал распространения: они перепечатывались на машинке и передавались от одного читателя другому. Метод этот был не так уж нов. Отдельные его преодоления встречались и прежде. Но лишь в середине 60-х годов «самиздат» становится настоящим явлением политической и культурной жизни, явлением, сильно впоследствии повлиявшим на культурную жизнь СССР. Отчеты о судебных процессах, которые власти предпочитали держать под спудом, но которые им не удавалось больше сохранять в тайне, в значительной мере усилили это влияние. Другим толчком было растущее неприятие цензуры, не только жесткой, но подчас просто тупой, — традиционный удел всех цензур. На дрожжах хрущевских преобразований выросли произведения, написанные уже известными или молодыми авторами, критически оценивающими прошлое СССР и его настоящее. Публикация таких произведений была запрещена. Немалое их число находило дорогу пусть к ограниченному, но, возможно, более эффективному способу подпольного распространения. Был и другой путь, указанный Пастернаком, Синявским и Даниэлем: опубликованные на Западе книги потом тайно возвращались в Советский Союз.
Символической фигурой нового столкновения с властями стал прежде малоизвестный и вдруг сделавшийся знаменитым писатель Александр Солженицын. Он приобрел популярность, опубликовав в ноябре 1962 года при горячей поддержке Хрущева роман о сталинских лагерях. Несколько рассказов, появившихся затем в печати, подтвердили значительное дарование писателя. Но были у Солженицына и другие произведения, которые ждали своего выхода в свет. После отставки Хрущева публикация его работ прекратилась. Более того, в те самые дни, когда были задержаны Синявский и Даниэль, милиция наложила арест на некоторые рукописи Солженицына. А через какое-то время они появились в «самиздате». Автор, однако, никак не желал смириться. В мае 1967 года Солженицын пишет письмо IV съезду Союза писателей, на который он не был приглашен, и в этом письме в самых острых выражениях осуждает гибельный характер цензуры и требует ее отмены. На съезде писателей письмо зачитано не было. Но многие из делегатов имели текст письма, и практически все были с ним знакомы. Около 100 человек, среди которых были известные в советской литературе имена, открыто и письменно выразили свое согласие с Солженицыным. Все эти документы появились в «самиздате» и попали за границу.
Процесс Даниэля-Синявского и письмо Солженицына стали двумя ключевыми точками в эволюции советского общественного мнения 60-х годов. Они выделялись на фоне растущей интеллектуальной деятельности. «Самиздат» и другие подпольные формы распространения неопубликованных работ стали составной частью культурной жизни, зеркалом, отражавшим подспудные дискуссии, которым власти не позволяли выйти наружу, но подавить которые они были уже не в силах. Некоторые из публикаций «самиздата» становились даже периодическими. Наиболее известной и долговременной будет начиная с 1968 года «Хроника текущих событий», достаточно регулярно предоставлявшая информацию как о незаконной политической деятельности, так и о борьбе с ней. Через эти каналы крупные произведения, получившие впоследствии мировую известность, стали достоянием хотя и узкого круга людей, но обладавшего значительной способностью влиять на культурную жизнь в стране.
Конфликт между властями и культурой
Развитие советского общества, распространение науки и культуры способствовали этому конфликту. В то самое время, когда произведения Солженицына запрещались, его приглашали выступать в известные научно-исследовательские институты; первым среди них был Институт ядерной физики Курчатова, которому страна была обязана многими успехами в области ядерной физики. Причем даже власти не решались вступать в конфликт с такими важными авторитетными научными центрами. В Академии наук, где всегда сохранялся принцип избрания членов тайным голосованием, некоторые из кандидатур, слишком явно навязываемые сверху, были отклонены, ибо были сочтены недостойными столь высокого положения. После выхода в свет первой книги Солженицына появился целый поток литературы о сталинских лагерях. Было дано указание о прекращении подобных публикаций. Речь шла о воспоминаниях или рассказах, неравнозначных по своим достоинствам, но помогавших глубже постичь самую болезненную страницу советского прошлого, дополняя разоблачения, сделанные еще во времена Хрущева, и устные свидетельства выживших в лагерях, вернувшихся на свободу благодаря тому же Хрущеву.
В росте противоречий стал обнаруживаться феномен еще более своеобразный и более характерный для СССР, чем извечный конфликт между тиранией власти и страстным желанием свободы. Впервые после ушедшей в далекое прошлое революции обнаруживался раскол между политическими верхами страны и значительными группами культурной общественности. Такого не случалось даже в самые жестокие годы сталинского деспотизма: тогда противостояния носили гораздо более эпизодический характер. Это был признак кризиса, грозившего перекинуться и на другие сферы жизни. Речь шла даже не о противоборстве между советскими коммунистами и их противниками. Разногласия проникали в саму КПСС. И главной причиной несогласий снова была оценка Сталина.
Эпоха Хрущева была отмечена разоблачениями, с которыми он выступил против преступлений и просчетов своего предшественника. Понятно, что его оценку разделяли не все члены партии и не все общество. Но она была сделана и оказывала влияние. Враждебное отношение к антисталинским настроениям Хрущева стало одной из причин его падения. Сменившие его руководители ничего не сказали по этому поводу, кроме общих обещаний верности установкам двух антисталинских съездов — XX и XXII съездов КПСС. Но вскоре в некоторых кругах партийного аппарата стали предприниматься попытки вернуться к прославлению Сталина в связи с 20-й годовщиной Победы во второй мировой войне, которая в памяти многих, особенно бывших участников войны, была связана с его именем. Однако в последний момент ничего не было сделано. Группа авторитетных представителей культуры, коммунистов и беспартийных, обратилась с письмом протеста к руководству партии в самый канун XXIII съезда партии и добилась того, что инициатива была пресечена.
Но противоречия проникли в общество и не могли быстро исчезнуть. Два противостоящих лагеря время от времени вступали в конфликт. Негодующие письма были написаны родственниками наиболее известных жертв Сталина. И настоящей «реабилитации» диктатора — в соответствии с модной советской терминологией того времени — не произошло даже в 1969 году, в год 90-летия со дня рождения Сталина. Сомнения в неуместности переоценки деяний Сталина высказали и видные зарубежные коммунисты. Разгоревшаяся полемика мало напоминала взвешенный суд истории. Сталинизм и антисталинизм стали расхожими терминами, использовавшимися безотносительно к личности Сталина, были знаменем противоположных политических тенденций, проявлявшихся как внутри КПСС, так и вне ее, тенденций к демократизации и либерализации советского общества, с одной стороны, и к сохранению самых жестких его принципов — с другой.
Именно в связи с этим Брежнев попытался сначала доказать свой, что называется, «центризм», выражая намерение бороться с обоими проявлениями экстремизма, с крайностями и той и другой стороны: довольно осуждения Сталина, но довольно и его восхваления. Тем не менее во второй половине 60-х годов наблюдается широчайшая культурно-идеологическая кампания, направленная на выработку новых официальных концепций советской истории. Для этой цели были использованы крупные юбилейные даты, приходившиеся как раз на это время: 20-летие Победы (1965), 50-летие революции (1967) и 100-летие со дня рождения Ленина (1970). Две последние даты отмечались с торжественностью, поистине граничащей с одержимостью: в течение нескольких месяцев газеты, радио и телевидение не говорили почти ни о чем другом. Эти два юбилея послужили предлогом для опубликования некоторых документов — официальных «тезисов» руководства партии и выступлений того же Брежнева, отмеченных некритическим, слепым восхвалением всего послереволюционного периода. Были преданы забвению многочисленные драматические события, повороты в политике, смена лидеров и методов руководства. История была представлена как прямолинейный путь развития, насквозь пропитанный ленинскими теориями и духом, дорогой не всегда легкой, но отмеченной подлинными триумфами, когда КПСС всегда оказывалась правой.
И как бы это ни представлялось парадоксальным на первый взгляд, в результате были прекращены все исторические исследования событий, происшедших в стране за текущее столетие. Каноническая, искусственная версия современной истории и прежде составляла существенную часть сталинской идеологии. В хрущевское время она была в какой-то мере оспорена, что открыло дорогу к некоторому оживлению исследований по истории страны: масса людей, названных позднее «шестидесятниками», принялись за работу. И первые результаты дали о себе знать. «Юбилейные» документы пресекали эту деятельность, поскольку они стали новой ортодоксальной версией советской истории, которой нельзя было противоречить. Работы, идущие с ней вразрез, изымались без обсуждений. Вышедшая в 1965 году книга историка Некрича о первых месяцах войны 1941 года, в которой указывалось на ошибочные оценки Сталина, сопряженные с тяжелыми последствиями, лишь короткое время обсуждалась публично: сначала она была разрешена цензурой, но потом была осуждена, подвергнута остракизму, а ее автор был исключен в 1967 году из партии. Даже военные дневники одного из самых известных писателей того времени, Константина Симонова (тоже члена КПСС), не были выпущены в свет. И наконец, была запрещена публикация истории коллективизации в деревне 30-х годов, написанная группой из пяти ученых, возглавляемых известнейшим историком-аграрником Даниловым. Воспоминания маршала Жукова, взявшего Берлин, появились в библиотеках, но только после того, как они были обкромсаны цензурой. Важно, что все перечисленные выше авторы были членами КПСС, то есть людьми, которых нельзя было заподозрить в предвзятом, враждебном отношении к революции и существующему режиму. Это показывает, как в русле сложного культурного движения 60-х годов даже внутри самой коммунистической партии обнаружилось новаторское течение, продолжавшее питать надежды на реформаторскую политику. В брежневские времена реформаторское течение, взявшее свое начало как всегда, в хрущевской политике, было вынуждено трансформироваться в своеобразную фронду внутри партии. Сами руководители страны представляли доказательства от противного в пользу их существования, обнаруживая страх перед ними не меньший, чем перед распространением наиболее откровенных проявлений «самиздатовской» оппозиции. Показательным было их отношение к отстраненному от власти Хрущеву. Хотя тот был уже в возрасте, на пенсии и, как показал октябрь 1964 года, не имел последователей, новые руководители изолировали его, поселив на находящейся под наблюдением даче под Москвой. Само имя Хрущева было под полным запретом, его не разрешалось даже упоминать в печати. В наговоренных и записанных на пленку размышлениях «сына двух эпох», как се сам себя называл, Хрущев пересматривал свои взгляды на прошлое. Не имея возможности опубликовать их в родной стране, он тоже посылает работу за границу. Книга вышла в свет в Америке. Суслов вынудил его опровергнуть свою причастность к ней. Хрущев подчинился. Но даже еще и в 1971 году, когда Хрущев умер в возрасте 77 лет, власти показали, что они боятся его: похороны прошли чуть ли не тайно, под усиленным наблюдением.
Если мы попытаемся теперь обрисовать политическую и культурную панораму СССР 60-х годов, нам представится картина не явного противостояния между так называемым «официальным» миром и миром «подпольным», но скорее размытое изображение, где между крайними точками едва намечающегося спектра можно видеть целую гамму промежуточных позиций, довольно трудно различимых по причине их размытости. Маска, которую советское общество продолжало носить по воле своих руководителей, отражала единодушие, если не единообразие. Но эта личина никогда в советской истории не соответствовала действительности. И менее всего в этот период, в результате чего — что было внове — маска начала терять свою определенность даже на поверхностный взгляд иностранцев. Верно и то. что представленный анализ справедлив прежде всего для крупных городов страны, таких как Москва и Ленинград, и в меньшей степени — для всей остальной русской провинции. Однако из этих центров распространялись руководящие идеи, и на них было направлено внимание сторонних наблюдателей.
В литературной жизни выявилось противостояние, которого никто больше не мог скрыть. Две противоборствующие тенденции нашли отражение в соперничающих журналах: «Новом мире», с одной стороны, и «Октябре» — с другой. Их редакторы, соответственно Твардовский и Кочетов, были довольно влиятельными членами КПСС. Столкновение началось еще во времена Хрущева, в условиях относительной свободы. Но оно не прекратилось и позднее. Противоборство отражало не разногласия между двумя кланами писателей, как любили изображать официальные источники, а конфликт между двумя политическими тенденциями: первое направление представлял «Новый мир», журнал, открывший миру талант Солженицына и пытавшийся представлять новаторские и реформистские течения в советском обществе. Второе направление представлял журнал «Октябрь», защищавший в основном ценности сталинских времен и вообще наиболее консервативный подход к действительности. Руководители страны предпочитали не вставать ни под одно из этих знамен, демонстрируя таким отношением собственный центризм. Но безусловно, что после смещения Хрущева именно «Октябрь» более всего отражал взгляды, господствующие на этом уровне. И все же даже в культурно-политической сфере картина не ограничивалась только Твардовским и Кочетовым. Другие периодические издания из меркантильных соображений пытались все же раскрасить свой блеклый конформизм какими-то собственными инициативами. И другие культурные учреждения — особенно театры — стремились тоже найти свое лицо, выбирая ту или иную позицию, представленную самыми известными журналами.
Если не ветер от фронды, то по крайней мере легкий бриз от нее ощущался даже в сферах, довольно близких к правящим кругам КПСС, например среди журналистов, и особенно работавших в наиболее авторитетных газетах: в официальном органе КПСС газете «Правда», которой в течение краткого времени после падения Хрущева руководил реформатор академик А. Румянцев, и в «Известиях», где оставались еще журналисты — друзья А. Аджубея, бывшего главного редактора и зятя Хрущева. Некоторые из них вошли в группу, писавшую доклады Брежнева и партийные документы; другие работали в аппарате Центрального Комитета партии. Они были в меньшинстве, а вернее, это были единицы, и высказывались они очень осторожно. Но само их присутствие не могло не ощущаться.
В какой степени все это отражалось на высшем руководстве партии и, соответственно, на стране? В минимальной. Даже если какое-то отражение и было, оно не имело политической ценности, поскольку никто в советском обществе об этом не знал. Брежнев тем не менее принял меры предосторожности, чтобы воспрепятствовать выражению противоборства в обществе. На XXIII съезде партии был заведен обычай, не существовавший даже во времена Сталина, не говоря уже о Хрущеве и Ленине: на нем не выступил ни один из членов Политбюро, тогда как на предыдущих съездах высказывались все или почти все. Этот обычай будет соблюдаться на всех брежневских съездах партии. Монолитная маска, которая все больше смывалась с лица общества, здесь сохраняла свои неизменные и еще более затвердевшие черты.
II. Биполярный мир
Сверхдержавы
На первом этапе брежневского правления наблюдался рост международного влияния Советского Союза, достигшего наивысшей точки к началу 70-х годов. Это было время, когда военный потенциал страны более всего приблизился к уровню Соединенных Штатов, достигнув так называемого «стратегического паритета», то есть, по существу, равновесия в самых смертоносных видах вооружений, в ядерных зарядах и средствах их доставки. В эти годы отмечалось также явное улучшение отношений с Соединенными Штатами и их союзниками в Западной Европе, получившее название «разрядки». Одновременно вырисовывается образ «биполярного» мира в том смысле, что над всей большой международной политикой, казалось, доминировало противостояние двух «сверхдержав», а именно Советского Союза и Соединенных Штатов.
Отношения СССР с остальным миром рассматривались в Москве по двум отдельным статьям, что определилось специфическими особенностями послереволюционной истории: с одной стороны — внешняя политика как таковая, а с другой стороны — ее коммунистическая направленность. Первая касалась отношений со всем миром, вторая — связей с коммунистическим движением, точнее, со странами, где у власти находились коммунистические партии. Двумя этими направлениями занимались две различные структуры: первым — министерство иностранных дел, вторым — специальный отдел ЦК КПСС. Оба они работали под контролем высшего органа Политбюро. Две политики в конце концов слились воедино, но применительно к периоду, о котором сейчас идет речь, они еще требовали отдельного рассмотрения.
Главным партнером СССР во внешней политике были Соединенные Штаты. Начиная с карибского кризиса 1962 года, эти привилегированные взаимоотношения стали явными для всего мира. Две державы подошли к грани ядерного конфликта и вовремя сумели отступить, понимая, что обе могут стать жертвами этого столкновения. Приобретенный опыт повлиял на формирование образа мышления в мировом масштабе. Итак, максимальные усилия дипломатической работы Москвы были сосредоточены на Соединенных Штатах. На втором месте стояла Западная Европа, где преимущественное внимание уделялось Федеративной Республике Германии. Канцлер Брандт признался в своих воспоминаниях, что он был удивлен, поняв, сколь важное значение сохраняла его страна в глазах СССР. Такой акцент Москвы объясняется, по крайней мере, столетней историей, завершившейся жутким испытанием в виде войны с фашизмом.
Во втором ряду этой иерархии интересов стояли страны Азии, Африки и Латинской Америки, которые обычно обозначались расплывчатым термином «третий мир». При этом в качестве «первого» рассматривался капиталистический Запад, «второго» — страны с коммунистическим режимом правления. Благодаря поддержке, оказанной антиколониальным революциям, ставшим в глобальном масштабе наиболее характерным явлением первых 20 послевоенных лет, СССР завоевал немалые симпатии в «третьем мире» и получил новое поприще для дипломатической работы. В январе 1966 года на трехсторонней встрече в Ташкенте Косыгин выступил в качестве посредника и арбитра между Индией и Пакистаном, заработав на этом дополнительные очки. Основной заботой в международных делах СССР становится использование его влияния в отношениях с «третьим миром», которые все меньше рассматривались как ценные сами по себе, но всегда сквозь призму отношений с Соединенными Штатами, а позднее, начиная со второй половины 60-х годов, сквозь призму постепенно обостряющегося конфликта с Китаем.
Во второй половине 60-х годов многое благоприятствовало СССР. Самым важным в этом смысле фактором была война во Вьетнаме, в которую Соединенные Штаты втянулись особенно активно начиная с 1965 года, при администрации Джонсона. Конфликт затягивался, поглощая ресурсы и нанося урон престижу США настолько, что начал определять политику Вашингтона и в других регионах мира. СССР мог извлекать из этого выгоду, заключавшуюся не только в относительном ослаблении соперничающей «сверхдержавы». Если Хрущев не решался идти до конца в поддержке Вьетнама, потому что опасался мешать диалогу с Соединенными Штатами, то его преемники решили предоставить Вьетнаму не только дипломатическую, но также значительную финансовую и военную помощь. В силу сделанного выбора в этой, как представлялось, последней из колониальных войн Советский Союз приобретал новые симпатии, тем более что даже с течением времени Соединенным Штатам не удавалось поставить на колени своих маленьких противников, поддерживаемых Москвой.
Другим существенным фактором было новое соотношение сил, складывавшееся между Европой и Соединенными Штатами в рамках Североатлантического блока. Экономика европейских стран оправилась от послевоенной разрухи, формирование «Общего рынка» давало свои положительные результаты, разрыв в пользу Америки уменьшался. Политическим отражением происшедших изменений была претензия основных европейских государств на более значимую роль в международных делах. Инициатором стала Франция, которую тогда крепко держал в руках генерал де Голль. ФРГ, Италия и, пусть с большей осмотрительностью, Великобритания пытались проявлять самостоятельность. Ни одна из этих стран не ставила под сомнение целесообразность союза с Соединенными Штатами, и хотя этот альянс оставался прочным, правительства этих европейских стран стремились развивать собственные отношения с СССР. В результате мировая политика в целом представлялась не такой монолитной, какой она была предшествующие два десятилетия. Движение неприсоединения, куда вошли почти все страны «третьего мира», не желавшие быть клиентами той или иной «супердержавы», в свою очередь, активизировалось и завоевало авторитет. И наконец, 60-е годы более или менее повсеместно отличались возобновлением левого движения. Таким образом, в распоряжении СССР оказалось немало козырных карт.
К этому прибавлялись усиление мощи и модернизация вооруженных сил страны. Из ракетного кризиса на Кубе, где СССР столкнулся с американской военной мощью на далекой территории, когда неравенство сил в пользу противника было подавляющим, новые советские руководители сделали вывод о необходимости выделения «дополнительных крупных ресурсов» для своей армии. До этого Хрущев пытался скорее сократить армию, сосредоточивая силы в основном на новых стратегических частях, оснащенных самыми современными ракетами и ядерным оружием, поэтому он вошел в конфликт с военной верхушкой. Преемники Хрущева приняли требования стратегов, которые хотели не только роста, но и большего разнообразия вооружения. Забота о мощи военно-морских сил по глубине и интенсивности была беспрецедентной со времен Петра Великого: впервые СССР пытался создать флот, конечно еще не такой, чтобы он мог соперничать с американским, но способный дать почувствовать свое присутствие на всех океанах. Не увеличиваясь в количественном отношении, продолжали качественно совершенствоваться наземные части, а также силы противовоздушной обороны.
Но наиболее впечатляющий количественный скачок наблюдался в отношении ракет и ядерного вооружения. В конце 60-х годов американский президент Никсон заявил своим союзникам, что значительное ядерное преимущество, которым гордилась его страна еще в 1962 году, в момент Карибского кризиса, теперь сошло на нет. В своих воспоминаниях он добавляет, что Брежнев в начале 70-х годов «мог позволить себе вести переговоры более спокойно», чем Хрущев, ибо «равновесие сил было достигнуто», так как был «преодолен разрыв на решающем участке развития и мощи ядерного оружия». Между СССР и США «стратегический паритет», как это стало называться, несомненно был достигнут на рубеже 60-х — 70-х годов; советские источники, в отличие от американских, стараются отодвинуть эту дату немного вперед. В любом случае все говорило о состоянии дел, позволявшем советским представителям на переговорах держаться на равных с любым собеседником.
Разрядка
Трудно сказать, на каком направлении началась для СССР разрядка в первую очередь: в отношениях с Америкой или Европой. Эти два процесса развивались параллельно и воздействовали друг на друга. Одним из первых пунктов, где эти направления как бы пересекались, стал подписанный в 1968 году Договор о нераспространении ядерного оружия: оно не должно было выходить за пределы пяти держав (США, СССР, Великобритании, Франции и Китая), которые уже обладали этим оружием. К договору присоединилась также ФРГ, тем самым отказываясь иметь собственное ядерное оружие и исключая один из поводов для постоянного беспокойства советских руководителей. Этому присоединению помогло постепенное подключение социал-демократов во главе с Вилли Брандтом к деятельности боннского правительства: сначала в рамках «большой коалиции» с Брандтом в роли министра иностранных дел, затем, начиная с 1969 года, в составе правительства левого центра, где Брандт был федеральным канцлером. Именно он стал главным автором той восточной политики, которая, по его собственному выражению, представляла собой «поворот в немецкой политике» послевоенного периода.
Поворот этот сначала был воспринят советскими руководителями с недоверием, в нем усматривали скорее уловку в стремлении немцев отделить СССР от его восточноевропейских союзников. Потом недоверие исчезло благодаря настойчивым усилиям Брандта, который довольно скоро осознал, что если он хочет стабилизировать политику Германии и достичь, как он намеревался, согласия с отдельными странами Восточной Европы, то начинать он должен с Москвы. Брандт понял, что в отношении русских к немцам сохранилось реальное чувство опасности, которое Брежнев интерпретировал как истинно народное чувство, когда во время их первой встречи сказал: «Поворот к лучшему — дело непростое. Между нашими государствами и нашими народами стоит трудное прошлое». Брандт согласился в конце концов на главное требование советской стороны: признание немцами границ и государств, образовавшихся после второй мировой войны и после холодной войны, включая признание границы по Одеру и Нейсе для Западной Польши и существование второго немецкого государства, Германской Демократической Республики, отделявшей ФРГ от Восточной Европы. На этой основе в августе 1970 года между двумя странами был заключен Московский договор, вслед за которым последовал аналогичный договор между ФРГ и Польшей, а год спустя — договор между четырьмя державами-победительницами (США, Великобританией, Францией и СССР) относительно особого статуса Западного Берлина. Венцом всего стало прямое соглашение между двумя немецкими государствами.
Одновременно с ослаблением напряженности в центре Европы, с самого начала ставшей основным полем битвы в холодной войне, аналогичный процесс развивался между двумя державами, которые всегда были главными действующими лицами в холодной войне. Соединенные Штаты, в свою очередь, стремились к улучшению отношений с СССР. Частично это объяснялось новыми тенденциями в европейской политике. Как рассказал позднее Киссинджер, главный выразитель американской политики того времени, «мы не могли позволить нашим европейским союзникам присвоить себе монополию на разрядку», не могли допустить, чтобы руководители старого континента «взяли привычку выступать посредниками между Востоком и Западом». В отношении восточной политики американская позиция тоже сначала была осторожной, даже сдержанной, если не просто враждебной. Киссинджер, однако, приходит к выводу: «Если уж в отношениях с Советским Союзом должна произойти разрядка, то заниматься ею будем мы».
Однако определяющими факторами в американском выборе было развитие политических отношений на Дальнем Востоке, и в первую очередь вьетнамская война. Вьетнам под руководством Хо Ши Мина сразу после обострения отношений с Соединенными Штатами заручился поддержкой двух основных коммунистических столиц — Москвы и Пекина, хотя к этому времени между последними разгорелся явный конфликт, переросший в 60-х годах в открытое противостояние. Советско-китайские столкновения имели в истории СССР многочисленные и разнообразные последствия, и потому мы должны будем вернуться к более подробному их рассмотрению в следующей главе. Здесь же достаточно напомнить, что в феврале-марте 1969 года дело дошло до кровавых стычек вдоль границы.
В этот момент президент Никсон, только что сменивший в Белом доме Джонсона, понял, что он может извлечь выгоду из борьбы, противопоставившей две державы, которые в течение 20 лет были враждебно настроены по отношению к Соединенным Штатам. Он сделал разумный выбор и, понимая, насколько опасно ставить все свои карты лишь на одну из враждующих сторон, решил сыграть на расхождениях между ними, одновременно улучшая до определенной меры отношения с обеими. В 1971 году происходят настоящий переворот в политике США по отношению к Китаю и, соответственно, переход от тотальной враждебности, характерной для предшествующих американских правительств, к согласию, которое демонстрируется миру показательными поездками в Пекин сначала Киссинджера, а потом и самого Никсона. Одновременно американский президент пытался оживить отношения и с Москвой. Взамен он надеялся побудить СССР и Китай уменьшить, а то и вовсе прекратить их поддержку Вьетнаму. Ему не удалось вытребовать такую цену, хотя он был достаточно близок к этому. Зато он открыл американской политике совершенно безграничное поле деятельности, что на многие годы составило одну из основных сильных ее сторон. Это и будет наивысшим результатом, с которым администрация Никсона войдет в историю.
Несколько месяцев спустя после миссии в Пекин, в мае 1972 года, Никсон отправился в Москву. Это был первый в истории официальный визит американского президента в СССР. Накануне своей поездки Никсон провел в Индокитае одну из самых решительных военных акций, приказав заминировать вьетнамские порты, куда заходили также и советские суда с грузами. Брежнев вынужден был сделать в Москве «хорошую мину». Но поездка вовсе не была победой американского гостя. Он подписал ряд договоров, которые были особенно дороги его партнерам. Были заключены первые из задуманных соглашений об ограничении ядерных вооружений: одно относилось к наступательным средствам (ОСВ-1), другое касалось первых мер противоракетной обороны (ПРО). Им сопутствовало, кроме того, совместное заявление, устанавливавшее новые принципы отношений между двумя странами в направлении большего сотрудничества в области экономики. Наконец, два лидера договорились о ежегодном обмене визитами. Вместе с предшествующими европейскими соглашениями это и представляло собой настоящую разрядку.
В течение нескольких лет советско-американские отношения были достаточно хорошими и наиболее конструктивными за весь послевоенный период. Брежнев и Никсон встретились еще в 1973 году (в Вашингтоне) и в 1974 году (в Москве). Они подписали несколько соглашений. Но эффективность их сотрудничества была резко снижена политическим кризисом (знаменитое дело «Уотергейт»), опрокинувшим американского президента, который в августе 1974 года вынужден был уйти в отставку. Советские руководители так никогда и не поняли истинного смысла этого кризиса, подозревая, что он по сути был не чем иным, как заговором, направленным на подрыв разрядки и отношений между СССР и Соединенными Штатами. В течение многих лет они сохраняли ностальгическую симпатию к Никсону, считая его правление временем наилучшего взаимодействия с Вашингтоном, хотя время это связано с человеком, политическая карьера которого прошла под знаменем яростной борьбы с коммунизмом. В этом заключается один из многочисленных парадоксов нашей недавней истории. Впрочем, это выглядело парадоксально с обеих сторон, ибо тот же президент Никсон, неустанно повторявший в частных беседах, что «наш главный интерес — делать то, что более всего повредит СССР», сам потом подписал с советскими руководителями самый важный пакет соглашений, оценивавшихся в Москве как наиболее выигрышные за все время после окончания второй мировой войны.
Трехсторонняя дипломатия
Политика разрядки не всегда была однородной. В этот же период родилась так называемая «трехсторонняя дипломатия», в рамках которой СССР пришлось страдать от собственного бессилия. Отношения СССР с Китаем оставались чрезвычайно недружественными. В 1969 году Косыгин предпринял импровизированную попытку ослабить эту напряженность. Однако его неожиданная остановка в Пекине во время перелета из Вьетнама в Москву не дала никаких результатов. Он услышал от Мао Цзэдуна издевательское заявление о том, что борьба между двумя странами будет продолжаться десятки тысячелетий; в крайнем случае, пошутил китайский лидер, он согласен скостить одно тысячелетие. При этом взаимопонимание между Америкой и Китаем, напротив, укреплялось. Таким образом, в означенном треугольнике прослеживалась аномалия: не хватало одной стороны. В то время как отношения США развивались как с одной, так и с другой стороной очень интенсивно, отношения между столицами двух коммунистических государств практически отсутствовали. Выгоды, извлекаемые из этого обстоятельства американцами, были значительными настолько, насколько они наносили вред СССР. Следовало бы припомнить, что в течение почти 20 лет, начиная с 1949 года, американцы стояли перед лицом китайско-советской коалиции, и именно Москва была точкой соприкосновения двух сторон треугольника, тогда как отсутствующей стороной была китайско-американская.
Каждой из трех держав важно было препятствовать коалиции между двумя другими. И единственной страной, которая могла сделать это, были Соединенные Штаты. Попытки втянуть Вашингтон в непосредственный союз против соперничающей коммунистической державы предпринимались как советской, так и китайской стороной, но американские руководители всегда были достаточно благоразумны, не допуская чрезмерного нарушения равновесия и сохраняя в своих руках все основные карты трехсторонней игры. Однако имеющиеся к настоящему времени документы не подтверждают того, будто СССР, как иной раз писали, обрабатывал американцев на предмет превентивного ядерного нападения на Китай. Все же Брежнев предложил Никсону подписать пакт о ядерном ненападении, который последний истолковал в антикитайском ключе и об этом пакте даже не захотел разговаривать. Китайцы, в свою очередь, искали союзников не только в Америке, но и в Европе. В Германии противники восточной политики подбивали Брандта вместо сближения с Москвой разыграть «китайскую карту». Но правительства европейских стран помимо своих политических возможностей принимали в расчет и географический фактор и потому не думали ввязываться в такую рискованную игру одни, без американцев. Так что истинная трехсторонняя дипломатия по-прежнему определялась Вашингтоном, Москвой и Пекином.
Хотя Москва и имела основания быть довольной заработанными в свою пользу очками, но из трех столиц она никак не являлась той, которая могла бы представить собственную политику как непрерывную цепь удач, даже если на некоторых конгрессах в Москве и прослеживалась тенденция изобразить ее именно в таком свете. То же самое справедливо и применительно к отношениям с «третьим миром», где теперь, когда старый колониализм исчезал, самой по себе антиколониальной темы было недостаточно, чтобы вызвать симпатии. Для сохранения союзнических связей и поддержки нужно было все больше заниматься конфликтами, которые сотрясали многие новые постколониальные государства как изнутри, так и в отношениях между ними. СССР вновь добился почетного результата в декабре 1971 года, когда Индия, где у власти была Индира Ганди, вновь оказалась в состоянии конфликта с Пакистаном. Это государство образовалось в 1948 году в результате разделения Индийского субконтинента по религиозному признаку и воссоединения двух его областей, которые хотя и принадлежат обе к мусульманскому миру, но далеки друг от друга географически и по образу жизни их обитателей. Восточная часть, находящаяся в Бенгалии, стала ареной борьбы за автономию. Индия использовала военное вмешательство, чтобы успешно способствовать образованию нового, независимого, но дружественного государства Бангладеш. Благодаря советской поддержке индийцы быстро одержали верх. Американцы и китайцы поддерживали Пакистан, но они не смогли изменить ход событий.
В это же время на Ближнем Востоке СССР пришлось потерпеть самое горькое поражение за всю свою политику в отношениях с «третьим миром». В июне 1967 года в результате так называемой «шестидневной войны» израильские войска, вооруженные и поддерживаемые американцами, за одну неделю нанесли поражение коалиции соседних арабских государств — Египта, Сирии и Иордании. Победа была молниеносной и сокрушительной. Все арабы вышли из нее потрепанными, но более других пострадал возглавляемый Насером Египет, потерявший весь Синайский полуостров. Оснащенные советским оружием после поражения израильтян в 1956 году, армии Сирии и Египта теперь были практически уничтожены. По военному и дипломатическому престижу СССР также был нанесен жестокий удар. Советское оружие, пусть даже находившееся в руках арабов, в глазах всего мира выглядело проигравшим. Впервые за много лет советская инициатива в области внешней политики — поддержка арабов — вызвала широкое неприятие как внутри страны, так и в лагере восточноевропейских союзников, где многочисленные группы интеллигенции, причем не только евреи, с плохо скрываемой симпатией следили за блестящими операциями израильской армии.
Поражение 1967 года послужило началом трудного для СССР предприятия как в плане дипломатическом — а именно смягчения последствий израильской победы, так и в плане военном — восстановления и приведения в боевую готовность арсеналов и вооруженных сил двух арабских стран — Египта и Сирии, союзников СССР. Новый поток вооружения и советников был направлен на Ближний Восток: в Египте надо было пополнить 85% потерянного военного снаряжения, при том что политический результат оказался ничуть не утешительным. Египет оставался на шее СССР, покуда у власти в Каире находился Насер. Когда в сентябре 1970 года он умер, его преемник начал постепенно менять политику. Он продолжал запрашивать оружие, большее по количеству и лучшее по качеству, нежели СССР, обжегшийся на печальном опыте 1967 года, хотел или мог ему поставить. Отношения становились все более напряженными, несмотря на подписание в 1971 году договора о дружбе, который Садат не собирался особо соблюдать.
Вопреки советам Москвы, тот же Садат в октябре 1973 года вновь начинает войну с Израилем, втянув в конфликт и сирийцев. Поначалу он добился успеха, который, однако, не был решающим; израильское контрнаступление завершилось образованием угрожающего предмостного укрепления на востоке Суэцкого канала. Садат вынужден был смириться, как ему советовала Москва, с «прекращением огня», в результате чего ситуация на этом участке осталась без существенных изменений. Между США и СССР возникла напряженность, когда американцы интерпретировали одно из предложений Брежнева как угрозу одностороннего советского вмешательства в район конфликта и привели в состояние боевой готовности свое ядерное вооружение. Потом все снова вернулось в русло разрядки. Но настоящим проигравшим во всей этой операции оказался СССР, ибо Садат понял, что в деле урегулирования своих проблем с Израилем он должен искать поддержки не у Москвы, а у Вашингтона.
И Каир действительно приступает к смене союзников. Поддержка арабской стороны, непопулярная в самом Союзе, и здесь обернулась для советской стороны чистым проигрышем. Конечно, другие страны Ближнего Востока оставались связанными с Москвой. Но из этой связи выпала самая важная страна, из-за которой в середине 50-х годов присутствие СССР в этом регионе представлялось сколь дорогостоящим, столь и многообещающим. Теперь оно осталось только дорогостоящим, становясь все менее обещающим.
Хельсинкское совещание
В сфере советской внешней политики лучшими оставались результаты, достигнутые в Европе. Здесь в середине 70-х годов эта политика вышла на уровень, который можно расценивать как наивысшую точку разрядки: уровень общеевропейской конференции, призванной наметить контуры единой системы коллективной безопасности на континенте. Это было давнее предложение и давнее устремление Москвы. Получившая хождение уже в середине 50-х годов, эта идея была потом официально сформулирована в 1966 году в Бухаресте и еще раз в 1969 году в Будапеште на Совещании стран — участниц возглавляемого СССР Варшавского договора. С того времени она получила некоторое развитие. В Западной Европе при всех выражениях недоверия она была поддержана итальянским правительством, особенно когда министром иностранных дел стал социалист Ненни. Советское правительство убедилось, что совещание может состояться, только если к его проведению будут привлечены два государства — участника Североатлантического договора с Американского континента. Переговоры были сложными и кропотливыми, но в конце концов в 1973 году процесс пошел: сначала в Хельсинки, потом в Женеве, потом снова в столице Финляндии. В нем приняли участие 35 государств, то есть весь континент, за исключением Албании, но при поддержке Ватикана и, что было важно, присоединении к процессу Северной Америки. Результатом явилось подписание в августе 1975 года так называемого Заключительного акта. Все государства были представлены на высшем уровне: Брежнев — от Советского Союза, президент Форд (преемник Никсона) — от Соединенных Штатов; точно так же были представлены и все другие страны.
Совещание по безопасности и сотрудничеству в Европе (СБСЕ) было новым явлением на арене европейской политики. Организация его в Хельсинки совпала с периодом в международных отношениях, представлявшимся весьма благоприятным для Москвы. В ноябре 1974 года новый американский президент Форд встретился с Брежневым во Владивостоке: вместе они достигли соглашения, создавшего основу для нового Договора об ограничении стратегических вооружений (ОСВ-2) и формально утверждавшего паритет между двумя крупнейшими державами мира. В июне 1975 года американцы вынуждены были поспешно оставить Вьетнам.
Хельсинкский Заключительный акт достигал цели, которую по меньшей мере в течение двух десятилетий преследовала советская дипломатия в Европе. Он означал торжественное международное признание политических и государственных реальностей, возникших в итоге второй мировой войны и уже зафиксированных договорами между Федеративной Республикой Германии и СССР с ее союзниками, но еще официально не подписанных другими. Заключительный акт устанавливал нерушимость существующих границ. Он принес всемирное признание второму немецкому государству — Германской Демократической Республике, союзнице СССР. Обе Германии вместе входили в Организацию Объединенных Наций. На самом деле хельсинкский Заключительный акт занимал место того развернутого договора о мире, который победители не смогли выработать в конце войны. Для Москвы это было венцом многолетних усилий. Хельсинкский акт был встречен на Западе критически теми, кто не хотел согласиться с существующим порядком вещей, все еще надеясь изменить его. Чтобы выцарапать это соглашение, СССР вынужден был заплатить определенную цену. Он признал универсальную значимость соблюдения «прав человека», провозглашенных некоторыми послевоенными международными конвенциями. Тем самым СССР обязался соблюдать их в своей стране. Точно так же поступили и страны-союзницы СССР. Казалось, это была обычная оговорка, которая рано или поздно будет забыта, как это случалось прежде. Так, по крайней мере, уверяли скептики. Однако мы увидим, что на этот раз результат оказался совершенно иным.
Разрядку не надо путать с идиллией: она никогда и не была таковой. Более подходящей для характеристики советско-американских отношений того периода будет отрезвляющая формулировка Киссинджера, который позднее в своих мемуарах назвал их «умеренно враждебными». Эту точку зрения разделяли и советские руководящие круги, хотя в их официальном языке не была принята такая прямота высказываний. Ни одна сторона не доверяла другой. И руководители СССР этого не скрывали. Они всегда определяли свою политику как поиск «мирного сосуществования» между странами с различными социальными и политическими системами, но продолжали интерпретировать эту формулу, чтобы обосновать высказывание Брежнева о «форме классовой борьбы между социализмом и капитализмом», то есть между феноменами, которые они считали несовместимыми по своей природе. Верно и то, что на практике слова такого рода носили скорее формальный характер. Часто они были призваны успокаивать тех левых за рубежом, которые продолжали симпатизировать СССР и видеть в нем свой ориентир, либо противников разрядки внутри самого Советского Союза, опасавшихся ее влияния на советское общество. На практике дипломатия Москвы строилась так же, как и дипломатия других стран, без всякой революционной маниловщины. Но идеологизированное представление о политических реалиях на международной арене препятствовало эффективности этой дипломатии. Наиболее характерным представителем такой дипломатии был Андрей Андреевич Громыко. В момент подписания Хельсинкского соглашения Громыко (вероятно, главный его автор) уже 18 лет был министром иностранных дел и оставался потом на этом посту еще с десяток лет. В дипломатические круги он вошел до войны 30-летним тоже благодаря сталинским продвижениям 30-х годов; карьера быстро вознесла его на вершину министерства иностранных дел. Ни в какой другой стране не было равных ему по опыту и знанию внешней политики; этому помогали также феноменальная память и уровень культуры, более высокий по сравнению с многими другими советскими руководителями. Громыко был профессионалом, щепетильным, корректным, педантичным, умевшим с большим достоинством, хотя и без проблеска гениальности, исполнять роль представителя великой державы, стараясь скрывать за невозмутимым выражением лица противоречия и слабости. Но именно это ему не всегда удавалось. Ему не хватало дальновидности и воображения, тех новаторских идей, которые единственно и могут превратить способного исполнителя в большого политика.
Цена стратегического равновесия
В период 60-х — 70-х годов многие в мире выступали противниками разрядки. Они были во всех странах. Мысль о возможности соглашения, и именно такого «биполярного» соглашения, между двумя величайшими державами порождала различные опасения. В правящих кругах Европы как на Западе, так и на Востоке руководители боялись достижения соглашения в обход их стран и, следовательно, за их счет. Китайцы были тем более против, ибо были убеждены, что они предназначены в жертву в этом деле, и потому они искали поддержки у всех, кому не по душе разрядка. Во многих странах «третьего мира» также опасались, что согласие между Москвой и Вашингтоном повлечет за собой новый передел сфер влияния, на этот раз в более глобальном масштабе.
Но даже в двух основных заинтересованных странах не было единодушия относительно новой политики. В Соединенных Штатах подозревали, что антикоммунист Никсон стал чрезмерно уступчив по отношению к «красным». Оппозиция его новой внешней политике исходила, однако, не только от американских правых сил, для которых «разрядка была злом по определению»: «Военные круги и их многочисленные сторонники выступали против перспективы заключения соглашений о разоружении». И наконец, с противоположной, либерально настроенной стороны политического спектра тоже высказывалась критика в духе исконного недоверия к президенту, считавшемуся циником, способным поступиться в своих отношениях с Москвой даже самыми благородными принципами. Не впадая в упрощения, которыми грешили советские руководители, можно тем не менее утверждать, что эта разнородная коалиция стала одним из двигателей скандала «Уотергейт», который привел к преждевременному завершению политической карьеры Никсона.
Нечто похожее, хотя и не столь явное, наблюдалось и в Советском Союзе. Аналогичные настроения были даже там, где они не всегда обнаруживались столь откровенно: именно на них намекали советские руководители в ходе дипломатических переговоров, оправдывая свою неготовность к большим уступкам. Кроме того, по причинам, к рассмотрению которых мы вернемся позднее, против разрядки стали выступать более или менее подпольные группы диссидентов. Смычка американской оппозиции с советскими диссидентами происходит в 1973 году, когда сенат США поставил ратификацию советско-американского торгового соглашения в зависимость от проведения СССР более либеральной политики в области предоставления выездных виз желающим эмигрировать. Для СССР ратификация соглашения была важна, ибо она отменяла ранее принятые против него жесткие дискриминационные меры и предоставляла режим «наибольшего благоприятствования». Но СССР трудно было согласиться с условиями, продиктованными сенатом США по наущению одного из наиболее влиятельных сенаторов, демократа Джексона, ибо Москва опасалась, что это подорвет страну изнутри. Принятие знаменитой поправки Джексона-Вэника приветствовалось в Москве как чрезвычайно положительное событие некоторыми наиболее известными представителями диссидентства, начиная с академика Сахарова, несомненного авторитета также и в области разоружения.
Но наиболее серьезные для разрядки препятствия зарождались внутри самого советского общества совсем на иной почве. Внешняя политика СССР становилась все более дорогостоящей. Тревогу по этому поводу забили в диссидентских кругах уже во второй половине 60-х годов. Очень высокой была цена, заплаченная за стратегический паритет, с трудом достигнутый в результате долгой гонки за американцами. Но еще дороже обходилось его поддержание, поскольку развитие современных технологий вынуждало советских военных требовать создания вооружений, которые по уровню и цене не уступали бы имеющимся в распоряжении их заокеанских соперников. Информация, регулярно предоставляемая органами разведки, говорила об отставании то в одной, то в другой области: эти сигналы тотчас же преобразовывались в новые статьи расходов. Но ноша эта для советской экономики была много тяжелее, нежели для американской, по-прежнему значительно более мощной. Точный подсчет очень трудно произвести даже сегодня, но весьма вероятно, что часть валового внутреннего продукта, предназначенная на военные расходы СССР, почти вдвое превышала американскую. Еще более разорительным оказался разрыв с западноевропейскими странами и с Японией, которые, оставив американцам решение наиболее сложных задач обороны, тратили на свои военные расходы гораздо меньше. Первые соглашения об ограничении стратегического вооружения, несомненно, среди прочего имели целью обуздание этой гибельной спирали расходов. На практике эти соглашения были еще очень робкими и оставляли большой простор для технологических новаций и потому не могли остудить пыла в гонке за все более совершенным и смертоносным вооружением.
Очень дорогостоящими были также и некоторые не только чисто военные аспекты внешней политики СССР. Дорого обходилась помощь Вьетнаму оружием и специалистами. Не меньшими были затраты на вооружение арабских стран и на перевооружение их после поражения. Другим тяжелым бременем была помощь далекой Кубе, которая выдерживала жесткий американский бойкот только благодаря военным и прочим поставкам из СССР. Все большее число стран получало оружие от Советского Союза. Чаще всего речь шла не о подарках, а о продаже, но всегда в кредит и в конечном счете без всяких гарантий относительно возвращения долгов. Кроме того, когда разногласия с Китаем переросли в вооруженное противостояние, СССР пошел на создание на своей азиатской границе второго огромного военного комплекса в дополнение к существующему на Западе. Если сложить все эти расходы, то получается внушительная сумма, добавившаяся к уже имевшемуся тяжкому бремени постоянных для Советского Союза военных расходов.
Таким образом, в первое десятилетие брежневского правления появляется целый веер обязательств во внешней политике, выходящих за все пределы разумного. Источник этого, как его называли американцы, оverextention (сверхусилия) надо искать в политике, проводимой Хрущевым, но при Брежневе растущие обязательства достигли, а затем и превысили границы терпимого. В середине 70-х годов Громыко похвастал, что нет в мире проблемы, которую можно было бы решить без Советского Союза. Казалось, речь шла о достижении. Но это была ловушка, которая могла обернуться смертельным риском.
За несколько лет до этого советские руководители взялись «догонять» Соединенные Штаты не только по стратегическим вооружениям, но также и особенно по уровню благосостояния, по производству продукции широкого потребления на душу населения. Хрущев в один из тех моментов, когда его занесло, даже объявил дату выхода на уровень США: 1970 год. В 1966 году Брежнев мог еще тешить себя надеждой, что цель приближается. Но в конце десятилетия об этом уже никто не говорил. Разрыв между двумя странами становился огромным. Советские руководители продолжали еще хвастать, что СССР по некоторым видам продукции производит больше США. Но речь могла идти лишь о сырье или полуфабрикатах. Отставание было особенно заметным, а иногда и просто безнадежным в области производства наиболее современной продукции, самой совершенной технологии. В 1969 году американцам удалось даже высадить своих астронавтов на Луне, продемонстрировав, что они догнали и обогнали Советский Союз в той единственной области, космической, где преимущество СССР представлялось особенно значительным. На рубеже 50-х — 60-х годов это преимущество немало способствовало росту уважения, которым СССР пользовался в мире. Тучи, причем весьма грозные, сгущались над внешней политикой, находившейся, казалось, еще в полном расцвете.
III. Закат коммунистического движения
Иллюзия единства
Советский Союз стал сверхдержавой не только из-за своей военной мощи и огромных масштабов государственной экономики, хотя эти факторы имели несомненное значение. Первый, военный фактор, как явствует из сказанного ранее, достиг относительного паритета с Соединенными Штатами довольно поздно. Что касается второго, экономического фактора, то он был еще далек от того, чтобы претендовать на конкурентоспособность по отношению не только к США, но и ко всем наиболее развитым странам. Однако был и третий фактор, политический и идейный, способствовавший тому, что в 60-х годах СССР рассматривался как некий полюс, на который во всем мире смотрели с почтением и опаской. Москва оказалась в центре широкого всемирного освободительного движения, которое нельзя было однозначно отождествлять с международным коммунистическим движением, но которое взяло в нем свое начало и получило прочную основу.
В первые два послевоенных десятилетия СССР стал центром могучего сосредоточения соответствующих сил. Формально в союзе с ним был стоявший рядом революционный Китай: страна бедная, в тисках сложных проблем роста, но при этом древнейшее государство, с самым многочисленным населением на земле. В конце войны за Китаем был признан статус великой державы с местом постоянного представительства в Совете Безопасности ООН. События военных и послевоенных лет вывели на советскую орбиту целый ряд других европейских и азиатских стран., где местные коммунистические партии пришли к власти не только благодаря появлению советских солдат в качестве освободителей, но также и по более основательным причинам, имеющим национальную специфику, в зависимости от особенностей истории и развития той или иной страны. Последующая антиколониальная революция, благожелательно встреченная в Москве, позволила советскому правительству установить весьма дружественные отношения с другими странами Азии, Ближнего Востока, Африки, даже с Кубой и странами Американского континента, в результате чего многие коммунистические партии усилились настолько, что в начале 60-х годов достигли пика своей активности, причем не столько в Европе, колыбели рабочего движения, сколько на неевропейских континентах. В это время все они продолжали смотреть на Москву как на сердце всего мира. Если составлять перечень таких стран, то нельзя не отметить при этом, сколь велика была совокупность таких сил, пусть даже весьма отличных друг от друга по своему составу.
Однако советским руководителям пришлось преодолеть немало трудностей, чтобы встать во главе всей этой совокупности, как они на то претендовали. Главные проблемы возникли внутри самого коммунистического движения. Взаимоотношения Советского Союза с зарубежными коммунистическими партиями и прежде развивались непросто, даже когда эти партии полностью зависели от московского центра и рассматривались как секции единой всемирной партии. Во время войны централизованная организация коммунистического движения, Коминтерн, была распущена. Сталин, правда, попытался возродить его в виде Коминформа (или Информбюро), который потерпел провал. Хрущев преследовал те же цели, созвав в Москве два международных совещания всех коммунистических партий. В тот момент их результаты представлялись вполне успешными, но на деле таковыми не являлись.
Оказалось, что в противоречии с Москвой находились как раз наиболее сильные коммунистические партии, которые оказались способными завоевать власть в своих странах собственными силами и для которых советская поддержка была не более чем вспомогательной. В 1948 году произошло столкновение с Югославией, где у власти в то время был Тито. Это парализовало Коминформ. Хрущев пытался исправить дело, но это ему удалось лишь частично. У него в руках, как бомба, взорвался конфликт с революционным Китаем Мао Цзэдуна. Незадолго до смещения Хрущева в 1963 году дело дошло до публичной и острой полемики между двумя странами и двумя правящими в них партиями. Противоречия между Москвой и Пекином стали одним из факторов, пусть не определяющих, но способствовавших падению Хрущева. Однако после его отстранения от власти разрыв между двумя странами и двумя партиями не исчез, а, напротив, только увеличился.
При последующих руководителях отношения между коммунистами двух стран не улучшались, а скорее наоборот. Очень скоро стало ясно, что распри с китайцами являются наиболее опасными по сравнению с другими разногласиями, возникавшими в истории коммунистического движения. Москва и Пекин в глазах коммунистов всего мира пользовались одинаковым авторитетом. В своих спорах они обвиняли друг друга в забвении идеалов революции, и каждая из сторон претендовала на то, что именно она знает наиболее эффективные способы решения проблем, стоящих перед коммунистическим движением в целом. У обеих находились сторонники и противники в разных партиях, а в некоторых случаях это привело к расколу партий. В полемике идеологические мотивы уступили место политическим соображениям более общего характера. Все крупнейшие коммунистические партии стран Азии, за исключением Индии, встали на сторону Китая; все европейские, за исключением румынской и албанской, — на сторону СССР. В результате этого влияние и тех и других ослабло как в Европе, так и в Азии и коммунистическое движение в целом обнаружило первые признаки спада. В 1965 году молодая и быстро сформировавшаяся Коммунистическая партия Индонезии была раздавлена пришедшей к власти военной диктатурой, которая с чудовищной жестокостью истребила полмиллиона коммунистов и их сторонников. Китай и Советский Союз возлагали друг на друга ответственность за это тяжелое поражение.
Конфликт с Пекином уже сам по себе был причиной потери советского влияния. Новые руководители Москвы надеялись выйти из сложившейся ситуации, созвав новое совещание всех коммунистических партий, которое было призвано провозгласить коллективное и торжественное осуждение китайской политики. Хрущев уже пытался сделать это. Его преемники решили было возродить этот план, но не встретили необходимой поддержки. Противниками в данном случае выступили не только китайцы. Свое «нет» сказали коммунистические партии Азии, в том числе и вьетнамская, которая в результате антиамериканской борьбы снискала наибольшие симпатии среди левых сил мира. Против созыва конференции выступала и самая большая в Европе Коммунистическая партия Италии. Еще ранее глава итальянских коммунистов Пальмиро Тольятти совершил поездку в Москву, чтобы разъяснить причины неприятия проекта, однако во время визита он умер. Вскоре Хрущева отстранили от власти. Однако аргументы, представленные Тольятти, одним из последних могикан старого Коммунистического интернационала, не пропали бесследно.
Весь политический опыт новых советских руководителей не допускал мысли о том, что можно держать вместе все партии и все силы в коалиции менее жесткой, готовой уважать и учитывать индивидуальные устремления. Их концепция единства традиционно оставалась «монолитной», то есть мало способной признавать законными идеи, отличные от их собственных, и полезными — компромиссы, возможные при столкновении интересов. Все, что не соответствовало их предложениям и методам, встречалось с подозрением и опаской, ибо это могло породить плюрализм идей, культур, политических проектов также и в их стране. В своей последней Памятной записке Тольятти предложил руководителям СССР альтернативную формулу, говоря о «единстве», достигаемом в условиях «разнообразия». Практически он предлагал искать такие формы связи между коммунистическими партиями, а также государственными и негосударственными политическими левыми силами, где уважались бы своеобразие и самостоятельность каждого. Но этот язык был по сути своей неприемлем для московских руководителей, даже когда они и пытались разговаривать на нем.
Точно так же они остались глухи к идее обновленного левого движения (new left), именно в эти годы появившегося в Америке и Западной Европе. Знаменитые события 1968 года застали их врасплох и не вызвали у них доверия. Не нам теперь судить о сильных и слабых сторонах этого явления. Основные политические силы считали необходимым обдумать случившееся уже тогда. В СССР над этим не думали. В газетах и журналах было опубликовано что-то, но мало, и то малое, что появилось, не отличалось свежестью мыслей.
Вторжение в Чехословакию
Таковы были политические предпосылки событий в Праге. Для советских людей 1968 год — это прежде всего события в Чехословакии. Когда все началось, Москва была ошеломлена. В СССР всегда считали Чехословакию сравнительно спокойной страной. Стоявшая у власти коммунистическая партия долгое время пользовалась у себя в стране значительной народной поддержкой. Никогда не наблюдалось каких-либо антисоветских или антирусских настроений. Однако Сталин все равно не доверял Чехословакии; его репрессивная политика пришла туда позднее, но она ударила безжалостно и жестоко. Хрущев проявил больше понимания и доверия, и потому Прага с некоторым беспокойством отреагировала на его смещение. В 1956 году Чехословакия не была охвачена антисталинистскими и антисоветскими смутами, всколыхнувшими Польшу и Венгрию. Процесс обдумывания и политического пробуждения здесь развивался медленнее, но глубже; его результаты начали сказываться в середине 60-х годов.
Между 1960 и 1970 годами стремление к преобразованиям наблюдалось во всех союзных СССР странах Восточной Европы. Начало тому было положено антисталинской политикой Хрущева. Косыгин, представив в сентябре 1965 года свой проект экономической реформы, выразил убеждение, что другие страны социалистического блока могли бы последовать примеру Москвы. И действительно, в Польше, Венгрии и Чехословакии при поддержке определенных кругов правящих партий вырабатывались проекты экономических реформ, причем более далеко идущие по своим последствиям, чем обсуждавшиеся в Москве. Страной, зашедшей по этому пути дальше остальных, была именно Чехословакия. Здесь получила развитие идея, что нельзя ограничиваться лишь экономическими преобразованиями, не проводя также и политических реформ, способных дать стране свободу и демократию.
Летом и осенью 1967 года в Праге уже проявлялись многочисленные признаки грядущего кризиса. Впервые в стране ощутился экономический спад. Прошли манифестации протеста среди молодежи и интеллигенции. Шестидневная война на Ближнем Востоке показала, что общественное мнение не разделяло проарабских настроений правительства. Но главной искрой, воспламенившей конфликт, стали обострившиеся противоречия между чехами и словаками. Недовольство оппозиции сконцентрировалось на Новотном, более десяти лет стоявшем во главе партии и ставшем к тому же президентом республики. Именно Новотный и позвал Брежнева на помощь. Брежнев прибыл, обсудил со всеми участниками конфликта имеющиеся разногласия и сделал вывод, что кризис может быть устранен, если Новотный откажется от одного из занимаемых постов. Брежнев уехал, уверенный в том, что решил проблему. Однако в начале нового года Генеральным секретарем партии был избран не чех Черник, как говорили Брежневу, а словак Дубчек.
Относительно последующих событий, получивших название «пражская весна», были опубликованы многочисленные свидетельства и ценные исследования, так что совершенно излишне резюмировать их здесь, пусть даже и кратко. Дубчек и его сторонники вскоре дали понять, что не собираются использовать прежние методы правления, укоренившиеся во всех странах, где руководили коммунисты, и предложили новую политику. Конечно, они намеревались сохранить власть; однако не на основе права власти, приобретенного, казалось, раз и навсегда, но благодаря доверию, завоеванному в обществе. Они были убеждены, что демократия необходима как для чехов, так и для словаков. Среди их первых решений была отмена цензуры. Поэтому в стране начался период явной политической борьбы, и стоявшим у власти коммунистам победа заранее вовсе не гарантировалась. Однако последние надеялись на лучшее и укрепляли вновь проявившиеся в народе согласие и единодушие. Сама коммунистическая партия не была избавлена от внутренней борьбы между приверженцами нового направления и сторонниками старых методов. Но Дубчек и его друзья были убеждены, что это — неизбежное следствие начатого ими процесса обновления.
Прошло несколько недель после пришедшегося на новогодние праздники поворота событий, и в Москве стали проявлять первые признаки беспокойства. Сообщения, присылаемые из советского посольства в Праге, подписанные послом Червоненко и его заместителем Удальцовым, были полны тревоги. Брежнев зачастил с телефонными звонками к Дубчеку, сетуя на те или иные особенности общественной жизни Чехословакии. В московском руководстве обнаруживались более явные признаки недовольства. Более всего на наведении «порядка» в Чехословакии настаивали некоторые союзники по Варшавскому договору, и в первую очередь поляки и немцы. Уже в марте 1968 года в Дрездене было созвано совещание на высшем уровне с участием СССР, Польши, Венгрии, Болгарии, Германской Демократической Республики, где Чехословакия оказалась обвиняемой стороной. Такое массированное и явное давление порождало в Праге возмущение, лишь усложнявшее задачу ее новых руководителей, а попытки вмешательства вызывали антисоветские настроения там, где их раньше никогда не было.
События в Чехословакии оказывали влияние на международную жизнь. Новое пражское руководство не намеревалось экспортировать свои идеи, но они быстро распространялись и встречали сочувствие в других восточноевропейских странах и даже в самом Советском Союзе. Эти идеи попадали в благоприятную почву существовавшего повсеместно реформистского движения. В Польше политическая борьба разгорелась внутри самой правящей коммунистической партии. В марте 1968 года в Варшавском университете прошли массовые студенческие манифестации, а вслед за ними — менее масштабные демонстрации в провинции. Их подавили силой, и репрессии впервые приняли такой антисемитский характер, что большинство евреев, оставшихся в Польше после войны, вынуждены были навсегда покинуть Польшу. В послевоенную историю Польши была вписана одна из самых черных страниц. Ответственный за случившееся польский руководитель В. Гомулка стал одним из самых непримиримых противников Дубчека и чехословаков, виновных, по его мнению, в том, что показали дурной пример. В Германской Демократической Республике опасались, как бы новое чехословацкое правительство не установило отношений с ФРГ, прежде чем последняя смирится с существованием двух Германий. В силу этого обстоятельства и из опасения заразиться пражской «инфекцией» ГДР тоже стала неумолимой противницей Дубчека.
Боялись ли советские руководители разрушительного влияния чехословацкого примера на свое общество? Конечно, боялись и приняли меры. Уже в марте 1968 года Центральный Комитет партии начал предпринимать самые жесткие шаги против всех членов КПСС и беспартийных, кто выказывал чрезмерную независимость мнений. В высшем руководстве страны чувствовались беспокойство и страх потерять Чехословакию, увидеть там установившееся антикоммунистическое и антисоветское правительство, появилось ощущение, что это может стать началом цепной реакции во всех других странах Варшавского блока. В среде советских руководителей решили прибегнуть к крайним мерам, еще когда не было и признаков неизбежности проигрыша в Праге, хотя в распоряжении Москвы имелись различные средства, позволяющие найти менее отталкивающее политическое решение. Уже в мае в окружении Брежнева составлялись планы вооруженного вторжения в Чехословакию. В июне-июле были организованы совместные военные учения на чешской территории, но без участия чехословацкой армии. И даже когда они закончились, советские войска искали предлог, чтобы не уходить, и ушли, только когда начались манифестации протеста.
Напряженность между Прагой, Москвой и другими союзными столицами неуклонно усиливалась. Советские руководители не возражали, чтобы чехословаки сами навели порядок в своем доме. Но на всех переговорах между Москвой и Прагой возникала одна и та же ситуация: СССР настаивал на возвращении традиционного порядка, а Дубчек и его сподвижники уверяли, что они ни в коем случае не дадут ситуации выйти из-под контроля. Но каждый из них имел в виду свое. Советские руководители предполагали заставить замолчать критически настроенные и оппозиционные голоса, то есть практически вернуться к цензуре. Чехословацкое руководство, чувствуя силу во вновь обретенной поддержке населения, было убеждено, что ему удастся удержать в руках бразды правления демократическими методами. Каждая встреча двух сторон заканчивалась кажущимся согласием, которое уже на следующий день оказывалось несостоятельным. Так случилось и в конце июля, когда советское и чехословацкое Политбюро в полном составе встретились на пограничной станции между двумя странами. Встреча завершилась формальным соглашением. Оно сразу же было одобрено на международной конференции в Братиславе, в работе которой, помимо Брежнева и Дубчека, принимали участие высшие представители Польши, ГДР, Венгрии и Болгарии. Уровень переговоров был настолько высок, что достигнутая на этот раз договоренность представлялась реальной. На деле она оказалась последней иллюзией.
Многие неоднократно задавались вопросом, не произошло ли в последующие две недели нечто такое, что могло изменить решение Москвы? На основании имеющейся информации точный ответ дать было невозможно. Начиная с мая не отвергался «венгерский вариант решения», то есть вооруженное вторжение, аналогичное предпринятому в 1956 году в Будапеште. Брежнев даже как-то намекнул на это публично. Другие советские руководители высказывались в том же духе в частных беседах. Военные планы были готовы. Августовское затишье стало лишь отсрочкой, во время которой были проведены последние приготовления. В середине месяца, через десять дней после соглашения в Братиславе, без видимых изменений в ситуации механизм военного вторжения был приведен в действие. Позднее будет много написано о расхождениях, обнаружившихся на этот счет в советском Политбюро, однако участники событий в своих свидетельствах это обстоятельство отрицают. Некоторые колебания обнаружились у двух высших руководителей — Брежнева и Косыгина. В любом случае в момент принятия окончательного решения, вечером 20 августа, расхождения не дали о себе знать. Политбюро поручило одному из своих членов, белорусу Мазурову, не обнаруживая себя, руководить всей операцией, начавшейся той же ночью.
Военный успех был достигнут легко, но с политической точки зрения вторжение оказалось катастрофой. Чехословацкой армии был дан приказ не оказывать сопротивления. Но главным действующим лицом впечатляющего и всеобщего пассивного сопротивления оказался народ. Москва не разработала схемы достойного решения конфликта. Накануне вторжения было составлено и отправлено из Праги письмо некоторых чехословацких коммунистов, входящих в состав правительства, с просьбой о предоставлении советской помощи, но их обращение настолько не соответствовало настроениям в стране, что имена подписавших письмо даже не рискнули обнародовать. Дубчек и другие руководители «пражской весны» были взяты пленниками в Москву, но против этого выступил новый президент республики Свобода. Брежнев был вынужден пойти на переговоры и разрешить им вернуться на свои места, хотя и под жестким надзором. Чехословакия в один миг стала единой во враждебном отношении к СССР, войска которого уже не могли уйти, поскольку они были теперь единственным средством, способным гарантировать Москве контроль над ситуацией. Первого компромисса оказалось недостаточно, чтобы вернуться к порядку вещей, который советские руководители считали «нормализацией». Последующие месяцы были полны давления, конфликтов, угроз в долгой арьергардной баталии, когда чехи пытались спасти то, что можно было еще спасти из их начального реформистского опыта. То были болезненные и трудные месяцы неопределенности, когда СССР оказывался перед необходимостью нового массированного вмешательства своих генералов для достижения намеченных целей. Тогда Дубчек был заменен другим участником «пражской весны», словаком Гусаком, полагавшим более разумным смириться с требованиями оккупантов. Это произошло в апреле 1969 года. И только тогда Брежнев вздохнул с облегчением.
Вооруженное столкновение с Китаем
В те же самые дни, когда чехословацкие события приближались к своему печальному эпилогу, другая политическая драма, сопряженная с еще более роковыми последствиями, разыгралась в другой части Советского Союза. 2 марта 1969 г. у притока Амура, Уссури, пограничной реки между СССР и Китаем, произошло вооруженное столкновение. На первый взгляд эпизод незначительный. На самом деле это был трагический качественный сдвиг во все более усугубляющемся конфликте, противопоставившем друг другу две коммунистические державы.
Поначалу скрытая, а затем ставшая явной полемика между Москвой и Пекином длилась уже десять лет. В Китае внутренняя политическая борьба между различными фракциями коммунистической партии вылилась в бурные конфликты, требовавшие военного вмешательства. Произошла так называемая «культурная революция». Единственным пунктом согласия противоборствующих групп стала подчеркнутая националистическая враждебность к СССР. Китайская печать разоблачала «новых московских царей». Идеологические обвинения превратились в государственные притязания. Китайцы жаловались на «несправедливые» границы между двумя странами. Небольшие инциденты возникали неоднократно вдоль государственных границ. Напряжение было весьма острым. Предпосылки к конфликту созрели. Но его последствия вышли за рамки всех разумных прогнозов.
Что поражает еще в инцидентах на Уссури — это диспропорция между тем, что было ставкой в этой игре, и размахом последовавших событий. В центре споров был необитаемый островок, расположенный недалеко от советского города Хабаровска, не имеющий стратегического значения в случае современной войны. Много лет спустя один из видных советских военачальников признается, что он так и не понял, как можно было дойти до такого. Согласимся, что на подобного рода эпизоды никогда не удается полностью пролить свет. Столкновение началось из-за острова Даманский, который каждая из сторон считала своим. 2 марта 1969 г. китайское военное формирование захватило спорный остров. Оружие было применено впервые, в результате были убитые и раненые. Советская реакция была очень жесткой, и в ней явно проглядывало желание «преподать урок». В середине месяца дело дошло до использования артиллерии, и советские войска не колеблясь вели огонь по тылам противника. Столкновения повторялись еще несколько раз в апреле. Потом в течение лета они перемещались на другие участки границы. Наиболее серьезные стычки произошли в середине августа, но уже не на Дальнем Востоке, а в Центральной Азии, на границе между Казахстаном и Синьцзянем.
С этого момента в СССР и во всем мире начали говорить о возможности китайско-советской войны. Случившееся в Чехословакии, казалось, продемонстрировало готовность Москвы использовать свои войска за пределами собственных границ. В правительственных аппаратах различных стран взвешивали, до какой степени подобное возможно. По всему Китаю строились убежища на случай атомной бомбардировки. Возможность превентивной войны против Китая, находившегося тогда на первом этапе ядерного вооружения, несомненно, рассматривалась в руководящих кругах СССР. Чтобы выяснить возможную реакцию за рубежом, особенно в Америке, была осторожно прозондирована почва. Хотя московская печать ограничивалась распространением официальных версий событий и официозных комментариев, где не было и намека на такую катастрофическую возможность, о вероятной войне говорили в частных беседах; ответственные лица намекали, что хотя, наверное, и нет непосредственной угрозы войны, но в перспективе ее надо иметь в виду. Старые и новые духи русской истории снова возродились в общественном сознании. Навязчивым кошмаром становится мысль о том, что из такой перенаселенной страны, как Китай, масса пусть даже невооруженных людей неудержимым потоком может двинуться в малонаселенные, но богатые ресурсами азиатские районы Советского Союза. И этого нельзя было не учитывать в политических прогнозах. Такой режиссер, как Тарковский, малочувствительный к официальной пропаганде, но очень внимательный к урокам истории родной страны, в один из своих фильмов вставил документальные кадры, где русские солдаты удерживают спинами кричащую и угрожающую толпу азиатов. В разговорах с западными европейцами делались ссылки на историческую память русского народа, выполнившего роль щита, который преградил путь идущим на запад татарам. И тогда же возвращались к разговорам о «желтой угрозе». На более изощренный европейский слух подобные разговоры звучали как пропагандистские инсинуации на службе агрессивной политики. Но в России такие разговоры часто велись всерьез.
Оценка китайской угрозы правительством СССР была настолько тревожной, что повлекла за собой принятие целой серии политических решений, наложивших на страну новое тяжкое бремя. Самая длинная в мире граница между двумя государствами составляла приблизительно 7 тыс. километров. С 1949 года, то есть со времени заключения союзного договора между СССР и Китаем и далее, эта пограничная линия оставалась незащищенной. В начале же 70-х годов здесь был создан крупный военный комплекс. Вдоль границы было расквартировано более 40 дивизий. Размещение вооруженных сил такого масштаба требовало адекватной инфраструктуры: фортификационных укреплений, аэропортов, складов, стартовых ракетных площадок, коммуникаций. Было подсчитано, что затраты составили не менее 200 млрд. рублей, в то время как совокупный национальный доход за всю пятилетку едва достигал суммы, в 6-7 раз превышающей эти затраты. Пришлось пересмотреть все экономические планы. Спешно приступили к строительству новой протяженной железной дороги от Байкала до Амура. Если эта дорога и была важна для развития советского Дальнего Востока, то еще большей была ее стратегическая ценность. Планы развития советской экономики, и ранее весьма напряженные, теперь оказались в большой мере расстроены новыми расходами.
Но как ни тяжелы были экономические последствия конфликта с Китаем, еще более серьезными оказались последствия политические.
«Доктрина Брежнева»
Как раз в тот момент, когда чехословацкий и китайский кризисы достигли своего апогея, Брежнев добился наконец созыва в Москве нового международного совещания коммунистических партий. Подготовительные встречи начались в феврале 1968 года, когда «пражская весна» еще только начиналась. После вторжения в Чехословакию работа была отложена. Но настойчивость советской стороны в конце концов взяла верх. Совещание проводилось в июне 1969 года. Внешне оно прошло успешно, чем позднее похвалялся Брежнев. В действительности дело обстояло иначе. Коммунистическое движение раскололось, и скрывать это было уже невозможно. Китайцы в Москву не приехали. Не было также и вьетнамцев. Не было почти ни одной коммунистической партии из Азии. Отсутствовали югославы. Кубинцы и шведы находились лишь в роли наблюдателей. Итальянские коммунисты приехали, но заняли критическую позицию и отвергли три четверти заключительного документа. Брежнев тем не менее заявил о намерении проводить и другие встречи подобного рода. Но это ему не удалось за все последующие 13 лет, которые он оставался у власти. Московское совещание оказалось последней всемирной конференцией коммунистических партий.
Действительно, китайско-советский конфликт и вооруженное вторжение в Чехословакию оказали на международное коммунистическое движение такое разрушительное воздействие, какого и сами участники событий в тот момент не в состоянии были предположить. Советским руководителям не удалось достичь ни одной из целей, ради которых изначально задумывалась конференция. В заключительном документе не было и намека на осуждение китайской политики, хотя многие из присутствующих прежде всего критиковали именно ее. Ничего не говорилось и о пражских событиях, несмотря на огромный отрицательный резонанс, который получила интервенция в Чехословакию. То, что пришлось обойти молчанием эти два факта, было ценой, уплаченной СССР за окончание конференции без драматических расколов между участвовавшими в ней партиями. В жертву показушному успеху было принесено (и без этого нельзя было обойтись) разрешение насущных политических проблем.
В августе 1968 года вторжение советских войск в Прагу было встречено волной протеста при поддержке почти всех коммунистических партий той части Европы, которая не входила в Варшавский блок. Такого прежде не бывало. Правда, в последующие месяцы давление, оказанное руководителями СССР на все эти мелкие и крупные партии, привело к тому, что многие из них приглушили огонь своей критики. Многие, но не все. Итальянцы, шведы, голландцы, частично испанцы, находившиеся тогда еще либо в подполье, либо в изгнании за пределами своей страны, не согласились смириться. Поэтому разрыв не затянулся даже после конференции в Москве.
Менее очевидными, но не менее тяжкими оказались последствия в странах — союзницах СССР. Накануне вторжения в Чехословакию у Брежнева уже был опыт венгерского прецедента 1956 года, когда были введены советские войска для подавления восстания в Будапеште. Однако в случае с Венгрией тогдашние советские руководители перед принятием рокового решения проконсультировались с главами всех коммунистических стран, включая китайцев и югославов, и получили на это пусть неохотное, но согласие. На этот раз они не посоветовались даже с теми правительствами, от имени которых они якобы выступали. Действительно, вторжение в Чехословакию было представлено как коллективная мера Варшавского блока, поэтому к ней подключились немцы, поляки, венгры и болгары. Но правительство Румынии, также входившей в Варшавский блок, даже не поставили в известность, ибо было ясно, что оно будет выступать против операции. Покуда вооруженные силы не были приведены в действие, ни одна зарубежная политическая партия, как бы дружественно по отношению к СССР она себя ни вела, не получила никакой информации, хотя ранее Брежнев и давал обещания на этот счет.
Советское руководство в большей степени было озабочено тем, как сформулировать универсальное оправдание своих действий, которое позволило бы оправдать возможную в дальнейшем при аналогичных обстоятельствах советскую интервенцию. Потому в Москве и провозглашалось, что долгом социалистических стран было спешить на помощь, даже с оружием в руках, туда, где социализм оказался в опасности. Сформулировать впервые этот тезис было доверено журналисту «Правды», считавшему недопустимой даже саму гипотезу об изменении режима мирным путем. Эта же идея позднее была взята на вооружение Брежневым, рассматривавшим совокупность социалистических стран как международное сообщество, границы которого ни в коем случае не должны меняться. Эту теорию, представленную Москвой как выражение идеалов интернационализма, западная печать окрестила «доктриной Брежнева» — основой «ограниченного суверенитета» стран, называвших себя социалистическими. Брежнев протестовал против подобных определений, но при этом неизменно отстаивал право СССР указывать, где и когда социализму грозит опасность. Вследствие этого правительства стран, считавших себя социалистическими, но имевших определенные пункты расхождения с Москвой, как, например, Румыния и Югославия, опасаясь нападения советских войск, обращались к мнению западных правительств на предмет их возможной реакции на подобную ситуацию. Хотя в тот момент ничто не позволяло предположить, что в Москве вынашивают замыслы такого рода (наоборот, там старались рассеять опасения как Бухареста, так и Белграда).
Чехословацким руководителям, привезенным в качестве пленников в Москву, Брежнев сказал очень грубо, но весьма выразительно: «Мы вас не отпустим». Фраза относилась не к их тогдашнему пленению, но к ситуации на их родине, в Чехословакии: мы не позволим вам сойти с нашей орбиты, не позволим измениться, не позволим перейти на другую сторону. На исходе 60-х годов попытка дать этой, как бы перекликавшейся с прежними интернационалистскими идеалами европейского рабочего движения, установке идеологическое оправдание действительно составляла реальную заботу советского руководства. Но практическое выражение этой попытки было настолько неуклюжим, что скорее подчеркивало, сколь далек был менталитет руководителей СССР от реальных ценностей культуры интернационализма. И если вначале пусть даже искаженное интернационалистское представление о политике в сильной мере способствовало рождению этой коалиции государств, то в результате происшедших событий отношения внутри самого блока стран-союзниц и в сочувствующих им странах претерпели глубокие изменения. С тех пор как вместо интернационалистической идеи стал использоваться безжалостный язык силы, позиция стран не могла не измениться. Формальные демонстрации единства блока вроде бы продолжались и даже вроде бы стали более частыми, но на практике политика стала совсем иной.
Поражение коммунистического реформизма
В конце 60-х годов в русле интервенции в Чехословакию наблюдалось другое явление, повлекшее за собой еще более драматические последствия. Речь идет о поражении и провале того, что можно определить как коммунистический реформизм, поражении, не исключено, временном, но самом длительном. Мы подразумеваем под этим понятием образ мысли и политических действий, получивших развитие в правящих коммунистических партиях, начиная со смерти Сталина и XX съезда КПСС; искавшей свой выход, свое, не всегда убедительное, выражение в Хрущеве, образ мысли, истоки которого уходили в более отдаленное прошлое, в советскую историю 20-х годов, как подземный карстовый поток, подспудно, всегда оставался в СССР и в правящих коммунистических партиях, а не только в оппозиционных партиях, и появлялся на свет только в моменты вспышек политической борьбы. В Венгрии он сохранился даже после советского вторжения 1956 года, и в этом состоит одно из коренных его отличий от Чехословакии, усмиренной Брежневым. Реформистское движение среди венгерских коммунистов получило продолжение. Более того, именно в Венгрии в 1968 году он нашел свое выражение в реформе экономики, ставшей одной из отличительных черт этой страны в последующие годы. Политика Дубчека имела те же намерения. Жестокое, насильственное ее подавление подписало приговор всему этому политическому течению как в самой Чехословакии, так и в других странах, навесив на него ярлык опасного «ревизионизма». В Венгрии отныне и впредь Кадар встречал немалые трудности на выбранном им пути и не раз вынужден был ограничивать свою политику. В Чехословакии новый лидер, навязанный советским руководством, тоже предпочел бы вести себя, как Кадар, чтобы самому опробировать какие-нибудь реформы, но ему так никогда и не удалось сделать даже первые робкие шаги по этому пути.
Краху коммунистического реформизма суждено было иметь важные последствия. Это течение было надеждой для восточноевропейских стран и для советского общества: реальной надеждой на перемены, на ослабление жестких порядков, на гуманизацию режимов по мере отхода их от войны и постепенного укрепления новой системы («социализм с человеческим лицом», как был назван чехословацкий опыт). Можно сказать, что начиная с 1956 года коммунистический реформизм стал, вероятно, единственным течением, способным дать реальное политическое выражение этой надежде, и не только для коммунистов тех стран, но и для общества в целом. Подавление такой политики в 1968 году представлялось доказательством ее бессилия. Надежды на перемены отныне стали связывать с другим. Первые сигналы поступили из Польши, и не от студентов, как в марте 1968 года, а от рабочих, что стало еще одним ударом по господствующей советской идеологии.
В декабре 1970 года вызванная повышением цен забастовка на судоверфях Гданьска очень скоро перешла в открытое выступление. Объяснялось это также и тем, что руководители страны не смогли наладить настоящий диалог с рабочими. Гомулка потребовал, чтобы пришли войска и стреляли по толпе. И тогда восстание охватило Балтийское побережье и грозило распространиться на всю страну. Ситуация здесь была гораздо сложнее, нежели два года назад в Чехословакии, где действия не выходили за пределы дискуссий и гражданских политических столкновений. Однако, обжегшись на малооптимистичных результатах вторжения в Прагу, советские руководители, Брежнев и Косыгин, с понятной тревогой следившие за развитием дел в Польше, сами настояли, чтобы на этот раз было найдено мирное решение. Решение было найдено в Варшаве и заключалось в смещении Гомулки и наиболее близких его соратников. Новым главой партии был выбран Эдвард Терек, рабочий по происхождению, пользовавшийся тогда в Польше наибольшей популярностью, особенно в его родной Силезии. Советские руководители выразили свое согласие. Восстание на Балтике носило подлинные черты классовой борьбы, невозможной, по мысли советских руководителей, в странах, которые они рассматривали как социалистические.
К этому новому факту добавлялся другой, менее явный. Группа молодых поляков, наиболее активных участников варшавских беспорядков 1968 года, разочарованных поражением реформизма в Праге и Варшаве, не надеясь более на внутренние перемены в коммунистической партии и ее режиме, занялась поиском сил в обществе, способных изменить состояние дел, но уже не в рамках существующей системы власти, а вне ее. Их имена будут часто повторяться при рассмотрении событий последующих 20 лет: Михник, Куронь, Модж-зелевский. Все они вышли из семей коммунистических руководителей.
А что же СССР? Даже здесь не могли остаться в стороне от происходящего. Реформистское движение восточноевропейских стран всегда смотрело на Москву в надежде увидеть там появление людей, способных открыть путь к преобразованиям. В сущности, так и случилось однажды, когда после смерти. Сталина появился Хрущев. Пражские репрессии разрушили эту иллюзию. Но они обернулись поражением и для советских реформистов: для них поражение было более серьезным, нежели для других, ибо они были не в состоянии и пальцем шевельнуть в защиту Чехословакии. С этого времени московскую фронду, и без того бессильную, заставили замолчать на многие годы. Политические процессы в разных странах были взаимосвязаны, однако в СССР они в силу обстоятельств приобретали особое содержание и специфический характер.
В реформистских кругах Москвы в связи с событиями в Чехословакии 1968 года возродились надежды. Здесь хорошо были известны, особенно в интеллигентских кругах, документы чехословацкой компартии и разбуженные ею дискуссии: пражская пресса доходила до Москвы. Академик Сахаров всегда признавал большое влияние чешских событий на его мышление. Однако августовская интервенция не вызвала реального протеста в СССР. Были отдельные проявления возмущения, письма с выражением несогласия, отказы некоторых журналистов служить рупором официальных пропагандистских идей, немногочисленная, сразу же задушенная демонстрация на Пушкинской площади в Москве с осуждением интервенции. После чего среди всех, веривших в реформистское движение, наблюдалось глубокое разочарование. Но не более этого. Поэтому брежневским руководителям было сравнительно легко справиться с выражениями неудовольствия, используя угрозы и оказывая давление на отдельных людей. И тем более легко, что в целом общественное мнение не было отрицательным. Властями, использовавшими традиционные методы из арсеналов сталинских времен, были организованы многочисленные митинги одобрения. Но остается верным и то, что население в общем не выказало никакого несогласия по поводу вторжения.
Было бы трудно обнаружить в этой реакции тот интернационалистский смысл, который старался ей приписать Брежнев. Верно скорее обратное: становилось явным народное чувство ущемленной гордости за великую державу, отстаивалось своеобразное право защищать то, что было завоевано пролитой в мировой войне кровью, появлялось желание поставить на место неблагодарных, взбрыкнувших союзников. Высказывания такого рода исходили также от официальной пропаганды. Но они не произносились публично. Предпочтение отдавалось более узким, но от этого более эффективным каналам распространения информации, предназначенной для партийных и некоторых других узких кругов. И именно эти настроения встречали настоящий отклик снизу.
Аналогичная, но гораздо более сильная реакция советской общественности прозвучала в ответ на конфликт с Китаем. Даже сегодня, спустя много лет, еще не дана аргументированная оценка тем событиям, настолько сильным оказалось влияние вырождающейся идеологической полемики в военном конфликте на формирование коллективного мышления советского народа в начале 70-х годов. Со времен Великой Отечественной войны никакая другая внешнеполитическая проблема не получала такого глубокого отзвука.
На рубеже 60-х и 70-х годов советские руководители могли рассчитывать на почти полное единодушие в этом вопросе. Против китайцев ополчились все: диссиденты, фрондисты, интеллектуалы, коммунисты и беспартийные, официальные пропагандисты и военные деятели. Даже те, кто находился в более или менее явной оппозиции политике Брежнева и Политбюро, все равно были противниками Пекина, ибо видели в Китае воспроизведение наиболее безобразных пороков сталинского государства. Эти убеждения рождались и укреплялись под действием выступлений Мао Цзэдуна в защиту Сталина, жестокости китайской «культурной революции», сопровождаемой оголтелым культом вождя. Для реформистов, еще действовавших в КПСС, полемика с Пекином стала поводом, чтобы выступить против многочисленных пережитков сталинизма в СССР, стимулируемых консервативной политикой Брежнева. В 1970 году против Китая были настроены все те, кто впоследствии стал наиболее известным деятелем внутреннего диссидентства. Некоторые из них будут вынуждены потом затушевывать свои позиции. Но когда конфликт разразился, они в самых жестких выражениях, без тени сомнения, клеймили маоизм как основного врага. К тому же в Пекине, будто зеркально отраженные, возникали антирусские и националистические настроения, лишь подогревавшие неприязнь к Китаю. В условиях, когда руководители СССР видели возникающую на восточных границах страны новую угрозу, а нарождающееся широкое общественное мнение склонно было поддержать их в этом, появилась необходимость в идеологии, способной обеспечить в стране единодушие в антикитайской политике. Такую массовую идеологию, безусловно, нельзя было найти ни в диспутах, проводившихся на совещаниях коммунистических партий, ни в пропагандистских опусах, на все лады интерпретировавших ленинизм. Как и в другие критические моменты послереволюционной истории, путь прокладывала единственная альтернативная идеология, оказывавшаяся действенной в самых сложных ситуациях: это патриотизм или, проще говоря, национализм.
Мы должны будем вернуться к этим вопросам в силу чрезвычайного воздействия их на последующее развитие событий, которыми мы займемся. Но кое-что следует сказать уже сейчас. Те, кто вращался в то время в различных политических кругах советского общества, несомненно, могли отметить новый аспект: в политических беседах опять зазвучал гордый имперский мотив русской истории. Но, в отличие от сталинских времен, он звучал не в поддержку революционных или вообще советских доводов, но, напротив, взамен и в противовес им. Как ни парадоксально, но это можно было наблюдать как в политических кругах, так и на «кухне» рождающейся оппозиции. Поэтому понятны замешательство и растерянность правящих группировок страны, сталкивающихся с непривычностью подобных настроений, по сути поддерживавших их политику, но отвергавших ее официальное обоснование.
Разворот в сторону неонационализма стал одним из изменений, мало заметных на первый взгляд, но действенно проникающих в глубину коллективного духа страны. Нельзя думать, что интернационалистические мотивы были лишь мишурой в советской истории и идеологии. Хотя они и использовались весьма произвольно, тем не менее в течение десятилетий составляли его существенную часть, в глазах прежде всего иностранцев, но также и в глазах самого советского народа. В самые трудные времена сознание того, что есть в мире значительные силы, относящиеся к СССР с сочувствием и пониманием, для многих — военных и гражданских — было стимулом, помогавшим переносить наиболее тяжкие испытания. В этом смысле СССР отличался от других социалистических стран и того же Китая. Отличался в силу своей более сложной истории и своего пестрого национального состава. Закат коммунистического движения и интернационализма не мог не отразиться на самом облике страны и на состоянии самых важных ее составляющих. Ведь СССР всегда был центром коммунистического движения. И когда оно стало распадаться и исчезать, Советский Союз не мог дальше оставаться таким, каким он был. Только руководители страны могли еще надеяться на ее неизменность. Но это была иллюзия, за которую, естественно, пришлось платить.
IV. Общество меняется, не сознавая того
Проигранные пари
Термин «застой» начал применяться во второй половине 80-х годов для определения целого периода брежневского правления, и особенно — 70-х годов. Это было политическое определение, использовавшееся в тот момент в целях борьбы между различными политическими группировками, и оспаривалось оно также в ходе борьбы. Не вникая в суть этих споров, сейчас можно констатировать, насколько это слово оказалось непригодно сегодня при вынесении первой исторической оценки. В эти годы советское общество все-таки не оставалось неизменным: согласно анализу, проведенному тогда молодым независимым ученым, в нем даже происходили «фундаментальные» изменения. Точнее говоря, решающая проблема этого периода рождается именно из разрыва между происходящими изменениями и официальной политикой, все менее отвечающей этим изменениям.
Для советской экономики начало 70-х годов, при всей неизбежной в таких случаях условности, может рассматриваться как критическая точка, на которой кончается фаза подъема и начинается спуск, постепенно переходящий в падение. С конца 20-х годов экономика Советского Союза основывалась на пятилетних планах. Ни один из этих планов, по правде говоря, никогда не был выполнен в объеме, указанном при его составлении. Каждый неизменно оставлял за собой существенные «хвосты». Однако в совокупности они рассматривались как успешные, поскольку каждый из них всегда знаменовал крупный прогресс страны. Общие цифры, провозглашавшиеся в планах в начале 70-х годов, были еще впечатляющими. Но именно начиная с этого момента отмечается изменение тенденции. На годы правления Брежнева пришлось составление трех пятилетних планов. Ни один из них не был выполнен. Соответственно в каждом последующем плане ставились задачи, заниженные по своим показателям по сравнению с предыдущим планом. Но даже и эти более скромные цели не были достигнуты. В начале следующего десятилетия вынуждены были констатировать, что рост советской экономики практически прекратился.
В декабре 1970 года, когда до Москвы дошли вести о массовом рабочем выступлении в Польше, здесь как раз был кульминационный момент разработки нового пятилетнего плана на 1971-1975 годы. Советское руководство всполошилось. Политбюро пришло к заключению, что опасно откладывать на потом улучшение народного благосостояния. Поэтому новый план отличался от предыдущих по двум признакам. Впервые намечался больший рост производства товаров народного потребления по сравнению с увеличением объемов производства средств производства, и этим опрокидывалась одна из сталинских догм, претерпевших первые изменения во времена Хрущева. Вторым признаком был упор, сделанный на необходимости технологического и научного прогресса и даже, как говорилось тогда, «научно-технической революции». Новые критерии провозглашались уже не только Косыгиным, но и самим Брежневым. Было бы естественным предположить, как тогда и делали, что именно на этих новых направлениях будет проверяться эффективность экономической политики правительства.
Однако довольно скоро стало понятным, что по обоим направлениям реалии не соответствовали намеченным планам. С самого начала отсутствовали предпосылки для успеха. В тот момент, когда планировалось обеспечить изобилие продуктов широкого потребления, большая часть внутреннего продукта страны уходила на военные расходы. Еще и сегодня мы не располагаем точными данными об этих расходах, но, судя по сделанным тогда расчетам, на 70-е годы приходилось увеличение таковых приблизительно на 50%, и цифры эти, по-видимому, недалеки от истины. Стремление советских руководителей иметь, как говорили когда-то, одновременно и масло, и пушки вскоре оказалось несостоятельным. Уже в середине десятилетия с официальной трибуны было заявлено публично, хотя и невнятно (и это стало характерно для брежневского правления), что запрограммированный рост производства легкой промышленности и сферы обслуживания не достигнут. Такой же провал наблюдался и в традиционно считавшейся самой слабой отраслью советской экономики — сельском хозяйстве. С того времени дела пошли все хуже и хуже.
Однако правительство Москвы имело в эти годы в своем распоряжении ресурсы, которые, по крайней мере теоретически, могли облегчить решение стоящей задачи: оно могло получать драгоценную валюту за счет экспорта сырья. Препятствовать этому было не в интересах Запада. Наибольшую прибыль тогда получали от повышения мировых цен на нефть вследствие арабо-израильской войны 1973 года. Увеличение добычи топливно-энергетических продуктов, в основном благодаря использованию новых крупных месторождений в Заволжье и Западной Сибири, оказалось одним из наиболее крупных плюсов советской экономики, поскольку позволило СССР увеличить продажу сырья и газа за границу. Повышение цен на нефтепродукты, жестоко ударившее по богатым странам Запада, обернулось настоящей манной небесной для стран — производителей сырья, к которым относился и СССР. Москва могла пользоваться этим преимуществом лишь отчасти, ибо вынуждена была поставлять странам-союзницам энергетические ресурсы по ценам, ниже мировых. И все же экспорт в другие страны всегда приносил значительные доходы. Еще одним значительным источником доходов была добыча алмазов. Месторождения алмазов, открытые в Якутии в середине 50-х годов, стали разрабатываться на полную мощность только в 60-х годах из-за труднодоступности рудных залежей. Теперь СССР почти половину добываемых алмазов мог реализовывать на мировом рынке.
Относительное финансовое благосостояние было использовано для импорта тех продуктов потребления, которые не производились в достаточной мере внутри страны, в частности для закупки сельскохозяйственных продуктов. Первым, кто прибегнул к такому решению, был Хрущев, старавшийся преодолеть последствия катастрофического неурожая 1963 года. Пришедшие ему на смену руководители надеялись обойтись без подобных мер. Однако в начале 70-х годов и они были вынуждены использовать тот же маневр, который когда-то ставили в упрек Хрущеву. В 1972 году, воспользовавшись недостаточной согласованностью между различными американскими структурами, СССР удалось закупить в Америке зерно по довольно приемлемой цене. Но в Вашингтоне быстро спохватились и в ходе переговоров о разрядке добились, что впредь советские закупки будут планироваться на несколько лет вперед и по ценам, назначенным американцами. Импорт зерна, нередко значительный, стал с этого времени постоянной составляющей советской экономики.
Так между СССР и остальным миром, включая и страны-союзницы, установились экономические отношения, которыми Москва никак не могла гордиться, ибо они были типичными для экономики колониальных или малоразвитых стран, то есть Советский Союз становится для других государств источником сырья, нередко исключительной ценности, и рынком сбыта товаров широкого потребления для этих же самых стран. Об этой аномалии много говорилось в «диссидентских» публикациях, в то время как официальная пропаганда предпочитала ее замалчивать. Психологическое воздействие сложившейся аномальной ситуации было очень серьезным. В течение десятилетий непрекращающиеся лишения, тем не менее, не мешали амбициозно надеяться на создание экономики, способной идти в авангарде всего мира. Отрицательные результаты развития экономики породили чувство разочарования и ущемленной гордости. Импорта было недостаточно, чтобы создать в стране настоящее изобилие, его хватало лишь на то, чтобы восполнить наиболее серьезные дефициты внутреннего производства. С другой стороны, еще меньшими оказались ресурсы, которые могли быть использованы для импорта высококачественного оборудования, необходимого не только для «научно-технической революции», но и для простого структурного обновления и усовершенствования промышленного аппарата. Занимаясь импортом, приходилось, помимо прочего, считаться с серьезными ограничениями, установленными странами противостоящего Североатлантического блока. Не секрет, что приобретаемая новейшая технология шла в первую очередь на приоритетные военные нужды.
Таким образом, и вторая задача, декларированная при составлении пятилетних планов, а именно обеспечение научно-технического прогресса, также осталась только на бумаге. Едва наметившееся в начале 70-х годов замедление темпов развития постепенно, в ходе десятилетия, становится все более ощутимым. Словом, советское правительство проиграло там, где само бросило вызов, когда устами высших руководителей заявило, что решение проблем СССР будет обеспечено за счет сочетания научного прогресса и «основных преимуществ» социалистической системы. На деле Советскому Союзу грозила перспектива опоздать с тем реальным переворотом в производстве и образе жизни, который как раз в эти годы намечался в мире, — опоздать с революцией в области информатики.
Признаки спада
Как мы увидим далее, причины неуспеха заключались не только в организации экономики, но и в более специфических аспектах, присущих методам сталинского правления, поначалу просто унаследованных, а потом и усвоенных руководителями СССР. Одновременно обнаруживалось снижение эффективности этих методов. Прежде государственные планы развития экономики выполнялись хотя бы по основным направлениям. Теперь же не было и этого, в связи с чем начал изменяться подход к самим планам. На съездах партии представлялись и утверждались экономические планы, предусматривающие изменение ранее преобладавших направлений развития страны, когда было важным гарантировать основные приоритеты, быструю индустриализацию и оборонную мощь. Но как только наступала стадия реализации, экономика продолжала развиваться по-старому, будто ведомая неумолимой, неуправляемой инерцией. Позднее советская экономика совершенно справедливо получит название «командной». Но на данном этапе приходила в негодность именно эта ее структурная особенность: «команды» по-прежнему отдавались, а их исполнение не наблюдалось.
Такая ситуация была характерна не только для макроэкономики. Многие решения, принятые высшим руководством с формальным почтением, оставались невыполненными: многочисленные указания центральных органов, включая занимавшийся планированием всесильный Госплан, не выполнялись. В течение 15 лет 25-30% предприятий страны не получали запланированных доходов. Могущество Политбюро в смысле принятия решений было гораздо большим, нежели в деле их выполнения; причем расхождение это увеличивалось в течение всего периода брежневского правления. Так что сами представители этого высшего органа власти заведомо знали, что значительная часть их решений не будет выполнена, а будут претворены в жизнь только те, над которыми возможен контроль со стороны какого-либо высокого чина. Даже указания насчет организации промышленности, призванные сгладить отрицательные стороны возврата к системе отраслевых министерств, исполнялись вяло, хотя их отдавал сам Брежнев.
В 1976 году Брежнев лично высказал тревогу по поводу такого положения. Но пять лет спустя он вынужден был признать, что дела нисколько не улучшились. Он был уже не в состоянии что-либо исправить, и после его смерти стало очевидным, что развитие экономики вышло из-под контроля. Лучшим примером растущего бессилия верхнего эшелона власти является печальная судьба некоторых докладов Брежнева. В конце 1969 года в ходе разработки пятилетних планов он весьма критически расставил акценты, говоря о состоянии экономики. Он сделал это, движимый духом соперничества с Косыгиным, и именно последнему, как главному ответственному за состояние экономики, исподволь обращались его упреки. Тогда подобный шаг был нужен ему, чтобы укрепить свое положение на вершине власти. Как и прежде, это выступление было подготовлено советниками реформистской ориентации. Потом Брежнев счел полезным повторить этот маневр, и критическая направленность предновогоднего выступления стала своего рода традицией для его правительства, почти алиби, свидетельствующим о понимании того, насколько плохо шли дела в стране. Но если в первый раз его инициатива стала сенсацией, на следующий год эффект был уже меньше, а потом это превратилось в ритуал, на который больше не обращали внимания.
Другим, более общим примером может служить политика в области экологии. В результате давления формирующегося общественного мнения, по аналогии с другими странами, СССР в 70-х годах принял серию довольно прогрессивных законов об охране окружающей среды. Но и они остались лишь на бумаге. Первыми, кто нарушал их, были сами министерства, привыкшие в погоне за выполнением плана не принимать во внимание какие-либо соображения, пусть даже основанные на законодательстве. Экологическая ситуация чрезвычайно ухудшилась в связи с глобальной и безжалостной эксплуатацией природных ресурсов, наносившей невосполнимый ущерб целым регионам страны. До общественности доходила информация о разрушении таких известных экологических систем, как озеро Байкал и Аральское море. Брежнев был вынужден произносить заклинания об «опасности образования безжизненных, враждебных человеку зон». Но, как обычно, ничего не менялось. Зарождающееся экологическое движение становится новым оппозиционным течением, косвенно, но весьма действенно выступающим против руководителей страны.
В организме советской экономики обнаруживались все новые болезни, в то время как не залечивались старые, о которых неоднократно твердилось в печати и на официальных заседаниях. Напротив, все более очевидной становилась тенденция к ухудшению и переходу болезней в хроническое состояние. Снижалась отдача от капиталовложений — факт, отмеченный Косыгиным в качестве одной из причин, требовавших предложенной им и отложенной в сторону реформы. Отдача от огромных сумм, вкладываемых государством в развитие экономики, становилась все меньше, особенно в сравнении с доходами от аналогичных капиталовложений в других странах. Потери все увеличивались. СССР производил теперь стали и цемента больше, чем Соединенные Штаты, но по сравнению с американскими соперниками из одинакового объема материалов он строил меньше жилья и предприятий, производил оборудование в меньших объемах и хуже по качеству.
Повсюду говорили о необходимости перехода от «экстенсивной экономики», то есть базирующейся на привлечении все большего количества людских, сырьевых и материальных ресурсов, к «экономике интенсивной», то есть способной совершенствоваться за счет качественных изменений. Потребность в «интенсивной экономике» возрастала, помимо прочего, из-за того, что теперь уже не было того изобилия ресурсов, которое облегчало выполнение первых пятилетних планов. Теперь поиск сырья и энергетических ресурсов велся во все более отдаленных и труднодоступных районах; прирост населения уменьшился; финансовые средства выискивались все с большим трудом. Но желанного перехода к более «интенсивной», более «экономной» экономике достичь никак не удавалось. Производительность как отдельных лиц, так и общества в целом не росла или росла слишком незначительно — та самая производительность, которая, по мысли постоянно цитируемого Ленина, является в конечном счете высшим судьей достоинств системы. В результате «не было даже надежды догнать [...] Запад в обозримом будущем». Качественные показатели также говорили о том, что прогресса советской экономики почти не видно. Совокупность этих явлений лежала у истоков быстрого падения темпов развития страны, отмеченного тогда всеми специалистами, следившими за эволюцией советского общества.
И все же было бы неверным говорить о снижении уровня жизни населения за это десятилетие, скорее наоборот. Об этом говорили и сторонние наблюдатели. Квартиры стали более благоустроенными, люди лучше одевались и питались, появилось больше автомобилей. Более, чем когда-либо за весь послевоенный период, увеличились номинальные и реальные заработки. Но товары и услуги на рынке не росли пропорционально. Следствием этого были неприятные явления трех видов. Постоянная напряженность в распределении: плохое снабжение магазинов, очереди за продуктами, трата времени на поиски необходимого. Скрытое, но ощутимое инфляционное давление: деньги, скапливающиеся в сберегательных кассах с архаической финансовой системой, не давали достаточного дохода. Скромное по масштабам повышение уровня жизни в стране не приносило удовлетворения, скорее наоборот, ибо ожидания намного превосходили достигнутые результаты.
«Теневая экономика»
Наиболее характерным явлением 70-х годов стали быстрое развитие и широкое распространение экономической системы, существующей параллельно с государственной, или, как ее назвали в СССР, «теневой экономики». Это не было принципиально новым явлением, потому что в небольших масштабах нечто подобное существовало всегда, даже в годы самой жесткой сталинской диктатуры. Стремление Сталина к огосударствлению всех видов экономической деятельности полностью так никогда и не реализовалось. Пусть незначительная, но автономная деятельность существовала всегда: это в частном порядке признавали сами руководители страны, а советская и несоветская литература оставила тому немало свидетельств. Но дело было именно в масштабах. Начало роста «теневой экономики» относится к годам правления Хрущева, хотя последний и пытался бороться с нею драконовскими методами, не исключая даже смертной казни в случаях наиболее крупных растрат или кражи государственной собственности. Однако настоящий качественный скачок произошел в правление Брежнева и Косыгина. Виной тому не столько неизбежное ослабление государственного контроля, сколько увеличение потока товаров, все еще недостаточного для удовлетворения потребностей населения, несравненно возросших за последнее время. Между двумя этими явлениями существовала непосредственная связь.
Впрочем, было бы чрезмерным обобщением говорить о единой «теневой экономике», поскольку она складывалась из различных составляющих, некоторые из которых государство терпело и даже поощряло, а другие оставались подпольными и незаконными. К примеру, с середины 30-х годов неизменно существовали «колхозные рынки», где крестьяне продавали продукцию частных огородов и частного же животноводства. Колхозы при любой возможности тоже выходили на рынок. Несмотря на ограничения, периодически вводимые Сталиным, Хрущевым или Брежневым, небольшие земельные участки, находившиеся в частном владении, давали треть, а по некоторым подсчетам, половину и даже более потребляемой населением сельскохозяйственной продукции. Эти показатели не очень отличались от данных 30-х годов, хотя потребление за это время сильно возросло и, таким образом, в абсолютном выражении вес этой рудиментарной частной экономики тоже увеличился.
Другой параллельно существовавшей системой была созданная государством сеть специальных магазинов, предназначенных для особо привилегированных групп населения. Наиболее важной была цепь валютных магазинов «Березка» и «Внешпосылторг». Под другим названием они существовали и раньше, в далекие 30-е годы, во времена первого пятилетнего плана, и использовались для изъятия золота у населения. Возрожденные во второй половине 50-х годов спецмагазины были предназначены, в частности, для иностранцев, которых все больше появлялось на советской земле. Но не только для них. Немало было в то время и советских граждан, работавших за границей и получавших зарплату в твердой валюте: дипломаты, деятели искусства, журналисты, военные, техники, консультанты при правительствах иностранных государств. Они отдавали государству заработанную валюту и в обмен получали сертификаты, которые могли использовать для покупок в тех самых магазинах для иностранцев, где было изобилие импортных товаров и уж, во всяком случае, товаров более высокого качества. Иметь сертификаты было весьма престижно; они превратились в предмет обмена. Так создавалась вторая расхожая монета, существовавшая наряду с рублем и конкурировавшая с ним. Но система специальных магазинов была связана не только с торговлей за валюту. Другие виды коммерческих услуг были предназначены для особых групп населения, начиная с функционеров высокого уровня и кончая распродажей товаров для сотрудников отдельных предприятий. Все эти системы привилегий и их проявления служили поводом для социальной напряженности.
Порочные формы экономической деятельности облегчали и одновременно стимулировали подпольную, или незаконную, экономику. Первым проявлением такого рода стала торговля сертификатами, а вслед за нею потянулась цепь других. Наиболее ходовые или дефицитные товары скупались самими работниками государственной торговли и затем перепродавались частным путем по более высоким ценам. Явление это становится настолько распространенным, что в результате именно среди этой категории людей зарождается и пребывает в зародышевом состоянии система «первичного накопления» капитала, одним словом, неокапитализм в грубой форме. Стремление пробиться к нелегальным формам распределения вынуждало многих искать побочных «черных» заработков (которые по-русски называются «левыми»), то есть находя вторую работу на других, неофициальных предприятиях, где устанавливаемые нормы и расценки имели мало общего с общепринятыми, законными.
Такого рода деятельность не могла ограничиваться исключительно рамками торговли: она получила столь заметное развитие, что распространилась на производственную сферу. Даже на основной, государственной службе некоторые люди пытались изыскивать источники дополнительного дохода, например утаивая часть продукции, избежавшей официального контроля, и пуская ее потом по каналам «черного» рынка. Особое распространение такая система приобрела на периферии и в некоторых республиках СССР, где образовалась разветвленная сеть «повязанных» между собой сообщников, состоящих на государственной службе. Стоит учесть, что и сами государственные предприятия, чтобы получить лучшие результаты, вынуждены были в обход контроля сверху создавать свою параллельную экономику: практически каждый директор старался заполучить побольше ресурсов, чтобы потом выгодно обменять их на других предприятиях.
Создавалась парадоксальная ситуация: экономика, обязанная быть самой планируемой и контролируемой, где из центральных министерств Москвы предопределялась любая мелочь в деятельности всех производственных или коммерческих экономических единиц, на деле превращалась в экономику, где довольно значительная и все возрастающая часть ее избегала какого-либо контроля, даже самого простого статистического учета. Причем здесь приходилось говорить не только о «черном» рынке, в противовес рынку «белому», как случается во всех «экономиках дефицита» с навязанными сверху ценами. Дело в том, что между первым и вторым наблюдалась целая гамма промежуточных оттенков. И это зло было еще наименьшим. Незаконные и полузаконные формы деятельности всегда возникали в связи с реальными запросами страны, которые, по заверениям правительства, оно само хотело и могло удовлетворить. Но в том-то и заключалось отличие от предшествующих десятилетий, что правительство хотело, но уже было не в состоянии удовлетворить возникавшие потребности. Позднее «теневая экономика» будет признана необходимой. Параллельно существующие формы экономики, писал Горбачев, «пользовались неспособностью государственных органов удовлетворять нужды населения». Как сказал один ученый, они представляли тогда «нелегальную систему социальных отношений, противостоящую государственной бюрократической системе» и возникшую благодаря «определенным формам подпольной и самопроизвольной приспособляемости».
Однако то обстоятельство, что система носила подпольный, нелегальный характер, не могло не иметь серьезных последствий. Чтобы существовать, эта система вынуждена была идти против закона или по меньшей мере обходить его. Этого нельзя было сделать без большого числа соучастников в правительственных структурах, официальных учреждениях, самом судебном аппарате, без соучастия, оплачивавшегося доходами от «теневой экономики» и посему становившегося ее составной частью. Таким образом, понятно, как могла процветать в столь широких масштабах коррупция, которую позднее все критики брежневского правления назовут характерной чертой этого периода. Как скажет один из них, «наглая коррупция» достигнет в это время «своего апогея». Коррупция и преступность шли рядом, поскольку создавали условия для систематического нарушения законов. Следовательно, ясно, почему иностранные наблюдатели были склонны отмечать, так сказать, «естественный» характер явления, в то время как советские критики особо подчеркивали его преступный, или, используя заимствованный тогда на Западе неологизм, мафиозный характер. Слово «мафия» станет расхожим понятием при описании фактического слияния незаконной экономической деятельности с деятельностью представителей государственной власти.
Советские критики нередко были склонны возлагать ответственность за падение общественных нравов непосредственно на Брежнева, поскольку в самой его семье было достаточно случаев коррупции. Со свойственным ему чувством любви к семье Брежнев снисходительно относился к недостойному поведению некоторых своих близких родственников. Его стиль руководства со склонностью к внешним проявлениям власти, к распределению кормушек и выдаче наград даже самому себе стимулировал и других следовать по той же скользкой наклонной плоскости. Руководители среднего уровня теперь уже не удовлетворялись служебной дачей, но, запуская руки в государственную казну, строили личные загородные дома, оформляя их на имя детей или внуков. Присущая эпохе атмосфера благоприятствовала предосудительному поведению. Но на самом деле основная ответственность, лежавшая на Брежневе и его сподвижниках по руководству, была связана не столько с этикой, сколько прежде всего с политикой. Она состояла не только в недостаточном противодействии этим явлениям. На съездах партии Брежнев даже осуждал «алчность, коррупцию, паразитизм, пьянство, ложь, анонимки», но представлял их как пережитки прошлого, изображая настоящее как триумфальную победу идей социализма и коммунизма. Официальная пропаганда катастрофически быстро дискредитировала себя в глазах населения. Никто уже не принимал всерьез пропагандистской риторики.
Противозаконность и коррупция были неизбежными атрибутами нарождающейся «теневой экономики» и отражались на всех других аспектах социальной жизни. Им суждено было оказать еще более тяжелое и глубокое воздействие на последующее развитие общества.
Социальное расслоение и образ жизни
Происходившее, несмотря ни на что, повышение уровня жизни радикально воздействовало на образ жизни и запросы людей. В конце 50-х годов городское население численно превысило сельское. В 1972 году соотношение было, соответственно, 58% и 42%. Этого не произошло в некоторых окраинных республиках Советского Союза: Грузии, Молдавии, Киргизии, Узбекистане, Таджикистане и Туркмении, где продолжал отмечаться гораздо более значительный по сравнению со всей остальной страной демографический рост населения. Но изменение произошло во всех других более крупных и населенных республиках СССР. Неуклонное увеличение городского населения продолжалось и в течение 70-х годов.
Неудивительно, что на образ жизни оказал сильное воздействие прежде всего строительный бум. Массовое строительство, начатое Хрущевым во второй половине 50-х годов, постепенно ускорялось пришедшими ему на смену руководителями. На окраинах городов возникали новые, бескрайние жилые кварталы. Безусловно, они оставляли желать лучшего с точки зрения архитектуры и качества. Но сам факт увеличения количества жилья оказал чрезвычайно важное воздействие. Большая часть городского населения (к концу 70-х годов оно достигнет 80%) в отличие от предыдущих четырех десятилетий, когда люди вынуждены были жить в коммунальных квартирах, теперь имела отдельные квартиры. Это вовсе не означало решения жилищной проблемы: меньшая, но все еще значительная часть населения еще не имела отдельных квартир, молодые семьи должны были годами ждать ее получения, да и сами новые квартиры были малогабаритными и неудобными. Но один тот факт, что, возвратясь домой, человек мог закрыть за собой дверь, вернуться в сферу своей личной жизни, общаться с друзьями без постороннего присутствия, не мог не повлиять на поведение людей и на их образ мышления.
Вместе с широким строительством жилья получали распространение товары длительного пользования — от электробытовых приборов до телевизоров, от мебели до автомобилей. Конечно, по количеству и особенно по качеству они были еще далеки от уровня, достигнутого в Америке или Западной Европе. Но все более широкое их распространение влияло на вкусы и образ жизни. Подводя общий итог, можно сказать, что жизнь людей стала более независимой. Другое обстоятельство, оказавшее наибольшее, после отдельных квартир, воздействие, — это расширение каналов связи с внешним миром. Хотя правительство страны по-прежнему пыталось препятствовать этой естественной тенденции, тем не менее ей не могли не способствовать возникающие запросы внешней и экономической политики. Отсюда происходили противоречия и конфликты, которые никогда прежде не наблюдались и к которым правительство Брежнева не было готово. Как уже говорилось, все больше советских людей работало за границей. Многие направлялись за рубеж для выполнения специфических профессиональных заданий, на международные совещания, на учебу, в деловые поездки, в рамках обмена делегациями. Но значительно расширялся и простой туризм, особенно с европейскими странами-союзницами. Политика Советского Союза, его роль на мировой арене не могли исключить этого. Тем не менее получение разрешения на выезд было сопряжено еще с крайними трудностями, со сложными и изнурительными процедурами, многочисленными проверками на предмет политической «благонадежности». Закона о выдаче паспортов не существовало. Соответствующие органы руководствовались частными служебными инструкциями. Подобный подход нередко оказывался унизительным для тех, кто должен был проходить все эти проверки. Практически поездки за границу тоже стали в конце концов привилегией, предоставляемой зачастую произвольно и уж, во всяком случае, исходя из политических установок соответствующих органов.
Такая система, вызывавшая негодование лиц, к ней не причастных, не удовлетворяла даже тех, кто извлекал из нее определенную выгоду: просто потому, что через нее должны были проходить все. И потом, когда удавалось выехать, невольно проводились постоянные сопоставления с увиденным за границей, оценивалась разница в уровнях жизни на родине и за рубежом, жесткие правила, обусловливающие существование советских людей, сравнивались с большей свободой, которой пользовались граждане других стран. Конечно, ездившие за границу в основном относились к привилегированным группам населения, но, вместо того чтобы радоваться этому, они вдруг видели, насколько эти привилегии оказывались скромными по сравнению с привилегиями граждан Европы или Америки, стоявших с ними на одной ступени социальной лестницы. Поэтому домой довольным не возвращался никто.
Раздражение, всегда вызываемое при сравнении с жизнью за границей, особенно портило настроение при сопоставлении со странами Восточной Европы, жившими под сенью СССР, принявшими те же модели экономических и социальных отношений, равно как и те же политические нормы. Даже эти страны жили лучше Советского Союза. Образовался разрыв в пользу восточноевропейских стран, который постоянно увеличивался. Основную причину этого следовало искать в небольших военных расходах, гораздо более низких по сравнению с СССР, почти полностью взвалившим на себя финансирование Варшавского блока. Но, каковы бы ни были причины, дело от этого не менялось. Внимательный американский ученый отметил, что именно в этом скрывался один из основных источников недовольства. Часто посещая СССР, он сам мог убедиться в повышении уровня жизни за предшествовавшие 20 лет. Но он отмечал также, что иначе думали те, кого он причислял к «средним классам» общества и кого он склонен был называть интеллигенцией. Именно из сопоставлений со странами-«сателлитами» рождались уныние и скептическое отношение к правительственной политике, не способной выполнить данные обещания. Такие чувства, даже если они и оставались невысказанными, были, по его мнению, более сильными и глубокими по сравнению с настроениями американцев по поводу разразившегося в это время дела «Уотергейт» и кризиса администрации Никсона. Этот анализ сохраняет свою ценность даже как историческое исследование.
Стабильность, к которой стремилось правительство Брежнева, и резкое снижение темпов развития страны постепенно сводили на нет то, что, наверное, везде обеспечивало поддержку советским правительствам предшествующих десятилетий: удивительную социальную мобильность, сопровождавшую периоды индустриализации, урбанизации, войны и послевоенного восстановления хозяйства, наращивания военной мощи СССР, мобильность, предоставлявшую возможности и перспективы лучшей жизни. Пружины, порождающие эту мобильность, со временем потеряли упругость. Социальные различия в СССР существовали всегда, несмотря на уравниловку — один из результатов революции 1917 года. Но теперь намечалась тенденция к возникновению настоящего противостояния социальных слоев: об уравниловке говорили с растущим и явным неодобрением не только по понятным причинам — в связи с чрезмерным нивелированием общества в целом, но также и в силу более эгоистических расчетов нарождающихся элит. Высшее образование также все более становилось привилегией определенных социальных групп. Хотя при поступлении в университеты и сопоставимые с ними по уровню институты законы и предусматривали определенные льготы для детей рабочих и крестьян, на самом деле возможность поступления в самые престижные высшие учебные заведения ограничивалась принадлежностью к постепенно сужающимся социальным кругам.
Снижение социальной мобильности и стабильность правящих кругов вели к тому, что часть КПСС, выполнявшая руководящие функции в партии и в обществе, все более приобретала черты отдельного социального слоя. Коммунистическая партия была задумана Сталиным как некий политико-идеологический «орден», призванный руководить обществом: такой она была, такой и оставалась. Но было бы неверно рассматривать ее как некий социальный класс: ни сами руководители партии не сознавали себя таковыми, ни другие не воспринимали их таким образом. Однако в течение 60-х и 70-х годов и здесь произошли заметные изменения. Доказательством тому служит популярность самого термина «номенклатура». На русском языке это слово тоже означает перечень лиц. Уже с начала 20-х годов в советском руководстве практиковалось составление списка государственных постов, занимать которые могли только члены партии, что гарантировало им исключительный доступ к рычагам власти. Однако никто и никогда не употреблял слово «номенклатура» для обозначения некоего привилегированного сословия. Оно начало использоваться в этом смысле как раз в 70-х годах сначала в России, а потом за границей, после того как один советский политический эмигрант опубликовал книгу, где этим термином был обозначен «господствующий класс» СССР, виновный во всех несчастьях страны, который в качестве такового и должен быть низвергнут. После долгих лет кадровой устойчивости руководства власти предержащие разных уровней, в свою очередь, начали и на самом деле ощущать себя наделенными особыми правами. Но главное, что большая часть населения рассматривала их уже как отдельный от остального общества слой, сохраняющий прочное господствующее положение. Введенный в обиход термин «номенклатура» получил распространение как раз потому, что был проявлением нарождающейся классовой борьбы.
Обо всех этих явлениях открыто не говорили. Анализ состояния общества, по сути дела, не допускался. Новые социальные расслоения не изучались, а если рассматривались, то только маленькими группками исследователей, не имевших права обнародовать результаты своих исследований ни в печати, ни в университетских лекциях. Так возникал другой опасный парадокс: в обществе, претендующем на то, что оно обязано своим появлением такому идейному направлению, как марксизм, который и возник-то как научный анализ социальных структур, подобный анализ как раз и не проводился. Надо сказать, что этот парадокс не был характерен для далеких революционных и послереволюционных лет. Он появился 50 лет спустя в партии, утверждавшей, что именно анализ дает научное обоснование ее праву руководить страной. На самом деле реальные проблемы общества утаивались. Поэтому советское общество все меньше понимало себя. Это будет одной из самых горьких констатации, которую придется сделать, когда наступит конец брежневской эпохе правления.
Вместо анализа общества были предложены идеологические постулаты. Особым мастерством в подобных экзерсисах отличался Суслов, всегда остававшийся верховным жрецом государственной идеологии. Когда за рубежом высказывались сомнения в том, что о советском обществе можно говорить как о социалистическом, Суслов отвечал, что оно единственное и было «реальным социализмом». Внутри же страны распространялось утверждение, что наступила стадия «развитого социализма». Эта спорная концепция была выработана новыми руководителями в поддержку тезиса о том, что социальный организм общества был силен теперь «полной однородностью». Разработанные хранителями правящей идеологии, эти тезисы были изложены Брежневым в конце 60-х годов. С той поры они стали неотъемлемой частью официальной доктрины. Но в отличие от успеха культурно-идеологических инициатив Сталина, эти так ни когда и не стали по-настоящему эффективными. К ним относились с безразличием, иногда с сарказмом: они стали символом невозможности для общества познать самое себя.
Несостоявшаяся революция в области информатики
Появляется новая привилегия: доступ к информации. Получение и распространение данных в СССР, особенно в 30-е годы, находилось в исключительном ведении правительства. В 60-70-х годах их распространение значительно расширилось, однако по-прежнему на основе определенных критериев, установленных сверху. Больше людей получили на это право, но их отбор основывался на иерархии.
Официальное агентство — ТАСС — теперь публиковало не только новости, подвергшиеся цензуре, оно выпускало в свет и другие бюллетени, все более богатые информацией разного рода, но предназначенные по-прежнему для все более узкого круга людей. Издательство «Прогресс» переводило и печатало на русском языке иностранные книги, которые не продавались и изымались у тех, кто привозил их из-за границы без разрешения. Но эти пронумерованные и учтенные переводы выдавали читать лишь избранным, включенным в «специальный список». В библиотеках, даже самых известных, были закрытые для широкой публики отделы, так называемые спецхраны, куда имели доступ только научные работники, получавшие специальные разрешения. Но даже такие ограниченные источники информации, предназначенные в основном для руководителей, были полезны, поскольку через них хотя бы на уровне правящих групп распространялись прежде запрещенные сведения. Даже высшие руководители имели возможность только таким образом ознакомиться с анализом советского общества и историческими исследованиями, написанными за пределами СССР. Для них это был шаг вперед. Для остальных — оскорбительная дискриминация.
С другой стороны, надзор за информацией в обстановке, когда ее распространение увеличивалось в геометрической прогрессии, оказывался малоэффективным. Выезжающие за рубеж в любом случае получали доступ к информации. Люди, знающие иностранные языки, тоже могли получить ее. Иностранная коммунистическая печать приходила в СССР и была информационно богаче советской. Слушались зарубежные радиостанции. С момента вторжения в Чехословакию эти передачи глушились, особенно те, которые шли на русском языке, но это стоило больших денег и к тому же распространяемые этими станциями новости все равно доходили до той аудитории, которой они были адресованы. В общем, система сделалась столь запутанной, сколь и бесполезной.
Дискриминация в плане распространения информации усугублялась той многозначительностью, которую сохраняла секретность в советском быту. Любое государство определенную часть своей деятельности держит в секрете. Но еще со времен Сталина засекреченность в СССР была раздута сверх всякой меры. Были секреты государственные, партийные, экономические, военные, и все они распространялись на большую часть жизни. Развилась, как говорят, мания. Цель секретности заключалась в том, чтобы скрыть, особенно от заграницы, но также и от собственных граждан, внутренние недостатки, которые, как мы видим, имелись во всех областях и делали Советский Союз более уязвимым, чем можно было предположить в отношении «сверхдержавы». Однако скрывать удавалось все труднее. За границей в эти годы получали все более ясное представление о советском обществе. Многие страны обзавелись специальными средствами для этого. Становилось понятно, что секретность — скорее признак слабости, нежели силы, и если секретность наносила вред, то от нее прежде всего страдали советские люди.
Секретность привела к разделению общества на «отсеки», которым трудно было общаться друг с другом. Отсюда возникали трудности даже при проведении переговоров по разоружению с иностранными державами. Советские военные представители, почитавшие себя ревностными хранителями имевшейся у них секретной информации, упорно не хотели делиться ею со своими коллегами-дипломатами, не говоря уже о союзниках. Хотя потом эту же самую информацию они неизбежно должны были обсуждать со своими иностранными партнерами. Но наихудшими последствиями это оборачивалось для самой страны. Наиболее важные научные открытия, которыми могла гордиться советская наука, делались преимущественно в приоритетной области, в области обороны, либо так или иначе были связаны с военными интересами. Секретность, их окружавшая, была железной, поэтому использование подобных открытий в гражданских отраслях было сведено к минимуму, и во всяком случае они использовались в гораздо меньшей степени, чем это удавалось американским конкурентам.
Тут затрагивается одна из самых глубинных структурных причин несостоявшейся научно-технической революции, породившей столько пагубных разочарований в советском обществе. Одним из опорных столпов этой революции было быстрое распространение информации. Нельзя было блокировать одно и преуспеть в другом. На это обращали особое внимание критики режима внутри страны. Немало тому примеров давала повседневная жизнь. Низкой была отдача от распространения копировальных аппаратов, так как доступ к ним был ограничен и строго регламентировался из опасения, что новые машины могут быть использованы для распространения «самиздата», как и происходило на самом деле. Под вопросом оказывались выгоды от растущих обменов с иностранными учеными, поскольку потом эти контакты ставились в зависимость от политических соображений или просто полицейских указаний. То же самое можно сказать и о допуске к специальным зарубежным публикациям, попадавшим к заинтересованным лицам, лишь пропущенным через цензурное сито. Система телефонной связи, как и система коммуникаций в целом, была одной из самых отсталых, и по сравнению с Америкой разрыв в этой области был катастрофическим; при этом возможности исправить положение оставались ничтожными, если учесть, что даже в таких крупных городах, как Москва и Ленинград, по загадочным причинам не публиковались обычные справочники абонентов телефонной сети.
Единственным результатом научно-технической революции было увеличение числа научно-исследовательских институтов. Это явление было сопряжено скорее с социальными, нежели с производительными последствиями. В статистических данных, имевшихся в распоряжении Политбюро, указывалось, что число научных сотрудников составляет 6 млн. человек — цифра огромная, может быть, и искусственно раздутая (по крайней мере, так полагал Горбачев). Во всяком случае, считалось, что научных сотрудников в СССР гораздо больше, чем в США, по крайней мере вдвое больше. Однако диспропорция в результатах, судя хотя бы по числу полученных Нобелевских премий или признанных и проданных за рубеж патентов, была невероятной: 1 к 30 в пользу американцев (не считая естественных наук и технологий). Что касается социальных наук, то здесь картина была еще менее утешительной. При этом едва ли можно установить, насколько это зависело от низкой производительности отдельных исследователей и насколько — от системы контроля, запретов, табу, мешавших их работе. В действительности одно влияло на другое.
В годы снижающейся социальной мобильности работа исследователя была скорее знаком отличия, привилегией, полученной благодаря престижной профессии. В этом — одна из основных причин раздутости исследовательского аппарата до чудовищных размеров. Наблюдалась миграция кадров в академические институты. Получение научного звания было важно даже с точки зрения политической или административной карьеры, являясь скорее неким свидетельством продвижения по социальной лестнице, нежели признанием научных заслуг. В кругах интеллигенции и в кругах самой партии зарождался, таким образом, новый, многочисленный и влиятельный социальный слой, пока еще связанный с официальной идеологией, практически невостребованный, хотя и прилично оплачиваемый, и все же недовольный, нередко испытывающий комплексы, особенно во взаимоотношениях с иностранными коллегами. Верность существующей политической системе, которая, что ни говори, его кормила, вытеснялась недовольством. В научных кругах более, чем где-либо, были чувствительны к срыву объявленной, но несостоявшейся научно-технической революции. Один из выдающихся представителей этих кругов оценил ситуацию на рубеже 70-х и 80-х годов как «катастрофическую». Ощущение краха распространялось и среди других правящих или привилегированных групп общества, не исключая и самой коммунистической партии. Именно один из ее руководителей, не очень склонный к критике брежневского правительства, с горечью написал: «Развитые страны мира в семидесятых годах осуществляли переход к новому этапу научно-технической революции. Мы же ее проиграли». Этот же автор оценил это поражение как «фатальное» для «последующего развития страны». Брежневское руководство многое поставило на карту: технологическое соревнование подавалось как один из аспектов «классовой борьбы между двумя системами». В него были вложены огромные средства. Брежнев лично, как мы помним, противопоставил косыгинским реформам концепцию экономики, «управляемой» по-прежнему из центра благодаря распространяющейся на всю территорию Советского Союза сети взаимосвязанных координаторов. Идея АСУ, или «автоматизированной системы управления», была выдвинута киевским академиком Глушковым и возглавляемым им институтом кибернетики. Десятки других научных центров работали над этим проектом, на него были затрачены многие миллиарды рублей, но все оказалось бесполезным. Во второй половине 70-х годов идея была негласно отложена в сторону. Поражение было, ко всему прочему, результатом неправильно выбранной начальной концепции технического прогресса. Но никто не отваживался признать это. Всеобщее разочарование из-за отсутствия сколь-либо ощутимых результатов выливалось в сомнение относительно дееспособности брежневской верхушки или, более того, «системы» в целом.
6. XXV съезд... — Т. I. — С. 78-79; Smith H. Op. cit. — P. 86.
V. Власть и диссидентство
Партия Брежнева
Политическая жизнь в брежневские годы тоже не была застойной. При том, что она не соответствовала эволюционному процессу и развитию общества, в ней были свои новшества. Они не миновали даже коммунистическую партию, олицетворявшую не только порядок руководства страной, но также главный, хотя теперь уже и не единственный центр политической деятельности.
Основными участниками возникшего в верхах противостояния, сведения о котором носили тогда смутный характер, стала группа руководителей, сделавших карьеру в комсомоле. Им, 40-50-летним, казалось, что близится их время. Брежнева они рассматривали как промежуточную фигуру. «Слишком торопились», — скажет потом Косыгин. Они внесли свою лепту в смещение Хрущева, и их участие во многом определило успех операции, поскольку они держали в руках контроль над политической полицией.
Главным деятелем группы был Александр Шелепин — пожалуй, самая загадочная фигура того периода. В середине 60-х годов он сосредоточил в своих руках огромную власть и, несомненно, рассчитывал захватить еще больше. В то время, особенно в среде интеллигенции, откуда, впрочем, он и сам происходил, о нем сложилось мнение как о «неосталинисте», стремящемся поставить общество «на место» путем самых авторитарных методов и склонном искать примирения с маоистским Китаем, даже если это повлечет новые столкновения с Западом. Но в этом портрете уже тогда чувствовалось влияние Андропова, почти сверстника и основного его соперника. Фактически если в чем-то политическая позиция Шелепина и отличалась от андроповской, то лишь требованием более жесткой дисциплины, большей эффективности, а в области внешней политики — стремлением акцентироваться на Китае.
Умея маневрировать, Брежнев смог сделать так, что конфликты не приобрели слишком явной политической окраски. Люди из окружения Шелепина отстранялись от должностей скорее по рабочим, нежели политическим мотивам. Секретарь московской партийной организации Егорычев лишился своего поста в 1967 году в связи с арабо-израильской войной за критику той части военных мероприятий, которая касалась противовоздушной обороны столицы. Глава КГБ Семичастный был заменен за то, что в 1967 году не сумел воспрепятствовать бегству за границу дочери Сталина Светланы Аллилуевой. Место Семичастного занял Андропов. Других незаметно передвинули на второстепенные должности, так что это не вызвало интереса за пределами самого узкого круга аппаратчиков. В ходе этих операций Брежнев так или иначе смог заручиться поддержкой и других старых и влиятельных руководителей, таких как Косыгин и Суслов. Шелепин был выведен из состава Политбюро и снят с основных постов в 1975 году, когда его политическое влияние давно уже ослабло. С его поражением целый отряд молодых претендентов постепенно был задвинут в угол, где и оставался долгие годы. Лишенное возможности естественного обновления, руководство партии и страны гарантировало себе стабильность, конечно завидную, но сопровождающуюся неуклонным старением.
Действия Брежнева, по крайней мере поначалу, не были вне дискуссий. Когда в 1969 году он начал публично критиковать положение дел в экономике, находящейся в компетенции Косыгина, эта критика еще вызывала протесты со стороны некоторых его старых коллег по Политбюро. Но Брежнев сумел показать, что он заручился поддержкой военного руководства, и противостояние, оставшееся, впрочем, в тайне, разрешилось в его пользу. Этот эпизод знаменателен не только с точки зрения становления власти Брежнева. Второй раз в истории КПСС случалось так, что для достижения равновесия в верхах партии необходимо было заручиться поддержкой военачальников. Впервые такое произошло в 1957 году, когда маршал Жуков поддержал Хрущева в его борьбе против группировки Молотова. Спустя некоторое время Хрущев попытался поставить военных на место, отделавшись от того же Жукова. Брежнев не имел подобных намерений да и не был в состоянии сделать то же. Хотя было бы преувеличением утверждать, что благодаря Брежневу военные были избавлены от опеки политической власти, сохранявшейся над ними в ходе всей советской истории. Верно, однако, и то, что обращение Брежнева за поддержкой к армии было свидетельством ее возрастающего влияния, приобретенного, впрочем, благодаря важности задач, выполняемых ею в области внешней политики СССР.
После этого эпизода в начале 70-х годов положение Брежнева на вершине власти стало еще более устойчивым. Он взял на себя руководство и внешней политикой: иностранные партнеры не замедлили отметить это обстоятельство. В 1971 году XXIV съезд КПСС засвидетельствовал его абсолютное преобладание в рамках коллегиального руководства. Однако при нем коллективные органы власти сохраняли не только формальное значение. Прежде всего это относилось к Политбюро ЦК КПСС, которое в годы правления Брежнева собиралось регулярно каждый четверг. Меняется, однако, сам облик Политбюро. Изменение становится явным в 1973 году, когда в этот ограниченный по своему составу орган (после XXIV съезда партии — 15 членов и 6 кандидатов в члены Политбюро) были введены главы трех министерств — иностранных дел, обороны и КГБ: Громыко, Гречко и Андропов. Случалось и раньше, что главы этих учреждений входили в Политбюро, но всегда как партийные деятели, а не по должностным обязанностям. На сей раз процедура была обратной: все они были выдвинуты именно как главы важнейших учреждений государства, в рамках которых каждый из них и отличился. Из политической олигархии Политбюро все более превращается в некий государственный орган.
Даже если последнее слово всегда было за Брежневым, Политбюро в годы его правления оставалось реально правящим собранием, с мнением которого ему приходилось считаться. Обсуждения здесь не были формальными, как на съездах и Пленумах Центрального Комитета. ЦК партии все больше становится похожим на партийный парламент, способный лишь ратифицировать решения, принятые в более высокой инстанции. С другой стороны, именно с XXIV съезда партии в 1971 году начинается серия брежневских съездов (XXV — в 1976 г. и XXVI — в 1981 г.) — грандиозных триумфальных парадов, лишенных политического содержания. В Политбюро же сохраняется реальное столкновение мнений. Но коллизии здесь происходили не столько по поводу перспектив политики, сколько в связи с запросами и предложениями крупных государственных структур и различных рабочих подразделений партии, выразителями которых были отдельные составляющие этого организма. Брежнев был верховным судьей, но он тоже должен был принимать во внимание баланс сил в этой инстанции, становившейся все более похожей на арбитражную и компенсационную палату для разрешения споров, возникающих при столкновении интересов.
Нечто подобное наблюдалось даже не столько в самом Центральном Комитете, сколько среди служащих его громадного аппарата, основного среди всех других аппаратов советского государства. Его отделы были отображением различных взглядов и требований. Между ними были немалые расхождения. Иностранные исследователи, используя заимствованный в западной социологии термин, описали это явление как соперничество между «группами давления». Независимо от того, верно или неверно такое определение, важно, что споры между теми, кто стоял на различных позициях, никогда не выходили на уровень подлинной, достойной политической дискуссии. Они низводились до жесткого соперничества между бюрократическими группами, главным совокупным воплощением которых в какой-то степени выступало само Политбюро.
Секретари обкомов
Однако процесс, развитию которого суждено было иметь наибольшие последствия, происходил вовсе не в центре государства-партии, а скорее на его периферии. Речь идет о все возрастающем влиянии секретарей обкомов. Эти малоприметные на сторонний взгляд люди неоднократно выступали на первый план советской истории именно по причине своего рода отождествления государства и партии. Так было на рубеже 20-х и 30-х годов, когда секретари обкомов играли роль основных зачинщиков сталинского «поворота», пока Сталин, увидев в их влиянии основную угрозу своей власти и своей политике, не сделал их объектом массовых репрессий. Они снова взошли на вершину власти при Хрущеве, старавшемся контролировать их, бичуя своей критикой и часто прибегая к заменам. Брежнев понял, насколько важна их поддержка, и умело воспользовался ею в момент смещения Хрущева. Секретари обкомов были вознаграждены за это, и брежневская стабильность была для них наиболее выгодной. Уверенные, что надолго останутся на своих местах, если не будут впутываться в крупные неприятности, секретари обкомов чувствовали себя хозяевами, обладающими широкой властью. За это они были благодарны Брежневу, многократно выражая на съездах признательность за «доверие к руководящим кадрам» и за «благоприятную атмосферу», позволяющую им «хорошо работать».
В совокупности секретари обкомов составляли самую влиятельную группу в ЦК КПСС. Как показали события послесталинской истории, этот аппарат, пусть и не принимавший решений, а максимум их утверждавший, в случае более глубоких политических конфликтов призван был играть решающую роль, будучи если не в повседневных делах, то по крайней мере по статусу высшим органом партии-государства. Ни военные, ни дипломаты, ни хозяйственники, хранители идеологических ценностей, также представленные в ЦК, не были так многочисленны, как секретари обкомов. Конечно, было бы неверным полагать, будто одни они принимались в расчет. Были в Москве фигуры, обладавшие властью более значительной и менее подконтрольной. Один из наиболее впечатляющих, хотя и малоизвестных примеров тому — министр атомной промышленности Славский. Но даже такие влиятельнейшие лица весили меньше, нежели совокупность секретарей обкомов в рамках бескрайнего государства, где центральная власть, пусть авторитарная или даже деспотическая, не в состоянии держать в руках страну без сети своих представителей на периферии. Брежнев, сознавая их значение, заботливо взращивал своих областных секретарей. Он был очень внимателен в их выборе и продвижении. Он звонил им по меньшей мере раз в неделю, пусть даже для чисто формальных бесед (занятие не из легких, если учесть, что речь шла о сотне человек; занятие, которое лучше всех прочих характеризует представление Брежнева о своей роли на вершине власти).
Уже в то время возвышение секретарей обкомов привлекло интерес наиболее внимательных западных исследователей и наблюдателей, которые тем не менее не уловили всей важности происходящего. «Советскими префектами» назвал их американский историк, с большим интересом изучавший это явление. Таким определением можно удовлетвориться лишь отчасти. Ведь речь шла не о простых чиновниках. Они могли быть хорошими или плохими, честными или коррумпированными, деспотичными или терпимыми, но в рамках советской системы они оставались политическими руководителями. Они руководили областями, которые если не по количеству населения, то по территории значительно превосходили большинство европейских государств. Их судьба, несомненно, зависела от умения поддерживать хорошие отношения с центральной властью, и прежде всего с Генеральным секретарем партии, но также и от сноровки в решении проблем во вверенных им областях. В конечном счете от них зависело управление на местах. Но все же секретари обкомов были не столько администраторами, сколько руководителями, которые должны были учитывать социальные реалии, экономические интересы, политические силы, проявляющиеся на территории их областей. Не случайно из их рядов вышли все главные участники жестокой борьбы, развернувшейся после Брежнева и Горбачева и разорвавшей СССР на части: это и Ельцин, и Лигачев, и Шеварднадзе и многие другие, вплоть до глав отдельных республик, на которые распался Союз.
Несмотря на унаследованную от Сталина чрезвычайную централизацию советского государства, местные руководители могли умом и хитростью обеспечить себе определенные возможности для инициативы, если не самостоятельность. Как расскажет потом один из них, делалось это под предлогом проведения неких «экспериментов», в то время разрешенных и даже в какой-то мере пользовавшихся поддержкой. Пост секретаря обкома находился на скрещении требований верхов и реальных нужд страны: этим и определялось его значение. Большая часть времени и энергии руководителей этого уровня тратилась на то, чтобы выцарапать у центра финансовые средства, капиталовложения, строительные площадки, заводы, школы — все, что может быть употреблено для общественной пользы либо просто для престижа. Подчиненные Москве, но нередко страдающие от этой опеки, они, как это понял в свое время Сталин, представляли собой, кроме прочего, потенциальный источник противостояния. Среди секретарей обкомов росло недовольство московской бюрократией. Для определения чиновников Центрального Комитета партии секретарями обкомов использовался (причем не менее, чем московской интеллигенцией) пренебрежительный термин «аппаратчики». Эти симптомы не могли не обращать на себя внимания, поскольку они развивались при увеличении числа тех, кто так или иначе был вовлечен в управление государственными делами. Как тогда было подсчитано, речь шла о миллионах, что позволяло без преувеличения говорить об определенном «распространении» и даже «социализации» власти, от чего недемократический характер ее становился еще более вопиющим.
Эти явления, хотя и наблюдались повсеместно, приобретали особое значение в союзных республиках СССР. Последние, несмотря на все ограничения их реальной власти, представляли собой нечто большее, нежели просто области России. Речь шла о структурах, где народы приобретали опыт в организации собственного государства. Безусловно, опыт, сведенный к минимуму, но для большинства народов это был первый опыт такого рода в их истории. В соответствии с установившейся и соблюдаемой традицией секретари союзных республик принадлежали к основной народности — той, что давала наименование республике. Зарубежные исследователи недооценили значение этого обстоятельства, делая упор на то, что второй секретарь (заместитель) почти всегда был русским. Это тоже верно. Но все же русский оставался всегда в положении подчиненного. Почти никогда не случалось, что он становился первым.
Конечно, никто не рисковал бросать вызов центральной власти Союза. Но наиболее ловкие из местных руководителей все равно пытались очертить собственную сферу самостоятельности, не вступая в конфликт с Москвой. Нередко им удавалось, со знанием дела лавируя между этническими группами, кланами и власть имущими магнатами республики, формировать собственную, независимую базу поддержки. Важным рычагом в достижении этой цели было использование патриотических чувств, обращение к истокам истории, к национальным обычаям. В качестве наиболее известного примера можно указать на грузина Шеварднадзе, обнаружившего в этом плане большие способности.
Факты такого рода не могли не сказываться на советской национальной политике. Проблемы отношений между различными нациями сопутствовали политической жизни со времен революции. Советский Союз всегда был сложным организмом, где сосуществование различных народов постоянно ставило нелегкие задачи. После развала Союза в начале 90-х годов его нередко станут представлять как образование искусственное и насильственное. Концепция «империи», к которой многие сводят дело, все же не отражает полностью всей проблемы существования Союза. Если уж говорить об империи, то единственно возможным в какой-то мере сравнением (по разным соображениям и в первую очередь в силу монолитности территории) было бы сравнение с владением Габсбургов, чей распад оставил проблемы, в большой мере не решенные и 80 лет спустя. Использование термина «империя», скорее политического, нежели аналитического, делает менее очевидной сложность конструкции, предполагая «предварительно заданную схему». Между тем такая схема скорее извращает, чем проясняет смысл событий. Именно в этой сложности и заключались причины, делавшие столь трудной задачу достижения сбалансированности советской национальной политики.
Сбалансированность, всегда отличавшаяся ненадежностью, в 70-е годы, во времена Брежнева, стала исчезать окончательно. Чтобы понять это, как и многие другие явления, следует неоднократно обращать внимание на растущее несоответствие правительственной политики требованиям общества. Если и был дан ответ на вновь возникающие вопросы в отношениях между различными национальностями СССР, то он был похож, скорее, на забегание вперед. Уже в начале 70-х годов Брежнев заявил, что в СССР родилась «новая историческая общность» — советский народ, где национальности Советского Союза сливались в «монолитное единство». Этот оптимистический прогноз скорее скрывал правду, а не смотрел ей в лицо и потому порождал неоправданные решения. Так, в 1972 году Брежнев заявил, что выравнивание уровней развития отдельных республик стало фактом, и провозгласил, что отныне капиталовложения могли проводиться из соображений общей экономической целесообразности. Однако положение дел было иным, и по прошествии менее чем десяти лет пришлось столкнуться с неравномерностью уровней социального развития различных областей страны. В 1977 году при обсуждении новой советской конституции Брежнев был вынужден поубавить пыл своих коллег, вознамерившихся было отказаться от всего того, что позволяло сохранять различия между республиками и нациями на пути к созданию единого, унитарного государства. Эти опасные проекты неизбежно привели к неосмотрительным политическим действиям.
Оппозиционные течения
Однако партийные и государственные структуры постепенно переставали быть единственной ареной, где протекала политическая жизнь страны. После трудного 1968 года и после жестоких репрессий вследствие событий в Чехословакии и Польше диссидентство продолжало развиваться на протяжении 70-х годов. Оно знало взлеты и падения, претерпевало удары и кризисы, но и в подполье ему удалось стать характерной чертой советского общества. Со стороны могло иногда показаться, что диссидентство подавлено, если вовсе не разбито. Для борьбы с ним государство использовало многообразный набор репрессивных мер: суды, тюремные заключения, психиатрические лечебницы, изгнания, ссылки, увольнения с работы, угрозы, запугивания, полицейский надзор. В середине 70-х годов «Хроника», основной орган «самиздата», на время исчезла, но потом появилась вновь. Когда журнал перестал выходить, некоторые стали говорить о разгроме диссидентского движения, но они ошибались.
У диссидентства были свои слабые места. Оно никогда не пользовалось настоящей народной поддержкой. Напротив, по свидетельству достоверных источников, репрессии сопровождались не столько сочувствием, сколько осуждением, ибо большинство, за исключением интеллигентских кругов, видели в этих преследованиях законные действия против нарушения общественного порядка. Правительство использовало такую реакцию общества как рычаг давления. В тех редких случаях, когда власти или официальная печать говорили о диссидентстве, использовался презрительный тон, подчеркивалось, что такого рода вещи случались только в кругах элиты. Подобные полемические ухищрения не приносили успеха не потому, что подпольная оппозиция имела многочисленных сторонников, но в силу других кризисных явлений, которые, как мы видим, подтачивали официальную политику изнутри, в чем, впрочем, и заключался источник неистощимой жизненной силы диссидентства. Начать с того, что речь тогда уже шла не об отдельных лицах. Единственная попытка оценить это движение количественно была предпринята в то время самими диссидентами и дала цифру приблизительно в полмиллиона человек. Цифра может показаться небольшой для страны с населением в 280 млн., к тому же не исключено, что и она грешит преувеличением. Но отсюда в любом случае следует, что речь шла о настоящем политическом явлении. Причем его влияние нельзя было оценить только количественно. Зарубежные исследования страдали другим недостатком: считалось, что применительно к СССР можно говорить только о диссидентстве и официальной культуре, фронтально противостоящих друг другу, разделенных пропастью. Но даже если так представляли себе дело некоторые активисты диссидентства, обстановка складывалась иначе. Между двумя лагерями, диссидентством и официальной культурой, четкого разграничения не было в том смысле, что перелив из одного состояния в другое осуществлялся тысячами способов, в результате чего аргументы диссидентов пробивали многочисленные бреши в самих цитаделях власти и ее аппарата.
Возникшее внутри СССР диссидентство могло рассчитывать тем не менее на международную симпатию и поддержку. На Западе и особенно в США сразу же поняли, какую выгоду можно извлечь из него. Сильный идеологический заряд холодной войны, публичные дискуссии на тему «разрядки» подпитывали взаимное притяжение Востока и Запада, несмотря на водораздел между ними. Наиболее активные диссиденты знали, что они могут найти за рубежом помощь и поддержку: отправляемые ими за границу сочинения публиковались, а затем через курьеров тайком переправлялись обратно в СССР. К уже существующему и никак не приостанавливающему свою деятельность «самиздату» прибавился «тамиздат», а с появлением новых технических возможностей еще и «магнитиздат», то есть записанные на магнитофонные пленки запрещенные песни и передачи. Соответственно, и средства политической борьбы стали разнообразнее. С другой стороны, на Западе росло понимание происходящих в советском обществе процессов. В СССР по служебным делам или в результате обменов, поощряемых политикой разрядки, проживало все больше иностранцев. Все более оснащенными и солидными становятся занимающиеся Советским Союзом западные институты и исследовательские центры, особенно в США, Великобритании и ФРГ. В их работе было еще много балласта, много лишнего, приблизительного, много предвзятого. Но в общем прогресс в их исследованиях был бесспорным и, соответственно, все более продуманными становились средства воздействия на политическую борьбу в СССР.
Можно отметить две особенности развития диссидентства. Во-первых, оно стало более радикальным. Основные его представители ужесточили свои позиции. Все, даже те, кто отрицал это впоследствии, начинали свою деятельность с мыслью завязать диалог с представителями власти: опыт хрущевского времени давал повод для такой надежды. Ее, однако, разрушили новые репрессии и отказ властей вести диалог. То, что поначалу было просто политической критикой, обращается безапелляционными обвинениями. На первых порах диссиденты лелеяли надежду на исправление и улучшение существующей системы, продолжая считать ее социалистической. Но в конечном счете они стали видеть в этой системе лишь признаки умирания и ратовать за полный отказ от нее. Проводимая правительством политика оказалась неспособной справиться с диссидентством и только радикализовала его во всех компонентах. Руководители страны были не в состоянии обернуть себе на пользу имевшиеся в рядах диссидентов расхождения. Между тем в расхождениях заключалась вторая особенность развития диссидентского движения. В начале 70-х годов в диссидентстве обозначились тенденции, довольно различные по идеалам и политической направленности. Попытка точной классификации, как всегда в подобных случаях, приводит к упрощению. При всем том мы можем выделить, по крайней мере в общих чертах, три основных направления: ленинско-коммунистическое, либерально-демократическое и религиозно-националистическое. Все они имели активистов, но в конце концов каждое из них нашло выразителя своих идей в лице одной наиболее заметной личности. Во всех трех случаях это были люди исключительных качеств и сильного характера. Три направления были представлены, соответственно, Роем Медведевым, Андреем Сахаровым и Александром Солженицыным — людьми весьма несхожими, с коренными различиями в позициях по причине слишком серьезных расхождений во взглядах. Но все трое оказались вынужденными противостоять мощи государства. Это было единственное, что их роднило. Но этого единственного хватало, чтобы полемика между ними не перерастала в открытую вражду и не положила конец сотрудничеству в стане оппозиции.
Именно поэтому, если не по каким-либо другим, вполне понятным политическим причинам, о диссидентстве, особенно за границей, говорили как о явлении едином и довольно сплоченном. Но единства не было. В ходе 70-х годов три выразителя основных направлений и их сторонники нередко спорили друг с другом, их убеждения были несовместимыми. Никто из них не мог согласиться с двумя другими, не отказавшись от того, что составляло саму основу политической активности каждого. Но даже это обстоятельство не было использовано брежневским правительством, чтобы завязать диалог с тем или иным из трех течений диссидентства. Лишь однажды слабая попытка такого рода была предпринята главой КГБ Андроповым, не без некоторого уважения относившегося к Медведеву, единственному из троих, кто, будучи исключенным из партии, снятым с работы, все же избежал ареста. Однако и в этом случае речь шла не просто о политическом выборе, а о поведении толкового полицейского, который создал Медведеву больше проблем, нежели тот мог решить.
Демократы и ленинцы
Больше сходства было между двумя первыми из упомянутых течений — коммунистическим и демократическим. Имена Сахарова и Медведева стояли рядом в петициях, написанных на рубеже 60-х и 70-х годов, включая совместное политическое обращение к Брежневу, Косыгину и Подгорному (последний формально был главой государства), составившее одну из первых 13 политических платформ диссидентства. Неокоммунистическое движение вытекало непосредственно из антисталинских настроений, периодически возникающих в советской истории. Его рождение совпало с протестами против ожидавшейся официальной «реабилитации» Сталина. В этом смысле оно может рассматриваться как отражение взглядов некоторых членов самой КПСС и функционеров аппарата государства-партии, все еще продолжавших питать реформистские надежды. Оно было нацелено на возможный компромисс с группами оппозиции, или, как тогда говорили, на союз «между лучшими представителями интеллигенции [...] и наиболее прогрессивными представителями аппарата». Основным устремлением неокоммунистов было сочетание политической демократии с социализмом, по характеру менее государственным и более близким к исходным идеям Маркса и Ленина. Именно упор на демократию как на «основную ценность» сближал это течение и с Сахаровым, и с «ревизионистскими» направлениями европейского коммунизма как на Востоке, так и на Западе.
Социалистическая демократия стала заголовком основной программной работы Роя Медведева, опубликованной на Западе и распространенной в СССР через «самиздат». Будучи спокойным, но упорным, Медведев приобрел широкую известность как на родине, так и за рубежом, проведя первый исторический анализ сталинизма, советский по форме и ленинистский по духу. Ответственным руководителям государства он представил свою книгу как вклад в антисталинистскую политику КПСС хрущевского периода. Власти книгу не приняли и запретили, затем она была опубликована за рубежом и получила распространение по всему миру. Сам Медведев был сыном старого большевика, погибшего во времена сталинских репрессий 30-х годов. Рой Медведев вступил в КПСС после XX съезда партии, в 1956 году, и был исключен из нее в конце 60-х годов. Благодаря большому трудолюбию он сумел дать жизнь «самиздатовскому» выпуску «Политического дневника», некоего подобия подпольного журнала, среди читателей которого были также люди из партийного и государственного аппарата («своего рода «самиздат» для официальных лиц», охарактеризовал его позднее Сахаров). Именно в силу своих уравновешенных, никак не экстремистских позиций журнал пользовался большой популярностью и влиянием. Это были те самые позиции, которые Медведев изложил в общем виде в своей книге «Социалистическая демократия». Однако в журнале общая направленность его концепции уточнялась за счет критического анализа социалистического общества, причин, препятствующих его развитию, и сопровождалась серией предложений по постепенному проведению необходимых демократических реформ.
Надо сказать, что в этом неокоммунистическом движении существовало и более радикальное направление, связанное скорее со свободолюбивым духом большевистской революции. Это направление было в первую очередь важно тем, что дало диссидентству, особенно в первые годы его существования, наиболее активных и непримиримых активистов. Их первая подпольная организация называлась «Союзом борьбы за возрождение ленинизма». «Ленинизму — да, сталинизму — нет!» — вот лозунг некоторых из них. С 30-х годов аналогичные группы оппозиции ленинистского толка нередко возникали в СССР, особенно среди молодежи. Наиболее известными среди них были Григоренко, Костерин, Писарев, Якир, Литвинов, Богораз, Горбаневская, Красин. Известностью своей они обязаны, к сожалению, еще и тому, что подвергались наиболее настойчивым преследованиям. Самый тяжелый удар по этому движению был нанесен арестом и процессом над одним из главных организаторов «Хроники» Якиром, сыном расстрелянного в 1937 году советского маршала. КГБ удалось принудить его отречься от своих взглядов и публично осудить диссидентские действия. Лишь наиболее стойкие, такие как Григоренко, устояли перед этим ударом и придали своей деятельности еще более радикальный характер, покуда их не заставили эмигрировать.
В составленном Медведевым, Сахаровым и еще одним ученым, Турчиным, обращении к главам государства говорилось: «Не может быть иного выхода из трудностей, кроме как демократизация, проводимая КПСС по тщательно разработанному проекту». Предложение сопровождалось программой из 15 поэтапно выполняемых пунктов. На этой стадии постепенный, эволюционный характер предложений еще роднил неокоммунистическое движение диссидентства с демократическим, наиболее видным представителем которого выступил академик Сахаров.
Андрей Сахаров пришел в политику типичным для СССР 60-х годов путем. Его имени была обеспечена известность даже помимо деятельности в диссидентском движении. Выходец из интеллигентной семьи, физик высочайшего класса, он в 30 с небольшим лет становится самым молодым членом Академии наук, сыграв первостепенную роль в разработке и создании советской водородной бомбы. Для него, как и для некоторых его американских коллег, именно это и послужило отправным пунктом политической деятельности: сознавая угрозу, заключавшуюся в новом оружии, Сахаров стал думать, как предотвратить нависшую над миром катастрофу. Размышляя и наблюдая, он лучше узнавал проблемы своей страны и оказался вовлеченным в политические стычки как среди ученых, так и при встречах с руководителями Москвы. В связи с этим в 1968 году и появилась его знаменитая брошюра, не опубликованная в СССР, но тем не менее ставшая известной и получившая широкий резонанс за рубежом. Сахаров был человеком светлого ума и мягкого характера. Но немногие, и менее всего советские руководители, с самого начала поняли, какие запасы твердости может таить в себе подобное сочетание.
В своей работе 1968 года, которая осталась одним из самых высоких достижений его мысли, Сахаров, исходя из возникшей в атомный век опасности уничтожения всего человечества в результате его разделения, говорил о «необходимости интеллектуальной свободы» для развития своей страны. Статья стала известной потому, что защищала идеи, которые позднее получат широкое распространение в мире, ибо то, что предлагал физик Сахаров, имело значение не только для СССР, но для всех других стран. Уже в этой работе он указывал на загрязнение окружающей среды как на глобальную угрозу. Он отметил опасность неразрешимых проблем, возникающих в связи с неконтролируемым демографическим ростом населения. Но сравнительно со всеми другими проблемами первоочередной по срочности и опасности стояла проблема ядерной угрозы. Для доказательства Сахаров привел аргументы, которые будут использованы широкими кругами мирового общественного мнения против продолжающейся гонки вооружений, наращивающей темпы все последующие годы. Главный довод говорил о невозможности достижения решающего превосходства в этой области одной из соревнующихся сторон и о роковой невозможности создания эффективной защиты от новых видов оружия даже «с помощью безрассудно дорогостоящих антиракетных систем».
Однако наибольшую известность получил тезис о необходимости «конвергенции» между двумя системами, социалистической и капиталистической. Гибельно рассматривать идеологии несовместимыми в эпоху, когда предстояло использовать во благо «весь положительный опыт, накопленный человечеством», обеспечив условия «социальной справедливости и интеллектуальной свободы». Мы, говорил Сахаров, «продемонстрировали жизненность социалистической ориентации», но капитализм тоже доказал умение эволюционировать и развиваться. Ни одно из двух обществ не должно замышлять уничтожение другого, но должно осваивать все, что есть в нем положительного. Таким образом оба общества должны сближаться «в демократическом и социалистическом духе». Коммунистическое движение призвано было покончить со своими сталинистскими и маоистскими вырожденческими пороками. На Западе желательно развитие левых сил, способных дать жизнь интенсивному международному сотрудничеству, кульминационным пунктом которого стало бы создание «всемирного правительства». Таким образом, демократия в СССР рассматривалась как составляющая часть огромного всемирного проекта, часть обязательная и нерушимая. В сахаровской работе эта идея составляла суть наступления на «идеологическую цензуру» и «полицейскую диктатуру», становившиеся еще более губительными, когда они прикрывались фальшивым покровом прогрессистской и социалистической идеологии.
Демократические требования Сахарова были еще точнее сформулированы в меморандуме, направленном Брежневу в марте 1971 года. В просветленном вдохновении Сахаров выдвинул предложение о создании Международного совета экспертов по проблемам мира, разоружения, экономической помощи нуждающимся странам, защиты прав человека и охраны окружающей среды — консультативного органа, составленного из людей с безупречной репутацией и авторитетом, особенно ученых. К мнению этого совета должны были бы прислушиваться правительства всех стран. Таким образом, «конвергенция» оставалась руководящей идеей всей сахаровской концепции.
Наибольшим вкладом демократического течения в политическую деятельность диссидентов стало движение за права человека. Первый комитет по защите прав человека был создан в 1970 году Сахаровым и двумя его товарищами, Чалидзе и Твердохлебовым, при том что именно Сахаров оставался в глазах людей подлинным и высшим его представителем. Рождению этой организации не сопутствовали какие-либо антиправительственные заявления. Более того, ее первоначальная концепция включала уважение к советским законам, начиная с конституции, и к правам, которые последняя признавала за гражданами хотя бы на бумаге. Предлагалось даже в этих целях сотрудничать с правительством. Впоследствии организация подверглась обвинениям со стороны наиболее экстремистских диссидентских групп за отказ от настоящей политической борьбы. Однако именно такая установка на соблюдение законности и обеспечивала эффективность организации. Постепенно в ходе 70-х годов требование обеспечить «права человека» становится, по крайней мере в тактическом плане, центральным лозунгом всего диссидентского движения.
В демократическом течении тоже проявлялись более радикальные тенденции, появлялись группы, предпочитавшие революцию эволюции. Многие из них смотрели на Запад как на модель, пример для подражания, полагая, что СССР необходима не конвергенция, а простой и непосредственный возврат к капитализму. Для них демократия представлялась возможной только в этих рамках, они не разделяли мысли Сахарова о переходе к демократии через реформу и эволюцию существующего в СССР общества. Отказ властей в этом случае вести диалог с реформистами, применение к ним репрессий способствовали развитию наиболее экстремистских тенденций. В 1973 году в печати была развязана неистовая кампания именно против Сахарова. Не выдвигая более радикальных лозунгов и по-прежнему оставаясь реформистом, Сахаров также вынужден был в этот момент просить Запад о более энергичном давлении на советских руководителей. Он начал не просто поддерживать, но подсказывать действия тем американским официальным представителям, которые, как сенатор Джексон с его знаменитой «поправкой», ставили любой, особенно экономический, договор с СССР в зависимость от предоставления евреям права на эмиграцию либо от соблюдения других политических условий.
Следует сказать, что важности идей демократического движения не отвечало неадекватное их воздействие не только на общество в целом, но и на сами диссидентские круги. Конечно, эти идеи имели хождение в кругах интеллигенции. К примеру, другой известный физик, Капица, предлагал обсудить предложения Сахарова. Но дальше этого дело не шло. Даже не соглашаясь с тем мнением, будто идеи Сахарова «оставляли массы равнодушными», можно тем не менее утверждать, что демократическое движение как таковое, сумев сделать нечто большее, нежели привлечь в свои ряды отдельных людей и использовать их благородные устремления, все же и в самой диссидентской части России так и не стало господствующим.
Русский неонационализм
Отдельного обсуждения заслуживает третья, гораздо более значительная составляющая диссидентского движения — националистическое течение. Внимательные наблюдатели уже в то время угадали его важность. Все диссидентские течения приобретали политическое значение только потому, что, не будучи изолированными, как могло бы показаться, они находили свое продолжение в скрытых убеждениях и в состоянии умов различных групп общества и даже самого власть имущего аппарата. То есть они адресовались тем, кто в диссидентах видел своих наиболее активных, готовых на жертву представителей. Но оба течения, о которых говорилось выше, всегда оставались отражением взглядов небольших групп. Иным было третье течение, где в концентрированном виде дало о себе знать то, что можно рассматривать как подлинный политический архипелаг националистического и, соответственно, религиозного пробуждения, причем как в официальном, так и в нелегальном политическом мире, в оппозиции. По уже упомянутому подсчету, из диссидентов, составлявших приблизительно полмиллиона человек, почти все, за исключением двух-трех десятков тысяч, так или иначе входили в это третье течение.
Начиная с 20-х годов национализм занимал значительное место в советской жизни, но наибольшее развитие он получал в определенные моменты сталинского периода правления. Тем не менее явление, складывавшееся в конце 60-х годов и получившее наибольшее развитие в последующее десятилетие, не было простым продолжением прежнего национализма. Оно содержало в себе принципиально новые качества. Пищу национализму предоставлял целый ряд обстоятельств, связанных с изменением роли СССР в мире: конфликт с Китаем, закат международного коммунистического движения, кризис интернационалистических идей и, как следствие, кризис социализма. По мере того как СССР терял свое признанное положение центра великого Интернационала, оставаясь лишь «сверхдержавой», в обществе, в народном сознании, в самом поведении официальных представителей пробуждались иные, традиционные и глубокие настроения, характерные для национальной истории. Даже все завоевания советской системы, вплоть до великой и выстраданной победы во второй мировой войне, стали интерпретироваться как деяния национального русского духа.
Националистическое диссидентское течение важно не столько присутствовавшим в нем духом оппозиции коммунистическому руководству, сколько тем, что в русле этого течения националистические проблемы обсуждались открыто, в официальной среде. Прежде такого не случалось вовсе либо наблюдалось в незначительной мере даже там, где отмечалась повышенная чувствительность к трубным звукам национализма. В третьем диссидентском течении сливались воедино различные потоки традиционалистского толка — религиозный, славянофильский, культурный — либо просто антикоммунистической окраски. Но самую благодатную почву для национализма создал кризис официальной идеологии. В 1961 году в хрущевской программе партии прозвучало неосторожное обещание, что через 20 лет в СССР наступит коммунизм, будет создано общество благополучия и равенства, к которому рано или поздно придет и весь мир. Как реакция на это обещание в 70-е годы появляется убеждение, что коммунизм не наступит никогда ни в СССР, ни в какой иной стране. Стороннему наблюдателю подобная декларация могла показаться наивной и вообще несущественной. Но совсем по-иному это ощущалось в стране, где десятки лет работали, сражались и страдали во имя этого будущего.
Ощущалась необходимость заменить устаревшую идеологию новой, запасной, чтобы дальше идти вперед. Даже в руководящих кругах страны появлялись люди, сформулировавшие эту проблему. Но в официальной линии партии и правительства по-прежнему преобладала бескомпромиссная защита старой государственной идеологии, даже если сила убеждения ее таяла на глазах, а пропаганда свелась к занудному и риторическому повторению бесполезных лозунгов. Предложение альтернативной идеологии — националистической или религиозной — шло как раз со стороны третьего направления диссидентства.
Пророком этого движения был Солженицын. Писатель не сразу открыто заявил о своих убеждениях. В своих автобиографических записках он отмечал, что эти убеждения им долго держались под спудом, чтобы лучше подготовиться к выполнению «миссии», которая, по его мнению, была ему предназначена. В этом крылась причина и тех нередких конфликтов, которые противопоставляли Солженицына даже редактору журнала «Новый мир» Твардовскому, бесстрашно боровшемуся за то, чтобы пропагандировать Солженицына как писателя и защитить его от нападок властей. Трудно сказать, соответствует ли истине версия, представленная самим Солженицыным, или же, подобно другим диссидентам, взгляды его эволюционировали, становясь более радикальными в ходе политической борьбы.
Несомненно, первоначальная концепция Солженицына отличается от позднейшей. В 60-х годах это давало основание самым разным людям считать, что даже Солженицын, несмотря на свои оппозиционные взгляды, остается неизменно в русле социалистической ориентации, пусть только в «этической», толстовской или религиозной ее плоскости, но все-таки в рамках советской культуры в самом широком понимании этого слова. Только позднее, в 70-х годах, когда писатель решился сделать достоянием общественности свои политические идеи, обнаружилось, что Солженицын — абсолютный и непримиримый противник всякой социалистической идеи и всего революционного и послереволюционного опыта своей страны.
Однако Солженицын снискал славу не только своими политическими идеями и талантом писателя. Его популярности немало способствовал незаурядный темперамент борца, абсолютно убежденного в своей правоте, отличающегося даже некоторым привкусом нетерпимости и фанатизма, характерным для людей его склада. Этим он завоевал симпатии и среди тех, кто вовсе не разделял его образа мыслей. Более чем кто-либо другой, Солженицын придал диссидентству характер бескомпромиссной антикоммунистической борьбы. Этим он хотел отличаться от других диссидентских течений, даже тех, как было в случае с Сахаровым и братьями Медведевыми, которые немало помогали ему в борьбе с властями.
Солженицын выступал не только врагом большевизма во всех проявлениях последнего, начиная с Ленина и дальше, не делая скидки даже для Хрущева, которому он был обязан освобождением из лагеря, куда был брошен в конце войны, и публикацией своей первой книги. По его мнению, марксизм и коммунизм явились «прежде всего результатом исторического кризиса, психологического и морального, кризиса всей культуры и всей системы мышления в мире, который начался в эпоху Возрождения и нашел свое максимальное выражение в просветителях XVIII века». По мысли Солженицына, все беды России начались с «безжалостных реформ» Петра или даже раньше, с попыток модернизации православного культа, предпринятых в XVII веке патриархом Никоном. 1917 год с его революцией стал лишь последним и роковым шагом в пропасть.
Солженицын и Сахаров, которых объединяло то, что оба они были жертвами репрессий, по своим политическим взглядам были совершенными антиподами. Солженицын и слышать не хотел ни о какой «конвергенции», ибо для него Запад был не моделью для подражания, но примером, которого следовало избежать. Он считал, что бессильный, эгоистичный и коррумпированный западный мир не мог быть перспективным. Даже «интеллектуальная свобода» была для писателя скорее средством, нежели целью; она имела смысл, если только использовалась для достижения «высшей» цели. Для России он видел выход не в парламентской демократии и не в партиях, для него предпочтительнее была бы система «вне партий» или просто «без партий». В течение многих веков Россия жила в условиях авторитарного правления, и все было хорошо. Даже автократы «религиозных столетий» были достойны уважения, поскольку «чувствовали ответственность перед Богом и перед своей совестью». Высшим принципом должна быть «нация» — такой же живой и сложный организм, как отдельные люди, схожие между собой по своей «мистической природе», врожденной, неискусственной. Солженицын провозглашал себя врагом всякого интернационализма или космополитизма. Нет ничего удивительного в том, что эти его позиции были с горечью отвергнуты Сахаровым.
Во всех диссидентских кругах, включая и те, что не во всем или вовсе не разделяли его взглядов, имя Солженицына пользовалось уважением из-за непримиримости позиций и всемирного признания после публикации его произведений за рубежом (в 1970 г. ему была присуждена Нобелевская премия в области литературы). Действовала целая череда более или менее подпольных групп, распространявших и защищавших взгляды, аналогичные идеям Солженицына. Они выпускали в «самиздате» свои журналы, наиболее известным из которых был «Вече», имели собственные нелегальные объединения типа «Всероссийского христианско-социального союза за освобождение народа».
Но даже они лишь фокусировали более широкий спектр движений, различавшихся по вдохновляющим их идеям и разномастным концепциям: архаичные и современные, либеральные и нетерпимые, изоляционисты и сторонники империи, нередко антисемиты, даже шовинисты — все, предрасположенные либо к свержению правительства силой, либо к поискам компромисса с частью правящих групп.
Чтобы объяснить их происхождение, часто вспоминают славянофилов XIX века. Отчасти это верно. Столкновение прозападных и русофильских тенденций является константой русской истории, и следы его можно обнаружить в XVII и частично даже в XVI веке. Неудивительно, что аналогичные конфликты возродились в момент заката первоначально интернационалистского устремления советской истории. Но это лишь одна из многих причин, объясняющих рост неонационализма.
Неонационалистические течения всех оттенков сливались воедино при столкновении с критикой извне. Было нечто, их объединяющее. Прежде всего тезис, что советская система не есть продукт русской истории, но результат насильственного навязывания со стороны (или, как говорит все тот же Солженицын, «мутного водоворота прогрессистской идеологии, который нахлынул на нас с Запада»). Общей у всех неонационалистов была вера в «потенциальное превосходство русской нации», в ее «социальное, моральное и религиозное возрождение», в ее «миссию». Для всех них существовала только Россия, а не Советский Союз. Одни из неонационалистов рассматривали остальные народы СССР, особенно славянские, как придаток, как некую разновидность русского народа; другие — как бремя, от которого желательно было бы избавиться. Всем им была чужда идея равноправного объединения русской нации с другими народами.
Все это относилось к сфере диссидентства. Но параллельно его развитию наблюдалось распространение аналогичных идей и в кругах, близких к партии. Мы уже отметили, что некоторое смешение взглядов было характерно для всех течений. В неонационализме этот феномен был более заметным, и даже не только в количественном отношении. У этого движения были свои печатные издания и свои организационные центры. Они появились в кругах, близких к молодежи. В конце 1965 года Центральный Комитет комсомола поднял тему «патриотического воспитания» новых поколений, чтобы бороться с распространением потребительства и западного образа жизни. Принадлежащие ЦК комсомола журнал и издательство с одинаковым названием «Молодая гвардия» в конце 60-х годов становятся основными инициаторами националистского движения, выступающего как реакция на кризис официальной идеологии. Схожие настроения звучали и в других периодических изданиях, таких как «Наш современник» и «Литературная Россия», «Октябрь» и «Огонек», а иногда и в ежедневных газетах, таких как «Советская Россия». Разумеется, в отличие от диссидентов, эти издания никогда не провозглашали идею отстранения коммунистов от власти. Но многие вопросы, затрагиваемые в их статьях, совпадали с темами, звучавшими в неонационалистических публикациях «самиздата». Общими были призывы к земле, традициям, «народному духу», истинно русским, исторически сложившимся ценностям; даже Ленин и большевистская революция воспевались как воплощение русских идеалов. Общим было обращение к некоторым выдающимся личностям прошлого столетия, к представителям славянофильского течения. Наиболее заметных авторов «Молодой гвардии» так и стали звать неославянофилами. Общими для диссидентства и официального неонационализма была также полемика антизападного и антикитайского толка. И наконец, в обоих случаях внутри единого потока идей можно было встретить разнородные позиции: от благородного стремления к культурному родству с таким писателем, как Достоевский, до самого вульгарного антисемитизма.
Неонационалистская печать не подвергалась цензуре, и это наводило многих наблюдателей на размышления относительно официального стимулирования движения. Однако такой вывод не будет точен. Публикации «Молодой гвардии» подвергались критике, и иногда очень жесткой, со стороны других органов печати, и не только реформистских, как «Новый мир», но и других изданий, более преданных проводимой верхами политике. На самом высшем уровне тоже обсуждалось это явление. Брежнев лично высказал неудовольствие по поводу давления со стороны неонационалистов. Развернувшаяся в то время открытая дискуссия расценивалась как свидетельство скрывавшегося за фасадом официального единства «глубинного конфликта», которому суждено было оказать большое влияние на общество и особенно на молодежь. Приговор неонационалистическим тенденциям был произнесен. Но, в отличие от прошлого, в этом случае практические последствия были незначительны: наиболее заметные из неославянофилов были смещены с занимаемых постов, но продолжали свою карьеру на других, нередко даже более престижных, должностях. Не случайно появились слухи о стоявших за их плечами влиятельных покровителях: чаще всего упоминалось имя Полянского, тогдашнего главы правительства РСФСР. (Он, в свою очередь, в 1973 г. был смещен с поста и, соответственно, выведен из состава Политбюро. Однако имеющаяся теперь документация не подтверждает факта, что причиной его падения явились, как говорили тогда, именно русофильские симпатии.) На самом деле гораздо более важным, чем поддержка того или другого руководителя, оказалось сочувствие, которое находила нарождавшаяся идеология среди государственных служащих, особенно в армии и даже в самой партии.
Показательны в этом плане превратности судьбы заместителя заведующего отделом пропаганды ЦК КПСС Александра Яковлева. Именно он провел наиболее сильную атаку на новые националистические, в частности русские, тенденции. Сделал он это очень осмотрительно, используя ярлыки, характеризующие эти идеи как «антимарксистские» и даже «контрреволюционные», не совместимые с политикой разрядки и «опасные в силу явной попытки возврата к прошлому». Эти не вызывающие возражения, ортодоксальные, на первый взгляд, заявления стоили автору места. Тогдашний секретарь ЦК КПСС по культуре Демичев и Суслов раскритиковали его за то, что зашел слишком далеко, после чего Яковлев почти на десять лет был отправлен в далекое канадское посольство.
«Новые правые»
На защиту «Молодой гвардии» встал Солженицын. Яростно выступая против любой официальной печати, к этой редакции он относился снисходительно. Он поддерживал ее идеи, не одобряя, естественно, «грубых» форм их подачи. Отстаивая эти позиции, Солженицын вошел в конфликт с «Новым миром». В 1973 году в ставшем самым крупным его политическим манифестом «Письме руководителям Советского Союза», как он сам его называл, писатель предложил им компромисс. Отбросьте вашу старую и порочную идеологию — была суть его послания — и оставьте себе вашу власть. В таком духе возможен диалог. Не подражайте Западу, откажитесь от «экономического роста», каковой не только бесполезен, но и опасен. Проникнитесь глубинным духом земли русской — и можете править ею даже авторитарно, поскольку это соответствует национальным ценностям и отвечает тысячелетней русской традиции. В то время, когда Солженицын писал это письмо, он вовсе не выглядел одиноким чудаком. Идея возможного союза сталинизма и национализма, даже ленинизма и православия проскальзывала и в других «самиздатовских» публикациях; она была не чужда и позициям журнала «Молодая гвардия».
Политическую важность подобных устремлений, сильно недооцененных и плохо понятых за рубежом, нельзя осознать, не принимая во внимание, помимо политического фона, когда основной доминантой по-прежнему оставался конфликт с Китаем, также и культурную атмосферу тех лет. Как писал один очевидец, все чаще встречались «в литературных салонах, в клубах, в университете... старые кликуши», призывавшие к возврату к «святыням национального духа», и молодые фанатики, мрачно вещавшие о «земле» и «почве». В этом описании, может быть, немного сгущены краски, но, исходя из собственного опыта, автор может подтвердить, что оно отражает суть. Многие русские интеллектуалы ездили в отпуск или покупали тогда еще редкие для россиян «вторые дома» в сибирских деревнях, в сердце старой Руси, около старых монастырей, а не на побережье Черного моря. Такие же настроения царили среди артистов и художников. Даже в манере одеваться и отпускать бороду и волосы (чему дал пример сам Солженицын) возвращались к образам прошлого. Стало пробуждаться религиозное и даже мистическое сознание. В таких случаях очень трудно отличить искреннюю веру от простого ухода в древние ритуалы, церемонии, обычаи, интерпретируемые как отражение национального духа, — верно только, что второй аспект вовсе не был второстепенным.
Несмотря на цензуру и репрессии, 70-е годы не были периодом застоя и для советской культуры. Неправда, что вся культура ушла в «самиздат» и в подполье, как пытаются изобразить некоторые. Но наиболее заметным культурным явлением стало возникновение мощного литературного течения, представители которого в ответ на урбанизацию и продолжающееся умирание деревни призывали к раскрытию былых ценностей крестьянского мира. Используя термины, заимствованные из диспутов предшествующего века, писателей этого течения стали называть «почвенниками» и «деревенщиками». Перечень имен этих писателей весьма велик, хотя они неравнозначны по своим достоинствам: Распутин, Белов, Залыгин, Абрамов, Можаев, Шукшин, Дорош, Тендряков, Астафьев, Алексеев, Проскурин, Бондарев, Солоухин. Это была настоящая школа, которой, естественно, не ограничивалась литература тех лет (такие крупные писатели, как Трифонов и Айтматов, стояли в стороне от этого течения), но которая, возможно, интенсивностью культурного воздействия задавала тон.
Влияние этого литературного течения распространилось на театр и кино. Оно было достаточно сильно представлено и в «Новом мире», боровшемся, однако, с нарождающимся национализмом. Между двумя явлениями нельзя поставить знак равенства, но все же определение «сельский национализм», данное этому течению одним из американских исследователей, никак нельзя расценивать как случайное. Националистическая тональность и ностальгия по прошлому проглядывали даже в работах таких крупных режиссеров кино, как Андрей Тарковский и Никита Михалков.
Хотя в случаях взаимного воздействия всегда очень трудно установить, кто на кого влиял больше, правильно будет сказать, что появление русского национализма дало сильный стимул развитию аналогичных явлений и среди других национальностей страны. Может быть, в большей мере, чем в слабом еще стремлении на местах освободиться от опеки. В нерусских республиках Советского Союза, особенно на Украине, в Грузии и республиках Прибалтики, диссидентство проявлялось почти исключительно в виде национализма, не угасавшего, а скорее разгоравшегося от нападок на него. Однако ошибкой было бы делать какие-либо обобщения по этому поводу. Напротив, можно сказать, что каждая республика представляла собой отдельный, своеобразный случай. Не везде национализм проявлялся с одинаковым накалом; различными были пружины, пробуждающие его время от времени. Десятилетия советской политики, включая и то, что было в ней хорошего, не прошли даром. Появление национальных политической и интеллектуальной элит, поиск местными руководителями широкой поддержки были факторами, которые нельзя не принимать во внимание. Но факт остается фактом: либерально-демократические или неоленинистские течения, слабые даже в России, напрочь отсутствовали в диссидентстве других республик, где, напротив, довольно широко присутствовали течения националистические.
Только имея перед глазами всю картину, можно оценить в полной мере силу неонационализма. К этому политическому наблюдению следует добавить еще одно. Впервые в послереволюционной истории СССР одновременно с национализмом отмечался сильный подъем русских правых. Этот термин используется здесь в классическом его понимании, без всякого полемического заряда. Даже когда дело не доходило до появления свастики и царской символики, которые также использовались в этом движении, национализм оставался проявлением правых сил. Это с гордостью признавал академик Щафаревич, математик, друг Солженицына, противопоставлявший его в качестве своего знамени Западу, «загипнотизированному левыми силами». Цензура ли виновата или нет, но в 70-х годах в СССР легче было увидеть публикации или цитаты таких правых авторов XIX века, как Константин Леонтьев или Владимир Соловьев, нежели Троцкого или Розы Люксембург. Даже среди жертв сталинских репрессий предпочитали славить скорее ученого-богослова Павла Флоренского, нежели большевика Бухарина. «Идеи монархические, шовинистические, националистические, разнообразные реакционные идеи, которые справедливо рассматривались прежде как наследие старых эксплуататорских классов, — писал непредвзятый очевидец, — распространились среди интеллигенции, среди рабочих и крестьян, среди потомков вчерашних революционеров». Трудно определить, стало ли это явление массовым, но и нельзя сказать, что оно оставалось несущественным.
До реформизма здесь далеко. Правые, как мы видели, не исключали возможных компромиссов с правящими силами. Они исключали, однако, просто реформу существующей системы. Их планы были другими. Как пророчески заметил тогда один исследователь-эмигрант, «новые правые убеждены в неизбежности кризиса и живут его ожиданием. Им желательно, и они готовы к этому, в случае необходимости спровоцировать такой кризис, поскольку правые рассматривают его как условие выведения России из теперешнего состояния прострации».
О кризисе говорили не только правые. Сахаров, в свою очередь, писал: «Могу только молить судьбу, чтобы выход из этого исторического тупика не сопровождался такими гигантскими беспорядками, которые сегодня нельзя себе даже представить. Поэтому я — эволюционист, реформатор». Один из авторов «самиздата» добавлял: «Режим не может долго существовать в его нынешнем виде. Наша задача заключается не в том, чтобы любой ценой ликвидировать его как можно скорее, но подготовить приемлемую альтернативу. Однако ... оппозиция почти так же бессильна, как и власть. Если эта ситуация продлится до момента кризиса (который, независимо от поведения оппозиции, разразится рано или поздно, и, вероятно, в недалеком будущем), то последствия могут быть очень тяжелыми...». В этом на самом деле заключалась самая серьезная проблема или, если хотите, настоящий «застой». Несмотря на живость дискуссий, проходивших в подпольных глубинах советского общества, нельзя утверждать, что в 70-е годы наблюдался истинный прогресс политической мысли или культуры либо что в это время вырисовывалась настоящая программа возможных реформ.
Основная забота стоявшего у власти брежневского руководства заключалась в том, чтобы сдерживать, а не стимулировать развитие идей, которые могли бы внести вклад в поиск новых решений. Под руководством главного идеолога Суслова политика Кремля была направлена на пресечение любого проявления, сколь-нибудь оригинального или смутно напоминающего отход от ортодоксальных постулатов. В создавшейся в результате этого обстановке процветали посредственность и приспособленчество.
В начале 70-х годов первой жертвой режима стал «Новый мир». У журнала была трудная жизнь начиная с конца 60-х годов, когда каждый номер выходил после изматывающих баталий с цензурой и потому нередко со значительным опозданием. Но смертоносный удар был нанесен именно нарождающимися русофильствующими правыми, которым противостоял журнал, публикуя серьезные материалы против «Молодой гвардии». Одиннадцать авторов правого толка опубликовали в еженедельнике «Огонек» письмо протеста, что послужило предлогом для указания о чистке редакционной коллегии «Нового мира». Изолированный и обезоруженный Твардовский вынужден был уйти в отставку. Так заставили замолчать самый весомый голос советской публицистики, сохранявший среди реформистски настроенной интеллигенции наибольший авторитет даже несмотря на лояльность по отношению к социализму. «Новый мир» продолжал выходить, но публикации на его страницах вернулись в колею господствующего конформизма. Твардовский умер в 1971 году. После похорон Хрущева его похороны, вторые за этот год, прошли под надзором милиции. Некоторое время спустя его самый яростный противник, Кочетов, покончил жизнь самоубийством, и возглавляемый им журнал «Октябрь», в свою очередь, потерял отличавшую его неосталинистскую исступленность.
Третья эмиграция
Вторым решением, более вредным, чем любое проигранное сражение, было изгнание Солженицына. Неспособность или, во всяком случае, нежелание советских верхов вступить в настоящую политическую и идейную борьбу с писателем стали свидетельством их начинающегося интеллектуального паралича. Бесчисленные обвинения, цензурные запреты и притеснения скорее воспламеняли, чем подавляли бойцовский темперамент Солженицына, увеличивая и уж никак не уменьшая его моральный авторитет. В ответ власти не представили никакой аргументированной критики его политических позиций, хотя они не были неоспоримыми. В конце 1973 года Солженицыну удалось опубликовать за границей свой капитальный труд, роман «Архипелаг ГУЛАГ» — грандиозное обвинение в адрес не только сталинской системы репрессий, но и всей советской политики начиная с 1917 года. Она была представлена как непрерывная цепь злодеяний, направленных против несогласных, которые всегда, даже в далекой гражданской войне, были лишь невинными жертвами. Солженицын расценивал публикацию этого романа как наивысшую миссию своей жизни. «Господь Бог, — писал он, — чудесным образом довел это дело до завершения».
Но и тогда нигде, за исключением разве что диссидентской среды, не нашлось никого, кто был бы способен на критический, достойный слова «критика», анализ, отделяющий справедливые разоблачения от некорректных выступлений. После нескольких раздраженных атак в печати писатель был арестован, лишен советского гражданства и выдворен в Германию. Там он был принят с максимальным уважением. Высылка Солженицына вызвала во всем мире глубокое возмущение. Его книга, окруженная ореолом несправедливых гонений против автора, издавалась миллионными тиражами.
Но не один Солженицын был вынужден эмигрировать. И другим пришлось пойти на это, кому — по-хорошему, кому — по-плохому. Многие не видели иного выхода из сложившейся трудной ситуации. Солженицын сам никогда бы не решил сделать это добровольно и не одобрял других, уезжающих за границу, но его силой вынудили эмигрировать. Его друг и покровитель, всемирно известный виолончелист Ростропович должен был пойти на такой же шаг после того, как власти отменили многие его концерты на родине и за рубежом. Точно так же вынуждены были поступить скульптор Неизвестный, писатель Виктор Некрасов, историк Некрич, поэт Бродский — люди, которых нельзя было всех разом отнести к стану неукротимых противников социалистической системы, но для которых жизнь в стране сделали невозможной. В конце концов эмиграция принимает массовый характер. Многие евреи уехали, и еще больше было тех, кто просил разрешения на выезд. Этому процессу способствовала международная солидарность, но более всего он провоцировался изнутри новыми националистическими тенденциями и сопровождающими их проявлениями антисемитизма. Подсчитано, что в промежутке между 1971 и 1974 годами страну покинули около 100 тыс. евреев и почти такое же число представителей интеллигенции с тяжелым сердцем последовали по этому же пути. Впечатляют не столько количественные данные, сколько качество этой диаспоры, вобравшей многие лучшие умы страны.
В третий раз в истории СССР наблюдалась волна политической эмиграции, после первых двух: в начале 20-х годов и после 1945 года. Конечно, третья волна эмиграции не приобрела масштабов первых двух, но последствия ее по многим параметрам травмировали сильнее. Предыдущие волны эмиграции прошли после гражданской и мировой войн и были в большой мере их следствием, в то время как волна 70-х годов случилась после многих лет мирного развития, когда ничто не предвещало ее. В большинстве случаев условия жизни в странах, принимающих эмигрантов, были лучше тех, в которых там оказывались эмигранты предшествующих волн. Появилось больше возможностей для работы, преподавания, самовыражения. Среди эмигрантов третьей волны, как и в среде любых политических эмиграции, возникали досадные споры, но в совокупности своей эмиграция составила опорную точку для внутренней оппозиции в СССР.
Основной причиной эмиграции оставались притеснения, которым подвергались в стране культура и политика. Слишком многие писатели вынуждены были работать «в стол». Слишком многим режиссерам не удавалось создавать задуманные фильмы, слишком часто случалось, что картины выпускали, расходуя на их создание значительные средства, а потом изымали из проката. В сентябре 1974 года группа не признанных официально московских художников попыталась устроить выставку в чистом поле на окраине Москвы. Чтобы воспрепятствовать этому, на поле прислали несколько бульдозеров, которые принялись расчищать территорию. Эта насильственная мера оказалась не только унизительной, но и бесполезной, потому что некоторое время спустя власти вынуждены были разрешить аналогичные выставки, в том числе из-за шума, поднятого по поводу этого эпизода за рубежом.
Бывало и хуже. По подсчетам Сахарова, в СССР находилось от 2 до 10 тыс. политических заключенных, не считая сидящих в тюрьме по религиозным мотивам. Это не те цифры, которые известны на Западе: согласно им, число заключенных достигало чуть ли не 4 млн., но в любом случае они были неутешительны. Еще столетие тому назад замечательный русский историк писал: «Бесплодность полицейских мер выставляла напоказ порочность извечного метода плохих правительств: подавить последствия зла, углубляя причины, его порождающие». Репрессивный аппарат, знаменитый КГБ, насчитывал около полумиллиона человек, из которых почти половина — пограничники, и на содержание его уходило ежегодно 6 млрд. рублей. Его Пятое управление занималось исключительно борьбой с диссидентством. Слишком жестким был надзор за гражданами, даже самыми лояльными, слишком большой — неуверенность последних в своих правах.
В брежневский период предпринимались усилия в области законодательства и его кодификации. Однако если посмотреть, что это была за кодификация новых законов, касающихся государства и его взаимоотношений с обществом, то, как приходится констатировать, в них не было ничего нового по сравнению со сталинскими концепциями. Бесспорно, сталинизм Сталина во многих случаях оборачивался простым и неприкрытым деспотическим произволом в практической деятельности правительства: с законами сталинизм считался весьма мало. Поэтому попытка «легализовать» сталинизм открывала путь возникновению новых противоречий. Так, для подавления свободной мысли властям пришлось пойти на ужесточение существующих законов либо на введение в них статей, допускающих их весьма приблизительное и широкое толкование. Но даже после этого правительству все равно не удавалось соблюдать свои собственные законы, как, например, произошло в случае с Солженицыным. А именно в законах диссиденты могли найти обоснования для продолжения своей борьбы во имя законности и прав человека, утвержденных международными конвенциями, подписанными СССР и ратифицированными в начале 70-х годов.
Кульминационным моментом этого противоречивого процесса стало принятие в 1977 году новой конституции. Вначале, когда Хрущев взялся за разработку нового Основного Закона, эта инициатива, казалось, сулила прогресс демократии в СССР. Но потом подготовка конституции была отложена в сторону. Когда же в середине 70-х годов к ней вернулись снова, то речь пошла уже совсем о другом. Брежневский текст более пространно и более подробно воспроизводил прежние принципы сталинской Конституции 1936 года, остававшейся в силе, но никогда не соблюдавшейся в том, что в ней говорилось. Брежневской конституции также суждено было остаться только на бумаге. Ее обнародование не вызвало интереса. Источник, близкий к диссидентским кругам, мог оценить ее как документ, «опасный в силу своей бесполезности». И еще одно решение, связанное с культурной жизнью страны, имело самые тяжелые последствия более для гражданского самосознания, чем для государственного или политического развития. Отмеченное в начале 60-х годов, несмотря на многочисленные трудности, пробуждение интереса к историческим исследованиям в 70-е годы оказалось полностью блокированным. Решающий удар был нанесен в связи с разгоном школы, зарождавшейся в Институте истории Академии наук СССР вокруг отдела методологии, возглавляемого Михаилом Гефтером. Исторические исследования и преподавание истории были заключены в рамки официальной идеологии, а сама история стала исправляться с учетом политических соображений того времени. Последствия этой акции были тем более тяжелы, что этот откат назад произошел именно в тот момент, когда в результате провала и кризиса подлинно советских, коммунистических и революционных идей в стране возрождались к жизни исторические принципы, восходящие к ее дореволюционному прошлому — до 1917 года.
К тому же полностью были заброшены исследования на тему сталинского прошлого. Все больше дело представлялась так, будто ничего особенного не происходило. Дошли до того, что стали отрицать сталинизм как явление. В таком случае сама история СССР теряла всякий смысл, ибо ни одна из проблем советского общества не могла стать понятной без рассмотрения и анализа того, что представлял собой сталинский период истории как для развития и утверждения страны, так и в плане происходивших в то время трагедий.
Невозможно понять, почему в общественном мнении отношение к сталинизму было двояким. Не будем говорить о тех представителях государственного аппарата или интеллигенции, которые видели в защите сталинского наследия путь к сохранению установившегося порядка вещей и, в конечном счете, своей доли власти. Все это — часть советской действительности. Но в то время в СССР сталинизм существовал также и в народе. Наиболее внимательные наблюдатели отдавали себе в этом отчет. Водители такси и грузовиков прикрепляли на ветровом стекле или на панели управления портреты Сталина. Некоторые ограничивались тем, что хорошо отзывались о Сталине. Были и такие, у кого Сталин вызывал ностальгию по сильной власти. «Со смерти Сталина, — говорили они, — в стране больше нет порядка». Для третьих, причем не только пожилых людей, со Сталиным связывались воспоминания о героическом прошлом и страстной вере в светлое будущее. И наконец, наиболее обездоленные группы населения выражали таким образом «бессильное желание с помощью своего рода строгого высшего судии расквитаться за ежедневные унижения». Все эти настроения оборачивались в конечном счете против брежневского правительства, а не в его пользу, несмотря на все его снисходительное отношение к сталинизму.
Остается лишь сказать, что в России как тогда, так, к сожалению, еще и сегодня нет никого, кто счел бы это явление достойным изучения. Тогда за это дорого заплатили. Платили еще больше и потом, в послебрежневские годы. Платят и до сих пор. Только один человек имел мужество написать однажды: «Мне хотелось бы понять тот народный феномен, который выразил себя в сталинизме». В ответ не прозвучало никакого отклика.
VI. Геронтократия
Продовольственный кризис
В середине 1976 года Брежнев перенес тяжелейший инфаркт. Состояние его здоровья давало повод для беспокойства начиная по меньшей мере с 1971 года. На Хельсинкской конференции в 1975 году как ее непосредственные участники, так и сторонние наблюдатели замечали, что глава советского государства был нездоров. После 1976 года Брежнев стал резко терять свои способности к работе, хотя и оправился после инфаркта. Он все еще встречался с главами иностранных государств и правительств, но был уже не в состоянии проводить важные переговоры или беседы, ограничиваясь зачитыванием предварительно составленных текстов. С этого времени в течение шести лет во главе СССР стоял физически неполноценный человек. В нормальной ситуации такой непорядок достаточно легко можно было бы устранить, но он стал для Москвы 70-х годов роковым. Он как зеркало отражал прогрессирующий кризис страны и стремительную деградацию ее правительства.
В самые напряженные моменты Брежнев уже не мог работать более шести часов в день даже с перерывами на основательный отдых. В пятницу он уезжал из Москвы до конца недели. Два раза в год генсек брал длительный отпуск и проводил его на юге страны. Функционирование государственных учреждений было отрегулировано в соответствии с его возможностями. Заседания Политбюро и Секретариата партии стали краткими, поспешными, формальными: один-два часа максимум, не столько для решения вопросов, сколько для того, чтобы зафиксировать ранее принятые решения. Национальная политика в наиболее значительных проявлениях была доверена отдельным узким группам руководителей: внешние дела и оборона — триаде Андропова, Громыко, Гречко (после смерти маршала Гречко его место занял Устинов): экономика — Косыгину и Мазурову; идеология и вопросы партии — триумвирату в составе Суслова, Пономарева, Зимянина. Все остальные лишь одобряли их решения. В результате отсутствовала не только общая программа советской политики, но и просто эффективное ее координирование.
Наиболее разумным решением была бы замена генерального секретаря. Но именно этого, казалось бы, в любом случае наиболее естественного выхода из положения тщательно избегало Политбюро из опасения нарушить сложившееся вместе с брежневской стабильностью равновесие на вершине власти. Олигархи, фактически сверстники Брежнева, предпочитали скорее управлять страной при больном главе государства, нежели допустить мысль о политической борьбе, которую вызвало бы его отстранение. Так олигархия превратилась в геронтократию, и за этой «эволюцией» саркастически наблюдали как изнутри страны, так и за рубежом. Средний возраст членов Политбюро, на момент смерти Сталина составлявший 55 лет, во времена смещения Хрущева — 61, в 1980 году перевалил за 70 лет; в Секретариате средний возраст составлял 67 лет, среди основных членов правительственной команды — 68 лет. Люди в возрасте менее 50 лет практически отсутствовали. Аналогичный процесс, хотя и в более умеренных пропорциях, наблюдался и в других органах государства-партии, например в Центральном Комитете партии и среди первых секретарей обкомов. В руках этих пожилых и одряхлевших руководителей находилась вторая «сверхдержава» мира, которой как раз в это время надлежало бы решать кардинальные проблемы.
Так происходила деградация целого поколения дряхлевших руководителей, удивлявших мир своим политическим долголетием: приведенные к власти Сталиным во второй половине 30-х годов, они и 40 лет спустя еще удерживали свои позиции. Именно это делало трагической проблему преемственности, чего, вероятно подсознательно, боялись коллеги Брежнева. Речь шла не о простой замене одного секретаря другим. За плечами высших руководителей страны стояло не одно, но два поколения, проталкивавших своих возможных кандидатов на все ответственные посты в ожидании момента, когда будет производиться смена руководства. Рядом с Брежневым не было никого, кто мог бы не то чтобы решить, а просто сформулировать проблему. Только в 1978 году в Москву был переведен секретарь обкома в возрасте «всего» 47 лет: Михаил Сергеевич Горбачев. И этого было достаточно, чтобы личность Горбачева начала привлекать к себе внимание.
Кризис обозначился к концу десятилетия, когда резко ухудшилось положение в области сельского хозяйства и продовольственного снабжения. Деревня продолжала висеть свинцовой гирей на ногах советской экономики, Некоторое оживление, наблюдавшееся во второй половине 60-х годов, продолжалось недолго. В 1971 году на съезде партии один из делегатов почувствовал себя вправе заявить: «Тяжелые времена прошли». Но это была иллюзия. Уже в следующем году собранный урожай обманул все надежды. Спад повторился и в 1975 году. Советское сельское хозяйство продолжало страдать от свойственных ему хронических неурядиц, и главное, несмотря на предсказания, ему никак не удавалось встать на ноги. Четыре года подряд, начиная с 1979 года, плохой урожай чередовался с посредственным. Чтобы удовлетворить внутренние потребности страны, необходим был импорт. Но в конце десятилетия стали также ухудшаться перспективы роста энергетической промышленности, откуда исходили основные источники финансирования закупок за рубежом. Начала расти внешняя задолженность.
Этот, неизвестно который уже по счету, сельскохозяйственный кризис представлялся тем более обескураживающим, что наст после десятилетия щедрых финансовых вложений. В сельское хозяйство было инвестировано 230 млрд. рублей; сумма, может быть, достаточная, но, во всяком случае, превышающая выделенные на цели средства за весь предшествующий период советской истории. Деньги были вложены в мелиорацию, орошение, в использование современных химических удобрений, расширение автопарка. Однако достигнутое в результате увеличение объема производства не ее составило даже 1,5% в год, что было гораздо ниже показателей роста городского населения и роста спроса. Даже эти огромные капиталовложения не смогли выправить структурные перекосы советской деревни: было подсчитано, что примерно треть сельскохозяйственной продукции терялась из-за непригодных условий хранения, и недостатка хороших дорог, из-за простой халатности. Еще труднее было справиться с проблемами, которые создает природа, так как эрозия почвы, действие ветров или вод, издавна затруднявшими развитие интенсивного сельского хозяйства на русских, украинских и казахских равнинах.
В 70-х годах усилилось массовое переселение из деревни в город Крестьяне дождались справедливости: в 30-е годы Сталин лишил их паспортов, теперь паспорта были им выданы снова и сельские жители получили большую свободу передвижения. Однако условия жизни в деревнях почти нисколько не улучшались и, вопреки многочисленным обещаниям, никак не приближались к городским. Поэтому продолжался исход из деревни. Само по себе это явление не стоило расценивать как сугубо отрицательное, поскольку по сравнению с более развитыми странами в советском сельском хозяйстве наблюдался переизбыток рабочей силы. Однако из деревни уходили самые молодые и сильные, оставляя менее способных к работе. Брежневское руководство не нашло ничего лучше, как в очередной раз усилить огосударствление деревенских хозяйств, все более преобразуя колхозы, которые, по крайней мере формально, оставались кооперативными предприятиями, в совхозы. Напротив, попытки стимулировать более производительный сельский труд за счет предоставления автономным трудовым коллективам большей автономии находили поддержки. Таким решениям противостояли не только идеологические предрассудки, но и неприятие более пассивной инертной части крестьянства.
Трудности сельского хозяйства сказались на продовольственом снабжении города. Оно всегда оставляло желать лучшего в том, что касалось качества и ассортимента. Тем не менее количество потребляемых продуктов питания постоянно увеличивалось. На рубеже 70-х и 80-х годов еще более увеличились трудности, связанные с продовольственным обеспечением. Даже в городах с относительно хорошим снабжением выбор продуктов в магазине был невелик, запасы их быстро истощались, цены на свободном рынке взлетали, некоторые продукты надолго исчезали с прилавков. Обеспокоенные горожане начинали скупать и складывать про запас все, что могли достать. Поговаривали о грозящем продовольственном кризисе. Такое случалось в советской истории не однажды, и если прежде это явление всегда говорило о приближающемся политическом кризисе, то и теперь не было причин надеяться, что кризис не повторится.
Рассмотренные в предыдущих главах взаимопереплетающиеся проблемы во второй половине 70-х годов постепенно, но неумолимо обострялись. Поэтому в 1979 году вернулись к более облегченному варианту экономической реформы, предлагавшейся Косыгиным в середине предшествовавшего десятилетия. Но эксгумация похороненной реформы прошла без особой подготовки и обсуждений, как одно из тех постановлений, на которые люди обращали теперь уже мало внимания. Никто не задался вопросом, почему эта реформа осталась нереализованной 15 лет тому назад. Вновь принятое решение о реформе принесло еще меньше результатов по сравнению с прежним.
Некоторые тревожные симптомы почувствовались и в отношениях между различными национальностями Советского Союза. Театром наиболее серьезных событий стала Грузия, которая (из союзных республик) всегда наиболее упорно отстаивала свою национальную самобытность. В череде сменяющихся республиканских конституций советской эпохи грузинский язык всегда признавался «официальным языком государства». В 1978 году при пересмотре этого основного закона Грузии для приведения его в соответствие с новой конституцией СССР пункт относительно грузинского языка в первом проекте был упразднен. Это сильно обострило обстановку. Толпы манифестантов выплеснулись на улицы Тбилиси, и в результате отмененный пункт конституции был восстановлен высшим тогда руководителем республики Эдуардом Шеварднадзе. Правды ради стоит отметить, что позднее, в лучшие времена, Шеварднадзе рассказал, что получил в тех трудных обстоятельствах поддержку Брежнева, несмотря на сопротивление Суслова. Здесь следует добавить одну деталь, подчеркивающую извечную сложность внутриэтнических отношений в СССР. При каждой вспышке грузинского национализма всегда наблюдалась ответная реакция населяющих Грузию народов других национальностей. Так происходило и в 1978 году, когда в той части Грузии, где находилась автономная республика Абхазия, прошли манифестации с требованием отделения от Грузии и перехода к России. Москва была вынуждена срочно послать одного из своих руководителей, чтобы убедить абхазцев отказаться от своих притязаний.
Конец разрядки
Признаки деградации во внешней политике наблюдались не менее, чем во внутренней. Частично они проистекали из-за ошибок в расчетах советских руководителей. Хельсинкское совещание и его Заключительный акт явились несомненным успехом дипломатии СССР, равно как успешным можно было рассматривать и весь процесс разрядки. Но Москва переоценила значение этого успеха. В феврале 1976 года на XXV съезде КПСС Брежнев с неоправданной эйфорией представил картину мирового развития. Капитализм был охарактеризован как «общество, лишенное будущего», а «сообщество» социалистических стран — как «наиболее динамичная сила мира». В социалистических странах нарастал «революционный процесс», в то время как Запад барахтался в «кризисе», который Брежнев сравнил с кризисом 30-х годов. Казалось, было рукой подать до «прочного мира». В отношениях с Соединенными Штатами также отмечался «поворот к лучшему». Был в этих выражениях оттенок пропагандистского триумфализма, становившийся характерным для брежневского правления. Но дело не только в этом.
Несомненно, западные страны испытывали в этот период ряд экономических трудностей, вызванных неразберихой в связи с повышением цен на нефть. Верно и то, что американцам никак не удавалось оправиться после окончательного поражения во Вьетнаме в 1975 году. Верно и то, наконец, что Европа в этот же период освобождалась от последних фашистских или профашистских режимов: диктатуры Салазара в Португалии, франкистского режима в Испании режима «черных полковников» в Греции. В Москве, однако, из этого сделали вывод, что, продолжая оказывать давление на Запад, можно добиться и других успехов. Советские руководители отказывались видеть, насколько уязвимы СССР и его система союзнических связей. А ведь именно из-за усиления внутреннего кризиса, который никто в руководстве партии и государства не отваживался трезво оценить, чтобы противостоять ему, и происходила роковая слабость советской политики в международных делах.
Крах фашистских режимов в Испании, Греции и Португалии уже не привел, как могло бы случиться прежде, хоть к какому-то росту престижа СССР. И вновь, опять-таки по внутренним причинам, СССР терял последнюю возможность сохранить свои позиции перед лицом явления, названного одним независимым историком того времени «постнацистским возрождением буржуазной демократии», явления, которое в 70-х годах не могло не представляться как господствующее направление всего послевоенного развития. Даже достигнутые в Хельсинки значительные успехи превратились в пассив из-за неспособности правительства обеспечивать те самые «права человека», которые стали ценой, заплаченной Москвой за уступки, сделанные противоположной стороной по другим направлениям. Цена эта сразу же стала рассматриваться в Москве как слишком высокая. На всех международных совещаниях, призванных следить за соблюдением хельсинкских соглашений, сначала в Белграде, затем в Мадриде, СССР пришлось защищаться от обвинений в несоблюдении договоренностей. Диссидентство, формируя наблюдательные группы за соблюдением хельсинкских соглашений, обрело новую форму организации и самовыражения. Кончилось тем, что в Москве сделали вывод о необходимости создания новых препятствий на пути «идеологического проникновения» Запада, ибо, по мнению властей, «идеологическая борьба» должна ужесточиться без всяких «компромиссов и нейтралитетов». В мире, где происходила информационная революция, это была игра, заведомо обреченная на проигрыш.
Такие тенденции сводили на нет и результаты разрядки. Отношения с Соединенными Штатами постепенно ухудшались. В Вашингтоне Никсон сошел со сцены, и после краткого «междуцарствия» Форда на смену ему пришел демократ Картер. В целом в администрации Картера большинство хорошо относилось к Москве, начиная с госсекретаря Вэнса. Разумеется, были и противники, но в общем это было одно из лучших правительств, на которое только могли рассчитывать советские руководители. Однако президент Картер идеологическим знаменем своей внешней политики сделал именно «права человека». Эта тема, естественно, стала источником постоянных трений между СССР и американскими партнерами как на руководящем и парламентском уровнях, так и в глазах общественного мнения. Только в 1979 году, после неоднократно возникающих расхождений и переговоров, Брежневу и Картеру удалось, наконец, подписать в Вене второе соглашение об ограничении ядерных вооружений (ОСВ-2). Однако было уже, поздно.
Новое охлаждение отношений с Америкой не получило даже такой компенсации, как улучшение положения вдоль другой стороны стратегического треугольника, возникшего в начале 70-х годов, — в отношениях с Китаем. Хотя и здесь тоже появились предпосылки для изменений. В Пекине умер Мао, и пришедшие на смену руководители подвергли критическому пересмотру его деятельность, закрыв раз и навсегда трагическую страницу «культурной революции». Никто в Москве не смог воспользоваться благоприятным случаем, и после краткого периода нерешительности китайско-советские отношения вновь стали ухудшаться. Зато Картер в своей позиции по Китаю продвинулся даже дальше Никсона. В результате стал приближаться тот предсказанный Киссинджером момент, когда все основные центры мирового могущества — США, Япония, Китай и Западная Европа — оказались в противостоящем СССР лагере.
Правда, рядом с Москвой оставалась сложившаяся в послевоенной Европе коалиция стран Варшавского договора, все еще расценивавшегося как «одно из самых замечательных из когда-либо существовавших объединений военной силы». Но и здесь чуткое ухо уловило бы уже начинающийся «треск по швам». Это замечали, к примеру, советские военные. Один из них рассказывал позднее: «Во второй половине семидесятых годов осложнилась ситуация и в Европе. Возросло напряжение в Польше, Германской Демократической Республике, Чехословакии и Венгрии. Со стороны это было малозаметно, но мы знали о тревожных симптомах внутренних процессов в этих странах». Тот же источник добавляет, что в Москве «с тревогой и беспокойством» следили за тем, как «растет недовольство политикой правительств этих государств и Советского Союза»; проблема даже обсуждалась в Генштабе.
Источники, благодаря которым блок этих стран худо-бедно держался единым, постепенно иссякали. Прежде всего истощалась политико-идейная связующая основа. Страны Варшавского договора по-прежнему игнорировали кризис международного коммунистического движения, становившийся все более очевидным. Все попытки вновь созвать в Москве еще одно международное совещание коммунистических партий остались безуспешными. Единственное, чего удалось добиться Брежневу и Суслову, — это организовать в Берлине встречу представителей европейских компартий. Заключительное решение этой конференции с трудом маскировало сохраняющиеся разногласия. Три основные коммунистические партии Западной Европы — итальянская, французская и испанская (их называли «еврокоммунистическими») — пытались соорганизоваться между собой. Эта недолго просуществовавшая коалиция также вступила в полемику с коммунистическими партиями, стоящими у власти государств Восточной Европы; политические позиции «еврокоммунистов» позволили укрепить позиции местных диссидентов и уж никак не усилили правящие группировки. С потерей коммунистическим движением своего всеобщего, универсального характера восточноевропейский союз все больше низводился до уровня простого блока государств, где доминировала одна «сверхдержава».
Еще большее политическое воздействие оказало исчезновение связующей идеи — внешней угрозы, особенно со стороны Германии, первые послевоенные десятилетия в странах, составлявших основное ядро Варшавского блока, и прежде всего в Польше и Чехословакии, воспоминания о войне и призрак возможного реванша Германии способствовали укреплению союза с СССР, рассматривавшегося тогда как меньшее зло. Это обстоятельство позднее признали различные не вызывающие сомнения источники. С разрядкой, одним из главных действующих лиц которой стала именно социал-демократическая Германия, эти опасения исчезали, а на первый план выходили социальные проблемы, экономические нужды, стремление к независимости, к установлению более широких связей с Западной Европой. Даже руководители государств Восточной Европы все больше раздражались по поводу продолжающейся опеки Москвы. Венгерский лидер Кадар оправдывал в Париже осторожность своей реформистской политики в экономике, говоря, что «в его стране больше советских солдат, чем венгерских военных». Однако было бы неверным говорить об эксплуатации этих стран Советским Союзом. Напротив, СССР поставлял сюда топливное сырье по очень выгодным ценам, импортировал продукцию восточноевропейских стран, обеспечивая широкий рынок для сбыта их товаров, даже старался стимулировать экономическую интеграцию стран Варшавского блока. Но все свои деяния Москва сопровождала мелочными политическими требованиями, которые страны-партнеры всячески норовили обойти. Широкие слои населения восточноевропейских стран видели в СССР угнетателя, особенно после вторжения в Чехословакию.
После поражения в Египте московское правительство искало некой компенсации в своих отношениях с «третьим миром», и особенно со странами Африки. Оно выступило в поддержку радикальных режимов, установившихся в Йемене, Сомали, Эфиопии, Мозамбике, Анголе. Это была дорогостоящая политика помощи, прежде всего военной: за 5 лет на нее ушло 30 млрд. рублей. Ее оправдывали соображениями «интернационального долга», призванного поддержать правительства, которым был выдан патент на строительство социализма, хотя, по правде говоря, эти страны вряд ли имели права на такой патент даже в соответствии с обычными критериями советской идеологии. С другой стороны, и сами заинтересованные государства именовали себя социалистическими именно в надежде заручиться покровительством могущественной Москвы. И в этих случаях не обошлось без крупных осечек, не менее серьезных, чем в Египте. В 1976 году на XXV съезде партии Москва приветствовала сомалийского диктатора Сиада Барре как «товарища по борьбе», в своих выступлениях певшего, в свою очередь, хвалебные гимны Советскому Союзу. А пять лет спустя, на следующем съезде партии, Сиада Барре уже не было: он воевал с Эфиопией. Москва же, повторяя тот же ритуал гостеприимства, принимала и пела «осанну» его противнику, эфиопскому диктатору Менгисту.
На Западе такая политика расценивалась как следствие целенаправленного плана мировой экспансии. Это суждение можно пересмотреть в свете имеющихся ныне данных. Московские старички были не способны на такие далеко идущие планы. Военные, постоянно в составе специальных оперативных групп следившие за ходом военных действий в Эфиопии и Анголе, сомневались в целесообразности вмешательства: позднее они оценят его как «серьезную ошибку», дорогостоящую и вредную, поскольку это послужило еще большему осложнению отношений с Соединенными Штатами, повсеместно поддерживавшими противостоящие союзникам СССР силы. Политика Москвы отвечала не столько продуманному стратегическому плану, сколько необходимости найти некий суррогат для обоснования той функции центра революционного и освободительного движения, которую СССР прежде выполнял и которую, особенно после конфликта с Китаем, утратил окончательно. Это было механическое отстаивание исходной концепции — поддержки национально-освободительных движений. На практике все выливалось в еще один аспект давно возникшего противостояния сил между СССР и США, ставшего теперь объединяющим мотивом всех или почти всех весьма многочисленных «локальных конфликтов» — от Ближнего Востока до Центральной Америки. Такая ситуация порождала за рубежом лишь еще большее недоверие к Советскому Союзу.
«Евроракеты»
Успехи в области разрядки сопровождались надеждами на то, что она станет прелюдией к замедлению темпов гонки вооружений, позволяющему «обеим сторонам» сэкономить «огромные суммы». В 1975 и 1976 годах советский Генштаб разработал проект замораживания военных расходов. Он даже не был представлен министру обороны Гречко, не желавшему и слышать о сокращении расходов. Его отдали на рассмотрение пришедшему на смену Гречко маршалу Устинову, но тот, в свою очередь, решил, что ничего предпринимать не надо. Подходящий момент был упущен. Гонка продолжалась.
Достигнутый «стратегический паритет» стал теперь особым предметом гордости советских военных и политиков. Но паритет этот был непрочным Он существовал главным образом в области ракет и ядерных вооружений. На море, несмотря на огромные усилия СССР в области судостроения, главенство американского флота оставалось значительным. Советский Союз мог рассчитывать на количественное превосходство в сухопутных вооруженных силах и обычных вооружениях. Но этот перевес компенсировался подтянутым к советским границам военными средствами, на которые могли полагаться Соединенные Штаты, благодаря своим союзникам и превосходству на море. Таким было это «равновесие страха»: бессмысленным, как считали многие, поскольку знали, что когда по какой-либо злополучной причине этот огромный военный потенциал будет приведен в действие, обе стороны уничтожат друг друга, увлекая в апокалипсическую бездну и остальной мир.
Во второй половине 70-х годов вследствие появления новых, более изощренных технологий гонка вооружений в мировом масштабе вступила в новую фазу. Даже так называемые обычные вооружения меняли свой характер благодаря новому качеству, точности и «электронному разуму». Советские руководители сочли долгом помериться силами и в этой области, дабы не скомпрометировать с таким трудом достигнутые результаты. Но тот же источник информации добавляет, что вскоре страна «начала задыхаться»: «Бремя нового пари... оказалось практически невыносимым». Союзники по Варшавскому блоку отказывались брать на себя слишком большой груз. Румыния, в частности, не хотела и слышать об этом. К технологическому бремени добавлялись следствия все возрастающей международной изоляции. Среди военных и политиков начала распространяться мысль, что СССР должен располагать мощью, способной уравновесить не только американскую военную мощь, но и силы любой коалиции, намеренной противостоять СССР, пусть даже она будет включать Китай и Японию. Но это явно превышало возможности страны.
Противостояние между СССР и США, охарактеризованное Киссинджером как противостояние между древними Спартой и Афинами, разворачивалось не только в военной области. Если Советский Союз стал «сверхдержавой», то он был обязан этим не только своему огромному военному потенциалу, но и политическим, экономическим и культурным факторам, связанным с бурной революционной историей страны. К концу 70-х годов военный фактор оставался единственной сильной стороной СССР. Чтобы обеспечить паритет в этой области, приходилось закрывать глаза на многочисленные проявления растущей слабости экономического, социального, морального и политического характера. Через несколько лет констатация этого положения и даст толчок политике Горбачева: «Да, мы достигли паритета. Но никто не подсчитал, во что это обошлось. А мы должны были подсчитать...» И еще: «Сколько срочных проблем откладывалось во имя этой гонки!» Когда эти слова будут произнесены, многие военные и политики уже будут отдавать себе отчет в истинном положении вещей. Один из них, никак не сторонник Горбачева, скажет, что никакая страна не выдержала бы подобного напряжения. Но в 70-х годах говорить такое не отважился никто.
В 1976 году советское руководство приступило к замене нацеленных на Западную Европу ракет, устанавливая вместо устаревших СС-4 и СС-5 современные СС-20, смертоносные, более точные и снабженные разделяющимися боеголовками. Речь шла не о простой замене, потому что старые ракеты не демонтировались, а если и демонтировались, то очень медленно, и потому еще, что обращенный против европейских стран ядерный потенциал значительно увеличивался. Поначалу Европа не была сильно обеспокоена. Но опасения возросли в 1979 году, когда в подписанном американо-советском договоре ОСВ-2 не был принят во внимание этот тип вооружений. Как раз тогда европейцы, гораздо более чувствительные к наличию этих ракет, достигавших их территории, но не территории США, попытались заставить Москву разъяснить свои намерения.
Решающая роль отводилась немецкому канцлеру, социал-демократу Шмидту, занявшему место Брандта. Во время своей остановки в Москве по пути в Токио Шмидт встретился в аэропорту с Косыгиным и предложил ему компромиссное решение, насчет которого он предварительно осторожно прозондировал почву. СССР должен был обязаться не увеличивать общее число нацеленных на Европу ядерных боеголовок; даже лучше, если бы он несколько уменьшил их количество, учитывая большую точность ракетоносителей. Взамен Атлантический союз не принял бы контрмер. Нам известно ныне, как протекала дискуссия в Политбюро, где Косыгин изложил это предложение в довольно благожелательном свете. Министр обороны Устинов высказался против. Громыко молчал, опасаясь выступать против военных, и его молчание сыграло решающую роль, тем более что Брежнев в то время имел обыкновение выступать против всего, что поддерживал Косыгин. Предложение Шмидта не получило отклика. А в декабре того же года последовала убийственная реакция Совета НАТО: установка в Европе новых американских ракет, включая знаменитые, высокоточные «Першинги-2», способные всего за 5-6 минут достичь советской территории. Практически это было оружие, которому Советский Союз не мог ничего противопоставить.
Информированный и заинтересованный наблюдатель — польский генерал Ярузельский позднее расценил поведение советских руководителей как «отчаянную попытку предпринять какие-то шаги перед лицом все более очевидного превосходства Запада в передовой технологии». Это суждение основывается на том, что генерал знал о настроениях, взявших верх в Москве. Но СС-20 были лишь первым из целой серии решений, принятых на рубеже 70-х — 80-х годов, отражавших близорукую и тупиковую внешнюю политику, которая не могла не привести к разрушительным последствиям. Столкновение вокруг «евроракет», как их тогда назвали, свидетельствовало о поражении советской дипломатии на решающем участке. Как мы помним, «разрядка» началась в Европе, и ее наиболее убежденные приверженцы остались именно в Европе, как в Восточной, так и в Западной. По сравнению с Вашингтоном Бонн, Париж и Рим проявляли меньшую склонность ставить под вопрос отношения, в целом благополучные в годы разрядки, с Советским Союзом и другими странами Восточной Европы. Ракеты СС-20 бросали эти страны в объятия США и в то же время отдаляли Варшаву, Прагу и Будапешт от Москвы.
Советская дипломатия обосновывала установку СС-20 как раз необходимостью создания противовеса английскому и французскому ядерным арсеналам. И этим более всего раздражала Париж, ревниво относившийся к своему вооружению: оно рассматривалось как залог независимости перед лицом тех же американцев. Французы становятся решительными противниками всякого компромисса по вопросу о ракетах, Немцы и англичане, хотя и по разным соображениям, были настроены также против. Итальянцы, в свою очередь, поддерживали решение НАТО. Имея в распоряжении достаточно времени, СССР тем не менее оказался неспособным достичь соглашения на переговорах с американцами. В московском руководстве оставались еще люди, надеявшиеся, что в европейском общественном мнении и в правящих кругах Европы возобладает стремление спасти, по крайней мере, положительные плоды разрядки, и это было еще одним доказательством усугубляющейся неспособности советского руководства реально смотреть на вещи.
Афганистан
Однако более серьезный выбор предстояло сделать несколько позже, в декабре того же 1979 года. Это было решение о вторжении в Афганистан военного экспедиционного корпуса. Афганистан, расположенный у среднеазиатских рубежей Советского Союза, был хорошо знаком последнему. Само образование Афганистана как независимого государства было связано с ролью буфера между царской Россией и Британской империей, которую он выполнил, когда в XIX веке афганцы дали отпор устремившимся на север английским войскам. В 1919 году афганский эмир первым из иностранных глав государств признал Российскую Республику Советов в самый разгар гражданской войны: хорошо известен эпизод с обменом посланиями на сей счет между ним и Лениным. С той поры отношения с Москвой всегда были хорошими. Афганистан сохранял верность своему нейтралитету в отношении России, В 50-х годах он, естественно, примкнул к Движению неприсоединившихся стран.
Первое осложнение произошло в 1974 году, когда в результате дворцового переворота афганский монарх был сброшен и заменен принцем Даудом. Китайцы с тревогой следили за этими изменениями, подозревая Москву в причастности к перевороту. В апреле 1978 года принц Дауд, в свою очередь, был свергнут в результате переворота, организованного группой офицеров, закончивших военные академии в СССР и почитавших себя марксистами. Советское руководство всегда уверяло, что оно ни о чем не знало заранее, что оно было ошеломлено и поставлено перед свершившимся фактом. Тем не менее СССР поддержал новых руководителей, направив в Афганистан советников и финансовую помощь. Но вскоре оказалось, что инициаторы переворота не пользовались достаточной поддержкой в народе. Их социалистическое мировоззрение и атеистические убеждения наталкивались на глубокую враждебность в стране с племенными отношениями и мусульманской культурой. За несколько месяцев оппозиция превратилась в вооруженное сопротивление. Партизанскому движению нетрудно было найти поддержку в соседних странах, прежде всего в Пакистане, Как раз в тот период триумфом завершилась фундаменталистская исламская революция в Иране.
У побед всегда много родителей, а поражения остаются сиротами, потому даже сегодня нелегко с точностью воссоздать механизм, приведший к вторжению советских войск. Однако многое уже прояснилось. Первая просьба о вооруженном вмешательстве прозвучала 18 марта 1979 г., когда глава нового афганского правительства Тараки сначала обратился с ней к Косыгину по телефону. Два дня спустя он повторил ее уже в ходе личной встречи в Москве. Ему ответили, что подобная гипотеза уже рассматривалась советским правительством и оно пришло к выводу, что непосредственное вмешательство СССР не улучшило, а только ухудшило бы положение дел. Больного Брежнева подняли с постели, чтобы он принял гостя и повторил тот же ответ. В течение последующих месяцев афганцы неоднократно возвращались к своей просьбе, но до октября Москва продолжала твердо отказывать. И только в октябре позиции начали меняться. Представляется несомненным, что решение о вторжении вызрело в рамках «тройки» Андропова, Устинова, Громыко, особенно усилиями первых двух, которые быстро затем убедили третьего. Появилось опасение, что в Кабуле может установиться враждебное СССР правительство исламистского либо вовсе проамериканского толка, что ослабит границу государства там, откуда никогда не исходила опасность. Но решающим, видимо, и на этот раз стало беспокойство, как бы «не потерять» страну, да еще такую близкую, которая могла рассматриваться как «социалистическая», как «завоевание системы», важное для «революционного» облика СССР, столь серьезно и повсеместно потрепанного. На это, похоже, делали упор идеологические руководители Суслов и Пономарев. Тем временем и сам Тараки был свергнут другим офицером из его группировки, Амином, на этот раз явно без ведома советских руководителей. Брежнев, считавший Тараки как бы своим подзащитным, позволил убедить себя не оставаться пассивным. Окончательное решение о вооруженном вмешательстве было принято 12 декабря и приведено в действие 29-го числа того же месяца.
Несмотря на некоторые пробелы, такое восстановление событий и по сей день остается наиболее точным из возможных. В любом случае бесспорным остается факт (ибо в этом пункте сходятся все свидетельства), что все было решено узкой группой руководителей вне уставных процедур, предусмотренных для органов управления партии-государства. Пленум ЦК КПСС был созван для утверждения принятого решения в июне 1980 года, когда советские войска уже шесть месяцев воевали в Афганистане. Решение было утверждено, как всегда, единогласно: впрочем, к этому времени последствия были уже столь серьезными, что любая попытка оспаривать его была бы невозможна. Сами военные позже заявили, что они тогда испытывали многочисленные сомнения относительно афганского предприятия, особенно потому, что полагали неадекватными предназначаемые для него силы. Генштаб запросил, по крайней мере, отсрочку, но не получил ее. Такими были условия, когда СССР ввязался в войну, которой суждено было стать его Вьетнамом, с последствиями, оказавшимися для него в итоге много страшнее последствий индокитайской экспедиции для Соединенных Штатов.
Как нетрудно было предугадать и как доказывали многие советские специалисты, вторжение в Афганистан никак не улучшило состояния дел, а лишь осложнило со всех точек зрения. Гражданская война в Афганистане приняла характер борьбы за независимость, против иностранного нашествия. Помощь вооруженному сопротивлению поступала со всех сторон — из Пакистана, Ирана, Китая и особенно из Соединенных Штатов. Сами же советские войска были недостаточно подготовлены для военных действий в Афганистане, где они сражались не с соперничающей армией, а с вездесущими партизанскими отрядами, скрывающимися в малознакомых горных районах. Афганская война быстро стала для СССР изматывающей, поглощающей огромные людские, технические и материальные ресурсы.
Военные говорили потом, что в конце концов они смогли выйти из этого тяжелого предприятия, не потеряв своей чести. Они отвергли ответственность за поражение: высшие военные чины, получившие за Афганистан свои галуны, стали играть первостепенную роль в последующих военных и политических событиях страны. Однако на территории Афганистана они смогли лишь обеспечить контроль в городах и на основных линиях коммуникаций. Они использовали для этого 4 дивизии и 4 специализированные бригады численностью в 150 тыс. человек; общее число воевавших с учетом производимых замен составило 520 тыс.; на войне погибло 15 тыс. человек и 36 тыс. было ранено. Афганцам пришлось пережить более трагические потери: 1,5 млн. убитых и раненых, несколько миллионов беженцев. Финансовые затраты на войну составляли 11 млн. рублей в день, и это в то время, когда рубль еще чего-то стоил.
Афганская война оказала пагубное воздействие на моральное состояние советских людей. Если вторжение в Чехословакию получило широкую поддержку, то ничего подобного не отмечалось в случае с Афганистаном, особенно когда стало ясно, что речь идет не о молниеносной операции. Официальная пропаганда так никогда и не смогла разъяснить ни воюющим солдатам, ни населению, зачем нужна была эта война. Манифестаций протеста на улицах не наблюдалось. Более того (и это обстоятельство очень важно для понимания последующих событий в СССР), было отмечено, что даже в «самиздате» публикаций против войны было гораздо меньше по сравнению с другими сюжетами. Но особенно редко они встречались именно в печати республик Средней Азии, граничивших с театром военных действий. Но когда гробы с телами погибших стали доставляться домой, реакцией были непонимание и оторопь. Прессе было дано указание молчать. В Афганистане сражались не вольнонаемные, а регулярные войска. Даже подверженные цензуре солдатские письма домой позволяли представить гнетущую реальность войны. Не менее тяжелая картина возникала из рассказов вернувшихся из Афганистана. Точно известно, что и через пять лет после начала войны, когда еще ей не было видно конца, руководство в Москве получало письма, где задавался вопрос, ради чего молодые люди должны сражаться и погибать в Афганистане.
Последствия вторжения в Афганистан оказались разрушительными и для позиций СССР в мире. Реакция на войну в Афганистане была повсеместно отрицательной, и особенно в Америке, тем более что США только что потеряли Иран, не имея возможности как-то отреагировать на потерю. Естественно, Вашингтон старался извлечь максимум выгоды из неизбежного обескровливания противников. Президент Картер решил задержать ратификацию договора по ОСВ-2; отрицательно встреченный ранее в конгрессе США, этот договор в подобных обстоятельствах был обречен на провал. Реакция Китая была еще более обостренной, ибо как раз в это время начался вооруженный конфликт между КНР и Вьетнамом, вторгнувшимся в Камбоджу для подавления установившегося там кровавого режима прокитайски и антивьетнамски настроенного «красного» Пол Пота. СССР оставался союзником Вьетнама и поддерживал его. Тогда Картер сделал другой шаг, предложив Китаю военное сотрудничество. То есть не только все главные мировые державы оказались во враждебном Советскому Союзу стане, но вокруг него начинало сжиматься настоящее кольцо, проходящее вдоль всех его границ и возрождающее прежнюю тревогу насчет окружения. Стали также пропадать традиционные симпатии, которыми пользовался СССР в Движении неприсоединившихся стран, куда входил и Афганистан. В ООН Москва впервые за последние 20 лет, в течение которых она не без успеха создавала вокруг себя довольно широкий круг поддерживающих ее стран, оказалась практически в изоляции.
Единственная попытка посредничества исходила и на этот раз от Европы. Она была предпринята поляком Гереком и французским президентом Жискар д'Эстеном. Последний согласился отправиться в Польшу, чтобы встретиться там с Брежневым, хотя для него эта миссия была рискованной: во Франции приближались президентские выборы. Встреча произошла в мае 1980 года, но не дала заметных результатов. Жискар надеялся добиться от своего собеседника пусть устного, но все же обязательства вывести в скором будущем войска из Афганистана. В ответ от этого все более деградирующего физически человека он получил лишь обещание поискать некое «политическое решение», по поводу которого сам Брежнев, казалось, не надеялся получить поддержку среди своих коллег в Москве. Этого было слишком мало и произошло слишком поздно. Для Жискара переговоры с Брежневым обернулись провалом. Но для СССР афганская авантюра была началом оползня, который так и не удалось остановить впоследствии.
Польша
Герек, организовавший встречу Жискара и Брежнева в Варшаве, был встревожен состоянием дел не только в далекой Средней Азии, но и в возглавляемом СССР блоке европейских стран, начиная с его родной Польши. Он не скрывал своих опасений при встрече с французским президентом. Но даже Герек был потрясен серьезностью кризиса, разразившегося несколько месяцев спустя в его стране. Несколько забастовок, случившихся в июле, в тот момент еще не представлялись драматическими. Но уже в августе, когда Герек был в Крыму, где все главы социалистических государств по заведенному обычаю встречались летом с Брежневым, в Гданьске на Балтийском побережье повторились инциденты, которые не могли не возобновить в памяти события, приведшие десять лет назад Терека к власти. И действительно, еще до конца августа Герек вынужден был уйти в отставку. Однако даже смены на вершине власти оказалось недостаточно, чтобы вернуть стране стабильность.
Это явление по своим масштабам и глубине в корне отличалось от кризисов послевоенного периода, пережитых многими социалистическими странами и самой Польшей. За десятилетие своего пребывания у власти Герек пытался направить страну на путь нового развития, широко используя финансовые кредиты западных стран, ставшие возможными благодаря разрядке. Поначалу казалось, что его политика была успешной. К середине периода правления Герека обнаружилось, что и этот путь закрыт. Весьма внимательный в отношении национальных чувств своих сограждан, Герек давал отпор поступавшим из Москвы в его адрес зачастую необоснованным претензиям относительно внутренней политики. Он сумел опереться на тот факт, что Чехословакия занимала ключевое место в советском блоке в Европе, и заставил дорожить своей лояльностью по отношению к СССР в главных вопросах. Противники, вынудившие Герека уйти в отставку в 1980 году, были уже не теми коммунистическими реформаторами, которые выступили в 1968 году в Чехословакии. В социальных беспорядках на Балтике дали себя знать результаты деятельности тех групп общества, которые с начала 70-х годов пытались создать в Польше новые политические силы, независимые от партии, находящейся у власти, противоборствующие или хотя бы конкурирующие с ней. Задача облегчалась тем мощным влиянием, которым всегда пользовалась в Польше католическая церковь, тем более что в 1978 году ей удалось возвести польского кардинала Войтылу на папский престол. Организация, возглавившая массовую борьбу 1980 года, не была только профсоюзом, противостоявшим официальным профсоюзам. На самом деле «Солидарность» являлась огромным и разнородным политическим фронтом, способным повести за собой самые широкие народные массы.
С лета 1980 года Польша пережила 16 весьма драматических месяцев, когда стоящие у власти силы оказались не в состоянии контролировать ситуацию. СССР встревожился с самого начала. С течением времени тревога возрастала. В Кремле была создана «кризисная группа», следившая за развитием событий в Польше. В ее состав входили Суслов, Андропов, Устинов, Громыко, Пономарев и Русаков (последний был секретарем ЦК, ответственным за отношения с социалистическими странами). Тревога этих людей была оправданна. Потеря Польши означала крушение опоры, на которой держалась вся советская система союзов в Европе, потерю страны, связывавшей СССР с ФРГ и с ГДР. Официальная формула поведения Москвы, изобретенная на случай любого возможного развития событий, звучала так: «Не оставим в беде братскую Польшу, не позволим трогать её».
Еще и сегодня продолжаются споры, готовы ли были тогда советские руководители пойти на риск вооруженного вторжения в Польшу. Ответ на этот вопрос не прост. Более года Москва жила в сильной тревоге. Новые польские руководители не вызывали доверия, ибо они В ответ на нападки «Солидарности» пытались искать компромиссные решения. Но достигать компромиссов было делом все более трудным, и они во всяком случае далеко не удовлетворяли претензиям Москвы. Создалась такая же нервозная обстановка, как перед кризисом 1968 года в Чехословакии. На руководителей Варшавы оказывалось всякого рода давление с тем, чтобы они прибегли к жестким мерам. В Москве никак не удовлетворялись их ответами, отражавшими сомнения, продиктованные пониманием серьезности последствий, которые могла бы иметь любая попытка задушить оппозицию. Неясно лишь, заходила ли при этом Москва настолько далеко, чтобы спланировать вооруженное вторжение, такое как в 1956 году в Венгрию и в 1968 году в Чехословакию. Свидетельства на сей счет довольно противоречивы, хотя они, возможно, восходят к одному и тому же источнику. Поскольку все же это не взаимоисключающие свидетельства, то их сопоставление может помочь нам хотя бы частично отгадать загадку.
Нет оснований оспаривать информацию, предоставленную позднее польским лидером Ярузельским, согласно которой в Москве готовились планы вторжения и все было предусмотрено для приведения войск в действие. Надо отметить, что, в отличие от Чехословакии, в послевоенной Польше всегда сохранялось ощутимое присутствие Советской Армии, контролировавшей коммуникации с советскими войсками в Германии. Было бы странно, если бы в такой напряженной ситуации на всякий случай не был бы подготовлен оперативный план. Советский руководитель Эдуард Шеварднадзе, ставший позднее министром иностранных дел, счел «имеющими некоторые основания, как мне кажется» опасения по поводу вторжения, которые в те месяцы так угнетали варшавских руководителей. Неизменная угроза висела над их головами, как бы подвешенная искусственно, чтобы они действовали энергичнее.
Однако нельзя игнорировать и малозначительную информацию со стороны тех, кто, как Георгий Шахназаров, были тогда в курсе работы «кризисной группы» и позднее заявили, что гипотеза вооруженного вторжения не рассматривалась вовсе; она, более того, была со всей определенностью отвергнута. Тот же Шеварднадзе подтверждает это, вспоминая, что он лично слышал, как Суслов отвечал «нет и еще раз нет» тем, кто проталкивал идею использования силы; о подобной гипотезе «не следовало даже говорить». Ярузельский также написал позднее: «Ничто не давало мне права полагать ни тогда, ни позднее, что политическое решение (единственное, способное привести в движение эту гигантскую машину) было принято со всей определенностью». Отсюда следует вывод, что угроза вторжения вовсю использовалась в отношениях с поляками, чтобы заставить действовать их самих. Но в то же время в Москве делалось все возможное, чтобы не привести эту угрозу в исполнение.
Польша была слишком велика, и можно было предположить, что применение силы вызовет в стране народное сопротивление, а может быть, и партизанскую войну. Для СССР, уже втянутого в войну с Афганистаном, вооруженное вторжение в Польшу означало бы еще одно трагическое предприятие, успех которого, естественно, не был гарантирован. Угрозы интервенции исходили также и от других стран Варшавского пакта, в частности от румынского лидера Чаушеску. В 1968 году он выступил против вторжения в Чехословакию, но теперь чувствовал внутреннюю опасность в своей собственной стране. Руководители такого рода также вынуждены были сдерживаться. Для Советского Союза ситуация в Польше 1981 года была более серьезной, нежели в Чехословакии 1968 года. Но именно потому, что тогда оружие было пущено в ход очень легко, теперь решение о его использовании становилось более сложным.
Дилемма разрешилась 13 декабря 1981 г. польским генералом Ярузельским, ставшим к тому времени первым секретарем коммунистической партии. Он сам ввел в действие польские войска, объявив в стране чрезвычайное положение. Решилась бы Москва сделать роковой шаг, если бы Ярузельский не принял такого решения? На этот вопрос до сих пор никто не в состоянии дать ответ, разве что гипотетический. В любом случае в конце 1981 года страшного выбора удалось избежать, хотя одержавшее верх решение никогда не воспринималось Москвой как абсолютно удовлетворительное. Меры были приняты польской армией, а не партией, как того хотели советские руководители. Партии, действительно, была отведена второстепенная роль, и Ярузельский рассматривал даже возможность ее роспуска. Премьер-министром был назначен Раковский, не пользовавшийся в Москве расположением коммунист реформаторского толка. Правда, почти все руководители «Солидарности» были интернированы. Но сила организации не была сломлена, и сам стоявший у власти генерал должен был принимать это во внимание, равно как и учитывать возросшее влияние церкви. Согласно критериям старых руководителей в Москве, ситуация в Польше никак не могла казаться «нормальной». Она была просто наименьшим злом для них, равно как и для поляков, но только по противоположным причинам.
Варшавский кризис замкнул круг. Можно сказать, что впервые, начиная с 20-х годов, причины для серьезного беспокойства обнаружились вдоль всех советских границ, на востоке, на юге и на западе. Итог внешней политики, еще в 1975 году представлявшийся великолепным, всего через несколько лет потерял смысл. Все слабые стороны Советского Союза слились воедино, ставя страну в кризисное положение. Может показаться странным, что советская держава и в этих условиях все еще расценивалась за рубежом как опасная. Но именно сильное военное могущество страны, сопровождающееся подспудно разрушающейся прочностью ее тылов, и внушало наибольшее беспокойство. В тот момент, когда брежневская геронтократия готовилась покинуть сцену, СССР представлялся миру в самом неприглядном свете: внушающим страх своей военной мощью и уязвимым со всех других точек зрения.
Старики умирают
В начале 80-х годов внешние отношения СССР снова оказались в атмосфере холодной войны. Олимпийские игры 1980 года было намечено провести в Москве. Выбор был сделан в наивысший момент разрядки, и любивший спорт Брежнев замыслил это событие как триумф своей политики. Столица по этому случаю была приведена в порядок и хорошо снабжалась. В последний момент в ответ на вторжение СССР в Афганистан американский президент Картер объявил о бойкоте Олимпиады, а также наложил эмбарго на экономические отношения с Советским Союзом. Игры состоялись, но в отсутствие спортсменов из Америки, Китая, Западной Германии и многих других стран. Олимпиада получилась «ополовиненной». Через несколько месяцев Картер проиграл на выборах. Его место в Белом доме занял республиканец Рейган. Памятуя об относительно хороших отношениях с республиканцем Никсоном, главы советского государства возлагали некоторые надежды на нового президента, хотя и знали, что он был деятелем правого толка. Очень скоро Рейган их разочаровал. Он приступил к программе перевооружения, увеличившей вдвое за пять лет американские военные расходы. Москве становилось все труднее поспевать за Америкой, и Рейган учитывал это.
Дипломатическая изоляция СССР сопровождалась все более растущим неприятием ее политики за рубежом в глазах общественного мнения даже таких стран, как Франция, где прежде более всего симпатизировали Советскому Союзу. Лишь с помощью экономических связей Москве еще удавалось приоткрывать какие-то отдушины в окружавшей ее стене враждебности. Рейган, сообразуясь с желанием своих избирателей-фермеров, согласился возобновить продажу СССР зерна, приостановленную поначалу в связи с наложенным Картером эмбарго. Европейцы закупали советский газ и специально строили для этой цели газопровод, хотя американцы старались тому всячески воспрепятствовать: они не хотели «давать кислород» советской экономике. Но и таких отдушин, понятно, было недостаточно, чтобы реально облегчить экономическое положение СССР и тем более ослабить воздействие растущих политических трудностей.
На практике развитие страны остановилось на мертвой точке. Темпы роста производства, заложенные в новом пятилетнем плане, были снижены донельзя, по теперь уже в общественном сознании отчетливо царило мнение, что даже и заниженные показатели не будут выполнены. Это было единственным очевидным выводом из состоявшегося в 1981 году XXVI съезда КПСС, оказавшегося безжизненной церемонией, лишенной каких-либо политических обсуждений и глухой к реальным проблемам, загонявшим страну в кризис. Любая ссылка на реальность доходила сюда если не искаженной, то амортизированной ритуалом, согласно которому все должно было выглядеть оптимистичным. Больной Косыгин оставил свой пост незадолго до смерти, и его место занял другой старик, Тихонов, ровесник и друг Брежнева, личность хотя и незаурядная, но уже утратившая гибкость ума, чтобы внести хоть каплю воображения в политику. Даже и в таких форс-мажорных обстоятельствах неизменным оставалось стремление как можно меньше нарушать устоявшуюся на вершине власти стабильность.
Еще до Олимпиады, в январе 1980 года, на одной из московских улиц был арестован академик Сахаров. Лишенный всех своих наград, он был выслан на поселение в Горький (теперь Нижний Новгород), куда въезд иностранцам был запрещен. Такое решение, принятое в самый разгар всемирной борьбы за права человека, представлялось еще одним признанием политической нецивилизованности. Но даже этим знаменитого ученого, которому была присуждена Нобелевская премия за борьбу за мир, не удалось полностью изолировать от организованного диссидентства и от его представителей в эмиграции. Если случай с Сахаровым в силу известности ученого-физика неизменно оставался в сфере внимания мировой общественности, то различного рода репрессии в отношении других граждан СССР не всегда становились известными за рубежом. Удары наносились даже по учреждениям, считавшимся весьма приближенными к властям, например по знаменитому Институту мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО), где было произведено несколько арестов. Точно так же были разогнаны и некоторые молодежные кружки.
Однако именно в эти годы рождается первая легальная организация, отличная от коммунистической партии и пусть даже неявно, но все же противостоящая ей. Это была националистическая организация под названием «Память». Она зародилась как культурное движение, но направленность ее была политической, что и не замедлило обнаружиться при первой же возможности. Через несколько лет название этой организации будет увязываться с самыми шовинистическими и антисемитскими тенденциями. В начале же ситуация выглядела гораздо сложнее. «Память» возникла из слияния по меньшей мере двух обществ, одно из которых называлось «Витязь» и в намерения которого входили восстановление и возрождение памятников истории древней России, воскрешение памяти о деятелях дореволюционного прошлого, причем выбор этих персонажей был весьма эклектичным: сюда могли входить историк петровской эпохи Татищев, премьер-министр последнего царя Столыпин и знаменитейший бас Шаляпин. Предлогом для создания общества послужила 600-летняя годовщина Куликовской битвы, в которой русские разбили татар. Образованию общества предшествовало издание исключительно крупными тиражами окрашенного в националистические тона и пользовавшегося большим успехом романа-эссе Чивилихина, одного из душителей «Нового мира». Активное участие в обществе «Витязь» принимали писатели, художники, артисты, но также историки, военные, экологи. Его представителями были и организаторы первых баталий в защиту русской природы: наиболее известной среди них стало движение за спасение сибирского озера Байкал.
Осенью 1981 года московские политические круги сотрясал «скандал с икрой» — грандиозная афера, в которой было замешано министерство рыбной промышленности вплоть до самых высших уровней: икра упаковывалась в банки, предназначенные для дешевых рыбных консервов типа селедки, и отправлялась на экспорт, что позволяло наживаться на разнице в ценах между двумя видами продукции. Начались аресты в высоких кругах. Это дело обнаружило, что «теневая экономика» находила все более широкое поле деятельности, все менее считаясь с законом. В связи со скандалом один из заместителей председателя КГБ, Цвигун, покончил жизнь самоубийством. Намечалась «морализаторская» кампания во главе с Андроповым. Руководя политической полицией, он имел в руках все средства, чтобы энергично наносить удары по некоторым наиболее проблемным участкам, даже когда метастазы болезни подходили достаточно близко к Брежневу, как было в случае с Цвигуном.
Косыгин умер в 1980 году, Суслов — в начале 1982 года. Через какое-то время вынужден уйти в отставку еще один из старейших функционеров — уже неизлечимо больной Кириленко. В апреле того же года Брежнев перенес в Ташкенте второй инсульт. Ходили слухи, что он находился в состоянии клинической смерти, но был возвращен к жизни в центре реанимации. В этот момент Андропов оставил КГБ и вошел в Секретариат ЦК партии. Какая-то часть Политбюро противилась этому решению. Но, учитывая состояние, в котором находился Брежнев, решение было поддержано такими лицами, как Устинов и Громыко, и потому кандидатура Андропова была утверждена. На практике речь шла о назначении с целью последующего наследования власти. Действительно, Андропов заступал на место Суслова, многие годы занимавшего никогда не называемый официально, но молчаливо признаваемый всеми пост второго секретаря. Когда 11 ноября того же 1982 года умер Брежнев, Андропов без труда занял его место. Сложная проблема наследования, казалось, была урегулирована. Но только на очень поверхностный взгляд могло показаться, что все быстро уладилось. На самом деле в глубине как раз начинал вызревать политический кризис. Потребовалось еще несколько лет, чтобы он вырвался наружу.