Совпадения

Богачева Бина

Каждый день атомочеловеки хаотично перемещаются в пространстве — спешат на работу, пьют, едят, клацают по клавишам компьютера, наступают друг другу на ноги в общественном транспорте и совершают еще массу действий. Сталкиваясь, они меняют траектории движения друг друга, определяя тем самым дальнейший ход событий, часто даже не догадываясь о своей роли в чьей-то жизни. И если цепочка случайных совпадений приводит к тому, что двое, столкнувшись, ощущают взаимное притяжение — дальнейшая их судьба тоже зависит от провидения, или оно бросает их в точке пересечения судеб, предоставив им свободу выбора и ответственность за свою дальнейшую жизнь.

 

I

Веронику вкатили на каталке в послеродовую палату и еще не успели перенести на кровать. Она лежала накрытая простыней, абсолютно голая, вымотанная, обескровленная, с закрытыми глазами, бьющимся сердцем и тихо плакала, слушая разговоры санитарок за дверью. Ровно за месяц до этого ей исполнилось двадцать четыре.

— У нее муж киноартист! Когда поступала, он с ней приехал, девочки рассказывали.

— Ну?

— Точно!

— А чего тогда у нее фамилия какая-то другая?

— Да у этих артистов все через одно место…

Неожиданное счастье и самое настоящее облегчение, не находя места, блуждая в ее теле, выплескивались наружу через глаза двумя теплыми прозрачными потоками. Ее наполняло ощущение свершившегося предназначения, родившегося в ней материнского чувства, когда все пережитое отошло на задний план и воплотилось в чудесном акте явления нового человека в сложный, многослойный человеческий мир.

Впервые прозвучит песня хвойницкого на стихи милявского мужская верность поет муслим магомаев я не люблю ночную тишину она страшит задумчивым молчаньем встречать рассветы трудно одному когда вокруг одни воспоминанья и знаю я что дом остывший мой могла б согреть другая чья-то нежность но как делить делить любовь с другой ведь есть на свете и мужская верность…

Чушь какую поют по радио с утра пораньше! И еще таким голосом, что или заплачешь, или поверишь.

Муж Владимир, совсем удалившийся из ее жизни, оглохший и непричастный к ее переживаниям, раздраженный и совершенно чужой, внезапно перестал быть частью их общей семьи, и рождение сына виделось последней надеждой расставить все по своим местам. Она лежала с испариной, уставшая, измученная и радостная от осознания того, что так неожиданно и так просто открылся ей смысл жизни в ее почти святом материнстве. Точка приложения усилий была найдена — воспитание в сыне всего самого положительного, идеального, чего давно не находила ни одна женщина в мужчине, но всегда желала бы и мечтала найти, — преданной любви, о которой только что проникновенно спел хитрец Магомаев.

К полудню принесли для кормления грудничков. Веронике вложили в руки тяжелого, не похожего на ее малыша, рыжуна. Она переполошилась, завопила, отстраняя от себя вращающего глазами младенца. Оказалось, нянька сослепу перепутала детей. Хорошо, что путаница произошла в одной палате, и мамочки быстро разобрались, где чье чадо. Люба забрала своего сонного рыжика Соню, передав аккуратно Веронике спеленатого воробьем сына, с торчащей и загнутой кверху длиной темной челкой, со словами: «Вот ваш драгоценный Нильс».

— Я и думаю, чего-то больно тяжелый сегодня, смотрю — и лицо не наше. — Вероника полулежала на подушке с налитой аппетитной грудью, раскрашенной под гжель голубыми прожилками и высунутой из ночной рубашки, чуть навалившись на лицо своей маленькой копии, и время от времени в неге прикрывала глаза. Она придерживала Глеба левой рукой, другую, согнутую в локте, подложила себе под голову. Он энергично чмокал и щекотал ее белоснежную грудь челкой.

Люба разглядывала мамочек.

Мадонны с младенцами. Сколько эротики! Прямо здесь надо делать мастерскую. Вероника очень чувственная. Чуть отстранена, но видно, что процесс доставляет ей удовольствие. Сладострастная, должно быть, женщина. Облизывает губы, голова чуть запрокинута, глаза закрыты, кормление ей явно приятно. Миниатюрная, тонкие красивые пальцы, подрагивающие ресницы и глубоко спрятанная страсть. Черную бархотку с жемчугом на шею, розовую орхидею в волосы, шелковое кремовое покрывало с кистями, атласные панталеты на каблуках, браслет на руку, чернокожую служанку за кровать, кота на постель — Олимпия Мане, точно! Срочно попрошу Германа принести мне бумагу для эскизов. Нарисую ее с малышом.

— Аккуратней, Вероника, не задушите.

— А у меня не ест. Язык высунет, лижется, но не сосет.

— А вы толкайте ему сосок в рот.

— Может быть, молоко перегорает?

— Надо все-таки сцеживаться тщательнее.

— У вас хоть рот открывает.

— Вы грудь разрабатываете молокоотсосом? Мне муж принес, не нарадуюсь. Теперь сдаю еще по триста грамм после кормления.

— А мне сонного носят и носят. Ну что толку? Принесут, он спит, а потом слышу, как в боксе у них надрывается. Вашим молоком, Любочка, и докармливают, сказали.

— У Любы жирное, хорошее молоко. Слышала, что надо соски смазывать абрикосовым маслом, чтобы не трескались.

— У вас первенец? У нас четвертый.

— По-стахановски! Красота четвертых, наверное, рожать! Молодец у вас муж.

— А мама, что ли, не молодец? Ой, девочки, у меня кусается!

— Я очень ревнивая. Муж страдает, я страдаю. И все равно не могу спокойно реагировать, когда он на других женщин засматривается.

— Я бы кастрировала такого мужа!

— Знаете же, что мужчины любят глазами. Так зачем кастрировать? Достаточно выколоть ему глаза, и все.

— Ну и шуточки у вас…

— Вероника, вы сегодня очень похожи на Олимпию Эдуарда Мане.

— Жаль, я совсем не помню эту картину. А другие девочки на кого-нибудь похожи?

— Наташа напоминает тициановских женщин. Мадонна Урбинская. У нее такой же спокойно-загадочный взгляд и тонкая улыбка. Катя, скорее всего, была бы выбрана как модель Бенувилем для его Одалиски. А знойная Маша — типичная Маха.

— Известно, кто позировал Олимпии?

— Есть предположение, что ею была любимая натурщица Викторина Меран. Другие склоняются к мнению, что это была любовница Наполеона, куртизанка Марго Беланже. Никто не знает точно. Одни версии.

— Вы искусствовед?

— Связана с искусством.

— Живопись?

— Художник-скульптор. Только что закончила Мухинское, отделение монументально-декоративного искусства. У нас в семье его всегда называли училищем барона Штиглица. Мой папа тоже скульптор, любит цитировать Дидро: «Мрамор не умеет смеяться». Моя дипломная работа называлась «Смеющаяся всадница». Она отлита из бронзы.

— Как интересно! А кто тогда вы? Кем вы себя видите на известных полотнах?

— Мне кажется, но это только сегодня такой день, что самое то — кабанелевское рождение Венеры. И пять вот этих наших ангелов сверху как раз, кстати, для парения. И волосы, которые я собираюсь скоро отрезать, еще целы. Завтра попрошу мужа, он принесет нам альбом с репродукциями. Хотите?

На следующий день Люба рисовала Веронику.

* * *

Семен Михайлович крякнул и театрально махнул рукой кому-то невидимому, снимая стальную крышку с горлышка белой прозрачной бутылки. Он старательно привыкал к своему новому статусу, к тому, что стал наконец дедом.

Будет с тобой маленькая кучка людей, разбросанных тем дальше, чем они тебе ближе. Самые дорогие и самые нужные умрут скорее остальных. Они, ничего не делая особенного, дадут тебе больше на поколения вперед, чем те, кого ты привыкнешь видеть рядом. Их «ничего особенного» будет для тебя в самый важный момент всем. Они будут твоей незримой опорой, и, когда она рухнет, никто из них не скажет на твоих похоронах красивых речей. Настоящие друзья, как и настоящие враги, не обязаны приходить на наши похороны. Одним больно, другим неприятно, кто-то просто захочет сохранить тебя в памяти живым, и это его право, третьим некогда, и это тоже можно простить. Ведь мы не умираем. На моих похоронах попрошу поставить что-нибудь веселенькое из «Картинок с ярмарки» Мусоргского. Он тоже любил крепко выпить…

Те, кто будут любить тебя страстно и искренне, унесут память о тебе в молчаливой горькой тоске. Настоящая дружба — ипостась любви и едва ли поддается определению. Это когда ни тебе, ни от тебя ничего не надо, но в нужный момент отдается все. Дурачок ты еще. Дурачок, что родился. Смотрю на тебя и думаю: кем станешь, как жизнь проживешь? В шапке дурак — и без шапки дурак…

Вот ты орешь. А я что должен по идее встать сделать? Правильно — дать тебе соску с кашей. Любой так и поступил бы на моем месте. А я не встану и не дам. Потому что у меня есть этому объяснение, есть позиция. Ты зачем сюда пришел? Мир посмотреть, себя показать? Тут все по-честному, все расстановки уже сделаны, свои правила, свои законы. Ты уже попал в известного рода западню, в слой, в семью или в нечто подобное ей, в некие, понимаешь ли, отношения, в иерархию, как кур во щи. Кем-то определено тебе все это, как базис наместо стартовой площадки. Если ты пришел сюда без фанфаронства и наигрышей, пришел за правдой, ешь сопли, глотай слезы и готовься наесться еще чего покрепче. А если так просто, нервы всем кругом мотать, высматривать себе шею, это, друг мой ситный, другое. Тогда на́ тебе и соску и «сюси-пуси». Ты мне кредо для начала покажи!

Дед с шумом выдохнул и хлопнул пустой ребристый стакан об стол.

«Что в горбу?» — «Денежки». — «Кто тебе дал?» — «Дедушка». — «Чем он клал?» — «Ковшичком». — «Каким?» — «Золотым». — «Дай-ка мне». — «Фиг тебе».

Глеб запомнит его именно по этой прибаутке, когда тот качал его на ноге, придерживая за руки.

Значительные успехи достигнуты на всех направлениях хозяйственного, культурного строительства советские люди коммунисты и беспартийные противопоставили трудностям свою организованность самоотверженность инициативу трудовые успехи сделали возможным дальнейшее повышение народного благосостояния а это партия считает своей главной задачей…

Тогда я буду знать, кто ты и как с тобой обходиться. А орать любой может. Ты скоро в этом убедишься. И сам орать начнешь, вот как сейчас, требовательно, с надрывом или жалобно, лишь бы цели своей достичь. Правильно, ты на базаре, торгуйся… Тут горлом все берут, напором, вертикальной харизмой или согбенным состраданием.

Но, между нами говоря, в этом и состоит мой прародительский долг — тебя как можно скорее в жизнь посвятить и даже слегка разочаровать. Разочаровать раньше, чем это сделает кто-то другой, более грубый и более внятный, пока ты не начнешь меняться до неузнаваемости, раньше, чем озлобишься, сопьешься или пойдешь у них на поводу. Поэтому перетопчешься без каши для начала. Скоро мамка твоя придет, терпи. Не выдержит она. Знаю я бабье племя…

Он не был злым, его дед, отец его отца. Он лишь старался скрыть никому не нужную доброту за раздражением, разочарованием, замкнутостью.

В его теперешней новой семье, где он проживал на паях с молодыми, перестали обращать внимание на простой человеческий чих, что тоже долго было ему непонятно и дико. Никто, кроме него, не говорил другому: «Будь здоров». Чихали сами по себе, без пожеланий. Стало даже казаться, что это свойство — желать всем здоровья — надо из себя изживать, когда он видел в ответ на пожелание удивленные и даже испуганные глаза Вероники. Будто перед ней не он, а поп, что крестит кого-то или принимается делать странные пассы, приговаривая «чуфыр-чуфыр». «Будь здоров» стало ненужным, мало кем узнаваемым, чем-то почти местечковым, родовым. Запил он рано, когда заболела жена, и вдвое сильнее, когда она умерла от злой, как он говорил, опухоли, мучающаяся, стонущая, у него на руках.

Глеба рано хотели отнять от материнской груди, и он плакал, раздражая вынужденных его терпеть нянек, каждая из которых привносила вместе с собой в его мир собственную теорию воспитания. Кто, убаюкивая, качал на мягких руках, кто тряс на сильных, подкидывая вверх, стараясь развеселить, и тогда он обильно срыгивал на них сверху молоком, облегчаясь и захлебываясь слезами. Кто-то грубым голосом напевал себе под нос «бацу-бацу-барабацу», кто-то в сердцах сам начинал грозно кричать и шипеть с досады. Он не запомнил, кто именно.

Мамка стояла тем временем за дверью с перетянутой, болезненно-каменной грудью, и молоко щедро лилось у нее на пеленку, подоткнутую в ставший тесным старенький материнский бюстгальтер на толстых лямках. Вся в слезах, она слушала рвущий душу детский плач, вернувшись с рынка. И из ее рук выскочил и ударился о каменный пол бидон с коровьим молоком утренней дойки. Желтоватая, сливочная пенная река разлилась по площадке и побежала вниз по ступенькам, заструилась, спеша, с лестничной клетки в пролет, заливая прогулочные клеенчатые коляски.

Уронила, растяпа. Придется сухое разводить. И кухня уже закрыта. А он и не чешется. Говорили мне, подумай. Камни в груди. Невозможно стоять. Только тогда уж терпите и не давайте… У самих-то есть дети, интересно?

Вероника уставилась на молоко, собирающее в свой быстрый сливочный поток песок, пыль, окурки и шерсть домашних котов. Не выдержав пытки, отметая все наставления, дрожащими руками отворила входную дверь, вбежала, вытирая слезы, крича с порога: «Не могу! Не могу!», распутала набухшую, переполненную грудь, зыркнула на сидящего в безучастной позе за столом распьяным-пьяно свекра, подхватила малыша, уцепившегося за деревянные прутья кроватки с посиневшим от крика ртом, и прижимала по очереди к прыснувшим по стенам молоком грудям. Захлебываясь и икая, Глеб жадно глотал, облегчая ее муки, а успокоенный, взопревший и сытый тут же уснул, для надежности держась за титьку пухлой рукой, изредка подрагивая во сне, глубоко вздыхая, причмокивая губами с едва заметным контуром от высыхающего молока и крови от растрескавшихся сосков.

Раньше, чем обыкновенно, пришел с работы муж в образе молодого Георгия Юматова, с потрясающим сходством, с оттяжкой женского внимания по роковой ошибке, и заперся в комнате, недовольный детским надсадным плачем, усталостью, перешептываниями коллег о его якобы наклевывающемся романе с молодой практиканткой, который он давно намеревался подвести финальной чертой.

— Опять закрылся у себя? — осведомился свекор, прошлепав на кухню сполоснуть вставную челюсть.

Нет, вроде трезвый, показалось.

— Юркнет, как вор, здрасьте не успеешь сказать.

— Мот, — мать Глеба и теперь иногда так говорит: «мот» вместо «может», — он работает, — предположила она, собирая прогулочную коляску перед выездом.

Надо купить хлеба, совсем из головы вылетело. А полбуханки это что? Это ничего. Сейчас вдвоем сядут — за один присест. И руки не помоют.

— Мот, и работает, — не стал спорить свекор, — да я толку от его работы чего-то даже в очках не вижу. Выйдет — почешет пузо… Что делал? И опять назад шасть. Чего он, датый, что ли?

Вот оно вырождение человеческое. Мужик здоровый в квартире, как вошь копошится, зубы об батарею точит. Баба сперва в себе дите носит, потом на себе. И катает в коляске, которую ей же и волочь. Атрофирование в чистом виде.

— Не знаю, я его видела, как и вы, три секунды. Он говорит, что ему топливо надо. Он нынче на портвейне работает.

— Атрофирование в чистом виде. Выветрилась из вас женственность, тонкость, чуткость какая-то…

— Чего? — переспросила Вероника, обуваясь и приподнимая бровь. — Чего выветрилось из кого?

Нет, все-таки пьяный.

— Сквозняк, говорю, дует. Сквозняком и выветрилась из вас женственность, тонкость, говорю, позволяющая вам лгать, не быть с вами честными, откровенными, испарилась доброта, нежность усохла, из девичьего только память, и та никуда не годная, забитая мещанством, дурью, завистью. Почему он тебе не спускает коляску вниз? Ведь ты не одной себе сына родила. Потакаете им. Черт в вас залез, раскрепостили сознанье бесовское. А он вот, — Семен Михайлович постучал по косяку, — сунул — вынул — рад стараться, плюнул и растер. Понять не могу, в кого он такой вральмен?

Итак предлагаем вашему вниманию выступление на девятом международном конкурсе эстрадной песни в польском городе сопот поет муслим магомаев…

— Сделай потише!

— Женщины вам неугодные! На себя-то бы хоть раз посмотрели! Ради кого глаза-то под образа? Чуть вас поприжмет — из окопов не достать.

— Вздор мелете, милашки! Молотом, как помелом, машете, работы грязной не гнушаетесь, сами грязные, язык грязный, ходите в сальных комбинезонах, смолите, по матери можете заложить. В рабочий класс в кирзовых сапогах влезли. Лица размалеванные, как на коляду. Дети или вовсе заброшены, или сопли подтираются до бороды. «Мама, ты яйцо сварила? А околупала?» Тьфу!

— О ком это вы?

— Да так… Тошнит от грязи, от красок, от грубиянства, от женского агрессивного напора. Где это видано, чтобы баба, пассивное существо по своей природе, стерегущее покой в доме, перерождалась в мужика, спрашивается? Это далеко не всем из вас идет, замечу. Ну уж и мужик вам не потрафит. Раз защищать, опекать больше некого, разжует вам фигу с маслом и в рот положит. Будет вам ваше бабство с ошпаренными яйцами, попомни еще мое слово, под подолами при стирке мешать. В гнездо, где еще один такой же самец с яйцами сидит, кто же захочет влезать? Вот и выходит, что совокупились и разбежались… Как камбалы, оплываете теперь друг друга, не коснувшись, в межквартирной канализации. Как жить?

Да не как. А с кем. Вот в чем вопрос! У всех у вас волшебный ключик между ног зажат…

— Никаких программ, как со мной жить, я не буду предлагать! — с обидой выпалила Вероника.

И вообще! Хочет — пусть живет, не хочет — катится. Не надо мне говорить, что мне делать, и я не буду говорить, куда вам идти.

— Миленькое дело! Поступай как знаешь. Ты хозяйка балаганчика… Тоже мне, плач Ярославны. Только не говорите потом, что нету вам хороших мужчин. Уж кому что досталось. И не зря. Я наперед предвижу вашу веселую жизнь. То перестреляют мужиков на войне, то в лагерях гноят… на баб — хомут, оглобли. Детей, с полными штанами — в детский концентрационный садик, самих — к станку. Рефлексирующая интеллигенция с тяжелым заболеванием мышц лица на кухне водку пьет… Пускать барашков в бумажке научилась. Дикое племя. Сидят, трясутся, как суслики, хвосты под мышкой. Какую глупость ни придумай, за любую за «спасибо» хватаются. Были у нас такие инициативные выдвиженцы. Вперед батьки в пекло баб совать. Вот и везите воз, а на возу у вас мужик с кобылой… Глотаете пошлости про поручика Ржевского, скалитесь от души! А от вас бежать хочется, подрясники подобрав. Лихие бабенки! Как там это у преподобного Лествичника было хорошо сказано про бесстыдство женского пола? Что удерживается оно стыдом, как уздою. Если женщина сама начнет прибегать к мужчинам, то не спасется никакая плоть. Впереди это страшное время, и вы для него детей и рожаете сейчас!

— Здравствуйте, я ваша тетя!

— А вот так и есть. — Он налил себе из заварника бледный, неоднократно разведенный кипятком чай, который называл «Белые ночи Парижа».

— Как же тогда вы предлагаете жить? Как все?

— Ты не все. Живи иначе. Вы же сами все делаете. Вы пашете, а они перестают пахать. Сами, сами все делаете своими руками. Условия проживания некоторых типов с вами, таких, как мой сынок, конечно, надо немножко скуксить, ужесточить. Но и трамбовать мужика катком на ровном месте ни к чему. Эх, женщины! Коварные вы, злые и жестокие существа. Сами себе вредите.

— Видали мы таких демагогов…

Веронике отчего-то вспомнилось, как на свадьбе, ее свадьбе, когда уже отмечали их торжество в кафе, она вышла со свидетельницей в небольшой закуток. Володя что-то давно ушел и не появлялся. Она застала его в компании друзей, с которыми была еще не очень хорошо знакома. Они курили и смеялись, — дым и смех, смешиваясь, витали над их головами. Володя стоял к входящим спиной и не видел их. Его правая рука лежала на талии стройной девушки с красивой прической из длинных густых волос, а ее голова — на его плече. На девушку Вероника с самого начала обратила внимание. Очень эффектная. Вероника стушевалась, тут же развернулась и бросилась назад, свидетельница, ее подруга, вышла вслед за ней, заметив неприятный пассаж. Вероника, поплакав в туалете, вернулась как ни в чем не бывало к столу, объясняя слезы счастьем веселого, долгожданного дня. А когда гости кричали «горько», она встала, медленно стянула белую перчатку с руки и залепила мужу первую пощечину…

— Релевантная информация — та, которой хватает для принятия решения. Или ты счастлива, Верон, или несчастлива. Какой ты хочешь быть? Надобно выбрать. Все просто. Если ты принцесса, то рядом с тобой будет только принц, хоть трава не расти. А если ты, образно говоря, кочегар в душе, то распишитесь, получите дрова. Если ты захочешь, ты можешь быть с любым мужчиной, запомни это. Все зависит от твоего собственного достоинства. Если ты думаешь, что не сможешь, — значит, не сможешь, и ты права. Не считаешь так — тоже права. Не говори только, пожалуйста, что получаешь не то, что заслуживаешь. Вот там у тебя лежит, зарылся кабан в желудях, вот именно его ты и достойна. Он кабан, и ты, понимаешь, кабаниха. Хех!

В комнате у Вероники и Володи работал телевизор «Рекорд» в полированном корпусе. Три круглые рифленые ручки, выстроенные вертикально в ряд, венчали переключатель каналов, к которому спустя десять лет будут прилагаться лежащие сбоку пассатижи.

— Несете что ни попадя двадцать четыре часа в сутки, как язык только не сотрется, удивляюсь. Вы же кино ждали весь день. Так началось уже давно!

— Слышу, не глухой еще. Вовка, сделай-ка погромче там! — крикнул он в коридор.

— А и стерся язык, голубица. Подустал я от жизни-то, знаешь. Свежесть ушла. — Он хлопнул костистой, жилистой рукой по коленке, поднимаясь. — Утром встаю, и не проходит усталость, представь себе. Старый какой-то стал! Старый, паршивый, слабну… Долго бороться не хочу. Мне Аня платочком машет.

Ты лаевский величайшего ума человек конечно вы не венчаны но нужно стоять на уровне современных идей я сам стою за гражданский брак но по-моему если раз сошлись то надо жить до самой смерти — без любви? — лет восемь назад у нас тут был агентом старичок величайшего ума человек так вот он говаривал в семейной жизни главное терпение не любовь а терпение слышь ваня — если мне захочется упражняться в терпении то я куплю себе гимнастические гири но человека оставлю в покое…

…Семен Михайлович находился на инвалидности, нерабочая группа. Днем приладился ходить по квартирам, точить ножи, ножницы, маникюрный инструмент на самодельном станке, радуясь, что в городе нет ему конкурентов. «Иду, иду к вам, ветераны мои, движение-дыхание», — приговаривал дед, желая заработать на маленькую, издалека примечая клиентов. Вечером в субботу он наливал себе и своей покойной жене по рюмочке водки и вел с фотокарточкой в рамке длительные беседы.

— Рано вы себя состарили. Пили бы вот поменьше. Библейские праотцы вон по семьсот лет жили, и ничего, не уставали. Уж больно пьете изрядно. Откуда только здоровье?

— Библейские не воевали. А во мне осколков чертова уйма. Эх… раньше хоть об жену кости грел, а теперь тоска песья. — Он потер грудь. — Невыносимая тоска в груди угнездилась. Мне скучно. Остываю, что ли? Вот чего старичье у каминов все торчало в девятнадцатом веке!

— Знаю я, что у вас там угнездилось! Маленькую уже угваздали, согрелись…

— Это же святые слезы, золотуленька. Кровь расшевелить при ленивом сердце. Жарку поддать. А легко мне одному хрычевать? Хуже нет. Внутри надломилось что-то, саднит, цапает тупой огородной тяпкой. Это тебе не стыковка «Союз» — «Аполлон» — мы жизнь с Аннушкой прожили. Легче поле перепахать, чем прожить с человеком, перепахивая свое и его естество. И почему это у нас не делают двухместных гробов, спрашивается? По всем вопросам у нас прогибы. Я бы себя к Музе подхоронил. Клали же в язычестве жену к мужу живьем, и я бы подхоронился, грешным делом. Вчера слушал Четырнадцатую Шостаковича, пока вы меня тут Высоцким утюжите… Хотя как это там у него? Нести достойно вдовье званье? И мне не надо ничего. Так, что ли? Дивлюсь, как вы, молодые, по разным углам ютитесь. Обнялись бы, прижались, пошептались, шох-ворох, поплакали, посмеялись, и все опять вместе. Боль, обиду, непонимание, благодарность, безмятежность, радость, отчаяние, зависть, свободу… все пополам надо делить. Вы все это вместе пришли сюда испытать. Потерянные вы, Верон. Вот что я тебе скажу, хочешь, обижайся, хочешь — нет. Сами дети еще зеленые и детей рожаете. Ладно, будет, маршируй на прогулку с мокрохвостым. — Он затушил папироску и удалился, покашливая и шаркая тапками, в комнату. — Вовка, сделай погромче там!

Все вздор дьякон все вздор и к жаре можно привыкнуть и без дьяконицы можно привыкнуть в руках надо себя держать в руках — укропу прибавь в банку с огурцами укропу слышь дарья подай уксус куда ж ты пошел скотина — ага — ну как — м-м-м — за здоровье молодого поколения видел я сегодня ваню лаевского трудно живется человечку материальная сторона жизни неутешительна а главное психология одолела жаль парня — вот уж кого мне не жаль если бы этот милый мужчина тонул то я бы еще палкой подтолкнул — неправда ты бы так не сделал — почему ты так думаешь я так же способен на доброе дело как и ты — разве топить человека доброе дело — лаевского да — м-м-м — кажется чего-то недостает… — лаевский так же опасен для общества как холерная микроба…

— Я ушла! — Вероника хлопнула входной дверью и отмерила коляской лестничные пролеты нового многоквартирного дома. Чего его слушать — каждый день одна и та же пластинка.

— Красивая девочка, — говорили ей прохожие.

В коляске ехал бледнощекий Глеб, наяривая круглым обручем с легкими разноцветными крутящимися на ветру цветками по металлической ручке. И счастливая, гордая мама улыбалась в ответ.

Новая германская бежевая коляска, прозванная свекром «Луноход-2», с красной полосой и большими колесами, с мелькающими на солнце стальными спицами катилась в будущее.

Сын! Надежда моя и опора.

* * *

Ясли начались для Глеба с воспаления легких, затем грянули отит, ветрянка, скарлатина, свинка и краснуха, не считая мелких острых вирусных респираторных неприятностей, коим не было числа. Сопли повисали до колен уже на второй день после выписки. Глеб всегда ел из рук вон плохо, рос быстро, но страшно тощал и светился от бескровности. Все ругали его за плохой аппетит и старались не выпускать из-за стола. Перебирая холодные слипшиеся макароны вилкой, он по часу сидел, уставившись в одну точку, или играл в своем воображении в игры с другими детьми, которых к наказанным на дух не подпускали.

Однажды он догадался положить рыбную котлету в тапки и вышел из-за стола. Его похвалили. Ковыляя на одну ногу, он прошлепал на котлете в раздевалку и выложил ее в шкафчик. Там она пролежала несколько дней, пока не стухла и однажды утром мама, открыв шкафчик, не нашла источник страшной вони, от которой пропахли и пальто, и колготки, и кроликовая шапка.

Из-за частых болезней Вероника Петровна, молодой перспективный специалист — целеустремленная, бойкая, расторопная женщина — на преуспевающем предприятии, под молчаливые взгляды начальства, хмуря брови и нервничая, брала дни за свой счет или в счет ежегодно оплачиваемого отпуска, но они быстро закончились. Скоро такой режим всем надоел. Издергавшись, Вероника приняла решение отправить Глеба в деревню к своим дедушке с бабушкой, в старый родовой, еще ни разу не перестраиваемый дом, на выкорм и свежий воздух. Но не тут-то было. Мать Вероники, Вера Карповна, в выходные звонила дочери и сетовала, что парень уж больно мается без матери, изнывает, капризничает и ей невыносимо смотреть на его страдания.

Наконец Вероника приехала и после ругани с родственниками забрала Глеба обратно в город. На тот момент ему исполнилось три года. Его первым пристрастием стали ленивые петушки — застывающий под холодной водой жженый сахар, который старшие браться жарили на плитке в чайной ложке, капнув немного воды.

В городе через каких-то знакомых кое-как нашли няню из пенсионеров, и Глеба стали каждый день отводить к ней по утрам, а забирать вечером и изредка оставлять с ночевой. Он звал няньку бабукой. Гулять ходить с ним бабука ленилась. Говорила «гуляли», а сама в ванной шубку, валенцы намочит, если днем снег или дождь шел, и голову чуть побрызжет, как будто под шапкой вспотела — «только пришли», и сидят. На ногах у нее лежал все время большой белый беззубый пудель с розовой от текущих слюней мордой и плохим запахом изо рта. Пес отогревал и вбирал в себя, как ее научили знающие люди, ревматизм с ног. На шее спал толстый, покрытый колтунами кот-захребетник по кличке Рамсес. Кот проплешивел весь от гиподинамии и бесконечных поправок при водружении на нужное место. Миссией его было разогревание и вбирание хондроза. Стоит ли говорить, что бабука была в принципе малоподвижна. Чтобы Глебушка не шкодил, сажала его на весь день в манеж, накидав туда разного барахла, с которым он часами, сопя, возился. Он играл с ножницами, клубками ниток, вязальными спицами, кастрюлями, толкушкой для картошки, открывалками для бутылок, альбомами с фотографиями, пленками диафильмов, подшивками журналов, фарфоровой посудой. Все это и многое другое вытягивалось им через сетку со стоящей рядом тумбочки или из полок крытого лаком серванта.

Любовь Ильинична родилась в год празднования трехсотлетия дома Романовых, когда был создан знаменитый черный квадрат на белом фоне. Детей, после того как потеряла дочь во время эвакуации в Моршанск, у нее больше не было. После войны она вышла замуж и перебралась из Москвы в Петербург. Но муж умер рано. Позади плелась обычная холостяцкая жизнь, без привкуса горечи, радости и разочарований. Ей не приходило в голову сетовать на одиночество, она его как-то не ощущала. Не отличаясь особой чистоплотностью, в иные дни, когда никого не ждала к себе, она не принимала водных процедур и пахла прокисшим козьим сыром, а в непредвиденных случаях использовала каждодневный непарадный «Красный мак», выпущенный еще на десятилетний юбилей бывшей брокаровской империей, полюбившийся ей вместе с пудрой «Евгений Онегин», которую берегла и открывала, чтобы понюхать да полюбоваться.

Мать ее много лет проработала на фабрике «Новая заря». Любови Ильиничне хорошо были знакомы флаконы той поры, когда на них еще клеились этикетки «Жиркость». В пятидесятые все душились «Красной Москвой», позднее она распробовала и десять лет отдала «Ярославне», семидесятые сменились новым ароматом «Манон», под чьи звуки хоронили ее мать, всегда считавшую духи одним из средств молчаливого взаимопонимания между мужчиной и женщиной. Ее мама оставалась преданна маркам только одной фабрики, как сам Анри Брокар — жене Шарлоте, посвятив ей «Персидскую сирень», и даже изобрела собственный аромат «Финаменте» на основе ингредиентов из уже имеющихся композиций, которые так и не были выпущены. Теперь на ее столике наверняка пылился бы «Белый чай», а может быть, она отдала бы предпочтение не знающим русского пролетариата французам.

Когда визиты заканчивались, бабука переодевалась в привычный вылинявший синий халат хозяйственного назначения, вешала кота и заваливалась в просиженное кресло с лоснящимися подлокотниками. По полу у нее круглогодично скакали в дому блохи. По этой причине она ходила в толстых брюках, чтобы вошь не могла прокусить, а скорее подавилась. Кота старалась вниз спускать только по необходимости. Кормился весь этот квартет неважно. Детские деньги, положенные на питание Глеба, бабука почти не тратила, откладывала. И кормила его тем, что привыкла есть сама: геркулесовый жиденький супчик с луком, каши на воде — на молоке нельзя, начиналась «жига», — вареная картошка, зажарочка на смальце. Готовились «овощные рога», молочная вермишель с сахарным песком, тушились капуста и картошка с говяжьей тушенкой или свежими обрезками с рынка. Детские баночки из-под разномастных и никчемных пюре для безмолвного отчета она приладилась пустыми брать у товарки через парадную от ее внуков и выставлять опрокинутыми на полотенце на подоконник. Вот, мол, все едим, все покупается.

Бабука обожала читать и петь, что не только спасало, но и усиливало ее любовь к неподвижности. Забавно было смотреть, как на ее лице подрагивал пушок белесых мягких волосков, называемый «lanugo».

Ее волновало только одно — поменьше ходить. Глеба она прозвала Куздрямчик. «Не порхай, як стрипэздло», — говорила ему она, время от времени переходя на суржик, на котором разговаривала многочисленная родня в Житомирской области. Несмотря на то что ей хватало образования, она любила в молодости, когда еще не болели ноги, посещать оперу, театральные премьеры и заводить знакомства среди партийного бомонда, в который был вхож ее интеллигентно полысевший муж старой дореволюционной закваски.

Она твердо знала, что Бога нет, но помнила и любила с детства переливчатый, гулкий и пробирающий колокольный звон церквей. Свое поколение Любовь Ильинична называла «немощными фаталистами», принимающими, но не понимающими до конца социалистический порядок, ненавидела пионерско-комсомольские организации и общак — «все вокруг колхозное, все вокруг мое», по старинке считая, что дети должны воспитываться в семье, а не в коллективе, иметь свои собственные игрушки, книжки, личное пространство и секреты, в которые не должны совать нос взрослые. В комсомол она не вступила не из-за протеста, а просто потому, что удобнее было спрятаться и увиливать до тех пор, пока не возьмут за горло, а там уж и подчиниться, ежели взяли, и крепко. За горло комсомольцы не взяли, шутила она, побрезговали.

Вечером, когда родители забирали у нее Куздрямчика, в девять она уже укладывалась спать, почитав в найденном в стенном шкафу рваненьком молитвослове с ятями молитвы, чертыхаясь на сыпавшиеся по радио и телевидению тонны чугуна на душу населения. Молитвы мазок за мазком накладывались на очередной съезд партии, пока пудель вскакивал на постель и принимался ритуально вылизывать ей спину и живот. То ли ему не хватало соли, то еще чего, от удовольствия он слегка трясся и быстро работал теплым языком, шлифуя хозяйские бока. Сначала она отгоняла его, била даже, но потом бросила и уступила, как холодная жена уступает назойливым домогательствам мужа, зная, что лучше быстрее отдаться, чем потратить в три раза больше времени на сопротивление, утомиться в перебранке и все равно уступить. Вылизав с вдохновением хозяйскую тушу, Абрам располагался в ногах и сладко засыпал. Рамсес ночью бодрствовал, шкодил, ронял предметы, пугал сам себя, а по весне пел заунывные песни о никак не сбывающейся любви и метил углы квартиры. Так с бабукой и ее живностью Глеб пробедовал целый год. Пока не обнаружила себя их неблагонадежность.

— Чем это белым у Глеба вчера ноги были обсыпаны? — поинтересовалась Вероника, решившая неожиданно проведать сына днем, зная, что он неважно чувствовал себя накануне, и застала Любовь Ильиничну врасплох: грязный халат, «негуляный» ребенок с ненамоченной одеждой и сухой макитрой, покорно закапывающий грязное полотенце-слюнявчик жидким геркулесовым супом.

— Дустиком трохи начухала, — поделилась рецептом Любовь Ильинична. — От блох. Блохи, паскуды, заели, сигают по полу. Заедят, маю, мальца, вы же с меня и претензию спросите, так я для прохилактики. — Она подправила съезжающего кота.

Это был последний день, который Куздрямчик провел у нее. Теперь Любовь Ильинична не знала, куда себя деть. Ей стало казаться, что Глеб ее внук, в ней проснулись какие-то неизвестные инстинкты. Она уже убедила себя и поверила в то, что он ей действительно родной, как Глеба от нее внезапно отобрали. Два раза, кое-как ковыляя, приходила к их подъезду, ждала, приносила с собой конфеты в серых бумажных кульках, что покупала вразвес по сто граммов. Сначала «Кис-кис», потом «Старт» и мармелад. Родители конфетами брезговали, от бабуки вдруг они унюхали смердоту собачатиной, затхлой едой и старой квартирой. Она умоляла взять, трогая сухой рукой свои сморщенные, увлажняющиеся слезами щеки, и не сводила глаз с Глеба, бегающего вокруг. Конфеты нехотя брались и выкидывались затем в мусоропровод.

— Дайте мне мальца, — жалобно просила она.

— Что значит — дайте? — возмущалась Вероника.

— Я и денег не возьму, только положите что за стол. Пусть так ходит. Привыкла я…

— Да у вас условия хуже, чем в Федорином горе, антисанитария… Вот, вы и фрукты не моете!

— Так ведь в каждой грязинке есть витаминка…

— Я так и знала! Нет! Даже разговоров быть не может, — категорично отрезала путь к бабукиной иллюзии Вероника.

И подкрутила пальцем у виска, рассказывая домочадцам про странную бабку «с приветом Зося». В это время муж Вероники не смотрел на нее, а увлеченно копался с радиоприемником в попытке поймать Би-би-си.

— Так у меня, детка, ноги ж еле ходют. Выведу антисанитарию, — заверяла бабука. — Коли надо, выведу. Я не вижу грязи, у меня зрение слабое. С лупой хожу.

Но ей никто не верил, и никто ее не слушал. Глеб, покачивая веселым круглым помпоном на шапке с трогательными завязочками, скрылся от нее навсегда за дверью парадной. Никто не увидел ее сухих невидимых слез.

She's a killer queen gunpowder gelatin dynamite with a laser beam guaranteed to blow your mind anytime ooh… recommended at the price insatiable an appetit wanna try you wanna try…

— Ого! Даже с помехами недурно, да, бать?! — радостно вскрикнул Владимир.

— Тока на ненашем ни черта ж не понятно. Верон, будь другом, прибавь телевизор, там очевидно-невероятное вот-вот… Сегодня будут про Бермудский треугольник рассказывать.

— Да знаем мы эти сказки.

— Капица мистику не поощряет.

— Это все мифология, одни придумывают небылицы, другие в них верят, третьи об этом книжки пишут. И все вроде при деле. Все факты в книге Берлитца перевранные. И про крейсер «Уичкрафт», и про танкер «Мару», все за уши подтянуто и, не стыдясь живых людей, очевидцев, сто раз опровергающих эти фальсификации, напечатано. А самолеты КС вообще столкнулись в зоне Бермуд…

— Так почему же тогда столько об этом говорят? — вклинилась в разговор Вероника.

— А по кочану. Значит, это тоже кому-то выгодно, такие сенсации. Потопили корабль и на треугольник свалили. А катастроф там не больше, чем на других треугольниках с такой интенсивной проходимостью морских и воздушных судов. Испарения, ураганы всякие, облачность, магнитные аномалии, конечно, усугубляют статистику. Но затони судно в районе Ньюфаундленда, его тут же припишут зловещей участи треугольника, так было и с «Йорком», и с «Фрейей». А пять «Эвенжеров», исчезнувших с базы Лодердэйл? Учебный вылет, насажали курсантов зеленых, те запутались, взяли курс на северо-восток, и тю-тю, горючее кончилось. Там нормальная статистика, между прочим, с учетом загруженности трасс. Вон в прошлом году из двадцать одной катастрофы только четыре в районе Бермуд. В мире полтора миллиона судов, в год — около десяти тысяч сигналов SOS. При чем тут Бермуды? Берлитц, конечно, сволочь, чего там говорить, а наши олухи знай переводят его выдумки почем зря. Мне рассказывали люди, которые «Нью сайнтис» читали, так знаете, как там его в его Америке поливают? Будь здоров! Наш Елькин вычислил, что во всем виноваты лунные фазы, выпадающие на перигей, и их можно высчитать с точностью до дня для тех же Бермуд, но его отчего-то всерьез никто не воспринял. А сколько он с этим возился! Вон в Турции землетрясение, а он его еще летом, между прочим, предвидел. Но все опять запели — совпадение, совпадение. У дураков все совпадение!

После бабуки Глеба опять сплавили в деревню, где в четыре с половиной года он расковырял столовым ножом печку и принялся с дрожью есть, собирая на облизанный палец, сухую глину под выступление товарища Суслова к шестидесятилетию Октября.

Трудящиеся советского союза отмечают великую годовщину по-ленински по-коммунистически в обстановке воодушевления и самоотверженного труда по осуществлению решений двадцать пятого съезда капээсэс вся жисть все события юбилейного года особенно всенародное обсуждение и принятие конституции союза эсэсэр с новой силой продемонстрировали непоколебимую сплоченность рабочего класса колхозного крестьянства народной интеллигенции вокруг коммунистической партии руководящей и направляющей силы нашего общественного строя…

Глина оказалась в разы лучше петушков и бабушкиной стряпни. Пока дырка не стала заметной, Вера Карповна и не догадывалась, что проигрывает в кулинарии самой русской печи.

— Кальция ему не хватает… Творог пусть ест… Ешь творог!

— Не буду, он жирный.

— Ешь, тебе говорят! Кости крепкими будут! Как ты будешь без костей ходить, балда?

Голову кружили бескрайние поля, пестрящие на ярком солнце мелким разноцветьем в сочных травах, кусты кудрявой черемухи, акации, жасмина, сирени, линии далекого и загадочного леса на горизонте, манящий гул от пролегающего за полями шоссе, пение птиц, жужжание насекомых и проплывающие по небу ватные горы облаков. В деревне удили рыбу, собирали грибы, ходили по ягоды, косили траву, пасли скотину, растили урожай, таскали воду, топили печь, баню, пекли пышные пироги и тонкие серые рогушки, которые смешно назывались калитками, как легкие входные дверцы в палисадник.

Летом ели медово-желтую морошку, сладкую, ароматную и костистую. Здесь проходили все городские болячки, от диатеза до астмы. Здесь не готовили на скорую руку, ели толченый зеленый лук с домашней сметаной, вареную картошку, зеленые щи из крошева, ботвинье из листьев молодой свеклы, сытные салаты, уваристые каши, макароны по флоту, которые любил дед. Наливая себе рюмочку, он приговаривал: «Все пропьем, но флот не опозорим». Дед носил военного кроя выцветшие галифе, белые рубашки, картуз, кирзовые сапоги в будни и костюм, хромовые сапоги в выходные, когда надо было ехать в город по делам. Там он заезжал в магазин, покупал всем гостинцы и во хмелю возвращался назад, спрятав сберкнижку в голенище.

— Моряк, — говорил он, — должен быть выбрит до синевы и слегка оконьячен, а не наоборот — до синевы оконьячен и слегка выбрит. Ясно тебе, пиратская твоя душа?

По большим праздникам гремел за дверцей зеркального тяжелого шкафа в спальне медалями и, предвосхищая свое появление, напевал тихо военные песни. Войну вспоминал только поддатым. Слушая байки, пацаны сидели с раскрытыми ртами.

— Баб, — делился шепотом дед, сжимая большой загорелый кулак, — распускать нельзя. Что же получится, если дать им бить себя по сусалам? Ведьмы получатся. Вот ходит живой пример, — показывал он без злобы на бабушку Веру. — Одна оплошность — и обратно уже не превратится. Волшебной палочкой, всей в муке, утром эта крошечка настучит мне по затылку. Гуляй, Вася, ешь опилки, я директор лесопилки.

И он с размаху опрокидывал в себя стопарик.

Когда Глебу исполнилось пять, семья Бердышевых переехала на новую квартиру и мальчика вновь отправили в садик, с трудом выбив место через знакомых за вознаграждение. Приходилось ездить в толчее на трамвае сорок минут. Сначала на неполный день, потом на полный, потом и вовсе на круглосуточный. Это когда домой забирают только на выходные.

— Давай рассказывай свой стишок. — Воспитательница подтолкнула Глеба в центр актового зала. Со всех сторон на него смотрели дети. Кто-то хихикал, кто-то сидел понурый, ожидая своей невеселой участи — позориться. Глеб молчал и пальцами тер лоб.

— Ты забыл? Глеб выучил у нас стихотворение Самуила Яковлевича Маршака. Пожалуйста, Глеб. Мы тебя слушаем.

— Я — сраусенок молодой, заносчивый и гордый. — В зале раздался хохот. Он замолчал.

— Когда сержусь, я бью ногой. Мозолистой и твердой. Когда пугаюсь, я бегу, вытягиваю шею. А вот летать я не могу, и петь я, петья… петья не умею.

С этого дня его называли то Петья, то Сраусенок.

Он мечтал поиграть на металлофоне, но детям не разрешалось брать игрушки в актовом зале. Только когда фотографировались. Общаться со сверстниками ему было мало интересно. Когда за ним приходили, он сидел на стуле и качался, не качая самого стула, — воспитатели не разрешали расшатывать. Запретить самому качаться они никак не могли.

— Не качай стул! И сам не качайся! Слышишь ты меня?

— Я не качаю стул.

— Ты какой другим детям пример подаешь, а?

— Я не качаю стул.

— Нет, ты посмотри, я ему два слова — он мне пять! Я ему говорю, не качайся! Ты слышишь, что тебе говорят? Не-ка-чай-ся! Это значит, что сиди ровно.

— Я не качаю стул.

— Никаких нервов с ним не хватит! Иди в угол постой тогда, раз ты у нас заносчивый и гордый. Раз тебе не понятно, что говорят.

Стоя в углу, он шептал сам себе под нос придуманное им заклинание: «Ма-ама, приди, ма-ама, приди». Рано или поздно, он знал, оно сработает. Он проверял, и получилось. Надо только неустанно повторять и не сбиваться.

— Мультфильм, мультфильм начался! — кричал он вечером отцу.

Но тот не обращал на сына внимания.

— Мама, постели мне в комнате, я хочу посмотреть.

На табуретке расстилали газетку, на которую ставили тарелку, а рядом клали два куска хлеба и прибор.

— Мужик должен есть много хлеба. Ты мужик?

— Мужик, — кивал Глеб.

— Вот и налегай.

Большим обманом был показ не рисованного, а кукольного мультика и заставка какого-то дурацкого киножурнала. Мальчик прилетал на самолете, вынимал молоток, колол орех: «Орешек знанья тверд! Но мы не привыкли отступать! Нам расколоть его поможет киножурнал „Хочу! Все! Знать!“» — и начиналась какая-нибудь документальная дребедень, в которую пока не представлялось возможности вникнуть. Но он был готов пожертвовать любыми мультиками, не смотреть их год, если бы кто-то неведомый обменял их на модель корабля «Гото Предестинация».

Отец не разрешал выкладывать на газету или край тарелки «невкусное» и даже «несъедобное». Лук, прожилки и даже жир — все запихивалось в рот вместе с жеваным хлебом и быстро глоталось. Однажды его вырвало в тарелку, и он до самого сна простоял в углу. В это время все смотрели кино про д’Артаньяна и трех мушкетеров. Тогда он вынул из маминого вязанья тонкую длинную спицу и тихо, пока никто не видит, колол своих врагов. Первым упал замертво отец. Потом ему досталось за спущенные петли от мамы. С ней бы он тоже не мешкал расправиться по-мушкетерски, но спицу отобрали.

После уроков, когда Глеб пошел в школу, он мчался домой, бросал портфель и, прыгая по окнам до вечера, ждал маму, которая каждый час звонила по телефону спросить что-нибудь. Семен Михайлович к тому времени уже помер, и Глеб хозяйничал дома один. Делал из бумаги оригами, собирал конструктор, выжигал, мастерил подводную лодку «Ела суп Марин», рисовал гуашью, клеил, строгал рогатки, делал из зубной пасты, карбида и фольги бомбочки и однажды притащил домой сухой лед.

Ровно в семь двадцать металлическим приветом скрежетал в замке ключ, и он бросался в коридор, сложив брови домиком, а губы в просящей, измученной долгим ожиданием гримасе. Он, делая вид, что шутит, просил грудь, привставал на цыпочки и дотягивался до нее руками, и если бы разрешали, сосал, не обращая внимания на сто раз сказанное «нельзя». Тогда он еще не знал, что у племен, населяющих землю короля Вильгельма, женщины продолжают вскармливать грудью даже пятнадцатилетних подростков, и жалел бы, что не родился на земле этого доброго короля.

Но в этой стране понимающего короля мальчики наверняка не ходили в женские отделения городских бань, а он ходил. Образы обнаженных женщин навечно впечатались в его сознание: старухи, сидящие на каменных высоких топчанах около тазов, намыливающие мочалками обвисшие груди, молодые женщины, раскрасневшиеся после парной, энергично проходящие мимо, подрагивая мясистыми бедрами, и мамин треугольник, щекочущий плечи, пока его намыливали.

— Мальчик-то уже большой, — бубнили недовольные старухи, — его надо в мужское водить.

Молодые переглядывались и кокетливо хихикали. Девочки стеснялись, прячась за мам и бабушек, но он видел, как они сами тайком устремляли взгляд на него, колыхающегося в такт намыливающим движениям.

Как устроены девочки, он уже знал. В детском саду после сна все вместе сидели в общем туалете. И мальчики с повышенным уровнем эротизма всегда могли уговорить кого-нибудь показать им то, что не видно в обычной обстановке, и даже потрогать это. Глеб выбрал для этих целей белокурую Ирочку. Он стал с ней дружить по-настоящему: помогал расчесывать спутанные волосы, шнуровать ботинки перед прогулкой, защищал от посягательств других охотников и даже съедал за нее макаронную запеканку и невкусный суп. Постепенно Ирочка стала «его». Сначала он предложил ей первой начать исследования. Она согласилась не сразу. Ей нравилось просто играть, просто смеяться и просто дружить. Без рук.

— Смотри, ничего тут нет страшного. — Он вынул из ее ладошки собранный в комок подол платья и положил ее себе поверх шорт. Она подержала руку и убежала. В другой раз она уже с интересом несколько секунд рассматривала вблизи то, что он ей доверил, и даже дотронулась.

Чудо-остров чудо-остров жить на нем легко и просто жить на нем легко и просто чунга-чанга наше счастье постоянно жидкокосые жбананы жидкокосые жбананы чунга-чанга-а-а…

Гораздо позднее, лет в десять, он сделал для себя грандиозное открытие. Оказывается, маленьким он в корне неправильно расслышал и запомнил слова песни.

— Только тоже одним пальчиком, — сказала Ирочка и задрала майку повыше.

Ирочкино было необыкновенно мягким, волнующим и немножко скользким внутри. Это все, что он смог почувствовать за такое короткое время. Но это ощущение долго не давало ему покоя.

— Не с кем мне его в мужское, — отвечала мать, продолжая намыливание.

Когда она наклонялась, две ее груди с темными крупными сосками повисали, раскачиваясь, и с них медленно, как весной талая вода с сосулек, капали на пол то пот, то жидкая пена. Тогда можно было, подставляя плечи, спину, щеки, ловить их нежное, ни на что не похожее прикосновение.

Глеб был уверен, что женщины значительно интереснее девочек. Но женщины очень сильно отличались друг от друга.

Самые приятные воспоминания о детстве и юности сохранились именно благодаря женщинам и деревне, этому совершенно иному миру, в котором не было вареной колбасы, кефира с зелеными крышками, молока — с серебряными, круглого ленинградского хлеба, вафельного торта, сгущенного молока, шоколадного масла и еще много чего. Летом подрагивал муар над старой, еще выложенной при царе булыжником проселочной дорогой. Во время гроз, бьющих молниями в дома и деревья, навевающих ужас и кару богов, забирались под большой обеденный круглый стол в столовой, стаскивали пониже кистястую скатерть и сидели, прижавшись друг к другу, рассказывая страшные истории о духах, нечистой силе, леших, утопленниках, русалках из дальнего озера, покойниках, гуляющих ночью по кладбищу, встающих из могил, не обращающих никакого внимания на вбитые в самое сердце кресты и установленные в ноги памятники.

В ве́дро ходили по гостям. Телевизор имелся не у всех. Глебова семья являлась счастливой обладательницей «Горизонта-206». В восемьдесят первом в СССР впервые перевели часы на летнее время и совершенно случайно, это ясно, произошло солнечное затмение.

— Кто завтра к нам идет электроника смотреть? — спрашивал Глеб у друзей.

— Ты программы-то переключать хоть умеешь?

— Не учи ученого, поешь говна копченого!

Рональд рейган сменил джимми картера на посту президента сэшэа… маргарет тэтчер завершила формирование нового правительства великобритании… леди диана спенсер и принц уэльский чарлз сыграли свадьбу…

Листая «ЮНОГО ТЕХНИКА» и ведя пальцем по строчкам, Глеб вслух прочел: «Рассказ восемнадцать. Глава из повести голубой микроб. По ходу действия, попав на съезд обыкновенных существ, житель земного города Великий Гусляр Корнелий Удалов и его случайный спутник с другой планеты, мудрец Острадам, путешествуют по разным уголкам вселенной…» Все лето напролет он мастерил из бумаги кораблики, один из которых назвал «Гидраметцентра», и был уверен, что в Петропавловске-Камчатском всегда полночь.

Молодые крепкие девушки, надев в субботу лакированные туфли и будоража мужское воображение, шагали на толстых каблуках, твердо дырявя под собой мягкую землю, в клуб на танцы. Ему очень нравились тогда Лена и ее короткая юбка. Бронзовая от загара, озорная, с выгоревшей косой, Лена забегала за братом, и они уезжали кататься на велосипедах или купаться на речку.

Однажды он случайно дотронулся до ее спелого и прозрачного, как белый налив, плеча, перекинувшись на веранде вниз. Горячее, нежно-шелковистое, упругое, мягкое плечо. Сердце его впервые обильно облилось волнующей кровью.

Глеб умчался в туалет, покраснев, где долго смотрел на яркий плакат: «Страхование детей — забота о детях». На нем какой-то прилизанный светловолосый мальчик, поставив ногу в чешках на педаль велосипеда, лыбился в какую-то другую сторону, мимо симпатичной девочки с белыми бантами, смотрящей в объектив и осторожно придерживающей руль правой рукой.

Не может, что ли, велосипеда ей дать сфотографироваться? Жила!

В тот год он совершил немало подвигов ради Прекрасной Елены. Когда тайком от взрослых отправлялись с соседскими ребятами исследовать заброшенный сад, где, рассказывали, повесился деревенский мужик, когда забирались в старый чужой сарай и сжигали в поле чьи-то украденные вещи, когда прыгали с крыш домов, воровали по соседским огородам вишню, запирали в доме, подперев лопатой, соседей, сажали пчел на руки, тренируясь не чувствовать боли, когда «братались» кровью, разрезая себе перочинным ножом запястья, когда переломали десятки кустов на луки, играя в Робин Гуда.

На любое «ой» говорилось: «Выпей гной! Закуси болячкой и сиди не лячкай!» Он выменял себе новых марок у деревенских дураков «Советские исследования в Антарктиде», «Фауна СССР. Певчие птицы. Райская мухоловка» и в серии «Учебный парусный флот СССР» — «Четырехмачтовый барк „Крузенштерн“» на никому ненужные «Лекарственные растения Карпат».

Девочки играли в «Вы поедете на бал?» — «Поеду!», потрошили бабушкины панталоны и прыгали в резиночку. А мальчишки мастерили духовушки, резались в ножички.

— Скажи «клей»!

— Ну, клей.

— Выпей баночку соплей!

— Скажи «двести»!

— Двести.

— Снимай трусы, иди к невесте.

— Скажи «Аврора»!

— Аврора.

— Снимай трусы без разговора.

Сашку Китаева, когда играли в войнушку, сделали Гитлером, поймали, пытали, нарисовали ему усы фломастером, кормили землей, завалили дерном в вырытом блиндаже, он от страха и плача обкакался.

— Ты за Луну или за Солнце?

— За Солнце.

— За проклятого японца. А я за Луну. За Советскую страну!

Играли в казаков-разбойников, рисуя на домах знаки, до остервенения кидались камнями, резались в ножички, выигрывая себе земельные наделы и стоя на кончиках пальцев на клочке в случае проигрыша, качались на качелях «до стука», играли в повешение, в карты на щелбаны, курили за клубом. Однажды перевернули ведро песка на капоте новой «Волги» и елозили по нему теннисными ракетками.

— Пошли!

— Куда?

— В «Союзпечать» говно качать — ты носом, а я насосом!

Из блиндажей в парке как-то раз его и еще двоих архаровцев поздно вечером гнал домой отец, раскачивая содранным по дороге огромным прутом. Все время нужен был адреналин. Им были, в том числе и девочки, в которых влюблялись, из-за которых страдали и дрались. Можно было просидеть рядом не один час, просто положив ей ладонь на руку и гоняя по телу волны мурашек.

— Кис?

— Брысь!

— Кис?

— Брысь!

— Кис? — Глеб заметил, что ведущий несколько изменил интонацию. Значит, есть шанс, что он показал на Машу. Маша очень похожа на Лену и от того сразу понравилась Глебу.

— Мяу!

— Какой цвет?

— Красный.

Глеб повернулся, ведущий показывал на Кольку, соседа, живущего через стенку, в соседнем подъезде. Все ржали. Но он понял, что это шутка — Маша сидела красная и с неестественно блестящими глазами.

В ее анкете, в загнутом кармашке «Не открывай! Себя погубишь» — «Теперь пиши, кого ты любишь!» в одном из кучи сердечек смело поставил ее инициалы — М. А. Инициалы были написаны в начале анкеты: «На А моя фамилия, на М меня зовут, на О подруга милая, на… мой лучший друг». Позиция лучшего друга, как он понял, была свободна.

Бабука тем временем все не переставала вспоминать своего Куздрямчика. Других детей она больше не брала. И однажды, случайно встретив его, шагающего мимо с портфелем, кинулась, пыхтя и спотыкаясь на опухших ногах. Он обернулся, когда незнакомая пожилая женщина окрикнула его по имени, и остановился, чтобы дождаться, пока она доковыляет.

— Глебчик. — Она обхватила его одной рукой, а другой закрыла себе глаза и заплакала и только шибче и шибче притискивала его к себе, ухватив сильными, цепкими пальцами.

Сначала он сдрейфил, но ее запах показался ему странно знакомым, и вдруг узнаваемым стало и ее лицо.

— Бабука, бабука твоя, — шептала она, легонько хлопая его по спинке. — Глебушка, внучок, как вырос, родненький! Узнала! Надо же подумать!

Они дошли до ее подъезда, и он вспомнил и огромные бетонные ступени, и знакомую растрескавшуюся крашеную дверь, и дом из красного кирпича, напоминающий видения из прошлой жизни. Он внимательно посмотрел на нее и ужаснулся. Перед ним была Баба Яга, которая преследовала его в детских кошмарах.

* * *

Пока не появились настоящие поводы для ревности, Владимир Семенович непрестанно ревновал сына к Веронике. Он упорно считал, что именно рождению сына обязан охлаждением их отношений. Этому маленькому, капризному, часто болеющему плюгавцу. «Танцор, хорошо станцевавший страстный танец, с мешающими яйцами», — говорил он про себя, ухмыляясь. Самка прогнала самца немедленно после оплодотворения, самозабвенно отдавшись материнству. Самки-пауки часто пожирают после совокупления самцов, если те не успевают тотчас убежать от них. И он припустил что есть мочи, не покидая, однако, территории и наблюдая за жизнью домочадцев со стороны.

— Тебе совершенно наплевать на ребенка! — стыдила его жена. — Возьми его погулять, поиграй с ним, займитесь чем-нибудь мужским. Ему не хватает твоего внимания. Не могу же я с ним гайки крутить! Что ты все лежишь перед телевизором сутками? Неужели не надоело?

— Человека отличает от животных что? Осознанная переработка информации. Основным источником информации для человека является телевидение, так? Из чего следует, что главная цель человека — лежать на диване перед телевизором. Ясно тебе? — монотонно парировал он.

Однажды он прочел у Поля де Кока, что любовь женщины пропорционально увеличивается с жертвой, которую она приносит своему любовнику: чем более она ему уступает, тем сильнее она к нему привязывается. Что касается мужчины, то его, напротив, страсть утомляет, а частое удовлетворение даже надоедает. Неудовлетворенное же желание возбуждает, удовлетворенное охлаждает, а полное пресыщение даже разрушает те узы, которые налагает любовь. Это его несколько успокоило. И он предпочел холодное принуждение в те редкие моменты, когда желание, изредка нахлынув, напоминало ему о том, что рядом с ним проживает женщина, его жена. И она кричала за стенкой. В это время Глеб всегда знал, что именно там происходит. Его возбуждал этот сдавленный женский хрип. Потом отец откидывал одеяло и прогонял ее спать в детскую. И довольно долгое время снова мог обходиться без нее и терпеть посторонних мужчин, которых она иногда даже приводила в дом под видом мужчин своих подруг.

— Ты чего стельки с варежками в батарею не сунул на ночь?

Здравствуйте ребята слушайте пионерскую зорьку…

Отец ткнул Глебу в лицо сырые, затхлые варежки, пока тот, еще не проснувшийся и растерянный, наталкивал книжки в портфель, тропаясь в коридоре. С варежек, вынутых из кармана пальто, на пол щедро прыснул песок.

— Что, до батареи не донести? Вот ведь скот! Все в песке теперь! Вот как ты по морозу в мокрых пойдешь? Задушить тебя, что ли? И стельки… стельки все мокрые в ботинках. Да вы что, вообще тут офонарели? Все мокрое, все в песке!

— Отстань от него! — вступилась злобно мать, обжигая пальцы об термобигуди, накручивая на них волосы. — Нашел, на ком зло вымещать. Ты, олух, много чего насовал по батареям!

Глеб намертво врос в пол в коридоре около стиральной машины. Конечности похолодели, на ладошках выступил пот. Он знал, чем может закончиться эта перебранка.

В выходные нагрянули гости. Родители не разговорили три дня, но перед гостями надо было держать марку. Посидели, выпили, поели закусок.

— Мы уже девять лет вместе и до сих пор любим друг друга! — прошептала Вероника на ухо мужу.

— Тогда горько! Ура!

— Скажи при всех, что любишь меня, ну скажи!

— Отстань!

— Нет, ну скажи, скажи при всех. Говори же!

— Зачем?

— Надо! Скажи, ведь не отсохнет язык!

— Не хочу я говорить при всех всякую чушь!

— Галочка, спроси у Вовки, любит он свою жену?

— Вовка, любишь Вероничку? — озорно спросила пьяненькая Галочка.

— Люблю, люблю, отстаньте.

— Любит, любит, еще как любит, никто и не сомневается, — подтвердила Галочка.

— Поцелуемся, поцелуемся, целуй меня давай!

— Да к чему этот цирк?

— При всех целуй! Любишь же, сам сказал, целуй!

Это происходило с тех пор, как мать время от времени перестала ночевать дома. Отец в злобе метался по квартире, не находя места. Однажды, так и не дождавшись ее, ушел и вернулся сильно пьяный. Привел с собой друга. Принесли недопитую бутылку портвейна, которая стала позднее копилкой для десятикопеечных монет, и расселись на кухне.

— Давай не томи, наливай! Делай с нами, делай, как мы, делай лучше нас!

— Плюнь ты на нее. Она на промкомбинат у тебя ездила?

— Вроде ездила, а что?

— Так он с ней ездил! Все знают. Он, может, в трусах твоих в твое отсутствие по дому ходит, а ты не в курсе дела!

Допили «бомбу», друг, которого отец почему-то называл Брутом, утром, когда его забирала жена, оказался почему-то Севой, окончательно охмелел и все повторял: «Ревность — это подозрене, что изменяешь не только ты, но и тебе», стучал кулаком по столу и скрипел зубами. «Меня, знаешь, как отец в детстве отучил со спичками играть? — сказал дядя Брут, глядя на то, как Глеб взял спичечный коробок со стола. — А очень просто! Съездил огнетушителем по спине пару раз». А потом уснул прямо на стуле, склонившись над пустой тарелкой с макаронами, в которой лежали грязная вилка и кусок хлеба, вымазанный томатным соусом. Отец не переставая курил.

Сука настоящая. Душу выну. Так позорить… Блядина… Ключи забрать. Выкинуть из квартиры. Где ее платья? Накупила, в душу мать! Я и думаю, куда накупила кримплена?

Он достал из шкафа ее платья и охотничьим ножом с костяной ручкой сделал несколько длинных энергичных надрезов.

Потеть, смеялась. Вот она где в них потеет. Курить начала. Сразу же все ясно. Надо было раньше, раньше…

Тут некстати обнаружилось, что мусор никто в доме не выносит уже несколько дней. Поднятый с постели, стоя в коридоре в трусах и майке с полным мусорным ведром, Глеб умолял отца разрешить ему одеться. Но отец вынул театральным жестом из штанов ремень и, не раздумывая, занес руку. Бляшка со звоном отскочила. Удар пришелся бляшкой по затылку, сотворив после себя тепло. Глеб дотронулся до макушки. Так развеялся еще один миф в его жизни — если есть кровь, то должна быть боль.

Боли не было, было тепло и липко. Кровь, он понял тогда, для чего она идет, — она смывает и уносит боль, она словно спасительные воды реки, омывающие больные берега. Вид крови немного отрезвил взбешенного отца. Он, казалось, протрезвел и помог сыну умыться, вытереться, велел одеться, чтобы вынести мусор. Кровь остановилась не сразу, пока ожидали процесса, отец прочел нравоучительную лекцию о хорошей учебе, о том, как надо стремиться следить за порядком самому, а не дожидаться, пока тебя ткнут носом в бардак уставшие от работы и этой треклятой жизни взрослые. Наконец кровь запеклась, образуя корочку.

Во многих своих письмах наши слушатели просят поставить в концерте по заявкам новые песни популярного шведского ансамбля абба сегодня в выпуске вы услышите песни так поступают старые друзья и вся твоя любовь для меня одна из участниц ансамбля агнета фэльтскуг дала недавно интервью в связи с выходом диска мы чаще стали задумываться над проблемами мучающими шведскую молодежь общество не заботится о юношестве, о его будущем отчуждение чувствуется и в семье родители по преимуществу заняты обеспечением своей собственной карьеры борьбой с ростом цен и налогов молодежь часто годами не имеет работы лишенные поддержки общества не находя ласки и тепла в родной семье девушки и юноши все чаще становятся алкоголиками и наркоманами совершают порой тяжкие преступления мы с болью видим все это и вот это наше более взрослое отношение к жизни и нашло отражение в новой пластинке…

Вернувшись, удалось пристроить ведро в коридоре и на цыпочках, крадучись, быстро промелькнуть в комнату. Глеб осторожно открыл плотные дверцы и забрался в трехстворчатый полированный шкаф. Туда, где висели мамины разрезанные платья на вешалках, пахнущие ею халаты, блузы и кофты. Он стащил с вешалки халат, поудобнее устроился на одеялах и подушках, прикрыл дверь и, вдыхая едва уловимый мамин запах, уснул.

Утром Вероника обнаружила сына спящим в шкафу и плакала, вымывая из его волос запекшуюся кровь. В этот день они собрали кое-какие вещи и домой не вернулись. На неделю их пустила пожить к себе мамина институтская подруга Нина. Владимир искал их. За три вечера он объездил всех знакомых, где, предполагал, они могли остановиться, был у ее родителей, но безрезультатно. Приходил он и под окна подруги, — она жила на первом этаже, — стучал в них, настойчиво звонил в двери, просил вернуться и уехал ни с чем. Они погасили на всякий случай свет и сидели как мыши. Ксюша, дочка Нины, пугала Глеба, что отец убьет их, и радовалась. Ей не нравилось, что дома появились посторонние люди. На следующий день отец поймал Глеба возле школы и отвез домой. Когда отец уснул, спрятав ключи от входной двери, пришлось вылезти в окно второго этажа и по газовой трубе спуститься вниз без верхней одежды и обуви. К матери он прибежал в одних носках. На следующий день Вероника с сыном вернулись домой, что принесло вместе с собой новые обиды, новые вспышки ревности, гнева и охлаждение отношений между супругами.

Иногда его мать вела себя, как лишенный ласки испуганный малыш. Она словно забывала, что перед ней беспомощный мальчик, она плакала, прижавшись к нему, жаловалась, спрашивала его совета. От страха и переживаний его самого начинал бить озноб. Он не знал, что ей делать, как поступать, что говорить. Все что мог — только обнимать, целовать и гладить ее.

Отец стал часто уезжать в командировки, и мама взяла привычку зачем-то запирать дверь изнутри, так что подолгу нельзя было попасть в квартиру после продленки. Однажды Глеб пришел домой со школьным товарищем Колей, тот сильно хотел в туалет по-большому, потерял от своей квартиры ключи. Сунули ключ в замок — дверь заперта изнутри. Коля предложил трезвонить, не отпуская кнопки звонка. Терпеть не было сил. Через несколько минут за дверью послышалась возня, и вдруг она отворилась, хотя Глеб был уверен, что этого не произойдет. Мать выглянула взлохмаченная, недовольная, в запахнутом халате.

— Пять минут погуляйте, — с поддельной добротой в голосе, заметив Колю, предложила она и захлопнула дверь.

— Кто стучится в дверь моя? Видишь, дома нет никто. Стоит бутылка на стола. Я один ушла в кино, — грустно сказал Глеб, разворачиваясь.

— Пишто пибу пидем пиде пилать? Пия писей пичас пио пибо писрусь!

— По стене ползет кирпич, волосатый, как трамвай. Ну и пусть себе ползет, может, там у них гнездо. Писри пив пику писты!

— Писам писри! — Колька обиделся и настойчиво принялся обзванивать соседские квартиры, дотягиваясь до звонка.

Глеб вспотел холодным потом от неприятной догадки, что раздета мать вовсе не потому, что пекла пироги и угорела. У любой женщины есть любовь, как-то сказала она, к ней остается только подбирать любовников. У любой. Это он запомнил. Значит, у каждой. И у нее тоже.

Принялись звонить к соседям, поднимаясь вверх по этажам. Тщетно, никого не оказалось дома. Скоро отворилась глебовская дверь, от них, через пролет Глеб успел заметить, выскользнул к лифту мужчина в светлом костюме. Подождали, пока лифт уехал, спустились и снова позвонили в дверь.

— Ты только никому не говори, что мы… вместо газет или туалетной бумаги используем салфетки, — попросил Глеб, включая свет в туалете.

Невозможно детским умом определить, кто в этом страшном змеином клубке семейных распрей больше был виноват. И он выбрал ее правоту, потому что она в отличие от отца жалела его, плача и приговаривая «бедный, бедный мой ребенок», и мягкими влажными губами целовала его в губы. В эти минуты ему было нестерпимо жаль ее. Он клялся сам себе не допустить ее слез и жить так, чтобы никогда-никогда и ничем стараться ее не расстраивать.

— Покажи, как ты любишь мамочку, — просила Вероника и протягивала сыну руки.

— Я обожаю тебя и живу только ради тебя, глупышка. Твой отец ничтожество. Никто его не уважает, его не за что уважать. Вырастешь, все поймешь. Ты моя единственная отрада. Я должна оберегать тебя, потому что, если я тебя потеряю, сама погибну.

Жизнь человеческая — колея. Движение по ней — игры разума, иллюзион, мистификация. Каждый приходит в нее и приносит с собой собственную программу, собственные задачи, собственное представление о колее и чутье, как из нее выбираться. Чуть отклонился вектор, сразу замутило, запрыгало все внутри, принялось ездить по тонкому телу острыми колесами, вонзать в него раскаленный, заточенный металл, бить по нервам, болезненно получая намеки на возможное изменение кармы. Боль — это валюта ментального плана. Воля, боль, сознательный выбор вместе есть стремление изменить программу. В нефизическом мире бьют сильнее и изощреннее. Для того чтобы получить билет на следующую процедуру, надо вытерпеть предыдущую, при этом желательно, чтобы улыбка не сходила с лица. Это колоссальный, адский, невидимый труд. Канавы, говорил его дед, с утра до ночи копать легче в омской промерзлой ссылке. Нам не девять жизней дается, как кошкам. Значит, зачем-то ее дали. Необходимо все время двигаться вперед и усвоить, что статика — это смерть. Необходимо меняться. Но иногда, чтобы убедиться в этом, уходят годы…

В тот вечер Глеб стоял на крыше девятиэтажного дома в раздумьях — сделать или не делать всего один шаг в другое измерение? Шаг, отделяющий его от отчаянно наваливающегося и сутулящего плечи будущего, шаг-круг, из тех, что кидается утопающим с целью не пустить из времени в безвременье. Но так и не созрел, вернулся домой, поел супчика и включил телевизор на программе «Сказка за сказкой».

Кончаются сказки и поздно и рано они незаметно уходят с экрана но сказками мы как известно богаты теперь напишите петрушке ребята…

После передачи он сел и написал длинное письмо Петрушке, которое сжег потом в туалете.

Жизнь можно сравнить со спортом. Ощутимый результат всегда дается за каторжный труд. Три секунды отдыха между упражнениями, пока колени прижаты к груди, пока идет болезненная растяжка мышц, — величайший отдых. Далее опять работа, не приходя в сознание. Тебе говорят: «И последние восемь», когда ты корчишься от боли, и отсчитывают восемь, но ты уже сделал четыре сверх этих восьми, а в конце все равно надо опять потерпеть и сделать еще шесть. Так с болью меняется физический план, ломается запрограммированность обретения бесформенности.

Мальчика пугало надвигающееся лицемерие, его опасное соседство и развитие. Он уже понимал, насколько искусно вплетена в него ложь. Он мог внезапно начать плакать от пронзительной болезненной тоски, режущей его внутри, от нехватки чего-то, способного заглушать эту боль. Казалось, он всегда знал, что нелюбим, любим притворно, не по-настоящему, игрушечно, не любим, как ребенок, рожденный в любви двумя любящими, а только жалеем.

— Так он на чьем же иждивении у вас?

— У нас раздельное ведение хозяйства. Муж врезал замок в комнату, разделили мебель. Теперь телевизор смотреть к соседям ходим. Две кастрюли супа в холодильнике, два заварных чайника на столе. Один варит макароны, другой картошку толкушкой мнет. Тремся жопами на кухне…

— Ясно, куда ж его денешь теперь?

— Мужа?

— Ребенка! Я тоже одна двоих поднимала.

— Если бы не он…

Жалости в русских женщинах немерено. Женская землеройная жалость унизительна для мужчины в любом возрасте, она не просто ровняет его с землей, она старается его туда закопать. Сильнейшее энергетическое чувство используется женщинами, как лопата у обезьян. Ничего не подозревая, они бьют ими мужчин по макушке, крепко держась за черенок, похожий на жало. Не сострадание, а именно жалость, последний грех по Заратустре, убивает в человеке человека, в мужчине мужчину, в женщине женщину, в себе — себя самого.

Жалость — типичное орудие убийства, проявление скрытой ненависти. Жалеющая женщина погружает мужчину в омут страдания. Уж лучше холодное, отстраненное сочувствие или крепкая уверенность, что он справится, чем вгрызающееся в загривок жало и вечная унижающая помощь, с тайными упреками и новой жалостью, уже к себе. Нет никакого «ты меня не любишь, не жалеешь», его не существует, это все равно что сказать «ты меня не любишь, не убиваешь», поэт просто бессмысленно использовал эту комбинацию слов, для него была важнее красота рифмы. Жалеющим женщинам становится выгодна эта мужская слабость, а значит, из-под земли будет выбраться очень и очень трудно. Жалость — низкая энергетика и довольно грубая манипуляция, но ей удалось опутать всю землю своими трогательными рыданиями и соплями.

Мама считала, что иметь велосипед — опасное занятие, и он, погрустив, отказывался от велосипеда. Ему не позволялось играть в слишком активные игры — он мог ушибиться. Он никогда не был в пионерском лагере из-за того, что там слишком грубые нравы, не ходил со сверстниками в походы. Он оправдывал привязанность матери к себе ее несчастьями в жизни с отцом, человеком хорошим по большому счету, но вспыльчивым, иногда мстительным, пугающе экспрессивным и замкнутым.

— Я не могу приходить домой поздно, — говорил он товарищам, зазывающим его еще побегать во дворе.

Она не замечала, что заполняла собственную пустоту его присутствием. Он старался быть хорошим, как мог, но это все равно плохо получалось. В одиннадцать лет у него развился нервный тик на правом глазу, который долго не проходил. В двенадцать ему поставили диагноз неврастения.

— Он очень у меня раним, — всегда считала Вероника Петровна, но это не мешало ей ранить его.

— Что это значит, Лев Валерьянович?

— Болезненное перенапряжение психофизиологических возможностей. Скорее всего, он не в силах соответствовать вашим завышенным требованиям и заранее считает себя не способным справиться с любыми предстоящими трудностями. Он хочет сопротивляться подчинению, но боится. Он чувствует, что таким, каким он является на самом деле, он вам не нужен, но и другой, тот, кем он пытается стать ради вас, не получает поддержки.

— Что вы такое говорите? Мальчик все получает, его любят больше, чем кого бы то ни было!

— Я не об этом сейчас.

— У него красивая дорогая одежда, он хорошо питается, у него настольных игр одних на две мои зарплаты.

— Это понятно. Настольные игры — лучший подарок для аутистов… Я тут хотел спросить, желанный ли он ребенок, но передумал. Каким образом мне можно переговорить с вашим мужем?

— Никаким. Он к вам не пойдет.

— Вечерами он дома? Я позвоню ему вечером. Понимаете, детский невроз — индикатор ваших семейных отношений. Ничего другого тут нет, увы. Первопричина в вас. Ему не хватает вашей любви.

— Не хватает любви? Не хватает любви? Вы шутите?

— Тебя как зовут? — спросил Глеб, прищурясь.

— Сережа.

— Сережа? Что-то рожа у тебя какая-то подозрительно знакомая. Такие рожи въедаются в память. У тебя тут кто?

— Бабушка живет.

— Ты здесь совсем маленьким бывал?

— Бывал.

— Сыграем в сифу?

— Чево?

— Иди объясню. — Глеб крутил в одной руке дротик. — Не жди, пока гора придет к Магомету.

Сережа медленно подошел. Глеб со всей силы, какая накопилась в нем и толчками готова была выскочить, пульсируя, ища выхода, двинул Сереже кулаком в ухо. Тот присел и схватился руками за голову.

— За что, падла вонючая? — покатилось по асфальту.

— Молчи, женщина! Знал бы наверняка, вообще убил бы!

Около девяти в квартире раздался телефонный звонок. Глеб снял трубку, какой-то мужской голос поздоровался, представился и попросил отца. Глеб крикнул, передал трубку и сел за уроки, настороженно прислушиваясь к разговору.

— Слушаю… а я тут при чем… и что? От меня чего вы хотите? Не считаю это настолько необходимым… вы чего добиваетесь от меня, чтобы я сам своими руками сделал из него голубого?

* * *

В пятнадцать Глеб начал есть книги. Распробовал. Свежая типографская краска и запах новой бумаги сводили с ума. Сначала книга долго и с наслаждением нюхалась, потом, когда запаха становилось уже недостаточно, он открывал ее склеившиеся страницы, отрывал белые поля и ощущал на языке вкус. И только потом начинал читать. Домашняя библиотека всегда пополнялась ранеными книгами со следами настоящего книжного каннибализма, прочитанными и истерзанными. Его несколько раз отчитали, но истинная природа явления оставалась непознанной, взрослым недоставало ни времени, ни желания докопаться до сути такой необычной пакости. Они не могли разобраться даже с собственными страстями.

Вникая в сложную структуру родительских взаимоотношений, он и сам мало-помалу учился манипулировать. Знал, на что можно надавить и чем себя развлечь в этом странном подобии драматургии Шекспира и Мольера. Ему до дрожи хотелось испытывать любовь и чтобы его любили, хотелось наблюдать, как рушатся все эти девичьи хитрости и неудобства, когда они очарованы, когда готовы и ждут только слова, хотелось слышать рядом беззаботный смех, а не ворчливое недовольство, видеть глаза, искрящиеся радостью, хотелось легкости и чистоты, а не привкуса прогорклой, залежавшейся, никем не востребованной страсти.

Девочки, дружившие с ним, всегда подвергались тщательной материнской градации и критике. Они охотно приходили к нему домой после школы, садились на диван, стул, табуретку, внимательно слушали, разговаривали, потом вставали и уходили, оставляя после себя едва заметное влажное пятно. Сначала он не решался вступать с ними в отношения первым, их же это только распаляло. Они охотились на него, щедро предлагая поцелуи, и ему доставляло удовольствие решать — покорять их дальше или избегать.

— Там, посмотри, халат висит! — крикнул он в ванную.

— Так он же материнский, — возразила Юля. — Ничего?

— Надевай!

Он достал коробку и подушился отцовским «One Man Show».

Юля вышла в халате, запахнув его и туго перевязав талию поясом. Она была на четыре года старше, училась в ПТУ, густо красила глаза и курила.

— Как тебе эти духи?

Он поднес флакон духов «Манон» к ее лицу.

— Ничего. Но, по-моему, они очень женские. Даже слишком женские.

— Попробуй. Они потом на коже хорошо пахнут. Надо только подождать, пока спирт испарится.

Он промокнул палец, наклонив флакончик, и дотронулся до ее шеи. На кухне кипел чайник. Попили чаю с булкой с маслом и сыром. Глеб достал бутылку водки из морозильной камеры.

— Пойдем посмотрим телевизор, что ли, — как можно более беспечно предложил Глеб, помахивая бутылкой и двумя стопками.

Юля, сидя в халате на диване в зале, листала журнал о вязании и напоминала его мать.

— Ну что, выветрились? — Она приблизилась к нему, облокотившись на подушки, подперев щеки и выпятив губки.

Все произошло двадцать третьего июля, в день, когда родился ничего не подозревающий Гарри Потер. Для того чтобы папа Иоанн Павел II объявил, что, в конце концов, Галилей был прав. Ввиду такого торжественного случая пришлось выпить слишком много водки под Black Celebration. Сначала ничего не получалось, символизируя неустойчивое положение Берлинской стены, кровать долго и ритмично, перебивая Дэвида, билась об стену. Но первый президент тогда так и не упал с моста. Он выстоял. И самый главный его фактический результат — утрата девственности наконец-то свершилась.

Миндальничанья закончились. Девушки, предполагая каждый раз, что делают с ним это впервые, кто энергично, кто робко, раздевались, демонстрируя физиологическое разнообразие, и, кто страстно, кто смущаясь, развеивали собственные тайны, то, что раньше было показано фрагментами. Их запахи дикими зверями носились по его маленькой душной комнате. Они стеснялись своих подмышек, вида возбужденного члена, собственных половых органов, очень маленьких или слишком больших, растекающихся по сторонам грудей, дневного света, красных босых ног, ступающих по синтетическому ковру Эдемского сада и нечистому полу. Длинноволосые загадочно прятались в распущенные волосы, коротковолосые — в собственные руки, ноги и плечи. То светлый, то темный пушок блестел на их телах в солнечных лучах, пробивающихся через крупный рисунок тюля. После того как они уходили, он открывал форточки, устраивая сквозняк, вытирал насухо стены и штору в ванной в твердой уверенности, что ни одна, в конце концов, не может быть лучше и не сможет ни узнать, ни пленить его до конца. Зажимая им рот рукой, он старался добиваться того рычащего и сдавленного крика, приносящего с собой невероятный экстаз. Ему нужен был ключ от этого звука, ему нужна была изюминка, вмонтированная в их тела.

— Ты же общаешься с девочками? — как-то спросила мама.

— Ну, так, общаюсь…

Он немного напрягся.

— Они ведь бывают у нас дома? Что вы тут делаете?

Она была ненасытна в своих вульгарных расспросах и выглядела возбужденной. Казалось, что в рот ему вползает вместе с его ответами мохнатый жирный паук и, пытаясь пробраться внутрь, отчаянно щекочет гортань. Он заходился кашлем. Сейчас она опять будет расспрашивать, кто, сколько раз и когда сюда приходил. Брал ли он их за руку, целовались ли они, что он чувствовал при этом. Она не станет спрашивать, занимается ли он сексом. И возбуждают ли его девочки. Она знает. Кто именно, кто сильнее, с просьбой описать каждую. Он уже рассказывал ей про свой первый. Из этих расспросов он вынес то, что надо как можно тщательнее скрывать следы таких посещений. Но они каким-то образом оставались явными.

— Зачем ты меня родила, можешь сказать?

Он всматривался в ее бегающие и начинающие тускнеть глаза, когда его подавляемый бунт предпринял новый виток.

— Я же не знала, что рожу именно тебя, — парировала она однажды, как будто оправдываясь перед ним за свой проступок. — Другой был бы рад или вовсе не спрашивал. Как же можно теперь допытываться, зачем я это сделала? Ведь это естественно. Женщина — это в первую очередь мать. И она хочет родить. Это природа. Родила! Разве я виновата теперь в этом? Вспомни, какие открытки ты мне рисовал в садике, в школе — благодарные. За то, что подарила тебе жизнь! Что же теперь?

— Ты виновата в том, что меня нисколько не любила. Вот я и спрашиваю: зачем, зачем ты меня родила?

И он продолжал предпринимать попытки выпутаться из ее психической плаценты, ощущая себя словно гниющим в темноте, под сомкнутыми сводами влажной, постоянно капающей пещеры. Невозможно расти, когда вокруг так много воды и совсем нет солнца.

Да, он не был рожден из чисто утилитарных предпосылок, для того лишь или в том числе для того, как часто бывает теперь, чтобы его стволовые клетки дали жизнь предыдущим, ранее рожденным, но более несчастным. Он был рожден его матерью для себя. Она стала его первой женщиной именно с этой мыслью, он впитал это предназначение с ее молоком. Мог ли ребенок по-настоящему сопротивляться ей, подмывающей его пах, трогающей его, ласкающей, заигрывающей, когда ей скучно, расхаживающей по дому обнаженной, просившей подростка потереть ей спину, помассировать воротниковую зону? Он развивался на ее глазах, то растрачивая, то усугубляя собственное стеснение, через нее познавая всех Женщин.

От любопытного, всевидящего, постоянно ощупывающего его взгляда не ускользал ни один прираставший сантиметр. Он и сам привык свободно присутствовать при ее туалетах. Бывало, он ложился рядом, чтобы вместе посмотреть кино, и она с отстраненной холодностью ласкала его, как будто между прочим, словно забываясь. Для него же ее полусвятая доступность оставалась социально возможной в режиме reed only. Он наблюдал за ней, стирающей, перегнувшись в ванной, проворно застегивал ей многочисленные крючки на облегающих платьях и клацающие твердые застежки тугих бюстгальтеров. Когда ее не было, он открывал шкаф и вставлял плотные капроновые чулки в стальные крепления пояса. Из пояса, чулок, трусов и бюстгальтера он выкладывал на кровати собственную, доступную только ему Женщину.

Он не отследил и не придал значения тому, как, впервые возжелав ее и возненавидев отца, он, еще будучи маленьким мальчиком, с жаром пообещал жениться на ней. Тогда она рассмеялась и долго еще вспоминала ему его детские несуразные попытки соблазнения.

Она преподала ему самый страшный из невыносимых фарсов, буффонаду, где женщина временами походит на какого-то какаду, ряженная в пух и перья, играющая то в «хозяин — раб», унижая свое или мужское достоинство, то в «любовницу», внезапно потакая всем прихотям. Они стали зависимы от капризов друг друга.

Мальчик скоро усвоил все эти универсальные дамские ужимки, изученные им до мелочей, по одному лишь брошенному взгляду на них угадывал темперамент обладательниц, недоступных, холодных, страстных и ненасытных.

— Всю себя ведь тебе отдала, заботилась! Всегда желала только добра, счастья!

Он рос ни в чем не нуждаясь, все у него было. Ему не в чем меня упрекать. Неблагодарность. Какая чудовищная неблагодарность. Думала, ты будешь мне опорой, поддержкой, когда я свалюсь без сил. А ты, недотепа, всю жизнь просидел за моей спиной!

— А мне не надо тебя всю! Ты не думала об этом?

Мне надо было немного, но искренне и не так навязчиво, не авторитарно. Но ты не поймешь. Мы говорим о разной любви. Ты задавила меня, как кобра, навалилась сверху темнотой ночи, окутывая, усыпляя, баюкая, обвила собой — шагу не ступить. Обездвиженный я был тебе удобен, предсказуем, раз и навсегда перестав быть пугающе неожиданным. Все было поставлено под твой зоркий контроль с первого дня, как я родился: как я ем, сплю, моюсь, любой физический акт, вплоть до дефекации и поллюций, любое проявление моей воли.

— Ты влюбчивая?

Его комната, расположенная у двери кухни, невольно позволяла слушать все взрослые разговоры.

— Я свое отвлюблялась. Я слишком страстна, если влюблюсь, — земля горит под ногами. Но женщина может влюбиться после сорока, это правда. Когда на другой чаше весов ничего уже нет. Я знаю такие примеры.

— А ты сама бы смогла? В сорок?

— Наверное, смогла бы.

Он тогда подумал об отце. О том, что было бы, узнай он об этом разговоре.

Первый обман начинается с того, что, не обращая внимания на сопротивление, тебе пихается в рот огромная грудь, всего-навсего преследующая цель освободиться от чего-то лишнего, а ты внезапно чувствуешь, что захлебываешься-то самим человеком. И разорвать эти узы родства уже невозможно, они крепко спеленали тебя…

Незаметно вырастая ее придатком, мужчиной со вспухшими ногами, уступающим главную сакральную функцию отцу и другим мужчинам, запах которых мать, сама того не подозревая, приносила в дом, он взрослел. Избегая отца, опасаясь его сокрушительного, как падение камней на голову во время обвала, гнева и в это время неистово его ненавидя, он убеждал себя, что не похож на него абсолютно. И нисколько не страдал от нескорого исчезновения этой ненависти, считая любовь проявлением ненужной и незаслуженной мягкости. Особенно омерзительным отец становился в те дни, когда мать тихо давилась его деспотизмом за стенкой, исполняя пресловутый супружеский долг. И Глеб метался, задыхаясь в безвоздушном пространстве комнаты, словно узник, что не может ни вырваться, чтобы убить, ни освободить его жертву, ни сам удалиться от этих неприятных звуков.

В десятом классе ему очень нравилась молодая мамина подруга Лариса. Фигура, глаза, лицо, голос — все в ней казалось безупречным, вызывающим дивный внутренний трепет. Засидевшись однажды допоздна, она, подвыпив, позволила уговорить себя остаться у них в дождливую, холодную ночь. Ее положили в детской, на его кровать, его — на разборное, выдвигающееся вперед старое сломанное кресло. В темноте, когда погас свет, они немного поговорили об учебе, экзаменах, погоде, потом она похихикала и замолчала.

Его будоражил запах ее духов, дыхание, блеск волос от света фонаря на собственной подушке. Нереальность, фантастичность картины присутствия взрослой желанной им женщины в его комнате. Сил оставаться в том же положении совсем не осталось, когда ее рука от натопленных батарей откинула с мерно вздымающейся груди тяжелое ватное одеяло. Кровь стучала в висках, он долго крутился, боясь скрипеть креслом, а потом встал, не понимая до конца того, что делает, и наклонился над ней. Аккуратно дотронулся губами сначала до плеча, до шеи, а потом до мягкого спящего соска, выпрыгнувшего из-под старенькой материнской комбинации, проведя по нему языком, и тут же почувствовал, что она вздрогнула, видимо придя в себя, вдруг глубоко вздохнула и заплакала, обхватив ладонями его голову. И он тоже отчего-то заплакал. От возбуждения, стыда и невозможности преодолеть и то и другое.

В школе физичка Екатерина Алексеевна в честь какого-то праздника надела обтягивающие брюки и произвела фурор среди мальчиков старших классов. Такого они еще не видели. Облегающее, оформленно-выпуклое, с маленьким истеричным просветом в форме сердечка. Когда она брала мел и писала на доске, вполоборота поворачиваясь к классу, за ней с плохо скрываемым интересом следили все без исключения глаза. Кое-кто даже вытянулся вперед на парте, подперев ладонями щеки.

Когда-то, когда он был маленьким и не мог долго уснуть и плакал по ночам, мама укладывала его между собой и мужем, и, умиротворенный, он мгновенно засыпал. Образ матери постепенно перекочевал в его подростковые фантазии, которых хватило бы на целую серию порнографических фильмов. У отца он нашел порнографический журнал и частенько листал его. В смелых образах застывших красавиц возникали и волнительно оживали в воображении лица почти всех школьных персонажей женского пола, включая преподавательниц, исключая только седовласый преклонный контингент. С силой получаемого наслаждения могли сравниться разве что раздоры между матерью и отцом, заканчивающиеся ее стонами за стенкой. Они питали, придавали сил, он научился терпеть раздраженные тычки обоих участников, принимая их за своеобразную плату оказываться в самой гуще домашних баталий с взаимной ненавистью и обличающими обвинениями. С удивлением он отмечал, как его переполняет энергия криков и сыплющихся проклятий. Негатив парил над ним и не задевал, и в этом был восторг. Когда он видел слезы, ему хотелось смеяться. Тем громче, чем сильнее был неистовый крик.

Оказалось, что от отца не так мало ускользало. В порыве бешенства он отодрал как-то от плинтуса телевизионный кабель и начал охаживать обжигающими ударами неверную жену. Глеб молча наблюдал за русским «бьет, значит, любит» из своей комнаты, притворно склоняясь над тетрадками, с выпрыгивающим из груди сердцем. Вначале он был на стороне отца и даже радовался своеобразной мести за надоедливую, бездумную овечью опеку. Но потом, когда она тихо лежала и стонала на полу в коридоре, что-то зашебуршало внутри и заныло. Ночью он представлял, что овладел ею именно в этом положении, прямо там, в коридоре, горячо, страстно целуя, жалея и успокаивая, со слезами и шепотом.

Его отцу было все равно, чем занимается его сын, где он, каково ему. Но выбор факультета вызвал у него неудовольствие. Он повертел в руках студбилет, положил его аккуратно на стол и сказал:

— Ты мне тюльку-то не гони! — и погрозил пальцем, сдвинув брови. — Вот Колька, — он указал на стенку, как будто Колька сейчас сидел там, — заканчивает не бог весть что, ПТУ, но уже мастер телерадиоаппаратуры и может заработать на хлеб. А что сможет заработать философ?

Попытка возразить что-то о далеко идущих планах, о диссертации, профессуре, академии, собственных научных изысканиях, да мало ли чего еще там, впереди, была прервана:

— И я философией увлекался в свое время. Перипатетики или еще там какие софисты брали, конечно, с учеников плату за обучение, но ты-то, как я понимаю, прогуливаться по садам и портикам с бормотухой собираешься.

Глеб отрицательно помотал головой. Бормотуху пил уже и без того.

— А помнишь, как я хотел поступить на военную службу?

Эту историю отец рассказывал уже двести раз. Как не прошел комиссию после десятого класса из-за зрения и не было связей. А окулист, сидевшая в комиссии, наотрез отказалась перепроверять результаты. «Ты не видишь правым глазом, куда лезешь», — сказала она. Но отец пошел и договорился на следующий раз, когда будет принимать другой врач. Оставалось дело за малым — выучить таблицу так, чтобы можно было по памяти отвечать и лишь следить за указкой. Благо таблица соответствовала ГОСТу. Стал вспоминать, где он ее видел. Сбегал в поликлинику, где работала какая-то дальняя родственница, договорились. Пришел в назначенный день, прождал три часа, пока вызовут, толпа народу, врач закончил прием и ушел. Родственница извинилась, что не смогла помочь. Побежал в школу, вспомнил, что в медкабинете висит такая же точно таблица. Суббота, вторая половина дня, ближе к вечеру, школа закрыта. Стучал, открыла уборщица тетя Маша, выложил ей все как есть начистоту, умолил открыть кабинет. Вбежал в кабинет, помнил, что она слева под лампой, в углу, искал, но таблица как сквозь землю провалилась. Лампа есть, таблица исчезла. Упросил тетю Машу вдвоем поискать, куда ее скрутили в рулончик и положили. Рылись час. Не нашли. Ушел, таблицы не выучил, на переосвидетельствование не пошел. На этом карьера военного закончилась не начавшись.

— Так вот, — сказал отец. — Я никогда не плыл по течению, все время жил сообразно поговорке «на Бога надейся, да сам не плошай». Но судьба, я это сейчас понимаю, она во многом от нас не зависит, мы мало что можем изменить, хоть лоб себе иной раз расшиби. Вот ты теперь философом стал, вот и ответь мне и заодно себе на этот вопрос. Бывает, и тетя Маша не помогает, понимаешь? И выходит, что все, что ты проделал, зря. Бывает так, что никто ничем не может тебе помочь. И для чего это тогда все?

С тех пор он мучался этим вопросом, глядя в потолок, который изучил до мельчайших подробностей, или всматриваясь в бессмысленный узор выгоревшего ковра на стене, доходя порой до исступления. Казалось, что единственным избавлением станет его противоестественная и долгожданная смерть. Противоестественная из-за того, что не принято как-то у нас до сих пор родителям испытывать восторг от похорон собственных детей. Общество осудит. Даже несмотря на то, что поплакать бы поплакали, а внутренне вздохнули. Он множество раз видел подобные сны и прокручивал в голове возможный сценарий. Но знал, что все будет наверняка наоборот.

 

II

Глеб, сколько себя помнил, никогда не задумывался, что рано или поздно он станет отцом. Жил-жил, был-был и не задумывался. Не размышлял над этим, не воображал и не анализировал свои ощущения от ожиданий, не думал не гадал, как там все может сложиться, далеко в будущем. Хотя обыкновенная уверенность в неотвратимости присутствовала, как собственная смерть. Ведь он родился и, значит, умрет. А раз так, вероятно, тоже родит кого-нибудь. Точно так же, как это сделали в свое время его родители. Чтобы сделать самой первой большой неприятностью чье-то другое рождение. Именно к неприятностям, которых не избежать, относилось отцовство.

Это девчонки мечтают о свадьбе, замужестве, пока нянчатся с куклами в дочки-матери. Кто сегодня будет их сыном в коляске — мишка в платье или вот этот милый слоник. Мальчики, взрослея, пристально вглядывались в лица противоположного пола, но он никого не гипнотизировал на предмет своего счастья. Известно же, что мужчина всегда ищет женщину, похожую на маму, а вместо этого находит тещу, похожую на папу. Он не спешил. Нет, не так. Просто не имел такой цели.

Девушки, женщины, они отчего-то быстро перестали быть разными, доказывающими, что по сути такие же. За их смущением скрывалась элементарная похоть, за отвагой — любопытство, ничем не отличающееся от его, за похотью — смущение, за агрессией — ранимость, а за мягкостью и услужливостью — истовый сволочизм. В каждой живет похотливая Даша Букина, но каждая готова сыграть при этом Наташу Ростову. Внутри у многих из них обнаруживалась ласковая, преданная, настоящая изуродованная красота, дикая и погибающая, как брошенное и подстреленное бывшее когда-то домашним животное. Протяни ему руку — в лучшем случае убежит, а то и само нападет исподтишка и укусит.

И он рос вместе с ними, и кусался, и покрывался их укусами, рвал себе уши в драках, был изгнанным и покидал их, чтобы опять скитаться в поисках своего единственного прайда. Ради того, чтобы найти его однажды, там, где и предсказывали — нигде, и тогда, когда уже и не ищешь. Ему не казалось, что он влачит никчемное существование, он принимал происходящее с ним за самую настоящую жизнь. Собеседник, друг, любовник… рано или поздно доказательства его внутренней цельности перевесят бездоказательность томительной наружности, в общем-то уже не причиняющей неудобств, потому что она стала живой надстройкой, наподобие раковины, которую носит улитка, прекрасно зная габариты, вес, цвет, запах, но не имеющая возможности снять ее, представить со стороны. И он не имел представления, кто он, что кому-то может показаться, что он не живет. Он казался себе настоящим, жизнь — наполненной, пока к ней не прикладываешь измерительный прибор. Сначала учился избегать общения с теми, кто проводил границы «нормы», потом, когда еще чуть повзрослел, — игнорировать оценочные категории.

А много ли тех, кто знает, как он выглядит со стороны, каков он в глазах окружающих, таких разных и неготовых, в свою очередь, осознавать увиденное? Кому под силу такие задачи и такое виденье? Калекам. Вот кто свободен от предрассудков: пережив однажды день, когда все задачи становятся не просто другими, а всем чем угодно, только не тем, что было раньше… И кто знает, что там еще впереди. В самом страшном случае больше ничего и никогда не сложится. Ни на одном поприще. И более удачливые его собратья придут, чтобы похвастаться своими успехами, под предлогом распить «Джонни», как подачку. В минуты слабости он думал, что лучше сдохнуть, чем переживать их сострадание. Их и женщин, которые радостно записывают тебя в друзья, соглашаясь на то, чтобы в дальнейшем использовать вот так просто, без комплексов, — у них-то их нет, — вытирая об него все — от слез до обуви.

Пальцем правой руки Глеб плавно переключал рычажок в режим «carpet». Щетка с прозрачным окошком забегала по зеленому ворсу. Синтетическое покрытие часто пачкается от пролитых жидкостей. Иногда на него падает пюре, капает подлива, в него втаптывается вермишель, втирается никем не замеченный, доверчивый к внешним обстоятельствам банан.

Сейчас на это зеленое поле с густым, как трава, ворсом падают бриллианты. Это редкое зрелище для гурмана-ковра. Он с удовольствием впитывает их, большие, увесистые, крокодильи, хрустальные капли, падающие, как дождик, на его травяной ворс. Ковер, если бы он умел думать и чувствовать, осознал бы, что стал свидетелем настоящего события. Ибо впитывал мужские слезы. Редкие, крупные, настоящие, те, какими плачут ненастоящие мужчины.

Он стал позволять себе плакать тогда, когда никто не видит.

…Помоги, Господи, если ты есть! А и не помог. У кого просим этой пощады? Он же в берушах. Как можно быть избавленным от бед тем, кто их генерирует? Как можно сломать надежды на внутренний подвиг, к которому им и направлен, им же и приготовлен? Разве можно найти что-то вовне? Любовь, преданность, счастье? Я остаюсь один на один со своими страхами. Я открываю им дверь, чтобы разрешить себе не бегать от боли. Все аддикционные шлюзы прикрыть нельзя. Чего я боюсь? Честно. Сейчас самому себе. Ну? Измены. Попробуй принять то, что есть, преодолевая страх и возможную боль. Кое-кто сказал бы тебе, что неплохо перенаправить усилия на простой визит к психотерапевту, но я обойдусь без костыля. Никто ведь не поможет. Сам, сам. Для этого я должен выйти в реальность. Позволить событиям происходить. Пришло время проверить, чего на самом деле стоит страх. С решением непременно появится повод. Эта цепочка все время работала, вытаскивая лебедкой сюрпризы. Принимаешь решение, следовательно, осуществляешь выбор. Как только я отправляю импульс, наступает событие, которое опять тянет за собой принятие решения. Все равно никто не спросит тебя, боишься ты или нет. Ряд бездумных экспериментов уже принес неудачи. Значит, пора подумать. Если количество дураков — величина постоянная, значит, это справедливо и для всего остального. Все величины постоянны, на них и стоит этот мир.

Даже надвигающаяся безысходность, сжимающая все внутри, отступила и отвергла предложение пробраться внутрь глубже или осесть где-то снаружи. Наступило оцепенение, после которого всегда приходит взрыв эмоций, никому не видный, съедаемый больным желудком. Наступала болезнь, как спасение, как очищение от греха и попутное освобождение от накопленной усталости и излишней экзальтации.

Реви, реви, сопли бахромой, посмотри, ты сразу стал похож на девочку, некрасивый какой. Давай, давай, поплачь, поплачь! Ты что, не мужчина? А ну прекрати, пацаны не плачут! Да ты не пацан! Не надо плакать! Это некрасиво. Кто она для тебя? Только честно сам себе скажи сейчас. Она? Она, она… родная. Кто родная, кто? Бабушка, сестра? Чем она тебя зацепила? Она как-то по-особенному тебя успокоила? Дотронулась до тебя? Мама? А ты ей кто, как думаешь? И еще. Ты думаешь, это любовь? Зрелая, нормальная любовь? Чувство мужчины к женщине? И если ее нет рядом, значит, тебя уже не любят? И завтра если ее нет, если она с кем-то смотрит кино, тебя уже не существует? Она берет в руки бокал сухого красного вина вместо того, чтобы сидеть и гладить тебя по голове. Она предала тебя, правда? Скажи себе, что ты чувствуешь? Предательство, ложь, обиду, негодование, измену? Да. Ты так ничего и не понял… Ты зависим. Ты все время думаешь о ней? Ты с самого начала знал, надеялся и верил? Ты готов броситься ради нее с моста? Эйфория закончилась, началась ломка. Это вовсе не любовь, поздравляю. А что это? Что? «Я же ради тебя, сука» — вот что это. Иллюзион. Слезы очень даже неплохо. Увлажни ковер. Ты не виноват. Ты прав. Это палач. А ты жертва. Сытая, прожорливая, но отодранная от тела пиявка — тоже жертва. Вали теперь все на нее, она плохая. А ты красавец! Ты просто воплощенный идеал. Какающий домашний семаргл, с глазами навыкате, преданный, поэтому идущий за ней и какающий на ходу. Ты плачешь? Я просто не слышу. Да. Плачь. Ты слабак, а слабаки должны плакать. Ты все верно делаешь. Кто был охотник, кто добыча? Плачь! Немедленно! Много, долго, сильно, до икоты, до рвоты! Я не оправдываюсь. С чего бы это? Ты что, нехороший? Ты не прав? Сейчас небо рухнет на землю. Оцени себя немедленно! Не хочу. Мне и так отвратительно. У тебя что, нет комплексов неполноценности? Я люблю ее. У меня все есть. Мне надоело. Никакой «ее» нет. Ты влюблен в себя и насилуешь ее, которой теперь нет, собой. Но и себя ты не любишь. Если ты любишь ее, так порадуйся за нее, что она без тебя счастлива. Если ты любишь ее, скажи ей, что любишь ее всегда, независимо от того, с тобой она или без тебя. Любовь безусловна, а ты ставишь условие после каждого сказанного тобой слова, после каждого несказанного — точку с запятой и никогда не заканчиваешь предложения. Да, я не смог полюбить ее как чужую. Чем она виновата перед тобой? Она… восхищалась мной. И? У попа была собака, он ее любил? Ты ревнуешь ее? Я же сказал, ее больше нет. Тебя предпочли? Она забыла свои обязанности быть влюбленной в тебя? Тебе пострадать надо. Без страдания не живется, не радуется жизни. Чем дальше от себя — тем лучше. Да ты, брат, терпило. Тебе надо своей коброй задушить женщину. И еще. Ты ведь никогда не веришь, что тебя адекватно любят, так? Тебе все кажется, что только ты так искренне, так нежно, что дай вам Бог, а тебя все равно не так. Да! Душевно! От такой любви надо держаться подальше. Не находишь? Ты ее не понимаешь, она тебя не понимает, но вместе с тем вам кажется, что вы горячо любите друг друга. Чай заменяете любовью. Любовью заменяете штопку носков? Зачем? Слишком высока цена такой нежности, и пятки мерзнут. «Не надо понимать женщину только предстательной железой», — как-то заметила Софья.

Здесь, на этом ковре, пролито море женских слез, всегда обильных, соленых, часто горьких, редко сладких от радости и восторга. Все они принадлежат его матери Веронике Петровне, энергичной даме пятидесяти семи лет, не так давно ставшей пенсионеркой, тщетно стремящейся вернуть безвозвратно сбежавшую от нее молодость, резво перепрыгивающую с поколения на поколение.

Ее слезы достаются всем: кухонному полотенцу, халату или столу, на котором она рыдает, картинно уронив голову на руки. У нее великое множество причин для слез, почти столько же, сколько поводов для огорчений. Она плачет не от боли, не из-за неожиданно плохих или хороших новостей, не из-за слишком трогательной сцены в кино под патетическую музыку. Она плачет от раздражения и негодования, обид, которым несть числа, от вида своего увядающего лица, от отсутствия блеска в глазах, от скуки, исчезновения вкуса к жизни, а еще из-за мужа, которой хоть и состарился вместе с ней, но все еще бодр, радостен, даже свеж, полон сил, в отличие от нее предпочитает беспорядочный, нежели размеренный ритм жизни, алкоголь, но не сигареты, жирную пищу, но совершает пробежки в парке, сгибает бицепс и трицепс с гантелями.

Не все женщины прощают мужчинам способность в два раза лучше сохранять коллаген. Разницу результатов работы времени нельзя не заметить. Она, быстро поседевшая, с редеющими волосами и дряблой кожей рук, бедер, груди, казалось, ненавидела его, еще вполне пригодного для какой-нибудь кошечки. Редкие малознакомые не путали на фото мужа с ее сыном, плохо скрывая удивление. Вероника Петровна это замечала, у нее портилось настроение.

Вся жизнь ломана-переломана, и эта сволочь — причина всех бед. Проклятое замужество. Столько лет коту под хвост… И этот неудачник. Чем объяснишь такое чернокнижное заклятие?

Она подозревала мужа в связях с более молодыми женщинами. Так развилась и засела в ней ненависть, удушливо вцепившаяся щупальцами в горло. Но какими бы сложными не были их отношения, Глеб никак не мог записать ее в старухи. И лишь думал, что вот она, женщина, когда ее мелирует Бог. И чем дальше, тем больше сочувствовал ее внутренней разобщенной структуре, которая мобилизовывалась и пробуждала внутренний тревожный трепет тлеющей жизни, лишь когда он заболеет. Тогда оставшиеся обноски от ее некогда роскошного материнства предъявлялись миру, как карнавальный костюм, прибранный до случая. Она облачалась в этот костюм «Доктор Куин — женщина врач» и начинала выхаживать: отпаивать, отхаркивать, отмачивать, отваривать. Не ведая, как Алфея спалила в багровом пламени проклятую головешку из ларца.

Слишком много родителей с их надеждами становятся похожими на ростовщиков, забывая, что никто не просил их об этой странной услуге дарения. После того как буря в душе умолкала, она подходила к зеркалу и внимательно рассматривала себя, плачущую навзрыд. Казалось, что в этот момент она хочет удостовериться, способен ли ее трагический вид вызывать сочувствие.

Дети всегда видят, знают, считывают, даже если от них тщательно скрывают, истинные взаимоотношения родителей и перенимают, впитывают неосознанно ту атмосферу, в которой растут, набираются сил. И хоть лотосы вырастают из грязи, перекошенные семейные отношения портят их личность. Материнской авторитарностью Глеб плотно прижимался, как тяжелым камнем квашеная капуста. Привычный гнет, измеряющийся десятилетиями, невероятно болезненно с себя снимать. Тогда все переворачивается и свобода кажется несвободой.

Хотела ли она такого результата? Конечно нет. Ей казалось, что она любила, оберегая, помогая, защищая, не задумываясь, что убивает, обкрадывает, лишает возможности жить самостоятельно. Он протестовал и не догадывался о дуальном восприятии мира, о том, что его собственная ненависть и есть основной показатель зависимости. Иной раз он принимался бороться, но как-то незаметно терял силы в этой борьбе, не сумев преодолеть в себе детские обиды, душившие кашлем и высыпавшие на коже крапивницей. Он искал спасения в любви других женщин, надеясь, что они изменят его жизнь. Но не находил того понимания и усердия, к которому привык, и это становилось докукой. Волевые и властные — подавляли. А иных он не выбирал. И каждый раз сбегал от них к той, на кого все сильнее раздражался за свою неизбывную привязанность.

Он пришел к выводу, что невозможно быть удачливыми всем поголовно. Он ни разу так и не оказался тем парнем, в нужном месте, крепко-накрепко расцелованным желанной Фортуной. Проживал свою единственную жизнь как мог, настолько хорошо или отвратительно, насколько годился потенциал, заложенный в него при слиянии двух клеток, отцовской и материнской, с той энергией, которую вдохнул кто-то третий, невидимый. Если принять то, что форма предшествует материи, есть повод поинтересоваться у родителей, что же, собственно, набито в тебе, как перо в подушке. Но это метафизика, нечто расположенное над физикой, за пределами этого мира. Задай он такой вопрос, ему тут же припомнятся все удачливые родственники до пятого колена и проведутся параллели с особенностями характера и чертами наружности, подтверждающими положительный ход проявлений семейной генетики. Этого он наслушался до отвала.

Человек, как только родился, делает самый первый свой вздох для других. Для других себя, которыми ему предстоит стать. Потому что он еще сто раз будет сам собой не понят, сам собой заключен в плен плоти — эту тюрьму, одиночную камеру, растущую, взрослеющую, стареющую. Но люди не рождаются с миссией решать родительские проблемы.

Мы можем быть счастливы только очень коротко, вспышками, когда подается космический ток, пока любим друг друга, когда ласкаем себя чужими руками. Но приходится из этой успокаивающей, умиротворяющей колыбели вылезать, чтобы не пресытиться. И течение тока прерывается, связь рвется.

Его матери казалось, что он мог бы прожить свою жизнь как-нибудь иначе, лучше, чем она и отец. Мог оправдать ее надежды, стать кем-то, кем она видела его в мечтах, кем бы она стала гордиться перед другими, подобной редкости в своих сыновьях не получившими. Что, впрочем, и проделывали по отношению к ней ее хвастливые подруги и родственницы. Иначе он бы не знал поименно всех этих хороших парней, которые составляют для своих матерей пазлы из радости и света. Они зарабатывают столько, что их родительницы могут позволить себе не лишний килограмм яблок в месяц, а добротную пластическую операцию, чтобы и дальше и дольше еще удивлять всех вокруг своей молодостью, величием, хорошо лежащим на лице макияжем и превосходно сидящим, со вкусом подобранным гардеробом. Они отдают сыновний долг! Он, оказывается, рожден должником…

Он размышлял, стоит ли разубеждать ее в этом.

Может быть, достаточно проговорить это самому себе? Не в этом ли кроется освобождение? Философия, конечно, это искусство правильно задавать вопросы. И я знаю большую часть ответов, и все равно душит обида, с которой не в силах справиться, которая уперлась коленями в кадык и выкручивает язык: «Говори!» Легко ли в такой позе общаться? Поэтому обманываться рад, это привычно, это утешает, это спасительно во многом, прячешься и спишь, спишь и прячешься, а завтра, может быть, решишь что-то, но наступает завтра, и опять сон, и опять мысли о спасительном завтра, когда просыпаешься, опять понимаешь, что все обман. Обман, залитый липким ожиданием завтрашних перемен, которые все не наступают. И спазм горла от крика. Только отказ от чувства собственной важности, как говорил Дон Хуан, и остановка мира… Хочется бить, хочется топтать за подаренное проклятие, за то, что податлив, безволен, как одушевленный послед. Но где же тот человек, который должен был родиться вместо меня нынешнего? Куда он девался? В беспощадном добре, делающемся всем назло.

Она уверена, что вкладывала в меня все самое лучшее, как повар пихает начинку в фаршированное пузо рыбы. Воспитывала меня Настоящим Человеком, не досыпала ночей и, как кочегар, кидала в топку все новое и новое топливо из золотых слитков ее трудов, чтобы я не стоял на месте, рос, взрослел и тоже брал в руки лопату — брать больше, кидать дальше. Не разрывая цепочки продолжения рода, энергично, с потом, застилающим глаза, утираясь на ходу, не обнаруживая перед собой явного тупика, царапал и царапал своей лопатой ресурс для новых поколений каторжников. Не забывая при этом отсыпать и ей. Брал в долг — отдай.

Как это прекрасно — помнить о маме. Все так и делают, и я не против. Просто когда изо дня в день я слышу ее констатацию всего ожидаемого и несбывшегося, как чего-то не фантастического, а обыкновенного, мною непонятого, когда получаю это в виде намеков и жалоб или еще какой-то уничижительной, недовольной дребедени, я понимаю, что уже не заработаю в плане похвалы ни одной копейки. Для нее я пропащий.

Когда-то я жил так, что страшно вспомнить. Когда-то одной ногой стоял, раскачиваясь и посмеиваясь на чертовом котле, осыпая своих утилизаторов проклятиями. Я был настолько далек от того затянутого в дресс-код офисного мяса, с хорошо вымытыми шеями мальчиков, просиживающих ступени карьерной лестницы, насколько я вообще когда-либо в жизни мог быть далек от всего этого. Но я не был на дне: в стороне от всего этого, да, покуривающим план на обочине, но не на помойке, и сделал своим лозунгом фразу: кто не работает, тот ест. Как говорил Линкольн, можно все время дурачить некоторых, можно некоторое время дурачить всех, но нельзя же все время дурачить всех. Мы с детства растем во лжи и рано понимаем, что честность — товар в нашем обществе неходовой. И рано отказываемся от нее, подставляя каждый раз задницу, являющуюся одновременно физическим лицом. Ошибочное решение видится в том, что можно убрать лицо подальше.

С детства я слышу: каким он парнем был, каким я должен стать, вентилируя все общественные стандарты в нехитром обучении подмазывать, где сухо, и подстилать, где твердо. И мне плевать на обустроенный быт, за который надо засунуть кому-то поглубже в задницу собственный язык. Обойдусь. Мне в разы сложнее примириться с послевкусием собственного насилия. Бери пример с Миши. Он как ходил с детства с дипломатом — так и стал дипломатом. А ты как ходил с ранцем…

Современный мужчина имеет представление о себе как таковом в основном из кино, анекдотов и хорошо, если еще из книжек, и что совсем редко — из положительных примеров отца или старшего брата. Соня была не так уж далека от истины. Мужчина нужен, только когда война. Он продукт ради прогресса, предусмотренный самой природой, как расходный материал в борьбе за выживание и совершенство. У него кровопотери должны быть реже, но обильнее.

Будучи еще подростком, я четко усвоил правило: чем чище надраены твои ботинки — тем ярче будут следы тех, кто на них наступил. И ушел в сторону, сохранив ботинки в неприкосновенности. Без намерения стремиться стать тем, кто на деньги, которых у него нет, покупает себе вещи, которые ему не нужны, чтобы понравиться тем, кого он терпеть не может.

Идеальные сыновья, по мнению моей мамы, не пьют столько. Они не пьют вообще. И не курят, и если уж выбирают себе женщин, то это ого-го какие женщины, самые настоящие из тех, что только можно себе вообразить. Эти женщины не приходят жить в дом к своим мужчинам, чтобы стеснять их родителей, они даже не приводят их к себе, чтобы стеснять своих, хотя это-то как раз уже не важно. Настоящие женщины уводят мужчин в отдельные квартиры, на случай, если эти мужчины сами, еще со школы не имели мечты купить их себе и увести туда женщин. Они заводят семью вовсе не для себя, а чтобы не забыть матерей, более того, они фанатично любимы своими матерями именно на расстоянии. Моя мать цепко выуживает из всей этой информации те факты, которые можно с легкостью превратить в орудие пыток, и с удовольствием смачивает слезами наш ковер. Я не верю и почти не сострадаю этим фальшивым слезам, льющимся по каждому удобному случаю. Я всего лишь эмблема несостоявшейся чужой красивой жизни, привинченная к живой женской груди, когда-то давшей мне пищу, ожидающей, как оказалось, возврата сторицей. Приходилось ли видеть кому-нибудь такой обмен — грудное молоко за пластическую операцию этой самой груди потом, спустя тридцать с лишним благодарных лет.

Одним словом, слушать ее, так я мог бы прожить свою жизнь не так, как живу. Стать не тем, кем стал. Мама давно все за меня расписала, и я разрушил ее идеалы. Она родила меня в муках, и я ей обязан по гроб. По два гроба, если считать еще и свой. Иногда, в минуты просветления, когда она слышит леденящие кровь истории про наркоманов, которые выносят из квартир своих стариков все — от золота до последних пожитков, она думает, что я, пожалуй, так и быть, куда лучше этих, не имеющих на себе креста.

На кухонном ковре в квартире нет отцовских слез. Он не имеет для этого бесполезного занятия подобных желез. Владимир Семенович когда-то решил раз и навсегда: что бы ни случилось — его все устраивает. Вероника называет мужа емко — прихлебатель, и он для этого предусмотрительно оглох на оба уха, как и его отец. Иногда в жизни наступает такой период, когда объяснять свою точку зрения становится даже не просто лень, — незачем.

Глеб часто наблюдал за матерью. Много раньше ее частые истерики и их сокращающаяся ремиссия позволяли не сомневаться в том, что между ней и отцом давным-давно нет никаких сексуальных отношений. Все подвержено только механике, только монотонным ежедневным бытовым телодвижениям. Отец приходит с работы, ужинает, идет в комнату смотреть телевизор, мать ужинает отдельно, потом час суетится на кухне, моются по очереди, сон. Утром возня на кухне, работа, вечером возня, ужин, шум воды в ванной, сон. «Иди есть», «дай ложку/вилку», «где хлеб/пульт», «отстань» — они обходятся этим набором слов, с небольшим отступлением, уже несколько лет.

Эволюционирующие в бессердечные, бесчувственные машины одинаковы. Их эмоции подчинены раздражителям, раздражители — событиям, события — поступкам, запрограммированным предыдущим опытом и предсказуемым. Они мгновенно оценивают ситуацию, событие, услышанную новость только с заученных с младенчества позиций. На одно и то же событие у них приходится по три «плохо» и по четыре «хорошо» одновременно.

Иногда в порядке эксперимента он решался проверить, насколько прав в своих предсказаниях. Если у кого-то из не очень хорошо знакомых умер муж, мать начинала заводиться по модели «плохо» — какое горе, как же она теперь, да бедная, несчастная, одна, одна-одинешенька. Стоило сказать ей, что он был пьянь, — включалось «ну и хорошо», что издох, туда ему, коблу, и дорога, только нервы мотать, ну и славно, избавилась от дармоеда. Затем опровергнуть первое, что он оставил ей завещание на дом, на квартиру, все с родни на нее переписал, усыновил пасынка, болел раком, вот и пил, а так был очень ничего человек — то «плохо», потому что жил бы да жил — не тужил, таких мужиков у нас мало, хороших-то Бог прибирает, а дрянь всякая живет, ничего ей не делается. Если добавлялось, что так-то оно так, да любовниц у него имелось три штуки и теперь с ними суды по этим завещаниям, так как таких завещаний он четыре оставил, — «хорошо», потому что, ах же свинья, я так и знала, сразу же видно, что протокольная морда, отца с матерью живьем продаст.

Конечно, на этот ковер капали и другие слезы и по другим причинам. Эти слезы принадлежали Софье, единственной женщине, лично знакомой и с ковром, и со всеми его обладателями. Она подобно родовому бриллианту, оправленному в устаревшее обрамление, для Глеба явилась редким драгметаллом во всей его скромной коллекции под названием жизнь. Он не помнил вкуса своих детских слез, но теперь, перевалив за цифру из двух соседствующих троек, как будто впервые ощутил его во время уборки на их старой, тесной, советской кухне с прокуренными отдушинами, пожелтевшими шкафчиками и потолком. Дома никого больше нет, он один и совершенно не понимает, зачем включил пылесос. Для того, чтобы убрать из головы собственный хаос. Это там, а не на ковре, скопилось такое количество крошек и пыли, что невозможно откладывать с уборкой.

Глеб поднял с пола старую, сложенную вдвое газету и вслух прочел крупные заголовки: «Спектакль про роковую любовь», «Я вынужден быть спарринг-партнером для желающих», «Гонщик-убийца» и ниже: «Завтра суперматч „Зенит“ — „Спартак“».

В общем-то все верно. Он и гонщик-убийца, и спарринг-партнер из спектакля про роковую любовь. И свой суперматч, если верить тому, как сыграли указанные два клуба, тоже проиграл.

— Привет. — Он набрал Соню.

— Что, опять?

— Ага.

— Что на этот раз?

— Обошлось без криминала. Ты предсказала ползающую по моим губам муху, и я проснулся.

Когда Соня появилась в его жизни, дом перестал быть логовом, личным обиталищем, куда приходишь, только чтобы отоспаться. Он беспрекословно подчинился ее женским законам и порядкам. Столы прогнули спины под ее настойчивыми ладонями, прижимающими полироль. Она привнесла хаос, который почему-то называла порядком. Нарушился привычный миропорядок, сообщающий на уровне вытянутой руки, что где лежит. Началась какая-то бесполезная миграция вещей по дому, вплоть до их исчезновения. Это стало напоминать балаган с дверями нараспашку. Она выбросила комсомольский значок и пионерский галстук, лыжные ботинки, в которых он сдавал кросс и занял второе место на школьных соревнованиях, бесследно исчезли фотографии бывших, разбросанные в ящиках стола, старые кохиноровские резинки и стержни из стаканчика, а потом и сам стаканчик. Он не мог найти ящик с инструментами, институтские конспекты по философии, шапочку-котелок, мятые, но еще почти новые бейсболки, карту памяти и еще массу всего, что она окрестила незатейливо «хлам».

— Я тут вот о чем подумала. Надо выкинуть все старье из шкафа, вымыть, проветрить и повесить туда нормальную одежду.

— Твою?

— Ну нельзя же так засирать пространство вокруг себя в таком обширном ракурсе! Надо безжалостно освобождаться от моли, детских хоккейных коньков, шайб, клюшек, ржавых гантелей в паутине, когда тебе перевалило за тридцать! Вот я, к примеру, выбрасываю все без всякого сожаления. И еще ни разу не пожалела о том, что выбросила.

— Если бы я тебя не знал, то тут бы и поверил. Если бы не видел тебя регулярно роющейся в помойном ведре.

В ее доме вот все было нужным. Там нечего было выбросить, в ее доме. Он сам разве что плохо вписывался в его интерьер в своих мокрых от волнения носках. Слава богу, что ее ковры тщательно гасили их следы. Он вдруг впервые осознал, что отстал от жизни, почти устарел. И после него ничего нет, ничего не остается, случись что. Даже следов.

Могла ли она оценить его бесцветное и быстро испаряющееся, как эфир, присутствие в своей жизни? Ему хотелась стать для нее нужным и необходимым. «Любишь меня?» — «Нет». И он разрешал ей разорять свой привычный уклад, наблюдая, какое ей это доставляет удовольствие хозяйничать, летать, словно demonio insuperabile.

В ее расстановке вещей сквозил целый ритуал, в протираниях — бегство от чего-то, в борьбе с вещами — крах надеж, в стремлении к чистым поверхностям — внутренний надрыв. На бегу, не разбирая дороги, она инстинктивно пыталась свить гнездо, удерживая все, что соскальзывало, и выкорчевывая все, что плотно в ней, до того как она появилась здесь, засело.

Он старался подружиться с ней ценой своих потерь, не теряя надежды, что она оглянется, заметит все свои разрушения, ахнет, ужаснется и перестанет. В ней сидел какой-то заводной черт, который беспрестанно подвергал сомнению не только чужие, но и ее ценности. Единственное, что он запретил ей делать, — это смотреть на него немигающим, гипнотическим взглядом.

Предпринимая попытки выворачивать наизнанку отношения, она старалась дать себе и ему понять — не страшно быть вместе. Надо ощущать, обживать совместный тыл, без ожидания опасного толчка в спину. И кропотливо каждую весну высаживала саженцы своего доверия во внутренний дворик их отношений. Зимой — промерзшими, весной — побитыми моросящими изматывающими дождями, осенью — изломанных дворовыми мальчишками.

Глеб же садился на стул, широко расставлял ноги, клал локти на колени, играя желваками, и вот-вот готов был заговорить. И не мог. То, что он действительно думал, никак не выходило наружу. А Соня твердила, что это и есть простой тест на искренность, «из чего слеплен рубака-парень». Ей хотелось без всяких там «Любишь меня, люби мой зонтик». Так просто и так невозможно…

Он ловил ее, перегнувшись с моста, когда она в пелене сознания проплывала мимо, и наивно думал, что счастье само плывет ему в руки. Оказалось, что это он плыл в руки счастью. Она умела притвориться бездушной пластмассовой куклой и иногда не желала даже всплывать. Тогда он стоял, ждал и смотрел на бегущую воду в надежде заметить где-нибудь вдалеке угол яркого банта на ее солнечных волосах. Оба забыли к тому моменту, когда встретились, что бессмертны и достигли пика безвозвратных потерь. Именно тогда он и протянул ей свою крепкую руку, ненужную и непрошеную. Осознавая, что есть еще одна попытка уже потому, что есть еще одна рука. Коль уж Бог так придумал с человеками. Она уцепилась, скорее по инерции, как пенсионерка на шумном проспекте, которой разводилы сунули впопыхах упаковку одноразовых бумажных платков в подарок, чтобы привлечь ее рассеянное внимание и наконец обмануть. По-настоящему.

Она ускользала, просачивалась сквозь пальцы. Он пытался застать ее в детстве, в те редкие минуты, когда она туда возвращалась в своих воспоминаниях, в обидчивых рассказах об ее отце, он слушал, а сам тем временем цеплял ее осторожно багром и медленно тащил к своему берегу, чтобы сделать еще один сеанс искусственного дыхания, пока она отвлеклась и не сопротивлялась. Глеб впервые видел перед собой такой оживленный труп, не способный жить в гармонии ни с кем, в том числе и с собой. И сам полагал, что является таким же точно трупом, отдавая себе отчет в том, что они встретились, уже будучи мертвыми. Настолько, насколько это еще возможно при ходьбе.

Раньше ему казалось, что ребенок, отдаляясь от родителей, уносит в себе и часть их. А тут он вдруг впервые осознал, что, оказывается, он просто прилипает к ним однажды, для того чтобы чувствовать заботу о себе, удивлять, радовать, заставлять сопереживать и расстраивать, а главное — он приходит к ним за любовью, и если ее нет, они никак не могут расстаться.

Стоило ему в первый раз увидеть Соню, как он почувствовал сладостно-тягостную ответственность за нее, вопреки воле. Так он впервые родил себе дочь. Мучительно и непросто. Внутри себя. И стал отцом, не осознавая, что другие, более важные и зрелые роли остаются ему теперь недоступны.

На следующий день после близости она достала из заднего кармана его штанов общероссийский паспорт и в графе «семейное положение» вывела простым карандашом: «Женат». И положила паспорт на место. Этот ее детский проступок он обнаружил не сразу. Мало того, он его обнаружил не сам. На порчу документа ему указали, пролистывая паспорт в отделении милиции. Но он не злился.

Близость возникла между ними быстро и внезапно, как выскользнувшая из рук на пол ваза. Она стала дополнением, еще одной гранью, но уже не могла стать чем-то целым, раскололась. У обоих создавалось впечатление, что без нее они легко бы могли существовать, а осуществив ее, что с трудом теперь обойдутся и уже никогда не смогут склеить образовавшиеся трещины, через которые испарялась легкость общения.

Его высокий рост, широкие плечи, темные волосы и сила являли собой хрестоматийный образец русского богатыря — образа доверия и всего того сдержанного великолепия, которым природа награждает благочестивых, немного меланхоличных, крепких духом и телом, немного угрюмых и далеко отстоящих от сангвиников натур.

— Ты же мне брат. — Соня многозначительно улыбалась.

— Дай сюда руку.

— Зачем?

Глеб взял ее руку.

— Разве так может быть у брата?

— Думаю, да. Это же не влияет на степень родства. Так может быть у кого угодно.

— Дурочка. Вот поэтому я братом-то тебе быть и не хочу, — заключил он. — Вот уж уволь, кем угодно, только не братом.

— И зря! Надо учиться.

— Зачем?

— Надо быть открытым новому, а ты его воспринимаешь в штыки. Все, что не вписывается в твои установки, ты воспринимаешь как неправильное. Зря. Что тебе мешает испытывать ко мне еще и братские чувства?

Шаг за шагом эта взрослая девочка, с которой он проводил часы, дни, месяцы ловко взбиралась на его плечи. Так их гигантская трехметровая биоконструкция зашагала, неуверенно переставляя ноги, в будущее. Когда же ее верхняя часть пообвыклась, уютно обустроилась, его в очередной раз осенило, что теперь он родил себе еще и собственную мать. Потому как оттуда, сверху, она периодически, вглядываясь в горизонт, видела то, чего, полагала, никак не может увидеть он, и считала своим долгом сообщить об этом, наставить и предостеречь, не имея даже приблизительного представления о том, что творится у него внизу, под ногами.

Нет, он даже не пытался больше женщин понять, еще в юности его предупредил об этой ошибке Бальзак: «Если мужчина понял женщину — он уже не мужчина». Напротив, с тех пор как он перестал стремиться разгадывать их, к нему пришел настоящий покой. Женщины отвечали взаимностью — и он чувствовал на себе неподдельный их интерес. Но она была другой. С ней он понял, как жестоко они вместе с Бальзаком ошибались. Соня не игнорировала его. Значит, все еще сохранялся его магнетизм, притягивающий женщин. Он видел в ней какую-то борьбу. Видел и делал вид, что не видит.

* * *

Софья утомила. Странно то, что она никогда не снилась, пока была рядом, или снилась как-то невнятно в облике других женщин, но все в них говорило о том, что это она, тогда как фигуры и лица были другими. Теперь же редко удавалось покемарить без снов с ее присутствием. Латая выжженные бессонницей ночные бреши сознания сквозь приглушенный немигающий свет красного интимного бра, он мог провалиться в кратковременный сон «с ключом в руке» по методу Дали, что длится, пока падает ключ. Этим ключом и стала для него Соня. Она снилась совсем недолго и своими изощренными выходками каждый раз будила его. Он просыпался, нервно вздрагивая, иногда до двадцати раз. Какой-то неприятный импульс ударял в тело и ослепительной вспышкой добирался до мозга. Умный и расторопный мозг всегда успевал сгенерировать что-нибудь подходяще экстремальное: падение, взрыв, выстрел, неожиданный удар ножом, катастрофу, пожар или Армагеддон. Во сне он много раз убивал ее. Самыми разными способами, но чаще всего ножом.

— Я видел, как ты садилась в его машину. Ты провела с ним ночь?

— Да.

— Столько боли, сколько ты причинила мне, мне не причиняла еще ни одна женщина.

— Ты слишком болезненно воспринимаешь трансформацию отношений. Ты другой, отношения другие, нет привычных образов, за которые можно цепляться, которые выстраивают реальность. Это тебя пугает. Страшно то, что шаблон не наложить. Ты смотрел «Бухарест-68»?

— Нет.

— Слушай. Юная немая Лючия влюблена в двух румынских лирических киллеров Эрика и Михая. Эрик и Михай страстно влюблены в Лючию, но отказываются делать это вместе, им надо по отдельности. Поэтому они не могут и не хотят делить ее между собой. Что-то в духе Злодейки Борхеса. Долгих восемь лет два друга киллера, как два брата креола из Турдере, пытаются понять коварную игру женщины, вывести ее на чистую воду, безжалостно конкурируя, неоднократно мысленно убивая, и в конце концов осуществляют задуманное. Метафора. Но смысл остается понятен. Они умерли для нее, она умерла для каждого из них. Никто из друзей не хотел уступить, тогда как брат поделился с братом: «Если захочешь, пользуйся ею». Но и те двое и эти умирают в недоумении, ненависти, на последних словах ее письма, адресованного каждому из них в отдельности и написанного обоим сразу, в невозможности принять реальность, в неверии, в темноте. Я запомнила текст письма Лючии: трудно поверить в то, что любовь есть самое загадочное чувство в мироздании. Любовь не знает границ, она не имеет правил и строгих законов. Любовь попирает все. Я люблю тебя, Эрик. Я люблю тебя больше всех на свете, мой Михай. Моя жизнь не отделима от твоей, Эрик. Ты, только ты один, Эрик и Михай, только ты один во вселенной, есть истина для меня. Но ты, не сможешь принять мое чувство, потому что ты не умеешь растворяться в любви. Ты привык брать, все брать себе. А я и готова отдавать, я и отдаю тебе всю себя. Но ты привыкший брать, не можешь взять того, что уже и так тебе принадлежит. Ведь для того, чтобы взять, нужно уметь принимать, а значит, растворяться в том чувстве, которого ты так ищешь. И что же тебе делать, мой любимый? Понять. Понять, что пора остановить свои бессмысленные поиски виноватого. Что тебе делать? Я скажу. Тебе нужно прекратить искать. Никто не виноват, и делать тебе абсолютно нечего. Растворись в окружающем мире, и ты обретешь его. Растворись в любви, и она станет твоею. Что делать? Ничего. Кто виноват? Никто. Я люблю тебя. Твоя женщина.

— Ты просто пытаешься этим оправдать свои порочные связи, свое высокомерие, эгоизм и наплевательское отношение ко мне.

— Отпусти меня. Не буквально, ментально. Я в твоей голове. Даже мне уже это надоело.

— Что это за мех у тебя на плечах?

— Не поверишь, но это песец. А у тебя по губам муха ползает. Неужели не чувствуешь? Крепко спишь.

Глеб вздрогнул. Мозг включился и мгновенно проанализировал реальность. Он фукнул, муха побежала в сторону подбородка. Он сбросил ее на постель и открыл глаза. Протянул вспотевшую после утреннего кошмара руку, выключил будильник на мобильном и нажал кнопку радио.

— Вы на волнах мяв-радио через минуту о том что виктор батурин собирается судиться со своей женой солистка группы чили доказала что она не трансвестит абрамович и усманов сражаются за аршавина а пока я не могу дышать мне не видно неба я не могу понять был ты или не был ветром по волосам солнцем в ладони твоя…

Сунув ноги в стоптанные на пятках тапки, он побрел в ванную. Не глядя в зеркало — незачем совершенно, — почистил зубы, намочил лицо, остатками воды на пятерне прибил торчащие волосы, как там говорила бабушка? — в простых волосах ходить.

Понятно, что, если мальчик любит мыло и зубной порошок, этот мальчик очень милый, поступает хорошо.

Сухой бутерброд размочил во рту чаем.

Возможно, утро наступает каждый раз из-за того, что кто-то очень важный, от кого зависит мироздание, привычно влезает в свою одежду, заботливо хранившую прогибы и вогнутости его тела, вырабатывающего тепло в джоулях. Почему нет? Садится, встает солнце, но не без этого? Никто не говорил, что утро наступает без этого. Может, именно благодаря одевающемуся и умывающемуся человеку и хранящемуся в одежде людей теплу и наступает утро?

Закурил.

Есть в этом неосознанное успокоение, непоколебимый консерватизм — ничего не менять и не хотеть никаких перемен. Просто курить. Затяжка, вдох, выдох. Один раз закурить и не прекращать и не иметь желания бросить. Почти намек на мужское постоянство, которое так нравится женщинам. Не разглядели. Запорошенная листвой книг по бросанию курить ловушка «Я» — противника всего нового, оберегающего стабильность от порывов навести душевную неприятную рябь. Она ему не нужна, без нее обыденно и скучно, но надежно и предсказуемо, а значит, контролируемо. Заботливое Эго отодвигает, укутывает и убаюкивает страхи под теплым одеялом табачного дыма, поглаживает тебя нежными руками по голове, ерошит волосы, качает, ведет за руку в беззаботное младенчество. Кошмарный сон Аллена Кара. Познакомься с материнской депривацией, мальчик. Не депиляций, а депривацией, не путай. Курить приятно. Зачем, зачем, мертвый Аллен, изобретать способы бросания? Делать, а не ломать голову, как перестать делать. В качестве живого примера ты сам умер от рака легких. Спасибо тебе, благодарю тебя. Расшевели сигаретой спящий центр удовольствия. Ты всегда только тем и занимался, что отказывал себе в нем. Получи его в социально приемлемой форме. Затянись, сделав глубокий вдох. Никто не отшлепает тебя. Ты большой. Теперь можно. Соня, Соня, какая ты? Где ты? С кем ты? Как ты? О ком ты думаешь? Для кого ты варишь кофе и крем-суп? Настоящая, та, которой я не знал, не видел, к которой не прижимался ночью. Почему мне досталась ты другая, кислая, как вишня, ложная, как поганка, почти мертвая, как сонная кукла, не ставшая бабочкой. Я знаю, что ты скажешь, что я сам был таким. Ты скажешь, что тебя сделали моим зеркалом. Негодный глупый мальчишка в отцовской шляпе, не знающий жизни, получил негодную девицу, которая объехала его на кривой козе, вскочила в быстро мчащийся состав, двумя выстрелами снесла замок, ограбила и сбежала с самым красивым ковбоем, он очень кстати подвернулся ей уже на середине пути, там, где ее осторожный Боливар предусмотрительно не подвернул ногу.

Неужели ничего хорошего не отложилось из детства? Нет. Ничего не вспомнить. Все похвалы, добрые слова воспринимаются как должное и забываются.

— Здравствуйте, меня зовут Сережа. Мне нужна вот эта машина.

В своем самосвале Глеб волок песок и дождевую воду девочкам для куличей. Пришлось отстранить настырного и слишком уверенного в себе Сережу.

— Отход! Куриный пароход!

— Ну, ты!

— Жопой нюхаешь цветы!

Внезапно обнаружилось неудобство — левое ухо перестало слышать и опухло. Пока Глеб очухивался, сидя на земле, Сережа вывалил песок и наложил в самосвал камней.

Записанные травмы, потери, наказания, разочарования, детские переживания — все, что было так неприятно, тошно, больно, — сейчас уже не связывались с эмоциями. Эмоции спят до той поры, пока не придет время ненависти и любви. Для кого? Для тех, кто окажется рядом, подвернется под руку, с оказией выбьет их из детских архивов, случайно соберет с их поверхности сонную пленку. Две пластинки не могут играть одновременно на одном патефоне. Две кассеты с записью прошлых обид и родительских скандалов, два диска, переполненных отрывками из старого кино прожитой жизни. Филапоней о пай мэ дарес.

Глеб дернул мышью, не присаживаясь на стул, монитор дрогнул. Надо успеть посмотреть кое-что, ответить ночным респондентам, пишущим в никуда. Банальность утра — простой сигнал о том, что все на самом деле еще в относительном порядке, еще скрипит хитрый механизм, еще стучит, ритмично обрастая сутками, как старое дерево кольцами, внутренний двигатель жизненного сгорания.

В будние дни в голове одна мысль — завести злосчастный будильник именно в выходной, проснуться, понять, что никуда не надо бежать, выключить телефон и ощутить счастливый миг свободы, насладиться им об забор обыденности, как пишут китайцы в сочинениях, и упасть обратно, обняв подушку. Или нет. Вовсе выбросить ее на пол и уснуть с тройным наслаждением, в трехмерном модуле одеяла тем самым утренним сном, горячим, крепким и сладким, как вкусный чай.

Без чая что за жизнь…

Перед самым выходом он присел в коридоре завязать шнурки, опустился на одно колено и, оставаясь в этом положении, застыл, — так хорошо вдруг стало, так покойно. Оперся спиной о стену, съехал вниз, выпростал вперед обе обутые ноги, подумав, что ничего не решат секунды. Так рукой из потока достается время. Ничего не решить за этот внезапно выхваченный ножницами из полотна времени жалкий клочок. Фиговый листок. Полотно прошивается случайными мыслями, мелькающими то в прошлом, то в будущем, которые не состоятся. За такое короткое время можно лишь успеть оглядеться внутренним взором.

В «здесь и сейчас», в общей реальности, пребывает пугающе мало народу. Остальные только физический контент, биомасса. Вы можете расстроить меня, но играть на мне нельзя. Шекспир. Осознание чувств и переживаний — один из способов оказаться в реальности. Не замечать чувств удобно, так живут дети, решающие задачу комфортного выживания.

Сейчас я слышу, как в бачке журчит вода, ветер бьется в стекло, за окном гудят машины, в комнате поет Дима Билан, мне слышно, как в парадной работает лифт, отец листает пультом ТВ-каналы, я слышу собственные удары сердца. Я вижу стену зелено-коричневых обоев, рыжие мокасины сорок второго размера, маленькую, едва заметную дырку на носке, волосы на моих пальцах, комод, шкаф со старыми книгами, полмиллиона мелких вещей, мешающих вытирать пыль. Я обоняю тяжелый запах табака и жареной картошки, лезущий из отдушины. Осязаю холодный неровный пол, стену, тепло, идущее от одной моей ноги, положенной поверх другой, перистальтику и движение диафрагмы…

Давно неновый дом пуст. Окна настежь, ветер треплет обрывки обоев на стенах со стершейся золоченой краской, с перекошенными рамками семейных портретов. Вот треснутая черно-белая фотография, улыбается мальчик с красной звездочкой на лацкане пиджака. Скрипит старый приемник, перепевая ветер в дымоходе, и пугает термитов. Пригласительный билет на ретровечеринку еще никому не отправлен. «Луч солнца золотого тьмы скрыла пелена, и между нами снова вдруг выросла стена. Ла-ла-ла, ла-ла-ла-а-а». И никто не знает, кто именно сюда заберется, если вовремя не принять меры. Сюда, в старую заброшенную сказку, зашел человек. И сразу пахнуло его русским духом.

Еще мгновение, и хлынут в голову новые мысли и унесут человека, как щепку уносит на реке водоворот. Опять сомкнется привычная круговерть, и еще не скоро вновь удастся выбраться в этот трип, где существуешь с открытыми глазами, где можно только говорить о томлении духа, но давно не чувствовать его утомления. Животное внутри устает гораздо раньше, в разы быстрее, спасается, цепляясь за социально-нравственное, падает и поднимается в своих тщетных попытках обрести свободу. Человеческое же в человеке завороженно рассматривает животного, задними ногами отталкивающегося от стенок духовного. Внутренний механизм физики вот-вот щелкнет сигналом подъема, мозг отдаст команду подняться. Тело продолжит свое раздробленное на физику и мистику неосязаемых энергий и связей движение.

Только кажется, что есть аналитика, есть осознание происходящего. Марионетка, опять марионетка в руках провидения. Кен, Соня права. Слепая, с мигающими глазами, безвинная, гнущаяся, мягкотелая кукла, бойфренд для сумасшедшей Барби, мастерицы фигур, любительницы трогательных драматических поделок из глины, королевы дымковской игрушки, раскладывающей мужчин в нелепых позах в своей мастерской, с разбросанными гипсовыми головами, руками, ногами, торсами. Такая же, как прочие, кто так и не предпринял попыток научиться управлять собой, предпринял, но быстро остыл напрягаться и забросил навыки управления, возобновил, но опять отвлекся, доделал, но плохо, переделал, но в процессе спекся и наконец сдался. Для кого ответы на простые вопросы слишком очевидны, чтобы понимать, что это и есть единственно верное решение. И даже если подмывает действовать, то слишком много внутри неспелого, потому и румянится снаружи неэффективно, и изнутри не печется без лихорадки и высокой температуры. Если двое — суть одно, если они нужны для того, чтобы стать одним целым, то почему так некрепко все то, что их связывает?

Разные, как небо и земля, Уран и Гея, существующие вместе, порождают гигантов, циклопов и монстров. Из сброшенных в Тартар Ураном только Кронос согласился убить отца, спрятавшись в складках Геи. Он отрубил отцу причинное место, и из его крови появились Эриннии, а из семени и крови, взбитой в пену, вышла Афродита, позволившая расплакаться, как мальчику.

Раздевать себя, обнимать ее, всегда холодными руками, плакать и всматриваться ее глазами в самое дно собственных глазных яблок. Едва только начал улавливать, но так и не смог постичь этих таинственных цепочек, как сама связь исчезла. Полоснуло ножом, отчаянно, из последних сил проникающее, женское, что подмечено еще сто лет назад Гумилевым, — за то, что я тебя убила, твоей я стану навсегда. И рассмеялась в лицо зависимостью от толщины обода колеса Сансары. А надо-то всего ничего. Понимания как раз и не надо, понимающих не надо, их всегда предостаточно, как кто-то заметил. А достаточно, чтобы просто подержали за руку или спели песню. Детскую, возможно, даже колыбельную. На ночь. Тихим спокойным голосом взрослого адекватного человека, вселяющим уверенность, что и ты станешь взрослым и останешься вменяемым.

— Мальчик, мальчик, ты могуч. Ты гоняешь стаи туч! — любила повторять Соня. — Уши у тебя трогательные, светятся. Пушистые, серебристые. И улыбка шире, чем плечи.

Уже восемь лет он читает почти детсадовский курс вводных лекций студентам и школьникам. Импровизации на основе богатого материала вполне могли бы способствовать развитию интереса к предмету «Философия» или «Введение в философию», но носят название «Обществознание» — обо всем понемногу, ни о чем толком.

Глеб медленно встал с пола, отряхнул костюм, взял черный кожаный, лоснящийся портфель с приготовленными со вчерашнего дня материалами для лекций в колледже у второго курса. Закрыл входную дверь поворотом ключа и вышел в общий коридор.

Да какой ты преподаватель философии? Зачем ты ходишь туда? Что тебе там надо? Чтобы передать им свои знания, в которых нет никакой нужды? Развить в них способности к самостоятельному мышлению? Пожалуй. Основная масса совершенно пассивна, безразлична. Преподаватель должен непременно иметь свой собственный курс. Есть у тебя курс? У меня есть два курса! Любая, даже доморощенная, философия воспринимается и имеет право на существование только в изложенной методологии. Задача мельче и проще — не апеллируя авторитетами, глубокими историческими познаниями, путаными концепциями и дефинициями, научить формировать, выражать и развивать мысль. Все. Точка. Выстраивать логически стабильные конструкции и иметь возможность критиковать объективную реальность, вступать в дискуссии, то есть учиться философствовать, полюбить сам процесс. Полюбить… Полюбить можно… Как и когда началось наше чувство? На семь слов позже, выше на две минуты, на восемь мгновений быстрее. Света, Оля, Маша, Лариса, Юля, Таня, Инна, Наташа, виагра… Но все уперлось в эту чертову Соню.

Вторая дверь оказалась закрытой снаружи. Вернувшись в квартиру, Бердышев достал тонкогубцы и отвертку. Закон Мерфи гласит: «Если какая-нибудь неприятность может произойти, она случается». Следствие шестое: «Как только вы принимаетесь делать какую-то работу, находится другая, которую надо сделать еще раньше».

Руками отца и деда, не узнавая в них своих, он разобрал замок и сложил составные части на пол. Каким образом достигнуто такое сходство? Кожа на подушечках огрубела и потрескалась, указательный и средний пальцы пожелтели, выдавая пристрастие.

Где твой аккуратный мужской маникюр, мужчина? Со странным названием атташе? Кто это рассказывал про атташе в колледже? Русканова Маша?

Он любил выходить с запасом, не спеша, имея лишних полчаса на непредвиденные задержки, спокойно добраться без раздражения до работы. Покурить и подышать одновременно, используя каждый раз этот единственный шаманский способ вызова духа водителя маршрутки, действующего, как Аксиома Дучарма из метазаконов: «Если рассмотреть проблему достаточно внимательно, то вы увидите себя как часть этой проблемы».

В трамвай и троллейбус не пробиться. Маршрутки, эти утопленники городской пыли, настырно тележат колесами газоны в безумном ралли, исторгая из себя озабоченные фигуры горожан к входу в метро. В утреннюю сутолоку суются самые отчаянные коммивояжеры, расталкивая и трамбуя простых и сложных попутчиков, убогих и успешных, откуда-то взявшихся старушек, едущих на своих стульях, чтобы предложить перчатки от рождения до девяти лет, телефонные базы, карты города и области, не мерзнущие и не царапающие бумагу авторучки.

— Пожалуйста, шкалики по сорок рублей. Пойдете на кладбище, к любой женщине — не грех взять с собой. Отличный подарок мужчине на день рождения. Но не достоит.

Простой русский народ только с виду пропойцы, проходимцы и калики, а копни — через одного художник или тайный, пусть и беззубый, поэт, просроченный музыкант, нечаянный писатель, но непременно каждый — ценитель вечной женской красоты. Сам ценитель может выглядеть как угодно, но в красоте разбирается, что и где должно быть в женщине — понимает.

— Загляните ко мне, — попросила завуч накануне отчетного собрания педсостава.

Глеб, предвкушая разговор, отворил дверь в ее кабинет…

— Да поймите же, Валентина Дмитриевна, важно научить их соблюдению дистанции при вторжении в культурное пространство с чужеродной социальной ассимиляцией. В них нет культуры как таковой! Никакой вообще, подчас даже примитивной. Некоторые с удивлением узнают от меня, что, зевая, надо прикрывать рот. Странно, что не удивляются, почему я не пускаю газы в аудитории.

Завуч предостерегающе наморщилась, предчувствуя, куда он может дальше махнуть.

— Они Маугли напоминают. Спрашиваю: «Мама есть?» — «Есть». — «Папа есть?» — «Есть!» Черт дери, и бабушки есть, и дедушки у многих. Кто они, эти дедушки-бабушки, куда они культуру посеяли?

— Так чего же вы хотите? Преподавать им еще и культуру зевков? Мы их к профессии не успеваем подготовить! В массовом образовании все ценности нивелируются. То, что раньше полагалось только тысячам достойно образованных, выдержавших жесткий отбор и экзаменацию, обладающих высоким уровнем культуры, вдруг стало доступно миллионам. И вы хотите сказать, что можно миллионам разношерстных, разносоциальных привить культуру избранных? Не смешите меня. Где вы видели такое?

— Ну не в грязь же теперь и культурных втаптывать, коль уж они все тут одним миром у нас мажутся. Мы говорим сейчас о пяти сотнях наших студентов. Уж у себя-то можем мы уровень выдерживать? Я же не за всю Расею толкую. Назовите это курсом гражданского воспитания. Я готов вести факультатив.

— Опять бесплатно? — недоверчиво спросила она. — Спасу от вас нет!

— Могу и бесплатно, если надо, — подтвердил Глеб.

— А нам бесплатно, может, как раз и не надо. Бесплатно вы и так мне тут дел наворотили…

— Платно они не будут ходить. — Он выдохнул шумно и обреченно, будто паровоз, потерявший кочегара и машиниста. — У них нет интереса, а если мы их начнем туда загонять, то и на положенных по программе парах никого не останется. Они не ходят и так. Что с ними делать? Вернее, ходят одни и те же, а я других жду, тех, кто курит за углом. Мне они больше нравятся. Именно эти овцы нашему отлову и будут потом благодарны.

— Это проблема их родителей. Кого сами вырастили — того пусть и получат. Я за ними бегать по курилкам не собираюсь.

— Проблема в нас. Они выходят от нас незрелыми, некоторые и хотят нос высунуть, но силенок не хватает. И наша задача — научить их сопротивляться тому, чтобы превращаться в продукт среды. Мы всего лишь должны обучить их грамоте. Грамотный человек сам свободен создавать себя и уже формировать достойную среду обитания вокруг. Дать им возможность осознать это, научиться видеть, взрослеть — вот наша задача.

Им не-ин-те-рес-но. А мы знай вколачиваем каленые гвозди им в головы дальше. Я бьюсь первые полгода только за интерес. Мне составляет величайшего труда научить их просто слушать то, что я рассказываю. Не дай бог осмыслять, куда там… Они этого не умеют, они к этому не приучены. Готовы заниматься всем, чем угодно: краситься, подтягивать колготки, гадать, музыку слушать на эмпэ-три, переписываться, плевать в потолок, но только не дать себя чем-то увлечь. Молодые девушки похожи на размалеванные глухие пни. Их невозможно в таком состоянии обогащать, умащивать, выращивать. Это пустое. Я не видел зрелища более заколдовывающего, уверяю вас. И только и делаю, что ищу к ним подход. Вот вас же они слушают на уроке?

Валентина Дмитриевна, дама грозная и грузная, обладающая тяжелым гипнотизирующим взглядом, с покатыми плечами и непропорциональным телосложением, слушала, наклонив голову набок. Они общались тет-а-тет, после педагогического сбора.

— Меня? — Она выкатила, недоумевая, глаза. — Слушают! Но я не пою им соловьем в отличие от вас. — Она как-то нехорошо зыркнула. — Я даю материал, соответствующий общеобразовательным стандартам, утвержденный учебным планом, без театральных импровизаций. Я делаю эту работу не первый год, и все студенты у нас, как известно, проходят аттестационную комиссию. Вы-то что мне хотите доказать, я понять никак не могу. Что они сплошь идиоты? Так это я и без вас знаю.

Какое же странное, некрасивое и отчего-то, что никак в нем невозможно ни понять, ни разгадать, очень притягательное у него лицо: темные брови, умные глаза, как у зайца пушащиеся волосы, некоторая одутловатость, к которой, впрочем, есть склонность у всех, выращенных на русской картошке. Травмированный профиль, уродующий правильные черты лица, — вот в чем, скорее всего, скрывается эта страсть всматриваться в него. Потому что почти невозможно, а очень хочется распознать, представить, каким бы он был без этой трагической линии, прочерченной кем-то или чем-то… чертом, Богом, другим ли человеком или стихией. Странно, странно, что в нем многие быстро находят какое-то обаяние. А ведь он вполне себе обыкновенный и даже, если не сказать сверх того, — очень обыкновенный. По колледжу ходят какие-то недвусмысленные мифы, будто бы студентки и даже преподавательницы, — называли несколько фамилий, — в него все по очереди перевлюблялись, что он к себе их как-то умеет благорасположить, ничего при этом вроде бы не делая. В прошлом году уволилась англичанка Танечка, ушла по собственному желанию, но опять же ходили слухи, шушуканья, будто она уволилась из-за него, от того будто бы, что не добилась взаимности. В голову не идет…

— Я сам начинаю на первых порах с ними затухать, когда они ничего толком не поглощают, наши девочки хтонические, и отдача от них нулевая абсолютно! Не умеют и не приучены вникать совершенно. Им шестнадцать, семнадцать, некоторым по восемнадцать, а они не могут заставить мозг произвольно извлечь неказенную, нештампованную мысль. Свою собственную, им принадлежащую. Затюканные, нерешительные, безвольные. Потому что со школы еще не обладают знанием ни одного предмета настолько, чтобы мочь не бояться. И весь этот учебный мор поставлен у нас так, что усидчивым, сообразительным, тем, кто и без нас справится, дается фора, а тем, кто в ней нуждается, — волшебный пинок под одно место так и не дается, а дается мощный удар сапогом, да еще и обидный, потому что публичный. А уж те, кто в хвосте, — вообще обречены валяться в сточных канавах образования.

— Глеб Владимирович, ну вы скажете тоже! «Девочки — глухие пни»! Выбирайте выражения, я вас на следующем собрании приглашаю выступить, а вы…

— А зачем мне выступать, когда вы сами называете театральной импровизацией мое с ними общение?

— Вы, между прочим, я в курсе, читаете с ними во время урока журналы. В то время, — она сделала паузу, — когда я трачу его на закрепленные учебным планом знания.

Легкий упрек она смягчила не слишком широкой улыбкой, превратившейся в снисходительную ухмылку.

В женском коллективе, где все запутывается ежедневно так, что вчерашнее не представляется возможным вспомнить, работать весьма непросто. Женщины требуют игр только по их правилам, пресекая любые другие правила и игры. При этом они кричат, что ненавидят театр, но сами не только устраиваются на первых рядах и с удовольствием просматривают собственные постановки вампуки, но и участвуют в них. При этом нарушают и переделывают правила прямо друг у друга на глазах. Многие из них наделены умением молниеносно менять тон, мнение, настроение и превращать посредством этого свое хрупкое женское счастье в неразваливающийся сплав железобетона. Возможно, они делают это неосознанно и даже не со зла, но слишком уж зло и осознанно. Они хотят взаимоисключающих вещей: быть свободными путешественницами и делать карьеру, рожать и не полнеть, быть замужем и поступать так, как им в голову взбредет. Они могут быть влюбленными в брови Люська Сорокина, прелюбодействовать в образе святой Цицелии и философствовать на тему «Мужей подруг не выбирают». Могут ходить по мужскому торсу козьими ногами, убеждая окружающих, что такими их сделала жизнь и ей принадлежащие мужчины.

Все ли продиктовано в них выживаемостью, приспосабливаемостью, достижением цели? Все ли может быть оправдано? Как волчица из последних сил, позабыв о себе, отключив инстинкт самосохранения, кидается, обнажая клыки, против превышающей ее охранительные возможности силы защищать волчат, так и они готовы идти на все ради собственных и будущих детей, позабыв обо всем, и о том, как именно они себя ведут и как выглядят в эти моменты. Одно только спасает их род, что не все они такие «королевишны» в образе дьявола, пытающегося купить душу простачка Элиота. Не иметь желаний, с ними связанных, — вот, пожалуй, единственно действенный способ для мужчин противостоять им.

Весь колледж беззвучно гудит о вашем романе с отцом Ларисы Карпухиной. До директора сплетни, похоже, еще не дошли. Сейчас вроде как раз тот самый подходящий момент — сказать вам что-то, предупредить, что вы заблуждаетесь, ошибаетесь, творите зло, сама того не ведая. А может, это я творю зло? Может быть, это мы все его творим? Что там на самом деле в ваших взаимоотношениях? Кто знает?

Глеб старался никаких оценок этому не давать, в сплетни не вникать, и все равно поезд совести шел под откос. Как хотелось ее предупредить, но и лезть в личные дела казалось чем-то невозможным. «Взрослые же люди!» Он рассматривал ее немолодое, тревожное, в родинках лицо и все-таки решил опять не вмешиваться. Весы качнулись в сторону свободы выбора. Пусть человек поступает так, как считает нужным.

— Журналы — единственное, что можно с ними обсудить. Они уходят от школьной системы, потому что не вписываются, не хватает сил терпеть прессинг еще два года. Я с ними разговаривал. Многие ведь не сами уходят, их выживают, неудобных, неугодных. Заинтересовать их моим предметом можно было в семь, в десять лет, а теперь — лишь развивать этот интерес. В большинстве своем они превосходные «сдувалы», копировальщики, зубрилы, и больше ничего, творческий процесс в них загублен. Удача, если я нахожу парочку активных с горящими глазами, и начинаю с ними вести беседы о жизни, включаюсь в их занятия. Смеются поначалу, но я объясняю свой интерес — прошу их растолковать кое-что оттуда, высказать мнение, попытаться произвести первичный анализ той информации, которую они получили, отступить на шаг от их фетиша и рассуждать. Постепенно, в дискуссии, мы переходим к мыслителям и их школам. Я учу их не просто поселять в себя чужое мнение целиком, а брать из него только то ценное, что они готовы принимать и учитывать, что им близко по духу.

— Это какая-то анархия у вас. И вы в ней главный анархист.

— Пантифик максимус? Издеваетесь?

— Но тут, как вы понимаете, я мать порядка.

— Система везде присутствует. Система в нас. Было бы напрасно полагать, что я могу поколебать ее порядок. Она легитимна и устойчива, как… утренняя эрекция у наших немногочисленных студентов мужеского пола. Что с ней ни делай, она сама себя заново живорождает. Ее непотопляемые три кита: бюрократия, инфантилизм, косность — каждый раз всплывают на поверхность, какой бы строй не сменялся, какая бы форма правления не доминировала. А тем, кого мы мечтаем из них сделать — интеллектуалов-мыслителей, — им здесь будет уютно? Мыслящие, они станут только более уязвимы. Мы только порождаем в них бесконечные коллизии.

Валентина Дмитриевна посмотрела на Глеба пристально одним глазом, второй она почти сразу сфокусировала на волосинке, упавшей ей на переносицу. Она убрала ее с лица.

— Все-таки я настаиваю…

Глеб посмотрел на ее обувь, потому что смотрел в этот момент в пол, и наткнулся глазами на ее туфли — новые и блестящие, но ощущение от них, что они не ее вовсе, а чьи-то, кем-то забытые. Она была воткнута в эти чудесные новые туфли.

— …на более классическом, академическом подходе к изложению дисциплины и отчетах о достигнутых успехах, усечении вульгарности в изложении ваших взглядов на предмет. Культуру обещать не могу. Социологии у нас тоже в общеобразовательных предметах нет. Обществознание как раз и призвано объединить это. Но начинается бардак. Книги на занятия носите, а ведь существует четкий список учебников и литературы, которые допущены министерством. Нам не нужны оригинальные воззрения мистера Пелевина, мы всего лишь среднее специальное заведение. Вот поступят в высшие и там пусть излагают свои взгляды, а у нас заучивание и воспроизведение на первом месте. И неизвестно еще, что хуже: ваше свободомыслие, которое я покрываю до поры до времени, или дисциплина и структуризация. Хочется сказать: «Идите в НОУ, если вам здесь невмоготу». Меньше народу — больше кислороду, как говорится. Как вы там любите блеснуть Вольтером? «Когда быдло берется рассуждать — все пропало»? Так вот вы пытаетесь смешать всех в один кастовый коктейль. И делайте там что хотите, хоть на головах стойте. Нет, вы идете сюда… вам на нашем безрыбье намазано медом! — выкрикнула она и очнулась.

А он только почувствовал какую-то горячечную неловкость во рту, сдерживающую язык, чтобы не отвечать в том же тоне, колкость слов почти на физическом уровне, угнетающих и раздражающих всю поверхность кожи.

— Вы желаете все развалить, скомпрометировать, уничтожить, — спокойнее продолжала она, лишь бы что-то уже говорить. — Проникаете в казенные учреждения как вирус. Я не именно про вас сейчас говорю, это безотносительно. Думаете, я с вами одним веду подобные беседы? Ваше поколение вздуло и воспалило много волдырей на поверхности образования. Вы еще готовы слушать. Другие хлопают дверью и пошли. А вы попытайтесь и мою точку зрения понять.

Она замолчала и отвернулась.

— Попытаюсь.

— У нас инфантилов, между прочим, меньше, чем у них. — «У них» относилось к НОУ. — Там до десятого класса в школу гувернеры за руку водят. На кружок на машине, с кружка — на самолете, полсвятого детства с мамками-няньками. Ой, давайте не будем! — Она поморщилась. — Вы говорите, они зашуганные, вы других не видели, вы нас не видели в свое время. А те, кто сегодня с ноу проблем, думаете, размышляют о чем-то серьезном?

— Думающих всегда немного.

А ведь она была первой, кто не хотел моего появления здесь. Она поинтересовалась тогда, три года назад, когда я пришел сюда работать, как я собираюсь противостоять насмешкам и учителей и учащихся.

Глеб заново учился уважать себя и свой предмет. С целой гаммой переживаний, засунутых в него твердой рукой Творца, он отмерял путь от работы до дома, предпочитая с некоторых пор почти затворнический образ жизни, там, внутри себя, за плотно закрытыми дверями, с тугим и ржавым замком не— и недо-верия. Он знал, по колледжу ходил какой-то недвусмысленный слушок с ехидным подхихикиванием, что проблемы с носом у него вовсе не травматического свойства, а как бы это помягче сказать, «медицинско-клинического».

Ему пришлось придумать, что у него есть план. А никакого плана не было. И некоторые действительно поначалу перемигивались и перешептывались.

По пыльному листу, лежащему на кронштейне, изображающем березу, ползла здоровая жирная муха. На нее сверху спикировала другая.

Наверное, подруга или друг.

Пара мух, беспечно жужжа, закружилась в веселой польке под потолком, над качающимся листом цветка. Наблюдение за мухами доставляло ему куда большее удовольствие, чем этот разговор. Всегда в одном и том же назидательно-раздраженном тоне матери к своему нерадивому сыну, от которого он, обзаведясь настоящей астмой еще с самого детства, задыхался с успехом дома.

— Соглашусь. Их и в наше время было не больше. Если уж напрячь память, — прожужжала Валентина. — Но все, кто чего-то по-настоящему хотел, добились своего. И в то, другое, время отменных козлов, простите, понавырастало. Что вы на это скажете?

— Мне трудно вам возразить. Но одно я знаю, что в хороших мужчин и в хороших женщин надо верить, как в Бога. В этом святая и единственная порука.

— Так ведь и в Бога-то не все верят…

Как же надоело постоянно изворачиваться, прикидываться, стараясь достать из внутренних резервов еще немного от честного и порядочного человека. Может быть, наплевать на все? Сколько можно? Спотыкаться друг об друга, по Хармсу, — я об них, они об меня?

Ему чужда административная система контроля над всеми поголовно, включая тех, кому она откровенно вредит и мешает. За усердие, за трудолюбие, за неслучайную успеваемость старающихся, всегда считал он, можно и необходимо поощрять некоторым послаблением. Поэтому он изредка покрывал опоздания и отсутствие на уроках. Может же быть у них какая-то уважительная причина для таких редких пропусков, такая, чтобы не вникать в ее суть, не соваться, не вынюхивать — ведь они уже взрослые люди. Не требовать медсправок и унизительных объяснительных. Определялись у него, спустя время, и свои любимчики в классах, в группах, которых он старался мягко выделять, и был «за», чтобы число их всегда только увеличивалось.

Дети быстро привыкали к его странной, притягивающей внимание внешности. Когда по рядам тянулись перешептывания про сифилис, приходилось только крепче сжимать выскальзывающий мел в мокрых пальцах и вести урок дальше, не обращая внимания на смешки и издевки, которые потом постепенно проходили.

— Ну, доброе всем утро, архаровцы! Конспекты на стол! — Он вошел в аудиторию, открыл журнал и бегло просмотрел первый сданный конспект в стопке.

— Ну, молодец, Лена, что еще могу сказать? Наботанила на пятерочку! Так… кто там у нас следующий по списку? Ну, что могу сказать? Красивый красный лебедь, плаваем дальше…

— Но почему, я же готовилась! — возмутилась обладательница лебедя. — В кои веки!

— Бывает. Только придется переписать. Халатно. Один раз подготовиться за целый год и ждать хорошего результата — даже не низкая вероятность, а нулевая. За тройку придется побороться.

— Я дура, — обиделась Юля Долгорукова. — Надо было начхать и не делать!

— Каждый из нас бывает дураком, помнишь? По крайней мере, пять минут в день. Главное — не превысить лимит. Переписывай, приноси, будем посмотреть, кто ты. Дальше, дальше, у нас что? Ага, Русканова. Русканова Маша распилила шестерочку со своей соседкой Олей. Кто с кого списал — разбираться недосуг. Вы сдадите обществознание, юные девы, только в том случае, если немного поработаете над своей ленью.

Маша вскинула вверх свои блестящие серо-голубые глаза. «Ах!» И он вспомнил, как недавно читал ее реферат.

Зачем люди живут? Хотят они этого, не хотят — это некая неизбежность. Намеренно не рассуждаю о суициде. И может так случиться, что завтра или послезавтра я умру. И даже очень может быть, что именно из-за этого образа мыслей, из-за своего, мною, а не кем-то, выбранного образа жизни. Я нисколько теперь не жалею, если моя жизнь внезапно оборвется. Потому что мои мысли и мой образ жизни — мои, они настоящие. Отвергнуть их, модифицировать их — все равно что убить себя. И если я не убиваю себя сейчас, когда мне так плохо, что кажется худшего и придумать нельзя, значит, я имею шанс жить. Даже если завтра умру. Жить вечно. Я в это верю. Знаю, что испытать настоящее чувство дано не каждому, и я рада, что знакома с ним. «…Так все рассчитали роботы, чтобы мы встретились с тобой с каким-то приобретенным опытом…» — играет в моем плеере…

Он нашел эту композицию в Сети из ее плеера. Скачал и послушал. «…Ты и она — это канитель и постель…» — пели пацаны. И он с ними согласился.

 

III

— Ну что? Как дела, Софи? Что пишут наши любвеобильные электрописатели, доны, так сказать, жуаны? Мощные инопланетяне с родовой травмой Марса.

— Один оказался женат, неуловимый Джо просто, все никак встретиться не можем. Километровая переписка, долгие, как дорога в дюнах, разговоры по мобильному, по домашнему. Я на суше, он на море. Второй вроде бы не женат, но какой-то еще более странный. Философ и все такое. Третий…

— Безвредноесентиментальное общение доверчивого Макара Девушкина с непроницательной Варварой Доброселовой?

Алиса подняла руку, чтобы поймать частника.

— Сейчас какой-нибудь д’Артаньян подвезет нас до места назначения. Оттуда сразу позвоним Милке и Люсе, они сказали, что присоединятся. Едем в «Ливадию».

— Философом, Софитель, надо быть, наоборот, женатому. Философ на что тебе сдался? — продолжила она, уже сидя в автомобиле. — Ты что-то говорила о святой троице или мне показалось?

— Третий — квинтэссенция двух первых, занимается бизнесом, женат в третий раз. И даже сообщает в анкете, что готов стать спонсором. Скучно…

— Значит, так. Рассказываю, как надо поступить, когда пойдешь со спонсором ужинать. Надо выяснить, что у него за спонсорские такие порывы страсти неизбежной. Берешь свою руку, кладешь на его, а в это время смотришь ему в глаза, — мужики этого не выносят, — и говоришь следующее: «Вот эта ваша позиция в анкете насчет готовности, она меня очень интересует!»

— Да ну тебя… Что, прямо вот так в лоб, что ли, и говорить?

— Нет, по лбу. Это затем, чтобы выяснить конкретику, понимаешь, для чего именно он так написал. Есть такие, которые пишут, лишь бы бабы давали. Не перевелась еще у нас эта светлая, как воскресенье, надежда в женщинах — веровать в приход спасителя. Ну или в попа. Чем сидеть и слушать про его собачку — вы же не будете про его жену два часа разговоры разговаривать, правда? — лучше узнать, что там в нужной тебе колонке. Он просто написал, ты просто спросила, как он себе это видит и что. Больше ничего. Зачем писать, если это невозможно обсуждать? У них все надо спрашивать. Какого цвета у него сегодня трусы, пахнут ли у него ноги, не падает ли у него член, когда он надевает на него презерватив. Все! И смотреть на реакцию. Психов сразу посылать.

— Я так не могу! Покровских ворот не избежать. Неприлично такое спрашивать. Тебе не кажется?

— Это их выбор. Ты свободная дама, тебя это не касается. Почему про никому не нужных собак можно часами трепаться — не все ли равно тебе, какая у него там собака? — а по поводу денег, например, мы всегда боимся спросить? Надо задавать нестандартные, неожиданные вопросы. Как часто он занимается сексом, меняет носки, звонит маме… И по ответам и реакции быстро понять, кто перед тобой. Если человек неадекватный, он сразу себя проявит. Ты захватила с собой фото нашего чудо-предпринимателя? Философа забудь, прошу! Даже фото не надо.

— А у меня и нет его фото.

Девушки зашли в светлый холл ресторана «Ливадия» и проследовали к свободному столику.

— Что-нибудь из напитков пока? Минеральная вода, соки, кофе, чай? — улыбаясь, официант в готовности записывать смотрел на Алису.

— Нет, спасибо, у меня сегодня мужчина, — улыбнулась Алиса. Но потом заказала воду с лимоном.

— С философом хоть интересно. Фотографии его конечно же у меня нет. Но почему нельзя просто общаться? Общаться-то не жалко.

— С кем? — сверкнув глазами, спросила Алиса. — С кем общаться? С этими встречными-поперечными проходимцами, ничего не умеющими в жизни? На какую, стесняюсь спросить, тему? Ты слышишь себя? Мы уже начали перебирать коней! Прекрасно!

— Да без встреч же. Просто общаться. У него в анкете, в графе «В сексе я люблю…» написано: «Переписку». Смешно?

— Описаться можно. Общаться не жалко, но, знаешь, тоже убывает. Хватит душу наизнанку перед ними выворачивать! Есть такие мужчины, которые как домашний сыр застревают в зубах. Тем более все эти философские оттенки, я полагаю, отклонение, ничего больше. Шиза. Зачем ему с тобой встречаться? Поимеет тебя и на ментальном плане. Остальное — детали. В жизни, ты прекрасно и без меня это знаешь, приходится выбирать между любовью, сексом и деньгами. Все. Два совпадения — уже дичайшее счастье.

Алиса рассматривала фотографию бизнесмена в мобильном, отправленную по ммс.

— Потрясающе, насколько ты, человек искусства, не разбираешься в людях! Ты слепая. Ты уже выслала ему свою?

— Да.

— Надеюсь, ту, где ты с Варей и Машенькой?

— Нет, где я с тетей Майей. Без Вари, разумеется. У меня, представь себе, есть и такие фотографии.

— И зря. Этот болван мог бы клюнуть на Варю. И наша ведьма в ангельском обличье его бы в три счета раскусила. Не злись. Тяжелый случай имеет место быть. Я, например, тоже женщина меркантильная и не собираюсь этого скрывать. А про его фото… сейчас скажу свою коронную фразу, если интересно: «Простой русский парень». И это не вставляет ни в одном месте. И это он еще не открыл рта. Уверена, что там будет «длиньше» и «ложить». От этого у меня просто меркнет свет в глазах и пропадает эрекция.

— Может, он только косит под простого…

— Даже по косвенным признакам видно, что не косит, а им и является. Знаешь, можно быть хоть трижды генеральным директором, но иметь такое лицо и костюм заночевавшего в Доме колхозника…

— Элис, невозможно ходить с алгоритмической линейкой и просить приложиться к ней каждый лоб!

— Ну, что поделать. Жаль, очень жаль. Но придется. Я вот никогда не выбираю простых. Но у меня не поэтому все непросто с мужчинами. Мужчины все разные, а проблемы у меня с ними одинаковые. Я лично ненавижу мужчин из-за туалетов, я тебе уже говорила. Сейчас поясню почему, не ржи. Вот они живут, воспитываются, взрослеют и так далее, занимают в какой-то момент в обществе определенную позицию, статус. Они о себе уже серьезно заявляют. Но в туалетах… в туалетах ничего не меняется! Ссут как хотят. А я хочу, чтобы по центру, чтобы ровно. И в этом наше самое большое противостояние на сегодняшний день. А вообще я обожаю женоневистников. Вот с кем интересно! Мужчина, который ненавидит женщин не меньше, чем женщины ненавидят друг друга, — это моя слабость. Такая непресная игра мне интересна.

— А я антагонист сама себе. И зачем-то иначе отношусь к мужчинам. Типа, что за конфета у меня в этот раз получится из этого повидла? А в туалет я их тыкаю носом, как котов. Мягонько, но жестко.

— Давай, давай я все же познакомлю тебя с обалденным мужчиной — вид на жительство в США, огромный автопарк, бетонный завод, недвижимость?

— Нет.

— Ты не в себе? Он очень прикольный.

— Я не хочу прикольного. Я сама прикольная, и что? Обойдусь.

— Бородино. Некрасов. Басня… Это добрейшей души человек! Я же тебе про него рассказывала. Высокий, стройный, брюнет, все, как ты любишь, и огромный… интерес к жизни!

— Огромный интерес, говоришь? Откуда ты знаешь? Пушкин вон писал своего Онегина сложным пятистопным ямбом, а жена ему все равно изменяла. Вывод: размер — не главное. Как его зовут? Гаврила Головкин?

— Ну и что!

— Тем более нет! Ты сама бы согласилась стать Головкиной?

— Смотря за сколько! Лена Головач не лучше, заметь, а люди добровольно в такие темы вписываются. В нелюбимом мужчине раздражает все, кроме денег, согласна. Но мужчину надо видеть, прежде чем заключать, подходит он тебе или нет. Если физически он неприятен, то да, не стоит идти против своей природы, будь он хоть президент всего на свете. Но ты-то даже на тест не согласна. Вот что меня беспокоит. Ты такая талантливая у меня, такая способная, Соня, и такая…бнутая! Вот ты какого хочешь мужчину?

— Свободного.

— Это не ответ. Они все сегодня свободны. Просто некоторые еще и женаты. Тебе же надо для жизни, так? Для дома, для семьи?

Соня утвердительно кивнула.

— Значит, он должен быть холостым. Понятно? Не умеем даже сами себе отвечать на вопросы, а хотим после этого, чтобы у нас все было и нам за это ничего не было. Не получится так! Я такая красивая, я такая классная, я такая королева, и что? Только слова. А на деле что? На деле посмотреть, кто рядом с нами, — один сброд. Вот наша характеристика: кто мы — кто рядом. Вот выбери философа и еще раз пойми это. Выбери, выбери. Твое право лезть хоть в говно, хоть в партию, его никто не отнимет у тебя, не сомневайся. Я, Сонечка, для себя давно поняла, не хочу больше секонд-хенд ни разу, извините. Вы думали, я с помойки? Нет, вы меня с кем-то перепутали. Я хочу самого лучшего для себя. И буду его искать, расти над собой и искать. Я свободный человек, и не надо мне подсовывать то, что другим негоже. Мне, на минуточку, тридцать девять лет уже. У меня нет времени разбираться с мужчинами долго и упорно. Косяк? Хорошо, я вас прощаю один раз и смотрю, что дальше. Еще один? Поезд дальше не пойдет, освободите вагон! На этой остановке вы выходите. Карусель по замкнутому кругу мне нужна. Я созрела для нормальных человеческих отношений с адекватным мужчиной, а если внутри у кого-то грязь и гармошки, такой раздрай, что дядя спит, с кем не приколочено при наличии меня, простите, нам не по пути. Я так выгнала к чертовой матери своего мужа, будучи беременной, ты знаешь, и правильно сделала. Пусть он теперь ходит и просится назад, это теперь его проблема, не моя. Я со своей разобралась.

Алиса потрогала кончиками пальцев Сонины глаза.

— Как?

— Нормально, как. Лучше, чем у некоторых, хуже, чем хотелось бы. Мне в этом году тридцать три, Элис. Когда я смотрю на себя в зеркало, я понимаю, что некоторым не повезло гораздо больше. Но столько жрется, колется витаминов в этом городе — и все куда-то улетучивается… Ты не знаешь, куда?

— Я не буду даже комментировать. Надо бы еще курс сделать. Мнешься утром?

— Мнусь. Мнусь и гнусь.

— Ну-ка улыбнись, посмотрю.

Соня покорно улыбнулась.

— Я проколю тебе контур на следующей неделе. Сколько уже прошло времени? Девять месяцев? На следующей неделе как раз собираюсь в Милан, привезу Теосиаль. Вернусь — и займемся.

— Господи, Элис, через десять лет мы себя перестанем узнавать…

— Главное, чтобы через десять лет мы смогли узнавать друг друга. Кстати, когда тебе исполнится тридцать пять, обязательно сделай фото на паспорт, чтобы в сорок пять при обмене не было проблем. Я так и поступила, и весьма довольна. Господи, как неухожены наши женщины! Ты вот не обращаешь внимания, а я с этим сталкиваюсь каждый день. Сколько неухоженных, безвкусных, страшных, я бы сказала даже, не по природе, а по собственной безграмотности женщин вокруг! Вот посмотри, с такими бровями, — она показала за соседний столик, — разве можно ходить? А носогубки? В нашем городе, по-моему, самые уродские носогубки в мире. Приходят на консультацию, мне не надо уколы, мне еще рано пластику… А когда будет в самый раз, спрашиваю. Через пять лет? Да вы уже баба-яга! Еле сдерживаюсь. Чуть больше тридцати — и уже куриные жопки. Честно тебе скажу, я не видела больше нигде в мире такого.

— Какие еще куриные жопки?

— Морщины вокруг губ. Я говорю, вы сюда чего пришли? Комплименты от меня слушать? Я их вам не скажу, я скажу вам правду. Беру зеркало, подношу. Это мы видим? Кивает. Этот караул видим или только сегодня проснулись? Кивает: только сегодня проснулась. Ну надо же что-то с этим делать! Культуры ухода за собой никакой, ноль. Про пилинги, естественно, ни от кого не слышала, ни от стоматолога, у которого не бывает, ни от гинеколога, который сам, наверное, ее боится. Вообще, женщины делятся на две категории теперь: упертые мамаши, которым ничего не доказать, потому что они сами умные, як вутки, и их дочери — MTV, у которых мозг пополам с пепси-колой… Все. Вот в чем не откажешь мамашам, так это в привычке экономить. Они хотят купить литровую банку отличного дешевого крема и мазать свое кладбище мертвых клеток денно и нощно. Я задолбалась с ними, где мои вещи! Я с утра до ночи занимаюсь просветительской работой, как электрик… «Алиса Владимировна». Она изменила тон, изображая клиентку. Я говорю: «Можно без отчества, присаживайтесь. Как вас зовут?» — «Ну, меня зовите Алла Николаевна, я вас намного старше». — «Сколько вам лет, можно сначала узнать, Алла Николаевна?» — «Сорок пять». Она думала, я упаду сейчас в обморок и скажу, ну надо же! Сорок пять лет, а вы такая-растакая, как малолетка. «Мне, чтобы вы поняли, — говорю я, — сорок два, Алла. А теперь давайте смотреть, как вы докатились до такой жизни». Что это, комплимент? Я что, выгляжу на двадцать пять? Так спросите у меня, что я делаю, и делайте то же самое! Сонька, это мрак… Тут меня парила одна страховая тетя-мотя, я ее выслушала и говорю, а теперь прошу пройти ко мне на консультацию. Так она взъелась! Мне не надо! Я все знаю, я хожу к косметологу. В общем, все она знает, все видела, послать ее некуда. Ну не надо, так не надо! Я у вас была, отметьте там где-нибудь у себя… Господи, вот как они с такими лицами выходют в город, можешь объяснить? Детей пугать. Я не пою им, заметь, про то, что лучшие друзья бабушек — это имплантанты. Я им говорю: «Вы знаете такую поговорку: красивые тетеньки носят в сумочке презервативы, а некрасивые — газовые баллончики? Вот вы что носите?» — Алиса рассмеялась.

— Ты сегодня в ударе, по-моему.

— Ну что мне, плакать теперь? Мне клиенты любой ценой, в том числе и неуважительного отношения ко мне, не нужны. Я хочу, чтобы ко мне относились, как к профессионалу, кем я и являюсь, чтобы мне доверяли, ценили мое мнение, мое время. Я двенадцать лет в профессии, Соня. Да, у меня дома ванная недоделанная, но это к вам не имеет никакого отношения. Я не буду терпеть вас и слушать все это, чтобы ее отремонтировать. Я лучше буду мыться в неотремонтированной, я ее потом сделаю, я заработаю, но не общаясь с такими, как вы… В общем, страховую тетю я отбрила. Я тут на встрече выпускников была, помнишь? — Алиса закурила. — Увидела всех своих одногруппничков, обомлела. Двадцать два года прошло. Какие все старые и страшные! Ой, слушай, мне же тут ответил в контакте мой одноклассник, представляешь? Первая платоническая и все такое. Я, если честно, думала, он спился. Как говорится, всех денег не заработать, зато быть бухим каждый день — это реально. А он как-то умудрился стать начальником нефтяной вышки. Я подумала — и у меня родилась мысль. А он не подумал — и у него родилось трое детей… Если не врет. Звал в Тюмень… Но где я и где Тюмень! Женился сейчас на какой-то молоденькой девочке тридцати лет. «Ты, — говорит мне, — так классно выглядишь, сколько у тебя пластических операций?» Совсем уже оборзели! А я ему: «А почему ты жену с фотографии отрезал? Там у нее только рука торчит в пуховике. Наверное, неинтересная?» — «Нет, — ржет, — с той я уже развелся. Уже и некрасивым женщинам надоело спать с пьяными мужчинами! Я, — хвастается, — купил себе участок в Подмосковье». — «А мне-то что до твоего участка, — говорю. — Где купил-то? На каком кладбище?» Насчет неженатых, Софи, я могу тебе сказать вот что. Если никак не может встретиться, а только обещает — либо жена не отпускает, либо болен. Даже не важно чем. Буквально вчера медленно прогуливаюсь вдоль полок по гипермаркету, рядом какой-то пупс сладкоголосьем чирикает по мобилке. И тут поворачивается какая-то жутчайшая бабища, со знанием дела выбирающая огурцы, и кричит ему, чтобы он подкатывал телегу, и я сразу вижу, что это наша жена, вуаля! Мужчина с дергающимся глазом тут же под предлогом кашля быстро отключается, перехватывает у своей скво тележку и везет огурцы к кассе…

Знаешь, мне, с одной стороны, очень надоело слушать все их секреты. А с другой — я понимаю после этого, что ни с одним, я подчеркиваю — ни с одним из них, нельзя иметь дело, глядя им в рот. У меня есть приятель женатый. Жену зовут Ульяна. В один период у него была любовница по имени Лена. Так мы, кто знал всю его подноготную, звали его Ульянов-Ленин…

Улыбнись! Я считаю, пора выехать кофе попить куда-то в места скопления. Тебе выбрать натуру для новой скульптуры Дедала, мне — клиента для моих будущих опытов. Из клиентов-мужчин я, между прочим, люблю ментовской топ-менеджмент, вояк. Вот это конкретные робята! Они всегда знают, что надо женщине и что надо им. И не разводят сопливую творческую канитель. — Она изобразила рукой в воздухе беспорядочное движение. — Вот чего, спрашиваю у одного полковника, на ваш взгляд, хотят женщины? Провожу соцопрос среди знакомых мужчин. Женщины хотят, говорит он, чтобы все было так, как они хотят! Прикольно, правда, рассуждает мужчина? Расслабляйся, Соня. — Алиса тряханула ее за плечо. — А после Милана мне еще предстоит скататься в Московию. Обожаю «Николаевский экспресс». Там такие мужчинки ездиют…

— Ага, я так однажды познакомилась в поезде с дворником.

— А я с адвокатом по особо важным финансовым махинациям. Стек с верхней полки ночью: «Девушка, можно мне у вас немножко посидеть?» Немножко не получится, говорю, у меня седеют сразу на всю голову.

Софья прыснула.

— Ну, наконец-то!

— А я реально с дворником. Он ехал в Москву по своим дворницким делам.

— Ты всегда выбираешь интеллектуалов! Я тебе рассказывала, как я в прошлый раз мылась с проститутками на вокзале? Приехала на вокзал, духотень, жара весь день в городе — мозги плавятся, взмокла, вся в тополином пухе, нос забит, чихаю. Времени до поезда еще целый час. Пойду, думаю, хоть в раковине обмоюсь в туалете, переодену свежее белье. Прихожу, а там надпись: «Душ — сто пятьдесят рублей». Я попросила мне этот душ презентовать. Убожество, конечно, но без гигиены еще хуже. Все бы ничего, но тапок нет. Дали мне целлофановых мешков на ноги, полотенце-мыло купила, вымылась кое-как. Выхожу, а в предбаннике штук десять вокзальных девиц, грязные, в стразах, на кэблах, кто ногти красит, кто волосы чешет, кто ноги в умывальнике моет… И тут я к ним с феном пристроилась…

— Налево пойдешь — ничего не найдешь, назад воротишься — погибнешь, прямо пойдешь — хрен с маслом найдешь.

— Если бы, Софа! Если бы. Только масло!

Алиса позвонила девочкам: «Ну где вы там?»

— Они уже едут. Присмотрись к Гавриле, — сквозь зубы процедила Алиса. — Очень стоящий, очень! Хотя бы из спортивного интереса.

— Да иди ты. Надоел уже этот твой спортивный интерес. Чувств хочу. Чувств, понимаешь?

— Чувства в данном случае тоже могут быть… спортом. Особенно если кто-то один не хочет. — Алиса улыбнулась. — Ты же сама мне декларировала: я считаю, надо бесстрашно двигаться вперед, — Алиса передразнила Соню, — и брать то, что предлагает сегодняшний день. Вскакивать во все проходящие мимо нас поезда. Это единственно разумное решение… Не упускать уроки и возможности сегодняшнего дня. И внимательно рассматривать этих сегодняшних мужчин. Где-то среди них тот, кто тебе нужен именно в этот момент. И что?

— Да ну, я уже сегодня все переосмыслила. Если посмотреть на вопрос отсутствия кого-то рядом с другой стороны — мы свободны! Ты же сама и твердила мне это! И в этом есть премного положительного. — Соня передразнила Алису.

— Эх… А я бы, Сонька, например, очень хотела, чтобы все мои мужчины жили вместе! Они бы между собой дрались. А я бы их разнимала… Ой, мне же тут позвонил знаешь кто? Даниил! Ну, тот, который может позволить в дорогом ресторане ни в чем себе не отказывать… Ну, мятые брюки лен… Ну, мужчина-пегас…

— Вспомнила, вспомнила, и?

— Хвастался, что купил «Ауди А6». Ну и что, говорю, у меня у самой теперь «R8», так на черта ты мне сдался со своими квадратными миллиметрами. Странный товарищ, сто процентов с отклонениями на генетическом уровне.

— А мне он нравился.

— Слушай, вот у тебя есть брат голубой? И у меня нет. А у Даниила есть. Так что не надо. Представляешь, что говорит мой ребенок? Сейчас же кризис, недвижимость начала падать в цене. Надо бы недвижимости купить. И это в девять лет! На прошлой неделе выдала перл после просмотра сериала: «Сейчас настоящих мужчин уже нет». Вот удивительное создание. Взять от меня и моего мужа все самое зашкаливающее, чтобы воплотить в такой необыкновенный микс — моя прагматичность и его неуемные фантазии. Всегда удивлялась, как с такими мозгами он смог так фантастически разбогатеть. А я, говорит, когда смотрю телевизор, делаю наоборот все, что они там языками начесали в прогнозах. И работает…

Прибежали запыхавшиеся, возбужденные Мила и Люся, выбрали места, чтобы не сидеть спиной к входу. Мила упала на диван и, щелкнув пальцами, официанту на «Что будете заказывать из напитков?» произнесла, задумчиво сузив глаза:

— Что-нибудь легонького. Что вы мне посоветуете?

— Может быть, коктейль «Маргарита»? Секс на пляже для вас?

— Фу-у-у, нет, что я, алкоголица? Вы обалдели? Какой секс на пляже? Я думала, вы мне что-то приличное порекомендуете… Дайте тогда тупо ром с колой, пятьдесят на сто пятьдесят для начала.

— Это из легонького? — уточнил официант.

Девочки захихикали.

— Принимайте заказ! Ну и сервис! У меня сильнейший стресс, телочки. Меня сегодня назвали овцой. Финансовый директор вызвал к себе в кабинет и велел ознакомить его с моими должностными инструкциями. Типа, какого хрена я ему палки в колеса вставляю. Не даю, понимаешь, уворовать денег с проекта. Я, кстати, отвечала ему спокойно и с улыбкой на лице, типа, пошел ты на, дорогой. В корректной, естественно, форме. Я ему сказала с улыбкой до ушей, что он не может так со мной разговаривать. Да, я его подчиненная, и даже если ему не знакома деловая этика общения, я бы попросила ее соблюдать, предварительно где-нибудь про это почитав в Интернете. Через пять минут его от моей улыбки перекосило. Он вот с такой потной рожей, — Мила с легкостью изобразила свирепо орущего орангутанга, у которого вырвали из рук пятый по счету банан десятый раз за день, — орал мне: «Овца! Вон! Чтобы я тебя не видел!» Но я, как обычно, была спокойна, как танк, друзья мои.

— Спокойна? Всегда? Это после того, как ты коммерческому на его подкрученное у виска для тебя «ку-ку» парировала «х… в руку»?

— Извините, но это у меня чисто на автомате.

— И ты даже не хамила?

От смеха Алиса лежала под столом по-настоящему.

— Спокойно отвечала, хотя меня конечно же трясло. Я потом есть не могла и выкурила пачку сигарет. Кстати, посмотрите на меня получше. Даже после всего этого я вполне гармонична и внутренне спокойна.

— Вообще, я давно хотела тебе сказать, что ты мне сейчас определенно больше нравишься, это правда. Ты стала очень уравновешенная.

— Не забывайте, я теперь состою на учете у психиатра!

— Перестаньте, я умру от смеха, — взмолилась Алиса. — Мне нельзя так ржать. Что у тебя, Люсьен? Как твой новый бой? — спросила Алиса.

— Все так же, то есть отлично. Что бы они ни делали, у меня все будет хорошо. Я умею себе это удовольствие доставить. Оставим страшненьких мужчин женщинам с воображением. Не помню, кто сказал, но гениально. Потенция — два с натяжкой по пятибалльной системе. То есть будем считать — не подготовился к уроку.

— А чего вы в платьях? Мне так никто ничего не сказал про дресс-код.

— Предлагаю в следующий раз прийти в костюме коллагена.

— Мы должны быть обнажены?

— Поднимайтесь, поедем в другое место, милашки. Здесь скучно. Поймаем быстренько таксомотор!

Они попросили счет и вышли на улицу.

— Не хватайте детей на роликах. Секс большой им в городе подавай!

— Мальчики, вы ЕГЭ-то сдали?

— Молодой человек, за вами ваш сын не поспевает!

— Это его внук, успокойся.

Сели в машину. Алиса достала фотоаппарат.

— Милка не влезает в кадр. Прижмитесь. Милка, сними очки.

— Да ты отъедь камерой, Элис!

— Я уже минимизировала вас по максимуму.

— Следите за дорогой! Я просила до цирка!

На столике возникли шампанское, виски, текила и варианты нарезок для закуски.

— Вы где ординатуру проходили?

— Я аллерголог вообще-то…

— Две бутылки шампанского, пожалуйста. Без газа…

— Где моя женщина? Кен ю фил ту лав ту найт…

— Я сама могу угостить вас чем угодно…

— Вы лесбиянки?

— Путь к сердцу мужчины лежит: для красивых женщин через желудок, для некрасивых — через печень…

— Сколько вам лет? Тридцать восемь? Вы женаты? Пора!

— Я катаюсь на вейк-борде…

— Никто не придет и не сделает тебя счастливой, никто не позаботится о тебе, кроме тебя. Ты сама должна это сделать для себя, девочка. Ты кайфовая. Ты сильная. И сама для себя все в этой жизни сделаешь. Сама, моя дорогая, только сама. Без иллюзий. Это трудно сейчас, но потом будет легче. И запомни, salfmade — худшее, чем может гордиться женщина. Не надо остроты. Спокойно, без гонора…

— Где наш аллерголог из Газпрома? Он оставил телефон? Миша, вернитесь! У вас офигительные волосы!

— Меня луной и звездами не проймешь, простите, Гагарин…

— Где ты пропадаешь?

— Мы немного покурили вот с этим зайцем, ха-ха-ха…

— Надпись на кораблике «Дискавери» должна быть: «У каждого свое двойное дно», не находите?

— Я кидаю около дома пакет в мусорный контейнер, и на него в секунду прыгает десять котов сверху…

— Девочки, перестаньте материться! Кругом мужчины…

— Тот у тебя в компьютерах шарит, этот в теннисе. Все интересы нашего мужа угадала.

— Третьего-то кого везти?

— Порнофильмы, эротика. Это наш третий, и последний, интерес…

— Почему ты не хочешь? Я не понимаю тебя. Должна же быть какая-то причина для отказа. Ну, не знаю там: запах изо рта, внешне не нравлюсь, неприятный тембр, маленький член, в конце концов.

— Можно я выберу маленький член?

— Но ты его еще не видела!

— И все же я выберу это!

— Пожалуйста, упаковку презервативов.

— Каких именно?

— Любых.

— Только не экстра лардж…

— Сколько дадите?

Соня порылась в сумочке:

— Четыреста.

— Садитесь.

Соня кое-как забралась на заднее сиденье остановившейся машины и, пытаясь навести резкость, наклонила голову набок. Водителей было двое, и они синхронно и стремительно набирали скорость сразу по двум дорогам.

Быстро посмотри в окно и найди десять предметов необычайной красоты. Хорошо, пять. Одуванчики — раз, восход солнца — два, новый дом для счастливых жильцов почти готов — три, рыжий мальчик с веснушками на билборде — четыре, скворцы прилетели — пять. Мы пошлые люди. Неужели это совершенно невозможно преодолеть? Возможно, было бы желание. Пошлость разлагает в нас самоуважение. Я не страдаю от недостатка пошлого мужского внимания. Нет, не так. Мне хватает с избытком приятного мужского внимания. Я буду выбирать лучших из лучших. Лучшие из лучших погибли в боях. Тогда лучших из худших. Я буду любить тех, кого посчитаю нужным. Это мое дело, это моя жизнь, и я проживаю ее так, как мне удобно, и я за это отвечаю. Я, а не кто-то другой. Я выбираю философа или теософа, слесаря или профессора, это мое дело. Мне это надо, так осуществляется нужный мне выбор.

— Остановите здесь.

— Но мы еще не доехали.

— Мне не помешает проветриться…

* * *

По пути из мастерской домой, если свернуть за угол и пройти еще метров сто, Соня часто заходила в рыбный отдел и подолгу всматривалась в витрину.

Чего же хочется, чего же хочется… Брюшек теши? Нет, жирно. Копченый палтус? Скумбрия? Форель? Шатается опять каблук. Икры не хочу. Черная толстая муха лапами кверху в витрине. Сил нет ждать. Ждать того, что не продается, увы. Обветренное какое. Ты сама для себя все в этой жизни сделаешь. Сама, девочка, только сама. Вот. Селедка, точно.

И она спешила домой, предвкушая ее вкус. Скидывала с себя одежду и голая — тетя Майя уже улеглась — ела на кухне, вскрыв упаковку, как варвар, прямо так, жадно, без хлеба, руками, роняя капли масла на грудь.

То вдруг ее внезапно одолевало сильное, непреодолимое желание съесть апельсин, то выпить молока, то сгрызть яблоко или напиться чаю с медом. Откуда все это приходило? Главное, что никогда не хотелось того, чего нет. И вот захотелось. Захотелось другого вкуса. Захотелось любви.

Я не рассчитываю на везение. Глупо надеяться на то, что встретится рано или поздно мужчина, близкий и, возможно, взаимно любимый человек в одном лице, кому я заменю целый гарем, став одной, позволившей заменить многих. Мне уже не грезится то редко сбывающееся, о чем пел Окуджава: «Он наконец явился в дом, где она сто лет мечтала о нем, куда он сам сто лет спешил, ведь она так решила, и он решил». Выходит, проведению угодно избрать для некоторых путь отрешенного одиночества. Из ненависти к единственно возможному способу стать другой я выбираю для себя безысходность. Чтобы не замечать безысходности, ее надо превратить в обыденность. Только поставив ногу, можно сделать следующий шаг.

— Привет, как у вас прошла вечеринка? — днем позвонил Глеб.

— Как-как… Выпили святой воды — и спать, привет!

 

IV

Он появился из ниоткуда. Она появилась из ниоткуда. Все произошло не неожиданно. Он предвкушал появление этой женщины, он ее предчувствовал. Рыжеволосая наяда, сошедшая с прекрасных полотен. Загадочная и красивая Леди Шалотт, женщина Уотерхауса и Хьюза, шекспировская Миранда, Цирцея, притягательная и возбуждающая натурщица Жерома. Решившись на встречу, Глеб хотел подготовить к ней Соню и сочинить письмо или красивую легенду, но передумал. Он решил, что ему, в сущности, нечего терять. В конце концов, после их долгой переписки он был согласен просто на общение, не смея мечтать о том, чтобы приучить к себе женщину. Страстно хотел ее видеть и одновременно боролся со своей внутренней неуверенностью, уютно покачивающей его в гамаке из паутины страхов. Меряя ровной, ритмичной поступью шагов полы квартиры, он силился продумать настрой, нужный тон, место для randez-vous, как именно он будет на нее смотреть, о чем говорить, время и погодные условия.

Говорить негромко, уверенно, смотреть обыкновенно, естественно, с легким интересом, не сковываться, не комплексовать, не напрягаться и не суетиться. Что для этого нужно? И так ясно. Лучше, если это будут сумерки или время заката, с остывающим небом и контурными кучевыми облаками, похожими на горные вершины, с умиротворенным, слегка сверкающим морем у их подножия. Нужен ветер. Не порывистый, не заставляющий оказывать сопротивление, не импульсивный и надоедающий, пронизывающий, а свободный, знающий, чего он хочет, размеренный, тугой и почти осязаемый, побуждающий взяться за руку, прижаться ближе, чтобы расслышать негромкие слова. Ветер, на который хочется положиться, увлекающий, заманчивый, интригующий, заигрывающий, перешептывающийся с деревьями, облетающий их ритуальным хороводом в дружелюбной игре и хорошо бы нейтральный, не теплый и не холодный. Летом найдется хотя бы один такой день, с закатом и ветром. Оставалось только предугадать и надеяться.

В их общей воображаемой реальности он доверчиво, как детсадовец, протянул ей ладонь для знакомства, а она тут же откусила ему руку по самое плечо, сама испуганно заглядывая в глаза, даже не подозревая, что лишает еще и рук. Но ему хотелось научиться терпению, не оттолкнуть, поэтому он готов был подождать. Располагал для этого всем: временем, желанием, любопытством, граничившим и борющимся с приобретенной, ранящей осторожностью. Уже потом, гораздо позже его осенило, что нашел наконец то, что искал. По капле отвоевывая взаимность, он предложил ей быть настоящей, той, которую в ней мельком рассмотрел, но она испугалась и бросилась наутек. А он уже не хотел и не мог получать меньше любви.

Любовь — это ты. Произносящий «я тебя люблю» кричит до хрипоты «дай ее мне». И оказывается, что стоят два попрошайки с протянутыми руками. Когда любят, то понимают и принимают все, что хочет партнер, в чем он нуждается, и это оказывается в твоем списке на первом месте, точно так же, как все твои желания и потребности стоят на первом месте в другом. И так каждый день. Вот какая она настоящая. И больше ничего. Все остальное — что-то иное.

Пока они переписывались и созванивались, Глеб казался Соне безынициативным, не назначал встреч, не рассматривал и не предлагал их в будущем. Это чуть-чуть тяготило. Они могли часами говорить по телефону, переписываться и… ничего. Приятным, притягательным тембром отзывалось в ней странное многообещание. Как будто когда-то где-то они уже встречались, а потом надолго расстались, ровно настолько, чтобы хватило времени забыть друг друга. Она вслушивалась в произносимые им слова, и ее не покидало чувство, что все это ей уже кто-то говорил. Так ли это важно, кто, где и когда?

Итак, Софья появилась. Из миллионов вариантов выбран один. Если не предпринимать никаких попыток, то, согласно теории, другой начнет действовать первым. Через некоторое время Соня действительно начала настаивать на встрече. После того как он проигнорировал намеки, она успокоилась и сообщила: «Мы можем увидеться, когда ты этого действительно захочешь». Именно свободное решение, как она считала позднее, явилось первым ее толчком навести с ним мосты. При всех других обстоятельствах она бы отказалась от встречи.

— Теоретически, можно, — подтвердил он.

Ей показалось, что он насторожился. Почему? Она не могла этого понять. Ее разбирало любопытство и не оставляло желание получить ответ. И еще снился странный сон. Уже несколько раз один и тот же. Мужчина, лица не видно, наклоняется и целует ее по-отечески в лоб. Видны только его очертания. Они приятны глазу, рост где-то… за метр восемьдесят, плотный, плечистый, с развитой мускулатурой, не грузный и небесформенный. В другом сне, кстати, с четверга на пятницу, он спасает ее, когда она тонет в водовороте, выпав из перевернувшейся лодки. Быстрый мутный поток грязно-желтой реки закручивает ее в себя, нечем дышать, уши заложены, в горле стоит вода… И голос. Голос, который звучал в ее голове, тот самый, который она слышит теперь в телефонной трубке.

— Зачем теоретически? Я не кусаюсь.

— Таких женщин уже почти не осталось, ты просто сама даже не догадываешься об этом.

— Женщины кусаются от собственного бессилия. Они нападают, но это, пожалуй, скорее защита. От жизни собачей.

— Здесь та же дуальность. Они кусаются по-разному: и от ощущения собственной значимости, и от превосходства, от выигрыша и упоения тем, что они почувствовали наконец в себе силу.

— Я не кусаюсь, — повторила она.

Не каждый теперь откажется от выигрыша. Это ведь как на цепь сесть. Русская женщина не хочет языческих жертвоприношений. Она вновь впереди своих восточных сестер в развитии. Она алкает благополучия, получения блага, только за это благо уже ничего не хочет давать даже в кредит, тут она злее любого банка. А ее свернувшаяся клубком нежность жалобно стонет. Наполняя в баре легкие легкими сигаретами, вдыхая «Вог» вогнутыми грудными клетками, женщина поет небеспечной жизни недолговечную арию надежды о «выгодном браке».

— Если бы ты только знала, насколько я прав.

Если бы он только знал, как не прав…

— Как насчет того, чтобы передать мне книгу? — интересовалась Софья.

Ей не терпелось увидеть его, хотелось проверить, так ли она себе его представляет. Не странный ли выверт фортуны, не ее ли невидимая ласковая рука скользит по их головам.

— Скажи мне адрес, я пришлю тебе книжку с розой. — Он еще не знал, как ему действовать, имея в голове лишь намерение. Согласно теории Алексея Калганова, доцента кафедры философии, эзотерика и его давнего друга и одногруппника, ситуация должна развернуться сама, без личного вмешательства, но при условии заинтересованности и если не наседать мысленно слишком упорно. Отпущенное, не утомленное обманчивыми рассуждениями, событие должно осуществиться легко и просто. Речь идет о простом сохранении энергии, принципе «Бритвы Оккама». Стоит начать волноваться, анализировать, мечтать, предполагать, и монада перевернется, неизбежное перестанет становиться реальным, и будущее изменит русло.

— Я не люблю обычных роз, — грустно произнесла Соня. — Разве что какой-нибудь цветочек, которого нет краше на всем белом свете.

— Аленький?

В ней проснулся умерший инстинкт, как у самки пойнтера, почуявшей раненую дичь в тревожном осеннем лесу. Она вытянулась, дрожа всем телом, и замерла.

— Скажи лучше сразу, ты несвободен?

— Я несвободен, но иначе, чем ты это себе представляешь. Жены или другой какой-то близкой женщины у меня рядом нет. Да и далеко тоже нет.

Как это странно.

— Хорошо, завтра в полночь приезжай, — произнес он. — Отдам тебе цветочек. — Он знал притягательность опасности скольжения по грани.

— Ты шутишь?

Игра?

— Аленький, тот самый. Только не обмани. Помнишь эту сказку? Сейчас. Не клади трубку. — Он сходил за книгой, в трубке послышался шелест страниц. — К голосу моему привыкла ты. Мы живем с тобой в дружбе, согласии друг с другом, почитай, не разлучаемся, и любишь ты меня за мою любовь к тебе несказанную, а увидя меня, страшного и противного, возненавидишь ты меня, несчастного, прогонишь с глаз долой, а в разлуке с тобой я умру с тоски.

— Как там было, погоди. Если ты стар — будь мне дедушка, если середович — будь дядюшка? А если же молод ты — будь мне названый брат?

— Ага, все верно.

— Посмотрим. Так куда ехать?

На встречу Глеб шел, едва переставляя ноги, и не дождался бы ее, повернул назад, поддавшись внутреннему сопротивлению, убеждал себя, что, скорее всего, заблуждается в выводах и предсказаниях, выгрызающих внутри большую дыру, откуда россыпью выпрыгивали разнообразные мысли, испуганные черные недовольные жуки, растревоженные в своем гнезде. Ему рисовалась их первая встреча тысячу раз с мельчайшими, изнуряющими подробностями и деталями. Он предвосхищал ее реакции. Придумывал, как она посмотрит, какой задаст вопрос, что он ответит, снося ее пронзительные взгляды. Женские проницательны всегда до глубины. Не было сомнений, что именно таким она и обладает.

Он тоже не знал, какая она в реальности. Попросить ее фото означало бы подтолкнуть на некий задел на обмен. Он не хотел этого. Игра вслепую сделала их общение в Сети легким. Его замкнутость и скрытность сталкивались с ее общительностью и открытостью, ее активность и экспрессия — с его пассивностью и видимым спокойствием. Его дружелюбие могло в любую минуту породить в ней внезапную враждебность. Его скрытая враждебность и мизантропия граничили со сдержанностью, которую вполне можно принять за дружелюбие. Глеб не предполагал быстрых встреч, едва ли надеясь на их положительный исход. Он писал это так: «е-2/е-2». Ему доставляло удовольствие ощущать тайну и недосказанность. Однако оттягивать свидание дальше не представлялось возможным. Была его очередь сделать ответный ход в алгоритме, где действуют двое.

Специально не сообщая друг другу никаких подробностей, договорились встретиться у памятника Пушкину вечером в субботу и попытаться найтись, не подавая никаких специальных знаков. Это казалось несложным. Найти в толпе человека с хорошо знакомым внутренним содержанием.

Но Глеб неожиданно позвонил ей уже в пятницу днем и, расспросив о свободном времени и желании увидеться, быстро назначил встречу «сегодня». Завтра никак невозможно, откладывать нет смысла. Сегодня и сейчас. Соня не успела опомниться, обрадоваться или расстроиться, но мгновенно решив отправиться в чем есть, как есть, с увесистой сумкой, в которой уже лежала селедка, передвинув другие свои планы, отменив встречи ради одной, давно притягательной.

— Сегодня? Что за неожиданная спешка? — только спросила она, глядя, каким торжественным пожаром полыхает половина августовского неба, ритуально сжигая этот день и все ее прошлое в нем.

В этот ветреный вечер над городом пылал необыкновенными яркими красками закат. Вдалеке темный край неба разламывался на небесное царство замков, горящих красной с золотом каемкой башен, из тучевых облаков выплескивалась заходящим светом на спокойную глядь моря волна невообразимой вселенской благодати. Из рек и каналов набегал сырыми волнами ветер и ощупывал ледяными руками теплое тело под одеждой.

Глеб пришел раньше и все силился узнать Соню в спешащих на поэтическое рандеву девицах. На лавочках разместилась шумная, суетливая и прыгающая со спинок на сиденья и обратно молодая поросль. У памятника, вглядываясь пристально в лик Пушкина, прохаживались, покуривая, солидные дамы. Встречались и расходились парочки, компании.

Она легко может оказаться как вот этой полногрудой дебелой особой с крупными чертами лица и толстыми коленками, так и вот этой кудлатой, с нелепо зачесанной набок челкой, как у уставшей кобылы, жующей без эмоций резинку. Тем паче что и сам обманываться рад.

У дерева он заметил хрупкую женскую фигуру и долго всматривался в ее очертания.

Как странно. Человек стоит спиной, а меня к нему тянет. Эрекция, черт! Вибрации внутри усилились, как смеялся его школьный товарищ Колька, «все мурашки собрались в одном месте», и он вслушивался с интересом в эти реакции. Лучше отвернуться… Может статься так, что она — это присевшая на скамейку невдалеке, озирающаяся по сторонам толстогубая, немного неряшливая дама с обрывающимися на концах небрежно подведенными бровями. Нет, она должна быть нимфопободной. Она не может быть вот такой или вот как эта — некрасивой и очень модной. Скорее наоборот.

Глеб слишком надеялся на ее художественное дарование и свой роковой выбор. Сколько раз она дышала ему в трубку тем неосязаемым теплом, которое так согревает общение двух незнакомых еще людей.

Рядом обозначились юбка с воланом, сшитая из каких-то дешевых детских пеленок, и ноги с выпуклыми венами. Ноги потоптались, встретили мятые брюки, упирающиеся в пыльные ботинки, и ушли. Вместо них пришла пунцовая грудь в охапку с огромным тортом. Пока он рассматривал торт, не обращая внимания на грудь, и пытался различить ее шаги среди многих и многих вновь появляющихся, она незаметно подкралась сзади, прошептала: «Бердышев! Глеб!» — и слегка дотронулась до его глаз ладонями. Он обернулся — и оба вздрогнули от неожиданности. Она тут же протянула ему руку. Он поймал ее как-то неловко, у самого своего лица.

Сердце застучало колесами быстро идущего поезда, выпуская из трубы пар волнения и гудки первых приветственных слов.

— Софья, — произнес он неуверенно, словно позабыл имя.

Неплохо бы улыбнуться.

— Глеб, — сказала Софья.

— Ну вот и познакомились. — Он предпринял попытку улыбнуться.

Ей стало все ясно. Вся интрига и нелепость секрета Полишинеля. Хотелось плакать. Картинка никак не клеилась с фантазией. Она разочаровалась, но так как делать было нечего, приняла решение не торопиться и все взвесить. Мог ли он поступить иначе. Она пыталась послушать себя, о чем беседовали ее предчувствие и испугавшаяся впечатлительность. И вдруг стало невыносимо больно внутри, одиноко и холодно. Соня смотрела на Глеба и вспоминала определение лица, как «тропинку между людьми». И не знала, хотела ли она продолжить их знакомство.

Она несколько секунд выглядела растерянной, но быстро нашлась, смягчила взгляд и тон голоса. У него непроизвольно сжалось все внутри от ее испуганных глаз, тех немногих, встречающихся в жизни каждого мужчины, заглянув в которые можно по-настоящему разглядеть свое отражение. Он отпрянул. Зеркало казалось невероятным. Ребенок раскрашивал ее радужную оболочку нетвердой рукой, как контурную карту цветными карандашами. Ярко-белые белки заполнены волнующими изгибами красных уставших ручейков капилляров. Открытый и дикий взгляд вылупившегося утром воробья, погибшего в прошлой жизни под колесами грузовика.

Глядя на нее, поймал себя на мысли, что свободно шарит у нее внутри. Ее глаза обеспечивали странный доступ вглубь. Она держалась на грани дружелюбия, стараясь силой вывести тон разговора в беспечное приятельское русло, будто они знакомы уже много лет и вот встретились. Он понимал, что это от осторожности, от боязни обжечься. Она же видела, что он зажат, осторожен, искусно прикрывается маской «последнего романтика», и говорила, что надо чувствовать себя раскованнее, что оба в безопасности. Он уворачивался ответами, что все относительно.

Небо залилось изумрудным светом, замок давно разрушился и смешался с морской гладью. Солнце садилось, как обычно, на востоке, обещая завтра снова выглянуть на западе.

Софья шевелила бледными губами, как оживший мертвец, а он, не отрываясь, смотрел на это странное зрелище, стараясь стоять в фас. И не знал, что делать с руками, куда их деть. Они вдруг стали чужими, мешали, плохо имитировали покой. Как вообще современные люди с устойчивой психикой, взрослые и многоопытные, в наше время должны с ними поступать? Когда он развернулся к ней, то почему-то, как идиот, снова протянул ей руку, она переложила сумку из правой в левую, протянула в ответ свою. Он не решился. Он никогда еще не целовал женских рук «так искренне, так нежно». Рук, которые со всем желанием хотелось бы целовать, но пока еще чужих — если бывают чужими руки у обладательниц таких поглощающих глаз. Чмокнуть в щеку, в затылок, в лоб, поцеловать в губы французским поцелуем, покувыркаться в постели сутки напролет… Запросто. А тут всего лишь поцеловать руку. Все одно, что подать ее в общественном транспорте пожилой ли незнакомой даме, молодой ли леди — выставить себя в смешном свете. От этого быстро отучают, одергивают, окрикивают, обругивают, потом долго еще бубнят, тщательно дают понять, что это дурновкусие и плохой тон, развязное воспитание прощелыги, дешевый фарс утомленного ловеласа для молодых или обнаглевшего карманника для поживших. Нет, вот так чтобы искренне поцеловать женщине руку на первой встрече — не приходилось. На деловом бесцветном рауте, подгоняемый более чувством долга, чем ожиданием всех, кто на это его как бы подбил — да, по личной инициативе, не боясь наказуемости, недвусмысленности, с большим обожанием, с толком, с расстановкой, вложив и реализовав нахлынувшие эмоции — нет. Он проворно сдержался, впрочем сожалея тут же об этом. И подумал о том, насколько потрясающе легко теперь стало сделать женщине куннилингус и труднее просто поцеловать ей руку. Граф Жофрей де Пейрак и рыжеволосая Анжелика. На это требовалось время. И он умолял о нем небеса. Человек внутри, а не снаружи. В этом он был убежден с самого начала, но цель казалась слишком недосягаемой, слишком нереалистичной.

Воспоминания об их первой встрече всегда приводили его к одной и той же мысли — он увидел ее и сразу почему-то испытал к ней отцовское чувство. Они пожалели друг друга внезапно, не отдавая себе в этом отчета.

Собственно, ничего такого Соня вовне не транслировала. Даже напротив, излучала подозрительное благополучие и демонстративную гармонию, увлеченная работой, пылающая творческими идеями, она казалась нереально живой, огненной, головокружительной и непредсказуемой, что выглядело временами искусственно, артистически фальшиво. Фальшь словно прикрывала и перекрывала ее внутреннюю какофонию и раздрай.

Он поймал ее на слове, когда она три раза подряд на вопрос «Ну как ты?» ответила «У меня все отлично». Именно после этого он понял, что ей так плохо, что хуже уже и не придумаешь. Он чувствовал, как болезненно надломилась где-то внутри его установка: «Без женщин — без слез». Перед ним стояла улыбающаяся женщина и плакала без них сама.

Всем известны люди, которые на вопрос «Как у тебя дела?» отвечают всегда одно и то же: «Отлично». Слова с такой окраской в их устах ничего не значат и уже давно перестали чего-то стоить. Тогда, когда первое из них было продано, все оставшиеся тут же обесценились. Остались лишь оттенки интонаций. Они эволюционировали в исчезнувшие смыслы, как камбала покрылись пеленой и глаза завели на одной стороне.

Но она не смогла его обмануть. Любая ее улыбка выглядела наигранной, прячущей природную злость, а злое выражение глаз — смешной попыткой скрыть детскую сентиментальность, умиление, кем-то не понятое и наказанное. Он пугался, что в то время, когда она смеялась, он видел ее плачущей и все ждал, когда же она по-настоящему разрыдается. От того было странно смотреть на нее, томясь этим ожиданием. «Нет, — думал он тогда, — тебя наказали не тут. Точнее, тут и есть твое наказание». Он страстно хотел докопаться до сути и ловил себя на этой мысли.

— У меня все отлично, — повторила она ответ, и у нее нервно затикал правый глаз.

Соня смутилась, дотронулась до него пальцами, принялась тереть. Он знал по опыту, что это не поможет. Софья, порывшись в сумке, надела очки, но солнце давно скрылось, и она поминутно поднимала их, как забрало для приветствия перед турниром, глаз дергался, и забрало опять опускалось.

— Надо в глаз плюнуть, — не выдержал он наконец, видя, как она измучалась. — Мне так в детстве одна бабка глаз вылечила, который болел несколько дней.

И она плюнула. Ему. В шутку, безобидно и быстро, не раздумывая ни секунды, смешно и по-детски.

В сущности, мы же просто знакомые, которым приятно общаться. Хорошо, что я сдержалась не придумать повод заспешить куда угодно, но только вон, подальше отсюда, от него, как можно дальше, куда унесут ноги. Жалея обо всем, о переписке, о прозаичности и жестокости обстоятельств.

Ее что-то удерживало, что она не могла себе это объяснить на ходу словами.

— Откуда это поверье?

— Из детства. Так, кажется, говорили раньше.

И ей показалось, что у него не было никакого детства.

— И про писяки вроде бы тоже.

Вот теперь он рассмотрел ее внимательно, — когда его тахикардия изобразила увертюру «На холмах Грузии». И скис. Рослая, как редиска на грядках, с желто-зелеными нагловатыми глазами, большой лоб, фарфоровое ровное лицо, рыжие вихры, тонкие запястья, щиколотки, губы «сплошное целованье». Она была слишком хороша. Слишком. И эти ее потрясающие ноги…

С такими ногами надо ходить на руках.

Ненароком глянул на свое отражение, когда медленно шагали по Невскому: сутулый, усталый, серый лицом, стригся давно, брит только что, и это только хуже, от волнения поминутно потел, движения размашисты, щиколоток нет, губы поэтически никем не описаны, в застиранной футболке…

Внутри приятно и сладко дребезжал от восторга колокольчик, предвещая грядущую зависимость на всех уровнях от психики до физики. Так бывает на проводах очень дальних родственников, которых еще несколько дней назад и знать не знал, и видеть не хотел, а вот приехали, и сразу понял — родня, кровь, масса общего и главное — тяга к общим истокам, растекающаяся по родовой реке легким клонированием хорошо знакомых дагеротипов.

На него смотрела его мать. Какой она запомнилась ему пятилетнему. Часто моргая глазами, можно прогнать этот образ. Не помогло. И тут повело вбок. Земля ушла из-под ног, изменилась гравитация, отказало атмосферное давление, обессилила сила тяжести. То ли от переутомления, то ли от перенапряжения, от духоты, повисшей в оцинкованном воздухе, от дневной нервной сутолоки на секунду сдал вестибулярный аппарат. Она довольно резко схватила его за рукав. Он отметил быстроту реакции.

— У нас в детстве так говорили: «Реакция есть, дети будут», имитируя удар вертикально поставленным ребром ладони в переносицу. — Он показал.

— Пил? — спросила она так просто и так естественно, как будто она мастер, а он уже много месяцев проходит у нее производственную практику и при этом систематически прогуливает.

Он отчего-то утвердительно кивнул, смущаясь неожиданному вопросу и своему признанию.

— Тебе, похоже, пора подшиваться.

— У меня хватает силы воли при желании не пить.

— Но такое желание почти никогда не возникает, так?

— Возникает, возникает. Я просто какой-то вяленький сегодня…

Зачем я это сказал?

— Может, зайдем куда-нибудь выпить чашечку кофе?

Он был одет скорее для погрузки стеклотары, а не для ужина, но не стал брыкаться. Внутри паба, когда они выбрали темное место и он смог наконец расслабиться, закурил. Она придирчиво изучала меню, выбрала почему-то семенники с гарниром. Глеб заказал бокал пива.

— Скажи, если я не каждый день ем бычьи яйца — это ведь ничего, что я поем их сейчас?

Глеб заверил, что можно не волноваться, непроизвольно складывая в уме комбинацию из пяти пальцев в своем бумажнике для итоговой цифры счета.

На следующий день она не ответила на звонок. Писем не было и на второй, и на третий. Было ясно, что он провалил явку. Выходит, его готовность была нулевой.

Ничего другого и быть не могло. Стоп. Вот оно, началось.

Он продолжал писать в никуда свои обычные письма ей. Рассуждая так, как будто она читает его и ответит чуть позже, когда вернется.

Ухаживать за девушкой означает уходить ее надо так, чтобы ей было проще согласиться, чем снова сказать нет. Это было в крови, где-то почти на уровне инстинктов и настолько естественно, что он не придавал этому особенного значения. Женщины, к его удивлению, которое довольно быстро развеялось, всегда это отмечали. Так что первое время он склонен быть думать, что обладает неким секретом. Но это оказалось всего лишь одним из неписаных законов достижения сближения с ними. Равномерно распределенный напор, основанный на фундаменте терпеливости. Но одного этого, для того чтобы удержать их внимание, было все-таки мало. Он болезненно ворочал внутри себя истинную причину ее исчезновения.

Наконец она написала: «Ты не принес аленький цветочек для младшей купеческой дочки. Жаль. Это нарушает сказочный сценарий».

Она вообще, как он ни пытался представить, не ассоциировалась ни с какими цветами. А ее немного бледные губы, с которых с фантастической скоростью испарялась помада, он соглашался сравнить лишь с искусственными розами из вощеной упругой бумаги на венке.

— Какие все-таки ты любишь цветы? — допытывался он.

— Никакие. Правда. Вот чертополох чем плох? Первая строфа стиха: «Вот чем вам плох чертополох?» Лопух обыкновенный.

— Звучит как вызов. Мы ими в детстве кидались. В волосах он хорош, если затереть его туда покрепче, застревает.

— А я помню собак в нем. Еще мне всегда нравились цветы, которые умирают сразу, как только их разъединяют с почвой и корнями.

На следующую их встречу он на самом деле планировал прийти с горшком, в котором бы красовался цветок его детства — ванька мокрый — яркий, огненный, сочный, упитанный. Неказистый и аленький, любитель деревенских подоконников. Но он выбрался на задворки старого парка и надрал чертополоха. В салоне цветов его встретили с широко распахнутыми глазами две озорные флористки, которые, похвалив за неординарность и царапая руки «колючим одуванчиком», облагородили букет мелкими бестиями белых соцветий, обернули подарочной бумагой и вручили дарителю. Софья не удивилась, по крайней мере отлично сыграла свое спокойствие. Однако призналась, что он самый запоминающийся в ее жизни.

— Я сварю из него зелье для изгнания злых духов.

— Умеешь?

— Для зелья корни нужны. Родниковая вода, лаванда, мимоза. Чертополох растет на самых страшных в энергетическом плане местах. По нему всегда можно зло найти. У кого лопуха много, тот и злой. Мне всегда об этом бабушка говорила, она умела немножко ворожить, и у нее рос лопух «для колориту и радикулиту». А заклинание там такое, сейчас вспомню. — Она закрыла глаза, и ее ресницы подрагивали.

— Я люблю деревню, — мечтательно произнес Глеб. — Меня всегда туда тянет. Не шашлыков там поесть, вина попить, обоссать все вокруг, сфотографироваться и уехать, а именно быть там какое-то продолжительное время, отдыхать от города.

Она открыла глаза и смотрела на него не мигая.

— И не то чтобы я простой и деревенский… Ну, в крайнем случае простой.

Она улыбнулась.

Шутить надо, надо шутить.

— Вспомнила. Кажется, так: «Лаванда, Мимоза, Святой чертополох, изгоните зло, рассейте его во времени, пусть этот миг исчезнет навсегда!» Чертополох от сглаза хорошо защищает. Еще в народе его называют синеголовкой, бодяком, а мы называли его красиво — марьин татарник.

Глеб смотрел на нее как загипнотизированный, не мигая, пьянея, чувствуя, что почти ослеп и оглох и не слышит ее слов.

Искры во все стороны. Пространство наэлектризовано, шаровая молния летает, надо срочно замереть. И не хочется двигаться дальше, не надо знать, что там впереди. Это так не важно. Гроза, гром, молнии, светопреставление и сотрясание земли, и падение светил, и сходы планет с орбит, и хвосты комет лижут плечи и пальцы. Предчувствие катаклизма возбуждает больше, чем, возможно, сам катаклизм принесет потрясений. Медленно разгорается инфернальным красным светом внутренний огонь. Взгляд — ожог, прикосновение — ранение, дыхание рядом, звук голоса — убила. Сухопутный бой. Осталось еще два двухэтажных и одно четырехэтажное здания разума. Любопытно, что будет дальше. Но лучше сесть, свесить ноги на радуге, как один мальчик в рекламе — не кисни, на радуге зависни, — и просто смотреть и чувствовать, как медленно и неотступно накрывает шикарным, хорошо начищенным медным тазом.

— А беленькие цветочки на суженого-ряженого, — замедлила она речь, — сгодятся. Что случилось?

— Что? — Он на секунду отрезвел.

— Ты так смотришь…

Ночью не спал, сердце билось пойманной птицей в тесной грудной клетке, просило воздуха и высоты. Он любовался ею спящей, тихо отодвинув с груди одеяло, недоумевая, что она, нереальная и сказочная, рядом с ним спит, раскинув руки свободно, словно падая с высоты их полета. Счастьем оказалось ее поймать. Несчастием — понимать, что этой женщиной невозможно надышаться. Только лицом к лицу и увидишь его. Большое. Это потом, гораздо позднее нужны расстояния, чтобы осознать размер.

Соня производила странное, неоднозначное впечатление. Ей как будто бы было неуютно в современности, словно она затерялась в чужом и чуждом для нее времени, неумело стремясь подстроиться под него, скрыть свое пристрастие к старомодным нарядам, казаться современной, обмануть течение времени. Чувствовалось, как остро ей не хватает бабушкиных пыльных сундуков, набитых платьями шкафов, пахнущих старыми духами, помадами, притирками, отдушками, нитчатых перчаток, настоящих капроновых, прозрачных, контурных чулок, перетянутых лентой под грудью льняных сарафанов с шитьем на тонких блузках, вышитых рушников, подзоров на добротных кроватях, натуральных некрашеных штор и хлопкового тонкого тюля, домотканых рябых дорожек, камина, неподъемных громоздких подсвечников, громких часов с боем, толстых тяжелых браслетов, колец тонкой ювелирной работы с крупными драгоценными камнями… И в то же время она умела найти себя в новом времени, могла подчеркнуть ушедшее, словно обрамляя его старые картины в новый крепкий багет современности, делая этот тандем не враждебным, а необходимым друг другу.

Она работала в тесной мастерской своей матери, заваленной массой эскизов, глиняных моделей, гипсовых отливов, гемм, пунктированных камней без доработки, шпунтов, троянок, скарпелей, кубовых молотков на деревянных ручках. Она поднимала на поверхность и возрождала спрятавшиеся, ускользающие, потерянные и разрушенные эпохи. Соня лепила и высекала скульптуру, отливала барельефы, всматриваясь в работы Родена, Микеланджело, Бурделя, Мухиной, своих учителей и матери, материализуя свои сновидения. На самом видном месте стояла материнская обнаженная Ниобея. Она хотела выполнить свою, с младенцем на руках и торчащей в спине стрелой, со склоненной к младенцу головой, чем-то напоминающую Мадонну. Для своей Ниобеи она пригласила непрофессиональную натурщицу, мулатку, которую встретила случайно около мастерской. А моделью младенца Соня планировала делать Машеньку, свою племянницу, дочку родной сестры Вари.

С Глебом они познакомились как раз в тот момент, когда она заканчивала одну из самых трудоемких работ «Пьющий и лебедь», где эти двое переплетаются с невероятной грацией, образуя одно целое в образе ускользающей, почти убитой сексуальности. Лебедь устремляется вверх, мужчина падает вниз, крылья лебедя торчат из-за спины мужчины, одно из них надломлено. Ей хотелось соединить в композиции распадающуюся символику сексуальности и асексуальности. Для этого она выбрала алебастр, самый женственный из камней, прозрачный, легкий в обработке, светящийся изнутри. Втирая в поверхность камня корпускулы масла легкими движениями, она оставляла на нем прозрачный слой краски.

«Пьющий лебедь», как его быстро переименовали, был выставлен в одной из арт-галерей и быстро продан. Она выполнила копию, усилив надлом этой пары, на заказ. Работу оценили в три тысячи долларов, но она отчего-то не продавалась…

Соня и Глеб едва ли обратили бы внимание друг на друга пять, а уж тем более десять лет назад. Просто промчались бы мимо на полном ходу с ощущением: «не то». Но когда их стало привлекать в человеческих отношениях что-то большее, недостаточно ценимое в молодости из-за прямолинейности, бескомпромиссности, оказалось, что встретить это в реальности настолько трудно, почти невозможно, что они смотрели во все глаза, чтобы не пропустить. Но и теперь не могли еще быть безболезненными, терпимыми, не использующими колкостей и издевок, не умея прямо донести то, что хочешь, без истерик и манипуляций. Скорее всего, именно поэтому их отношения с трудом можно было назвать гладкими. Но, несмотря на все шероховатости, они завязались.

 

V

— Так, а где Сонька?

Не знаю, чего ей опять далась Соня. Переложила что-то не туда или волосы оставила в расческе?

— Где она? Ее нет у тебя?

— Нет, я один.

— Скажи ей, что когда она спит, у нее сиськи из ночной сорочки ночью вываливаются. А у тебя отец встает, шатается ночью по квартире. То попить, то пожрать. И двери постоянно настежь. Что это за порнофильмы такие мы на старости лет должны тут смотреть?

— Не должны. Не смотрите. Отец встает попить или поесть, а ты чего тогда встаешь?

— На вас посмотреть!

— Вы что, в приборах ночного видения ходите?

— Свет в открытую дверь, между прочим, бьет.

— Мы не закрываем потому, что душно.

— Душно? Купите коттедж на берегу Финского залива и лежите там хоть до посинения. И сколько раз говорить? Ничего в моем доме не переставлять без разрешения! Пусть у тетки свои порядки наводит! Тряпку сколько раз говорила на раковине не комкать! Неужели трудно? Неужели руки отсохнут расправить, чтобы она не заванивалась?

Глеб налил чаю, прошел к себе, прикрыл дверь и подставил звенящего Будду. Через три глотка чая Будда предусмотрительно звякнул.

— Ну что опять? — Он быстро повернулся. — Выйди!

Дверь с силой захлопнулась.

— Старикам позвони! — крикнула мать. — Просили приехать за дарами природы! Опять я все должна напоминать. Никто, кроме меня, не хочет ничего делать…

«Дары природы» — так когда-то назывался магазинчик в их районе.

— Я все равно не слышу, когда работает фен, — передразнил ее Глеб. — Я не ездабелен в эти выходные.

Это означало, что свои интересы, свои дела опять придется откладывать, садиться, ехать, забирать, привозить. Ненужная суета, опять знаки, что все, как у людей, что эти дают, эти берут, все крутится, и, стало быть, все обо всех заботятся. Фальшь, за которой давно нет самих людей, а есть только ритуальные игры и сценические отношения. Изображение внимания, изображение щедрости, изображение понимания, любви, интереса к друг к другу.

Разреши людям не делать то, что они не хотят, они перестанут делать девяносто процентов из того, что делают. Вздохнут, освободят время, начнут делать наконец-то то, что их действительно интересует. Некоторые потеряются, придут в отчаяние, так как за этой кишащей суетой, чужими проблемами — ничем не заполненная, нераспознанная пустота и псевдоответственность с умением угождать любым интересам, кроме собственных. Свои кажутся эгоистичными для любителей думать о других. И потом страх… Суета, как шариковый наполнитель антистресс в мягких игрушках, помогает не быть одиноким. Она сжирает грандиозное количество энергии, которой не остается на внутреннюю работу. В тоталитарно воспитанные головы плотно утрамбованы функциональные обязанности исполнительного и нетребовательного зомби, с вросшими ногтями на больших пальцах ног, мешающими двигаться дальше.

Когда пробуешь впервые на ощупь свое «не такой, как все», кажется, что теряется единство, идентификация, опора, рвется связующая пуповина с поколениями, со всем человечеством. Это признание впервые, пусть мельком, позволяет вдруг осознать всю ничтожность понятия «одиночество», которое перестает существовать, как только ты перешагиваешь его в своих робких попытках явиться перед всеми тем, кем ты задуман, самим собой. Как чутко спохватывается и выползает охрана — страх, с его задачей загнать птичку назад, в золотую грудную клетку, где сытно и тепло. Пока ты не почувствовал, что свободен и что вокруг ходят такие же, только пока еще ослепленные, Творцы и Мефистофели.

— Давно пора купить какую-нибудь колымагу. Когда ты хоть денег каких-нибудь заработаешь?

Глеб порылся по карманам, силясь понять сухой остаток наличности.

— Зачем ты на права тогда сдавал?

Пауза. Звон посуды на кухне, стук ножа о разделочную доску, перезвон ложек и вилок в стаканчике для сушки, шум воды, ударяющейся в нержавеющую раковину.

— Поговорил бы с отцом, может быть, хоть вскладчину бы что-то взяли, на дачу ящики с рассадой возить!

Аккомпанемент дверей шкафчиков, ноющих, словно больные в стационаре, перемежается звоном крышек кастрюль, — примкнувшая к хоспису церквушка, стоящая на берегу бурной реки, льющейся из-под крана.

— Для чего мне машина?! Для рассады?

— Совести ни грамма! Лентяй ты, лодырь и хамло, каких мало.

Вот чего навалом, так это как раз совести! Диалектика в чистом виде: чем больше совести, тем меньше денег.

Глеб нашел трубку, набрал деревню, где базируются старики. Оба мобильных были выключены, пришлось дозваниваться на стационарный.

— Алло! Бабуля?

— Бабуля? Кто это? Скотина какая!

— Алло! Я туда попал? — На том конце послышался треск, раздавались голоса.

— Нет, ты, корешок, попал не туда. Тебя что, послать куда надо? — спокойно произнес мужской голос.

Глеб извинился, нажал отмену вызова и набрал номер еще раз. В это время кто-то позвонил снизу в домофон. Мать со словами «это ко мне» пошла открывать. Наконец бабушка взяла в деревне «городской»:

— Привет от старых штиблет! Кто приедет на этих выходных — ты или отец твой?

— Сын его приедет, привет! Один его знакомый сын.

— Пусть твоя деловая мать срядит тебе плотную сумку под банки, ту, что она мне еще с прошлого раза не вернула. О’кей?

— О’кей, дорогая бабушка.

Чувствовалось влияние Светочки, двоюродной сестры, которая гостит каждое лето на даче.

Надоедливые банки преисполнены символизма любви по самые гагашары, не знающего, как еще проявиться заботой старшего поколения о потомках. Их производство и раздача — часть великой русской традиции сделать великое «хорошо» и быть помянутым в голодный год. Банки — любовь, нагрузить банками — поделиться любовью, не закатывать, не делиться ими — равнодушие. И приходится банки брать. Потому что не брать их — не уважать и не принимать любовь, а брать — благодарить и принимать ее. Закатанные банки — мощный материализованный поток советской энергетики.

— А у нас плитка отвалилась у раковины. И пол в кухне прогнил. Надо бы сделать, дед опять занемог.

Внук пообещал обязательно посмотреть и повесил трубку. В это время из коридора доносился женский щебет. Зашла какая-то знакомая и быстро заполнила все воздушное пространство чем-то душным.

— Нина Риччи, — пояснила гостья марку этой приторной вони.

Глеб вежливо поздоровался. Снимая ботинки, она зыркнула на него исподлобья и бросила «приветик», не разгибаясь.

— Ольга. — Она смотрела из своего неудобного положения, не делая даже попытки придержать глубокий разрез кофточки на груди. И тут же добавила: — Ольга Пална, — протянув загорелую, мягкую на ощупь руку.

Ему показалось, что она чуть смутилась, но, возможно, это ее визитная карточка. Глеб заверил, что ему, безусловно, а как же иначе, тоже очень приятно их знакомство.

Глеб вежливо пододвинул ей пуфик, Пална им незамедлительно воспользовалась, вонзила благодарный взгляд в Глеба, обдала внутренним жаром и проследовала в кухню, прихватив с собой сумку и пакет.

Она казалась гораздо моложе матери.

— Оль, ну давай рассказывай, как ты, что ты. Как твое новое место работы?

— Место хорошее. Коллектив, как обычно, — Восьмое марта. Сейчас расскажу.

— Мы посплетничаем. — И они прикрыли дверь.

Женщины не любят сплетничать так, чтобы их совсем никто не слышал, поэтому дверь через некоторое время немного, как бы сама собой, отворилась:

— Нет, простите, но на что он такой нужен? Я, знаешь ли, не то чтобы намерена приращать капитал покойного Михаил Васильевича, пусть земля ему будет пухом, но и разбазаривать нет желания, вспоминая, как он мне достался. А этот загнутый как Риголетто… Да я не знаю, сколько у него должно быть денег, чтобы я его разогнула и прошлась с ним в обществе под ручку, намекая о связи с трагическим лицом Мельпомены. Ты вот говоришь, что мы не знаем, какие мы. А я знаю. Я о себе узнаю из оценок других людей и не хочу узнавать о себе всякого рода чушь, что я промотала целое состояние. Максимум, на что я согласна, так это на бартер. Михаил Васильевич не простил бы мне иного. Он, конечно, знал, что я не буду одна, всегда знал, что уйдет первым, все-таки разница в возрасте… и много болел в последние годы. Прекрасный человек был! Ни упреков, ни ссор, ни желчи никогда я от него не наблюдала. Вот она — любовь благородного человека! А это все похотливые импотенты, пристраивающиеся к тепленькому, к чужой артерии, терпеливо ждущие, когда закапает. Я таких избегаю. Миша всегда мне говорил: «Оля, ты святая женщина. Будь святой и для других. Люби людей». Когда я в первый раз сэкономила ему на одной выгодной сделке мимоходом десять тысяч долларов, так он сказал мне: «Какая ты молодец, что ты всех объегорила». А я про себя и думаю: так тебя, дурака, первого.

Затем разговор стал неразборчив. И вновь доносилось только обрывочное:

— А он мне и говорит, ты что, опять готовила без трусов?

Смех Ольги.

— Как это?

— Это шутки у него такие плоские. Волосину нашел в тарелке.

— Что это у тебя за комплект такой?

— Натуралиш-минералиш.

— Топаз?

— Аквамарин.

— И говорит мне: «Сядь ближа, стихи ваши знаю, хачу сказат. Яваз лубил, лубоф ишо быт можа…» По-русски говорит коряво, но знает Пушкина, видишь ли, читает наизусть. Очень трогательный. Но внешне такой, ты знаешь… никакой. Слушай, а зачем тебе этот вьюн? Он энергию крадет, смотри, как разросся. Жирный какой вампир! Кровь твою пьет.

— Тут и без вьюна куча желающих.

…В кухне действительно висит огромный, откормленный удобрениями плющ. Его длинные отростки опутали угол и потолок над столом, как паутина, придавая жилищу некоторое сходство с палисадником.

— И еще над столом висит! — возмутилась Пална.

Глеб, слушая исподволь их разговор, никак не мог понять, чего ей дался этот цветок. Наверное, не по фэн-шую. В последнее время фэн-шуй стал настоящим помешательством женщин. Большинство из них, с кем он общался, хоть раз да упоминали это словцо.

— Выкини ты его, — шумно прихлебнула она чай из чашки.

— Да иди ты, — отнекивалась мать. — Все в доме зеленуха. Смолим втроем, как паровозы…

— Он над столом-то не случайно такой мясистый. Все, что вы едите, он вместо вас ест, — заключила Пална. — Длинный, как солитер!

Это была полная чушь. Чего-чего, а за его родителей цветы у них в доме не ели. Оба имели хороший аппетит с рождения, когда этого плюща и в помине еще не было. Мать сочла последнюю фразу, видимо, за комплимент и вяло согласилась сгубить растение. Глеб решил, что позднее промоет ей мозги на свой копыл, но потом, как и водится, позабыл об этой визитерше и об их разговоре. И в один день плющ с кухни исчез.

Звякнули рюмки. Дамы судачили о своих женских делах, он лишь изредка вслушивался в их громкий разговор и воспринимал болтовню как чириканье двух неугомонных канареек.

— Я не набиваю себе цену и лавры девственности навешивать не собираюсь, но у меня в одно только лицо вложена однокомнатная квартира.

— Ты помолодела невероятно. Выглядишь лет на тридцать, не больше. Что ты сделала?

— Да куча всякой всячины.

Ольга перечислила какие-то мудреные названия.

— Развлечение не из общедоступных, скажу я тебе.

— Но результат какой! — восхищалась Вероника. — Результат потрясающий!

— Посмотри лучше, какая чудная теперь носогубка. Это же прелесть что такое! Ты помнишь, что это было?

На ее лице действительно не было ни одной морщины, оно было гладким и ровным, сочным, словно наполненным свежестью изнутри. Мимические складки и крупные морщины совершенно разгладились.

— И за здоровый цвет кожи, Верон, приходится расплачиваться самыми разными болезнями. У меня просто хорошая косметичка. Если хочешь, познакомлю. Можно ведь и не в самом пафосном месте достичь хороших результатов. Главное — руки.

Она покопалась в сумочке и извлекла визитку, на которой было написано «Носова Алиса Владимировна, врач-косметолог» с перечислением множества регалий и логотипом известной в городе клиники.

— Стажировалась в Бельгии, во Франции, в Швейцарии, Италии. Очень грамотный специалист, следит за всеми последними разработками.

— Сколько хотя бы приблизительно надо на все это денег?

Ольга понизила голос и назвала сумму.

— Долларов? — ахнула Вероника.

— Евро конечно же. Это и реабилитационный период, и инвазивная поддержка в течение года. Согласись, это стоит того. У тебя ведь, даже на мой неискушенный взгляд, тут и ритидектомия, и блефаропластика. Как давно у тебя так нависает веко?

— Я уже, честно говоря, привыкла, думала, это нормально, а это что, так страшно? — Вероника Петровна потрогала верхнее веко и похлопала его безымянным пальцем. — Я мажу.

— Чем?

Вероника сходила в ванную комнату, принесла зеркало и веер туб.

— Экстракт петрушки? — Ольга подтянула губы, сложенные бантиком, к носу и в голос рассмеялась. — Можешь с таким же успехом втирать его в пятки.

Вероника вздохнула.

— У тебя даже румянец появился, — с завистью в голосе произнесла она, рассматривая себя в зеркало. — А я будто землицы наелась…

— Цвет освежается первым делом. Надо, кстати, купить румяна, не забыть, цвет цветом… А чтобы румяна были нормальными, они должны стоить от тысячи рублей… Захожу как-то к соседке своей Лидке, а в коридоре, представляешь, нога лежит в мужском ботинке и носке. Я как заору! А это Колькина. Он одноногий у нее. Старше дочери, но младше Лидки. Обеим жених. Параллельные миры. Бабы из них вытягивают себе черт знает что, и этот черт знает что дает им такое счастье, что не верится глазам. По вагонам побирается в костюме двадцать третьего февраля, а дома ей такой порядок навел, хозяйственный-прехозяйственный, сделал евроремонт своими руками. Но главное — Лидку любит до безумия. Не дай бог у той давление или даже просто голова разболится, на одной ноге бежит в аптеку. Только бы Лидочка не умирала. Где она его нашла, как пригрела, убей меня, ума не приложу, но счастлива, представить это невозможно, счастлива! Я в легком шоке. Мужик он, впрочем, действительно неплохой. Удивительно даже, как мало иным женщинам надо. Он, между прочим, младше ее на тринадцать лет. А тут рвешься во все стороны, и только короста толще и пропасть шире. И не завалить эту пропасть никаким Абрамовичем.

Глеб лежал на диване и читал книгу. Его стали раздражать их сплетни. Забегали неприятные колючие мурашки по затекшей руке. Разминая ее, вышел из комнаты, прошел в ванную, просто так включил воду и с минуту смотрел, как ржавый поток воды, закручиваясь по часовой стрелке, колышет в сливном отверстии застрявшие волосы и кусочек мыла.

— Тридцать три стукнуло, — понизив голос, произнесла мать, и он отчетливо понял, кого сейчас они примутся обсуждать до экологической чистоты и блеска костей.

Глеб громко хлопнул кухонной дверью, чтобы: а — не слушать больше их треп, б — дать понять, что он его все-таки слышит, и вернулся в исходное положение.

Гостья пукнула губами, выражая, очевидно, свое крайнее сочувствие подруге.

— У меня одна знакомая тоже никак не может женить сына, согласна уже на любую невестку. А у другой — трое взрослых, — представь себе! — и все трое одинокие, все при ней. Она им жратву с утра до вечера котлами наколбашивает. С оптового рынка таскает куриные ляжки мороженые, свиную шею коробками и готовит. Хлеба, как телятам, по три буханки на два дня. А у тебя один!

— Да тоже… сырок с ладонь толщиной на краюшку кладет…

— Чего они все ноют, мужиков у них нет? У меня у всех моих знакомых целые тучи парней непристроенных. Я вот им подбираю невест. — Что-то хлопнулось на стол и зашуршало. — Роются, как свиньи в желудях, в этих невестах.

— Есть у нас невеста, — отмахнулась Вероника. — Этого добра хватает, отбоя нет. Было бы желание… Сами можем такой гербарий накосить на заре и кому надо дать для альбома.

— А занимается-то чем, говоришь, сейчас?

— Все тем же. Преподаватель, блин, философии. Аспирант. Вечный. Но… поумнее, чем папаша, процентов на семьдесят, этого не отнять.

— Умный мужчина — большая прелесть, согласна. С таким мужчиной интереснее в разы. Дурака окрутить много ума не надо, а вот умного… Это почти олимпийские игры. — Она хлопнула в ладошки. — Ну, раз есть невеста, так хорошо. Хотя… вот на эту бы я обратила самое что ни на есть пристальное внимание. — Она выложила три фотографии на стол. Портрет анфас, профиль, полный рост. — Двухкомнатная квартира, интеллигентная, обеспеченная семья, работает в банке, серьезная, без вредных привычек, без заскоков. По крайней мере, я ее знаю вот с таких. — Она отмерила от пола рост. — Девочка очень!

— Да? Может, конечно, она и из банка, но внешне, ты меня прости, лопоухий сурок в очках, ни больше ни меньше.

— Себе если выбирать, то, точно, никто не будет нравиться, — раздраженно заметила Ольга. — Очки снимет, лопоухость у нее не смертельная, почти charmant. Чего вам еще надо? Чтобы они женились или дефиле на Неве тут устраивать? Не понимаю!

— Да он у меня золотой для таких дефиле. Нутро какое! А тут что? Смотрит, как баран на новые ворота…

— И что вот этой крале из банка делать с этим вашим хорошим нутром? Котлеты на нем жарить? К больному месту прикладывать? У нее у самой нутро! Но к нему еще прилагаются квартира и насосный папа с собственным свечным заводиком по производству кирпича. Нельзя так, Верка, рассуждать, как ты это делаешь. Сколько уже можно хвалить и перехваливать собственное болото? Оно уже, извините, пересохло давно.

Воцарилась тишина. Только слышно было, как со стола сгребались фотографии.

— Все сразу не бывает. И море и по колено. Да и не все равно ли тебе, с какой он будет в кровать ложиться?

— Такие девки молодые и такие страшные, что же с ними в нашем возрасте будет?

Ольга криво ухмыльнулась.

— А ты не знаешь? Она страшная будет на двухпалубной яхте плавать в Тихом океане. Ты не переживай за нее, — посоветовала Пална. — А в шестьдесят у нее будет любовник моложе этого коньяка. — Она звонко постучала по коньячному бокалу вилкой. — Мне лично тоже старичье, перебивающее козлиный дух дорогой парфюмерией, чем дальше, тем все менее интересно. Это я так, на заметку сама себе. Мысли вслух, что называется.

Глеб вообразил яркий солнечный базарный день, себя, стоящего на четырех копытах посреди ярмарочной площади, и Палну, устремляющую ему в зубы вилку — раздвинуть ею мясистые губы.

— Глеб Владимирович, а Глеб Владимирыч, — звонко и громко крикнула гостья из кухни, он даже вздрогнул, — можно угоститься вашей сигареткой?

Глеб переоделся в джинсы и вышел. На столе французский коньяк VS и на скорую руку собранные закуски, чайные чашки, торт. Он достал лежащую на холодильнике пачку, вынул две сигареты, одну протянул Ольге Павловне. Щелкнул зажигалкой, огонь отразился в ее карих глазах. Она затянулась, выпустила широкий поток дыма, некрасиво и вульгарно раздвинув губы, поблагодарила и положила ногу на ногу. На лице матери выступила гиперемия. Так всегда бывает, когда она выпьет чего-то крепкого.

Глубокий вырез заложенной внахлест ткани на груди Ольги небрежно распахнут. Полная, налитая грудь украшена тремя золотыми цепочками, на одной поблескивает и подрагивает крестик. Юбка небрежно присобрана и оголяет просвечивающие под тонкими колготками острые коленки. От Палны веяло свободой, куражом и отталкивающей доступностью всего, что она демонстрировала, начиная с груди.

— А мы вот тут невесту вам подбираем, — подмигнула она, внимательно следя за его движениями.

— В честь какого этого праздника? — поинтересовался Глеб, опираясь на стол позади себя. Это внезапно очень в неважном свете обозначило его живот, и он тут же вернулся в исходное положение.

— Мать внуков хочет, — улыбнулась она лукаво. — Пора!

Он вопросительно посмотрел на мать. Она без слов пожала плечами, изогнув губы. Никаких внуков она никогда на его памяти не хотела.

— Ну, если мама решила, что пора, то кто же поспорит! — громко парировал Глеб. — По внукам, кстати, я ей мог бы и без невест перевыполнить план. Если весь вопрос только в цифрах.

— Настоящий философ, — заключила Пална и рассмеялась, чуть запрокинув голову, приятным раскатистым, увлекающим за собой побегать в русском березовом лесу смехом. Тогда он еще не понял, что подбирать кому-то женихов Палне очень надо. Она заинтересована по-настоящему только в собственном поиске. У нее много любовников, но она знала, что все главные ее любовники еще ждут ее впереди. Всех их она называла просто «Кальве», по аналогии с вампиловскими Аликами в «Утиной охоте».

— Кто их будет содержать, эти цифры? Пушкин? У них вся философия между ног умещается, — ехидно заметила маман.

Ольга в свое время удачно обзавелась дряхлеющим надоедливым мужем, терпела все его занудства и сумасбродные выходки, не так давно он наконец-то преставился, и теперь фронт ее работ состоял в организации собственной личной жизни. Освободившись от обузы, она имела достаток и тяготела к развлечениям. Всяких никому даром не нужных дураков она с радостью пристраивала завалящим невестам, более-менее никчемных, которые возбуждались от ее пластической красоты, мудро держала в секс-друзьях и использовала по самым разнообразным надобностям — от перестановки мебели и починки сантехники до организации развлекательных мероприятий и поддержания базы блата. Постольку того, на кого позарилась бы сама Пална, пока не находилось, чем-то ее заинтересовавшего она, при некотором расположении, благосклонно записывала в фавориты. Ей очень нравилось бороться с мурашками, когда ей щекочут руки от запястий до плеч. В этих занятиях она готова была проводить дни напролет. Для ласк Пална и намечала себе нынче очередную жертву, отставив пока приевшуюся свору старых греховодников соскучиться и воспламениться с новой силой.

Глеб попрощался и вышел из квартиры. Ольга с интересом заглянула в его комнату, осмотрев ее с женским любопытством, пока Вероника отлучилась в туалет. Заметила на стене женский портрет, подошла поближе и вышла вон. Ее не отпугивала его внешность, наоборот, как женщина опытная, она различила в нем сдержанность чувств и знала, чего стоит весь этот скромный, не выплескивающийся через край фонтан. Во-первых, ей давно была известна его история, во-вторых, она смотрела не на лицо, а на фигуру, параллельно отметив, что он довольно чистоплотен. Однако этот женский портрет ее совсем чуть-чуть расстроил. Кто-то оценил его так же, как она…

А впрочем…

Вышла Вероника, Ольга засобиралась домой, расцеловались. Пална вынула из сумочки в качестве презента совершенно забытый флакончик духов, который был кем-то, кем — она уже забыла, подарен и ей не подошел. Вероника ахнула, поблагодарила, еще раз чмокнула щедрую, внимательную дарительницу в щеку, взяла коробочку и с мыслью: «Если дрянь, подарю Татьяне, у нее скоро день рождения», поставила на полку в прихожей.

— А это у Глеба как? Серьезно? — Оля показала на бордовые лаковые босоножки с каблуком в груде обуви, отметив, что такие вряд ли могут принадлежать Веронике.

— Мне, ты знаешь, наплевать! Взялась бы ты за него! Может, хоть толк с него будет. А так — не пришей, не пристегни. Не знаю я, чего он с этой Сонькой хороводится, жить они все равно не будут. Я их сюда не особо-то пускаю. Куда? Сами, как собаки на сене. А дома у нее тетка с таким характером, что не дай бог…

— Так ты в этом смысле? — Оля, сощурив глаза, посмотрела на нее, чуть улыбаясь.

— Мне бы его пристроить в надежные руки! Он у меня неплохой. Бестолочь — да, но добрый, воспитанный, стержень хороший. Уж зная, какое дерьмо его отец, так старалась воспитывать! С нормальной понимающей женщиной-то мы бы всегда нашли общий язык. Им-то что? А мы бы все и порешили. Они внутри-то дети хоть в три, хоть в тридцать три.

— Сделай звонок Алисе. Я договорюсь с ней, чтобы консультация была бесплатной. — Пална красивым пальцем сделала восклицательный знак и набросила стильную сумочку на плечо, меняя заодно и тему разговора.

— Ты моя золотая! Спасибо тебе!

— Ну, еще не за что.

Вероника действительно осталась довольна встречей. Хорошо провели вечер, плюс она ловко договорилась занять у Ольги необходимую ей сумму без процентов, пообещав непременно возвратить в течение года. С банками она связываться не желала. Теперь воплощение ее мечты будет зависеть только от встречи с Алисой Носовой.

 

VI

В пабе, неподалеку от своего дома, Глеб встретился с приятелем. На танцполе корчились какие-то девицы, меча по залу искристую икру. Глеб сидел спиной. Подошла одна, положила руки на плечи, тепло скользнула вниз, наклонилась, позвала танцевать, прильнула, волосами защекотала лицо. Кое-как отвязался. Сидящая за соседним столиком девушка подмигнула ему и подняла бокал, призывно чокаясь.

— А ты бы сказал, что ты импотент, — предложила Соня, выслушав хвастливые россказни друзей об их популярности среди женщин. Она подъехала позже, почти перед самым выходом.

— Да, но это не помешало бы мне с ней танцевать, — резонно заметил Глеб.

— Только не говори, что и раньше так было.

— Я особой разницы, если честно, не вижу.

— Мы не производим впечатление парней, которые на все готовы, — заверил Дима с иронией.

К дамам, сидящим напротив, подсел какой-то тип, и одна, та, что повыше, посимпатичнее и понаглее, выпив вина, сразу ушла с ним. Оставшаяся скучала и танцевала медленный танец сама с собой, эротично и отрешенно.

— Я отойду на пять минут, позвонить надо, — предупредил Глеб.

Соня и Дима кивнули.

— Легкая добыча. — Соня обратила внимание Димы на скучающую девицу. — Только кивни, будет тут как тут. Нет?

— Найду что-нибудь подешевле, — отпив пива, равнодушно ответил он.

— А почему бы тебе не иметь в таком случае постоянную партнершу?

— Понимаешь ли, в чем дело… Женщинам, которые напрягают нам мозги, мы обычно предпочитаем женщин, которые напрягают нам член.

— И напрягают не слишком за дорого, как я понимаю?

— У меня всегда есть партнерши. Постоянные, замечу. Годами постоянные. Сейчас аж целых четыре штуки. Если ты думаешь, что меня удручает мой социальный статус, то скажу, что дилемма нищего гения-скрипача и удачливого маклера меня не волнует. У первого есть дело, которому он посвящает жизнь, второй интересуется только доходом. И то и другое имеет риск, в первом случае — более высокий. Но реально это никак не характеризует ни мужчину, ни человека. У одного есть талант и вера в него, у другого — расчет и прагматика. Я, собственно, к чему. Реализация — девка продажная. Тут делают ставки, кто-то выигрывает, кто-то нет. Кому-то помогает фортуна. В мужчине важно его осознание своих способностей, разумный риск и стойкость в достижении цели. Я не вижу особой разницы в сексе с той, что ложится со мной после недельной переписки в аське, и той, которая сама прицепилась ко мне в баре, разводя при этом на выпивку и ужин.

— Первый тоже может иметь дело всей жизни, которое приносит деньги. Почему нет? Почему такая жесткая градация — здесь реализация за бесплатно, здесь доходы без реализации? Этим любую инертность можно оправдать. Почему удачлив маклер? Потому, может, хочешь сказать, что он подл? В ваших головах сытые и голодные разложены на отдельных полках, голодный — гений, непременно непризнанный, иначе почему нищ, и сытый — хапуга, человек без совести. Вы не допускаете даже мысли, что все может быть наоборот или частично не так. А женщин не надо покупать открыто, швыряя им деньги в лицо. Труднее всего смириться с тем, что женщина остается с тем, у кого они есть, потому лишь, что это простой залог обеспечения потомства.

Соня извлекала орешки из мороженого в креманке, только что принесенной официанткой в переднике, повязанном на почти голое тело.

— Мужчина, беспочвенно вселяющий надежду, вполне может выступать гарантом убийства веры во всех остальных мужчин.

— Вот озабочусь родом, буду думать на эту тему. Кому-то жрать нечего, а кто-то сидит ковыряется в мороженом за сто рублей шарик…

— Я заработала на этот шарик. Не так же все просто.

— Зарабатывать, зарабатывать, зарабатывать… С ума все посходили. Нет, тех двоих, нищего и сытого, можно вполне поменять местами. Талантливый художник ради семьи бросает кисти и идет малевать для модных инсталляций, а бездарь упорно верит в свой поэтический талант и обрекает на нищету своих детей.

— Просто музыкой, просто красками не накормишь детей, творчество должно и может приносить доход, иначе это не искусство, а онанизм, игра для себя. Если не приносит — не надо стремиться к стабильным отношениям с одной женщиной. Один раз и навсегда необходимо честно ответить себе на все вопросы относительно семьи, детей, осознать, что это нереально в полной безответственной нищете, и жить спокойно одному или со всеми, но не выбирать себе единственную женщину, которую потом можно обвинять во всех смертных грехах вместо себя.

— Слава богу, женщин с другими мыслями хватает вокруг.

— Спасительные мужчины с другими мыслями тоже существуют. Вы никогда, Дима, не поймете рядом с этими несчастными, согласными с вами на все, что надо шевелиться. Вы одиночки, пытающиеся в овечьей шкуре пробраться в теплый, парной овин, завладеть этим теплом, погреться о пушистые бока, убедить их, что на свободе прекрасно, даже великолепно, выманить и истаскаться с вами до худобы, до звенящих в ночи позвоночников, что правильно жить одним днем, с безумными глазами смотря в завтра. Это называете вы любовью… Мужчина — проявитель, женщина — фиксаж. Так проявляйте!

— Мужчины продукт прогресса, брошенный в топку ради спасения мира, ради выживания человеческого вида, экспериментальные образцы, на которых природный огонь пробует свой зуб.

— Прогресс, выживание… Почему я ничего этого не вижу, когда дело касается конкретных мужчин? Не всем, но многим простое блядство дороже. С человеческим лицом. Вот где топка.

Она знала, что Димино последнее увлечение — Катя — до сих пор находится в неведении, куда время от времени пропадает этот человек. Он часто пропадал на два-три дня без предупреждения, без объяснения. Потом появлялся. Ее это не пугало — нет: мало ли что — мы все свободные люди и живем в свободной стране, — но первые ее вопросы как раз именно с необъяснимым и были связаны. Она плакала, негодовала, горевала, молча, шумно, боясь ему навредить своими расспросами, сохраняя за ним право иметь собственное пространство, и… все повторялось. Когда он возвращался, она ненадолго успокаивалась. Катя напоминала Софье жертвенную страдалицу, любящую и преданную, поверившую вдруг в то, что именно с этим человеком она может наконец быть счастлива. Предполагающую, что за эту нежную привязанность именно так ей, выходит, выпало платить. А с какого-то момента Катя стала напоминать Соне и ее саму. Невозможно было докопаться до разъедающего раздражения, чтобы оно вскрылось и вывалило наружу.

Снова и снова Дима возвращался, и Катя принимала его. И вот он сидит перед ней. Катя не первая женщина, от которой он сбегает прежде, чем она обо всем догадается: как так складывается, что у него вдруг не становится денег и почему он часто и помногу пьет в такие периоды своей жизни? Соня знала ответ. Но что толку от того, что ты знаешь то, что невозможно произнести.

— Понимаешь, мы обижаемся, когда позволяем выманить себя из теплого стана под видом святого благородства и великого спасения. Негодуем, когда испытываем жалость, прячем истинные мотивы чужих и своих действий, позволяем делать вид, что ничего не замечается, не находим для себя, за что можно уважать мужчину, что однажды поверили в неизвестное, зная наперед, что все мертво, а так хотелось своей любовью еще раз, в последний, может быть, раз, вытащить кого-то из дерьма. Мы хотим быть с вами, но не видим способов, и можете ли вы, если вы так благородны, как вам хочется казаться, лишать нас всего этого? Вы хотите быть другими, но не можете. А значит, не хотите. Не готовы. Вы поражены комплексом Ионы, как плесенью, и неизвестно, как с нею бороться. Вам проще бросить объект, потому что плесень перекидывается на него и становится видной. Вы боитесь и не признаетесь даже себе в том, вам страшно изменить свое неинтересное, ограниченное, но худо-бедно скрипящее существование. Вы боитесь оторваться от надоевшей, затхлой, влажной, теплой темноты, потому что придется потерять над ней контроль. Ваша немощь всегда будет мечтательно и трусливо прятаться за отказом от сознательного желания, опасаясь воли ваших проявлений, ненавидя серьезные жизненные успехи, презирая ответственность и отрицая собственный потенциал и любые возможности его реализации. А мы… всегда хотели, хотим и будем хотеть иметь детей, и мы не виноваты, что вы для этого просто стерильны. Это не вопрос медицины, разумеется. Что нам делать? Нам остается только средневековая готическая Пьета, или, как ее называли, Vesper.

Мы, разумеется, сами виноваты в том, что возлагаем надежды на мертвецов, пытаясь растолкать вас в гробу. Вы обманщики, люди из терракоты, обожженные и обжигающие, бесчувственные, малоподвижные, рассматривающие и трогающие чувствительные эмоциональные статуи женщин, застывшие до поры воплощенные энергии, вы впиваетесь зубами в их твердые шеи. Вам нравится чувствовать, как начинается пульсация, как сердце развивает скорость, отбивая ритм в груди по вашему поводу, как толчками бежит разволновавшаяся кровь, вам нравится слышать бешеный стук больного сердца. Вы ласково держите руку на чужой сонной артерии и повелеваете — пережать или оставить, замирая в экстазе от собственного величия. Послушайте, что вы говорите о женщинах, вы ненавидите их, боитесь, презираете и мстите.

Вы считаете, что вам рано заводить детей в двадцать, потом в тридцать, и каждый последующий год тоже рано. А когда же настанет это время для таких, как вы? Когда, седеющее дурачье? Когда вашим женщинам будет сорок? Пятьдесят? Или вы считаете, что это не проблема и можно поменять женщину? Вы всегда способны на меньшее, изредка на среднее и почти перестали быть способными на большее. Вас не понять, сколько бы мы ни силились это сделать. Ничего из вас не вылепить. Меня учили, что материал дает желаемый эффект, когда используют все его возможности до конца и в то же время когда из него не выжимается вся экспрессия, больше которой он готов дать. Я не Роден. Я не могу, не умею, не понимаю, как в законченном материале человека сохранять следы старого, необработанного материала и принимать его, не замечая этих застывших, никогда и никуда не исчезающих рудиментов.

В одном истина, что пересечение наших миров случайно. Я лично не хочу узнавать про то, что, оказывается, вы четко отдаете себе отчет, будто существует некая прослойка мужчин, способных заткнуть текущие кингстоны в корабле или пробоины в лодке, позволяющая какое-то время плыть в ней женщинам в поисках берега. От этого ваша задача не становится иной, стать самим судном, стать берегом, вместо этого вы из лодки хотите сделать собственную площадку для плавания. А это нечестно, это противно, это пиратство. Цена за затыкание дыр становится слишком высока. Это цена рабства, а не партнерства, перерастающего в мифическое плавание по Стиксу, в пасть Левиафана в компании трехголового Амемета. Самая страшная смерть знаешь какая? Это смерть от собственного забвения, от отказа от себя. И конец отношений с такими мужчинами вовсе не конец. Так… этап. Смена времен года. Неизбежность. Как беременность, которая уже не рассосется.

— Пираты? Барбаросса? Мне про друзей плохо говорить не пристало. Мы знакомы сто лет. Глеб хороший парень. — Дима оглянулся. Не идет ли он. — Ему в жизни, сама знаешь, несладко пришлось, я всегда считал его благородным добряком, но как знать, может быть, есть у всего этого и обратная сторона медали, и она именно такая, какой ты ее чувствуешь для себя. Ты имеешь право на свою собственную правду.

— Что поделать… Женщины неразборчивы в любвях. Сначала полюбят, потом начинают узнавать человека. Вы наделены от природы способностью влюблять в себя женщин. Это своего рода забавы для вас. Иметь рядом влюбленную женщину приятно и полезно. Не спорю.

— Чепуха. Влюбленная женщина, которую не любишь, — это почище бешеного бультерьера.

— Ну, вы же такого не допускаете, вы же умные. Чуть-чуть полюбить, значит, можно.

— Вы? Ты меня делегатом от ужасной половины человечества заделала?

— Нет, я просто знаю несколько таких мужчин, вы вместе «вы». Чуть-чуть полюбить, но свое не забывать, ничем не поступиться, ничего не положить на этот алтарь. Играл — играть, пил — пить, гулял — гулять, ничего не делал — ничего не делать. Никакого напряга не допускаете для себя. Блюдете свой деструктив.

— Ну, конечно, вы — другие. Вы все на алтарь!

— Да, все! Если есть совместное движение к цели, если заметно стремление другого поработать над собой тоже. Когда не беспокоит, что спящий рядом внезапно вцепится вдруг тебе в горло, когда не пугает предательство, потому что на тебе лежит теплая рука доверия. За это, как в песне поется, можно все отдать.

— А он-то знает, чего ты от него хочешь? Он знает про цель?

— Я предпочитаю прямые трансакции. Я говорила…

Подошел Глеб, разговор свернулся. Дима смерил ее еще раз сощуренным взглядом. Рассчитались с официанткой. Соня поднялась из-за стола. Все вместе вышли на шумную, горящую огнями улицу, поймали частника, отвезти Софью домой, где она жила с тетей после того, как маму и отца, идущих вдоль обочины со дня рождения друзей, сбила машина. Это все, что было известно о ее прошлом Диме. Дверь машины хлопнула, Соня застучала каблуками к парадному, в свете фонаря прыгали ее пожаром развевающиеся кудри.

— Ну что, ты куда? — спросил он у Глеба.

— К себе.

— А чего вы вместе… не?..

Глеб отрицательно покачал головой из стороны в сторону.

— Может, еще по сто пятьдесят? Под щучью голову!

Вернулись в бар разрядом пониже. Внутри громко играла музыка, в центре зала под потолком висел топор для интерьера, весь в чаду. Шум, суета, на лакированных, грубо сработанных столах не прибрано, в проходе танцы. Локтем отодвинули чужие остатки трапезы и кружки, надиктовали неряшливой официантке в мятый замусоленный блокнот пожелание, чем скрасить перетекающий в ночь поздний вечер. Музыка исключала возможность общения на все темы, в том числе и неудобные. В заведении справедливо предполагали, что сюда приходят не трепаться, а выпивать и молчать. И всем это было кстати. Была ли это точка в общении, точка в конце рабочей недели или точка в личной жизни.

* * *

В два часа дня Глеб достал мобильный телефон и обнаружил там три пропущенных вызова. Не умываясь, сел за компьютер, дернул тушкой мышки в разные стороны. Сонина аська молчала. В двенадцать он обещал позвонить Соне. Выходной день, а она еще не проявлялась, как всегда имея четкий план. Это странно. Какие-то сомнения, казавшиеся беспочвенными, вдруг неожиданно начали проступать, неприятно намекая на некий еще отдаленный, но уже узнаваемый запах охлаждения в отношениях. Ему давно стало казаться, что она что-то неприятное затеяла. Вполне могла затеять, если вспомнить ее взгляд, тон, манеры, плохо скрываемое раздражение. Женщина в этом смысле подобна атомной бомбе, ее падение непредсказуемо, а эффект ужасен. Набирая номер ее городского телефона, он немного напрягся. Так было уже много раз, и много раз напряжение разряжалось совершенно нормально, но всегда почему-то его глодала в этих предчувствиях та единственная, еще не наступившая, но потенциально возможная и опасная ситуация, когда предчувствие беды окажется верным.

Соня взяла трубку и, еле валяя языком, произнесла сквозь сон «Алле» огрубевшим голосом.

Если бы я позвонил ей сейчас и ответил бы так же, она бы тут же надулась, потому что спать, когда тебе хочется, позволительно только ей. Если в выходной спит он, значит, автоматом рушатся все совместные планы. Если спит она, планы воплощаются в верном направлении.

Много ли было таких планов, инициированных им лично? Пожалуй, что немного, но они были, он мог предложить что-то, это вовсе не значит, что только она, Соня, всегда фонтанировала идеями, как провести совместный досуг. Он конечно же тоже мог. Но не всегда хотел, не всегда предлагал, не всегда, да, думал об этом, но что-то, безусловно, предлагал. Редко, очень даже редко, может быть, даже слишком редко, но… Сложно вот так вот взять и начать считать, анализировать, подводить все под жесткий укор цифр. А что, это важно? Это важно? Обязательно доискаться, кто что предлагает? Конечно же нет. Это не важно. Все не важно, сказал бы любой из нас, если это все устраивает обоих в конкретно взятой паре.

Пока Соня спит, ему можно спокойно позаниматься своими делами, но в любую минуту он должен быть готов ехать с ней в кино, идти в театр или, на худой конец, просто встретиться, чтобы вместе поесть мороженого. Мо-ро-же-но-го. Это слово следовало бы подчеркнуть, потому что пиво, например, не считается мороженым. Если она хочет мороженого, то и он его, она считает, тоже хочет, а если его мнение идет вдруг вразрез и хочется все же пива? Тогда случается странное волшебство, и Соня уже никакого мороженого не хочет.

Грань между мороженым и пивом называется «настроение». Это тонкая женская психология, с помощью которой мужчина открывает для себя таинственный женский мир. То, что Софья — женщина, он понял давно и именно из таких вот открытий, экспериментов и сопоставлений. В ней совершенно не смог бы спрятаться никакой транссексуал. Постепенно он стал привыкать, научился ловчить, ее влияние ослабевало. Он только никак не мог вспомнить, когда именно, в какой момент он впервые почувствовал этот спад. Потому как именно с этого незаметно промелькнувшего момента все пошло по наклонной, и все, что еще вчера так раздражало, сегодня вспоминалось с умилением и тоской, как безвозвратно потерянное. Она стала меняться. И он, так желающий этих перемен, внезапно перестал ее узнавать.

Казалось бы, если взять женщин и разобрать их по частям, непременно обнаружится, что все они разные, а собери и пообщайся — похожие. Причем даже профессиональная принадлежность особенно не влияет на эту схожесть. Была у него до Сони подружка маникюрша из косметического салона, так та все время норовила сделать ему маникюр, отодвигала с маниакальным пристрастием кутикулы, резала их, увлажняла, пилила ногти, назидательно указывая на заусеницы. Думал, что это у нее профессиональная деформация — на все пальцы смотреть и всем им оценки выставлять, как в школе. Та подружка давно канула в Лету. Но все остальные девушки тоже с той или иной напористостью предлагали маникюр. Каково же было его удивление, когда и Софья прицепилась к его ногтям, угрожая кривыми ножницами. Два раза он соглашался, оба закончились заклеиванием пальцев бактерицидным пластырем, как у волейболиста, как у перкуссиониста, как у Майкла Джексона, с той лишь разницей, что ему это совершенно ни к чему.

Если смотреть ретроспективно, в иудейство, прослеживается очень четкий символизм и назначение желания женщины обрезать тебе все кутикулы. Было бы полбеды, если бы в своей сплоченной женской похожести они ограничились только этим. Со средневековым неистовством женщины трут мужчинам пятки, бреют подмышки и выщипывают брови. И ни одна хотя бы раз в жизни не удержится от того, чтобы не накрасить его своей едкой косметикой, превратив из обыкновенного лохматого хлыща в парфюмированный хлам с диким алым вызывающим ртом на небритой роже. Почему они для этого выбирают такую помаду, которой сами почти никогда не пользуются, он так и не понял. И откуда у них берется эта помада? Зачем они ее тогда покупают?

— Знаешь! — вскричала она, глядя на его макияж, на который он едва согласился, как тут же пожалел об этом. — Я давно уже поняла, что красивая морда — это не главное! Ой! Прости, прости! Я не тебя имела в виду. Ну, прости. Я поняла это еще раньше, до тебя!

— Тебе на все твои гонорары надо покупать валерианку. — И он шел смывать хозяйственным мылом косметику.

Он никогда не давал ей обещаний. Ни ей, никому. Нормальное мужское кредо — не давать обещаний, ни невыполнимых, ни даже тех, исполнение которых очевидно и запланировано. Женщина обречена лишь интуитивно их предчувствовать. Ничего не обещать женщине — первое правило джентльмена, считал он. Ведь не обещая ничего, ты тем самым как бы обещаешь одновременно все и ни в чем не обманываешь. Оценить такую софистику способна далеко не каждая женщина. Соня, напрягая изо всех сил свой мощный процессор, похоже, до этого в прямом смысле так и не дошла, но на задворках ее сознания, там, где уже жужжит спасительной прохладой кулер добродетели, она уловила ее тонкий эфирный смысл, эту выпариваемую в быту соль.

Первое, что хочет сделать с мужчиной любая женщина, — это подвесить, как Карабас Барабас сырого Буратину, над очагом для просушки, будь у нее хоть малейший шанс поймать его на лжи. Женщины охотно считают себя хорошими манипуляторами, прочитав с десяток книг по психологии. Самое большое, что тут можно сделать, это не мешать им так думать. Про то, что мужчина голова, а женщина — шея, им втемяшивается, едва они делают первый вдох на руках у акушеров в роддоме. Вместе с пуповиной, увы, им так до сих пор не научились отрезать языки.

Когда, подпив где-нибудь в конце рабочей недели, он возвращается к себе, где она ждала его, то заранее уже мог предвидеть развитие дальнейших событий. Вот она, как собака Баскервилей, сверлит его затылок глазами, пока он, бедный сэр Чарльз, медленно и неуклюже, пытаясь протрезветь, ковыряется со своими ботинками в передней. В руках у него пакет, в пакете подтаивает мороженое. Мороженое явится, по ее убеждению, единственным утешением в этот редкий совместный вечер.

— Где был? — Она берет из рук пакет и не уходит. Наличие мороженого никак не меняет ее тон.

Он молчит.

— Где был? — добавляется немного температуры в котел с металлом.

— На встрече.

— С кем?

Хочется сказать: с инопланетянами, но осознает, что это сейчас трудно для произнесения.

— С человеком.

— Что за человек? Дядя, тетя?

Он всегда удивлялся, как ей только удается вести эти допросы с пристрастием и таким видом, будто она поймала его ворующим нижнее белье с веревки во дворе. И плевать ей, где у него тюбетейка.

— Дядя.

— У него имя есть?

— Сейчас нет.

Он давно ловил себя на мысли, что, когда она ждет его у него дома, он уже не может спокойно поднять с корешем пинту пива.

— Гад!

— Гад?

— О, майн гад! Надоело, это какой-то ад…

Он усмехнулся. Чертовым Раем называется бар, где он проводит время.

— Стихами? Тогда уж не гад, а Орфей. Орфей спустился в Ад.

Вынув влажные стельки, как приучили в детстве, он прошел в кухню, чтобы сунуть их в батарею.

— Из башмаков, что ли, Орфей достал стельки?

— Нет, из трусов. Ну откуда еще?

Она открыла контейнер с мороженым и рассматривала содержимое.

— Я же просила тебя взять больше ванили! А тут что? Теперь тут куча-мала. Ты двал бра шарика?

Но она не выбросила мороженое в мусорное ведро, а, облизывая ложку, стала отчитывать Глеба за переписку в аське, в которой он, как более опытный товарищ, напутствовал женатого приятеля, таскающего из Интернета женщин на дачу, как редиску в огороде, и опасающегося жениной прозорливости: «Если ты идешь с гулянки, то вечером лучше приходить домой сильно нетрезвым. Жене вряд ли придет на ум, что в таком виде можно было быть с женщиной, и она переключится на другой запил».

— А зачем ты читаешь?

— А зачем ты это пишешь?

Еще одна женская экзекуция — мужская фраза: «Пойду пройдусь». Если мужчина сам решает пройтись, это вызывает обыкновенно тихое недовольство, ежели его кто-то призывает из друзей — подозрение. Сам факт прогулки вызывает у женщин повышенную настороженность, как присутствие чужих, гуляющих рядом с домом, охраняемым овчаркой. Софья ничего не знала о сванской страховке, но с успехом использовала ее в жизни.

Когда-то, еще по молодости, увлекаясь лазанием в горах, он осваивал основы альпинизма, всякие там ползанья в связке, узлы, хождение по сыпухе и тому подобное. Сванская страховка означает полное отсутствие всякой страховки, эдакий free climbing — «иди, пока я тебя вижу». «Иди, пока я тебя вижу» — первый уровень, последний — как в анекдоте: «Пока слышу, пока помню». Как и каждый трезво мыслящий мужчина, даже в пьяном виде он предпочел бы беседочный морской узел — крепко держит, легко развязывается.

— Разрежь мне бумажку на три части.

— А еще что сделать?

— Жениться!

— Нет, разрезать я никак не могу…

— Ну, что ты там налепила сегодня в своей мастерской? Как идет работа?

— У меня были дети из школы с экскурсией. Я знаешь что подумала? А что, если бы детям не просто сказки рассказывать, а показывать их? Колобка надо дать им слепить самим, показать, как его бабка лепила, как он катился, как его звери съесть хотели…

— Так и зверей с бабкой надо лепить!

— Ну, необязательно, но можно. Дети просто обосрутся от счастья! Я же вижу, какими они глазами на все смотрят!

— По-моему, максимум, кто обосрется от счастья, так это ты…

— Не целуй мои носки! Они грязные.

— Я ноги, между прочим, тебе целую, а не носки.

— Нет, носки. Я в них по полу ходила, а ты потом меня будешь целовать! Я вон крем тебе для ног принесла. Мазать. Мне…

— Не сбривай усики, прошу! Они у тебя такие трогательные!

— Нет, они какие-то пидористические.

— Сам ты…

— Глеб!

— Ну?

— Бросай курить! У тебя даже ноги куревом пахнут…

— Ты хоть помнишь, что я тебе вчера звонила?

— А ты мне звонила?

— Да, и даже послала тебя далеко и надолго…

— Фу! Не дыши на меня. От тебя колбасой пахнет!

— От кого? Какой еще колбасой?

— Еще скажи, что ты не ела колбасы…

— Во-первых, действительно не ела. Во-вторых, после арбуза не должно уже пахнуть…

— А утром над чем мы смеялись, не помнишь?

— Нет.

— Надо здесь на кухне завести себе «хохотун».

— Я завел!

— Какая царапучая девушка мне досталась!

— Зато молодая, красивая, талантливая и умная. Царапучесть для равновесия.

— Для равновесия при таких качествах ты должна быть серийным убийцей…

Соня не любит, когда он ходит дома не в домашней одежде, просит сразу переодеваться, это ее беспокоит. Это дает ей уверенность, пусть и призрачную, что он никуда не уходит. Травма той ночи, когда разбились родители. У нее на руках осталась двухлетняя Варя. Ей было всего четырнадцать. Ничто не могло выступать убедительно против ее детских страхов, когда она лежала на его разложенном кресле-кровати и смотрела, как по стенке бегают разноцветные изображения от крутящегося бра.

У него была синяя школьная форма с резиновой нашивкой на левом предплечье в виде раскрытой книжки. У нее — коричневое тонкой шерсти кусачее платье с кружевными сменными воротничками, с белым на праздник и черным для будней передниками, сзади крест-накрест, спереди с игривыми кармашками. Обшитые пионерские галстуки за семьдесят копеек, необшитые — за тридцать. Берешь галстук, красный шелковый, стираешь с мылом в раковине, полощешь и мокрым помещаешь под раскаленный утюг. Он прыщет под горячей подошвой и становится из жеваного, темно-бордового — ярко-алым и гладким. Пионерское чудо. Ее принимали в пионеры во Дворце в день рождения Ленина, его — в самый в обычный день в числе прочих из-за удовлетворительного поведения в школе. Она долгое время была отличницей и даже пару лет старостой класса, председателем совета отряда, выпускала школьную стенгазету. Он же общественной работы сторонился, учился неважно. Она справлялась со всем, хотя Варя росла капризной и болезненной и младшей сестре посвящалось — и раньше и потом, когда не стало родителей, — почти все свободное время. Она всегда донашивала всякое старье, оставшееся от старших двоюродных сестер. Даже трусы.

Женщины ждут. Еще одна их отличительная черта. Ничего не имел бы против, если бы не «я тебя жду весь вечер!». Послушать, так они родились исключительно для этой цели. Ожиданием своим спасать. Убивать сразу двух зайцев — жить и ждать одновременно.

Он не знал ответов на несгибаемые вопросы, летящие в лоб. И хотел бы научиться сложному искусству — быть вместе долго. В идеале — всегда. Страшно и даже обидно, если то, к чему с таким трудом шел, просто-таки продирался сквозь массу преград, предрассудков и страхов, развалится.

И ведь развалится. Ничто не вечно. Нас оторвут друг от друга. Кто? Мы сами, другие, те, кто будет жить завтра. Идеальная модель доверия невозможна. В конце концов, мы сотканы из собственных тараканов. Мужчина, как правило, всегда знает, чего хочет его женщина. Я тут не допускаю легкомыслия. Считай, что до конца так ей и не верю. Мне ближе гипотеза, что браки все-таки заключаются на небесах, а не при регистрации невнятного возраста теткой акта гражданского состояния, что, по мне, так лишает процедуру здравого смысла.

— Что это за букет? Откуда? — спросил он ее, когда они встретились после первой своей серьезной размолвки на террасе летнего кафе.

— Герберы. — Она решила держаться с ним обыкновенно, как будто ничего не происходит, и подозвала официантку, чтобы та принесла вазу.

Он расценил этот жест как намек: цветов не принес. Вспомнил, что думал об этом, но идти с цветами было отчего-то неудобно, сидеть без цветов теперь стало неловко. Он растерянно разглядывал разноцветные крупные ромашки и какую-то путавшуюся в них, неприхотливо овивающую мелочь.

Ей идут эти цветы.

— Я ведь ехала на встречу к мужчине. — Она посмотрела на него исподлобья, нравоучительно и немного холодно. — Поэтому сочла своим долгом зайти в магазин и купить себе цветы. Это ни для чего больше, только для того, чтобы мне было приятно, — сказала легко, а посмотрела тяжело.

Отпила из чашки кофе с молоком и по-детски облизала «усы». Ее волосы зловещим огнем горели на закате. Он распекал себя за несообразительность. Привез ей аккумуляторы в новый плеер и зарядное устройство, но совершенно позабыл про то, что нужны цветы.

— Так теперь будет всегда, — заверила она. Как будто обещая что-то очень важное для обоих. От чего придется непременно страдать. — Я всегда буду приезжать к тебе на встречу с букетами. Я хочу посмотреть, кого от них начнет тошнить первым.

И вонзила в него взгляд — свой любимый инструмент — резец, а затем с хрустом провернула, отсекая лишнее. Он упал, свернувшись от боли. Удар мастера классической эпохи, по диагонали, мощный и неожиданный, так бьют по неодушевленному предмету, втайне ожидая, что достанется тому, кому на самом деле предназначалось. Так, как когда-то ди Дуччо испортил кусок мрамора, в котором потом Микеланджело выявил своего «Давида».

* * *

Закончив нехитрый ритуал сборов, Глеб вышел из квартиры. В лифте ехал ротвейлер Саша с хозяином, имени которого Глеб не знал. Саша прижался крупной задней частью к стенке, рыгнул и виновато скосил красные глаза на хозяина.

— Чего рыгаешь теперь? — обратился недовольный хозяин и раздраженно дернул Сашу за поводок, поясняя тем самым Сашины манеры соседу по лифту.

— Нашел где-то во дворе кожу, — сосед еще раз дернул Сашу, — и сожрал ее, свинья.

— Чью кожу? — не понял Глеб.

— Если бы знать! Теперь у него несварение. Из пасти воняет не пойми чем. Жрет и глотает, как удав, кожа залезла в него, я ее назад — его рвет… Не знаю, что это за дерьмоглот такой! Вроде породистая собака, а повадки какие-то бомжацкие.

Саша понял, что говорят о нем, и мелко, извинительно завилял пупочкой хвоста.

Глеб сделал Саше замечание: «Ого! Это ты, брат, дал!» Саша сунул ему в руку лапу и отвернулся.

В метро Глебу нравилось рассматривать людей, особенно некрасивых. Они, как правило, не только невзрачны, у них свой особенный взгляд. Для него всегда оставалось загадкой, как, с каким самоощущением живут в этом мире, где правит балом красота, те, для кого первая часть поговорки «не родись красивым» исполнилась уже при рождении.

Вот полная некрасивая девушка склонила голову на плечо немолодого, когда-то миловидного человека с налетом лишения свободы на лице. Кажется, она вполне счастлива именно в эти минуты. Напротив сидят две юные плоскогрудые мадемуазели, мечтающие, вероятно, о стройных худощавых парнях. До тех пор, пока не обнаружится, что они и есть эти самые парни. На метрошном пилоне крутится какая-то фэнтезийного вида девочка-панк с черными, как у шахтера-забойщика, кругами под глазами.

В начале вагона появились и начали продвижение в его сторону «афганцы» с песнями. Двое на костылях — вокал, двое аккомпанируют. Глеб от нечего делать всмотрелся в лица. Показалось даже, что одно из них знакомо. «Афганец» поймал его взгляд. Оба заулыбались.

Колька!

Глеб после восьмого ушел в другую школу. Несколько раз случайно пересекались на улице, но потом Колька пропал, и они не виделись больше дести лет. И все равно он узнал в этом прожженном, коричневом, изломанном линиями лице того шустрого, коротко стриженного клоками — его стригла полуслепая сестра, — всегда голодного Кольку.

— Братуха, Бердыш, ты? — Колька вдарил ему по плечу крепкой рукой.

Коротким объятием охватились. Это был тот самый эталонный телемастер, живущий за стенкой.

— Вот так встреча! Тебе дальше куда? У тебя есть пять минут? — осведомился он у Глеба.

— Я теперь верхом доеду. Накатим? За встречу! Реальность — это иллюзия, созданная отсутствием алкоголя, помнишь?

— Завязал я… Но просто пообщаться можно. Не ожидал, не ожидал тебя тут застать, все же теперь такие пижоны, блин, в метро никто не ездит. Бабки из всех карманов торчат!

Вышли на станции, еще раз ударили по рукам.

— Сигареты есть? — спросил Колька.

Глеб закурил и протянул пачку. Колька протянул и тут же отдернул руку.

— Привычка, я же бросил. — Он воткнул под мышку костыль и, вдохнув полной грудью запах сигарет, попросил Глеба помочь убрать балалайку назад, чтобы не мешала.

Бердышев иронично ухмыльнулся. Сам-то бросить даже в мыслях не пытался.

— Сто лет не видел тебя! Как тебе моя модификация? — Колька показал на свою полуногу. — Я теперь одноногий койот! Пойдем на полчасика, тут есть кафешка путевая неподалеку. Расскажешь, как жизнь, где тебя так поцарапало. Я тебя сразу узнал, хоть ты и с гарлемским стилем теперь в оральной зоне.

Кафешка путевой была только с виду, облепленная какой-то бумажной и елочной гирляндой вдоль закопченных рам, внутри напоминала обычную советскую рюмочную с толчеей народа, стоящего за высокими столиками, тусклым светом, помогающим скрыть грязь, и характерным спертым воздухом, распространяющимся от барной стойки с прилавком-холодильником дальше, туда, где его подхватывали и перерабатывали на выдох другие легкие. Цены поражали своей демократичностью до неприличия. Глеб поежился и потер руки: «Ну-с».

Когда-то ведь дружили так, что не разлей вода, когда еще не были проведены эти грани кем-то, чьего имени, спроси сегодня у кого угодно, тебе не назовут, «нужный-ненужный» это тебе человек, «выгодная-бесполезная» из этой дружбы выйдет затея или «хороший-плохой» твой товарищ с точки зрения будущих приращений.

— Ну что, сразу по сто пятьдесят или сначала по сто, а потом по сто пятьдесят? — Колька подмигнул. — Устал, нога не держит. Расскажи, как ты, что ты?

Троица его спутников держалась чуть поодаль в сторонке. Им махнули, чтобы подошли. Взяли три по сто водки и бутерброды с обветренной, воспаленной по краям колбасой и два грязно-серых салата с горошком. Закуска, как бы сказал Венечка Ерофеев, «типа я вас умоляю». Кольке купили томатный сок.

— Ну, вздрогнули! За лекарство против морщин! — Колька чокнулся, не дожидаясь Глеба, со всеми и опрокинул в открытое горло полстакана сока. Вниз по тощей шее однократно скользнул острый кадык.

— Слышал, Гарик Мирзоян помер. — Он откусил от бутерброда кусок булки. — Но мы-то еще поживем? — Он подмигнул. — Даже если жизни осталось на три затяжки. Лучшие всегда уходят первыми.

Когда он слышал про «лучших, уходящих первыми», ему тут же представлялись тайно довольные лица остающихся греховодников, набитых худшим под самые завязки, так, что им не уйти никогда.

Глеб немного рассказал о себе и почему все еще не помер.

— Значит, все-таки философ? Ты молодец!

— Да так, не особо. Периодически. Даже не в среднем звене, как невезучий пионер. — Глеб вспомнил Колькин вечно обгрызенный, жженный местами галстук — символ навсегда распущенной молодежи. — Все никак не попаду в комсомольцы. Не берут, да и сам особо не стремлюсь. Было бы куда. Стараюсь по профсоюзной линии. — Он изобразил кистью плавные изгибы.

— Воруешь? — Колька заулыбался. — Сейчас все воруют.

— Нет, какое там! Разве что сам у себя. Преподаю, читаю лекции. Ввожу. В смысл философии. Ковыряюсь с кандидатской, но это так — семечки. Пописываю диссертации для более прозорливых. Могу наворовать варежек и шарфов из раздевалок.

— В профессуру, значит, метишь?

Глеб отмахнулся, приподнял стакан в знак пожелания здравствовать присутствующим и выпил. Водка приятно ошпарила пищевод. Колбасы откусить побоялся, втянул ее запах носом. Посмотрел, как Колька ловко орудует хлебом в салате — вторым российским столовым прибором.

— Ты прости за прямоту, но я сам, видишь, теперь «инвайлид», как меня тут один окрестил. А у тебя-то что стряслось? — Он старался не слишком рассматривать его лицо, что было весьма непросто.

— Длинная история…

— Можно пройти через турникет? — спросил кто-то в штатском, отделившийся от группы из четырех человек.

— Пожалуйста, — ответил Глеб.

— А кто ты такой, мать твою, чтобы мне разрешать?

Возмутившийся резко наклонился вперед, плюнул и попал Глебу в подбородок.

В общем, все равно, но приятного мало. Зазвонил мобильный. Мама. Успел сказать всего два слова.

— Ты, падла, почему отвлекаешься на посторонние разговоры, когда с тобой разговаривают?

Сдернули шапку, швырнули на рельсы. Терпение лопнуло. Спокойно нажал «отбой» на мобильном, положил трубку в карман, потребовал достать шапку. Оставшиеся трое обступили полукругом. Короткая дискуссия. Кто полезет за шапкой? Схватили за грудки и повалили на платформу. В процессе дернул одного за одежду, и тут из-за пояса выпал пистолет Макарова, заряженный резиновыми пулями. Ударили рукояткой в грудь. Начал кричать, чтобы вызвали милицию. Удары ногами по спине, животу, но больше всего — по голове. Пока били, одного столкнул вниз на рельсы. Его достали пассажиры. А потом наблюдал, лежа на каменном полу, за проходившими мимо людьми, за их ногами и глазами. Ноги расступались, образуя любопытствующий полукруг. Глаза старались не смотреть в эту сторону или смотреть украдкой. Какая-то женщина кричала. Он лежал лицом вниз на перроне, когда почувствовал, как на руке застегнулся наручник, обрадовался. Наконец-то вызвали милицию. Подставил под наручник вторую руку. Поднял голову — все те же лица. Ржут. Рывком подняли на ноги и с заведенными назад руками, как преступника, поволокли в служебное помещение линейного подразделения МВД станции в здании касс. Там бросили на пол.

— Ну что, чукча в чуме! Теперь ты понял, что мы и есть милиция?

Серия глухих ударов пришлась по лицу и голове. Как обычно, не было больно. Кровь заливала глаза, нос перестал дышать, из него, как из открытого крана самовара, текла густая и алая кровь в подставленную ладошку. Часто хлопали двери в комнату. Долго искали свидетеля, который бы подтвердил, что совершено нападение на сотрудника милиции. Один переоделся.

— Кто ты? Где работаешь?

Из кармана куртки вынули карточку, деньги, мобильный телефон. Опять начали избивать.

— Дай-ка ему по яйцам, чтобы философия осела в нужном месте.

Когда терял сознание, наступало облегчение и прекращался счет бесполезного времени. Вырывая клочья волос на голове, чтобы поднять лицо, опять били ногами. Потащили в машину, привезли в отделение. Посадили на лавочку, сами метнулись к дежурному. Вот, привезли нарушителя, закрой его, злодея. Капитан тут же вызвал «скорую».

— Что им светит?

— От трех до пяти.

Мытарства с носом, словно из солидарности, присоединились к приговору. Пять лет больниц при том же весьма условном результате. В связи с тем, что удар пришелся немного спереди и вбок, он получился как бы слегка смазанным. Внешняя часть носа оторвалась от лицевой. Обе носовые кости сломались, запали и деформировали спинку, вдавив ее. Слова «дышать», «обоняние» больше не существовали. Отек, разрыв слизистой. Сделали рентгеновский снимок — ахнули.

Под местной анестезией специальным инструментом, похожим на длинную узенькую лопаточку, хирург приподнял косточку перегородки и зафиксировал ее снизу тугим марлевым тампоном. Через двое суток тампон был извлечен и косточка… провалилась. Вторая попытка была более удачной. Глеба выписали, отеки стали спадать, хотя фиолетовый цвет гематом тканей сочился через кожу, слизистая постоянно текла, что затрудняло заживление. Прошло несколько месяцев, прежде чем перегородка начала постепенно проседать и упала. Для третьей операции Вероника заложила в ломбард все, что только можно было быстро заложить, и продала то, что можно было продать. На четвертую уже совершенно без денег пришла на поклон к главному врачу Николаю Александровичу и повалились в ноги: «Спасайте!» Осмотрев Глеба, сдержанно и без ненужных эмоций, которыми сопровождала прием обезумевшая Вероника Петровна, он предложил использовать новый метод, при котором применяется общий наркоз.

— Главное — правильно поставить кость, ведь вокруг нее нет мышц, которые могли бы ее сдвинуть. А поставить ее правильно удобнее, если операция проходит под общим наркозом. Будем использовать маленькие тампоны из дырчатой резины, с марлей внутри, чтобы впитывать влагу. За месяц на месте западения образуется костная мозоль, которая прочно укрепит переносицу. Будем надеяться на хороший результат.

Нос провалился через два месяца. Слизистая продолжала сохнуть, и на месте носа начала образовываться дыра.

— Проблема в том, — старался объяснить произошедшее доктор, — что хрящ носовой перегородки с обеих сторон покрыт надхрящницей, из которой он и растет, и уже на ней располагается слизистая. В том месте, где фрагмент надхрящницы удаляется вместе с кусочком хряща, под действием постоянного потока воздуха слизистая действительно может начинать высыхать. В ней может образоваться отверстие, которое со временем будет увеличиваться, хрящ при этом оголяется и может начать разрушаться. Нам потребуется новая операция, чтобы закрыть образовавшееся отверстие.

Глеб лег на операцию. Последнюю, как он определил ее для себя. Перегородку опять удалили и на этот раз заменили нижней «адамовой» костью, вынутой из грудной клетки. Операция прошла успешно. Жизнь, медленно ворочаясь в постели на мятых простынях, почти остановилась и не хотела подниматься. Больничная круговерть измотала психическое здоровье. Осознание того, что прежний облик изменился и теперь не вернется уже никогда, давило. Потом, гораздо позднее, все постепенно переболело и успокоилось. Время — страшный, жестокий лекарь — сделало свое дело, оно примирило всех участников и свидетелей драмы. Каждого с его участью.

Новая, вылепленная перегородка, которую Глеб окрестил Евой, долго оставалась воспаленной, но постепенно кость все равно чуть завалилась. От последующих операций Глеб отказался, прекратив таким образом всеобщую затянувшуюся истерию и обнищание. Теперь его нос представлял собой нечто смазанное, как будто сельский хирург, мысля себя творцом, наспех переломал и изрезал божественное, а потом попытался неумелой рукой повторить замысел.

В больницу часто ездила его тетка Ольга, ухаживала за ним. Привозила нужные лекарства, домашнюю еду, брала стирать на дом белье. С матерью они не ладили, отмалчивались большей частью при встрече, но беда вновь соединила их и заставила разговаривать.

Предстоял действительно непростой период. Опять жалость. Опять противостояние. Главное, думал он, не принимать яд — не жалеть себя, пускай делают что хотят, этому противиться, скорее всего, будет невозможно. Не дать аутожалости проникнуть внутрь и начать там разрушительный процесс.

К черту обстоятельства всей непреодолимой силы. Я уже докопался до сути, откуда, что, кто поместил меня в эти обстоятельства. Это был я сам.

— Такое горе… Господи, как же пережить-то его? Все ведь пораспродали, что было, Оля. Мамино золото в ломбард снесла!

— Ну, ты не жалей добра-то, — злилась сестра. — Наживное. А то из твоего добра базар делается.

— Вот как он теперь жить будет? Не знаю, хоть свой нос ему отдавай. — Она заплакала. — И отдашь ведь.

— Ма, ты это… чай «Голубой сапфир» сама пей. Забирай! Не надо его доктору дарить. Купи лучше коньяку.

— Так я уже три бутылки принесла…

— Принеси еще одну. Такую же.

А в голове его своя анафора.

Жизнь кончена, если быть честным. Ну так, по большому-то счету, а? Здравствуй убожество, проглядывающее через триплекс танка. Богаты, так здравствуйте, а убоги, так прощайте! Лучше бы глаза не было, его хоть перевязать можно по-кутузовски. Что же делать, что же делать? Теплое соленое размачивает перья в подушке. Страшное аутодафе, начатая кем-то безжалостным церемония и брошенная на половине. Как там у Годара? Если я не умру, жизнь остановится. Федеральное бюро прекращения жизней у Воннегута. Наш город благодарит вас, наша страна благодарит вас, наша планета благодарит вас. Но самая большая благодарность вам — от будущих поколений. Освободите место в материализации для рвущихся сюда душ. Перейти Рубикон…

Человек жив, пока не будет выпит последний глоток человека. Если выбор продиктован обстоятельствами и осуществлен осознанно. Твой ли это выбор — выбор без выбора? Легче жить без единой мысли в голове. Без понятия, что будет дальше, что последует за поступками. На два шага вперед не быть способным помыслить, а просто полениться. Невероятная глупость. Жить в сотворенном мире, самому ничего не творя. Жениться и с легкостью увлечься ветреной кокоткой и без страха потерять все, вывернув перед ней наизнанку карманы. И не ощутить механического привкуса свободы, ее странного машинного масла на языке. Выйти замуж и плениться модным палмерстоном и дорогим автомобилем неизвестного мужчины, оставляя добропорядочного мужа с детьми, бежать из дому и кончить жизнь в стамбульском притоне, зарабатывая проституцией. И не ощутить запаха могилы, когда приоткрылась дверь в ад, чтобы испугаться и бежать из последних растраченных сил.

Перелом носа, челюсти — слишком избитая классика. Выполняется очень просто — костяшками пальцев кулака по касательной, нос как бы сносится с лица человека. То есть вас просто избавляют от лишней детали на лице. Почему-то у многих неприятных людей нос действительно выглядит как лишняя деталь на лице, которую хочется убрать. А травма головы, перелом носа, пазух носа, решетчатой кости, ушиб головного мозга…

— Скажи спасибо, что дышишь, что жив остался. У кого борода клочьями растет, кто безногий от склероза сосудов, кто лысый от химии, кто немощный от радиации, кто-то вообще сиамский близнец на всю жизнь. Сделаем тебе нос. Джексону вон из ушей нос состряпали! Надо следить за черепным давлением теперь. Что за мотив у них был?

— Внезапно возникшая неприязнь.

— Ничего себе! То есть просто лицо не понравилось? Пистолетом бил?

Глеб промолчал. Боль омыла кровью захлебывающееся сердце.

По-прежнему ему трудно забыть свое и узнавать чужое лицо в зеркале, в отражении воды, стеклах витрин, в линзах чужих очков. Слишком неохотно срасталась прооперированная перегородка по Киллиану. Прошло пять лет, в памяти осели, зацепились какие-то обрывки разговоров с Лешкой Калгановым.

— Никогда не лезь в бабство, — предостерегал доктор Глеба, разливая коньяк по стопкам в его кабинете. — Даже если настойчиво приглашают. Все женские эскапады о трудностях с мужчинами — ерундистика и заунывная ложь. Демонстрация эмоций, заявления, а суть — страх впрямую попросить от тебя то, чего ей хочется. Возможность раскодировать закодированное женщиной — кажущаяся невыполнимой задача. Зрелая обо всем расскажет напрямую. Незрелой будет казаться, что ей не хватает внимания. Она никогда не будет знать, чем себя занять, потому как не знакома с собственными интересами. Ее привлекает источник вовне, она влюбляется в перспективу сделать из тебя мужчину своей мечты, не заботясь, является ли она такой мечтой. Ясно, что не стоит ложиться в постель с той барышней, у которой проблем больше, чем у тебя. Но трудно измерить и сопоставить вес проблемы. Толя пел, Борис молчал, Николай ногой качал… Нет такого осла среди ослов, которого бы женщина в своей настойчивой попытке изменить не переупрямила бы и не запрягла. Хоть одна, но найдется. И не потому, что она такая кайфовая, а потому что ты созрел. Сам. Не надо бояться попыток симбиоза. Всякий холостяк не в пример хуже такого осла. Потому как стоит, спрятавшись от реальной жизни за забором, как прокаженный. Брак — намного веселее, чем ты думаешь. Подумай об этом.

— До чего мне сейчас нет никаких дум, так это до женщин.

В любом случае, женщины, которая могла бы его по-настоящему заинтересовать, не было в радиусе мили. И он был вполне убежден, что сам никого не заинтересует в окрестностях и целой сотни.

— Да ты не кисни. О женщинах ничто не может мешать думать. Женщины — это жизнь. Я заметил, с каким интересом на тебя всегда женщины посматривают. Выживает сильнейший и умнейший. Сейчас этот сильнейший знаешь кто?

Глеб пожал плечами, не имея ни понятия, ни интереса узнавать, кто это.

— Позитивист. Не вижу преград. Избавляйся от преград. Самое простое — отдаться со знаком минус разряженной атмосфере пессимистичности.

— Неужто Конт с его позитивным обществом, любовью как принципом, порядком как основанием и прогрессом как целью все еще на Олимпе?

— Представь себе. Его знаменитая формула «Знать, чтобы предвидеть, и предвидеть, чтобы мочь» работает.

— Подставить левую щеку и улыбаться при этом?

— Ну, если ты сторонник таких формулировок, то да. Иначе впереди только мясорубка. Подчас это единственная возможность привлечь наше внимание к одному и отвлечь его от другого, шанс задуматься над тем, чем живем, как мыслим и не стоит ли пересмотреть здесь кое-что. Время такое. Учиться понимать окружающий мир со всей своей к нему сопричастностью. Преодолевать разрыв единства материи и духа, ощущая себя частью обоих. В этом единстве коренится, между прочим, и таинство брака. Не ухмыляйся. Два становятся одним и воссоединяются с мирозданием, основанным на любви. Такой союз — залог духовного роста, между прочим. В нем разум воссоединяется с любовью.

— Большинство философов, если помнишь, действительно ставили виновником человеческих неудач разум.

— Вот видишь, разум подавляет чувственность и тем блокирует поступление информации. Хуже, если тебя вообще никто не трогает. Значит, выбился из епархии, уже по ту сторону, в другой пастве. А раз за тебя еще идет борьба, хоть и с назидательными пинками, — есть надежда. У каждого свой путь в Рим. И каждый пойдет по этому пути рано или поздно. Наливай, чего ты застыл? Выпьем за нас. Мы боги, Глеб! И должны это почувствовать. Корявые, но выпрямляемые гробовой доской боги.

Коньяк обжег пищевод. Пили без закуски. Шоколад лежал нетронутым.

— Особенно это хорошо звучит, когда только что выпили.

— Не важно. Наша задача почувствовать, нащупать, узреть. Богом быть как раз не трудно, если ты уже достиг этого предела. Трудно им стать, а быть — не трудно. Тем более в моей профессии, где курсы кройки и шитья.

— «Что такое вечность?» — «Дитя играющее, кости бросающее, то выигрывающее, то проигрывающее». — «А что такое люди?» — «Смертные боги». — «А что такое боги?» — «Бессмертные люди». Помнишь?

— Откуда это?

Измучили страшные боли по ночам… Что я должен понять из этого диалога с болью? К дьяволу униженных и оскорбленных. Не хочешь — не будь. Хочешь — будь. Как все просто. Вот вход, вот ключ, а не попасть в эту дверь! Перед глазами кем-то заботливо порезанная на скриншоты жизнь и китайский церемониал инь-хунь, когда одинокого мертвеца женят на одинокой покойнице, чтобы на том свете не скучать. Боль исчезает и тут же появляется снова. Панта реи?

— Гераклит. — Глеб наполнил коньячные бокалы. — Мне у него нравится еще о космических героях. Лучший из космоса — это мусор, выброшенный куда попало. За довольство малым! Человек ведь чем больше получает, тем только больше ему еще хочется.

— Да? Не надо мыслить шаблонами! Это все слова. Вот кому дают пять лет строгого режима, тому мало не кажется. То-то!

Глеб закончил историю. Колька сходил за водкой. Выпили молча, чокнулись без звука пластиком, едва касаясь пальцами друг друга.

— А ты разве служил? — Глеб припоминал в своей голове сведения, которые до него доходили по слухам.

— Я в армию ушел в девяносто первом. Вернулся нормально, без косяков. С чистыми погонами, гепатитом В и краповым беретом. Служил в дивизии ДОН, в спецназе, еще до всех чеченских событий, но уже тогда было ясно, чем пахнет этот странный плов из кавказского темперамента и российского разгильдяйства. Меня было чуть не забрали в Морфлот. Месяц пил не просыхая, провожая каждую неделю в армию кого-нибудь из пацанов. А однажды пропал перед собственным призывом на два дня. Мать обыскалась, а я спал у друга Лешки в соседнем подъезде. «Ты же в армию идешь», — орет мать. «Да без проблем», — говорю. И пошел, только уже не во флот. А Лешку… Лешку потом подвесили за ноги в учебке и избили. Сердце не выдержало, приступ, комиссовали… Однажды случилась командировка у нас в село Чермен, на границе Осетии и Ингушетии. Эти командировки были постоянными, собственно для таких операций и были созданы ДОН и ОМСДОН, — там, кстати, служил Валерка, еще один наш с тобой одноклассничек, Лобыш, он позже получил ранение в Карабахе.

— Мы с ним изредка видимся. У него эпилепсия.

Колька покачал головой и продолжил:

— Так вот, в Чермене тогда было весьма неспокойно, днем патрулирование, ночью оборона собственных лагерей. Однажды приходит в часть офицер и говорит, так, мол, и так, мать твою дивизию, присмотрел я один пустующий особняк в центре села, сегодня ночью выезжаете и выносите оттуда мебель и прочие ценности. Документов не брать, форма одежды номер восемь — что спиздил, то и носим. Вопросы есть? Вопросов не было.

Собрались с вечера налегке, БТР довез до места. Перебрались через забор, открыли дом, стали паковать вещи для офицерского гнездышка. Через какое-то время услышали шум подъезжающих автомобилей. Кто приехал и зачем, выяснять резона не было никакого. Там лица мужского пола не выходили из дома после захода солнца без автоматического оружия. А у наших орлов только один АКС с обоймой на троих — ехали-то налегке. Слышны переговоры, нас окружают, но преимущество в том, что никто не знает расклада сил. И тут, вдалеке, как симфония, тишину ночи прорезает рокочущий баритон БТРа. Это возвращается водитель за офицерским добром. Но, конечно, никто, кроме трех мушкетеров, не знает о том, что машина пуста… На беду, водитель заплутал. Рев двигателя то приближался, то удалялся, в таких условиях ни одна сторона не решалась на активные действия. Тут моему товарищу пришла в голову замечательная мысль. Кроме АКС мы взяли с собой станковый фонарь большой мощности, фольклорно называемый «Драконом». Включили его и направили вертикально вверх — луч прожектора визуально координировал незадачливого грузоперевозчика. Но все обошлось. Потом я в госпитале месяц отвалялся на Суворовском, потом дембель. Вернулся в неизвестную страну, как с Луны прилетел. Пошел в частную охранную фирму. Провернул немного халтурных дел, с работы слетел, ушел к конкурентам. Там переметнулся в другие дебри — девочек охранять, выбивать бабосы с борзых. Потом вот ногу отняли. Все, что заработал, надо было продавать, менять сосуды на ногах на пластмассу. Вышел — ап! Опять никому не нужен… Сам себе не нужен, как в том анекдоте.

Глеб извинился, набрал номер телефона визитера, поездка к которому не состоялась, и перенес встречу.

— А молодые откуда? Тоже служили?

— Коллеги. Мне бы еще одного, у меня была бы звездочка.

Глеб поймал себя на мысли, что ему как-то неловко — на нем вот надеты относительно новые штаны и целые ботинки, как будто все это он украл. У Кольки. И все это так неважно вдруг стало, все показалось противным, это сравнение, лишним. Пока он продолжал свой рассказ, в голове промелькнула еще одна совершенно уже нелепая мысль, что и нога у него тоже, вероятнее всего, лишняя. Выпили.

— Не женился? — спросил Колька.

— Да так… Гражданский, гостевой брак.

— Гостевой? Для меня брак раньше тоже был чем-то вроде территории, обнесенной глухим забором. Снаружи хочется внутрь, изнутри — наружу… Но вот нашел же себе тихий омут с чудными чертями, и так мне там хорошо! — Он мечтательно посмотрел в потолок. — Курить вот бросил. У жены аллергия.

Странное дело, Колька всегда виделся ему каким-то неприятно замусоленным и небрежным, даже по молодости. И дома у них не то что бы было грязно, но злые языки советовали на выходе вытирать ноги. Учителей в школе всегда интересовало, кто носит его одежду, пока она чистая. Друзей, если вспомнить, особенно у него никогда не водилось, он был замкнут. Казалось, крикни он в лесу «Я», эхо пошлет его на три советских буквы. Это, наверное, их и сблизило. Вопреки всему, включая здравый смысл, на него со страшной силой западали девицы. Размышляя над этим феноменом, Глеб еще в юности пришел к выводу, что тайна крылась именно в Колькиной закрытости, в его таинственности и отстраненности, и даже старался в чем-то подражать ему.

— Устал я в свое время жить так, как будто всю жизнь у кого-то подворовываю, понимаешь? Из метро скоро уйду. Перед женщиной своей неудобно. Сейчас вот осваиваю цифровую технику, купил фотоаппарат. Ты знаешь, так это классно. Подумываю даже насчет учебы. Мир увидел в другом свете.

— Как зовут жену?

— Лидочка. Я видишь какой загорелый? Это мы в Египет ездили два месяца назад. Я на одной ноге и на верблюде. Представляешь такое? У меня было две ноги — я никуда не ездил! Господи, какой я был дурак, Глеб! Я плавал в море! Страшно подумать, что бы со мной было, не появись она в моей жизни… Купил там кольцо у арабов в магазине, растянули на восемь размеров. Камень выпал. — Он показал кольцо на безымянном пальце. Тепленько там у них… Я бы дайвингом хотел позаниматься, но для этого надо хотя бы сутки не пить пива. Дураки. Как же сутки без пива на жаре?

— Ясно. — Глеб не верил своим глазам и ушам.

— Заходим в один магазин кольцо это выбирать, и араб говорит, глядя на Лидочку, типа, вах, какая женщина, мне б такую! Даю сорок верблюдов! Я: а по зубам? Он, представь себе, понял. Выбирай, говорит, подарок. Это, говорю, сколько стоит? Он: двадцать. Я: два. В общем, не повезло ему. Лидочка в крик, но я ее вежливо так отстранил.

Колька фонтанировал, чувствовалось, что у него действительно все в жизни складывалось. Глеб смотрел на него во все глаза. Не было в Кольке никакой убогости калеки. Даже безногий, он смотрел прямо, спина его не была согбенной или покатой, готовой принять удар. Она была ровной, целеустремленной. И Глебу стало даже завидно на секунду.

— Брательника моего помнишь? Тенором стал.

Его брата Глеб хорошо помнил. Выглядеть он всегда хотел, как Онегин на сцене столичного оперного театра, но по факту производил немного странное впечатление. Носил суконное двубортное пальто, зализанные назад отросшие волосы, баки и хорошо не говорил нараспев и не носил трости. Оперная массовка плакала по нему. А тут тенор!

Еще в школе Колька пытливо изучал историю чикагской мафии и даже мечтал стать крутым гангстером, одним из тех, кто, как Джим Колозимо, Лаки Лучано или Аль Копоне, поднялись из низов в блистательное высшее общество, обрастая по дороге деньгами и манерами со скоростью, с которой летит пуля, выпущенная из «Томпсона» — чикагской печатной машинки. Ценителем оперы и смерти, сутенером и благотворителем, вымогателем и предпринимателем в одном лице. Небрежно отодвигающим удушливый галстук с бриллиантовой булавкой рукой с аналогичными вставками в перстнях. Какой нищий не любит шикарной езды. Тогда они с Глебом мечтали, что, когда вырастут, обязательно попадут в «максимальный класс».

Колька мало и неохотно концентрировался на финале своих героев, его интересовала только их мертвая хватка, с которой они впивались зубами в жизнь. То, что одного из них застрелили подельщики-бутлегеры, а другой умер от сифилиса, его злило, но не пугало. Двум смертям, повторял он тогда, не бывать. Больше всего ему нравилось, то, что школа для таких парней — лишняя трата времени. Но тогда нельзя было бросить школу, и это его спасло. У кого-то он выменял черно-белую карточку-открытку: на пустых бочках разложены пушки, холщовый мешок с деньгами, а рядом невозмутимого вида парень в шикарной широкополой шляпе, с сигаретой во рту и двумя автоматами у машины Buick. Табличка «First national bank». Такая же самопальная, выжженная аппаратом «Зирочка» висела тогда у Кольки над письменным столом. В этого парня они долго потом играли. И даже научились, глядя в зеркало, смотреть так же, чуть откинув голову назад, с легким презрением и осознанием собственной значимости. Кто бы мог подумать, что герой станет символом их страны начала девяностых и вся круговерть, связанная с такой новой, проигранной еще детьми деятельностью, захлестнет бывшие умы рапортующих под кумачом.

— Вор — это человек, который открывает в чужих вещах умение принадлежать другим, — глубокомысленно вывел украденную у кого-то формулу Колька, но это все были детские игры. Воровать он не умел и не хотел.

Глеб закурил. Чего можно было не делать, поскольку спертый и прокуренный воздух кафе разъедал глаза.

Колька сложил в горсть монеты и мятые купюры, которые собрал по всем карманам, и, сказав: «Погодь!», двинулся, ковыляя, к стойке. Глеб проводил его взглядом.

Видел бы сейчас нашего телевизионщика отец.

В глубине души Глебу было жаль его, но еще глубже, где-то совсем в ее недрах, он вдруг отыскал, что все детство завидовал во многом его хватке. Его способности из любой ситуации находить выход, выплывать, не отчаиваться, жить и в полной мере ощущать вкус жизни. Сейчас вдруг приятно стало осознавать, что и он сам не такой уж и пропащий. У него-то, в конце концов, две ноги. Чего же отчаиваться? Если даже безногий сегодня может быть счастлив! И выкатилась из глаза слеза. Он понял, что проглотил жевательную резинку. В это же время в джинсах завибрировало и раздался нарастающий звонок. Соня.

Колька все это время рассматривал лицо Глеба.

Уж лучше без ноги…

И сам испугался этих своих мыслей.

— Как же нас жизнь-то побила. — Он обнял Глеба.

— Пиво? — тут же спросила Софья, едва он успел неправдоподобно бодро сказать ей «привет».

— Водка, — безапелляционно заявил он.

— Не буди во мне зверя белочку! — предупредила она.

— Быстро трезвеющий не считается поддатым, — поддержал Колька.

Глеб заверил, что скоро уже собирается двигаться в сторону дома, и выключил мобильный.

— Хлеб, вот ты умный вроде всегда был, философию преподаешь, а знаешь, как звучит предложение на русском языке из шести слов, пять из которых глаголы? — спросил Колька.

Он ответил, что надо немного подумать.

— «Пора собраться встать пойти купить выпить». — Колька рассмеялся все так же, как в детстве. — Хорошо тому жи-и-вется, а у кого одна-а нога, — тихо пропел он, подмигнув. — Сапогов не много рвется и порточина одна! А что с Пашкой? Ничего не слыхал о нем?

Они вышли из забегаловки. Двое из сопровождающей троицы отделились после некоторых переговоров и ушли вперед.

— Пашка уже лет пять живет в Штатах. Лысый, дом, вторая жена, куча любовниц, бизнес. Пойду, любовницу свою волоча…

— Чего?

— Да не, это я так… Маяковский…

— Я и думаю… Один же вроде пришел. Пашка, значит, в невозвращенцы подался? Знал я, что такая гнида везде приспособится. А я тут помру, на родине. Мои интресы только здесь мне и доступны. Там другой мир, цивилизация. Люди другие, мы не все приспособимся в их мирах со своими установками, понимаешь?

Глеб кивнул. Он был согласен. С детства помнил поговорку: «Где родился, там и пригодился».

— Телефон черканешь?

Глеб порылся в карманах в поисках бумажки, нашел визитку с замусоленными краями от конторы, где подрабатывал одно время, и начертал на ее бумажной спине свой домашний телефон.

— Так ты все там же? Зайду как-нибудь. Отца с матерью повидать. У меня мать семь лет уже как одна осталась. Помогать надо, чтобы бутылки не ходила, не собирала по помойкам.

Они крепко пожали друг другу руки и застыли в клинче. И когда расцепили объятия, не сказали больше ни слова, просто развернулись и разошлись. Две фигуры зашагали, ловко орудуя костылями, по направлению к входу в метро. Глеб двинулся на остановку, рассчитывая доехать по верху. К нему тут же подскочили две девицы, ряженные во что-то партийно-корпоративное:

— Пожалуйста, ответьте на несколько вопросов. Это займет ровно две минуты. Вы интересуетесь политикой? — И девушка приготовилась помечать ответ.

Мозг в голове ворочался с трудом, как в кастрюле ложкой вчерашний салат оливье.

— Вы актив или пассив?

— В смысле депутат или так просто телевизор смотрю?

Глеб заверил их, что стопроцентный пассив, и сделал шаг в сторону. Они рассмеялись, заметив, что он навеселе.

— Не уходите, нам анкеты надо заполнить!

— А известно ли вам, девушки, что выборы — это один-единственный день в году, когда русские бросают бумажку не мимо, а в урну?

Он шел, твердо чеканя шаг, и не оборачивался.

 

VII

Около полудня Глеб взял мобильный и обнаружил, что там застыло в темном безмолвии двадцать шесть пропущенных вызовов. Все принадлежали Соне, последний — в пять пятнадцать утра. И SMS: «Пропади ты пропадом, скотина безрогая!» Благо, было воскресенье, и он мог еще полежать минимум до того, как она сама выспится. Надвинув одеяло на голову, провалился в тревожный утренний сон. Где немного порубился с ребятами в очередном фантастическом боевике, а потом на летательном аппарате взмыл вверх.

На борту осталось человек шесть. Пять тех, кто летел обратно на Землю, и один местный, перевозчик, тоже из бывших землян, приспособившийся жить на безводном Андоне по контракту. Мы — перемещенные лица. Я сижу прямо за пилотом, на мягком кресле с широкой спинкой. Рядом со мной валяется груда шерстяных носков, варежек, масок, шапок, шарфов. Это все мы захватили на складе армии спасения, куда залетели специально, потому что впереди опасная зона турбулентности и черные дыры с их смертельным холодом.

Мы прошли таможню. На границе миров из числа нашей компании ссадили двоих человек. Их вернут обратно на Андон. Процедура до странности проста. Заходят таможенники и всматриваются в лица. Даже не в лица, их интересуют глаза. Взгляд беженца, как бы он ни пытался это скрыть, осознан и тревожен. Стараюсь выглядеть расслабленным и непринужденным. Ко мне подошла молодая девушка из сотрудников и предложила пройти в сектоб, за ширму.

Она проходит вперед меня, отгибает падающую перед моим лицом ширму, и мы оказываемся в обитом серым пластиком закутке, в углу стоит нечто наподобие стола и два стула.

— Присаживайтесь, — командует она, указывая на стул. Я не знаю, куда деть руки, и начинаю рассматривать ее, настраивающую что-то в микрокоме. Через минуту она пристально смотрит мне в глаза, вспышка, я ощущаю поднимающийся откуда-то снизу страх и чувствую, как потеют ладони. Я беженец. Все сейчас зависит от нее, от этой высокой статной барышни. Она смотрит не моргая, пристально, как окулист, выискивающий у меня катаракту и глаукому, которому пообещали в случае успеха сто тысяч рюмов. Вдруг взгляд ее меняется, она начинает моргать, встает, подходит ко мне, наклоняется, я слышу на своем лице ее теплое дыхание.

Вдруг убегает куда-то в соседнее помещение и протягивает мне чашку, на четверть наполненную грязной дождевой водой:

— Пейте.

— Это же запрещено!

— Пейте скорее.

С жадностью пью воду. На зубах скрипит песок, пока ее поцелуй обследует мои влажные губы. В голове проносится тысяча мыслей-сценариев, что будет дальше. Я аккуратно приоткрываю один глаз и вижу ее плотно сомкнутые длинные ресницы, которые слегка подрагивают. У меня во рту гуляет и насвистывает от удовольствия ее язык. Прислушиваюсь к своим органам чувств. Они, пожалуй, так же, как и я, обескуражены происходящим. В это же время показалось, что вкус, который я чувствую все сильнее, рождающийся от поцелуя, мне очень знаком. Она разомкнула влажные губы и взглянула на меня своими ярко-желтыми глазами. И глаза эти вдруг на секунду тоже показались мне знакомыми. Где я ее видел? Не вспомнить, мешает искаженный цвет.

— Уходите, — сказала она тут же, подталкивая меня. — Быстрее.

С той стороны ширмы доносились какая-то возня и разговор пилота с помощником. Она еще раз поцеловала меня. И тут я допустил ошибку, которая, как размышлял впоследствии, могла мне дорого обойтись. Я дотронулся рукой до ее твердой груди. Она бесшумно заплакала и стала раздеваться.

— У нас максимум пять минут. Я сразу поняла, кто вы.

За любой секс не в специально отведенных для этого местах, даже самый невинный с точки зрения репродуктивности, на Андоне полагается смертная казнь, мгновенно приводимая в исполнение скоро собирающимся автоматическим составом суда присяжных, всегда единогласно выражающих свое мнение. Система слежения сообщает данные ближайшему автомату, он готовит решение и отправляет его в участок, дальше — вопрос одного-двух дней, мы на крючке.

— Мы на корабле.

— Ну что!

— Раньше надо было думать! Дожили! За секс — смертная казнь… Ну и хрен с ним. Звать как?

— Ребекка, — прошептала она. — Уходите!

— Сколько тебе лет?

— Сорок четыре.

— Выглядишь моложе.

— Это протопрепараты, они гормональные. Национальная программа по омоложению женщин. Нас убедили, что иначе мужчины не хотят нас.

— Откуда ты?

— Из Харрана.

— На Земле, на Земле где ты жила?

— Это на Земле. Я люблю тебя, — сказала Ребекка. — Мне вчера сделали укол «любви». Я не хотела секса с мужчинами, а укол позволяет пробудить чувства.

— К первому встречному?

— Нет, у меня есть распечатка качеств, которыми должен обладать партнер. Вы подошли.

Застегнув ремень дрожащими руками, я отдернул ширму и твердым шагом прошел на свое место.

— Посмотри, как сейчас будет красиво, — обратился ко мне пилот, его зовут Маар, — я всегда получаю эстетическое удовольствие, когда вижу эту картинку.

Мы преодолеваем грязно-серо-желтый искусственный каркас, служащий искусственным куполом, защищающим атмосферу Андона от обмена с внешними слоями, и перед нами открывается голубое, чистое, светящееся солнечным светом небо с редкими белыми перистыми облаками. Небо, которого я не видел так давно, что у меня заболели глаза. Все внутри наполнилось искрящимся восторгом. Скоро я буду дома. Я лечу домой, чтобы выпить стакан воды. Где Ребекка? Сейчас можно увидеть ее в настоящем цвете. Может быть, я вспомню ее.

— Дайте воды. Обычной, самой простой воды, с газом, без газа — мне все равно. Но просто воды, — прошу я. — Сколько-нибудь, стакан, полстакана, в конце концов, глоток. Я умираю без воды, — умоляю я.

— Воды нет, — говорит мне кельнер. — Сок, чай, кофе, лимонад, пожалуйста. Воды нет.

— Где же она?

Я умру. Я больше не могу пить соки, чай, кофе. Меня это бесит!

— Дайте воды! Воды!

— Ее никогда здесь и не было. — Подавальщик из социальной столовой, прокатав мою картограмму, развел руками. — Вода привозная, это раз, и потом, ее поставляют только для элитарных слоев общества. Здесь никто не пьет воду и — он лукаво улыбается, подразумевая всю нелепость моего обобщения, — никто еще не умирал. Вам нужна любая жидкость, пейте. — Он показывает на стаканы с соком. — Какая вам разница, если бесплатно…

Я отворачиваюсь, потому что ненавижу этот мутно-желтый сок со странной мякотью и сладкую коричневую газировку. Я смотрю на людей вокруг себя. Еще одна странность этого места — здесь нет цвета. Я вижу всех, и все видят меня в сепии. Греки называли этот цвет каракатицей. Это все оттенки коричневого, от них очень устают глаза. Одно дело смотреть фильм или просматривать фотографии в цветном мире с этим эффектом ретро, другое дело — жить в нем. Даже черно-белый мир кажется более сносным. Невыносимо, когда просыпаешься утром и все опять и опять желто-коричневое. Одно это может свести с ума. Но человек такая скотина, как говорил мой отец, ко всему привыкает. Многие привыкли. Я ощущаю себя погруженным в мир чужих фотографий, мне не прижиться в этой конструкции мироздания. Безумный, искусственный мир, лишенный даже частицы божественного провидения. Проклятая технократия.

— Я хочу назад. Должен быть выход. Должен, — делюсь я со своей соседкой, полной дамой лет пятидесяти, работающей вместе со мной. Если это можно назвать, конечно, работой. Я не знаю даже, что это. Это странная деятельность. Работой здесь называется жизнь. Совместная жизнь двух особей противоположного пола. Работа таким образом продолжается все двадцать четыре часа в сутки, точнее — шестнадцать часов, потому что чистым отдыхом считается только восьмичасовой сон.

— Держи себя в руках. Я тоже когда-то хотела. Но это невозможно, и я смирилась. Когда сюда попала, так же, как и все, бегала с картограммой, искала того, кто мог бы помочь вернуться, искала шифр, боясь совершить ту единственную ошибку в поле, которая сделает возвращение раз и навсегда невозможным. И отказалась от этой идеи. Зато у меня осталась надежда. Я не нашла свой код, но надежда осталась, понимаешь? Она дает мне силы жить. А что было бы, если бы я испортила картограмму? Все. Вариантов нет. Испорченные картограммы никуда не годятся, их никто не меняет, никто не восстанавливает, их никуда не берут. Ты даже не сможешь поесть здесь без нее. Одна неверная надпись — и мучительная смерть.

— Неужели ты так боишься смерти? Неужели вот это, — я обвел руками нашу убогую обитель, — можно назвать жизнью? Чем ты рискуешь? Что же делать, если не пробовать? А вдруг код будет верным и все получится? Это шанс! Я хочу домой, Мари. Мне здесь настолько плохо, что я предпочту умереть, чем оставаться. — Я смотрю в ее коричневые глаза со светло-желтыми белками.

Я всегда был инертен там, дома, боялся всего, жизни, смерти. Мне хотелось спокойной размеренной жизни, комфорта и отвлеченного уединения. Тут мои страхи исчезли. Нельзя сказать, что они заменились интересом к жизни, скорее просто хочется вернуться в свою привычную среду, туда, на Землю, и попробовать жить иначе. В голове засело только одно: действовать, искать выход, предпринимать что-то, чтобы спастись, не сидеть сложа руки.

— То, что ты подберешь код, — вариант один на миллион. Даже если ты интуитивно угадаешь его, ты можешь вписать его не в то поле…

— Но что же делать? Я не могу отказаться от этого! — кричу я и сжимаю руками голову, бегая по нашему квартсеку.

— Надо жить, понимаешь? Жить и верить. — Голос Мари звучит назидательно. — Если тебе совсем станет невмоготу, ты можешь попросить разрешения ходить в Реквием. Там проводят собрания и разъясняют суть бытия. Попей препараты, включенные в социально-адаптивный перечень картограммы, для равновесия: «Фумир», «111», «Чудесан». Сразу будет легче! Все принимают. Сходи в психологическую церковь.

— Я ходил. Жить и верить — основной постулат тех, кто туда попадает. Два раза в день по тридцать капель «111» и однократный прием «222», вечером висеть на кресте для распрямления скручивающегося от давления позвоночника, массаж простаты в воскресенье, ингаляционные процедуры «Чудесана». Мне не помогает.

— Ведь мы здесь не изгнанные, усвой это, мы спасенные. Там жить нам больше нельзя. Возвращаться сейчас нет смысла, можно только верить, что когда что-то изменится, можно будет пробовать вернуться, — говорит Мари, натирая темной тряпкой и каменной пылью алюминиевую посудину. — Может быть, наши дети или внуки смогут вернуться. Передай мне карбонат натрия, пожалуйста.

— Чушь. Во что верить? Это безумие. Как можно верить в то, что ты подберешь верный код, не делая даже попытки его подобрать? Во что верить, Мари? В то, что кто-то придет и подберет его за тебя? Твоя картограмма ничего тебе не дает, кроме элементарного удовлетворения первичных потребностей, но ведь можно жить иначе, так как это было раньше, там, дома. Неужели вы все забыли это? Посмотри на ситуацию со стороны, другими глазами, как вижу ее я, вы же просто рабы, вы сидите и ничего не делаете, вы даже не сопротивляетесь существующему положению вещей!

Она не воспринимала меня всерьез.

— Ты как Хавр, он тоже, когда попал сюда, все пытался бороться с системой, а теперь успокоился. И даже счастлив, по крайней мере, он не унывает так, как раньше.

Хавр казался мне мудрым, этот человек с желтыми глазами.

— Какими у вас были глаза на Земле? — спросил я у него сразу, как только попал на Андон.

— Не надо так часто произносить это слово, — попросил он. — Начинаю волноваться, меня будоражат воспоминания. Здесь время от времени охватывает беспокойство по этому поводу. Никто не помнит их цвет уже через год. Я могу только сказать название цвета, я забыл, как он выглядит. Они были голубыми. Сепия поглощает цвет и знание о нем. Когда ты каждый день видишь искусственные цветы цвета земли, ты забываешь, какими они были там. Единственная роскошь, которую они не смогли у нас отобрать, — это оттенки. Там была свобода. Я только сейчас это понял. По крайней мере, никто не диктовал род твоих занятий, и можно было просто выйти на улицу тогда, когда тебе этого хотелось, а не в перерыв. Там были настоящие воздух, цвет, настоящее солнце, а не это преломленное куполом свечение, навязывающее омерзительный коричневый цвет всему живому и неживому.

Морщинистое лицо Хавра неподвижно, когда он говорит, двигаются только губы.

— Как вас звали раньше?

— Нет, не помню. Мне это здесь не нужно. Вам ведь тоже присвоили имя? Как вас теперь зовут?

— Лукр. Я записан у них как Лукр Ливий Исаак.

— Вы новичок и еще многое должны помнить. Здесь всем присваивается расшифровка гемокода. Я стал Хавр Ринт Елезар. И еще есть четвертое буквенное значение, как потребительская принадлежность к крупнейшим мировым корпорациям. У меня КК. А у вас?

— У меня Н, у Мари ПК, а у малышки Геруды — Д.

— У многих детей теперь стоит Д. А имя… Лучше не говорите никому свое настоящее имя. Так будет правильно, поверьте. Теперь, после Великой Миграции, мы не граждане своей страны, мы отныне именуемся «перемещенными лицами единой русской диаспоры», плердами.

— Почему здесь нет воды?

— Ее здесь никогда и не было. Считается, что наша кровь не переносит воду, отторгает ее. Она как бы несовместима с жизнью. Поэтому мы здесь. Это хорошее место — без воды для тех, кто не нуждается в воде, без солнца для тех, кому оно вредно. Хороший выход — убрать тех, кому не нужна вода, с места, где она еще есть, и поместить туда, где ее нет. Такова главная идея Федеральной Программы Правительства ООН. Но здесь нет не только воды и солнца, но и воздуха. Видели нагнетатели? Оттуда подается искусственно производимый воздух. Купол собирает все осадки, единственный источник воды на Андоне.

— И вы не страдаете?

— Только первое время. Но это, говорят медики, адаптационный период. Как первое время отвыкать от дурной привычки пить после еды. Если тебя сбить с привычной цепочки, даже если она и неправильная, тебе будет плохо, будешь хотеть пить, испытывать психологическую зависимость, жажду, сухость во рту, жжение, несварение в желудке. Но на самом-то деле тебе не следует пить и разбавлять желудочный сок, который отвечает за первичное расщепление. А мы пили…

— Да и бог с ним! Люди жили так поколениями. Разве им больше нечем теперь заниматься? Вряд ли это наносило какой-то серьезный вред. Посмотрите, сколько существует других, куда более важных, проблем, при чем здесь этот абсурд? Все что угодно можно придумать теперь, лишь бы оправдать идею «вода вредна».

— А чего мы хотели? Ресурсы истощились, запасы воды, нефти, газа иссякли. Кто-то должен был сделать разработки и оправдать вложенные в эти открытия вложения, кто-то должен их претворять в жизнь. Было создано и заселено некоторое количество альтернативных планет в новой галактике, похожей на Млечный Путь. Когда мы, то есть они, пошли по пути рационализации и рентабельности, выяснилось, что все, от воздействия солнца на организм на клеточном уровне до анализа расщепления тетрасахарид стахиозы в толстом кишечнике, способно сыграть им на руку. Одно могу сказать, мы здесь не случайно. Что-то совпало, раз мы все оказались на этом корабле. — Он горько ухмыльнулся. — Нас отделили от основной массы. На Земле теперь избранные, те, кому принадлежат оставшиеся ресурсы и обслуга. Им не надо столько народа, он только мешает, заставляет думать о социальной, никому не нужной и по сути затратной части общественного устройства. Геронтология стала наукой на страже обеспеченной части населения. Митохондрии защищены теперь от супероксида, что многократно продлевает жизнь. Представляете, чего мы достигли таким образом? Люди живут счастливо, размножаются и не умирают. Планета начала задыхаться от столетних стариков. В каждой стране их стали исчислять миллионами. Мы стали жить дольше, перестали болеть. Постаревшее в разы общество, требующее к себе социальной опеки и внимания, обременительно. Теперь мы все получаем миметики и цитамины по социальной национальной программе, а когда-то, сто лет назад, это было только открытие наших русских ученых.

Мы пошли дальше и повернули вспять апоптоз — запрограммированную клеточную гибель, но нас стала убивать информация. Бодрые старики перестали быть ее хранителями, перестали быть консерваторами, они впитывают новое и не представляют ценности для других поколений, они стали ненужными обществу. Репродуктивная функция впервые стала обязательной и контролируемой.

— Говорят, что наше переселение было вызвано необходимостью, что это вынужденная мера. Но я слышал и другие разговоры, о том, например, что они зафиксировали у нас изменения на уровне ДНК, которые посчитали заразными.

— Они считают, что мы в результате развития нанотехнологий мутировали, но я в это не верю. Лучше бы больше внимания уделяли в свое время разрушению озонового слоя. Такое количество ультрафиолета, которое мы стали получать, могло погубить нас, поэтому они придумали формы, подавляющие в нас эти реакции. За два поколения людей выявились те, кто теперь вообще не способен существовать в этой среде. Нам вреден ультрафиолет, вредна обычная вода. Поэтому мы здесь. Они позаботились о нас. Но я бы предпочел смерть. Впервые за всю свою жизнь. В две тысячи пятидесятом они посчитали, что открыли геном человека. Сделали сложные и точные, как им показалось, расчеты на компьютерах, из тех, что после запятой дают четыре девятки, когда пятая цифра уже не важна, но они ошиблись совсем в другом месте. Замерзли? Одевайтесь теплее, тут вам не Майями. Берите плед. Я видел армию авгаров. К чему этот маскарад? Одеты в какие-то идиотские шлемы с рогами времен викингов. Зачем?

— Всего лишь наряд для аппарата подавления, клоунская униформа. Любая организационная форма политического устройства государства должна определиться, чем она в итоге будет манкировать: конституцией или административными методами местного муниципалитета. А авгары — это цепные псы, ни больше ни меньше. Если вы захотите, пройдете курс обучения, и вас легко примут на службу. Вы еще подходите по возрасту. По крайней мере, будете знать, каким именно образом они заполняют картограммы при нарушениях, и методом исключения вычеркнете эти поля. Вы ведь хотите знать, куда вписать код?

— Да, хочу. А где же центральное управление Андона? На Земле?

— Центр повсюду. Все решает электронное правительство. Здесь мы имеем департамент и префектуру при политической автономии. Она управляется центром только отчасти. Жизнь здесь не похожа на жизнь там, значит, не может быть и кальки в ее управлении.

— Меня опять трясет. Я хочу пить, — сказал я. — Что делать? Ну и жарища!

— Понятно из-за чего: Андон — самая ближайшая к Солнцу планета в Солнечной системе. Зато темно! Здесь выращивают все идущие на экспорт для Земли овощи и фрукты на влажных синтетических открытых грядках, питающихся сточными водами. Пейте чай — меньшее зло. От лимонада и сока будет только хуже. Видите мою эрозию? — Хавр закатал рукава толстовки и показал красные вздутия с белесыми струпьями на коже. — Так и не проходят. Хотя колют мне панкраген. Будете чай?

— Да, только без сахара, если можно.

— Увы, без сахара тут ничего нет. Точнее, они говорят, что все, что мы едим и пьем сладкого, его не содержит. Они ввели заменители. Вранье, не верьте, это детсадовский маркетинговый обман для простачков. Но никто не сказал из этих умников о том, что мы тем самым перегружаем нашу нейтрализующую систему в организме. Обратите внимание, на Андоне нет худых, не странно ли это при том, что тут нет сахара в жидкостях? Все отекают. Я раньше был химиком и могу вам авторитетно заявить, что изучил заменители. Они накапливают жидкость в организме под воздействием инсулина. Все сладкое нейтрализуется соленым, Лукр. Поэтому мы сейчас посолим ваш чай. Но на соленое советую не налегать, соль задерживает воду. — Хавр принялся возиться с канистрой чая, перелил содержимое в чайник, нажал на кнопку, достал чашки.

— Нет ничего более вредного, чем здоровое питание! На самом деле лучшее, что могло бы помочь тут всем нам, — это природная минеральная вода с кальцием, но, увы, ее не купишь даже за двести рюмов, цена, которую надо уплатить за расторжение договора о добровольном переселении. Вот до чего мы докатились. Андон — вершина искусственности. У меня с прошлого года лежит в тепле украденная картошка. Я ее недавно смотрел, она нисколько не изменилась, новый трансгенный сорт. Сто лет назад они вводили туда ген подснежника, кто знает. Прошел год, а она как будто только вчера с поля. Как вам это нравится? Раньше картофель содержал недоступные бедным слоям населения вещества — на треть состоял из белка медуз. Абсурд? Увы, нет. Что там теперь? Вот наблюдаю, когда же он наконец испортится. И еще вот что. Упаси вас Бог как-то иначе, чем обычно, взглянуть здесь на незнакомую женщину. Штрафбат, от года исправительных работ в пластиколомнях. Вам по прибытии выдали инструкцию?

Я кивнул.

— Это местная библия на самом деле. Там перечислено десять заповедей Андона. А переложенное послание апостола Павла к римлянам на технократический из Сверхнового даже не открывайте. Чепуха.

— Я ознакомился и поставил подпись. Все, что помню, — это смертная казнь за секс с лицом любого пола.

— Ерунда. Если бы в этом одном тут была проблема… Есть специально отведенные места, организованные Корпорацией «Мастурбизнес». Ее возглавляет Мастур Бен Али. Вы еще с ними познакомитесь. Посещение их обязательно. Я вот вспоминаю, как мне дед рассказывал, это еще было во времена царя Гороха, когда его родители жили при демографическом кризисе, они спокойно могли жить семьей и воспитывать детей столько, сколько хочешь, так вот отец его, мой прадед, был моряком-подводником. По три месяца был в автономке — автономное плавание, — так вы что думаете, они там все были поголовно в мужеложстве замешаны?

Мы прихлебывали странно-ароматный чай, в котором плавал старый солдатский ремень.

— Для цвету, — пояснил Хавр. — Часто в жизни бывает так, если хочешь иметь то, чего никогда не имел, то должен делать то, чего никогда не делал…

— Что вы здесь едите?

— Я особенно не разбираюсь. Ем в социальной столовой, в магазин хожу редко. Не ешьте синтетический кетчуп, пластиковый сыр по возможности. Вчера наши читали прокламацию местной церкви, что шоколад содержит кровь африканских детей, в кофе у них добавлен пепел покойников, в конфетах — тальк, в свинине — гены человека, в помидорах — рыбы, кур кормят абортным мясом. И не соблазняйтесь низкой ценой продуктов. Лучше есть как можно меньше. Странная особенность замечена мною: как только я стал меньше уделять внимания здоровью, оно улучшилось, — засмеялся он. — А это идет вразрез с моими планами. Я стал убежденным вегетарианцем.

Заметив, что я молчу, он пояснил:

— Вегетарианство — это такая замысловатая система взглядов на мясо, при которой есть из него ничего нельзя, а быть из мяса можно. Мясо и мясные продукты, даже консервы, есть не рекомендую по одной простой причине — абсолютно все мясные продукты на Андоне из человечины.

Я мгновенно понял, когда попал на Андон, что здесь установлены совершенно нереальные цены. Расторжение, как говорит Хавр, стоит двести рюмов. Но чтобы заработать десять, надо работать год. Из чего ясно, что расторжение добровольного договора становится для нас просто невозможным. Таких денег здесь не заработать.

— Хавр, а кто отвечает за расторжение договора? Если вдруг, предположим, я найду эту сумму, куда мне идти?

— Мечтаете? Ну что же, невредное дело, в сущности. Признание договора расторгнутым — дело окружного правления, подавать его туда будет городская префектура. Есть там один префект, француз Блер, это целиком его компетенция. Не думаю, что они загружены подобной работой. Сюда переселились миллионы, а обратно возвращаются десятки. Не хочу вас расстроить, но из всех тех, кто хотел вернуться и был мне знаком, никто не попал в их число. Я просто хочу, чтобы вы реально рассчитали свои силы. Самое смешное здесь знаете что?

— Что?

— Что вся эта информация бесполезна. Ни если вы хотите жить, ни тем более если не хотите. Знать вам все это не обязательно.

В это время Глеб услышал знакомый недовольный и требовательный до боли голос:

— Объясни мне, пожалуйста, что все это значит. — И, не делая паузы, тут же продолжение: — Три часа дня! Я его жду, он исчезает, напивается, трубку отключает, потом не берет! Как мне это трактовать? Что это? Как я могу с тобой иметь дело после этого?

В комнате кто-то с шумом растворил шторы и впустил свет в окно.

«Что ты делаешь? — хотел закричать пересохшим ртом Глеб. — Свет! Свет!»

Но вместо этого только бесшумно открывал и закрывал рот.

Черт тебя дери, Соня… А ведь проснулся с приятным ощущением, что наконец-то раскрыл секрет картограммы Андона.

Все оказалось очень просто: картограмма, дающая право на обратное переселение под эгидой Армии Спасения, заполнялась так, как ты этого хочешь. Вот так вот, как хочешь, и все, и это работало. Полная свобода! Как же все просто. Что же надо было сделать с людьми, чтобы они не понимали, не чувствовали этого! Каким же извращенцем надо стать, чтобы понять, что в итоге все, все абсолютно просто! Он пожалел, что не может сказать об этом Мари и Хавру. Впрочем, чего жалеть, они все равно бы ему не поверили. И эта тайна, и это ее понимание вместе с невозможностью донести тут же стали с невообразимой силой давить на виски. Голова словно пыталась разломиться. Пошевелив сухим языком в вязком рту, он осознал, что положение дел скорее напоминает собачью будку, в которой на жаре умер больших размеров пес.

— Скажи мне, почему ты так поступаешь? — Соня приземлилась на край постели. — Неужели мне наконец-то повезло? Я ведь всю свою сознательную жизнь искала алкаша, — с поддельной искренностью произнесла она.

Это его неприятно задело, царапнуло тонко, больно, долго заживаемо и глубоко, как умеют делать мстительные сиамские коты.

— Ты тоже, знаешь, не мой идеал! — отвечал он, прижигая своим раскаленным ответом свежую саднившую внутри рану. Воображая, как бы она сейчас разъехалась, даже не обнаруживая первое время крови. Лишь потом из нее покажется первая щедрая капля, предвещающая пульсирующий поток. Каждый из них имел орудия для причинения боли друг другу и всегда знал, где они хранятся, поставленные под рукой, готовые быть выхваченными в любой момент.

Она в ту же секунду метнула в него молнии зеленых злых глаз.

— И кто же твой идеал?! — взвизгнула она.

Он понял, что цель достигнута и растревоженная кошка готова броситься на раздражающий ее объект. Она нервничала. Потому как при этом покусывала, как обычно, нижнюю губу.

Морщась, он произнес фразу, которую не раз повторял маме его отец: «Понизь свой голос до крика».

— Как я поступаю? Я товарища встретил, которого не видел бог знает сколько лет. У меня дико болит голова, — сказал он, едва прикрыв глаза. — Не голоси!

— Не удивительно! И кем же ты был в своем сне? Анкеем?

— С какого это перепугу? Анкей я наяву. Во сне я был героем, естественно.

Неприятная головная боль, тяжеловесная и гулкая, простонала, как поющий от ритмичных ударов рельс.

— Сволочь ты, а не герой…

Соня вскочила с дивана и нервным циркулем начала мерить шагами комнату, скрестив руки на груди, осматривая все вокруг, как будто искала что-то. Глеб смотрел на нее.

Черт бы побрал этих дорогих сердцу женщин. Вот что она мне заявляет, наморщив нос и чувствуя при этом за собой по меньшей мере высокие горы правоты и себя на каком-нибудь пике «Истины»?

Попробовал оторвать голову от подушки в своем прокрустовом ложе. По энергетике он ощущал себя походным вещмешком, набитым всяким промокшим и затхлым тряпьем. Плохо управляемая голова покорно вернулась на место.

— Ты будешь продолжать лежать? — Она пнула под дых диван.

— Это только кажется, что я ничего не делаю. На клеточном уровне… я, знаешь ли, очень даже занят… Ну оставь этот тон! Видишь, умираю, ухи прошу…

На самом деле ему очень хотелось сказать: «Да, буду продолжать лежать». Что он и сделал, но молча.

— Не злись, иди попей чайку. Через пять минут встану.

И действительно, через пять минут вновь попробовал оторвать голову от подушки, туловище — от дивана и медленно сел.

Ребекка была намного сговорчивее.

Пошевелив пальцами ног, обнаружил, что в носках и джинсах залез вчера под одеяло.

— Ребекка не принесет мне случайно воды?

— Ребекка принесет. А я нет, — парировала Соня.

— А если я скажу «пожалуйста»?

Однажды Соня написала ему такую нежную записку и сунула в карман куртки: «Сегодня в метро от кого-то пахнуло перегаром. И я сразу подумала о тебе». Он был обескуражен. Единственное, что, пожалуй, подействовало на него из всех антиалкогольных нравоучений.

Соня достала из сумки бутылку негазированной минеральной воды и алкозельцер.

— Где ж ты шлялся вчера, друг ситный?

— Долго объяснять. Не сейчас.

— Ты же сказал, что тебе по делу надо?

— Я не доехал.

— Не доехал… А куда тебя черти тогда понесли?

— Сказал же, что встретил одноклассника…

— Давай поклюем чего-нибудь? Я есть хочу, не ела еще ничего.

— Иди посмотри сама что-нибудь.

— Неудобно одной по холодильнику ползать. Опять потом скажут, что обжираем их. Пойдем вместе, а?

Он кое-как встал, и они соорудили яичницу. В холодильнике у Вероники Павловны, как памятники Советскому Союзу, стояли всегда не меньше пяти банок зеленого горошка и кукурузы, ведерко майонеза, неизменная трехлитровая банка вспухших от времени соленых огурцов с осадком, прочие несъедобные домашние заготовки, салаты с почерневшими и проржавевшими от времени крышками и зацементировавшееся варенье, которое, открыв, надо сверлить победитовым сверлом. Поели, составили тарелки в раковину. Глеб вернулся в постель. Соня взяла жирную посудную тряпку, которая выскользнула из рук, воняя рыбой…

Стоило ему лишь на секунду закрыть глаза, как перед ним появилось ее лицо и занесенная над ним рука с ножницами. За стенкой слышались какие-то странные звуки.

Наверное, телевизор.

— Что опять? — взмолился он, стараясь не дышать в ее сторону.

— Брови подстричь хочу. Не дергайся, а то выколю глаз.

Он пожалел, что не сдох во сне.

— Перефразировав одну умную женщину, скажу, что мужчину, такого, какой он есть, готова принять только земля, — заключила она. — Леплю конфету.

— Надо ли так напрягаться? Мне тут рассказали, как делают корабли в бутылках…

— Как?

— В бутылку засыпают силикатного клея, говна и трясут. Получаются разные довольно странные штуки. Иногда корабли…

— Я так и знала.

— На выходных надо нагрянуть в деревню. Бабушке восемьдесят два, и она решила стать тру-эмо. Надо предотвратить. Поедешь?

— Поехали, — согласилась Соня. — Но я бы вашей волшебной бабушке не стала мешать. Она, мне кажется, знает, что делает. С чего это такие шутки?

— А ты бы послушала ее сленг, который она мгновенно впитывает от Светочки…

— Поедем непременно! Тем более что я хочу сделать несколько эскизов и попросить бабушку позировать мне. А Светочка будет? У Светочки красивые кисти рук, тонкие запястья, изумительный профиль, я рассмотрела ее в прошлый раз, она, должно быть, стала еще взрослее. Она божественна, юна и пропорциональна. Афродита Книдская, не меньше. Губы — Афродиты, руки — Афины.

— Пропорциональна?

— Да. Это я помню, как таблицу умножения: кисть руки составляет одну десятую часть роста, голова — одну восьмую, ступня — одну шестую, голова с шеей — тоже одну шестую, рука по локоть — одну четвертую.

Соня закончила брови и пересела за компьютерный стол, склонилась и затихла. Прошло пятнадцать минут, она молчала, застыв в одной позе, лишь клацая и орудуя локтем правой руки.

— Ты чего там делаешь?

Он заметил, как она уставилась в зеркало и чем-то ритмично тыкает себе в верхнюю губу, с легким усилием отстраняя это что-то обратно.

— Усы щипаю.

— Господи…

— Вы дерьмо свое будете когда-нибудь за собой убирать? — поинтересовалась Вероника Петровна.

— Какое еще дерьмо? — Соня недоуменно взглянула на Глеба.

— Это она про посуду. Не обращай внимания.

— А отец где?

— Уехал куда-то, не знаю. Он не разговаривает ни с кем. У него ноги стали еще больше опухать, он злится.

В это время Вероника Петровна вернулась в комнату, с силой хлопнув дверью, и продолжила производить звуки, которые на этот раз ни с чем нельзя спутать. Она рыдала. Протяжно, громко, всхлипывая, сморкаясь и изображая всю гамму попранных чувств, чтобы вразумить неразумного мальчика общаться с мамой хорошо, а не доводить ее до белого каления.

Как это унизительно — лежать и знать, что и там за стенкой слышен каждый звук, каждый скрип, каждое малейшее шевеление. Правильно интерпретированы все звуки «му», безошибочно установлены источники скрипа, верно угаданы мотивы шевелений под громко, зловеще и бесперебойно говоривший телевизор из обеих комнат. И подолгу не ходить в ванную, потому что и так все все поняли, так хоть этим сбить с толку. Дескать, не мылись — значит, ничего и не было. Глупость… Выходить одетыми и прибранными, как ни в чем не бывало — это мы тут читали, смотрели телевизор, не отрываясь, скрипя и пыхтя от напряженного смотрения.

— Ты даже и представить себе не можешь, что значит потерять сына! — не отнимая напряженных рук от лица, кричала, выбежав в коридор, Вероника Петровна, обращаясь к Соне.

— Что значит потерять? — недоумевала Соня, вглядываясь в промежутки между ее пальцами.

— Отдать! — навзрыд произнесла она.

Глеб вообразил, как его, будто младенца в люльке, одна женщина передает с напутствиями другой.

— Да что вы, хороните его, что ли, в самом деле? Он что вам, вещь?

— Закрой дверь, — попросил Глеб, — пусть проревется.

— Что у нее с лицом? Или мне показалось?

— Не показалось. Она сделала пластическую операцию. Теперь сидит дома, если надо куда-то ехать — очки, платки, такси. И слезы. Себя стало еще жальче. Мне бы посидеть сегодня над кандидатской по истории философии Древней Греции… Обещался доделать, время поджимает. Голова как колокол звонит.

— Так и писал бы раньше. Кто тебе не давал?

— Да я садился, но не писалось… Не знаю, как и докончу, нет куража.

— Ну и лежи теперь, как усопший. С пультом. Напиваться до звона в голове есть кураж. Как жить в этом бардаке, скажи мне? Научи меня, я не умею! Ты же умный, ты заглянул в такие книги, которых я и в глаза не видела. Я тебя хочу, я с тобой хочу! Но как? Как? Как, леший тебя дери, это можно осуществить? Меня выматывает это почасовое общение. Тариф «Личная жизнь». Не хочу так больше. Как? Как мы можем быть вместе? Растолкуй мне. Как жили другие философы со своими женщинами? Они что-то же предпринимали? Что-то ведь делали?

Две крупные прозрачные капли выкатились из ее глаз, как два шара, извлекаемые игроками из луз на бильярдном столе.

— Ты в движении, ты в динамике, ты суетишься… и у тебя ничего не двигается с места. Где что-то, что тебя сделает радостным, довольным, бессмертным? Как ты собираешься жить дальше? Или тебе всегда будет тридцать? Как там у Рубиной? Изрядно потрепанные тела и хорошенько поношенные лица… Всех детей убивали еще до рождения, удобно, когда и женщина относится к этому просто. Хоть бы одна послала вас к черту.

Но и у меня дома заниматься любовью тоже совершенно невыносимо. Можно привыкнуть к шуму машин за окном, к воплям соседей, к всегда капающей воде из крана, можно даже привыкнуть к включенному телевизору в комнате одновременно с радио на кухне, но невозможно — к застарелому кашлю тетки за стенкой, к скручивающему нервы ритмичному скрипу старого массивного родового дивана…

Глеб заметил, что какой-то незнакомый легкий газовый шарф обвил Сонину шею голубым облаком.

Все мои тезисы — ложь от первой до последней буквы. Она хотела бы жить на Манхэттене, да, да. Жить с одним, ждать другого и мечтать о чем-то с третьим. Мечтать обнять своей водой нырнувшего в нее солдатиком с трамплина самоуверенности мужчину. Так, чтобы утоп в русалочьей заводи. Оловянный, деревянный, стеклянный. Но солдатики ломаются, всплывают, разбухают, бьются…

— Лопается терпение. Я тебя лю, я на тебе же… Скажи мне, твой папа робот?

— Нет, наверное. Но я не уверен на сто процентов.

— Твоя мама робот?

— Я бы и тут не давал однозначного ответа…

— Мы роботы?

— Этого мы не знаем. Лимонов так говорит — мы биороботы. Но совершенно точно множество даже самых образцовых пар развалилось, как только тетя из загса ткнула своей искусственной указкой с армейским сарказмом в места, где надо поставить подписи под тем, что право собственности на партнера зарегистрировано ею в городской амбарной книге гражданских актов. Мы же сразу перестаем, даже самые психически уравновешенные, ощущать себя свободными! Это бегство по прериям с накинутой на шею петлей.

— При чем здесь это? Чушь собачья все, что ты только что сказал. Дело вовсе не в печати. Я о намерении. Его нет. Понимаешь? Брак — это прекрасно, но не в нем дело. Это честная сделка. Это символ, оплот, это знак того, что двое выбрали одно направление, что они вместе. Вот и все. Почему ты отказываешься быть со мной честным? Потому что любовь и расчет не совместимы? Потому что чувство нельзя подкрепить договором? Но отчего тогда ты хочешь обладать мной безраздельно? Той, с кем ты все-таки хочешь и намерен разделить эту жизнь? Или это не так? Все очень просто. Ты не хочешь шевелиться, не хочешь думать, как оно там будет дальше. И твоя неуверенность в браке лишь следствие этой лени. Да, мальчик, жизнь такая. То, что прочная семья держится исключительно на любви — чушь, ее оплот — умение быть партнерами. Финансы — ерунда, это просто вода, но лодка качается на воде, существует на воде, а не на суше. Это тоже закон. И ты в своем будущем вот такой, какой ты сейчас, существуешь один, а не вместе со мной. Понимаешь ты это? Один.

— Хорошо, воспринимай наше неоформленное общение, раз тебе это так важно, как досвадебное. Это тебя устроит? Давай тренироваться, как будто мы уже настоящая семья, как будто все подписи уже поставлены. Что мешает? При чем тут загс, скажи? Сама же говоришь, что брак — не тусовка.

— Ты вор, Бердышев. Ты у меня украл пять лет. И все-таки брак — это договор, это обещание. Обещание не нарушать то, что мы заранее обговорили, обещание состариться вместе, если хочешь. Когда два седых и старых учат вместе суахили, чтобы тренировать память, слушают классическую музыку, гуляют в парке. Мне нужен такой умный старик под старость лет. И кто знает, может быть, и секс не так уж невозможен… У меня есть позиция, у тебя есть позиция, как умные взрослые люди мы должны усесться за стол переговоров и договориться о том, как двоим быть дальше, соблюдая комфорт, сохраняя чувства и уважение друг к другу. Не надо обещать мне всякой дряни в духе «я сделаю тебя счастливой». Это уже моя личная задача. Если я леплю Эмму Бовари, не значит, что я Эмма. Хотя «Бежать, бежать от всего!», пожалуй, ценный ее совет для некоторых. Я отчаянно пытаюсь, не сбегая, решить это с тобой.

— Свадьба для сформировавшегося холостяком мужчины — подлинный и настоящий стресс. И потом… я не уверен в тебе. Не уверен, что ты тот человек, на которого можно положиться мне, как мужчине… Ну… ты понимаешь.

Она вспыхнула, как береста в костре.

— Давай расходиться, — предложила она.

— Какая свежая идея!

Нет, женщины определенно эволюционировали из пиявки, а не из ребра. Слишком они изворотливы и кровожадны.

— Я и не предполагала, что диплом о высшем образовании выдают тупицам. Прости, но просто свадьба мне не-нуж-на. Мне необходимо намерение. Штампа не надо, я не его хочу. Ты не понимаешь? А теперь не надо уже и намерений. Столько времени пробыть рядом с человеком, в которого ты не веришь! Ты не противоречишь сам себе? Послушай же, что ты мне говоришь: ты дрянная женщина, я не верю тебе, не верю в тебя, но я готов еще поиграть в эту игру «давай потренируемся в семейной жизни, прежде чем мы заживем, как семья», но ты того… не забывай, что ты куча дерьма для меня! Каждое слово в названии этой игры надо написать на лоб и понять, откуда оно там. Как это мерзко!

Снятая с ноги тапка с досады полетела в дверь.

Как я рада, что могу с легкостью выйти из себя, могу себе позволить проявить эмоции в отличие от него. Мы готовы скрывать то, что нам мерзко даже от собственного сознания. Потому что нам будет невыгодно знать это. Мы будем вынуждены что-то предпринять, тут же выкинуть из собственной жизни множество посторонних, чуждых нам людей, за которых мы уцепились. Мы и есть эти люди друг для друга. Он неисправим. Нет, нельзя любить человека вопреки тому, какой он сейчас, в надежде на то, что он будет другим завтра. Пять тысяч завтра уже наступило, и ничего не меняется. Напрасно думать, что, если бы я любила его больше, он бы точно изменился. Если мужчина себя не любит — он не изменится. Я отказываюсь от усовершенствования мужчин. Да, мы можем жить как будто ничто не чудо, мы можем жить, как будто все есть чудо. Мы можем жить как угодно…

— Ну что мне, пойти грабить? Лодки у нее качаются на финансовой воде…

— Не грабь себя в первую очередь. Я тебе толкую только об этом. Ты же от всего отгораживаешься своими страхами, запрещаешь себя любить. Начни хотя бы с себя, я переживу. Разреши себе самому полюбить себя. В этом-то нет боли! Нет предательства! Я не умею до тебя достучаться. Руки болят.

На столе стопкой сложенные платоновские «Диалоги», Софокл, «Никомахова этика» Аристотеля, киники и киренаики, с их вечным противопоставлением добродетели гедонизму. Она с отчаяния смела их на пол и ушла в ванную. Из ванной она принесла влажную тряпку и улькнула с ней куда-то за стол. Только было Глеб стал кемарить, как заметил краем глаза, что Соня тянет из системного блока сетевой кабель.

— Что ты делаешь?! — завопил он изо всех сил.

Она выпустила провод и разогнулась, вращая круглыми глазами, как нашкодивший ученик в кабинете физики.

— Тебе сколько лет?

Он вскочил, крепко схватил ее за предплечье и вывел из комнаты, всучив в руки «Введение в философию» Челпанова 1912 года.

— Сядь почитай!

Когда через полчаса он вышел в кухню, она с опухшими красными глазами сидела, склонившись над книгой, которую он тут же вырвал у нее из рук на месте «…между физической жизнью и моральной нет никакого различия: и та и другая есть приспособление».

Ей пришло SMS. Она прочла его и подняла округлившиеся глаза:

— В среду приезжает Варя с Машенькой из ГОА. Надо встречать. Им теперь, оказывается, негде жить, она вернется к нам. Тетерников выгнал ее на улицу, подает на развод и лишение родительских прав.

Глеб нервно почесался. Предполагая некоторые неудобства, он еще не подозревал об их размахе. И вспомнил, как, глядя на ее сестру, впервые подумал, что эта женщина и «мать» два несовместимых, два не сочетаемых друг с другом понятия. Он знаком с Варей мельком, но сразу понял, насколько она архистранное существо, фантастически красивое, столь же фантастически глупое и имеющее всего два недостатка, первый из которых сначала казался достоинством, — у нее были сросшиеся пальцы на правой руке — безымянный и средний, что в принципе не предполагало обручального кольца, как по наивности думали Тетерников и окружающие ее мужчины. И второй — она была женщина-паразит. Всю свою жизнь она существовала за чужой счет, главным образом за счет Софьи, никогда и нигде не работала и была просто отвратительна в этой своей манере наивно верить в то, что кто-то обязательно ей поможет. Самое странное во всей этой софистике, что ей действительно помогали.

Приезд грозил неприятностями и нервотрепкой. Видимо, Тетерников теперь уже окончательно выдохся и выпер эту курву безвозвратно. Варя вела кроме паразитического еще и разгульный образ жизни, любила «курнуть», и если уж напивалась, то после этого ее можно было видеть блюющей в урну у подъезда, или бегающей в ночной сорочке по парадным лестницам, или на «сломленных ногах», или роющейся в холодильной камере соседнего магазина в поисках пельменей — с чупсом во рту и Машей под мышкой.

— Какая прелесть! — предвосхитил ее визит Глеб.

Соня погрустнела:

— Я думала, хоть Варька пристроена наконец…

Она подошла к монитору:

— С кем это ты переписываешься?

— Ни с кем. — Он закрыл программу.

— С кем ты переписываешься? Кто это Мерленер?

— Да…

— Женщина, мужчина? Играешь в Генри Флауэра?

— В кого?

— Ой, ну у Джойса Блум переписывался с некой Мартой Клиффорд. — Она сделала глубокий вдох и очень глубокий шумный выдох. — А ты у меня с кем переписываешься? Ладно, плевать уже на все.

— Не помню с кем, не помню про Блума. Но они, по-моему, так и не встретились. У тебя вдох получился короче. Это правильно.

Она встала и начала собираться.

— Ладно, все, сегодня у тебя не останусь. — Она хмурилась. — Домой поеду. Мне еще надо в магазины кое-какие заехать, вечером я договорилась о встрече. Нашла новую модель, студентку. Почти забесплатно, кормлю ее, ночует у меня в мастерской. Роскошная девочка, длинная, скуластая, мулатка-шоколадка. Все, мальчик, я ушла.

— Так что в субботу, едем?

— Договорились же. Не провожай меня, убегаю. — Она поцеловала его в щеку. — Воняешь. — Сморщилась.

Он все-таки поднялся ее проводить.

— Люблю тебя, — тихо сказал он, поправляя ей сумку на плече. — Как думаешь, сколько это стоит?

— Мне бесплатно, как я понимаю. — Она пристально посмотрела в его глаза и нажала на дверную ручку. — Погоди. — Она открыла дверь и вернулась. — А если завтра, вот смотри, вдруг завтра я не смогу вставать, потеряю работоспособность, жизнестойкость, все потеряю? Ты останешься со мной?

Он молчал. Она блуждала взглядом по темным мутным лужам его глаз, словно измеряя их глубину.

— Если мне нужны будут средства, огромные, неимоверные средства, чтобы жить и не ощущать боли. Ты останешься со мной?

— А ты со мной? Ты! Останешься?

— Ты не ответил. Понимаешь, вот сейчас я ощущаю боль. Мне больно. Все время одиноко и больно. И это ненормально, противоестественно как-то.

— Я буду любить тебя, даже если тебе трамваем перережет ноги.

— Не понимаю, почему мне должно экстремально перерезать ноги, прежде чем я получу то, что заслуживаю с такой грандиозной любовью? Любить. Что значит любить для тебя? Любить и ничего не делать? Любить и смотреть, как я умираю? Ты ведь и сейчас это делаешь. И громыхаешь по мне трамваями…

— Мне тяжело с тобой. Ты замкнута, ничего никогда о себе не рассказываешь… Из тебя все надо тащить клещами.

— Замкнута? — Ее лицо исказилось. — Не рассказываю? Что еще я могу о себе рассказать, кроме того, что сама знаю? Какие тебе еще нужны подробности? Ты думаешь, что там, в глубине меня, спрятано еще что-то? Что? Меня не надо препарировать в поисках души, Микеланджело. У каждого внутри свой ил, личный, как воздух в легких, который невозможно уже никому передать, там все усвоено уже, углекислота, понимаешь? Не надо перекапывать меня, как огород, по сто раз. Ничего не родит такая земля, кроме раздражения. У меня ощущение, что меня добровольно просят испустить дух.

— Ничего, что я видел вас вчера в половине пятого на Московском вокзале в то самое время, когда набрал тебя, и ты ответила, что ты в мастерской? — Его губы дрогнули.

— Тебе самому не противно? Прекрати следить за мной! Это вовсе не то, что ты можешь подумать, понимаешь? Вовсе не то. Я шла по улице. Шла, а не лежала в постели. Ведь в этом есть разница? Да, у меня очень большое сердце, и в нем одновременно умещается несколько мужчин, но это не связано с сексом. Тупым консервным ножом пытаешься вскрыть грудную клетку и докопаться до какой-то одному тебе известных искренности и лжи. Хочется только глубже нырнуть, туда, где ты меня не достанешь из-за высокого давления.

— А у меня очень большой мозг, и его одновременно могут иметь несколько женщин, но я не со всеми согласен поддерживать отношения. Ты не понимаешь? Как тебе это втемяшить в голову? Я тебе не изменял все это время, пока мы были вместе. Ни разу!

— Почему?

Он выпучил глаза, услышав этот вопрос. Вот так так!

— В каком смысле, почему? Тебе это странно? Непонятно?

— Ну, просто это твой выбор. Хозяин — барин. Не изменял. Спасибо, да? Зато ты порно смотришь, мальчик мой…

— Ну и что. Что? Да, смотрю! Когда тебя рядом нет. А что делать?

— Тебе сказать? Делать так, чтобы я чаще была рядом. Не думал об этом?

— Еще чаще? Вот такая врунья и блядь?

— У попа была собака…

Она резко повернулась и, рывком открыв дверь, захлопнула ее, отдавив ему до синевы указательный палец.

Вечером она написала сообщение в icq: «Все, что мне от тебя было нужно, — это любовь, та, которая у тебя черт знает что такое. Я смирилась и решила: „хорошо“, пусть будет всего-то интерес, всего-то доверие, всего-то дружба. Любовь не нужна, как видишь, ее нет в этом списке. „Любви“ не надо. Любовь раздай нищим. Я не хочу твоей заботы обо мне, твоего повышенного внимания, восхищения моими творениями и понимания. Я не жадная и не хочу, чтобы все это принадлежало всегда только мне. Безраздельно. Давай попробуем расстаться и останемся хорошими знакомыми. Я так больше не могу. Но прежде… Не сочти за издевательство. Я прошу тебя позировать мне для бюста. Когда все разваливается, мы должны найти в себе силы сохранить уважение и то тепло, которое еще испытываем друг к другу. Мы можем сделать что-то, не ставшее общим и ускользающее, не способное сочетать двоих людей во времени. Мы не можем сделать ничего природного, потому что сопротивляемся природе, так пусть это будет бюст, чтобы просто стать его зрителями. Потому что скульптура и от художника, и от зрителя требует повышенной воли к жизни, она несет в себе застывшую концентрированную энергетику двоих, как наши не вылепленные из бытия дети. Все, что мы сотворили, — странно и страшно, но нам не хватает понимания и душевного ужаса, чтобы осмыслить и сопоставить масштабы. Наш Инцитат тоже сидит в Сенате. Мы оба безумны. Лабрюйер прав, все наши беды начинаются от невозможности быть одинокими. Соглашайся позировать мне. Это прекрасная возможность помолчать наедине».

Он знал, что она просто капризничает.

 

VIII

С утра Глеб в очередной раз пытался засесть за кандидатскую, но неимоверно низкий КПД разубедил к полудню, что затея стоящая. Предстояло написать выводы по обработанным экспериментальным данным. Исследование закономерности восприятия личностных черт и разработка методики оценки, проведение экспериментов, о чем он договорился со своими бывшими однокурсниками, два из которых уже были доцентами и кандидатами психологических наук, один — тот самый Леша Калганов, а также математическая обработка данных через программу SPSS 10.0. с использованием шкал Кеттела и корреляции Спирмена были чрезвычайно интересны, так как затрагивали механизмы восприятия индивидуально-психологических особенностей человеческого лица, его больное место.

Поэтому он и взялся за эту работу, самому хотелось понять, каким образом считывается состояние оппонента, его намерения, черты характера, интеллект, как личность проявляется в мимике и насколько сильным может быть заблуждение в зависимости от индивидуально-психологических особенностей самого наблюдателя.

Репрезентативность выборки определили ста двадцатью испытуемыми объектами (мужчин в два раза меньше, чем женщин), при почти двух с половиной тысячах ситуаций восприятия выражения лица.

Его волновало одно — способно ли лицо транслировать все то же самое при его исказившихся чертах? И не являются ли они рассказчиками чего-то другого, того, чем на самом деле личность не обладает? Что будет, если открыть коммуниканту только часть лица, насколько сильно окклюзия повлияет на его оценку? Достоверна ли информация, если заменить живой объект фотографией? А если слегка, чуть-чуть, в одном только месте подправить ее через фотошоп, насколько сильно меняется результат в целом? Глеб втянулся, его захватила эта работа. В его распоряжении имелись два десятка книг, лекции, исследования института психологии РАН и помощь коллег.

В процессе эксперимента выявлялись люди, более или менее обладающие проницательностью. Они интуитивно считывали информацию с лиц натурщиков и разворачивали для дальнейшего анализа. Ее качество варьировалось в зависимости от пола, но в целом около двух третей информации на уровне межличностного восприятия считывалось верно, примерно одна треть являлась проекцией, переносом на объект собственных качеств, которые отсутствовали у натурщиков.

После проведения ряда экспериментов выяснилось, что в целом люди оцениваются не совсем так, какими они кажутся себе, а возможно, и являются на самом деле, а также то, что нижняя часть лица оценивается менее точно, чем верхняя. Оценка целого лица или закрытого наполовину слева или справа была одинаковой, и гендерные различия натурщика и зрителя не влияли на результат, более важным оказывалось, насколько зритель идентифицирует себя с натурщиком. Построение графиков складывалось из пяти отношений натурщика и зрителя: консонанса, резонанса, проекции, интроекции и атрибуции. Выводя графики, Глеб выкуривал по пачке сигарет за вечер.

Любопытным оказалось, что потенциал целого лица может стать избыточным, окклюзия способствовала как усилению, так и ослаблению адекватности восприятия, мужские лица лучше оценивались по верхней части, женские — по нижней.

Наиболее легко испытуемыми распознавались такие черты натурщиков, как оптимизм и оригинальность, тяжелее — легкомысленность. Выявились три стиля межличностного восприятия: волевой, социально-отстраненный (застенчивый, стрессонеустойчивый), социально-зависимый (несамостоятельный, нуждающийся в поддержке).

Глеб почти пропал из поля зрения Сони. Соня тоже переключилась на работу. Вечерами, не часто, еле ворочая языками, созванивались, чтобы обменяться новостями текущего дня. Оба, не говоря друг другу ни слова, почувствовали смерть организма по имени «мы».

В среду, как и было обещано, приехала Варя с младенцем. Ее встречали в аэропорту — с плачущей Машей, кучей чемоданов, в которых было все, кроме смены белья для ребенка, облитого йогуртом, соком, водой и чем-то еще, что успело заскорузнуть. Левая рука Вари заканчивалась коричневой бутылкой Куантро, волнующегося где-то в объеме одной трети.

— Варенька, Махито, голубки! — Соня бросилась навстречу, едва она показалась в холле вестибюля.

Глеб остался стоять в стороне и смотрел, как сестры крепко обнялись, словно пытаясь стать одним целым. Даже Маша замолчала, торча на бедре приросшей загорелой обезьянкой с пальцами во рту. У Софьи текли по щекам слезы, Варя тоже плакала ненакрашенными выцветшими глазами. Глеб заметил, как у Софьи побелели пальцы, обхватившие Варины худые плечи.

— Софка, Софка моя, — только и повторяла та, пошатываясь и уткнувшись лбом в лоб сестры.

— Как ты похудела, милашка!

Вещи были брошены у ног. Маша с любопытством рассматривала маму и тетю. Сухими загорелыми руками в браслетах и белесым налетом Варя поддерживала свою мартышку и, обхватив Соню, что-то горячо шептала сестре на ухо.

Эти женские разговоры… всегда сродни исповеди.

Соня практически сразу приступила к эскизам ангелов для будущих работ с Машеньки. В мастерской у нее висела большая фотография смеющегося ангела Реймского собора, которую снимала еще ее мать в сепии.

Варя пропадала целыми днями бог знает где. Говорила, что в Дацане. Вечером приходила пьяненькая или не приходила вовсе. На вопрос их тетки Майи «Почему ее одежда в грязи, в крови» парировала, что упала в полуподвальное помещение с наружной стороны дома, с бетонных ступенек. С мужчиной. Естественно, любимым. Он упал и разбил себе затылок, она — сверху и только испачкалась в грязи. Ей повезло. Почему она пришла домой в пять утра? Потому что они ходили в аптеку, она покупала перекись, ватные диски и стрептоцид и заплатила Сониной кредитной карточкой, которую утром прихватила, и слава богу, у нее из сумочки. А Саша купил презервативы. И они занимались сексом в подъезде, потому что они свободны и могут делать все, что захотят. Они над законами морали, общества, социума. В них есть силы сопротивляться, противостоять, вступать в конфронтацию. В этом месте Майя закричала что-то нечленораздельное. Варя пожала плечами и прошла в ванную. Она сказала чистую правду. Ту, которая никому неинтересна, не нужна и не важна. Единственное, что она не стала говорить тете прямо сейчас, это то, что она еще курила гашиш. Почему-то ей стало жаль ее.

Маша часто мешала Соне. Поэтому в пятницу Соня позвонила Глебу и попросила перестраховать ее, взять у нее с рук на руки Машеньку и посидеть в кафе, дождаться Варю, которая уже опаздывала на час и отключила зачем-то телефон. Соне надо было встречаться в РАХе с кем-то из фонда «Скульптор», и Маша могла ей все в очередной раз испортить. Глеб скрепя сердце согласился перехватить этого «ангелочка». Обещано было, что Машина мама появится через полчаса-час самое позднее. Он настроил себя на два, усмехнувшись убеждениям Сони, что Варя, это исчадие ада — «я не ангел, я не демон, а сестра теперь, поверь», — точно появится даже раньше.

Он приехал на встречу подготовленным: в рюкзаке — раритетнейшие вещицы наконец пригодились — погремушка и собачка-пищалка, которыми он сам лично забавлялся в детстве.

Хорошо, что в свое время Соня не добралась до них. Пригодились же!

И сам себя хвалил за находчивость, за то, что настоял в свое время из его стола не выкидывать эти и другие игрушки.

Маша приехала в раздутых подгузниках, которые, судя по всему, давно пора было менять. Она восторженно вцепилась в погремушку и собачку, заверяя тем самым, что ситуация спасена целиком и полностью. Именно таких нормальных простых игрушек и не хватало все это время этому непростому и ненормальному (это уже мама постаралась) ребенку. Маша была модной и брендовой, но она этого пока не знала. Глеб торжествовал.

— Видимо, мама Маши не считает необходимым показывать ребенку игрушки. И то верно, это ведь не главное, — рассуждал Глеб, глядя, как Маша увлеченно рассматривает его сокровища.

Соня не стала спорить, ей было некогда, она спешила, и, успокоившись, что все в порядке, уехала.

Через минуту собачка полетела в одну сторону, погремушка — в другую, и Маша стартанула покорять неизвестность. Игрушки ее больше решительно не интересовали. С ними она уже разобралась раз и навсегда. Злобно нахмурив брови, она отпихивала его руки и шла вперед.

Глеб сдался и отправился за ней. В это время к нему приближалась официантка с блокнотом, узнать, не надо ли чего. Он заказал себе кофе, суп и яблочный сок для Маши, который советовала брать для нее Соня. Когда через секунду он посмотрел в Машину сторону, то обнаружил, что та, застыв около большой стеклянной входной двери в ресторан, с настойчивостью маньяка бьется в нее лбом. Предпоследний удар, озвучивающий его шаги, оказался роковым. Она заплакала и, еще раз стукнувшись уже больным местом, отлепила от стекла быстро наливающуюся малиновым цветом шишку.

— Да, Маня… все многообразие этого мира ты постигаешь эмпирическим путем.

Он присел, чтобы находиться с ней на одном уровне. Упрямые грязные ладошки терли потный лоб, изо рта капали на грудь слюни, лицо сравнялось по цвету с оформляющейся шишкой.

Принесли суп-пюре и сок. Наревевшись, Маша сначала тщательно вымазалась супом сама, не съев и десятой части, потом задействовала Глеба, вырвалась и, съехав на пол, побежала дальше.

Когда он нагнал ее в коридорчике между залами, где шла реконструкция, Маша уже отправляла в рот жирный пучок желтой стекловаты, который был надерган из щели в дверной коробке. С ошалелыми глазами, вырвав его из рук малышки в момент, когда кусок уже очертил две трети траектории полета и вот-вот коснулся бы рта, Глеб услышал душераздирающий вопль. Но прежде злые Машины молочные зубы, мелкие и колючие, как у щенка, вцепились ему в запястье.

Сработала пожарная сигнализация. Этой сигнализацией в ресторане подрабатывало дитя свободного ГОА, возмущенное непочтительным обхождением. После укуса она рухнула на пол, посинела и издала тот самый пожарный вопль, который заставил двух официантов, запыхавшись, выбежать в коридор с огнетушителями.

Кое-как успокоив извивающуюся на руках дикую девочку и потряхивая ее, как, он неоднократно видел, делают мамы, он принялся ходить взад-вперед. Во время четвертого прохода остановился, и этих пяти секунд чертенку хватило, чтобы сунуть пальцы к горячей лампочке. Он бросился к туалету, на миг замешкался, в который из двух идти, и выбрал мужской. Машина рука остывала в струе холодной воды. Ее рот был широко открыт и никаких звуков не издавал. Глеб слышал где-то это выражение «зашлась/зашелся» — так говорили про страшную истерику. Это был тот самый момент, когда истерику можно было не столько услышать, сколько увидеть. «Все когда-то бывает в первый раз», — любил говорить его отец.

Наревевшись, дитя, чей портрет ушлые торговцы с удовольствием разместили бы на рекламных материалах, притихло с закрытыми влажными глазами у него на руках и, вздрагивая, икало. Сам он хорошо, оказывается, помнил эти слезы до соплей и спазмирующего дыхание «ык-ык». Длинные темные лучики ресниц прикрыли синяки. Мокрая челка влажными прядями упала на бок и обнаружила рассеченный лоб с тремя еще не снятыми швами.

У Маши очень много занятий. Она постоянно исследует изменяющийся мир пыли, собирает и рассматривает грязь на ладошках, прощупывает труднодоступные взрослым плоскости, проливает на себя остатки из чашек, выжимает и потрошит пакетики с заваркой, режет тупой частью столового ножа хлеб на столе, сыпет за батарею сахар, колотит ложкой по глиняной пепельнице, пытается заглянуть за прибитый плинтус, прищемляет дверями пальцы, щипает уверенных в себе собак и неосторожных кошек, роняет на себя тяжелые не статичные предметы, если об них невозможно удариться. Поэтому ее модная одежка всегда конкурирует с иллюстрациями в детских книжках о поросятах.

Она любит мир вещей, не любит рук и когда ее утешают. Это Глеб понял быстро. К рукам она просто не привыкла. В ней не воспитан вкус к утешениям. Ей привычнее ходить, сидеть или стоять одной, что-нибудь разворачивая, отвинчивая, откусывая, вытряхивая. Она соображает, что перпендикулярно возникающие взрослые, те, которые не параллельные, как мама, все время ей мешают. Поэтому она учится не воспринимать глупых вертикальных взрослых. Маша salf-made. Стоило один раз взглянуть на ее мать, чтобы все вопросы отпали сами собой. Прошло два часа — Вари не было…

Неожиданно для самого себя, мерно раскачиваясь из стороны в сторону, Глеб тихо пел Маше кавер-версии детских песенок, которые удавалось извлечь из резервного фонда памяти: уж ты котенька-коток, люли-люли-люли прилетели гули, ложкой снег мешая. Маша нервно вздрагивала во сне и профессионально принималась ощупывать его грудь. В этот момент надо было быстро пихать ей в рот бутылку с яблочным соком, который на глазах пугающе убывал. Если этого не сделать, она начинала выгибать спину, бить руками и ногами и пронзительно кричать так, как будто ей плоскогубцами выдергивают ногти из пальцев.

Ему вдруг захотелось прижать к себе кого-то такого же маленького и родного, как Маша, чтобы отдать ему поднимающуюся на поверхность, плохо растрачиваемую и питательную для роста нежность. Он подумал о Соне. Неистово раскаиваясь, Бердышев рассказывал девочке всплывший из детства пересказ «Репки»: «Па-де-ре, вы-ре-ба-ба. Па-де-ре-тя. Тя-потя, вы-не-мо…» Затем напел «Мари, Мари» Челентано и три раза подряд «Нежность». Трудность сначала представлялась только одна. Сидящий с ребенком на руках мужчина находился в ресторане не один. Настораживал пик озирающегося на него поминутно бизнес-ланча. За два с половиной часа даже официанты уже перестали испытывать к нему ненависть. После слов «так же падала листва в садах» Маша глубоко вздохнула, открыла глаза и напряглась.

Глеб очень хорошо понимал, что нервно и беспокойно спящая Маша на его руках в сто раз лучше бодрствующей. Мамаша ее так не приехала. После встречи позвонила Соня и, выяснив, что он до сих пор в ресторане, а у Вари по-прежнему отключен телефон, велела ему выезжать к ней навстречу, чтобы скорее передать Машу обратно.

Сложив губы бантиком и сидя на руках у Глеба, малышня потянулась к его губам для поцелуя, обозначая расставание. Они звонко чмокнулись. Она повторила процедуру, устало улыбнулась и положила голову ему на плечо. От ее волос пахло детством.

Поздно вечером в мастерской сестры подвыпившая Варя гладила чернокожую Соню-натурщицу по груди:

— Какая мягкая, чудо!

— Искусственный крот, — хихикала девушка. — Туда бы еще насыпать антистресс, да?

— Да вы и без антистресса… Соня, я же тебе говорила, помнишь? Мне Машка ткнула локтем в грудь, представляешь? И деформировала протез. Пришлось поменять. И надо сказать, кстати, теперь любо-дорого посмотреть.

Она запустила руку в v-образный разрез и достала из него плотную круглую загорелую грудь с коричневым, возбужденным соском.

— Могла бы и не доставать, — заметила сестра, — у тебя они и без того из разреза вываливаются на стол. Как тебе только не стыдно, Варька!

— Это не я, Софи. Это MEXX.

С утра Софья уехала в галерею, где выставлялись на продажу несколько ее работ, потом — на встречу к заказчику. Только к пяти вечера они с Глебом кое-как погрузились в маршрутное такси, гремя пустыми банками и еще каким-то скарбом, собранным Вероникой Петровной. Таксист в вязаной женской шапочке и с сигаретой в зубах пригласил пассажиров занять свои места. Тронулись. Глеб посматривал, как на торпеде ритмично кивала головой облезлая китайская собачка «да, да, да» и тут же опровергала все свои утверждения.

Прямо как женщины. И еще в каждой внутри по бомбе.

На посту перед самым поворотом к цели остановили. Водитель, крякнув, вылез из машины, и слышно было, как он заныл: «Това-а-арищ, раз, два, три, четыре, пять, капитан…»

Через полтора часа выбрались из машины, в нос резануло свежим воздухом так, что голова закружилась, земля ушла из-под ног. Если бы не крик птиц и шум деревьев вдоль проселочной дороги, можно было бы оглохнуть от тишины. Пошатываясь, два человека выпали из города в естественную среду, как зубы изо рта у говорливого пьяного прохожего.

Дома дед резал в очках лук для котлетного фарша под настольной лампой, а бабуля читала передовицу.

— Дед, надевай алаки, скоро приедут, не ходи без зубов! Забудешь!

— Помню я, шо я пес супоф!

— Для меня надень! Я с тобой говорить не могу!

Медленно прочапали по мокрой от недавнего дождя траве, нависающей на тропинку, мимо соседского дома с брехающей старым больным хрипом собакой. Соня остановилась и вобрала в легкие воздух. Чистый, дурманящий, пахнущий травами, деревами, землей, водой, дымом от печных труб, дотягивающимся до других домов, бузиной и цветами boule-de-neige. У дома столпились в нерешительности три молоденькие подружки-березки. Соня потрогала ствол одной, нежный, розоватый от застывшего с весны ручейка сока. Вошли, тихонько отворив калитку.

Глеб позвонил в звонок. Внутри дома послышались глухой скрип половиц и повизгивающее лязганье щеколды.

— Здравствуйте, желадные! — выступила вперед Вера Карповна в коротких галошах. Крепко расцеловала обоих и подтолкнула в дом.

— Проходите, разоблачайтесь. Как доехали? Чего опять на ночь глядя? Хоть бы пораньше. Мы уж спим на ходу. Я и не звоню, чтобы мать не психовала, что вас все нет. Обувайте коты, шуруйте в избу! Я сенцы затворю.

В дверь успел просочиться полосатый кот Борька. Взошли наверх по косым скрипучим ступеням. Дом пахнул жилым духом, теплом, идущим из открытой двери кухни, душистым зверобоем, тысячелистником, ромашкой, висящими в перевязанных пучках по стенам веранды, цветами ерани на деревянных самодельных полочках, украшающих окна, печкой, пирогами, дровами, сложенными за дверью, сыростью холодных сеней, старым комодом, домоткаными половиками на некрашеных полах, мышами, грызущими по ночам ножки большого важного зеленого шкафа, старыми картинами, убранными из главных комнат, журналами и газетами, мукой, сахаром, солью, стоящими в больших алюминиевых бидонах, крашеными лавками, затхлой одеждой, сапогами, мохнатым котом и шипящим чайником на электрической плитке и бог знает какой всячиной, всегда изобилующей в деревнях.

— Как там мать? Что она там замутила опять?

— Она себе сделала пластическую операцию, но умоляла вам не докладывать. Так что молчите.

— Господи, помилуй. В таком возрасте? На что она ей?

— У нее спроси, замуж собралась, вероятно.

— У отца твоего руки всегда были в одном месте, так хоть денег умеет заработать.

— Это не он ей подсобил. А дед где? — спросил Глеб, обводя глазами переднюю.

На большом столе в комнате лежала разделочная доска с мелко рубленным репчатым луком, рядом — пластиковая миска с фаршем.

— И на что она ее сделала? На что-то путное вечно денег нет, на операцию быстро нашла. Машину бы купили, жильем твоим занялись. Когда же ты своей-то жизнью заживешь, сынок?

— Я тут, — откликнулся Степан Федорович. — За чесноком лазил. Бабка погнала. Лук-чеснок велено для котлет нашинковать мелко, как будто их термиты грызли. Иначе не ужевать, — улыбнулся он. — Зубы-то казенные.

Дед пригладил рукой не шибко густые волосы. На улице он всегда щеголял в старой выгоревшей бейсболке. Обнялись, расцеловались. Разобрали привезенные сумки. Отдали продукты и все, что было сложено для бабушки из числа хозяйственных нужд.

— Вы вот тут располагайтесь. — Бабушка показала на комнату. — А мы там. Мойте руки, сейчас ужинать сядем, у меня все готово. А пол завтра посмотришь, — подняла она Глеба, присевшего на корточки у мойки. — На ночь нечего! И так запарились небось.

Глеб выразительно глянул на Соню. Она наморщила нос, мол, ничего страшного. Пикантно!

— Нарезал, что ли? — спросила Вера Карповна у Степана Федоровича.

— Он у тебя тут в рабстве, — заметил, шутя, Глеб.

— Это я перед ним на цирлах! Пусть режет. Он так мелко, с таким терпением, с насупленными бровями, как Брежнев. Я в гробу бы видала и лук этот, и фарш, вместе взятые.

— А ты ему брови обстриги! — с интересом предложил новый поворот событий в жизни этой замечательной пары Глеб, одновременно глянув на Соню.

— Да щас! — живо отреагировал плохо слышащий дед.

— Ты что, живой, что ли? — удивилась бабуля. И уже Глебу с Соней добавила: — А я у него не спрашиваю. Молча делаю, что мне надо.

— Да я ведь не всегда мертвый! Все, бабка, отстань от меня, — торжественно возвестил Степан Федорович, передавая ей миску, и в бесшумных домашних вязаных тапках прошагал прочь.

— Девушки, вас не в одном благородном пансионе обучали? — поинтересовался Глеб.

— Что вам делать на гарнир?

— Да нам все равно.

— Ты жрать хочешь? — спросил Глеб у Сони.

— Нет.

— А есть? — спросила Вера Карповна.

— Есть она хочет всегда, — ответил за нее Глеб с доброй улыбкой палача, радостно встречающего последнюю жертву — предвестник конца рабочего дня.

— Выбирайте: салат, картошка фри, рис. Но рис вчерашний, предупреждаю. Сегодня не варила. Дед же капризничает у меня, как барин. То картошку ему жарь, то рис подавай, то макароны с маслом. А потом передумывает все. Я об плиту уже третий передник себе стерла!

На плитке радостно зашкворчали котлеты.

— Котлеты проклятые, мои любимые, — подмигнул Соне Глеб.

Около плиты умывался Боря.

— Передник-то у тебя с тысяча девятьсот пятого! — Дед подмигнул молодежи.

— Как говорила бабушка Марка Шагала, указывая на плиту: «Вот могила твоего деда, отца и моего первого мужа». И Борю мне еще завел до кучи. Геркулес ест только номер два «Ясно солнышко», три дня ему кашу с рыбой не клади — надоедает. Могла ли я подумать, что коты так похожи на нашего деда? Позавчера Боря размотал и съел два метра нитки из катушки. В остатки замотался. Где-то вытянул из-под кровати и наелся новогодней мишуры, блевал всю ночь и полдня. Выбирайте гарнир, ладно…

Выбрали вчерашний рис. Но все равно подали и картошку, и рис, и салат. Сели наконец за стол. Разложили в тарелки. Солили из почерневшего от времени апплике. Соня с почтением осмотрела старинный тяжелый стол на массивных ногах.

— Девятнадцатый век, — заметив ее интерес, уточнил дед. — Он тут стоит с того момента, как дом был построен. Его из столовой не вынести уже. Он ни в один проем не лезет. Как сюда попал — никто не помнит. А ведь неразборный! Владельцы бывшие съезжали еще до революции, хотели забрать, но не смогли.

Одно место за столом было накрыто с прибором и пустовало.

— Ешьте, вы ж с дороги. — Бабушка любовалась то на Глеба, то на Соню. — Глебушка у нас похож на Ивана Карповича. — Она указала на старый фотопортрет в рамке на стене. — Страсть как похож на покойничка. Это мой брат, Вероникин дядя.

— Будет она котлеты исть, как наша бабушка Гаша говорила? — спросила Вера Карповна у Глеба, кивнув на Соню.

— Нет, уже поздно, спасибо! — Соня подпрыгнула на стуле.

— Будет, будет, — кивнул Глеб.

— А колбасу свежую будете?

— А несвежая есть?

— Не мели, Емеля!

— Ну вот, как всегда! Я же ем все только несвежее и невкусное! Никогда у вас нет для меня ничего.

— А почему вы сами себе котлет не положили?

Соня осмотрелась. Угрюмая печь с лежанкой, мясистый шкаф светлого дерева, старенькая металлическая кровать с собранными пирамидкой подушками, узорчатой накидкой и опущенным пологом, сервант с разномастной фарфоровой посудой, старинная тумба-радиола с телевизором наверху, множество старых фотографий на стенах под стеклом в рамах, вышитый коврик на стене с прудом и удящими рыбу детьми, старинное выгоревшее бра с бахромой, нависающее на смотрящего потрескавшееся зеркало, часы с боем отщелкали «бом-бом» десять раз, шумно вращая внутри пружинами, цокая, скрипя, щелкая.

— Это мы вам нажарили. Вы-то еще можете мясное варить, желудки сильные, а у нас, стариков, одни камни внутри — кашу тереть. На ночь точно не станем, а завтра может быть. Будем посмотреть, как дед говорит.

Вера Карповна время от времени начинала откашливаться так, как будто вот-вот засмеется, но смеха ни разу не последовало. А ей очень шел смех на ее немного детском лице с гладкими, не по возрасту мягкими розовыми щеками, оно излучало тепло, радость, доброту и светлую улыбку. В нем хотелось разгадать какой-то сложный кроссворд гармонии и красоты, сочетания именно так расположенных черт, тихого глубокого свечения глаз, с именно так наложенными прозрачными тенями времени под ресницами. Легкий усталый румянец ее и вовсе был непостижим.

Она положила Глебу три большие зажаристые котлеты.

— Да я не съем столько, ба!

— Не говняйся, — спокойно рекомендовала бабушка и подложила еще одну. — Что же ты за мужик, коли мяса есть не будешь? С продуктами сейчас стало хорошо. Колбаса, сыр, масло, яйца — все теперь есть, что душеньке угодно! Давно ли у нас в магазине люди друг у друга яйца из рук вырывали? Берите масло! Как вы там живете-то? Мать-то что ж, и на работу теперь не ходит?

— Комбайн купили ей кухонный новый.

— На что он ей сдался?

— Овощи измельчать. Ей же то вермишелькой настрогать надо, то кружочками.

— Ишь чего! У меня комбайн всегда при себе. — Она выставила вперед две руки. — И вермишелькой может, и кружочками, и квадратиками.

После еды, отодвигаясь от стола, дед случайно газанул, но, не придавая значения немецкому происшествию, встал и вышел в коридор покурить.

— Культура так и прет! — беззлобно прокомментировала его поступок бабушка. — Не слышит же ничего! И слабое все. Не обращайте внимания на стариков. Опупели уже слегка, что с нас взять? Еще котлетку?

Дед накинул новую куртку. Вера Карповна осмотрела его.

— Куда новую-то хапаешь? Курить-то не все равно в чем? Одень фуфаечку! Стой-ка. У тебя плечи как у Суворова при переходе через Альпы.

— Так возьми и ушей.

— Там двойной грубый шов. Как ты. Мне не ушить.

— Ушьешь, если захочешь.

Бабушка взяла звонивший мобильный телефон и сказала только три слова: «Ну-ка быстро домой!» Тут же прибежала с улицы двоюродная племянница Глеба — Светочка, белокурая бестия пятнадцати лет с пирсингом и готической прической, переобулась, поздоровалась с гостями, вымыла руки под звонким колокольчиком умывальника, плюхнулась за стол и притихла, часто моргая подведенными глазами.

— Подай мне, детка, декокт и дижестивные пилюли, — попросила ее Вера Карповна. — Эвона, на буфете, рядом с тобою. Я уже замордовалась прыгать. И кстати, как ты там называешь наши обутки-то, я позабыла опять.

— Венсы, — напомнила Светочка. — Обутки — это не по-эмовски. — Она хихикнула. — Бабушка у нас позер, — мигнула она Глебу. — Бабушка, а помнишь, как ты отодрала тефлон от новой сковородки, которую тебе дед купил?

— Помню. Чуть с ума не сошла. Щупала, мыла всю ночь, думала, жирная.

Светочка тоненько захихикала.

— Венсы. А бронзолетки как?

— Снэпы.

— Никак нейдет в голову такое. А поставь-ка ребятам рэп, где бабка такая деловая с внуком переговаривается, Тамара Константиновна.

— Может, по кофейку, ба? — спросил Глеб, зыркнув на Соню: «Ну что, видишь? О чем я тебе говорил?»

— С кофе давление себе поднимем. Ну его! Мы курзиме пьем по утрам. Хорошо дед ушел, сейчас бы услышал про кофе, уже бы было не отвертеться. Чего надо, не слышит, а чего не надо — пожалуйста. Так! Доедайте салат! Вот еще тут берите, берите нарезку. Ну и по одной котлетке еще.

Она ловко лопаткой кувырнула котлеты в тарелки.

— Не-е-е-т, — взмолилась Соня. — Спасибо. Я вообще столько не ем. Желудок растянется.

— Надо есть, не бойся — не поправишься! Ты дома-то разве не готовишь?

— Много готовить не готова. И потом, я ведь не ем жареного совсем. У меня пароварка.

Света нашла в телефоне нужный mp3 и включила. Телефон сначала кашлянул.

— Хочешь водочки? Чего? Водочки пятьдесят грамм для храбрости. Песню пишешь! А чего мне бояться-то? Я должна петь, что ли?.. — запел телефон.

Глеб широко раскрыл глаза.

— Смешные, ребята, конечно. Про бабушку песни сочиняют, — резюмировала бабуля.

— Ну и кралю ты себе нашел! Поминутно в зеркало глядится! — шепнула она, когда они тормознули на кухне с посудой.

— Не обращай внимания, ба, это у нее нервное.

Вера Карповна удивленно приподняла отсутствующие брови, выщипанные, похоже, еще при Колчаке. И пока наливала горячую воду из кастрюли, стоящей на печке, огляделась и, заметив, что никого рядом, кроме Сони, нет, приблизилась к ней, взяла за локоть и тихо спросила: «Ну, как он себя ведет-то? Не балуется?»

— А может? — поинтересовалась Соня.

— Поди узнай у него! А деньги отдает тебе?

— У нас раздельный бюджет, мы же порознь живем.

— Я вам вот что скажу, милые мои! Надо жить вместе. Я понимаю, что тяжело с жильем. Но вот дом есть, приезжайте, живите. Нас вы не стесните!

— Да что вы, — Соня слегка нахмурилась, — это совершенно невозможно. А работа? С города в деревню, что ли, переезжать?

— Ну уж, работа! У нас тут работы знаешь сколько? Деревня, город — это не разговор. Было бы где жить. А коли выбирать… Сколько вы еще будете ныкаться по чужим углам? Ты же женщина, не обижайся, надо себя блюсти! Не девочка по вызову!

— Да Глеб первый не поедет. — Соня нервно зажевала губами. — Мы же пропитаны, отравлены городским смогом. Я в деревне задохнусь от кислорода. И потом, у меня мастерская, заказы, у Глеба — колледж. Мы же там как белки в колесе, уберите колесо, и мы умрем от гиподинамии.

— Ну, раз ты на Глеба смотришь… А то под мастерскую мы тебе старый флигель бы отдали. Или стройте новый. Уж как хочешь, хозяйничай!

Вера Карповна взяла у нее из рук тарелку.

— Я сама потом вымою посуду, не тронь! Сейчас посмотрим альбом немножко. А завтра я напеку вам калиток, вот уж и растворено. Глебка любит.

— А что это такое?

— Ватрушка такая, чтобы тебе было понятно, русская пицца. Попробуешь. Не хуже заграничной еды, не переживай, не отравишься. Э-э-э, я так и знала… прилип к матери, всю жизнь бок о бок… Ты его любишь?

Соня глубоко вобрала в легкие воздух и выдохнула.

— Правильно. Это вопрос интимный, как теперь говорят, ответ мне не нужен. Определяйтесь с планами. Одно скажу. Мужчины — это та же косметика вам, девки. Нравится — надо брать. И никогда не бойся жить так, как ты считаешь нужным. Учетчиков и начетчиков кругом толпы. На главные вопросы надо успеть за эту жизнь самому себе дать ответы. Квартиру возьмите в декрет.

— В кредит?

— Ну да. А я что сказала? Берут же!

— Нет у нас стартового капитала. Там тридцать процентов взнос. И потом платить еще до пенсии.

— А у родственников нету, что ли, капитала одолжиться? Поприжать там всех, и быстро найдется… Локтями надо учиться работать.

Опять зазвонил мобильный. Бабушка взяла трубку и после небольшого приветствия и расспросов «Как жизнь молодая» отчеканила в трубку: «Спасибо, не кашляем. За своим здоровьем следите!.. Вы еще гнилее, чем мы!.. Ну и что, что диабет. Сейчас у всех диабет. Гречку сырую по одной столовой ложке натощак два раза в день. И так всю жизнь до последнего дня, когда ляжешь в гроб!»

— Заколебали эти телефоны, честное слово. Вчера, — сказала она, уже отложив трубку, — деду пришло SMS: «Выиграй поездку по вузам Европы». Дурдом, да?

Накрыли стол для чая. Расставили чайные пары с кобальтовой сеткой и кое-где сколотыми краями. В деревне жили только в летне-осенний период, на зиму дом закрывали, перебирались в городскую квартиру, поэтому не держали тут по возможности никаких лишних дорогих вещей. Все ценное увозили, остальное складывали и упаковывали. Два раза уже забирались в дом местные, своровали самовар, посуду, одежду, постельное белье, старую, расколовшуюся пополам икону — все, что еще можно было пропить.

Вернулся Степан Федорович, вынул из закромов буфета сушки, пряники, ватрушки с повидлом, вафли, шоколадные конфеты, банку сгущенного молока — весь праздник советской эпохи.

— Накурил, попшикай! — сказала ему Вера Карповна. — Мы купили тут освежитель от табака. Нашли на четыре рубля дешевле даже, чем в городе, — пояснила она. — А вообще ходил бы ты на улицу, Пенелопа Федорович, курил бы там.

Бабушка придвинула сладкое к Соне почти вплотную. Соня на ухо шепнула Глебу, что не ест этого ничего.

— Ты это им скажи! — скептически заметил он.

Из-за стола вывалились с больными животами. Светочка сгоняла за старым альбомом, молодость показывать.

— Я знаешь как нашла себе деда? Чудом, — по секрету сказала Вера Карповна, когда случилось, что другие отвлеклись разговором ровно на минуту. — Я решила уже умирать, так мне жизнь эта опостылела в мои сорок шесть лет. Легла в своем черном рабочем халате на кровать, даже тапки не стала скидывать, и лежу. Уснула. И вдруг вижу свет. Да так явно, что поняла, что это и не сон вовсе. Перепугалась до смерти, что передумала и помирать. На другой день купила пошла календарь с церковными праздниками. Потом у Светки взяла детскую Библию почитать. Кстати, курево дедовское, да и все прочее относится к чревоугодию. Это было для меня тоже открытием. Меня с этих открытий водой в церкви знаешь как поливал батюшка? Охо-хо! А рядом там кого только нет на причастии. Со мной стояла одна бомжа с похмелья, губы черные от хабариков, глаза как у рака. Выяснилось, что с этой бомжой у нас в один день день ангела. Мы в него и причащались и исповедовались. Я два раза потом по сорок дней читала акафист на коленях. Бомжа теперь моя подружка. Приходит ко мне в гости чайку попить, потолковать. А какие молитвы к Богородице сильные! После отречения Николая Второго она взяла на себя правление России. Помолилась я ей, и появился у меня дед, как репка.

Тут вернулись домочадцы, Вера Карповна подмигнула, что, мол, после.

— Вот это наш дом, где бабушка еще жила. Это мама моя, это брат, это отец, это собаки скачут какие-то чумовые, это еще какие-то родственники, не помню уже. По отцовской линии, — надев очки, рассказывала бабушка. — Помню, намоет мать полы голяком, натрет песком! Красота, чистота! — Она перевернула страницу.

— Дед-то у нас местный, — сообщала она далее подробности Соне. — Тут родился, на кладбище. Раньше на месте родильного дома было кладбище, — пояснила она, — а потом вытрезвитель… Вон он какой молодой тут! Пришел ведь ко мне в обрезанных военных брюках и калошах на босу ногу. Ничегошеньки не было. Воротники носил поднятые, потому что грязные. Типа за нами слежка. Полжизни по общагам… Утром с кровати встанет — вся постель комом-ломом. Спит так, как будто Куликовская битва каждую ночь во сне.

— Поправь, Света, шторы! Это дед все мне занавески дергает, заколебал. — Она еще раз перевернула лист альбома. — Как так можно курить? Дым весь летит обратно в дом! Вот как я его терплю, этого гопника? — Она рассмеялась беззлобным, мягким смехом. — Его ведь били, зарплату отнимали, караулили, когда с работы шел с получкой. Дадут сзади по голове бутылкой, деньги отнимут… Бедный человек! Так только сейчас стал другим, узнал, что такое нормальная семья. Но сморкаться, мыться никак не могу приучить с утра! Как встает, сразу на кухню есть бежит. Всю жизнь ведь впроголодь жил. А теперь очки ему справили в золотой-то оправе, как директору! Разляжется на новом покрывале у меня. Енерал, не меньше… А это я в Артеке, около Гурзуфа, в восьмом классе, за год до начала войны. Побывать там — это было почти что слетать в космос. Величайшая крутизна!

Соня шепнула Глебу:

— А разве он не твой родной дед?

— Нет.

— Дед, иди вон из избы! У тебя и дым-то, как у лешего, лезет наоборот в дом, хоть и выдувается в окно! Иди. Погуляй за-ради здоровья, покопти небо, дышать от тебя нечем. — Но это у нее как-то по-доброму звучало, не обидно.

— Да я передумал, полежу лучше.

— Полежи, соколик, отдохни. А это моя первая любовь, — продолжила она просмотр альбома. — Везде за мной хвостиком бегал. Вот тут его фото есть, потом прислал уже с фронта. — Она коснулась пальцем лица невысокого мальчика со сдвинутыми бровями. — В это время он меня дергал сзади. Видите, стою злая, как собака? — На фото, сдерживая эмоции, стояла юная, хрупкого телосложения барышня с густой челкой шатенки, спадающей на глаза, как у пони.

Вера Карповна достала карточку, на которой красовался серьезный и симпатичный, коротко остриженный, в морской форме молодой человек. На обороте было написано его рукой: «На вечную память подруге Вере („подруге“ старательно зачеркнуто, что едва можно разобрать) от Сергея. Вспоминай обо мне хоть иногда. 27.12.42».

— Лазали на Аюдаг, вот тут фотография, это я ногу как раз подвернула. Потом в Артеке была Вероника, тогда уже появились корпуса, в шестидесятые годы. Их корпус назывался Прибрежный. Они уже ходили мимо дачи Хрущева, ее видно даже было, говорили. Кругом охрана на сто километров… Кого там только не было с нами: удмурты, чеченцы, казахи, хохлы. Девочки — белый верх, голубые юбки, мальчики — в рубашках и шортах.

На старой, пожелтевшей фотографии стояла большая группа ребят, плотно выстроившихся в три ряда — в панамах, утопающих в розовых цветущих кустах.

— Дельфины любили, когда мы пели у моря песни, приплывали слушать… Светик! Смойся! Спать пора! — прикрикнула Вера Карповна.

Все повернулись к Свете. Она стояла не шевелясь, облепив собой дверной косяк.

— Пусть стоит, не мешает ведь, — перевел взгляд с бабушки на Свету Глеб.

— Дак ведь пусть, я про макияж. Уши развесила, сейчас ляжет в косметике спать, а утром с фарами встает, нас с дедом пугает. А на этой фотографии, — она подвинула альбом ближе, — дед, надо же, какой молодой! Ты когда это успел уже вставить сюда свою фотографию? — обратилась она к нему. И добавила, шутя, как обычно: — Морда-то и в молодости у него кирпича просит, — и вновь перевернула страницу альбома.

Степан Федорович привстал на локте и прокомментировал историю появления фотографии и, поправляя очки на носу, заметил по поводу следующей:

— Бабуся, а ноги какие у тебя ровные!

— Бабуся я ему… Что я за бабуся, коль еще ебуся. — Она засмеялась. — А ноги, да, уж было дело… Вот откуда, смотрю теперь на себя, такой урод выплыл? — Она выставила вперед сухие, тонкие, выгнутые в икрах ноги.

— Родной-то дед Глеба эвон какой красавец был, — продолжала бабушка. — Мы с ним во время войны познакомились. Мне было шестнадцать, ему — восемнадцать. Он в КГБ работал после укороченных курсов. Только-только получил форму и приехал к нам на железнодорожную станцию, я весовщиком была. — Она промокнула пальцами заблестевшие глаза. — Там и познакомились.

— Изольда, — она показала мятую фотографию плохо одетой худой девушки со светлыми косичками, — списывала вагоны. Меня отправили в Северодвинск на шесть месяцев. Так вот как-то удалось ей прибрать за пазуху банку консервов после того, как молдаване разбили коробку на пересчете. Когда шли обратно из порта через охрану, у нее ее и обнаружили. Ей дали пять лет. А эти черти молдаване слова не могли сказать по-русски в ее защиту.

— Мою бабушку по отцовской линии тоже Изольдой звали. А фамилию вашей Изольды не помните?

Линия отца была покрыта для Софьи некоторым туманом, в котором она пробиралась на ощупь. Там громоздилось множество семейных тайн в виде хорошо спрятанных, но кое-где все же торчавших коряг, в которые старались не посвящать последующие поколения, но они то и дело об них спотыкались. Такого, видать, не спрячешь. Через поколение синяки, через еще два — переломы на ровном месте.

— Нет, не помню уже. Кажется, Спицына, а может, путаю. Да мы с ней мало продружили. Тогда ведь за кусок сахара могли посадить, а тут консерва! Указ министра Кагановича как раз вышел, чтобы прямо на месте «без суда и следствия». Сталин тогда пошутил: «Давайте выпьем за храброго Кагановича: ведь он знает, что, если поезда будут опаздывать, его расстреляют». Пять минут опоздал на работу — пять лет штрафбат. Нас тогда приучили к порядку… Потом зеков взяли, мы, девчата, прятались от них. Они агрессивные были, наглые. В вагоны затаскивали… Раз где-то украли козу, голову — вон, на плечо — и к себе. Мама дома сидела с младшей моей сестрой одна. Кто по возрасту не подходил, того брали в санитарные поезда. Вагоны мыли. Эвакуированных везут, остановятся, надо трупы, что по дороге намерли, вытаскивать, складывать штабелями. Скот везут — бронсбойтом потом вагоны моем под людей. — И она все крутила свой страшный альбом с ветхими, желтыми, мятыми фотографиями.

— Помню, бомбежка, начали объявлять, чтобы все в укрытие бежали, я рванула, упала, разбила в кровь колени и подумала: «Пусть убивают, нет сил никаких больше! Останусь тут». И бомба попала как раз в бомбоубежище… Я ходила пломбировала вагоны с вот такой, — она показала размер, — пломбировочной машинкой. Мы тогда впервые узнали, что есть на белом свете сухое молоко, сгущенка, мясные консервы. Теперь у нас за горой нарезают землю под второй коттеджный поселок. Хаусы строить. А у одних, мы всей деревней уже ходили смотреть, церква в огороде стоит и местный художник рисует им иконы с ликом домочадцев. Разве не кощунство? Вы бы видели эти лики и эти лица. Это все равно что листками, вырванными из молитвослова, подтираться в сортире.

Вера Карповна правильно вспомнила фамилию Изольды. Соня просто не знала, что фамилия Спицына, которую носила тогда ее бабушка, была маминой. После лагерей она возьмет фамилию отца, под которой и будет ей известна. Тогда, в то лето, Изольду зеки затащили в вагон и изнасиловали. Изольда родила отца Софьи, это был ребенок, который никогда ничего не знал про своего отца, кем он был и каким. Его назвали Германом. И это имя принесло его матери множество дополнительных трудностей, как и он сам, потому что было производным от немецко-фашистской Германии, а для его матери еще и производным от последствий войны.

— А что твоя бабушка, Соня, жива теперь?

— Нет, она умерла еще раньше, до мамы с папой.

— А что с ними случилось, детка?

— Их сбила машина, когда они шли по обочине вдоль дороги ночью, возвращаясь от друзей со дня рождения.

Соня отвернулась, увлекаемая боем часов, которые отмерили одним ударом половину следующего часа, и последнее предложение произнесла, бегая глазами за маятником:

— Я и моя сестра Варя остались одни. Нашим опекуном стала тетка Майя, сводная сестра отца. Квартиру, где мы жили с родителями, обменяли с доплатой, на деньги построили кооперативную для кузин, детей Майи — Вики и Леночки, чтобы девочки могли быстро и успешно выйти замуж, что и случилось. — Соня добродушно улыбнулась.

Улеглись за полночь. Подмыться бабушка предложила по старинке над ведром, поливаясь теплой водой из чайника. Но Соня воздержалась от процедуры, благо привезла с собой разных салфеток для частной гигиены. Глеб долго вздыхал и ворочался на жестких пружинах, подтыкая под себя одеяло, стаскиваемое Соней, шуршал травяным матрасом. Над входом в комнату уже тридцать лет болтается крюк с кольцом, вбитый в потолок для устроения качелей. В него просовывались веревки и клался полосатый матрасик из детской игрушечной кровати, которого сейчас не хватило бы и на пол-ягодицы. На стене все тот же гобеленовый потертый коврик, репродукция картины Шишкина «Корабельная роща», с отбрасываемым на него тусклым подрагивающим светом от лампадки, помогающим воде на гобелене течь, а сосне покачиваться.

В уютном полумраке протопленной комнаты, пахнущей пирогами, печкой, старой влажной мебелью и обоями, смешивались ароматы кремов и духов Сони, напоминая собой запах бабушкиной сумки с помадами, обещая утреннее летнее солнце, бьющее через кружевной тюль, заливающее стволы испеченных, как хворост, длинных палок сосен на гобелене с шаткой изгородью и нежно хохочущим ручейком. В темноте время крадется бесшумно и незаметно. Обязательно захочется долго валяться в постели, слушать с закрытыми глазами, как за окном кто-то из взрослых собирает малину, тяпает грядки, таскает воду в лейках на парники, как сытая собака вяло гремит цепью, потягиваясь, или вылизывает миску, а на кухне звенит сосок выкрашенного в небесный цвет рукомойника, и все это сопровождается запахом маковых сладких пирогов, травяного чая, букетами цветов, принесенных из палисадника, лампады, папиросного дыма. И кто-то где-то точит бруском косу на покосе.

С этими мыслями кое-как к трем часам ночи Глебу удалось уснуть, крепко прижимаясь к горячей Софье, скатывающейся в ров, образовывающийся матрасом, постоянно наступая ей на длинные волосы локтями и плечами. Едва сон заволок Глеба в свою обитель, стал кружить по путаным лабиринтам, как послышался мелкий осторожный стук по оконному стеклу.

Приехала тетка Глеба, мама Светочки — Оля. Бабушка, охая, выскочила в чем была в сени, нацепив калоши. Раздались приглушенные голоса, звонкие поцелуи, возня, ввалились в дом с сумками, пакетами, поклажами. Быстро собрали чай на стол с остатками ужина. А звуки шепота за задернутой шторой поймали в свой плен и потащили в детские воспоминания мальчишку, лежащего, как и раньше, с притворно закрытыми глазами, сквозь узкие щели разомкнутых век, подглядывающего за неясными очертаниями фигур, просвечивающих сквозь занавески с расплывающимися рыцарями на красных конях возле прекрасных арабских замков.

С утра пораньше заголосили петухи во дворах. Собака выбралась из будки и, лязгая цепью по земле, ходила по двору из конца в конец, ожидая миски с похлебкой. Софья проснулась, сбегала умыться и опять скользнула в кровать, осторожно прикладывая остывшие босые ноги, «босикомые», как они называли их с Глебом, к его горячим икрам, как йод к ране. Быстрыми руками она ощупала достоинства раннего деревенского утра. В ее глазах озорно горели два солнышка. Хихикая, она ловко выпрыгнула из длинной бабушкиной ночнушки и скрылась под одеялом.

— А войдут? — Глеб улыбнулся и вздохнул.

Муж Ольги, Антон, как-то незаметно спился, прикормился коньячком, как пес у выставленной кадки с отходами с заднего двора столовой — каждый день новое подношение от заинтересованных в разрешении своего вопроса людей. «Не будь ты музыкантом», — говорила ему Оля, но он держал лицо только для работы, дома расслаблялся, и говорить все чаще становилось попросту не с кем.

— Невозможно взять высоту, — раскуривал он болтающуюся колокольным языком во рту сигарету. И все опускался и опускалася.

В двенадцать часов ночи он будил Светку и требовал показать ему для проверки домашнее задание. Ольга всегда, сколько жила с ним, жаловалась. Сначала на то, что он проверяет пальцем верхнюю часть дверного косяка, потом — что плюет ей в кастрюли с борщом, что матерится при ребенке и кулаком проверяет крепость кухонного стола под звонкое эхо почти никогда не выключаемого телевизора с подскоком всего имеющегося на поверхности стекла.

С телевизором еще какое-то время он продолжал свои мало кому понятные разговоры, которые Ольга давно назвала «Теледебаты». Утром полз на четырех костях на работу. Хуже жизни, казалось, придумать было нельзя. Когда же он вылетел наконец, как пробка из бутылки шампанского с должности, окончательно потеряв человеческий облик, растеряв махом последнюю горстку институтских друзей, а из дома начали пропадать вещи, Ольга собралась с духом и выгнала его. Упаковала в два счета пожитки, те, что еще не были пропиты, и перевезла к его матери в область.

Вечерами оконное стекло не спасало ее от дождя. В сухой совершенно комнате, на сухом лице молодой еще женщины наперегонки текли, сливались в поток и дружно обрушивались на губы, чтобы бесстрашно броситься и разбиться об полкапли дождя.

— Не реви, — говорила ей подруга, — а то задушу тебя собственными руками. Радуйся, что тебе не шестьдесят. А если бы было шестьдесят, что не семьдесят. Ну не заканчивается жизнь с разводом, с уходом мужчин, с оставлением мужчин. Не заканчивается.

Но Ольга знала правильный ответ, который в некоторых случаях, и этот случай как раз был ее, после развода заканчивал личную жизнь, как окончательная поломка заканчивает работу еще пять минут назад исправного, но одноразового механизма. Каждое утро она подходила к зеркалу и видела там разъехавшееся вширь лицо, второй подбородок, рано поредевшие волосы, несуразность фигуры, которая в сидячем положении выдвигала вперед складки живота такими пластами, что на их фоне пропадала, превращаясь в мальчишескую, грудь второго размера. Из-за кажущейся полноты она часто была раздражительна, независимо, сидела ли она на какой-нибудь ограничивающей диете или не сидела, и тогда злилась на себя еще больше. Она рассматривала припухшие болезненные косточки на ступнях, узловатые, с выступающими венами, руки и приходила к выводу, что прежними остались только кисти, все остальное расползлось, разрослось, разухабилось, опало тяжелым бременем. Трусы, которые она надевала стоя перед зеркалом, в прорезях для ляжек показывали живот, косточки бюстгалтера впивались в подмышки, колготки с утяжкой выдавливали наружу диафрагму, а корсет закруглял бока так, что они вот-вот готовы были сомкнуться. Ею были куплены двое черных брюк большого размера, садящихся на нее в виде двух куполов православного храма.

Переодеваясь в деревне в халат — ничто не делает женщину более домашней, как тонкие халаты — и обувая на босые ноги старенькие лодочки, Ольга преображалась. Халаты запечатывают тела женщин в свой тонкий футляр. С женщиной в домашнем халате по доступности и беззащитности может сравниться только женщина без макияжа. Недаром все самые невероятные терзания женщин в быту происходят именно в этом облачении.

Рассматривая Ольгу из своего укрытия, Соня, позавтракав, читала одним глазом книжку в шезлонге, наслаждаясь пронзительным пением птиц, чистым воздухом, теплом уходящего лета.

Она на самом деле хороша, но даже не догадывается и не подозревает об этом.

Около сосен охотился кот Боря цвета табби, прижав уши к распластавшемуся телу, мелко сотрясаясь в траве и подергивая кончиком хвоста. Во дворе пахло кипяченым бельем, выварившимся на самодельной печке. Ураганом по огороду пронесся Беляш, шальная дворняга, скрываясь от преследователя.

— Спустили кабана с цепи, так он, глядите, башку сейчас себе снесет — и по грядкам, и по грядкам. Вот черт окаянный! Сгинь, морда! — закричала на него Вера Карповна.

Беляш добежал до забора, сделал петлю, как заяц, и, поджав хвост, понесся прочь.

Обычно Беляш сидит на длинной цепи, недовольный своим пессимистическим положением, и облаивает все, что движется. Длинная его цепь бегает по проволоке — старая, еще десяток собак назад, придумка хозяина — протянутой вокруг дома от одного входа до другого. Обычно, выползая из будки, Беляш припадает на передние лапы, вытащив из лежбища половину туловища, растопыренными когтистыми пальчиками крепко держится за землю. Хвост кольцом закидывается у него на круп, язык половинкой розового бублика упирается в небо. Затем грудь гордо подается вперед и вытягиваются задние ноги. Ягуар. Загнанный после беготни Беляш долгое время остается ленивым и, ожидая вечернюю кормежку, только виляет хвостом, завидев людей.

— Светка, снеси ему миску! — крикнули из дома.

— А она где?

— У тебя на бороде. В сенях, где. Неси, да хлеба скроши туда. В ведре лежит у печки. Да молочком забели! Банка на подоконнике.

Песьи бока тут же проваливаются, он жадно начинает лакать, прижав уши, и выуживать из похлебки, громко фыркая, куски картошки и хлеба. Бока постепенно раздуваются мохнатым шариком, ровняя ребра. Потом еще минут десять он будет вылизывать миску, гоняя ее по пыльной земле под окном. Тощая Светка, мелькая загорелыми плечами и ногами, оттаскивает его за ошейник. А если палкой миску подпихивать, то он смешно осклабится, нос сморщит, десны навыворот и рвет ее край белыми зубищами в труху.

Днем Ольга полола на огороде с голой прямой спиной, загорала. Когда шли мимо редкие прохожие, прикрывала грудь передником, брошенным тут же в грядках. Сейчас она нарядилась в старое короткое платье и ходила по огороду, сверкая коленками. После возни с полом Глеб, усталый и вспотевший, сидел на лавочке, опершись головой о стену дома. Сегодня с утра у него сильнее, чем обычно, разболелся травмированный нос. На солнышке боль как будто отступала, освобождая место воспоминаниям. Как после длинного, пропахшего чистым бельем, красной и черной смородиной дня они, детьми, бежали на качели, цепями устремленными в небо, в горизонт вонзающейся жердочкой, и качались до дурноты и слабости в ногах, «взмывая выше ели, не ведая преград». На качелях, которых давно уже нет, — и даже яблони, их держащие, многие сгнили, — ставились рекорды по «дотрагиванию на спор носками до верхних веток», «до солнца», «до облака», «до тучи», «до пегой лошади на верхнем пастбище», по «самому продолжительному качанию на качелях с песнями». Качели у каждого были персональные. Приятно было вечерами пить чай в саду с конфетами и пирогами, оставшимися от выходных.

— Шурка, Анька, девки, идите чай пить с пирогами! — кричала прабабушка Гаша товаркам, проходившим мимо с перекинутыми на спины сетчатыми разноцветными торбами, полными буханок хлеба — восемь спереди, восемь сзади. Хлебом скотину подкармливали, делали пойло.

Девкам по пятьдесят с небольшим, по большей части одинокие, без мужей, рано умирающих, много работающих, много же пьющих, запаханных деревенской жизнью. Была среди них одна колоритнейшая фигура с черным, как гриб, прогорклым лицом, Шуркой звали, работала на скотном дворе дояркой. Курила только «Беломор». Табачищем он нее разило хуже чем от мужика, даже если молчала, не кашляла.

Помнил Глеб и то, как скакал на сеновале и что-то попало в глаз. Смотрели, искали соринку чуть ли не всей деревней полуслепыми глазами в очках — ничего. И терли, и капали, а в глаз будто песку насыпали, слезится, саднит. Перевязали, как у Кутузова, до утра и отправили спать. Поутру хотели свезти в город, в поликлинику. Все равно надо было газовые баллоны ехать менять на пункт для плиты. Но утром пришла соседка и отвела его к бабке Анне.

Проводили в горницу, посадили за стол. Ходики тикают, кошка сидит, моется, на него посматривает. Все вышли. Ничего необычного, он встал с диванчика и решил выйти посмотреть, где все. А тут в коридоре бабка Анна, и он налетел на нее. Она его за локоток взяла и обратно в избу втолкнула, посадила на стул. Приставила свой, села и стала отрывисто шептать, шевеля старыми губами без контура, за которыми, он еще давно заметил, у нее оголенные зубы с большими расстояниями. Бабка эта даже летом ходила в вязаном пальто на вате, и дети ее в деревне побаивались. Губы она «на выход» подводила старой помадой бантиком. Сидел он смирно, почти не дышал и пытался вслушаться в непонятные слова. И его как будто чуть-чуть в сон клонить начало. А потом вдруг резко и коротко она набрала воздуха и плюнула ему в глаз. Потом отерла плевок платком, заулыбалась, видя, что он испугался, и выпроводила за дверь, перекрестив. В доме у нее пахло котами. Долго еще этот запах потом ассоциировался у него с плевком в глаз.

— Ступай теперь, любота моя, — напутствовала она. — Не свернись с лестницы!

Соседка привела его к дому. К вечеру глаз совсем перестал болеть, отек и краснота спали. Бабушка велела сбегать снести Анне гостинец и пирог с морошкой.

Врачиха ездила раз в две недели в медпункт, так к ней никто не ходил, сами справлялись. Поплюют, подуют, щепоткой по месту поводят, пошепчут — и нет хворобы. Белье только само, дуй не дуй, не кипятилось, да корова не доилась, да грядки не пололись, да лук не плелся, да ягоды в ведра с кустов не сыпались, да навоз в компостную яму не соскребался. А так бы все ничего. Два мужика на горе жило на девять домов, и те «не могли». Всего семь гор. «Он занемог», — звучало почти как приговор, потому что и мужики жилы себе до последнего рвали.

— Сынок, сходи к бабе скажи: «Бабушка, выпусти, стерва окаянная такая, эдакая-разэдакая, деда из свинарника, он больше не будет». Скажи. Ступай, милый, похлопочи за деда, ангел мой, — просил Глеба родной дедушка, который был тогда еще жив, размягчить бабин гнев от вчерашнего принятия спиртного на грудь с показательными выступлениями.

Тогда он в горячке, разойдясь, уже в который раз обличал ее родословную.

— Хамово племя. Вижу я вашу татаро-монгольскую кровь. Я вам еще устрою Куликовскую битву, — грозил он проходящей мимо него Вере Карповне со стопкой чистых тарелок и полотенцем через плечо. — Вы у меня еще ответите за Тохтамыша! Изменила, изменила где-то маман с узкоглазым водолазом Каропу, — грозил он пальцем. — Ишь они под русских подделались. Хрен вам, меня не проведешь. А морды-то свои видели в зеркало? Поросенка им захотелось заколоть, Орда клятая! Нашлась мне тоже курултайская барыня.

Развивая так свою евгенику, он костерил весь женин род до седьмого колена, обличая и ее высокие широкие скулы, и низкий рост, и слегка миндалевидный разрез глаз, который у него уже превращался в монгольский с эпикантусом, чего на самом деле не было, и подозрительную смуглость кожи при русых волосах, и всю ширококостность фигуры, которую прозвал «плоскою». Были ли на самом деле у них монголы, никто не знал, что-то такое едва ли можно было уловить, но дед старался.

— Я тебе завтра таких монголов покажу, — обещала бабушка. — Закачаешься, чучело сиволобое. Только доживи до завтра, не помри с похмелюки. Со всеми свинями своими перецелуешься французским поцелуем!

И она, поддев его ухватом, выгоняла деда на двор.

Тогда они только пошли на пенсию, еще держали большое хозяйство. Потом в этот же год дед и помер.

— Бабушка, дед сказал, что он больше не будет, выпусти его. Мне его жалко. Я ему открою, ба, — сердобольничал Глеб.

— Я вам открою! Я вам так открою! Сговорились! Сиди, изверг! — кричала она на двор. — И не баламуть мне парня. Я открою ему щас! — продолжала она в ту же сторону. — Я ему так открою — кубарем покатится у меня под гору к Аньки слепой избе. Ч-черт полосатый! Век бы балахрысничал, водку пил. Дай только волю.

— Я же из-за живности, Верка! Как ты не можешь понять? — оправдывался дед глухим голосом из-за закрытой на вертушку двери.

Потом вроде на некоторое время все стихало — и заново:

— Что, шельма? Пью я ей! Раз в год. — Дед колотил себя красным кулаком в грудь. — Раз в год-то усугубился… И то нельзя. Где лошадей я брал? Они у меня брали! Я ей тыщу на сберкнижку снес-положил. На, на руки мои смотри! Нет рук! Не спамши, не жрамши, я до Берлина ей дошел, в плену гнил. Где мои медали? Тащи сюда к свиням, сволота! Надену, подохну в медалях! Я не могу сто пятьдесят грамм теперь хряснуть за убийство своего родного поросенка? От себя последнее, бывало, оторвешь — ему несешь, розовопузому дьяволу…

— Ты-то можешь? Ты тыщу сто грамм можешь! Я тебя, паскуда, до завтра там продержу, ты нахрястаешься у меня там до брюха… За поросенка он пьет. Поросенок зарезан три месяца назад, а он все пьет за него. Жалко ему! А меня кто пожалеет?

Нахрястался дед. Не выпустит бабушка его теперь, пока не стемнеет. Когда страда — расслабляться некогда. Тут тебе не город. Восемь телег привезено сена в пелевню, и его теперь заставят прыгать в толстых штанах, чтобы трамбовалось, читая «С отрадой, многим незнакомой, я вижу полное гумно…»

Утром протрезвевший дед полезет в пиджак и даст денег на фотоаппарат «Смена 8М», помня обещание за сунутую ему в окно «маленькую». Где взять — было сказано. Он на такое дело припрятывал. Глеб мечтал фотографировать лошадей. В деревне в то время жил один колхозный пастушок, пришлый, из бурят. Лошадей очень любил. У нас, говорил он, лошади относятся к скотине с «горячим дыханием» — халуун хошуу мал. И про стога говорил чудно, по-ихнему — зароды. Дед прозвал его «наш автономный пасынок» и «Верин баргузинчик», намекая Вере Карповне на родство.

Под спокойное перелистывание страниц Сониной книги Глебу припомнилось, как метали стога в зной на сенокосе, как летит поданный вилами лохматый ворох сена, укладываемый на стоговище, как съезжаешь с него вниз усталый и жадно пьешь прохладный морс с бутербродом. Вечером случайно оголенные участки тела покроются красными точками и полосками от сена, станут чесаться, зудеть. А где-то вдалеке на соседнем участке такой же маленький человечек пляшет вокруг палочки на огромном яйце, вершит.

— Я тоже хочу вершить, не хочу ворошить, не хочу кучить. — Кирилл гребет детскими маленькими грабельками, бывшими глебовскими, и хнычет.

— Фига с два тебе! Греби давай. Ба, очесывает пусть! Вон у меня тут какая пукля нависла сбоку!

Мужчины подпирают стог с трех сторон жердями. Так он будет стоять до самой зимы, а может быть, его еще продадут по осени. Когда будут окучивать картошку, можно будет лошади дать несколько пучков сена полакомиться. А еще можно выпросить одноглазую умную кобылу Чайку у пастуха, пока он обедает у них в доме да чай два часа ведрами пьет, залезть на нее и даже съездить шагом к черемухе, объесться и свалиться потом с животом. Какую-то чайку зовут Джонатаном, какую-то лошадь зовут Чайкой, как автомобиль, а какую-то женщину зовут лошадью.

Если пустить Чайку галопом в поле, перемахнуть через каменистый ручеек, мчаться, прижавшись с ее вспотевшей шее, цепко держа узду, по дикой траве, можно представить себя ковбоеем. Седок — пушинка, в бока не стучится, кнутом по крупу не хлещет.

— Дядя Саша, а почему Чайка без глаза? — спрашивали дети пастуха.

На самом деле его имя было Санжа, но в деревне его переименовали.

— А потому, что кончается на «у»!

— Ну скажите!

— А ей в лесу лешак привиделся, вот она и понесла, да на сучья.

— Скажите про блохастого жеребенка, как вы там всегда говорили!

— Хун болохо багахаа? Это означает: «Аргамак уже в жеребенке виден, хороший человек с детства сказывается». Так у нас дома говорят.

Ветер рвет грудь и воет в ушах! Облака взорванных копытами цветов и трав ковром пестрят перед глазами. На горизонте, там, за небом, живет зовущая к себе свобода. Рукой до нее подать. Ручей, овраг, горка, низинка, лесок, еще ручей. Голова у лошади повернута в сторону, но галоп ровный. Это она одним глазом дорогу смотрит. Через час Чайка жует соленый хлеб, моргая розовым веком, где у нее всегда мошкары полно и слез, и яростно хлещет хвостом слепней. Ватник на ней под седлом сырой от пота.

Дядя Саша выкатит бабуле прокламацию, и та всучит ему втихаря от деда рупь. Пастух сгребет его своей узловатой черной лапой в недра необъятных засаленных, когда-то серых, а теперь черных штанов-галифе с заплатками на коленях и на радостях тут же пропьет. Картуз его, с треснутым посередине лаковым козырьком, сдвинут, как и он сам когда пьяный — набок, сапоги — хромовые и тоже растрескавшиеся — при походке скрипят, за голенищем — ложка и смятые деньги. Сегодня он не гоняется, не пасет, так что во всем парадном, можно сказать. Бабушка сует ему бутерброды и соленых огурцов с собой.

— Я тебе еще залезу на лошадь! — грозит бабушка пальцем. — Пей молока ну-ка стакан парного. Пока не выпьешь, гулять не пущу, хватит. Убьется на этих лошадях!

Стаканом она называет огромную дедову пол-литровую кружку.

— Не буду, меня от него тошнит. Оно теплое. — Глеб пытается саботировать мероприятие и жалеет, что не может нагнать на лицо зелень.

— Не боися. От молока еще никто не помирал. Свое молочко, чистенькое, свеженькое, добренькое.

— А я люблю в бутылках, с зелеными крышками, а это мне жирное.

— А я повторяю, что свою синюю воду будешь у матки с батькой в городе пить. Это здоровье, балда! Пей!

— Не могу. Оно пахнет!

— Чем? Ври, да не завирайся!

— Коровой вонючей. Козой!

— Мандой! — Бабушка замахивалась, но могла и хлобыстнуть сгоряча, если что. — Ну и сиди, пока не надоест.

— У меня с вашего молока понос!

— Вот и хорошо, промоет хоть все.

На бабушку никакие аргументы не действовали.

— Не быть тебе космонастом Гагариным, не летать тебе на ракете в космос с собаками! — дразнил его дед.

— А я и не хочу в космос! Сам лети.

— Хоти — не хоти, все равно не полетишь, коли молока не пьешь. Туда хлюпиков не берут! Придешь записываться, а тебя под зад коленкой. Так тебе и надо! И девчонки будут над тобой смеяться.

— А мне и не надо — курица-помада.

— Зачем ему помада, Сема? Отбери немедленно! Неужели ты не видишь, что он там хватает?

Запах скошенного сена, бани и выпечки стал родным, навсегда возвращающим в детство. По субботам топили баню по-черному, на открытом очаге кипел котел, без печки. Поленья складывались прямо под огромным черным, прокопченным котлом. Дым валил изо всех щелей, а заодно и через трубу. После того как баня протапливалась и котел закипал, дым в трубе приобретал какую-то особенную на бабушкин искушенный взгляд консистенцию, баню необходимо было убрать — вымыть стены, окна, пол, полок и двери от гари, натаскать холодной воды из пруда, пару ведер ледяной из колодца, принести банку с самодельным хлебным квасом или лимонад «Золотой ключик». Баню немного проветривали, и первой партией отправлялись мыться мужчины. Женщины в это время готовили ужин, ставили самовар. На летние праздники: на Рожество Иоанна Предтечи, в летний солнцеворот, оставшийся еще от язычества — в ночь на Ивана Купалу, в Преображение Господне, Успение да дни рождения, выпадающие у приезжих из города гостей, пекли пироги. Глеб всегда разжигал самовар сам, сам драл бересту, сам колол щепу со стишатами Хармса: «Утром рано подошел, к самовару подошел, дядя Петя подошел…» Кирилл сидел рядом, наблюдал и завидовал.

После первой парки в бане можно на полминутки выскочить в сени, остыть, хлебнуть холодной колодезной воды из ведра, пока никто не видит. Умоляя сделать глоточек, если вышел не один, предстояло так изловчаться, чтобы пить много, а глотать тихо, имитируя один глоток, якобы растягиваемый, как удовольствие.

— А-а-а, вода горячая! Голова гор-и-и-ит!

— Терпи, казак, атаманом будешь!

Отец охаживал веником, опуская ритмично тяжелую руку. Через полтора часа, еле волоча ноги, возвращались домой раскрасневшиеся, медленно поднимаясь в гору, сопровождаемые стайками ласточек и скатывающимся в низину прохладным ветерком. Пару в бане хватало и для женщин. Самой отъявленной парильщицей слыла бабушка. Она сменила на этом посту в свое время прабабушку Агафью. Девочкам для собственного спасения приходилось падать на пол и там из щелей, меж досок в полу, из земли тянуть носом приятную освежающую сырость. Но их быстро поднимали: «Вставайте, барыни!», загоняли на полки́, и там в их бока вцеплялся березовый или дубовый веник.

Мужчины в ожидании женщин беседовали, играли в шахматы, шашки, иногда в карты. Тяпнуть водочки после баньки — святое дело. Дежурить отправляли Кирилла. Ему давалось задание: как бабы с тазами свернут с тропинки на дорогу, опрометью мчаться обратно. Румяные, в испарине, в разноцветных ситцевых платках, бабенки расставляли тазы в сенях на попа, развешивали белье и только потом проходили в дом. Мужички по давно заведенной традиции потчевали их ими же приготовленными кушаниями: салатами, пирогами с мясом, творогом, маком, повидлом, ягодами, вареной картошкой с маслом и укропом, грибной икрой, двигали к ним чай в чашках с парадными блюдцами. Полсамовара уж как не бывало. Бабы, отдуваясь, пили чаек, бабушка наливала в чашку малиновую или вишневую настойку и пила ее из блюдца вместе с чаем. Это теперь оно у нее в руках прыгает. У кого-то непременно уже болела голова, девочки с приезжими гостями капризничали, их уводили и укладывали спать.

В дни, когда в доме собиралось много народу, становилось оживленно, даже шумно, но весело, вечерами пели русские песни на красном закате, под бузиной, отмахиваясь веткой от мошкары и комаров.

По коже бегут мурашки от проникновенного женского пения, свернувшего в комок душу, прихватив ее невидимой бечевой далеких предков с их языческими обрядами, ставшими потом детскими играми, хороводами и песнопениями, с поклонением Дажбогу, Роду, Волосу, Макоше — матери сырой земле, Яриле. Недаром и деревня их находится недалеко от Волосова. Известно, что все населенные пункты с таким названием ведут свое происхождения от Волоса — скотьего бога, божества богатства.

Эхом пронзительного финала замирает и тает в пространстве песня, и только слышно, как ласточки острыми ножницами крыльев рассекают ее летящую вверх мантию в постепенно остывающем после теплого дня воздухе. Слышно, как трепетные козявки объясняются друг другу в любви в вибрирующих от восторга и ветра листьях деревьев. Как говорил раньше Сашка-пастух: «Не будь у деревьев макушек — ветру неоткуда было бы взяться». Его потом убило в лесу молнией. Он под елку привалился в плаще, дождик хотел переждать.

Прабабушка в июне называла такие дни «русальной неделей», перед днем Ивана Купала, Ивановым днем. В июле она всегда ожидала гром на Ильин день, и он непременно случался. Удивительно, насколько живучими оказались языческие ритуалы, дожившие кое-где еще и до наших дней, тесно сплетенные с христианством, заменившим церковными праздниками древние, как это случилось с Преображением Господним или Яблочным Спасом. Их перекрыл древний культ праздника урожая по случаю окончания жатвы. Так же как и храмы, которые ставились всегда на месте языческих святилищ. И даже на их деревенском кладбище до сих пор сохранились могилы с голбцами — крестами, двускатной крышей, напоминающей домики, домовины, в которых славяне хоронили покойников.

В деревне все женщины, по обыкновению, называли мужчин «Сам». «Сам был в городе», «Сам сказал», «Сам сделал». Детские воспоминания о летней деревне часто проносились перед глазами короткометражным фильмом с примесью неотделимой тоски по светлому детству. Весенние запахи в городе пробуждают предвкушение деревенского лета, тянут туда, где царствует непорабощенная, вольная природа. Год от года лето становилось все больше городским, неуютным, суетливым, непривычным, пахнущим плавленым асфальтом и автомобильными испражнениями, вытесняя воспоминания, тягу и само детство. Иногда Глебу казалось, что любой другой мальчик, выросший в его семье, сохранил бы о ней совершенно другие воспоминания. Да и сам он, скорее всего, сохранил бы их другими. Но он выбрал эти.

Сейчас, глядя на их старый дом, казавшийся теперь маленьким и куцым, утратившим вдруг в какой-то момент взросления свой хоромный вид, Глеб вспоминал, как когда-то лазили на сеновал с друзьями, это теперь уж он весь сгнил. Как девчонки тайком рылись в бабушкином старинном комоде, примеряли пыльные сапоги на сбитых каблуках, корсеты и вонючие, пропахшие едкой затхлостью сумочки из крокодиловой кожи. Тогда казалось, что именно так только и пахнут самые настоящие крокодилы — затхлостью бабушкиных сумочек.

Помнил он и про то, как однажды обзывались и кидались гнилыми яблоками с деревенскими друзьями, расхорохорившись, в его старших братьев Севу и Игоря, внуков бабушкиной двоюродной сестры, нашему плетню троюродных племянников, как она их называла. Заносчивых и злющих подростков. А потом боялся идти домой, когда все разошлись, ходил до позднего вечера околицей. Страшно становилось от того, что бабушка, наверное, переполошилась и ищет, а эти дылды молчат и даже наверняка ее подначивают. Сейчас он домой явится, а ему сначала от бабушки втык, потом дылды оторвутся. На другой день они его подловили и коленками в навозную кучу опустили. Золотые в виде прощенья во рту звенят. Молчал. Подняли, как Буратино, под мышки и поволокли к огромной глубокой куче, масштабом покрытия пошире.

— Говори, говно такое: «Простите засранца!» Ну? Давай, говори!

— Сами вы говно на палочке, в стеклянной баночке и засранцы вонючие!

Это было вовсе не то, что они хотели услышать.

— Вот упрямый гад! Значит, сейчас начнем погружение на раз-два-три! Мы, может, конечно, и говно, но отмываться тебе придется. А что бы бабушка не выпасла, мы тебя в пруду утопим, как крысу.

— Сейчас мы тебе покажем похождения слона по жопе таракана!

Ноги подогнулись в целях самообороны, в итоге удар на себя приняли коленки. Затем процессия переместилась к пруду. Туда его просто, как в кино, скинули за руки и за ноги. Выплыл кое-как, наевшись тины с жабьими пузырями. Вечером во дворе, набравшись храбрости и предвкушая очередную экзекуцию, проколол шины на их велосипедах. Весь следующий день братва клеила камеры, грозя кулаком и не смея напасть при взрослых:

— Завтра бабка уедет, держись!

— Сами вы бабки сраные!

— Я сейчас ему в глаз дам! Держите меня семеро!

— Сиди ты! Мы его по-другому проучим, без синяков…

На следующий день Вера Карповна действительно уехала на городскую квартиру. Как только за бабушкой закрылась калитка, Глеб тут же помчался за дом и огородами пробрался на соседний участок, предчувствуя разгар дедовщины. Походив кругами, зашел как бы промежду прочим к соседям.

— Теть Зой, здрасьте, а где девчонки?

— В город поехали. Купальники искать.

— А-а-а… Ну ладно. Потом тогда увидимся. До свидания.

Понятное дело, что мотаться в жару по соседям, где каждый своим делом занят, занятие бестолковое. Погуляв по округе пару часов, Глеб решил разведать обстановку. На дверях их дома висел замок. Ушли, стало быть, фашисты. Пробравшись в подвал, запасные ключи от которого он знал, где хранятся, отпер дверцу и стал озираться в полумраке. Слева на стеллаже возвышалась батарея банок разных времен, справа в загончике хранилась прошлогодняя картошка. Из сена белыми рогами торчали ее ростки. Это значит, что скоро бабушка заставит их обламывать. Мелкую, сморщенную, мышами погрызенную и всякую другую подозрительную надо будет сортировать в одно ведро, крупную и здоровую — в другое.

Но это не сегодня. Сегодня ему самому будут рога обламывать. Лишь бы до бабушкиного приезда протянуть. Наверх в дом ведет короткая приставная лестница, ходить приходится согнувшись. Если влезть по лестнице вверх и начать поднимать крышку, сколоченную в виде квадратного люка, то, попотев, можно выбраться и оказаться дома, поесть, попить, а потом опять уйти тем же путем. Тяжелая крышка неохотно сдвинулась с места. Толкать ее приходится головой. Наверху ее плотно держат тяжелые домотканые половики. Когда кое-как удалось выбраться наружу, надо было откинуть прижатый крышкой половик. Глеб наклонился, покряхтел, вынул дорожку и поднял глаза. На него с ухмылочкой смотрели Сева и Игорь…

— Я держу ему руки и ноги, а ты гроб открывай!

И они потащили его к дивану с откидывающейся вверх крышкой. Называлась эта процедура «Мумификация фараона в Долине Царей». Когда его поместили внутрь, биться, по опыту, было уже абсолютно бессмысленно. Пространство быстро наполнялось углекислым газом, и становилось нечем дышать. Через три минуты крышка чуть-чуть приоткрылась, и в образовавшуюся щель просунулась грязная пятерня с ваткой, смоченной нашатырным спиртом.

— Вот тебе, сволочуга такая! Давай тащи сюда еще ваты и флакон! Сейчас сделаем из него Тутанхамона.

Глебу тогда было десять лет, и он про то, как делают Тутанхамона, еще ничего не знал. От нашатырного спирта было одно спасение: сунуть нос в щелку дивана и потихоньку тянуть оттуда воздух. После получаса возни и экзекуции занятие наскучивало мучителям и его выпускали. И потом, уже в достаточно зрелые годы, просить прощения для него, он осознавал, являлось занятием крайне неприятным и унизительным. Приходилось действовать так, чтобы не дай бог и не просить.

— Попробуй только наябедничай! — грозились братья. — Будешь каждый день сидеть в гробу, пока бабка на огороде!

Но зла, как ни странно, ни теперь, ни тогда он на них не держал. Приезжала бабушка, и тучи развеивались сами собой.

Как только закапали первые капли, еще под светящим на землю Колаксаем, он вспомнил, что прабабушка всегда называла их детскую беготню по лужам «доить небо». Небесное молоко, как и раньше, на дворе собиралось в бочку. Там оно стояло с плавающими на поверхности насекомыми, листьями яблони и рябины для поливки цветов.

— Идитя небесной-то водой умойтесь для длинной молодости. Краше цветов будете!

И они — Глеб и братья — верили, что с неба сегодня падала особенная вода, живая, молодильная, которой, впрочем, исстари считалась на Руси любая бьющая ключом родниковая вода.

Соня вскочила с книжкой и побежала в дом. Дождь забарабанил по крыше, небо за считанные минуты заволокло, колючими мурашками застучал дождь по спинам убегающих. Оглянулась, Глеб продолжал сидеть под дождем. Вернулась, столкнула его с лавочки, схватила за руку, и оба вприпрыжку по мокрой траве наперегонки вбежали в дом, сразу за недовольным погодой мокрым котом, с тревожно вздернутыми бровями.

После обеда, как всегда сытного, — с первым, вторым, третьим и четвертым, который на этот раз готовила приехавшая Ольга, — завалились немного полежать. Дед, шевеля очками, крутил антенну. Бабушка колотила нервно кружащихся мух, спасшихся и разомлевших в тепле. Телевизор не показывал. Дождь унялся, но выходить все равно было противно, трава намокла, скамейка отсырела и не скоро теперь просохнет. Грозой, видимо, повредило где-то провода, свет мигал.

— А тот, кто лю-ю-бит, — раздался удар — оглушенная муха кубарем откатилась за стол, — слов не пря-я-чет, — напевала бабушка. — Ведь не напра-асно душа боли-и-т.

— Поет бабушка! Настроение, видать, хорошее, — заметил дед.

— Бабушка умеет петь-то! — похвалила сама себя Вера Карповна. — Я так спою, что у тебя слезы из глаз брызнут!

— Да сейчас! Размечталась… — осадил ее дед. — Ты сама-то забыла, как плакала в цирке?

— Это когда еще?

— Это мы ездили в цирк с ней весной, — пояснил дед. — Такой у нее восторг был, в зобу дыханье сперло… И клоун к ней еще вдобавок с арены пробрался и подарил шарик, так что там было! Расплакалась чистыми голубыми слезами Енисея.

— Вот дурак, а! — Бабушка в шутку шлепнула деда по спине хлопушкой. — Муха! Чего городишь-то? Кто это там плакал?

— Так ведь не я. Голова, бабка, болит, не хлопай меня.

— Давай давление смеряем, — предложила Ольга.

— Не надо, это не от этого.

— А откуда ты знаешь — от чего? Сейчас же таблетки начнете жрать какие попало! На фига я привозила тонометр, коли вы им пользоваться не хотите?

— Не надо нам, как вы хотите, нам надо, как мы хотим. Не меряли век, на что оно нам, ваше давление?

Ольга покачала головой и бросилась искать таблетки. Глядя на их легкую перебранку, как на умелую неспешную игру в настольный теннис двух дворовых любителей, все понимали, что между ними мир и лад, а перекидываются они меж собой, только чтобы не терять форму, по привычке, для тонуса.

— Брешет, как собака на забор! А? Ой, гляньте, Альфонец идет! — Вера Карповна поманила всех к окну. — В майке, в тапках на босу ногу! Жену пошел встречать. Она у него рыбой по деревням торгует. А он, молодец такой, как в двадцать лет вышел из тюрьмы, так больше нигде и не работает. Гуляют так, что вставную челюсть ищут полночи с включенными фонарями от машин…

— Как же так? — удивилась Соня, всматриваясь в вальяжную походку Альфонса.

— А вот так. У нее своего жилья нет. А коли нет, так она и нашла с местом себе Альфонца. И отъелся он у нее, смотри-ка, как кабан. На что такие мужики, скажи, пожалуйста? Уж лучше одной — не мята, не клята. А у Вали, я не рассказывала? — Она обратилась к Глебу. — Тоже несчастье! Такая пьянь вырос сынок, помнишь, дружили вы?

— Сколько этот Толик уже бабья ей сюда из города поперевозил… И никто с ним не уживается, с драконом. Вот и Валя… Ни внуков, ни сына путного. Торчит… привет, Валенька, — она помахала ей рукой, — весь день в окне с раннего с ранья до позднего вечера. Просто жесть, как говорит Светочка, и глаза в кучу.

Глеб покосился на бабушку.

— Ты бы на сленг-то не налегала. Научит она тебя!

— Да ну, перестань. Научит… Сами с усами. Сам-то мне рассказывал, когда в школе учился, про девиз «будущего нет». Забыл, что ли? У тебя, мол, есть только это мгновение, проживи его быстро и умри молодым.

— Господи, откуда это? — улыбнулась Соня.

— Откуда, откуда… Секс пистолс, — уточнил Глеб.

Соня весь день рисовала Светочку. Вечером по мутным пакетам и сумкам запрыгали банки-склянки, выращенный на огороде провиант. Половину продуктов, что привезли из города, Вера Карповна снова возвратила назад под лозунгом: «Не надо на нас деньги держать». Сопротивляться было бесполезно.

— Какой-то игрушки нет? — спохватилась она, глядя на телевизор, где рядком стояла плюшевая и пластмассовая живность. — Или мне уже мерещится?

— Зайца. Я взял, — сказал Глеб.

С этим зайцем они расстались летом, когда Глебу исполнилось семь лет и забирать игрушки в город уже не было смысла — дома ждала школа и все уверяли, что теперь ему будет не до игрушек.

— Ой ты, дитятко! Грязь эту повезешь домой? На-ка вот матке свечей передай. — Она ткнула в угол сумки сверток. — Парафиновые ставить нельзя, только восковые. Я каженное боженное воскресенье, как бываю в церкви, беру три-четыре штуки по пять рублей. Самые дешевые-то уже по пять. И ставлю налево-направо, святым и к аналою. Отдай ей. Пусть сходит, как лицо поправит.

— Ну, сядем. В ногах правды нет… Женись, черт нерусский! Нашлась же молодайка! — шепнула, обняв Глеба, Вера Карповна и, утирая слезы концом платка, толкнула его в плечо. — Женись, окаянный. Жизнь пройдет, болтаешься…

Соне же сунула потом уже на повороте за калиткой вязаные тапки в карман куртки.

— Света, как их?

Светка стояла, положив руки на изгородь и сверху подбородок.

— Чего? — отозвалась Светочка.

— Да тапки эти? Опять позабыла. Как их?

— Слипы, — напомнила Света.

— Вот. Модные тапки нынче вяжу всем с узором. Носи на здоровье. И деду таких лаптей навязала, чтобы не топал, как слон.

— У вас прямо настоящий стиль Этро. У них есть такой фирменный индийский орнамент пейсли.

— Знаем, что актуально, — улыбнулась Вера Карповна. — А ты в деревню ехать не хочешь!

 

IX

Взрослея и мужая, Глеб силился понять, докопаться до первопричины, что является первоосновой, закладкой жизненных ситуаций, которые каждый человек проживает, оставаясь зависимым и несвободным. Что называется попросту — судьба. Когда им с Романом, его однокурсником, пришла в голову идея подробно исследовать матричную структуру базовой амниотической вселенной на собственном опыте, переживая уже во взрослом возрасте погружение в союз с материнским чревом, они без проволочек стали заниматься исследованием темы.

— Следуя этому принципу, — рассказывали они еще одному приятелю, которого настойчиво привлекали в группу, — тело должно точь-в-точь вспомнить и воспроизвести, выводя на психологический и эмоциональный план, все те переживания, которые оно несет в себе все эти годы. Мы обратимся к перинатальным матрицам. У нас будет собственная группа, которая посвятит себя этим исследованиям и анализу.

Приятель был настроен скептически, и в полемике проходили часы напролет.

— После моих болезненных и довольно бесплотных попыток найти ключ к источнику своих проблем, а точнее, той кармической записи, которую каждый несет и реализует последовательно, мы задумали эксперимент, основывающийся в том числе и на телесно ориентированных практиках. Ожидая, что он должен нам помочь проникнуть в тайны собственного микрокосма, — пояснял Глеб.

Он пропадал, Соня нервничала.

— Ты же знаешь, что я жду твоего звонка, — упрекала его она. — И не звонишь. Что это? Как это трактовать?

— Я не знал, что ты ждешь звонка.

— Чушь. Знал. Что, ты вообще теперь не будешь мне звонить? Я все с тобой проговариваю, разжевываю, кладу в рот. Я как доктор, наблюдающий пациента, который всегда хочет видеть положительную динамику лечения. Для этого мне и нужны звонки. Но если больной не звонит, если нет положительной динамики, таких больных оставляют в покое.

— Да? Я думал, есть клятва Гиппопотама вообще-то. Или этот доктор ее не давал?

— Давал, но не всем.

— Ты же знаешь, чем я сейчас увлечен. Мы готовим группу для недельного тренинга.

— Может, лучше сразу к психиатру?

— Обещаю, что подумаю об этом.

— Когда ты говоришь в таком тоне и трясешь головой, мне хочется влепить тебе подзатыльник.

— Скажи мне наконец знаешь что? Почему ты продолжаешь наши отношения? Такие путаные, неестественные отношения? Терпишь все это? Зачем? Что тебя держит?

Она помолчала какое-то время, обдумывая ответ. Он предугадывал, каким он будет. Наверняка любимым всеми женщинами мира: «Не знаю». Но она не оправдала ожиданий, что было для нее вполне нормально, видимо, все-таки являясь женщиной войны.

— Все просто, я думала, ты и так знаешь. Когда ты повернулся ко мне, я заметила, что мой лоб находится на уровне твоего кадыка, а глаза смотрят в ямочку под ним. Там с боков такое место есть, называется «ручки от чемодана». — Она дотронулась до своих ключиц.

— И?

— И мне стало ясно, что если я сейчас положу руки тебе на плечи — это будет удобно.

Софья замолчала и смотрела на него прямо, не мигая, уперев взгляд куда-то в область третьего глаза.

— И все?

— Все! — подтвердила она, сохраняя невозмутимый тон и серьезность, без намека на раздражение.

— Все? — переспросил Глеб.

— Ты просто не понимаешь, — добавила она, — мне был нужен удобный мужчина.

— Удобный? — Он не верил своим ушам. — Но ты же терпеть не можешь запах алкоголя…

— Я ведь сказала удобный, а не непьющий, — заключила она.

— А я думал…

— А ты мне знаешь что тогда скажи, — обратилась к нему она, закусив губу. — Почему ты так вцепился в меня?

— Из-за глаз!

— Тебе так понравились мои глаза?

— Нет, просто у меня зрение плохое. А если серьезно, то женщина может понравиться мужчине пластикой, нервной системой, талантом, наконец. А ты… Ты самый проникновенный, тонко чувствующий пластический творец. Ты богиня. Низвергнутая и скучающая по иным мирам. Я тебя увидел такой тогда в самый первый раз. В каждой женщине, а в тебе в особенности, присутствует своя доза окиси этилена — основной взрывчатый компонент бомбы… А помнишь, какую ты мне подарила валентинку однажды? Таких больше никто не получил в Петербурге. Я уверен.

Это была самая необычная валентинка в его жизни. На листочке, который крепится на липком слое ежедневной прокладки, было написано: «Из преисподни. С любовью».

Бердышев привлек ее к себе и с жаром стиснул в дрожащих объятиях.

— Ну что ты делаешь? — завопила она.

— Что делаю? — Он разжал руки.

— Ты стер мне свитером брови. Сколько раз просила! Сколько раз говорила!

— О господи, Соня! Расслабься. — Он аккуратно еще раз крепко обнял ее, так, как не отпускают от себя единственное и дорогое, всегда являющееся надуманным, часто мимолетным именно в образах, но вот на некоторое время вдруг становящееся осязаемым настолько, что протяни руку — и оно телесно, тепло и сердцебиенно, как любила говорить Соня.

Она покорно обмякла, стала податливой, как благодарный за долгое терзание разогретый в руках материал. Это было волшебно. Наступила минута блаженной тишины, когда разговоры стали лишними и слова потерялись в вечности. Через минуту бледные неживые губы разомкнулись и стали наливаться прозрачным цветом. Целовать их было вырвавшимся на свободу сладостным удовольствием, но он в этот момент, естественно, не формулировал свои ощущения, а отдался поглощающему его процессу «соития страстотерпца с великомученицей».

— Опять ноги не побрила?

— До ног руки не доходили.

Он протянул ей презерватив под второй концерт Сергея Рахманинова, часть два Adagio sostenuto в исполнении Рихтера в пятьдесят девятом году. На тумбе горела толстая оплывающая свечка, а за окном, словно споря, кто продержится дольше, пылал ярко малиновый закат. С каким-то отчаянием оба погрузились в состояние, когда двое почти не разговаривают.

— Ты опять не…?

— А вы хотели причинить мне удовольствие?

— Да, хотела… Мне тут пришла в голову одна мысль, — продолжила, подумав, она, — сейчас очень коротко сформулирую причину того, что является показателем нашей чужеродности, нашей иллюзии, что мы родные, что мы вместе, а на самом деле твоего недоверия, твоего нежелания быть вместе и моего болезненного согласия поступать с собой подобным образом. Знаешь, что это?

Он сделал движение головой в знак согласия. Она стала щупать что-то рукой справа от себя на полу и подняла вверх изделие из латекса, вынутое из упаковки Contex Romantic.

— Не понимать друг друга страшно, как думаешь? Не понимать и обнимать, — тихо озвучила она жест и напела: — «Стоят девчонки, стоят в сторонке и Contex в руках теребят». Прими решение, прошу тебя. Я знаю, что ты не станешь другим. Даже если бы очень хотел, не станешь. Со мной не станешь, понимаешь? Иногда стать другим для человека, который рядом, просто уже невозможно. Знаешь, нас бабушка жить к себе звала. Когда мы приезжали в последний раз. И я тогда, признаюсь, задумалась, не так ли все невозможно, не сами ли мы ограничиваем себя, не считая нужным использовать имеющиеся возможности. — Она бросила презерватив на пол.

— Звала жить? Зачем?

— Здесь слишком много слов, которые я не могу, увы, произнести. Я не имею права произносить их. Не даю себе этого права. Не хочу им обладать. Это же очевидно, как то, что земля вертится, будучи круглой, как то, что когда-то была Лавразия и Гондвана и между ними Тесис, о которых ты сам мне рассказывал. И вдруг понимаешь, что все изменилось вместе с этой Землей. И на самом деле ее давно не существует, а только лишь ты, как преемник, нашпигована осколками этой ушедшей под воду земли, стрелами социального, выпущенными тысячами предков назад, напоминающими о себе в каждом твоем движении, в каждой точке невозвращения, в каждом шаге по выбранному маршруту. И опыт предков, вдруг понимаешь, стал только вреден, осел в тебе, как свинцовый осадок, как тяжелые отравляющие металлы. Меня разрывало все эти годы рядом с тобой, рвало на части. Я все время готова была отказаться от тебя, потому что меня не устраивало все то, что других женщин на этой земле тоже не устроило бы, но оказалось, что проще поверить в то, что я не женщина, или я женщина не отсюда. Для меня все эти принципы миллионов ничего не означают. Я иду своим путем, которым никто еще не шел из шести миллиардов семиста миллионов человек. Ни один из них не прожил со мной даже сходных десяти минут, так могу ли я доверить свою жизнь их кальке? Ни один мужчина и ни одна женщина в конечном итоге не созданы друг для друга, все мы — тренировочные станки. Как бы ни менялся мир, он не может расщепить сущность более чем на два пола. Это физически невозможно, полутона проникают и сюда, но суть остается незамутненной. Нас кто-то обманул даже в этом. Сначала разделил и разобщил расы, опрокинув точки, соединяющие их конусом в самый центр. Постепенно они начали смешиваться, а пол — стираться. Не для того ли, чтобы мы поняли, что расы — не важно, пол — бессмысленно. Что надо смотреть сквозь это. Если посмотреть на нас сверху — мы биомасса, сплошная цветная и общая, как сливочно-шоколадный крем с разводами в банке. Мы все — один человек. Мне кажется, что мы тут как пауки, за которыми наблюдают. И тем не менее мелкая нужда бытия, как мел при побелке потолков, разъедает глаза. Я не могу больше часами слушать тебя по телефону, как ты шуршишь там чем-то, гремишь посудой, варишь, возишься со стиральной машиной, ку-ку это асечное, звонки — все надоело. Все. Точка.

Глеб неожиданно понял для себя значение выражения «выпасть в осадок» на всех уровнях его природы — физическом, химическом, биологическом, психическом. Распасться на мелкую дисперсную взвесь и закружить намокшей россыпью, удивляясь внезапно изменившейся среде, осесть на дно, и водная женская субстанция, ее вечный символ инь, совершенно свободно обволокла всего его собой и прижала. И ему против воли на удивление стало уютно и покойно, словно только этого он и ждал. Так незаметно в нем проявлялась привычная тяга к женской авторитарности, свойственной и наблюдаемой у его матери. Обманчивой авторитарности, той, за которой прячется уязвимая женская нежность.

Он вспомнил, как однажды уже стоял перед ней рано утром, окровавленный, и держал в руках свое сердце. Его маленький, оригинальный, театрализованно оформленный подарок на день святого Валентина. Она открыла дверь и упала в обморок, обведя его взглядом. Ему ошибочно казалось, что она стойкая, сильная. В тщетных попытках доказать ей, что он любит ее хрупкой, слабой, ранимой. Он понял, что перегнул палку, выбросил сердце и подскочил, перемазав ее в крови. Аллегория была неудачной. Купленное на рынке свиное сердце валялось на лестнице, в пыли. Тут же за лифтом стоял пакет с цветами и подарком. Глеб попросил прощения, сожалея о неудачном сюрпризе. Она собралась с силами, поднялась на один локоть, звезданула его по щеке, попав по уху, и на выдохе откинулась на подушку, как Констанция Буонасье.

— Сонь, — произнес Глеб тихо. В трубке стояла тишина. — Я подумал… и считаю, что ты права. В общем, нам действительно стоит расстаться.

Соня сделала шумный выдох.

— Только не проси забыть тебя, это невозможно, — сказал он.

— Я не хочу пинг-понг, у меня хватит духу выкинуть ракетку и порвать сетку. Мы не сможем быть друг для друга трупами в шкафах, с которыми можно время от времени сексоваться.

Они не раз переживали расставания и встречи, переосмысливая все заново, с новой силой безжалостно расковыривая болезненное старое, бросая трубки или сжимая браслетами из пальцев запястья, выкрикивая разъедающие гадости в лицо, заглушая криками скрежет зубов, поднимая вверх то, что залегло когда-то на самое дно и тихонько разлагалось.

Задыхаясь от правды, бросали ее в горячке в дорогое лицо, не жалея ни себя, ни времени, полагая, что наконец-то явился тот, кто должен выслушать все, что накипело внутри за все эти годы, тот, кому не стыдно и не страшно открыть свою огромную, как мир, и страшную, как война, тайну. Соня считала своим долгом изживать в нем закоренелые, огрубевшие комплексы, он пытался размягчить, расшевелить ее женственность. Но только потом, гораздо позже, они осознали, что являлись безжалостными учителями друг для друга.

Обычный такой финал — она выгребает его вещи из своего шкафа и трамбует их в первый попавшийся под руку пакет. Он вываливает из своего шкафа ее вещи на пол, чтобы выгнать к чертовой бабушке. Сколько их уже было, этих финалов! «Надоела! В горле от нее першит!» Она пакует его пожитки, выставляя в коридоре за дверь и звонко хлопнув ею. Вдогонку летят из окна его тапки. Он запирает ее в комнате, чтобы перебесилась. Она выплескивает в лицо остатки сладкого чая с бергамотом. Он открывает ей дверь и делает пригласительный жест проследовать в неизвестность. На голову из дверного косяка сыплется от глухого удара штукатурка.

Потом она плачет, он обнимает ее за плечи и прижимает к себе, она — маленького роста, и ее заложенный красный нос упирается ему в под мышку.

— Зачем мы издеваемся над собой?

Она просит у него прощения. Он приносит ей свои извинения. Она обнимает его. Он вдыхает, склонившись, знакомый, приятный запах ее волос.

— Пахнет, — говорит он.

— Чем?

— Тобой.

— А разве не туалетной водой или шампунем?

— Нет. Просто туалетом.

Но сегодня все это оказалось в прошлом. Сегодня для них наступил какой-то другой этап. Они решили, что финальная черта подведена.

— Дисконт дизажио.

* * *

Глеб с удвоенной силой отдался работе. Теоретическая база складывалась из того, что раз все собравшиеся в группе родились от разных матерей и отцов и имеют совершенно разную информационную структуру, но судьба свела их вместе, объединив в одну экспериментальную группу, значит, есть основания считать источник проблем общим. Каждый, несомненно, пришел в этот мир со своей конкретной задачей, и группа — только повод считать их схожими, на деле столкновения происходят в индивидуальном порядке со своими конкретными переживаниями. Они назвали себя «небесниками», так как понятие земляк имеет только общие географические корни конкретного нахождения физического тела в какой-то точке со всеми принадлежащими этой географии особенностями политических, социальных, культурных и прочих характеристик, включающих ментальный план. Но небесники предпочли теснее сомкнуть границы ареала и метафизики, чтобы рассматривать тело как носитель зашифрованного в мышцах кода, сохраненного и диктующего всем последующим переживаниям определенный набор реакций, как руководство, написанное для пользователя. Их задачей стало извлечение из телесной памяти, хранящей миллионы записей, корней того, что сегодня реально мешало жить. Снятие мышечных блоков и зажимов как бы от обратного обещало проработать по цепочке и психологические травмы.

В этой связи можно назвать массажистов, разбивающих следствие в телесном зажиме, кармическими коршунами. Они не меняют сути структуры сознания, но как бы дают отсрочку и облегчают «физический накопитель». Они — санитары тела.

Решение некоторых простейших вопросов может растянуться у одних на весь отрезок жизни, у других — на сотни часов практик у консультирующего психолога или психотерапевта. Глеб и небольшая группа друзей-энтузиастов и знакомых, исследующих психотерапевтические практики, решили погрузиться в состояние, когда тело вспомнило бы все три отрезка времени, равных трем триместрам внутриутробного развития, включая роды, а также последующую социализацию, используя в том числе холотропное дыхание, технику, основанную на идее психоанализа и вызывающую измененное состояние сознания, аналог йоговской пранаямы.

Специфическое глубокое и частое дыхание в течение часа без контроля психотерапевта проводить нельзя. Спазмы горла, потеря контроля над ситуацией, страхи, головокружения и боль могут быть сильными и грозить последствиями, но под руководством опытного специалиста открывают двери в мир личной тайны, приглашают в сонное царство полумертвых травмирующих ситуаций, обволакивающее, терзающее и отпускающее на выходе. Это дверь, ведущая в подсознание. И те, кто открывают эти двери, называются холонавтами.

Этот телесный и психологический эксперимент в чистом виде обещал продемонстрировать все пережитые ранее реакции. Они просто сработают также, повторятся, как это было когда-то. Курировали группу два модератора женского и мужского пола из числа опытных психотерапевтов.

В первый день модераторы приглушили свет, включили музыку космических пространственных звуков, записей электромагнитных голосов планет Солнечной системы и их спутников, сделанных «Вояджерами» НАСА. Одногруппники после короткого знакомства и мини-презентации, закружились босиком по залу в одежде, не стесняющей движений. Это был танец планет в актовом зале Великого Космоса. Планеты свободны, их глаза закрыты повязками, ведь у планет нет глаз, они спокойно летают, дружелюбно касаясь друг друга. Звуки планет напоминали пение людей и птиц, гигантских тибетских чаш, шум ветра и волн, крики дельфинов и казались очень знакомыми, земными.

Мир предстал перед Глебом во всем великолепии, не имеющем размеров, щедрым, любящим, и планеты-люди, которые встречались на его пути, когда он касался их, были спокойны, дружелюбны и любвеобильны, как и он сам. За время «полетов» по залу с разной скоростью и хаотичной направленностью никто не причинил другому ни малейшего неудобства.

— Почему вы выбрали именно эти звуки? Они меня раздражают. — Это был Иван. Протеже Ромы. Сначала он отошел в сторону и сел, облокотившись о стену, а потом встал и вышел.

Модераторы закончили первый этап погружения и объяснили, что, несмотря на то что космическое пространство и является виртуальным вакуумом, в нем присутствуют вибрации — колебания. Сложные взаимодействия электрически заряженных частиц солнечного ветра, магнитосфер планет, их колец, спутников создают своеобразные вибрационные ландшафты, в которых плавают наши «космонавты». Дополнительно обработанные частотами, присущими состояниям волновой активности головного мозга, звуки способны, как оказалось, ввести человека в измененное состояние сознания. Это отчего-то слишком обеспокоило Ивана, и он выбыл из числа группы на подготовительном, самом начальном этапе. Его заменили только на второй день. В группу пришел Алексей. Состав из семи человек планировал работать в среднем по шестнадцать часов в сутки, прерываясь на обед, ужин и семичасовой сон, на протяжении семи дней — с понедельника по воскресенье. Число участников символизировало семилетний цикл жизни человека, семь архангелов, число добродетелей и грехов Аврелия Клемента в «Психомахии».

— Семь получается при сложении трех и четырех. Три — символ неба и души, а четыре — земли и тела, — комментировала модератор Татьяна.

— Расскажите, что вы чувствовали. Глеб, запиши пережитое в виде ретроспекции, это понадобится нам в дальнейшем.

— Я один буду писать?

— Не волнуйся за остальных. Все получат свои задания.

— Хорошо. Произвольное изложение? Четко вряд ли получится, только реминисценция.

— Да, как ты чувствуешь, так и пиши.

Прежде всего необходимо было, чтобы пара, ставшая моими родителями, познакомилась, осуществила акт любви и зачала всего одну клетку — меня, и я поместился между ног у моей новой матери. В группе ею стал Валера. Четверо младенцев, в числе которых был я, были зачаты и покоились в недрах наших мам, раскачивающих нас своими бедрами. Жизнь зародилась, обретая физические параметры. Началась первая фаза перинатальной матрицы, близкой к идеальной, но на практике оказывающейся подвергнутой массе факторов физического, химического и биологического воздействия. Валера заботливо обхватил руками меня, прикорнувшего кое-как у его живота.

Первая фаза, когда я только зарождался, познакомила меня с Великим Космосом, со всей могущественной Вселенной, которая подарила мне возможность изменить свою чувственность, точнее обрести ее посредством физического тела и помещения меня в другой пространственно-временной континуум. Мне выделили тело, подобранное специально для меня. Мне выделили родителей, расу, страну, город. И большой Космос сократился до специфической формы малого, напоминающего собой матрешку.

Каждый из нас был добровольцем в этом эксперименте по самопознанию в работе с памятью тела, в воскрешении картин пережитого, отложившихся на психическом уровне глубинным воспоминанием, как кинолента, пропущенная через проектор, отображает на экране отснятые ранее материалы. Нашей целью стало знакомство с перинатальной матрицей, проживание жизни от зарождения до сегодняшнего дня.

То, что мы стали эукариотной клеткой, всеми было воспринято нормально. Мы получили в награду деление и стали расти. Каждый из нас был снабжен ядром, важнейшим органоидом, расположенным в цитоплазме, где находились молекулы ДНК, спирально закрученные вокруг белков — гистонов и перетянутых центромерой. Зависимость между кодонами и аминокислотами стала первой зависимостью, в которой мы не имели выбора, первым предопределением. Итак, деление клеток не было воспринято как угроза, оно обещало развитие и жизнь, о которой никто из нас даже не мог догадываться. Все, что с нами происходило, выглядело очень естественно и гармонично. Мы были довольны тем, что происходит. Включился метаболизм для обеспечения клеток строительным материалом и энергией.

Мы безгранично доверяли процессу жизни и тому мудрому ее управляющему, который был везде и нигде одновременно. Сейчас его роль играли модераторы. Теперь я знаю, что будет там, когда мы умрем. Ничего из того, что мы себе тут навоображали. Там нас ждет новый нефизический поток.

Так началась моя первая фаза матрицы, первый эмирический паттерн и вторая зависимость — я стал целиком зависим от женщины. Меня усадили между ее ног, и она стала покачиваться. Когда женщина осознала, что я нахожусь внутри ее, я почувствовал ее беспокойство, потом радость, перемежающуюся сигналами тревоги. Первая фаза паттерна не скажу, что доставила мне массу сплошных удовольствий. Моя будущая мать часто нервничала, из чего я сделал выводы, что в первом триместре беременности родители разрешали для себя массу вопросов относительно меня. Решение, в конце концов, было принято в мою пользу, и все постепенно успокоилось. Безмятежность сменялась ощущением размытия пространственных границ. Я плавал рыбкой в мировом океане добра и спокойствия.

Во втором триместре меня подстерегал внезапный удар. Плацента, скорее всего, не могла целиком погасить адреналин и с каждым паттерном становилась все менее функционально безопасной. Меня тошнило, мотало из стороны в сторону. Меня преследовали образы враждебной природы: грязные, мутные потоки с плавающей на поверхности отравленной живностью, сильнейший разрушительный шторм, взрывы, агрессивные краски и витающие рядом демонические образы. Мой пульс учащался, у меня болела голова. Все эти симптомы присутствуют в моей жизни. Голова у меня действительно начинает болеть к середине дня. Разболелся травмированный нос.

Как только матери становилось легче, я погружался в безмятежное состояние. Мне рисовались прекрасные пейзажи умиротворенной природы: спокойная река в обрамлении пышной растительности, легкий ветерок, солнечный день, душистое цветение трав и райское пение птиц. Позже я выяснил у матери, что в это время она сильно болела. Она была удивлена моими расспросами, но я не посвящал ее в тонкости исследований из соображения безопасности и предчувствия оказаться вновь непонятым. Раз уж случилось так, что я однажды был не понят, впредь я научился осторожности и стал чаще, чем ранее, оставаться погруженным в себя. Только позднее я понял, что действовать надо от противного, потому что моя закрытость притянула к себе массу ситуаций, настойчиво рекомендующих мне закрыться еще больше, и каждый раз именно так я и поступал, не подозревая, что секрет выхода из проблемы прост.

Периодически меня потряхивало от вибраций матери. Валерке, видимо, было неудобно держать меня, он елозил и реально мешал мне. В это время мне казалось, что море, в котором я качаюсь на волнах, становилось нервным, напряженным, враждебным. Картины прекрасной, буйно цветущей природы сменялись ощущением пребывания в невесомости, полетом в космосе, видением Царства Небесного. Нам объясняли, что так работают архетипы и отображения из коллективной памяти, что каждый из нас нес в себе, как потомок многочисленных предков. Надо сказать очень удачливых, раз их ветвь дожила до сегодняшнего дня. Периодически я был счастлив и любил весь мир. Передо мной проносились видения Десяти небес Рая, описанные Данте — от Луны до Розы в картинах Доре.

После того как я познакомился с первой матрицей, мы поменялись местами с Валерой. То же же самое сделали другие пары. Я проделал с ним те же манипуляции, рекомендованные модераторами: любил и тепло относился к нему все время его первого матричного погружения, но он постоянно дергался и доставлял мне массу неудобств.

Он рассказывал, что явно застрял в первом триместре, так как это был сущий кошмар. Его постоянно преследовали картины войн, апокалипсиса и катастроф, свалок, разорений, убийств. Его вырвало. Ликвидировать последствия можно было только после полного окончания сеанса. Он бился в истерике так, что я еле сдерживал его. Как оказалось позднее, его мать пыталась вытравить плод. Пристав к ней с расспросами, требуя немедленного ответа, описывая свои и даже ее собственные ощущения, он добился ее признания. Валера пришел в группу проработать постоянную тягу к самоубийству. Две попытки закончились неудачей (удачей).

После небольшого перерыва мы приступили к следующему этапу. Я вступил в фазу перинатальной матрицы, когда перевернулся вниз головой. Начало схваток — сигнал на уровне гормонов, который посылаешь матери, что готов на выход, но если бы я знал, что меня ожидает, то вряд ли бы старался это делать. Третий триместр принес много новых переживаний. Мне было тесно, сверху что-то постоянно давило, затекали ноги и руки, приходилось часто менять позу, которая все никак не могла стать удобной. Меня начали пугать предчувствия. Буквально в крови появилось что-то химическое, что сообщало мне о предстоящем уходе, изгнании.

Надежда, что меня оставят в покое, окончательно растворилась. Внезапно на меня упал сверху огромный спрут и начал душить. Начались маточные спазмы и землетрясение, когда люди хватают все, что им дорого, и в несколько минут покидают жилище. Воздух, который был водой, внезапно ушел. Я начал задыхаться и кинулся на выход. Дверь была заперта. У меня началась паника, я закружился в своей тесноте, сердце от страха клокотало и захлебывалось, начались головные боли. Вспомнилось, что в детстве, когда я застрял в лифте, все это тоже было мной пережито. Пережито тогда, когда я заболевал, когда меня душили кашель и рвота. Скажу сразу, что мы не употребляли ни ЛСД, ни других химических препаратов. Для того чтобы картинка переживаний была яркой и более выпуклой, мы использовали нечто другое, о чем я не могу писать в отчете.

Итак, модераторы предварительно соорудили родовой канал из тел участников группы. Я стоял у самого его начала и видел вход в туннель, который словно поглощал меня. Меня гнало в опасный лабиринт, спроектированный Дедалом для Астерия, я все равно что становился на путь паломника в лабиринте Шартра. Я осознал третью зависимость — зависимость от обстоятельств. Другого выхода действительно не было. Ни одного, кроме этого, который мне даже не предлагали — меня гнали в него, как пастух гонит отару в загон. Я рассмеялся в агонии этой злой шутке, совершенной надо мной и всеми нами. Так вот как, оказывается, они принимали меня здесь! Жизнь и смерть неожиданно перестали существовать. Что-то подсказывало мне, что с лазанием по туннелям я уже знаком и проделываю этот путь не в первый раз, в физический мир и обратно. Значит, неслось у меня в голове, все повторяется, значит, именно этого и стоит ожидать и при прохождении туннеля в обратную сторону, при покидании физического тела. Голову сдавливало с невероятной силой.

Схватки продолжились, меня начало потихоньку втягивать, засасывать в его приоткрывающееся отверстие, в действительности же меня просто подталкивали, чтобы я не терял времени других своих товарищей, так как канал был один на всех. Я решился и начал энергичное движение. Победа! Я могу принимать решения и осуществлять их, неслось в голове. Пока мои собратья в группе ждали меня у открывшегося входа, из которого бил свет и где мелькала модератор Татьяна, я усиленно работал руками и ногами, двигаясь к выходу с мыслью, что я легко отделаюсь от этой неприятности и мы еще посмотрим, кто кого. После первых двух кругов матрицы я, будучи беззубым, взмыленным младенцем, лезущим наружу, был уверен, что достаточно умудрен пережитым опытом, все еще жив, да-да, бодр и уже почти стар. Перед глазами проносились сюжеты мифологических картин: то я — Геракл, иду по саду Гесперид с целью похищения золотых яблок, на меня накидывается дракон Ладон, то я Тезей. В то же время я постоянно чувствовал, что во всей этой истории не один, что чувствую свою мать, с которой все еще связан пуповиной.

Саша, например, рассказала потом, что она все это время — от начала схваток и до рождения — была просто катастрофически одинокой, связь с матерью была у нее совершенно потеряна, скорее всего, ее блокировали обезболивающие препараты. Она постоянно ощущала горечь во рту, и у нее началось повышенное слюноотделение. Она «родилась» с высунутым наружу языком. На нее было страшно смотреть. Видимо, у нее была асфиксия. В это время связь с плодом прерывается, он погружается в собственные страхи один на один. Ребенок рождается с чувством тотальной безысходности, непринятия себя миром и ненавистью к нему за сверходиночество. «Темнокрылое одиночество нависло, как у Диккенса», — произнесла шепотом Саша, долго не прекращая плакать, и призналась, что живет с этим всю жизнь.

Я же продолжал продвижение по каналу и чувствовал себя героем вестернов, Клином Иствудом, Уильямом Хартом, Гарри Купером. Я въезжал в городок Карлтон на своем верном коне. Шляпа, звезда шерифа, трапперы, молодые красотки, скалистые горы, и раскаленный солнцем воздух, кольт, винчестер, теплый после стрельбы «смит-и-вессон», мастерское ограбление идущего на полном ходу поезда с золотом, долгожданная вечерняя прохлада со стаканчиком виски в салуне, довольный, я насвистываю «Cattle Call». Опять не подозревая, что «Перспектива — нуль», как говаривал стрелок Вин из «Великолепной семерки», герой Джона Стерджеса.

Вдруг где-то на середине пути, сверху, снаружи канала внезапно попадали модераторы и начали давить, выгоняя плод, как это делают опытные акушерки. Они явно мне мешали. В агонии я почувствовал, что будто бы обмотался пуповиной, и понял, что мне нечем дышать, начал хватать ртом воздух, в ушах стоял страшный шум, кровь забилась в висках с невыносимым гулом и хрустом, от которого, казалось, лопались вены.

Таким образом, третья матрица представилась мне так называемым выбором без выбора, в котором ты силишься принять единственно верное решение, исходя только из инстинктов самосохранения. Я почти не различал ободряющий, притягивающий мое внимание свет и перестал двигаться на него. Как насекомое, протолкнувшееся в лабиринт, его первую половину я проскочил чудом, почти налегке. Радость и эйфория, захлестывающие меня вначале, сменились тотальным бессилием и апатией. Я был обманут, что выход найден и путь легок.

Под злобный марш «The Indian» на мне лежало несколько человек, и мой радостный путь встретил каменистый обвал. Выход завалило. Маме на живот надавливают. Тужьтесь, мамочка! У ребенка пульс зашкаливает! Он же задохнется! Лошадь встает на дыбы и скидывает своего седока, я ранен, обессилен и изувечен, вокруг горла еще больше натянулась пуповина. Над моей головой парит в небе несколько хищных птиц. Но даже они не способны вселить в меня надежду добраться до цели. Я почти преодолел этот путь, и вот она — расплата за спешку. Этот урок я тоже вынес тогда из матрицы: «За спешку ты будешь жестоко наказан, ковбой». Я лежал у выхода и умирал. В голове только одна финальная мысль: «Все бесполезно, сдаюсь». Это была первая смерть Эго. А впереди был свет, но я со слезами на глазах лежал и умирал на дне туннеля, как герой, да, там меня встречают какие-то люди, шум, гам, меня ждут, они еще не знают о том, что я убит акушерами. Мой ад придушил меня. Я потерял контроль линейного времени и лежал не шевелясь. В голове проносились картины узников концентрационных лагерей и того, как меня, жалкую муху, жадно доедает злобный паук.

Это помогло осознать, почему я так легко хватаюсь за любые новые дела, но в процессе быстро остываю и бросаю их. Меня нащупали чьи-то руки, я предпринял вялую попытку пошевелиться. Вдруг стены вокруг меня расступились, откуда-то появился воздух для дыхания.

— Тужьтесь, мамаша! — кричали модераторы на родовой канал. Канал зашевелился, закряхтел, запищал, напрягся, заволновался. Кто-то гоготнул, но я слышал это только фоном.

Со мной происходили совершенно неописуемые события. Я осознал источник своей клаустрофобии. Мне казалось, что я уже умер. Звуки стали удаляться и выступали фоном. Третья матрица окончательно разъяснила мне мой пессимистический взгляд на жизнь. Я ощутил всю экзистенциальность своего одиночества, которое пронес по жизни до этого дня. Ощутил безнадежность своих попыток изменить что-то, отчаяние и беспросветную беспомощность перед лицом неизвестности, которую представлял для меня в этой матрице ход канала, моя жизненная линия, мой путь, моя стезя, представляющаяся мне неким театром абсурда, в который я попал, как в тюрьму, зашифрованный физическим телом. Третья матрица взвыла во мне смертельно раненным млекопитающим. Передо мной неслись картины идущих по горным вершинам, ссутуленных, съежившихся альпинистов, пронизываемых смертельным ветром, космические войны, схватка двух псов на импровизированном ринге, где одному перекусывают глотку, и сцена распятия Христа на Голгофе.

Цепкие пальцы нащупали мою руку и потянули. Медленно продвигаясь вперед, почти не совершая при этом попыток предпринять хоть что-то, я ознавал, что мои руки оказались на свету, но голова застряла… «Он синий, синий», — слышал я чей-то встревоженный шепот. Еще один рывок, голова в последний раз сжалась, и вдруг все кончилось. Я взлетел вверх, как птица, расправив крылья, хотя на самом деле я лежал у выхода из канала и на меня смотрели улыбающиеся лица моих коллег. Теперь я находился в полной уверенности, что нет случайности, что в этой программе даже фонетически встали на повтор те же слова и звуки, которые сопровождали тридцать три года назад мое появление на свет. Я действительно появился на свет.

— У нас мальчик! — завопили акушерки-модераторы. — Какой у нас славный мальчик, мамочка, — обращались они к распадающемуся на личности каналу.

Все хлопали в ладоши, но я был не с ними. Я плакал. Началась четвертая часть матрицы — так называемый импринтинг. Процессы импринтинга происходят очень быстро и являются абсолютно необратимыми. В это время оказаться рядом с мамой было моей самой ценной наградой за этот пройденный путь и все переживания. Мама! Меня ослепил и взволновал этот мир. Несмотря на то что он сильно сжимал и пугал меня, я все равно доверял ему. Я ощущал попутно нечто наподобие того, что чувствуют младенцы, когда им перерезают пуповину, — я перестал быть связан чем-то с моей матерью и зажил новым, самостоятельным организмом. Индивидом, как называл меня дед.

Ко мне подошла Саша, она села возле меня на колени, на ее глазах блестели слезы. Она прижала мою голову к своей груди и стала мерно покачиваться, не говоря ни слова. Мир ворвался в меня как никогда и оказался совсем другим, не таким, как я всегда воспринимал его раньше. Он словно очистился, и я увидел его настоящим. В нем было хорошо и безопасно. В нем была мама Саша, которая качала меня, крепко прижав одной рукой к себе, другой она приглаживала мою мокрую челку. Главное, я понял и ощутил, что меня здесь ждали. Модераторы, мои коллеги, друзья, кто-то сунул Саше детскую бутылочку с соской, там было молоко, и я начал жадно сосать. Да, мы играли по-настоящему. После этого я еще долго не мог отвязаться от мысли, что Саша — моя мама. Я так и проходил с этим чувством до конца эксперимента. Поглядывая на нее, даже звал ее мамой про себя.

Я молился, чтобы меня никто не видел! Обычное молоко казалось живой водой, чем-то божественным по вкусу, долгожданной вожделенной влагой иссушенного засухой путника, бредущего по пустыне. Я еще какое-то короткое время полежал, рассматривая потолок, медленно расправляя дыхательный аппарат. И меня призвали построиться в канал, работать. Другие тоже ожидали своей участи и жаждали погружений. Эта часть матрицы подарила мне, кроме всего прочего, понимание еще одной моей зависимости — зависимости от помощи, которая внезапно приходит извне, когда я уже никакой и не готов сопротивляться.

Я силился понять этот простой жизненный урок, который должен был усвоить еще младенцем. А в это время жизнь и смерть перестали существовать для меня как полярные понятия, я наконец-то родился на ином уровне, чем физический. Мне открылись глаза на многие тайны устройства нашего мира, в котором мы все пребываем. Затем, уже осмысливая происходящее, вдруг осознал, что перестал ощущать потребность определять смысл своего появления здесь, смысл существования. Он был очевиден! Его тайна заключалась в самом процессе. Я широко открытыми глазами впервые узрел жизнь такой, какой не видел ее до этого никогда, во всей ее красоте и полноте. Жизнь, предоставлявшую нам миллион возможностей, не принимаемую, не оцененную и проклинаемую нами. По моим щекам текли слезы счастья.

Саша — женщина со сходной проблемой Валеры. Ей никак не удавалось преодолеть странное желание суицида. Она не делала попыток, но когда каждый из нас ставил задачи и цели, с которыми пришел в группу, призналась, что эта навязчивая мысль постоянно следует за ней. Когда мы знакомились как планеты, Саша была моим последним знакомством, она обняла меня, и так мы тихо топтались на месте, крепко обхватив друг друга. Я понял, что она не отпускает меня. Я, таким образом, потерял возможность действовать свободно. Но я подчинился, она была очень нежной, к тому же едва доставала мне до плеча, уткнувшись в него носом. Я чувствовал, что она отдыхает, ей хорошо, и не хотел нарушить ее отдохновение. Один раз модераторы уже попытались растащить нас. За это время я опять приобрел несколько контактов, успев отметить приятность или, условно говоря, неприятность этих встреч, но вскоре Саша и я снова нашли друг друга и оставались вместе до того момента, как нам сняли повязки.

— Теперь, — сказала Татьяна планетам, — откройте глаза. Внимательно отнеситесь к этому первому этапу. — Перед вами ваша земная жизнь. Возможно, вы увидели сейчас что-то из нее. И может быть, даже кого-то, кого вы знаете или еще узнаете из тех, с кем вам пришлось или придется встретиться в реальности.

На полях дневника, не выпуская из своих рук руку Саши, вывел: «Софья». Я не видел Соню уже два месяца, но ни на мгновение не мог забыть о ней. Она приходила ко мне во снах. Саша не могла вытеснить ее. В какой-то момент я отчетливо понял: во что бы то ни стало я должен освободиться от Саши.

…Саша и Валера были извлечены на свет в результате кесарева сечения. Это подтвердил опыт прохождения родового канала. Мы называли их «кесарята». С нами в группе был один смешной парень Рома, на вид то добродушный и занятный, то злобный и раздраженный. Он пришел в группу проработать свою часто возникающую и мучавшую его агрессивность. Ему пришлось очень несладко. Позже он признался, что ему был поставлен диагноз шизофрения, еще ранее он был приговорен к трем годам лишения свободы, но пробыл в колонии всего год, потом условно освобожден. Мы не подозревали всего этого. Ему удавалось все это маскировать и скрывать от нас долгое время. Оказалось, что он типичный мультиплет с расщеплением Эго на альтеры.

Причиной происхождения мультиплетарной личности являются, как я выяснил позднее, сильные физические, эмоциональные или сексуальные издевательства над детьми в возрасте до пяти лет. Количество альтеров, на которое изначально расщепляется целостное Эго, определяется количеством таких травм. И если появляющиеся субличности подконтрольны внутреннему «я», то автономно существующие персональности — нет.

В канале с Ромой случились истерика и приступ эпилепсии. Мы вынуждены были прекратить опыт на некоторое время. Это свидетельствовало, по словам модераторов, о том, что первое расщепление произошло еще в родах. Картины описываемых им явлений во время переосмысления родов поражали нас своими «проходами» в иные реальности.

— Вы признаете, что замечали наличие других персональностей? — спросил его Леонид, второй модератор. Леонид, как психиатр, очень быстро нащупал проблему.

— Да, — признался Рома.

Он также подтвердил, что страдает потерей памяти, амнезией, провалами в «черные дыры», забывает происходившее с ним и пережитый опыт, на протяжении всей жизни испытывает состояние смятения, подавленности, страха, паники, внутренних конфликтов, нерешительности, суицидальную тягу. Модераторами было принято решение провести с ним сеанс гипноза прежде, чем продолжать работу дальше.

Теперь я понял, что Софья не случайно увлекала меня в свой мир, который напоминал мне ребус, где все было спрятано от меня, зашифровано, и она сама представлялась в нем настоящей Софьей Беловодовой, испорченной, надуманной, даже дерзкой, извращенной, но вызывающей отчего-то мой живой интерес. Больше всего на свете я хотел докопаться до того, какая она на самом деле, и вернуть ей эту ее потерянную природу. Уже и не помню, как, каким образом произошло то, что они все, сколько их там было в этой семье, сели мне на шею. Сели мягко, с любовью. Самой младшей из них было всего полтора года, когда я впервые стал их многодетным отцом.

Помню, как мы лежали с ней летом в парке на траве и женщины, болтающие невдалеке, сплетничали, глядя на нас, шептались: «А еще говорят, толстые бабы горячие… Вон смотри, как она его своими костями к земле прибила».

Тогда я не знал, насколько сильно сидел в ней ее невроз, почему она предпочла позерство и пряталась от мира, ничем ее на первый взгляд не обижающего. Она была ребенком, с самым повышенным тонусом в мире, с зажатыми кулаками, куда спрятаны даже большие пальцы, и ни за что на свете она не хотела их разжимать. Она была моим зеркалом. И, желая узнать и изменить ее, я на самом деле страстно желал прежде всего перемен в себе.

Мне казалось, что Соня готова была играть любые роли и бегала по этой отвратительной сцене как бешеная, лишь бы никто не увидел, что там у нее внутри на самом деле, что она думает, чем живет, о чем мечтает. Даже мечты она перепридумывала на те, что не имела на самом деле. Настоящие ее мечты оставались для меня секретом. Ее секретом было все, она сама была ходячий секрет. Мне казалось, что она запуталась, и я как благородный рыцарь пришел ее распутать, поцеловать и освободить. Я пришел подарить ей свободу и счастье своей убийственной любви. Могла ли она любить меня искренне за эту боль? Она любила, как могла. И счастье, что я смог разглядеть в ней все эти противоречия, которыми и сам обладаю вполне.

Анализируя собственное детство, я вдруг понял, что по переживаниям оно у нас общее, схожее, словно одно на двоих. Разве могли мы быть счастливы, два недоделанных уродца? Разве могли мы дать друг другу то, чего сами не имели с самого рождения? Тогда для меня это знание еще оставалось недоступным, а любовь кособокая, недоношенная и недоразвитая родилась, не спрашивая на то своего разрешения. У Ошо прочел: «Невозможно заставить себя любить изо всех сил. Но именно этим люди и занимаются, вот почему в мире отсутствует любовь». Мы без конца только и заняты тем, что пиаримся друг перед другом, и в этих презентациях замутняются, мутируют либо вовсе утрачиваются наши чувства.

Роман выбыл из группы. Нас осталось шесть человек. Следующим этапом вновь осмысляемого «развития» стало детство, тот самый важный отрезок, развивающий костяк, равный семилетнему циклу обновления, включающий грудничковый период, детский сад и первичную социализацию, как некий ввод в программу.

Меня туго запеленали, крепко прижав руки к телу, так что невозможно было шевельнутся. Тело вспомнило, каково ему было тогда, и отозвалось странными эмоциями и недовольством. Не важно, взрослый ты или младенец, ограничение твоей свободы сковывает тебя совершенно одинаково, и оно приходит к тебе из самого младенчества, оно становится привычным. Тебя приучают, что находиться со связанными руками безопаснее и приятнее в конечном итоге, чем с развязанными. Свобода опасна, вот к чему начинает привыкать маленький человек. О тебе заботятся, про тебя все знают взрослые, знают лучше, чем ты сам. Ты ешь, пьешь и испражняешься по выдуманному ими расписанию, твои желания и просьбы пить игнорируются, как и твой отказ от пищи, которая тебе неприятна. Потому что ты не можешь знать, что тебе нужно. Никогда.

По очереди мы выступали в роли родителей и родственников, трясли погремушками перед лицом, заглядывали в глаза, в рот пихали соски, вонючую жидкую манную кашу из бутылок, сюсюкали, изображая адский паноптикум бездумного человеческого существования, отголоски никому не понятных ритуалов, вплоть до языческих, пели дикими голосами громко и тошнотворно, заглядывали друг другу «в коляски» и умилительно шепелявили. Я лежал запеленатый и старался проникнуть в суть происходящего. Взрослые казались мне либо животными, либо идиотами.

Оказаться в шкуре младенцев для всех без исключения участников группы было невероятно полезно. Саша, сама не так давно родившая, плакала над этим театром полумертвых душ, принимающих в своей мир только что родившееся создание с таким бесчеловечным ритуалом. Лешу рвало от каши. У Наташи после пеленания началась истерика, которую с трудом смогли остановить, оказывается, она имела склонность к клаустрофобии и ее корни, вполне возможно, именно отсюда и произрастали.

В детском саду начались новые извращения. Модераторы ставили нас на стул посреди зала и заставляли читать стишок без всякой подготовки. Любой. Но из-за внезапно возникшей скованности, неготовности, неожиданности все стихи, как назло, испарялись из головы. Кто-то краснел, кто-то бледнел, и каждый переживал заново то, что уже не по одному разу приходилось переживать в детском возрасте. Затем в центр зала выносили детские горшки и каждому предстояло снять штаны и пописать под вопли воспитателей и смех одногруппников. Кто-то улыбался, кто-то сидел угрюмый, переживая собственный позор и неловкость. Мне тридцать три года, и я сижу на корточках на маленьком горшке посреди большого зала, с опущенным в него петухом, в жалкой попытке пописать на глазах таких же взрослых, как и я, детей…

Каждое упражнение, связанное с телом, обнаруживало свои якоря, свои нити, ведущие в подсознание, особенно когда действия связаны с работой в паре. В паре, как это ни странно, каждому необходимо позаботиться именно о себе, найти для себя комфортные условия, свою комфортную зону. Если партнер будет ориентирован тоже на себя, пара только выигрывает: в итоге двое, связанные общим делом, пребывают в уютных для обоих условиях. Я ощутил, как это важно для жизни, для семьи, для любых коммуникаций, для дружбы. Получается, что все специальные подстройки под другого оказываются лишними и только вредят. Первоочередная забота о себе в паре приносит ощутимую пользу другому, как это ни странно. Открытия не поспевали за открытиями. Мой дневник заполнялся неразборчивым, эмоциональным почерком.

За семь дней интенсивных занятий чего мне только не довелось пережить. Я падал назад со стула и на пол плашмя, сохраняя в себе уверенность в чужой поддержке, веру в «добрые силы» и людей, которым предстояло доверять. Вся человеческая жизнь строится на процессе доверия. Меня растягивали за ноги и за руки над землей. И это свободное падение, этот фристайл научил, пусть и на короткое время, доверять процессу жизни, не бояться отдавать и терять, осознавать, что мое от меня на самом деле никуда не девается, что я мало чем обладаю на самом деле на этой земле и вместе с потерей не теряю свою идентичность. Банальная мудрость, которая пришла самостоятельно, проступила одновременно с кровью на коленях.

С Сашей, которая играла для меня роль Сони, мы ходили по канатам, брошенным на пол и знаменующим жизнь от первого до последнего вздоха. Сначала каждый шел своей дорогой, проходил свой «канатный путь». С открытыми глазами, затем с закрытыми, после — по изгибающимся канатным петлям. Затем канатные дороги пересеклись, мы брались за руки и проходили каждый свой путь, но уже держась вместе, двигаясь в одном направлении, как это и бывает в жизни — с толчками, напряжением, разрывами, нахождением друг друга, помощью, опорой, умением вовремя отпустить и подстраховать и постоянным, непрерывным движением вперед, туда, куда проложена кем-то едва ощутимая в темноте канатная дорога.

Я еще до конца не осознал всех извлеченных уроков из пережитого. Но мне стало легче, на короткое время я испытывал эйфорию, временами мне было страшно, больно и жутко. В игровой ситуации «палач-жертва» крепкий и спортивный Алексей, очень четко я понял это буквально с первых минут, выступил для меня в роли отца, когда избивал и доводил меня. Я забивался в угол, но он продолжал пинать меня, волочить по полу, и я вспомнил ту сцену из детства, когда отец таскал меня за шапку по коридору, ударяя об стены. Мне стало плохо. Кроличья шапка снова стала душить меня, въелась невидимыми веревками в горло, я выставил вперед подбородок и заплакал, в глазах потемнело. Тогда я ненавидел стоящего передо мной отца и клялся отомстить ему, когда вырасту, но вырос и забыл о данном самому обещании. И я исполнил его. Когда встал на шатающихся ногах, задыхаясь от ненависти и выпрямив спину. Он стоял передо мной, уверенный в себе, наглый, улыбающийся, с чувством превосходства, надменный, все еще по старой привычке пытающийся поучать меня, издеваться, подчинять меня своей воле, запугивать, унижать, уничтожать и даже замахнулся, как он это любил. И тут последовал очень мощный удар в солнечное сплетение, в который я вложил всю свою ненависть за эти годы. Он согнулся пополам, упал на колени, закричал что-то и застучал рукой по полу, а я с остервенением стал бить его ногами по животу и голове и наслаждался тем, что наконец-то могу постоять за себя.

Тут меня схватили за руки, стали оттаскивать, в глазах рассеялся мрак, и из него выступила вся сцена происходящего. Алексей, скорчившись, лежал на полу, группа наблюдала с оцепенением, модераторы держали меня под руки.

 

X

Позавтракав, Глеб попил чаю, пролистнул пару статей в Сети, решив набросать кое-что от руки для предстоящей лекции. Отец с утра уехал на рыбалку, мать стирала в ванной замоченное и предварительно протухшее в тазу белье. Зазвонил домофон.

— Открой же! — закричала мать. — Оглох, что ли?

Глеб нажал кнопку домофона и отворил дверь. Через минуту поднялся лифт, и перед ним предстала Ольга Пална. Всегда веселая, звонкая. Как и в тот раз, от нее весь дом приходил в движение, а от смеха позвякивал чешский хрусталь в немецком полированном стенном гробу. Пару раз она как-то нарывалась на Соню. Они обменивались приветствием, и Соня плотно закрывала к ним в комнату дверь.

В первый раз они весь вечер просидели безвылазно в комнате, пока мать с Ольгой каркали на кухне, смотрели фильмы, и не слышали, как она ушла. Во второй столкнулись с ней в дверях.

— Чего эта крашеная потаскушка к матери зачастила? — спросила Соня. Он немного удивился ее прозорливости. Так как сам не решался так точно сформулировать то, что само собой вертелось на языке. — Коньяк носит, смердит от нее за километр французским нафталином…

Он заверил, что не в курсе.

— Знакомая с прошлой работы. Мать, по-моему, денег у нее заняла.

Палну всегда, как и теперь, сопровождал безвкусный низкокалорийный торт, сладковато-душный густой аромат духов и фляжка коньяка. Она быстро разделась, помахав на себя руками от жара, прошла и встала у ванной. Вероника Петровна выскочила наконец из ванной комнаты и поцеловала ее. Ушли на кухню. В принесенные еще в прошлый раз коньячные бокалы Пална по-хозяйски разливала коньяк. Иногда она становилась печальна и неподвижна, в это время особенно усердно крутила что-нибудь в руке или ее быстрые пальцы взад-вперед двигались по ножке бокала. Ольга была действительно моложе Вероники Петровны, ее возраст не выдавали даже руки. Упругая прозрачная кожа как тонкие хирургические перчатки обтягивала кисти. Ими она пододвинула к Глебу бокал коньяку и уже в третий раз произносила совершенно ненужное после этого жеста: «Освежить». А когда брала сигарету, то застывала с ней в руке, мечтательно глядя в потолок.

Через полчаса пришел уже к шапочному разбору Владимир Семенович. Коньяк весь вышел. Пална пила кофе, сверкая глазами, и шутила: «Мамка, жарь мясо». — «Мясо все». — «Жарь все!»

Отец выложил улов, похвалился щукой и окунями. Ездили куда-то на водохранилище. Прошел на кухню в грязных болотных сапогах. Никто не сделал ему замечания. Ольга чуть заметно повела плечом: «Фи, моветон».

— Какой хороший кофе, — хвалила она. Ясно было, что кофе ей отвратителен, дешев и пить его совершенно невозможно. Нормальный как раз пьется молча, без восторгов.

— Не знаю, я не кофеманка, — подхватила мать. — Это у нас Глебчик разбирается.

Казалось, что Ольга ведет себя сдержанно, словно стараясь не демонстрировать рвущуюся наружу натуру. Она много шутила и быстро спохватывалась, если чувствовала, что проступает развязность. Шкура шутливого, беззаботного, смешливого ягненка ей шла. Если бы не слышать случайно ее тон, когда они беседуют tet-а-tet. Глеб ушел к себе.

Он сидел за компьютером, когда Пална подошла тихо сзади и положила подбородок ему на плечо, шумно выдохнув прямо в ухо ветерком от шоколадной конфетки. Нервно обернувшись, он заметил в проеме за Ольгой мать. Она с заговорщицким видом прикрывала дверь. Он вскочил. Отец матерился в кладовке, всадив себе в палец рыболовный крючок. Ольга тут же отпрянула и стояла, прижавшись к стене, опасливо поглядывая на него и заложив руки за спину.

— Хотела только спросить, — нашлась тут же она, — у тебя ведь есть Интернет? Мне надо письмо на Украину отправить. — Она покосилась на фотографию на стене и фукнула себе на светлую челку так, как будто на нее дул с Сахары хамсин.

— Ольга Павловна…

— Ольга, — поправила она.

— Можно я сам решу? Так вот, Ольга Павловна, зачем вы это делаете, можно вас спросить?

— Что делаю? — спросила она, включая, как он это называл, дурака.

Он поднялся и закрыл дверь.

— Ну, хорошо, я не стану говорить, давайте вас послушаем…

Он замолчал. Воцарилась тишина. Было слышно только ее дыхание через нос. Через несколько минут Глеб приблизился к ней почти вплотную.

— Не надо играть. Это пошло и некрасиво, вы же взрослая женщина.

Она схватила его за руку. Без слов. У нее было тревожное выражение лица. Глаза блуждали.

— Посмотрите сегодня на себя вечером в зеркало. Вы очень симпатичная, милая. Вы вполне заслуживаете отдельного женского счастья. Займитесь собой всерьез и по-настоящему. Я вам не обезьянка, чтобы мной забавляться. Будьте благоразумны и не слушайте мою многоуважаемую маму. Она заблуждается относительно моих планов на будущее. Вы согласны, что я очень миролюбиво поговорил с вами?

— Да, конечно. — Ольга часто заморгала глазами. — Я… я просто хотела тебе сказать, можно на «ты»?

Он молчал.

— Что я действительно совершила ошибку и переборщила. Прости меня, мне неловко. — На ее глазах выступили обильно слезы. — Не знаю, почему так поступаю. Можно я позвоню тебе сегодня вечером, мы немножко поговорим?

— Позвони. — Глеб пожал плечами.

— Спасибо тебе. — И она, упав на его грудь, зарыдала, крепко стиснув запястья на его шее и привстав на цыпочки.

— Только один поцелуй! Умоляю! — Она сползала на колени и крепко обхватила его поясницу. — Как это дико, дико… Как собачонка. Но мне все равно… Я влюбилась, правда, правда. — Она постаралась рассмеяться, и слезы с новой силой залили ей глаза. — Я влюбилась, в это невозможно поверить, и сделала еще одну ошибку — открылась, а теперь еще и уязвлена. Мерзость скажу, но скажу. На все готова, лишь бы самой себе сделать подарок…

Он вспомнил, как Соня сказала ему однажды: «Ты не должен вселять в женщин ложных надежд. Перестань играть в мальчика, который не понимает, что является причиной и следствием. Что тебе надо от этих несчастных, тянущихся к тебе? Поклонения, зависимости? Неужели и правда ты черпаешь в этом удовлетворение?»

Он помог Ольге подняться, вытер слезы, молча и аккуратно вывел ее за дверь.

* * *

Сидя вечером в кисловато-душном баре и наблюдая за ползающими по столу с пылью на спине ленивыми мухами, Глеб снова вспоминал Соню и ее: «Ты опять читал лекции по философии своим школьным друзьям в баре?» Повертев головой в поисках кого-то знакомого, в момент, когда несколько раз хлопнули двери, впуская трезвых посетителей и выпуская пьяных, он заметил в самом углу темнокожую рослую девушку, скучающую, как и он. Девушку — не то рысь, не то белку, — с торчащими на голове кисточками волос. Она упиралась миндалевидными большими глазами в меню и медленно скользила по строчкам. Что-то ему показалось в ней притягательно-подозрительным, он взял свой бокал, двинулся в ее сторону и сел на стул рядом. Делать все равно нечего, чтоб немного развеяться, он поздоровался первым.

— Вы определились с выбором?

Она утвердительно кивнула.

— Заказывайте. Я угощаю. — Он щелкнул зажигалкой, рассматривая ее лицо, и затянулся.

— Вот это, пожалуй. — Она показала длинным тонким пальцем с прозрачным розовым ногтем на коктейль «Малибу».

Видно было, что она сидит в этом баре не в первый раз и меню изучила не сегодня. Да и привыкла, по всему судя, что ей частенько делают такие предложения.

Глеб заказал «Малибу» к своему счету. Сам допил пиво и заказал еще порцию.

За время, пока готовился коктейль, она на ухо, наклоняясь к нему и губами щекоча щеку, горячо дыша, рассказала, что иногда приходит в этот бар и два раза видела его тут. Заметив, что он не хочет расспросов, она вела непринужденную пустую беседу, обсуждая музыку, играющую в баре, и посетителей. Она рассказала ему о бармене, которого недавно уволили за то, что он кормил ее тут иногда и наливал напитки бесплатно.

— Знаешь, как раньше называли барменов? — спросил Глеб.

Она отрицательно помотала головой.

— Целовальники.

Она захихикала, сказав, что это очень смешно и что они с этим барменом тоже целовались.

— Как тебя зовут? — Смакуя через соломинку напиток, она успевала и говорить и улыбаться одновременно.

Девочка-дебил.

…Он от чего-то разозлился. Ее волосы, заплетенные в мелкие косички, были убраны наверх под повязку цвета массака — малиновый с синим отливом — и торчали смешными хвостами. В ушах блестели серебряные сережки, напоминающие гирлянду из монет, пальцы рук украшали серебряные кольца. Смуглый цвет ее кожи еще более подчеркивали белая футболка, на которую был надет вязаный голубой короткий сарафан, и темнота бара. Мелькали белизной ее белки и блестели лакированные алкоголем зубы. Длинные ноги с узкими коленями лежали параллельно друг другу, как нескончаемые рельсы, уходящие вдаль. С одной стороны, она казалась спокойной тихоней, с другой — осознающей, но не комплексующей из-за своей необычной, привыкшей к вниманию и мужчин и женщин внешности. Он невольно сравнил ее с Соней, вдруг показавшейся ему в этом сравнении простоватой и еще более бледной, лишенной цвета, выгоревшей на знойном солнце вот этой девушки. Ему стало вдруг жарко и душно, он расстегнул две пуговицы ворота прилипшей к шее рубашки. Девушка с коктейлем внимательно следила за ним.

— Как тебя зовут, мальчик? — повторила она вопрос и опять улыбнулась.

Тебя… мальчик… Неужели она всегда улыбается? Всем? Зачем?

— Глеб. Рад приятному знакомству с приятной незнакомкой, — и, взяв ее свободную руку, поднес к губам, ощутив приятную гладкость и мягкость кожи. Ее глаза из больших стали огромными.

— Что, интересно, означает такое редкое имя? — поинтересовалась она.

— То ли глыба, то ли жердь. На самом деле точно теперь ничего не известно. Где-то, не помню где, уже сто лет назад, читал, что у этого имени скандинавские корни, от имени Готлиб — защищенный Богом, но в святцах оно записано славянским. А вообще это был русский князь, страстотерпец. У него еще брат был.

— Борис.

Не к месту вспомнилось, что ему всегда прочили в жены Софью, так идеально подходящую к его имени, обещающую ему прочную связь, крепкие узы брака, взаимопонимание и даже пресловутое счастье.

— Хорошо ты о своем святом осведомлен. — Она собирала трубочкой остатки украшения со стенок.

— Бабушка сначала просветила, потом сам что-то читал. Она мне на день ангела подарила иконку Бориса и Глеба из Иоанновского монастыря.

— Знаю про такой. Бываю там, — кивнула она. — На Карповке.

— Ты? — Он осекся.

Она рассмеялась. Ее облик никак не вязался с русскими монастырями.

— А тебя как же зовут? Марго, Венера, Данута?

Должно быть что-то тоже необычное. Если она и родилась здесь, то уж назвали-то ее никак не Машей.

Странно, но к ней он тоже почувствовал жалость, которую пробуждал в нем то ли ее взгляд, то ли неудобная, напряженная поза, в которой она сидела с прямой спиной, то ли тонкие руки, скрещивающиеся или перебирающие постоянно что-то. Она была другая.

А что такое другие? Другие — это мы и есть. У нее и взгляд наш, и даже менталитет теперь азиатский. Она русская.

— Соня. За знакомство. — Она подняла бокал и слегка стукнула им в пивную кружку. Другой рукой она взялась за его за кисть и сжала ее.

Внутри у него случился нервный выстрел, как импульс, от которого все содрогнулось от этого имени. И что-то неприятное и болезненное зашевелилось, словно подстреленное этим выстрелом, раненое, истерзанное, но все еще живое, убиваемое и не убитое, прося о помощи вылечить. От нее, похоже, не ускользнуло это замешательство. Глеб изобразил улыбку, кивнул и отхлебнул пиво. Вспомнилось, как хотелось спрятаться, забиться под самый толстый, непроницаемый ковер, отлежаться там до лучших времен. Забыть, забыть, забыть. Имя, лицо, фигуру, голос, манеры, позы, движение. Остаться одному и чтобы никто и ничто не напоминало.

Женщины способны видеть нутро, различить тайную музыку в какофонии неверно транслируемых звуков душевного оркестра. Ей он виделся и строгим и добрым одновременно. Присматриваясь к нему, она была уверена, что конкретные дела он всегда предпочтет многословным обещаниям, и извивалась под его тяжелой рукой, давая ему почувствовать, как напрягается ее тело. Через полчаса он обнимал ее незнакомые острые, выпирающие плечи, а она прижималась к нему и мурлыкала что-то о регги в ночи.

В этот вечер они ушли из бара вместе. Он не приглашал ее, а она ни о чем не спрашивала. Просто, оплатив счет, встали и вышли на улицу. Вместе прошлись медленным шагом, будто гуляя, до его дома, она уверенно взяла его под руку, так, как будто они были уже лет десять в браке, и поднялись без всякого обсуждения к нему.

— Чем ты занимаешься? — спросил он утром, когда они проснулись.

— Я позирую у одной скульпторши в ее частной мастерской.

— А живешь?

— Раньше в мастерской. Но уже больше месяца, как она куда-то исчезла. Уехала, наверное. Я перебралась в общежитие. Мастерская закрыта…

Он подавил в себе волнение. Встал и пошел готовить завтрак. Главное, решил он, не задавать ей никаких вопросов.

— Даже вполне себе взрослые люди, — рассказывала она о себе, — могли серьезно спрашивать, не люблю ли я больше всего на свете бананы, просили показать язык и ладошки, удивлялись, охотно обсуждали меня между собой. Мужчин всегда и почти всех интересовало, какая я в постели, они не прочь были испытать со мной каких-то новых ощущений. Их заводил цвет моей кожи, волос, полнота губ. Я росла с осознанием того, что здесь у себя на родине чужая, что я экзотика для наших людей, — рассказывала она.

Это все была правда. Многие из них могли долго рассматривать ее, трогать грудь, раздвигать ей ноги, переворачивали ее и только потом получали наслаждение. Были и такие, которые получали его еще в процессе этих разглядываний. Однажды один мужчина средних лет, полный, потеющий, в галстуке и костюме с отливом, просил ее изображать рабыню, повязал ей голову белым махровым полотенцем, надел на нее бижутерию, бусы, браслеты…

Он ужаснулся ее рассказам.

— Не осуждай меня, — попросила она, помолчав.

— Разве я могу осуждать тебя, сам всю жизнь нуждающийся в снисхождении? Что ты! — Он обнял ее и погладил по голове.

Новая Соня вечерами, когда он приходил, ложилась к его ногам и обнимала их. Это приводило его в смятение. Она ласкалась, целовала ему руки до кончиков пальцев с неподдельной искренней нежностью и выражением самой преданной любви. Такой, которую невозможно оттолкнуть, не изувечив этим толчком. И он не решался, предчувствовал, что так когда-нибудь и поступит, но не теперь, когда она так благодарно зализывает его раны. И дни сменялись днями. Она нигде не училась, окончив школу, не работала и не хотела. Ей шел двадцать первый год, а она, кроме любви, как она сама о себе говорила, не знала и не хотела ничего знать. Она любила танцевать, смеяться, петь, есть, заниматься сексом, рукодельничать. Ее настроение всегда было ровным.

Чтобы не путать двух женщин, носящих одно имя, Глеб стал называть маленькую смуглую Софью Ноня — от «Негритянка Соня». Она была словно нарисованная, яркая, непривычная и нелепая в его доме и оттого всегда чужая. Ходила ли она тенью, пробегала ли как дикая коза по коридору, стараясь избегать встреч с его родней, днем она была очень смугла, а ночью вообще становилась египетской тьмой. Напоровшись в темноте на нее сослепу, отец пару раз вскрикивал и чертыхался, роняя чашку с чаем на пол. Она побаивалась его, избегала встречаться с ним наедине, зная, что он, если выпьет, непременно станет расспрашивать ее об Африке, о которой она ровным счетом ничего не знает, и лишь в танце и пластике движений хранит отголоски своего рода.

Ноня оказалась детдомовской сиротой, с двенадцати лет воспитывалась в приюте. Отца своего не помнила, что-то смутное осталось в ее памяти из рассказов матери, которая умерла неизвестно от чего, и опека определила ее в детский дом. Отец Нони из Нигерии, приехал сюда учиться в университет и, окончив его, вернулся к себе в Лагос. Его звали Моруф. В паспорте Ноня была записана под фамилией матери и отчеством деда, но мать она не помнила и деда своего никогда не видела.

Для Нони наличие множества мужчин в ее жизни было нормой. К этому она привыкла с детства. Она платила своим телом за еду, одежду, кров. Она умела бесхитростно отдаться и заработать себе немного денег и удовольствия, которое научилась получать от мужчин еще в подростковом возрасте. С нею переспал даже директор их детского дома, седеющий и чинный. В его кабинете, когда он вызвал ее, — она сразу поняла зачем, — быстро разделась до пояса снизу и легла животом на стол. Он долго кряхтел сзади, гремел ремнем, но она не поворачивала головы, рассматривая портрет на потрескавшейся стене в раме со стеклом, и только несколько раз чувствовала его пальцы. Потом он все быстро вытер откуда-то взявшимся маленьким полотенцем, вымыл руки, сливая воду в графин для цветов, туда же полилась вода после обработки директорского органа каким-то раствором.

— Сейчас хорошо подмойся внутри, — быстро протараторил он. — И прими вот это. — Он дал ей таблетку и заставил выпить прямо на месте, при нем.

После этого случая он вызывал ее еще несколько раз на протяжении года в конце дня, дарил деньги, украшения и тоже не избежал соблазна разглядеть ее. Плотно зашторивал шторы, просил раздеться и лечь на стол и даже включал настольную лампу. Потом принес графин с водой, намочил полотенце, обтер ее, чем-то подушил и долго целовал. Ему нравилась ее крошечная, почти игрушечная грудь. Жена его давно постарела, была одутловатой, грудь ее совершенно утратила форму, расплылась, была жидкой и тощей. Он трогал грудь Нони, и пот тек у него по лысине и застилал выпученные глаза. Странным образом лицо его преображалось, оно становилось добрым, расслабленным и детским. Ноня приглаживала его редеющие волосы к мокрой голове и целовала пальцы.

Однажды жена директора, которая преподавала тут же, рекомендовала Ноню одному солидному господину из Германии, приехавшему выбрать себе ребенка на усыновление. Он был в России уже во второй раз и приезжал всегда с женой, но в этот день, когда они пригласили Ноню поужинать, он пришел один, и жена его к ним не присоединялась. Ноню отвели в роскошный ресторан, возили на такси, а потом предложили показать номер в «Европейской». Там они выпили немного шампанского и Ноня, — сразу соображая, зачем ее сюда привезли, — безропотно разделась и предстала взору квадратного несуразного немца с мясистым лицом в виде живой изящной статуи. По-русски он говорил плохо, но она поняла по жестам, чего он хочет, и встала на четвереньки. Он включил весь возможный свет в номере, достал большой фотоаппарат из сумки и приладил вспышку. В конце съемок он ушел в ванную и включил воду. В этот вечер она первый раз получила хрустящие доллары.

Ничего этого Глеб знать не хотел, он догадывался о ее прошлом, но просил, умолял не посвящать его в него. Вероника Петровна приняла Ноню на удивление спокойно. Ее можно было запросто выгнать, но ее не выгоняли. Глеб надеялся, что она поживет-поживет и сама уйдет. Выпихнуть ее за дверь у него не поднималась рука. Увидев в ней совершенно беззащитное, беспрекословно подчиняющееся существо, на которое можно иной раз и прикрикнуть и притопнуть, к ней потеряли интерес. Казалось, что Ноня даже и не терпит (терпеть — ведь это значит превозмогать сопротивление, действовать против своей воли, подчиняться чему-то извне, противному твоей внутренней природе, думать иначе, чем поступаешь). В ней этого нельзя было обнаружить совершенно. Она научалась мало-помалу черпать свое скромное счастье из этого. Она знала, как подладиться к людям: или пугать их, или самой бояться. Она выбирала второе, и не проиграла.

Вероника Петровна стала звать ее так же, как Глеб, Ноней с самого первого дня, как услышала такое обращение. За глаза, рассказывая о ней подругам и родственникам, она обращалась к ней Нонька, как к собственной камеристке. Она никогда бы не призналась, что привязалась к ней и полюбила ее. Владимир Семенович Соней тоже звать ее отказывался и предпочитал никак к ней не обращаться. Он тихо грустил по той Соне, настоящей, как он называл ее про себя, рыжей, строптивой. Он любил ее.

Глеб рядом с Ноней не скучал, но и не резвился. Она так незаметно вела себя, что ее не в чем было упрекнуть, не была ни лишней, ни нужной и редко выходила без него из дома. Все ее небольшие нужды удовлетворялись. Надо ли было купить ей шампунь, какие-то средства или одежду, нитки для вязания, книги по шитью или бисероплетению, все она имела в достатке.

Ноня не любила уборку совершенно, никуда не вторгалась, довольствовалась положением постоянной гостьи в доме, ей было начихать на красоту интерьера и порядок, вкупе с уютом, она в этом мало что понимала и была не приучена ни к тому, ни к другому с детства. Все ее свободное время было посвящено телевизору, кухне и рукоделью, она беспрестанно что-то распускала, вязала, шила, плела, пела, слушала музыку. Иногда она просилась на танцы, и он ее отпускал, сам предпочитая не ходить. Два раза она без спросу была и в том баре и никому об этом не рассказала. Там она встретила своего старого знакомого, который подсел к ней, и они о чем-то оживленно беседовали около часа, потом он что-то записал и ушел, а она вернулась домой к Глебу. Ей несколько раз звонили на мобильный телефон какие-то мужчины, но со временем звонки прекратились. Но на это тоже никто не обращал особого внимания, ее не любили и не ревновали.

Глеб неохотно знакомил ее со своими друзьями, но молва быстро прокатилась среди них. Кто-то шутил, «что Соня почернела», в любой компании Ноня становилась объектом чужого внимания, отвлекала от бесед, от дел, занимала чужое воображение. Кроме того, она была высокого роста, а если вставала на каблуки, то выглядела с ним как фотомодель, притягивала ненужные взгляды, которых он сам всегда старался избегать.

Когда они однажды приехали на речку в деревню, она произвела там полнейший фурор. Подготовленная прежде бабушка все равно, увидев ее, наложила на себя, оторопев, крепкий троекратный крест. Дед хрипло екнул «честной матерью». Ноня в ответ только улыбалась.

— Это тоже, знаешь, не дело. Во-первых, молодая, во-вторых, не наша. Африканцам тут что за жизнь, на сыром Севере? Маета…

Он точно знал, что бабушка давно в курсе всех новостей. А это спектакль.

— Да наша она, бабушка, — заверил ее Глеб. — Она тут родилась, у нее мать русская. И фамилия у нее материнская — Пинчук. И зовут ее Соня.

— Тоже, да не то! Скажи пожалуйста! Только она такая же Пинчук, как дед наш тенор. Зубоскалка. На что она тебе? У той уж крутой был характер, но и это бог знает что за «ночка».

Глеб отмахнулся и вышел, не желая продолжать разговор. Бабушка вздохнула. Деревенские, завидев Ноню, выходили из домов. Бабы звали друг дружку. Несколько человек пришли днем на огород, любопытные соседи заскакивали под предлогом пирога, который тут же испекли, на чай, остальные слушали добытые сведения и бегали на реку смотреть, как негритоска загорает.

Ноня сидела под зонтом в вязаном купальнике и шапочке и старательно плела что-то, напевая негромко грудным чистым голосом и полными свежими губами незатейливые песенки. Глядя на ее губы, Глеб думал о другой Соне, которая не вытеснялась ничем из его головы. Он досадовал, что никак не может позабыть ее. Поглаживаемый Нониными легкими руками, он побаивался ее черных глаз. Вслушиваясь в русалочий смех купающихся женщин, она сидела под чистым голубым небом, не замечая из-за зонта прочерченной по солнцу двойной сплошной от самолета дуги, на зеленой траве, среди простых русских цветов — тысячелистника и иван-чая, и смотрелась плененной дикаркой, недавно вывезенной с рынка рабов.

— Уж больно она невинна и кротка, — говорила Глебу Вера Карповна, — в таких омутах тихих хорошие крупноголовые черти водятся! Бывают добрые люди уже потому, что у них не было случая злу проявиться.

Через два дня контактная Ноня обзавелась подружками из местных разнаряженных девчонок, которым она рисовала картинки и раздаривала плетеные украшения. Ее руки были постоянно заняты, быстро орудуя то крючком, то спицами. В деревне ее прозвали черным ангелом. Это ее забавляло. Она жила легко и там, где все остальные видели массу проблем, находила удовольствие.

— А как же ты, девка, без жилья-то осталась? — интересовалась Вера Карповна, пока они возились на кухне.

— Да как… Мне директор обещал похлопотать насчет однокомнатной квартиры, какие-то у них там были возможности. Я ждала. Но не получилось, дали маленькую комнатку в Колпино. Ну, думаю, и это хорошо. Уехала туда. Соседи вроде нормальные — муж с женой, бездетные. Я учиться пошла, работать. Потом соседи чего-то развелись, жена уехала. Сосед предложил мне жить с ним.

Она замолчала.

— Ну так и чего? Ты согласилась? — Вера Карповна кинула на нее быстрый взгляд.

— Комната моя там так и есть, сделать с ней ничего нельзя, она крошка. Но я уж туда не поеду, к нему жена вернулась, они теперь ее заняли, меня не пускают.

— Так они тебя облапошили, что ли?

— Наверное.

Вечером она подозвала Глеба и шепнула ему что-то на ухо.

* * *

Вскоре Вероника Петровна вышла замуж во второй раз после развода с Владимиром Семеновичем за мужчину младше ее на тринадцать лет. Она подошла после свадьбы к Ноне и сказала:

— Я уезжаю, ты знаешь… И… я бы хотела, чтобы мы… чтобы ты, Софья, приехала к нам. Без Глеба, с Глебом — не важно. Приедешь? Я найду тебе работу у себя, у нас с Майклом идея открыть совместную фирму.

— В Америку?

— Да.

— Вы точно этого хотите?

— Ну, раз зову, значит, хочу. Приезжай.

— Портомойницей? — Соня улыбнулась. Когда-то они уже шутили на эту тему.

— Нет, принцессой королевства Таиланд! Разберемся. Ну? Я приезжаю и сразу делаю тебе вызов?

Соня, убедившись, что Глеб спит и не слышит их, вернулась в кухню и тихо произнесла: «Я приеду. Одна».

Он спал крепко, но вздрагивая, как обычно, во сне. Софья опять снилась ему.

Он нащупал нож под подушкой.

— Сегодня особенно сильное солнцетрясение, — сказала она шепотом.

— Не заметил, странно.

— «Пей, моя девочка, пей, моя милая. Это плохое вино. Оба мы нищие, оба унылые…» — Соня запела, аккуратно распутывая пальцами кольца рыжих вьющихся волос.

— Перестань!

Он всматривался в нечеткие контуры светящейся сферы на фоне полной луны за окном, узнавал в них переливы знакомого профиля и сполохи волос на ветру. Софья напоминала гномон, странную геометрическую фигуру, образовавшуюся из параллелограмма, полую внутри, по которой, как по солнцу, всегда можно узнать время. Соня каждый раз, когда он смотрел на нее, как на часы, вслух произносила время.

— Так это еще не вся логическая цепочка, — шепотом произнесла сфера Сониным голосом.

— Я не нищий!

— А кто ты? — Сонин голос прокатился внутри полой фигуры и выскочил наружу. Не все женщины готовы предъявить мужчине свой материальный аусвайс, кормить семью, задумываться, что будет есть завтра их беременный муж. Это не их задача. Когда надо выбирать между «умный» и «работящий», я тоже выберу, пожалуй, второго. Это же только в сказках Иван-дурак сначала на печи. В жизни на печи умный, который и есть дурак. А дурак на печи гораздо позднее и потому, что уже все заработал. Помнишь такой анекдот: «Студент обращается к профессору: „Я во сне очень часто вижу, как становлюсь профессором. Что мне делать, чтобы сны стали реальностью?“»

— И что ответил профессор?

— Меньше спать!

— Ты надоела мне сниться. Преследуешь меня, как задурманивающий кошмар. Устал тебя убивать в себе, вытравливать тебя из снов. Но все же нашел обезболивающее — засыпать без них и без тебя.

— Кстати, может, шампанского? — Соня протянула откуда-то взявшуюся бутылку.

— Нет. Оно только в голову дает, и все.

— Какие-то странные у тебя к нему требования. Денег оно, конечно, не дает. Тогда коньяк!

И она уже наливала его в бокалы.

— Нейтралезнись!

Глеб почувствовал, как выпитое обожгло желудок, запекло и зашипело внутри, как подданный жар на каменке. Постепенно проявился тревожно-странный и знакомый привкус, сохранившийся в памяти еще из детства, когда отрывались языком от десен молочные зубы, когда в драке разбивалась губа. Из уголка рта выступила капля темной крови со сладким, сакральным, волнующим, родным и пугающим одновременно привкусом.

— Я не кошмар. Я праздник. Пусть не каждый день, не через день, но ведь через два точно.

— Надоело все.

— Немудрено, когда не знаешь, чего хочешь, а время неумолимо вылизывает тебе плешь на голове, когда пропитан химерами, как коньяком, оглушен иллюзиями, шаблонами, стереотипами, вбитыми в голову с детства. Хочется не то быть распростертым в заоблачной дали, не то саму эту даль приблизить к глазам, а потом в чем-нибудь погрязнуть глубоко-глубоко, то кинуться оземь с криками бляха-муха, а вместо этого впадаешь то в забытье, то в детство, то в передряги, то в унижение, то в абстракцию, то в оскопление, то в оскорбление и обструкцию. И жаждешь смерти от пронесшегося мимо тебя младенца на трехколесном велосипеде и помпезных похорон с красивым гранитным памятником, где ты на коне, попирающий копытами змея на набережной. Ты никого не можешь контролировать, ты же знаешь. Только себя.

Мимо с бешеной скоростью пронесся поезд. Ветер раскачивал люстру и звенел кольцами от штор.

— Мы ведь не будем серьезно разговаривать прямо здесь, в метро?

— Не будем. Но знай, что в этом городе нет мест для серьезных разговоров. Все серьезные разговоры ведутся здесь в самых неподходящих местах.

— Хорошо. Я от многого освободился. Я сдвинулся с мертвой точки. Как ты и хотела.

— И возможно, что зря это сделал. Или тебе это только показалось. На самом деле я не турбоподдув. Ты считаешь меня жестокой, я уязвляю, но это единственное орудие, которое явлено через меня, чтобы отрезвлять.

— Еще Белинский писал, что горе маленького человека больше и горше только от того, что он готовился быть великим. Но я-то… я не готовился! Я и не хотел им быть изначально. Я нонконформист.

— Дурак ты, а не нонконформист.

— Сейчас дураками никого не называют, теперь это человек с гуманитарным складом ума.

— Мне все равно. И нежелания, и страхи твои не быть кем-то мне понятны. Бояться надо не делания, не ошибок, бояться надо бездействия. Сколько еще ты просидишь в скорлупе? Помнишь слова Гамлета? Он сказал: заключите меня в скорлупу ореха, и я буду чувствовать себя повелителем бесконечности. Стремись, отрывайся чугунными ногами от земли, пора. Свобода занимает внутри место вытекающих слез. По-моему, теперь ты стал еще более зависим от второстепенного, которое выдвинулось на первый план. Тебе не удается не упираться по мелочам, воображая, что ты уже избавился от большого, ты негибок, ты постоянно зависим от чего-то, ты цепляешься, ищешь опору. Ты не прозрел, а окосел. При этом остался слеп и с одной неверной дороги, сделав много шагов в сторону, таких шагов, которые сами по себе верные, но нелепые, ушел бог знает куда, как сбившаяся с курса эскадрилья американских бомбардировщиков «Эвенджер» в Атлантике. И если их гибель стала легендой и легла пятном на Бермудский треугольник, внушающий мистический ужас, то твоя масляным пятном так и останется на тебе.

Твой путь единственно возможный. Никто не может сделать так, чтобы ты захотел. Никто не может везти тебя на себе долго. Бессмысленно пихать в рот рыбу человеку, объявившему голодовку. Между нами холодные воды грязной реки, ты на одном ее берегу, я на другом, но это только наше положение. Больше ни о чем это не говорит. Я не хочу оглядываться, подбодрять, кричать тебе туда, на тот берег, следить за курсом, останавливаться и ждать, пока ты сделаешь всего один шаг. На каждом из нас с самого рождения уже натянута шагреневая кожа. И ее суть — сокращаться. Ты… ты со мной безнадежен. Может быть, потом когда-нибудь кто-то другой, кому повезет больше или меньше, позволит тебе найти в себе силы измениться. Гигантским своим экскаватором я вычерпала тебя до самого дна самого глубокого ущелья. До меня и со мной ты все так же стоишь в бетонном тазу. Тебе надо пережить что-то, чтобы взбодриться, разозлиться над этой вампукой, иначе взглянуть на созданное тобой. Возможно, сломаться. Мы намертво сковали друг друга фотографиями из прошлого. Нельзя столько времени любить одну и ту же женщину!

— Но и совсем разлюбить невозможно. Боль, как от выстрела. И я в первый раз прошу уважать свои чувства и убрать свои ноги с моей боли. Если ты вдруг захочешь остаться со мной, очень прошу, так больше не надо. Когда мне говорят: «Респект тебе, это очень хорошие мысли». Я теперь говорю: «Да не надо мне ваших респектов. Я сам себе сделаю свой респект». Только скажи, разве нельзя двигаться параллельно в одном направлении и на разных берегах?

— Как было раньше, уже нельзя. Когда двое идут по канату, ты же сам рассказывал, это очень хорошая аллегория, они держатся за руки — это важное условие. Надо чувствовать друг друга, тактильно буквально. Это условие, с которым я согласна, когда речь идет о паре. В противном случае я склонна признать, что отношений нет.

— Ты бросила меня.

— Разве ты предмет? Ты сам по себе, я сама по себе. Нельзя быть на разных берегах слишком разных рек и считать это близостью, рассматривая друг друга в бинокль. Просто я продолжу движение, больше не буду ждать, буду реже останавливаться и уже не на каждый твой крик оглянусь. Не все до меня долетит. Я не могу стоять на месте, часто простужаюсь, у нас сырой климат и ветер — он меня продувает насквозь. Я должна позаботиться о себе и двигаться дальше. Надо вернуться к одиночеству достойно, с высоко поднятой головой, в хорошем расположении духа. Помнишь, ты читал мне Лабрюйера? Я запомнила тогда два его высказывания, нашла их и выписала. Первое про то, что все наши беды проистекают от невозможности быть одинокими. И второе, что мы так же не можем навеки сохранить любовь, как не могли не полюбить.

Видишь пару в окне напротив? Они обнимаются и целуются. Это их первая ночь. Еще вчера он жил своей жизнью, а завтра она скажет, что он изменяет ей. Как думаешь, действительно можно завтра изменить человеку, которого встретил только вчера? А если это три дня, месяца, год? Время меняет что-то? Этот мужчина родился преданным кому-то? Ей? Его ей подарили? Кто? У него в паспорте написана эта принадлежность ей? Он знает, на что идет с этой женщиной, как считаешь?

— Но ведь если отношения серьезные, значит, должна присутствовать верность.

— Должна, но не обязана. Возможно только ее добровольное наличие. А если ее нет, значит, нет и серьезности намерений. И не факт, что у того, кто изменяет. Он может быть очень чувствительным, и это его реакция на фальшивую верность. Верность никчемную, обманчивую. Что, если уяснить, что нет такого слова «измена»? Она человек, он человек. Между нами может случиться любовь, дружба, ненависть, ссора. Они идут каждый своим путем, которые вдруг на какой-то момент пересеклись. Завтра пути расходятся. Появляются другие партнеры. Как думаешь, измена остается?

— Не знаю. Ты уже нашла себе кого-то?

— Это важно? Гораздо страшнее то, что я не нашла с тобою себя, тебя. Можно пройти триста пятьдесят тысяч километров, прожить тридцать пять лет и не испытать счастья взаимной всепроникающей любви, этой святой силы. Вот что по-настоящему страшно. Ой, утки прилетели, смотри! Но никто не виноват.

Он в самом деле увидел уток, плывущих по глади пруда, нарисовавшегося на стене.

— Уточки все серые, а селезни красивые и яркие. Селезни красуются и выбирают себе уточек, а уточки их не замечают. У людей же все наоборот. Уточки наряжаются в селезней и сами кидаются на них. Поэтому прилетает птица Обломинго. А черви? Помнишь, ты же рассказывал мне про червей? У червей-женщин повышенная температура, они просто лежат в земле и знают, что готовы к оплодотворению и что их самих найдут и оплодотворят. Вот и я. Буду лежать, знать, ждать, готовиться.

— Поцелуй меня, пожалуйста.

Соня невидимыми переливающимися голограммой губами поцеловала его, и он удивился, что ничего не почувствовал. Ничего совершенно.

— Я в блестках теперь весь?

— Не беспокойся. Блестки только мои, они не передаются половым путем.

— Раньше, когда я был невинным ребенком, я думал, что беременеют от поцелуев. Потом думал, что не важно кто — девочка девочке, мальчик мальчику или папа маме передают во рту малюсенький бесхвостый эмбрион, его глотают, и он попадает в живот, там живет-растет, и вот вам киндер-сюрприз.

— А сейчас?

— Сейчас я думаю, что дети — поцелуй Бога, награда и испытание одновременно. Не все его способны оценить, не каждый его выдерживает. А контрацепция — это не просто свобода от деторождения. Это конец света. Я теперь знаешь чего опасаюсь? Влюбиться в эту двадцатилетнюю чернокожую девочку, которая меня возьмет в оборот. А главное, что я этого уже хочу и готов, а значит, в оборот этот сам отдамся. И она проглотит поцелованный эмбрион, и он родится сыном и испортит нам жизнь. Потому что я не люблю ее. Совершенно.

Он откинулся назад, и в глазах у него запрыгали озорные мальчики. Они прыгали и устремлялись в какие-то иные дали, как на картинах Шагала, поднимаясь высоко-высоко над землей.

— Ты слишком большую ответственность возложил на себя за свое рождение.

Она стала подниматься вверх.

— Не страшно. У крыши подвижная позиция. Не улетай! Останься! — крикнул он что было сил, и угрожающим эхом обрушился на него чужой, незнакомый ему собственный голос.

— Мне пора. Помнишь слова Изабеллы у Моруа? Кажется, что, если бы удалось сохранить тебя, я знала бы, как дать тебе счастье. Но наши судьбы и наша воля почти всегда действуют невпопад. Многие люди используют свой речевой аппарат не по назначению, они едят и говорят не то, что нужно, не то, что думают, не то, что хотят. Они говорят для того, чтобы обмануть себя своим собственным ртом. Я никуда не ухожу и все время рядом. Даже если я загораю на пляжах Копакобаны в Рио, даже если физически на другом континенте, если ментально перемещаюсь в другие миры. Мы хорошо общаемся и понимаем друг друга только на расстоянии, быть вместе нам вовсе не обязательно и даже вредно. Сейчас самое время хорошенько толкнуть меня для ускорения. Мне необходимо полетать. Наш экипаж прощается с вами. — Она произнесла это тоном стюардессы. — Сэкономь мне силы. Толкай же скорее. С этого момента счастье в твоих мозолистых руках. И еще, запомни одну очень важную вещь. Невозможно сделать свою личную жизнь гармоничной и полноценной, презирая родителей.

Глеб некоторое время молча смотрел на нее, голубка, взмахнув крыльями, покатилась на пол белым шаром к его руке.

— Глупо говорить «прощай», — прошептал шар. — Встреча всегда может состояться в самый неожиданный момент. «Недолюбленное наверстаем», — говорил Владимир Владимирович.

Он нащупал под подушкой приспособление для толчка, привстал и с вязкой силой, мешающей осуществлению движения, толкнул шар. Шар захохотал, как сова, меняя очертания и распался на инь и ян.

— Молодец! — запищал распадающийся шар, превращаясь в белотелую рыжеволосую женщину. Женщина обнажила влажные поблескивающие ровные зубы, и в уголке ее рта появилась красная струйка, продлевающая прекрасную улыбку.

Его ладонь мгновенно красиво окрасилась, заиграла скользящим цветом при холодном свете льющейся в комнату луны. У него сложилось впечатление, что она сама наскочила на него, так удивительно легко утонула в ее реке его полная до бортов лодка.

И черная набоковская туша ночи ввалилась в окно души. Ей одной было открыто это окно и пущена на воду лодка. И на этой лодке откуда-то из-за шкафа выплыл вдруг сам черт, как в детстве — страшный, черный, косматый, с хвостом и копытами, из тех, что в сказке о Попе и работнике его Балде сидел в озере.

— Чего ты хочешь? — спросил черт, не открывая рта.

— Только одного, пусть она изменится и станет только моей.

— Всегда есть средство женщину к себе привязать. Пленить — значит сделать ее пленницей, не насилуя. Всяк пленник и раб страстей своих. Раскрою полсекрета. Сами, сами они все принесут. Никакой другой нет тут науки. Женское «дать» и «осчастливить» собой так велико, так само от себя множится и так этим само забавляется, что нет ему равных по силе собственного заблуждения, оно сильнее молитвы, сильнее наговора. Они будут давать, а ты не бери, отказывайся, а коли берешь, так покажи, что только через то, чтобы сделать ей лишь приятно. И главное, не часто. Ненавязчивое внимание и спокойное сохранение дистанции, как лед в стакане с кипятком, сбивают с толку. И это касается всех областей человеческих взаимоотношений. Участие, внимание и холодная стена с капающими сосульками на настырном солнце. Весна неотвратима, говорит такая заманчивая картина женщине. Ее весна. А там, где немалые труды тратятся на разогрев, уже родятся и чувства, и привязанность. Вот, например, возьми плотскую любовь. Она должна хотеть ее с тобой и чувствовать, что ее желание больше, чем твое, и подозревать, что это лишь кажется ей, что на самом-то деле ты пылаешь куда как более трепетно, только не подаешь виду.

— Да откуда же она это почувствует?

— Изнутри себя родит. Женщина удовольствие должна получать в подарок, в награду, как великое благо и освобождение, как сверхидейное удовлетворение. Если в ней открыть эту створку в ее внутренний чувственный мир, она твоя. Ну, тут уж внутрь ее и надо, брат, забраться и там исполнить страстный танец. И за этот танец она отдаст многое, себя отдаст. И уж потом только не мешай ей. Гоголь еще писал: «Коварное существо — женщина! Я теперь только постигнул, что такое. До сих пор никто не узнавал, в кого она влюблена: я первый открыл это. Женщина влюблена в черта. Да, не шутя. Физики пишут глупости, что она то и то, — а она любит только одного черта…» Поверь мне, он знал, что говорил.

— Все эти их помахивания платком, темпераментное топанье ногой, стук похотливого веера о коленку, тахикардичные стенания, полунамеки, требования даже, и такие хорошо знакомые реакции… Одно и то же, одно и то же. Просто заводной апельсин какой-то. Отдайся сам — и тебе не позолотят рога. С холодной головой впрягайся в оглобли страсти, и выдолбленная колея не поглотит тебя. Пока еще ходят бартерные поезда, есть надежда на возврат. Ну, поверь, я же не желаю тебе зря зла. Наберись сил! Бессильный ты никому не нужен. Злой ты будешь под моим покровительством, а добрым тебе не стать все равно. Добро на откуп злу дается. Давай начнем со зла. Fanfaron de vice — звучит? Ну, рассуди же сам. Зачем ты никакой кому-то? Что с тобой делать в быту? Ты же не высокохудожественный кинематографичный полустатуй даже из группы «Рабочий и колхозница», на котором можно сушить в жару исподнее. А Соня твоя ваяет такие группы, что ей с тобой едва ли будет интересно переждать ливень в солнечный погожий день. Посмотри, к тебе цементом сама приклеивается недостающая, отбитая вандалами часть. И? Сделай же поступок. Удиви меня, наконец, предпасхально. Покрась хоть однажды нужные именно в этом случае яйца. Я хочу зрелищ! Всклокочь редеющую харизму, побрей самолюбие, отпусти, где надо, бакенбарды до колен, подними молот до уровня серпа. Посмотри прекрасные гравюры Доре на досуге, на тему библейских сюжетов. Вот вам меч, Волобуев. Ну же! Как он там говорил? Дай Бог памяти, как говорится. — Черт расплылся в саркастической улыбке и с пафосом произнес: — «Талифа куми!» Она же сама будет тебе потом благодарна.

В вялых руках Глеба оказался холодный, тяжелый кованый меч, и его острый конец воткнулся в пол.

— Нет, не могу. Я фрондер, но не убийца. Когда-то где-то прочел, что женщина — это безумие во плоти, что она томится от ожидания, отчаивается, а удовлетворив свою страсть, сгорает от желания отдаться и упрекает уже за то, что ты ею овладел. Она жестока из удовольствия стать потом нежной и нежна из удовольствия стать позже жестокой. Целомудренна в пороке и невинна в сладострастии. Она лжет тебе, лжет Богу, лжет сама себе. Она не вовлечена в жизнь, она играет. Мужчина — организованный мир. Женщина — незавершенная вселенная. В ней все неожиданно и все ненадежно. Нужно или бежать от нее, или отказаться от власти над ней.

Черт раздосадованно вздохнул:

— Тотализатор, однако. Сыграю, пожалуй, девяносто восемь против двух, что ты и этот шанс спустишь в унитаз. Бежать… Знаешь, откуда я это знаю? Ты предсказуем, как шарахающаяся от каждого шороха в кустах девственница. Отдавай меч назад. От тебя непременно должно разить перегаром — запахом внутренней неудовлетворенности. Сыграй, сыграй в эту игру недовольного собой и миром, потерянного, зависимого, никому не нужного. «Это придаст вам сил». Санта-Мария, как это пошло…

И черт, мелькнув рыжими кудрявыми прыгучими прядями, исчез, хитро блеснув зеленым глазом с накрашенными ресницами. Меч, брошенный им, больно ударил в ногу. Глеб вздрогнул от неожиданной боли, дернул со всей силы ногой и разбудил сам себя. Его вырвало кровью в коридоре между кухней и туалетом. Черной, запекшейся, обильно и облегченно. Он смотрел на лужу крови и говорил с ней, обращаясь к ней по имени…

 

Клудж1

— Ты сменила прическу? Чего у тебя такая голова вдруг большая стала? — Алиса чмокнула Соню в щеку, оставив след от помады, и присела напротив, закинув ногу на ногу.

— Это мозг, — пошутила Софья.

С полчаса они чирикали, обмениваясь новостями.

— Что там слышно про нашего философа?

— Жил какое-то время с другой женщиной. С моей бывшей моделью. Я тебе о ней рассказывала, она похожа на Наоми Кэмпбелл. Мы иногда созваниваемся.

— Ты все еще любишь его?

— Мне нечего ответить. Нет ответа. Это как прыгнуть с моста. Невозможно пощупать эту субстанцию полета, проникающую внутрь, невозможно насильно поместить ее в себя, невозможно насильно изгнать. Кристаллизация любви у Стендаля означает, что любовь в это время становится осознанной. У меня нет необходимости быть понятой. Это давно перестало меня волновать. Знаешь, что я думаю о нашем прошлом? Я со всеми своими эмоциями прожила прекрасный отрезок жизни. Мне не жаль ни минуты. Неординарные девочки совершают неординарные поступки, ты же знаешь.

— Все так. Но пусть они совершают и еще что-нибудь. Умное, например. Для разнообразия.

Соня вспомнила, что Глеб рассказывал ей про портрет Хемингуэя, висевший у него в детской над столом. И на вопрос «Кто это?» отвечал другим детям: «Мой дедушка».

— Я могу закрыть глаза на секс с другой женщиной, если мужчина при этом скучает по мне. Но я не прощу, если хоть одно мое слово просочится в это общение. Что бы ты выбрала, чтобы мужчина спал с тобой и скучал по другой или спал с другой, но все его мысли были заняты тобой?

— Ничего бы не выбрала. Не выбрала бы такого мужчину.

— Если бы я хоть раз увидела их идущих и смеющихся, так, как смеются любовники, удовлетворенные, счастливые, даже пресытившиеся на время, я бы все поняла. Но я этого не увидела. Сонька уехала в Америку и теперь работает там где-то, пристроенная его матерью в модельном агентстве.

Вечером Соня набрала Глеба.

— Привет, наконец-то я доделала твой бюст. Можешь на него взглянуть.

— Спасибо! Самое время приниматься за нижнюю часть. А как ты назвала мою верхнюю половину?

Надо сообщить бабуле, что приедем этим летом пожить к ним во флигель.

— Совпадение.

Ссылки

[1] Художественный фильм «Плохой хороший человек».

[2] После революции фабрика француза Анри Брокара была национализирована и переименована в Государственный мыловаренный завод № 5.

[3] Первый хит английской рок-группы Queen с альбома Sheer Heart Attack. 1975 г.

[4] Зеленые листья капусты, которые мелко крошатся и засаливаются.

[5] Шоу одинокого мужчины.

[6] Значение имени Эдипа, героя мифа Софокла.

[7] Крылатая собака.

[8] Алфея (Алтея или Алтайя) — в греческой мифологии красавица дочь Фестия и Евритемиды, жена Ойнея, мать Мелеагра. В одну ночь с Алфеей возлегли Ойней и Арес, родился Мелеагр. Когда он родился, появились три мойры и пропели его судьбу: Клото — что он будет благороден, Лахесис — что храбр, Атропос — что будет жить, пока не сгорит головня, пылавшая в это время в очаге. Тогда Алфея потушила головню и спрятала ее в ларец. Мелеагр, став взрослым, принял участие в калидонской охоте, после которой в запальчивости убил своего дядю, брата Алфеи, Плексиппа. Мстя за смерть брата, Алфея достала из ларца головню, от которой зависела жизнь Мелеагра, и бросила ее в огонь, умертвив тем самым своего сына. Впоследствии (по одной из версий) Алфея, охваченная раскаянием, покончила жизнь самоубийством.

[9] Бесподобный демон (лат.).

[10] Джеймс Джойс «Джакомо Джойс».

[11] Иван Вырыпаев.

[12] Будь прилежен, мальчик, чтобы тебя не выдрали (греч.).

[13] Универсальный философский принцип, исходя из которого неприятность, если она может произойти, непременно случается. Авторство термина принадлежит американскому инженеру Эдду Мерфи.

[14] Во многих религиях и мифологиях — существа, изначально олицетворявшие собой дикую природную мощь земли, подземное царство и т. д.

[15] Герой фильма «Ослепленные желанием».

[16] НОУ — негосударственное образовательное учреждение.

[17] От греч. monados — единица, единое. Двойственное отношение между двумя объектами, субъектами, сущностями и т. д., определяющее их внутреннее содержание, полностью затрагивающее обе стороны и касающееся определенных сфер деятельности этих объектов, субъектов, сущностей… Изображается фигурой Тетрактис.

[18] У М. Цветаевой «Ваш нежный рот — сплошное целованье… И это все, и я совсем как нищий…».

[19] Покраснение кожи.

[20] От лат. complexus — сочетание и имени библейского персонажа — сомнения в возможности достижения своей самоактуализации, автор — А. Маслоу. При этом у человека возникает страх успеха, и он снижает уровень притязаний.

[21] Оплакивание.

[22] Река в Аиде. По Гесиоду, река Стикс составляла десятую часть всего потока, проникавшего через мрак в подземное царство.

[23] Чудовищный морской змей, упоминаемый в Ветхом Завете, иногда отождествляемый с Сатаной.

[24] Трехчленное чудовище (крокодил — лев — гиппопотам), пожиратель Душ.

[25] Однобортное пальто с широкими рукавами без манжет.

[26] Старый метод, разработанный еще в 1901 г.

[27] Все течет.

[28] Аргонавт, по одной из версий, был кормчим. Насмехался над прорицателем, споря, что выпьет вино из чаши, которую держал в руках, однако, не выпив вина, отправился на охоту, где был убит вепрем.

[29] Любимый конь императора Калигулы, ставший римским сенатором.

[30] Жан де Лабрюйер (1645–1696) — знаменитый французский моралист.

[31] Частичное загораживание.

[32] В романе используются настоящие научные данные из диссертации Болдырева А. О.

[33] Буддийский храм «Дацан Гунзэчойнэй» в Санкт-Петербурге.

[34] Калина обыкновенная.

[35] Посуда с накладным серебром.

[36] Отвар трав.

[37] Открытые пирожки, рогушки, из ржаной муки на кефире с начинкой из различных каш или картофельного пюре.

[38] Название цвета считающихся у нас обычными полосатых котов.

[39] Хам — сын Ноя, прародитель хамитов: негроидной и монголоидной рас.

[40] У монголов, татар и других тюркских народов — орган народного представительства, всенародный съезд знати.

[41] Ничего не делал.

[42] Сруб для хранения сена, хомутов, плугов, борон и различных сельскохозяйственных инструментов и приспособлений, стоящий под крытой крышей внутреннего двора.

[43] Из стихотворения «Родина» М. Ю. Лермонтова.

[44] Голбцами раньше называли место за печной перегородкой. Место, где в старину в крестьянских избах предполагалось место для домового.

[45] Толмач Геродота так назвал по-персидски древнее славянское божество Царь-Солнце. Позднее русская эпическая поэзия закрепила этот эпитет за последним киевским князем как Красное Солнышко.

[46] Понятие, введенное Грофом. Его характеризуют четыре этапа, которые проходит ребенок, прежде чем родиться. Это будет его стратегия отношения к миру, окружающим, самому себе. Осознать матрицу — значит узнать себя.

[47] Ценная бумага продается дешевле номинала.

[48] От англ. pattern — набор стереотипических поведенческих реакций (психологический термин).

[49] Лабиринт на полу первого готического собора в Европе. Франция. XII в.

[50] Автор имеет в виду фильм «Стрелок» в главной роли с Джоном Уэйном. 1976 г.

[51] Марш композитора Эннио Морриконе.

[52] Запечатление, опыт, получаемый новорожденным в течение первых двух часов.

[53] Речь идет о заболевании множественными персональностями.

[54] Героиня романа Ивана Гончарова «Обрыв».

[55] У. Шекспир «Гамлет». Акт 2. Сцена 2.

[56] Фанфарон зла.