В пабе, неподалеку от своего дома, Глеб встретился с приятелем. На танцполе корчились какие-то девицы, меча по залу искристую икру. Глеб сидел спиной. Подошла одна, положила руки на плечи, тепло скользнула вниз, наклонилась, позвала танцевать, прильнула, волосами защекотала лицо. Кое-как отвязался. Сидящая за соседним столиком девушка подмигнула ему и подняла бокал, призывно чокаясь.
— А ты бы сказал, что ты импотент, — предложила Соня, выслушав хвастливые россказни друзей об их популярности среди женщин. Она подъехала позже, почти перед самым выходом.
— Да, но это не помешало бы мне с ней танцевать, — резонно заметил Глеб.
— Только не говори, что и раньше так было.
— Я особой разницы, если честно, не вижу.
— Мы не производим впечатление парней, которые на все готовы, — заверил Дима с иронией.
К дамам, сидящим напротив, подсел какой-то тип, и одна, та, что повыше, посимпатичнее и понаглее, выпив вина, сразу ушла с ним. Оставшаяся скучала и танцевала медленный танец сама с собой, эротично и отрешенно.
— Я отойду на пять минут, позвонить надо, — предупредил Глеб.
Соня и Дима кивнули.
— Легкая добыча. — Соня обратила внимание Димы на скучающую девицу. — Только кивни, будет тут как тут. Нет?
— Найду что-нибудь подешевле, — отпив пива, равнодушно ответил он.
— А почему бы тебе не иметь в таком случае постоянную партнершу?
— Понимаешь ли, в чем дело… Женщинам, которые напрягают нам мозги, мы обычно предпочитаем женщин, которые напрягают нам член.
— И напрягают не слишком за дорого, как я понимаю?
— У меня всегда есть партнерши. Постоянные, замечу. Годами постоянные. Сейчас аж целых четыре штуки. Если ты думаешь, что меня удручает мой социальный статус, то скажу, что дилемма нищего гения-скрипача и удачливого маклера меня не волнует. У первого есть дело, которому он посвящает жизнь, второй интересуется только доходом. И то и другое имеет риск, в первом случае — более высокий. Но реально это никак не характеризует ни мужчину, ни человека. У одного есть талант и вера в него, у другого — расчет и прагматика. Я, собственно, к чему. Реализация — девка продажная. Тут делают ставки, кто-то выигрывает, кто-то нет. Кому-то помогает фортуна. В мужчине важно его осознание своих способностей, разумный риск и стойкость в достижении цели. Я не вижу особой разницы в сексе с той, что ложится со мной после недельной переписки в аське, и той, которая сама прицепилась ко мне в баре, разводя при этом на выпивку и ужин.
— Первый тоже может иметь дело всей жизни, которое приносит деньги. Почему нет? Почему такая жесткая градация — здесь реализация за бесплатно, здесь доходы без реализации? Этим любую инертность можно оправдать. Почему удачлив маклер? Потому, может, хочешь сказать, что он подл? В ваших головах сытые и голодные разложены на отдельных полках, голодный — гений, непременно непризнанный, иначе почему нищ, и сытый — хапуга, человек без совести. Вы не допускаете даже мысли, что все может быть наоборот или частично не так. А женщин не надо покупать открыто, швыряя им деньги в лицо. Труднее всего смириться с тем, что женщина остается с тем, у кого они есть, потому лишь, что это простой залог обеспечения потомства.
Соня извлекала орешки из мороженого в креманке, только что принесенной официанткой в переднике, повязанном на почти голое тело.
— Мужчина, беспочвенно вселяющий надежду, вполне может выступать гарантом убийства веры во всех остальных мужчин.
— Вот озабочусь родом, буду думать на эту тему. Кому-то жрать нечего, а кто-то сидит ковыряется в мороженом за сто рублей шарик…
— Я заработала на этот шарик. Не так же все просто.
— Зарабатывать, зарабатывать, зарабатывать… С ума все посходили. Нет, тех двоих, нищего и сытого, можно вполне поменять местами. Талантливый художник ради семьи бросает кисти и идет малевать для модных инсталляций, а бездарь упорно верит в свой поэтический талант и обрекает на нищету своих детей.
— Просто музыкой, просто красками не накормишь детей, творчество должно и может приносить доход, иначе это не искусство, а онанизм, игра для себя. Если не приносит — не надо стремиться к стабильным отношениям с одной женщиной. Один раз и навсегда необходимо честно ответить себе на все вопросы относительно семьи, детей, осознать, что это нереально в полной безответственной нищете, и жить спокойно одному или со всеми, но не выбирать себе единственную женщину, которую потом можно обвинять во всех смертных грехах вместо себя.
— Слава богу, женщин с другими мыслями хватает вокруг.
— Спасительные мужчины с другими мыслями тоже существуют. Вы никогда, Дима, не поймете рядом с этими несчастными, согласными с вами на все, что надо шевелиться. Вы одиночки, пытающиеся в овечьей шкуре пробраться в теплый, парной овин, завладеть этим теплом, погреться о пушистые бока, убедить их, что на свободе прекрасно, даже великолепно, выманить и истаскаться с вами до худобы, до звенящих в ночи позвоночников, что правильно жить одним днем, с безумными глазами смотря в завтра. Это называете вы любовью… Мужчина — проявитель, женщина — фиксаж. Так проявляйте!
— Мужчины продукт прогресса, брошенный в топку ради спасения мира, ради выживания человеческого вида, экспериментальные образцы, на которых природный огонь пробует свой зуб.
— Прогресс, выживание… Почему я ничего этого не вижу, когда дело касается конкретных мужчин? Не всем, но многим простое блядство дороже. С человеческим лицом. Вот где топка.
Она знала, что Димино последнее увлечение — Катя — до сих пор находится в неведении, куда время от времени пропадает этот человек. Он часто пропадал на два-три дня без предупреждения, без объяснения. Потом появлялся. Ее это не пугало — нет: мало ли что — мы все свободные люди и живем в свободной стране, — но первые ее вопросы как раз именно с необъяснимым и были связаны. Она плакала, негодовала, горевала, молча, шумно, боясь ему навредить своими расспросами, сохраняя за ним право иметь собственное пространство, и… все повторялось. Когда он возвращался, она ненадолго успокаивалась. Катя напоминала Софье жертвенную страдалицу, любящую и преданную, поверившую вдруг в то, что именно с этим человеком она может наконец быть счастлива. Предполагающую, что за эту нежную привязанность именно так ей, выходит, выпало платить. А с какого-то момента Катя стала напоминать Соне и ее саму. Невозможно было докопаться до разъедающего раздражения, чтобы оно вскрылось и вывалило наружу.
Снова и снова Дима возвращался, и Катя принимала его. И вот он сидит перед ней. Катя не первая женщина, от которой он сбегает прежде, чем она обо всем догадается: как так складывается, что у него вдруг не становится денег и почему он часто и помногу пьет в такие периоды своей жизни? Соня знала ответ. Но что толку от того, что ты знаешь то, что невозможно произнести.
— Понимаешь, мы обижаемся, когда позволяем выманить себя из теплого стана под видом святого благородства и великого спасения. Негодуем, когда испытываем жалость, прячем истинные мотивы чужих и своих действий, позволяем делать вид, что ничего не замечается, не находим для себя, за что можно уважать мужчину, что однажды поверили в неизвестное, зная наперед, что все мертво, а так хотелось своей любовью еще раз, в последний, может быть, раз, вытащить кого-то из дерьма. Мы хотим быть с вами, но не видим способов, и можете ли вы, если вы так благородны, как вам хочется казаться, лишать нас всего этого? Вы хотите быть другими, но не можете. А значит, не хотите. Не готовы. Вы поражены комплексом Ионы, как плесенью, и неизвестно, как с нею бороться. Вам проще бросить объект, потому что плесень перекидывается на него и становится видной. Вы боитесь и не признаетесь даже себе в том, вам страшно изменить свое неинтересное, ограниченное, но худо-бедно скрипящее существование. Вы боитесь оторваться от надоевшей, затхлой, влажной, теплой темноты, потому что придется потерять над ней контроль. Ваша немощь всегда будет мечтательно и трусливо прятаться за отказом от сознательного желания, опасаясь воли ваших проявлений, ненавидя серьезные жизненные успехи, презирая ответственность и отрицая собственный потенциал и любые возможности его реализации. А мы… всегда хотели, хотим и будем хотеть иметь детей, и мы не виноваты, что вы для этого просто стерильны. Это не вопрос медицины, разумеется. Что нам делать? Нам остается только средневековая готическая Пьета, или, как ее называли, Vesper.
Мы, разумеется, сами виноваты в том, что возлагаем надежды на мертвецов, пытаясь растолкать вас в гробу. Вы обманщики, люди из терракоты, обожженные и обжигающие, бесчувственные, малоподвижные, рассматривающие и трогающие чувствительные эмоциональные статуи женщин, застывшие до поры воплощенные энергии, вы впиваетесь зубами в их твердые шеи. Вам нравится чувствовать, как начинается пульсация, как сердце развивает скорость, отбивая ритм в груди по вашему поводу, как толчками бежит разволновавшаяся кровь, вам нравится слышать бешеный стук больного сердца. Вы ласково держите руку на чужой сонной артерии и повелеваете — пережать или оставить, замирая в экстазе от собственного величия. Послушайте, что вы говорите о женщинах, вы ненавидите их, боитесь, презираете и мстите.
Вы считаете, что вам рано заводить детей в двадцать, потом в тридцать, и каждый последующий год тоже рано. А когда же настанет это время для таких, как вы? Когда, седеющее дурачье? Когда вашим женщинам будет сорок? Пятьдесят? Или вы считаете, что это не проблема и можно поменять женщину? Вы всегда способны на меньшее, изредка на среднее и почти перестали быть способными на большее. Вас не понять, сколько бы мы ни силились это сделать. Ничего из вас не вылепить. Меня учили, что материал дает желаемый эффект, когда используют все его возможности до конца и в то же время когда из него не выжимается вся экспрессия, больше которой он готов дать. Я не Роден. Я не могу, не умею, не понимаю, как в законченном материале человека сохранять следы старого, необработанного материала и принимать его, не замечая этих застывших, никогда и никуда не исчезающих рудиментов.
В одном истина, что пересечение наших миров случайно. Я лично не хочу узнавать про то, что, оказывается, вы четко отдаете себе отчет, будто существует некая прослойка мужчин, способных заткнуть текущие кингстоны в корабле или пробоины в лодке, позволяющая какое-то время плыть в ней женщинам в поисках берега. От этого ваша задача не становится иной, стать самим судном, стать берегом, вместо этого вы из лодки хотите сделать собственную площадку для плавания. А это нечестно, это противно, это пиратство. Цена за затыкание дыр становится слишком высока. Это цена рабства, а не партнерства, перерастающего в мифическое плавание по Стиксу, в пасть Левиафана в компании трехголового Амемета. Самая страшная смерть знаешь какая? Это смерть от собственного забвения, от отказа от себя. И конец отношений с такими мужчинами вовсе не конец. Так… этап. Смена времен года. Неизбежность. Как беременность, которая уже не рассосется.
— Пираты? Барбаросса? Мне про друзей плохо говорить не пристало. Мы знакомы сто лет. Глеб хороший парень. — Дима оглянулся. Не идет ли он. — Ему в жизни, сама знаешь, несладко пришлось, я всегда считал его благородным добряком, но как знать, может быть, есть у всего этого и обратная сторона медали, и она именно такая, какой ты ее чувствуешь для себя. Ты имеешь право на свою собственную правду.
— Что поделать… Женщины неразборчивы в любвях. Сначала полюбят, потом начинают узнавать человека. Вы наделены от природы способностью влюблять в себя женщин. Это своего рода забавы для вас. Иметь рядом влюбленную женщину приятно и полезно. Не спорю.
— Чепуха. Влюбленная женщина, которую не любишь, — это почище бешеного бультерьера.
— Ну, вы же такого не допускаете, вы же умные. Чуть-чуть полюбить, значит, можно.
— Вы? Ты меня делегатом от ужасной половины человечества заделала?
— Нет, я просто знаю несколько таких мужчин, вы вместе «вы». Чуть-чуть полюбить, но свое не забывать, ничем не поступиться, ничего не положить на этот алтарь. Играл — играть, пил — пить, гулял — гулять, ничего не делал — ничего не делать. Никакого напряга не допускаете для себя. Блюдете свой деструктив.
— Ну, конечно, вы — другие. Вы все на алтарь!
— Да, все! Если есть совместное движение к цели, если заметно стремление другого поработать над собой тоже. Когда не беспокоит, что спящий рядом внезапно вцепится вдруг тебе в горло, когда не пугает предательство, потому что на тебе лежит теплая рука доверия. За это, как в песне поется, можно все отдать.
— А он-то знает, чего ты от него хочешь? Он знает про цель?
— Я предпочитаю прямые трансакции. Я говорила…
Подошел Глеб, разговор свернулся. Дима смерил ее еще раз сощуренным взглядом. Рассчитались с официанткой. Соня поднялась из-за стола. Все вместе вышли на шумную, горящую огнями улицу, поймали частника, отвезти Софью домой, где она жила с тетей после того, как маму и отца, идущих вдоль обочины со дня рождения друзей, сбила машина. Это все, что было известно о ее прошлом Диме. Дверь машины хлопнула, Соня застучала каблуками к парадному, в свете фонаря прыгали ее пожаром развевающиеся кудри.
— Ну что, ты куда? — спросил он у Глеба.
— К себе.
— А чего вы вместе… не?..
Глеб отрицательно покачал головой из стороны в сторону.
— Может, еще по сто пятьдесят? Под щучью голову!
Вернулись в бар разрядом пониже. Внутри громко играла музыка, в центре зала под потолком висел топор для интерьера, весь в чаду. Шум, суета, на лакированных, грубо сработанных столах не прибрано, в проходе танцы. Локтем отодвинули чужие остатки трапезы и кружки, надиктовали неряшливой официантке в мятый замусоленный блокнот пожелание, чем скрасить перетекающий в ночь поздний вечер. Музыка исключала возможность общения на все темы, в том числе и неудобные. В заведении справедливо предполагали, что сюда приходят не трепаться, а выпивать и молчать. И всем это было кстати. Была ли это точка в общении, точка в конце рабочей недели или точка в личной жизни.
* * *
В два часа дня Глеб достал мобильный телефон и обнаружил там три пропущенных вызова. Не умываясь, сел за компьютер, дернул тушкой мышки в разные стороны. Сонина аська молчала. В двенадцать он обещал позвонить Соне. Выходной день, а она еще не проявлялась, как всегда имея четкий план. Это странно. Какие-то сомнения, казавшиеся беспочвенными, вдруг неожиданно начали проступать, неприятно намекая на некий еще отдаленный, но уже узнаваемый запах охлаждения в отношениях. Ему давно стало казаться, что она что-то неприятное затеяла. Вполне могла затеять, если вспомнить ее взгляд, тон, манеры, плохо скрываемое раздражение. Женщина в этом смысле подобна атомной бомбе, ее падение непредсказуемо, а эффект ужасен. Набирая номер ее городского телефона, он немного напрягся. Так было уже много раз, и много раз напряжение разряжалось совершенно нормально, но всегда почему-то его глодала в этих предчувствиях та единственная, еще не наступившая, но потенциально возможная и опасная ситуация, когда предчувствие беды окажется верным.
Соня взяла трубку и, еле валяя языком, произнесла сквозь сон «Алле» огрубевшим голосом.
Если бы я позвонил ей сейчас и ответил бы так же, она бы тут же надулась, потому что спать, когда тебе хочется, позволительно только ей. Если в выходной спит он, значит, автоматом рушатся все совместные планы. Если спит она, планы воплощаются в верном направлении.
Много ли было таких планов, инициированных им лично? Пожалуй, что немного, но они были, он мог предложить что-то, это вовсе не значит, что только она, Соня, всегда фонтанировала идеями, как провести совместный досуг. Он конечно же тоже мог. Но не всегда хотел, не всегда предлагал, не всегда, да, думал об этом, но что-то, безусловно, предлагал. Редко, очень даже редко, может быть, даже слишком редко, но… Сложно вот так вот взять и начать считать, анализировать, подводить все под жесткий укор цифр. А что, это важно? Это важно? Обязательно доискаться, кто что предлагает? Конечно же нет. Это не важно. Все не важно, сказал бы любой из нас, если это все устраивает обоих в конкретно взятой паре.
Пока Соня спит, ему можно спокойно позаниматься своими делами, но в любую минуту он должен быть готов ехать с ней в кино, идти в театр или, на худой конец, просто встретиться, чтобы вместе поесть мороженого. Мо-ро-же-но-го. Это слово следовало бы подчеркнуть, потому что пиво, например, не считается мороженым. Если она хочет мороженого, то и он его, она считает, тоже хочет, а если его мнение идет вдруг вразрез и хочется все же пива? Тогда случается странное волшебство, и Соня уже никакого мороженого не хочет.
Грань между мороженым и пивом называется «настроение». Это тонкая женская психология, с помощью которой мужчина открывает для себя таинственный женский мир. То, что Софья — женщина, он понял давно и именно из таких вот открытий, экспериментов и сопоставлений. В ней совершенно не смог бы спрятаться никакой транссексуал. Постепенно он стал привыкать, научился ловчить, ее влияние ослабевало. Он только никак не мог вспомнить, когда именно, в какой момент он впервые почувствовал этот спад. Потому как именно с этого незаметно промелькнувшего момента все пошло по наклонной, и все, что еще вчера так раздражало, сегодня вспоминалось с умилением и тоской, как безвозвратно потерянное. Она стала меняться. И он, так желающий этих перемен, внезапно перестал ее узнавать.
Казалось бы, если взять женщин и разобрать их по частям, непременно обнаружится, что все они разные, а собери и пообщайся — похожие. Причем даже профессиональная принадлежность особенно не влияет на эту схожесть. Была у него до Сони подружка маникюрша из косметического салона, так та все время норовила сделать ему маникюр, отодвигала с маниакальным пристрастием кутикулы, резала их, увлажняла, пилила ногти, назидательно указывая на заусеницы. Думал, что это у нее профессиональная деформация — на все пальцы смотреть и всем им оценки выставлять, как в школе. Та подружка давно канула в Лету. Но все остальные девушки тоже с той или иной напористостью предлагали маникюр. Каково же было его удивление, когда и Софья прицепилась к его ногтям, угрожая кривыми ножницами. Два раза он соглашался, оба закончились заклеиванием пальцев бактерицидным пластырем, как у волейболиста, как у перкуссиониста, как у Майкла Джексона, с той лишь разницей, что ему это совершенно ни к чему.
Если смотреть ретроспективно, в иудейство, прослеживается очень четкий символизм и назначение желания женщины обрезать тебе все кутикулы. Было бы полбеды, если бы в своей сплоченной женской похожести они ограничились только этим. Со средневековым неистовством женщины трут мужчинам пятки, бреют подмышки и выщипывают брови. И ни одна хотя бы раз в жизни не удержится от того, чтобы не накрасить его своей едкой косметикой, превратив из обыкновенного лохматого хлыща в парфюмированный хлам с диким алым вызывающим ртом на небритой роже. Почему они для этого выбирают такую помаду, которой сами почти никогда не пользуются, он так и не понял. И откуда у них берется эта помада? Зачем они ее тогда покупают?
— Знаешь! — вскричала она, глядя на его макияж, на который он едва согласился, как тут же пожалел об этом. — Я давно уже поняла, что красивая морда — это не главное! Ой! Прости, прости! Я не тебя имела в виду. Ну, прости. Я поняла это еще раньше, до тебя!
— Тебе на все твои гонорары надо покупать валерианку. — И он шел смывать хозяйственным мылом косметику.
Он никогда не давал ей обещаний. Ни ей, никому. Нормальное мужское кредо — не давать обещаний, ни невыполнимых, ни даже тех, исполнение которых очевидно и запланировано. Женщина обречена лишь интуитивно их предчувствовать. Ничего не обещать женщине — первое правило джентльмена, считал он. Ведь не обещая ничего, ты тем самым как бы обещаешь одновременно все и ни в чем не обманываешь. Оценить такую софистику способна далеко не каждая женщина. Соня, напрягая изо всех сил свой мощный процессор, похоже, до этого в прямом смысле так и не дошла, но на задворках ее сознания, там, где уже жужжит спасительной прохладой кулер добродетели, она уловила ее тонкий эфирный смысл, эту выпариваемую в быту соль.
Первое, что хочет сделать с мужчиной любая женщина, — это подвесить, как Карабас Барабас сырого Буратину, над очагом для просушки, будь у нее хоть малейший шанс поймать его на лжи. Женщины охотно считают себя хорошими манипуляторами, прочитав с десяток книг по психологии. Самое большое, что тут можно сделать, это не мешать им так думать. Про то, что мужчина голова, а женщина — шея, им втемяшивается, едва они делают первый вдох на руках у акушеров в роддоме. Вместе с пуповиной, увы, им так до сих пор не научились отрезать языки.
Когда, подпив где-нибудь в конце рабочей недели, он возвращается к себе, где она ждала его, то заранее уже мог предвидеть развитие дальнейших событий. Вот она, как собака Баскервилей, сверлит его затылок глазами, пока он, бедный сэр Чарльз, медленно и неуклюже, пытаясь протрезветь, ковыряется со своими ботинками в передней. В руках у него пакет, в пакете подтаивает мороженое. Мороженое явится, по ее убеждению, единственным утешением в этот редкий совместный вечер.
— Где был? — Она берет из рук пакет и не уходит. Наличие мороженого никак не меняет ее тон.
Он молчит.
— Где был? — добавляется немного температуры в котел с металлом.
— На встрече.
— С кем?
Хочется сказать: с инопланетянами, но осознает, что это сейчас трудно для произнесения.
— С человеком.
— Что за человек? Дядя, тетя?
Он всегда удивлялся, как ей только удается вести эти допросы с пристрастием и таким видом, будто она поймала его ворующим нижнее белье с веревки во дворе. И плевать ей, где у него тюбетейка.
— Дядя.
— У него имя есть?
— Сейчас нет.
Он давно ловил себя на мысли, что, когда она ждет его у него дома, он уже не может спокойно поднять с корешем пинту пива.
— Гад!
— Гад?
— О, майн гад! Надоело, это какой-то ад…
Он усмехнулся. Чертовым Раем называется бар, где он проводит время.
— Стихами? Тогда уж не гад, а Орфей. Орфей спустился в Ад.
Вынув влажные стельки, как приучили в детстве, он прошел в кухню, чтобы сунуть их в батарею.
— Из башмаков, что ли, Орфей достал стельки?
— Нет, из трусов. Ну откуда еще?
Она открыла контейнер с мороженым и рассматривала содержимое.
— Я же просила тебя взять больше ванили! А тут что? Теперь тут куча-мала. Ты двал бра шарика?
Но она не выбросила мороженое в мусорное ведро, а, облизывая ложку, стала отчитывать Глеба за переписку в аське, в которой он, как более опытный товарищ, напутствовал женатого приятеля, таскающего из Интернета женщин на дачу, как редиску в огороде, и опасающегося жениной прозорливости: «Если ты идешь с гулянки, то вечером лучше приходить домой сильно нетрезвым. Жене вряд ли придет на ум, что в таком виде можно было быть с женщиной, и она переключится на другой запил».
— А зачем ты читаешь?
— А зачем ты это пишешь?
Еще одна женская экзекуция — мужская фраза: «Пойду пройдусь». Если мужчина сам решает пройтись, это вызывает обыкновенно тихое недовольство, ежели его кто-то призывает из друзей — подозрение. Сам факт прогулки вызывает у женщин повышенную настороженность, как присутствие чужих, гуляющих рядом с домом, охраняемым овчаркой. Софья ничего не знала о сванской страховке, но с успехом использовала ее в жизни.
Когда-то, еще по молодости, увлекаясь лазанием в горах, он осваивал основы альпинизма, всякие там ползанья в связке, узлы, хождение по сыпухе и тому подобное. Сванская страховка означает полное отсутствие всякой страховки, эдакий free climbing — «иди, пока я тебя вижу». «Иди, пока я тебя вижу» — первый уровень, последний — как в анекдоте: «Пока слышу, пока помню». Как и каждый трезво мыслящий мужчина, даже в пьяном виде он предпочел бы беседочный морской узел — крепко держит, легко развязывается.
— Разрежь мне бумажку на три части.
— А еще что сделать?
— Жениться!
— Нет, разрезать я никак не могу…
— Ну, что ты там налепила сегодня в своей мастерской? Как идет работа?
— У меня были дети из школы с экскурсией. Я знаешь что подумала? А что, если бы детям не просто сказки рассказывать, а показывать их? Колобка надо дать им слепить самим, показать, как его бабка лепила, как он катился, как его звери съесть хотели…
— Так и зверей с бабкой надо лепить!
— Ну, необязательно, но можно. Дети просто обосрутся от счастья! Я же вижу, какими они глазами на все смотрят!
— По-моему, максимум, кто обосрется от счастья, так это ты…
— Не целуй мои носки! Они грязные.
— Я ноги, между прочим, тебе целую, а не носки.
— Нет, носки. Я в них по полу ходила, а ты потом меня будешь целовать! Я вон крем тебе для ног принесла. Мазать. Мне…
— Не сбривай усики, прошу! Они у тебя такие трогательные!
— Нет, они какие-то пидористические.
— Сам ты…
— Глеб!
— Ну?
— Бросай курить! У тебя даже ноги куревом пахнут…
— Ты хоть помнишь, что я тебе вчера звонила?
— А ты мне звонила?
— Да, и даже послала тебя далеко и надолго…
— Фу! Не дыши на меня. От тебя колбасой пахнет!
— От кого? Какой еще колбасой?
— Еще скажи, что ты не ела колбасы…
— Во-первых, действительно не ела. Во-вторых, после арбуза не должно уже пахнуть…
— А утром над чем мы смеялись, не помнишь?
— Нет.
— Надо здесь на кухне завести себе «хохотун».
— Я завел!
— Какая царапучая девушка мне досталась!
— Зато молодая, красивая, талантливая и умная. Царапучесть для равновесия.
— Для равновесия при таких качествах ты должна быть серийным убийцей…
Соня не любит, когда он ходит дома не в домашней одежде, просит сразу переодеваться, это ее беспокоит. Это дает ей уверенность, пусть и призрачную, что он никуда не уходит. Травма той ночи, когда разбились родители. У нее на руках осталась двухлетняя Варя. Ей было всего четырнадцать. Ничто не могло выступать убедительно против ее детских страхов, когда она лежала на его разложенном кресле-кровати и смотрела, как по стенке бегают разноцветные изображения от крутящегося бра.
У него была синяя школьная форма с резиновой нашивкой на левом предплечье в виде раскрытой книжки. У нее — коричневое тонкой шерсти кусачее платье с кружевными сменными воротничками, с белым на праздник и черным для будней передниками, сзади крест-накрест, спереди с игривыми кармашками. Обшитые пионерские галстуки за семьдесят копеек, необшитые — за тридцать. Берешь галстук, красный шелковый, стираешь с мылом в раковине, полощешь и мокрым помещаешь под раскаленный утюг. Он прыщет под горячей подошвой и становится из жеваного, темно-бордового — ярко-алым и гладким. Пионерское чудо. Ее принимали в пионеры во Дворце в день рождения Ленина, его — в самый в обычный день в числе прочих из-за удовлетворительного поведения в школе. Она долгое время была отличницей и даже пару лет старостой класса, председателем совета отряда, выпускала школьную стенгазету. Он же общественной работы сторонился, учился неважно. Она справлялась со всем, хотя Варя росла капризной и болезненной и младшей сестре посвящалось — и раньше и потом, когда не стало родителей, — почти все свободное время. Она всегда донашивала всякое старье, оставшееся от старших двоюродных сестер. Даже трусы.
Женщины ждут. Еще одна их отличительная черта. Ничего не имел бы против, если бы не «я тебя жду весь вечер!». Послушать, так они родились исключительно для этой цели. Ожиданием своим спасать. Убивать сразу двух зайцев — жить и ждать одновременно.
Он не знал ответов на несгибаемые вопросы, летящие в лоб. И хотел бы научиться сложному искусству — быть вместе долго. В идеале — всегда. Страшно и даже обидно, если то, к чему с таким трудом шел, просто-таки продирался сквозь массу преград, предрассудков и страхов, развалится.
И ведь развалится. Ничто не вечно. Нас оторвут друг от друга. Кто? Мы сами, другие, те, кто будет жить завтра. Идеальная модель доверия невозможна. В конце концов, мы сотканы из собственных тараканов. Мужчина, как правило, всегда знает, чего хочет его женщина. Я тут не допускаю легкомыслия. Считай, что до конца так ей и не верю. Мне ближе гипотеза, что браки все-таки заключаются на небесах, а не при регистрации невнятного возраста теткой акта гражданского состояния, что, по мне, так лишает процедуру здравого смысла.
— Что это за букет? Откуда? — спросил он ее, когда они встретились после первой своей серьезной размолвки на террасе летнего кафе.
— Герберы. — Она решила держаться с ним обыкновенно, как будто ничего не происходит, и подозвала официантку, чтобы та принесла вазу.
Он расценил этот жест как намек: цветов не принес. Вспомнил, что думал об этом, но идти с цветами было отчего-то неудобно, сидеть без цветов теперь стало неловко. Он растерянно разглядывал разноцветные крупные ромашки и какую-то путавшуюся в них, неприхотливо овивающую мелочь.
Ей идут эти цветы.
— Я ведь ехала на встречу к мужчине. — Она посмотрела на него исподлобья, нравоучительно и немного холодно. — Поэтому сочла своим долгом зайти в магазин и купить себе цветы. Это ни для чего больше, только для того, чтобы мне было приятно, — сказала легко, а посмотрела тяжело.
Отпила из чашки кофе с молоком и по-детски облизала «усы». Ее волосы зловещим огнем горели на закате. Он распекал себя за несообразительность. Привез ей аккумуляторы в новый плеер и зарядное устройство, но совершенно позабыл про то, что нужны цветы.
— Так теперь будет всегда, — заверила она. Как будто обещая что-то очень важное для обоих. От чего придется непременно страдать. — Я всегда буду приезжать к тебе на встречу с букетами. Я хочу посмотреть, кого от них начнет тошнить первым.
И вонзила в него взгляд — свой любимый инструмент — резец, а затем с хрустом провернула, отсекая лишнее. Он упал, свернувшись от боли. Удар мастера классической эпохи, по диагонали, мощный и неожиданный, так бьют по неодушевленному предмету, втайне ожидая, что достанется тому, кому на самом деле предназначалось. Так, как когда-то ди Дуччо испортил кусок мрамора, в котором потом Микеланджело выявил своего «Давида».
* * *
Закончив нехитрый ритуал сборов, Глеб вышел из квартиры. В лифте ехал ротвейлер Саша с хозяином, имени которого Глеб не знал. Саша прижался крупной задней частью к стенке, рыгнул и виновато скосил красные глаза на хозяина.
— Чего рыгаешь теперь? — обратился недовольный хозяин и раздраженно дернул Сашу за поводок, поясняя тем самым Сашины манеры соседу по лифту.
— Нашел где-то во дворе кожу, — сосед еще раз дернул Сашу, — и сожрал ее, свинья.
— Чью кожу? — не понял Глеб.
— Если бы знать! Теперь у него несварение. Из пасти воняет не пойми чем. Жрет и глотает, как удав, кожа залезла в него, я ее назад — его рвет… Не знаю, что это за дерьмоглот такой! Вроде породистая собака, а повадки какие-то бомжацкие.
Саша понял, что говорят о нем, и мелко, извинительно завилял пупочкой хвоста.
Глеб сделал Саше замечание: «Ого! Это ты, брат, дал!» Саша сунул ему в руку лапу и отвернулся.
В метро Глебу нравилось рассматривать людей, особенно некрасивых. Они, как правило, не только невзрачны, у них свой особенный взгляд. Для него всегда оставалось загадкой, как, с каким самоощущением живут в этом мире, где правит балом красота, те, для кого первая часть поговорки «не родись красивым» исполнилась уже при рождении.
Вот полная некрасивая девушка склонила голову на плечо немолодого, когда-то миловидного человека с налетом лишения свободы на лице. Кажется, она вполне счастлива именно в эти минуты. Напротив сидят две юные плоскогрудые мадемуазели, мечтающие, вероятно, о стройных худощавых парнях. До тех пор, пока не обнаружится, что они и есть эти самые парни. На метрошном пилоне крутится какая-то фэнтезийного вида девочка-панк с черными, как у шахтера-забойщика, кругами под глазами.
В начале вагона появились и начали продвижение в его сторону «афганцы» с песнями. Двое на костылях — вокал, двое аккомпанируют. Глеб от нечего делать всмотрелся в лица. Показалось даже, что одно из них знакомо. «Афганец» поймал его взгляд. Оба заулыбались.
Колька!
Глеб после восьмого ушел в другую школу. Несколько раз случайно пересекались на улице, но потом Колька пропал, и они не виделись больше дести лет. И все равно он узнал в этом прожженном, коричневом, изломанном линиями лице того шустрого, коротко стриженного клоками — его стригла полуслепая сестра, — всегда голодного Кольку.
— Братуха, Бердыш, ты? — Колька вдарил ему по плечу крепкой рукой.
Коротким объятием охватились. Это был тот самый эталонный телемастер, живущий за стенкой.
— Вот так встреча! Тебе дальше куда? У тебя есть пять минут? — осведомился он у Глеба.
— Я теперь верхом доеду. Накатим? За встречу! Реальность — это иллюзия, созданная отсутствием алкоголя, помнишь?
— Завязал я… Но просто пообщаться можно. Не ожидал, не ожидал тебя тут застать, все же теперь такие пижоны, блин, в метро никто не ездит. Бабки из всех карманов торчат!
Вышли на станции, еще раз ударили по рукам.
— Сигареты есть? — спросил Колька.
Глеб закурил и протянул пачку. Колька протянул и тут же отдернул руку.
— Привычка, я же бросил. — Он воткнул под мышку костыль и, вдохнув полной грудью запах сигарет, попросил Глеба помочь убрать балалайку назад, чтобы не мешала.
Бердышев иронично ухмыльнулся. Сам-то бросить даже в мыслях не пытался.
— Сто лет не видел тебя! Как тебе моя модификация? — Колька показал на свою полуногу. — Я теперь одноногий койот! Пойдем на полчасика, тут есть кафешка путевая неподалеку. Расскажешь, как жизнь, где тебя так поцарапало. Я тебя сразу узнал, хоть ты и с гарлемским стилем теперь в оральной зоне.
Кафешка путевой была только с виду, облепленная какой-то бумажной и елочной гирляндой вдоль закопченных рам, внутри напоминала обычную советскую рюмочную с толчеей народа, стоящего за высокими столиками, тусклым светом, помогающим скрыть грязь, и характерным спертым воздухом, распространяющимся от барной стойки с прилавком-холодильником дальше, туда, где его подхватывали и перерабатывали на выдох другие легкие. Цены поражали своей демократичностью до неприличия. Глеб поежился и потер руки: «Ну-с».
Когда-то ведь дружили так, что не разлей вода, когда еще не были проведены эти грани кем-то, чьего имени, спроси сегодня у кого угодно, тебе не назовут, «нужный-ненужный» это тебе человек, «выгодная-бесполезная» из этой дружбы выйдет затея или «хороший-плохой» твой товарищ с точки зрения будущих приращений.
— Ну что, сразу по сто пятьдесят или сначала по сто, а потом по сто пятьдесят? — Колька подмигнул. — Устал, нога не держит. Расскажи, как ты, что ты?
Троица его спутников держалась чуть поодаль в сторонке. Им махнули, чтобы подошли. Взяли три по сто водки и бутерброды с обветренной, воспаленной по краям колбасой и два грязно-серых салата с горошком. Закуска, как бы сказал Венечка Ерофеев, «типа я вас умоляю». Кольке купили томатный сок.
— Ну, вздрогнули! За лекарство против морщин! — Колька чокнулся, не дожидаясь Глеба, со всеми и опрокинул в открытое горло полстакана сока. Вниз по тощей шее однократно скользнул острый кадык.
— Слышал, Гарик Мирзоян помер. — Он откусил от бутерброда кусок булки. — Но мы-то еще поживем? — Он подмигнул. — Даже если жизни осталось на три затяжки. Лучшие всегда уходят первыми.
Когда он слышал про «лучших, уходящих первыми», ему тут же представлялись тайно довольные лица остающихся греховодников, набитых худшим под самые завязки, так, что им не уйти никогда.
Глеб немного рассказал о себе и почему все еще не помер.
— Значит, все-таки философ? Ты молодец!
— Да так, не особо. Периодически. Даже не в среднем звене, как невезучий пионер. — Глеб вспомнил Колькин вечно обгрызенный, жженный местами галстук — символ навсегда распущенной молодежи. — Все никак не попаду в комсомольцы. Не берут, да и сам особо не стремлюсь. Было бы куда. Стараюсь по профсоюзной линии. — Он изобразил кистью плавные изгибы.
— Воруешь? — Колька заулыбался. — Сейчас все воруют.
— Нет, какое там! Разве что сам у себя. Преподаю, читаю лекции. Ввожу. В смысл философии. Ковыряюсь с кандидатской, но это так — семечки. Пописываю диссертации для более прозорливых. Могу наворовать варежек и шарфов из раздевалок.
— В профессуру, значит, метишь?
Глеб отмахнулся, приподнял стакан в знак пожелания здравствовать присутствующим и выпил. Водка приятно ошпарила пищевод. Колбасы откусить побоялся, втянул ее запах носом. Посмотрел, как Колька ловко орудует хлебом в салате — вторым российским столовым прибором.
— Ты прости за прямоту, но я сам, видишь, теперь «инвайлид», как меня тут один окрестил. А у тебя-то что стряслось? — Он старался не слишком рассматривать его лицо, что было весьма непросто.
— Длинная история…
— Можно пройти через турникет? — спросил кто-то в штатском, отделившийся от группы из четырех человек.
— Пожалуйста, — ответил Глеб.
— А кто ты такой, мать твою, чтобы мне разрешать?
Возмутившийся резко наклонился вперед, плюнул и попал Глебу в подбородок.
В общем, все равно, но приятного мало. Зазвонил мобильный. Мама. Успел сказать всего два слова.
— Ты, падла, почему отвлекаешься на посторонние разговоры, когда с тобой разговаривают?
Сдернули шапку, швырнули на рельсы. Терпение лопнуло. Спокойно нажал «отбой» на мобильном, положил трубку в карман, потребовал достать шапку. Оставшиеся трое обступили полукругом. Короткая дискуссия. Кто полезет за шапкой? Схватили за грудки и повалили на платформу. В процессе дернул одного за одежду, и тут из-за пояса выпал пистолет Макарова, заряженный резиновыми пулями. Ударили рукояткой в грудь. Начал кричать, чтобы вызвали милицию. Удары ногами по спине, животу, но больше всего — по голове. Пока били, одного столкнул вниз на рельсы. Его достали пассажиры. А потом наблюдал, лежа на каменном полу, за проходившими мимо людьми, за их ногами и глазами. Ноги расступались, образуя любопытствующий полукруг. Глаза старались не смотреть в эту сторону или смотреть украдкой. Какая-то женщина кричала. Он лежал лицом вниз на перроне, когда почувствовал, как на руке застегнулся наручник, обрадовался. Наконец-то вызвали милицию. Подставил под наручник вторую руку. Поднял голову — все те же лица. Ржут. Рывком подняли на ноги и с заведенными назад руками, как преступника, поволокли в служебное помещение линейного подразделения МВД станции в здании касс. Там бросили на пол.
— Ну что, чукча в чуме! Теперь ты понял, что мы и есть милиция?
Серия глухих ударов пришлась по лицу и голове. Как обычно, не было больно. Кровь заливала глаза, нос перестал дышать, из него, как из открытого крана самовара, текла густая и алая кровь в подставленную ладошку. Часто хлопали двери в комнату. Долго искали свидетеля, который бы подтвердил, что совершено нападение на сотрудника милиции. Один переоделся.
— Кто ты? Где работаешь?
Из кармана куртки вынули карточку, деньги, мобильный телефон. Опять начали избивать.
— Дай-ка ему по яйцам, чтобы философия осела в нужном месте.
Когда терял сознание, наступало облегчение и прекращался счет бесполезного времени. Вырывая клочья волос на голове, чтобы поднять лицо, опять били ногами. Потащили в машину, привезли в отделение. Посадили на лавочку, сами метнулись к дежурному. Вот, привезли нарушителя, закрой его, злодея. Капитан тут же вызвал «скорую».
— Что им светит?
— От трех до пяти.
Мытарства с носом, словно из солидарности, присоединились к приговору. Пять лет больниц при том же весьма условном результате. В связи с тем, что удар пришелся немного спереди и вбок, он получился как бы слегка смазанным. Внешняя часть носа оторвалась от лицевой. Обе носовые кости сломались, запали и деформировали спинку, вдавив ее. Слова «дышать», «обоняние» больше не существовали. Отек, разрыв слизистой. Сделали рентгеновский снимок — ахнули.
Под местной анестезией специальным инструментом, похожим на длинную узенькую лопаточку, хирург приподнял косточку перегородки и зафиксировал ее снизу тугим марлевым тампоном. Через двое суток тампон был извлечен и косточка… провалилась. Вторая попытка была более удачной. Глеба выписали, отеки стали спадать, хотя фиолетовый цвет гематом тканей сочился через кожу, слизистая постоянно текла, что затрудняло заживление. Прошло несколько месяцев, прежде чем перегородка начала постепенно проседать и упала. Для третьей операции Вероника заложила в ломбард все, что только можно было быстро заложить, и продала то, что можно было продать. На четвертую уже совершенно без денег пришла на поклон к главному врачу Николаю Александровичу и повалились в ноги: «Спасайте!» Осмотрев Глеба, сдержанно и без ненужных эмоций, которыми сопровождала прием обезумевшая Вероника Петровна, он предложил использовать новый метод, при котором применяется общий наркоз.
— Главное — правильно поставить кость, ведь вокруг нее нет мышц, которые могли бы ее сдвинуть. А поставить ее правильно удобнее, если операция проходит под общим наркозом. Будем использовать маленькие тампоны из дырчатой резины, с марлей внутри, чтобы впитывать влагу. За месяц на месте западения образуется костная мозоль, которая прочно укрепит переносицу. Будем надеяться на хороший результат.
Нос провалился через два месяца. Слизистая продолжала сохнуть, и на месте носа начала образовываться дыра.
— Проблема в том, — старался объяснить произошедшее доктор, — что хрящ носовой перегородки с обеих сторон покрыт надхрящницей, из которой он и растет, и уже на ней располагается слизистая. В том месте, где фрагмент надхрящницы удаляется вместе с кусочком хряща, под действием постоянного потока воздуха слизистая действительно может начинать высыхать. В ней может образоваться отверстие, которое со временем будет увеличиваться, хрящ при этом оголяется и может начать разрушаться. Нам потребуется новая операция, чтобы закрыть образовавшееся отверстие.
Глеб лег на операцию. Последнюю, как он определил ее для себя. Перегородку опять удалили и на этот раз заменили нижней «адамовой» костью, вынутой из грудной клетки. Операция прошла успешно. Жизнь, медленно ворочаясь в постели на мятых простынях, почти остановилась и не хотела подниматься. Больничная круговерть измотала психическое здоровье. Осознание того, что прежний облик изменился и теперь не вернется уже никогда, давило. Потом, гораздо позднее, все постепенно переболело и успокоилось. Время — страшный, жестокий лекарь — сделало свое дело, оно примирило всех участников и свидетелей драмы. Каждого с его участью.
Новая, вылепленная перегородка, которую Глеб окрестил Евой, долго оставалась воспаленной, но постепенно кость все равно чуть завалилась. От последующих операций Глеб отказался, прекратив таким образом всеобщую затянувшуюся истерию и обнищание. Теперь его нос представлял собой нечто смазанное, как будто сельский хирург, мысля себя творцом, наспех переломал и изрезал божественное, а потом попытался неумелой рукой повторить замысел.
В больницу часто ездила его тетка Ольга, ухаживала за ним. Привозила нужные лекарства, домашнюю еду, брала стирать на дом белье. С матерью они не ладили, отмалчивались большей частью при встрече, но беда вновь соединила их и заставила разговаривать.
Предстоял действительно непростой период. Опять жалость. Опять противостояние. Главное, думал он, не принимать яд — не жалеть себя, пускай делают что хотят, этому противиться, скорее всего, будет невозможно. Не дать аутожалости проникнуть внутрь и начать там разрушительный процесс.
К черту обстоятельства всей непреодолимой силы. Я уже докопался до сути, откуда, что, кто поместил меня в эти обстоятельства. Это был я сам.
— Такое горе… Господи, как же пережить-то его? Все ведь пораспродали, что было, Оля. Мамино золото в ломбард снесла!
— Ну, ты не жалей добра-то, — злилась сестра. — Наживное. А то из твоего добра базар делается.
— Вот как он теперь жить будет? Не знаю, хоть свой нос ему отдавай. — Она заплакала. — И отдашь ведь.
— Ма, ты это… чай «Голубой сапфир» сама пей. Забирай! Не надо его доктору дарить. Купи лучше коньяку.
— Так я уже три бутылки принесла…
— Принеси еще одну. Такую же.
А в голове его своя анафора.
Жизнь кончена, если быть честным. Ну так, по большому-то счету, а? Здравствуй убожество, проглядывающее через триплекс танка. Богаты, так здравствуйте, а убоги, так прощайте! Лучше бы глаза не было, его хоть перевязать можно по-кутузовски. Что же делать, что же делать? Теплое соленое размачивает перья в подушке. Страшное аутодафе, начатая кем-то безжалостным церемония и брошенная на половине. Как там у Годара? Если я не умру, жизнь остановится. Федеральное бюро прекращения жизней у Воннегута. Наш город благодарит вас, наша страна благодарит вас, наша планета благодарит вас. Но самая большая благодарность вам — от будущих поколений. Освободите место в материализации для рвущихся сюда душ. Перейти Рубикон…
Человек жив, пока не будет выпит последний глоток человека. Если выбор продиктован обстоятельствами и осуществлен осознанно. Твой ли это выбор — выбор без выбора? Легче жить без единой мысли в голове. Без понятия, что будет дальше, что последует за поступками. На два шага вперед не быть способным помыслить, а просто полениться. Невероятная глупость. Жить в сотворенном мире, самому ничего не творя. Жениться и с легкостью увлечься ветреной кокоткой и без страха потерять все, вывернув перед ней наизнанку карманы. И не ощутить механического привкуса свободы, ее странного машинного масла на языке. Выйти замуж и плениться модным палмерстоном и дорогим автомобилем неизвестного мужчины, оставляя добропорядочного мужа с детьми, бежать из дому и кончить жизнь в стамбульском притоне, зарабатывая проституцией. И не ощутить запаха могилы, когда приоткрылась дверь в ад, чтобы испугаться и бежать из последних растраченных сил.
Перелом носа, челюсти — слишком избитая классика. Выполняется очень просто — костяшками пальцев кулака по касательной, нос как бы сносится с лица человека. То есть вас просто избавляют от лишней детали на лице. Почему-то у многих неприятных людей нос действительно выглядит как лишняя деталь на лице, которую хочется убрать. А травма головы, перелом носа, пазух носа, решетчатой кости, ушиб головного мозга…
— Скажи спасибо, что дышишь, что жив остался. У кого борода клочьями растет, кто безногий от склероза сосудов, кто лысый от химии, кто немощный от радиации, кто-то вообще сиамский близнец на всю жизнь. Сделаем тебе нос. Джексону вон из ушей нос состряпали! Надо следить за черепным давлением теперь. Что за мотив у них был?
— Внезапно возникшая неприязнь.
— Ничего себе! То есть просто лицо не понравилось? Пистолетом бил?
Глеб промолчал. Боль омыла кровью захлебывающееся сердце.
По-прежнему ему трудно забыть свое и узнавать чужое лицо в зеркале, в отражении воды, стеклах витрин, в линзах чужих очков. Слишком неохотно срасталась прооперированная перегородка по Киллиану. Прошло пять лет, в памяти осели, зацепились какие-то обрывки разговоров с Лешкой Калгановым.
— Никогда не лезь в бабство, — предостерегал доктор Глеба, разливая коньяк по стопкам в его кабинете. — Даже если настойчиво приглашают. Все женские эскапады о трудностях с мужчинами — ерундистика и заунывная ложь. Демонстрация эмоций, заявления, а суть — страх впрямую попросить от тебя то, чего ей хочется. Возможность раскодировать закодированное женщиной — кажущаяся невыполнимой задача. Зрелая обо всем расскажет напрямую. Незрелой будет казаться, что ей не хватает внимания. Она никогда не будет знать, чем себя занять, потому как не знакома с собственными интересами. Ее привлекает источник вовне, она влюбляется в перспективу сделать из тебя мужчину своей мечты, не заботясь, является ли она такой мечтой. Ясно, что не стоит ложиться в постель с той барышней, у которой проблем больше, чем у тебя. Но трудно измерить и сопоставить вес проблемы. Толя пел, Борис молчал, Николай ногой качал… Нет такого осла среди ослов, которого бы женщина в своей настойчивой попытке изменить не переупрямила бы и не запрягла. Хоть одна, но найдется. И не потому, что она такая кайфовая, а потому что ты созрел. Сам. Не надо бояться попыток симбиоза. Всякий холостяк не в пример хуже такого осла. Потому как стоит, спрятавшись от реальной жизни за забором, как прокаженный. Брак — намного веселее, чем ты думаешь. Подумай об этом.
— До чего мне сейчас нет никаких дум, так это до женщин.
В любом случае, женщины, которая могла бы его по-настоящему заинтересовать, не было в радиусе мили. И он был вполне убежден, что сам никого не заинтересует в окрестностях и целой сотни.
— Да ты не кисни. О женщинах ничто не может мешать думать. Женщины — это жизнь. Я заметил, с каким интересом на тебя всегда женщины посматривают. Выживает сильнейший и умнейший. Сейчас этот сильнейший знаешь кто?
Глеб пожал плечами, не имея ни понятия, ни интереса узнавать, кто это.
— Позитивист. Не вижу преград. Избавляйся от преград. Самое простое — отдаться со знаком минус разряженной атмосфере пессимистичности.
— Неужто Конт с его позитивным обществом, любовью как принципом, порядком как основанием и прогрессом как целью все еще на Олимпе?
— Представь себе. Его знаменитая формула «Знать, чтобы предвидеть, и предвидеть, чтобы мочь» работает.
— Подставить левую щеку и улыбаться при этом?
— Ну, если ты сторонник таких формулировок, то да. Иначе впереди только мясорубка. Подчас это единственная возможность привлечь наше внимание к одному и отвлечь его от другого, шанс задуматься над тем, чем живем, как мыслим и не стоит ли пересмотреть здесь кое-что. Время такое. Учиться понимать окружающий мир со всей своей к нему сопричастностью. Преодолевать разрыв единства материи и духа, ощущая себя частью обоих. В этом единстве коренится, между прочим, и таинство брака. Не ухмыляйся. Два становятся одним и воссоединяются с мирозданием, основанным на любви. Такой союз — залог духовного роста, между прочим. В нем разум воссоединяется с любовью.
— Большинство философов, если помнишь, действительно ставили виновником человеческих неудач разум.
— Вот видишь, разум подавляет чувственность и тем блокирует поступление информации. Хуже, если тебя вообще никто не трогает. Значит, выбился из епархии, уже по ту сторону, в другой пастве. А раз за тебя еще идет борьба, хоть и с назидательными пинками, — есть надежда. У каждого свой путь в Рим. И каждый пойдет по этому пути рано или поздно. Наливай, чего ты застыл? Выпьем за нас. Мы боги, Глеб! И должны это почувствовать. Корявые, но выпрямляемые гробовой доской боги.
Коньяк обжег пищевод. Пили без закуски. Шоколад лежал нетронутым.
— Особенно это хорошо звучит, когда только что выпили.
— Не важно. Наша задача почувствовать, нащупать, узреть. Богом быть как раз не трудно, если ты уже достиг этого предела. Трудно им стать, а быть — не трудно. Тем более в моей профессии, где курсы кройки и шитья.
— «Что такое вечность?» — «Дитя играющее, кости бросающее, то выигрывающее, то проигрывающее». — «А что такое люди?» — «Смертные боги». — «А что такое боги?» — «Бессмертные люди». Помнишь?
— Откуда это?
Измучили страшные боли по ночам… Что я должен понять из этого диалога с болью? К дьяволу униженных и оскорбленных. Не хочешь — не будь. Хочешь — будь. Как все просто. Вот вход, вот ключ, а не попасть в эту дверь! Перед глазами кем-то заботливо порезанная на скриншоты жизнь и китайский церемониал инь-хунь, когда одинокого мертвеца женят на одинокой покойнице, чтобы на том свете не скучать. Боль исчезает и тут же появляется снова. Панта реи?
— Гераклит. — Глеб наполнил коньячные бокалы. — Мне у него нравится еще о космических героях. Лучший из космоса — это мусор, выброшенный куда попало. За довольство малым! Человек ведь чем больше получает, тем только больше ему еще хочется.
— Да? Не надо мыслить шаблонами! Это все слова. Вот кому дают пять лет строгого режима, тому мало не кажется. То-то!
Глеб закончил историю. Колька сходил за водкой. Выпили молча, чокнулись без звука пластиком, едва касаясь пальцами друг друга.
— А ты разве служил? — Глеб припоминал в своей голове сведения, которые до него доходили по слухам.
— Я в армию ушел в девяносто первом. Вернулся нормально, без косяков. С чистыми погонами, гепатитом В и краповым беретом. Служил в дивизии ДОН, в спецназе, еще до всех чеченских событий, но уже тогда было ясно, чем пахнет этот странный плов из кавказского темперамента и российского разгильдяйства. Меня было чуть не забрали в Морфлот. Месяц пил не просыхая, провожая каждую неделю в армию кого-нибудь из пацанов. А однажды пропал перед собственным призывом на два дня. Мать обыскалась, а я спал у друга Лешки в соседнем подъезде. «Ты же в армию идешь», — орет мать. «Да без проблем», — говорю. И пошел, только уже не во флот. А Лешку… Лешку потом подвесили за ноги в учебке и избили. Сердце не выдержало, приступ, комиссовали… Однажды случилась командировка у нас в село Чермен, на границе Осетии и Ингушетии. Эти командировки были постоянными, собственно для таких операций и были созданы ДОН и ОМСДОН, — там, кстати, служил Валерка, еще один наш с тобой одноклассничек, Лобыш, он позже получил ранение в Карабахе.
— Мы с ним изредка видимся. У него эпилепсия.
Колька покачал головой и продолжил:
— Так вот, в Чермене тогда было весьма неспокойно, днем патрулирование, ночью оборона собственных лагерей. Однажды приходит в часть офицер и говорит, так, мол, и так, мать твою дивизию, присмотрел я один пустующий особняк в центре села, сегодня ночью выезжаете и выносите оттуда мебель и прочие ценности. Документов не брать, форма одежды номер восемь — что спиздил, то и носим. Вопросы есть? Вопросов не было.
Собрались с вечера налегке, БТР довез до места. Перебрались через забор, открыли дом, стали паковать вещи для офицерского гнездышка. Через какое-то время услышали шум подъезжающих автомобилей. Кто приехал и зачем, выяснять резона не было никакого. Там лица мужского пола не выходили из дома после захода солнца без автоматического оружия. А у наших орлов только один АКС с обоймой на троих — ехали-то налегке. Слышны переговоры, нас окружают, но преимущество в том, что никто не знает расклада сил. И тут, вдалеке, как симфония, тишину ночи прорезает рокочущий баритон БТРа. Это возвращается водитель за офицерским добром. Но, конечно, никто, кроме трех мушкетеров, не знает о том, что машина пуста… На беду, водитель заплутал. Рев двигателя то приближался, то удалялся, в таких условиях ни одна сторона не решалась на активные действия. Тут моему товарищу пришла в голову замечательная мысль. Кроме АКС мы взяли с собой станковый фонарь большой мощности, фольклорно называемый «Драконом». Включили его и направили вертикально вверх — луч прожектора визуально координировал незадачливого грузоперевозчика. Но все обошлось. Потом я в госпитале месяц отвалялся на Суворовском, потом дембель. Вернулся в неизвестную страну, как с Луны прилетел. Пошел в частную охранную фирму. Провернул немного халтурных дел, с работы слетел, ушел к конкурентам. Там переметнулся в другие дебри — девочек охранять, выбивать бабосы с борзых. Потом вот ногу отняли. Все, что заработал, надо было продавать, менять сосуды на ногах на пластмассу. Вышел — ап! Опять никому не нужен… Сам себе не нужен, как в том анекдоте.
Глеб извинился, набрал номер телефона визитера, поездка к которому не состоялась, и перенес встречу.
— А молодые откуда? Тоже служили?
— Коллеги. Мне бы еще одного, у меня была бы звездочка.
Глеб поймал себя на мысли, что ему как-то неловко — на нем вот надеты относительно новые штаны и целые ботинки, как будто все это он украл. У Кольки. И все это так неважно вдруг стало, все показалось противным, это сравнение, лишним. Пока он продолжал свой рассказ, в голове промелькнула еще одна совершенно уже нелепая мысль, что и нога у него тоже, вероятнее всего, лишняя. Выпили.
— Не женился? — спросил Колька.
— Да так… Гражданский, гостевой брак.
— Гостевой? Для меня брак раньше тоже был чем-то вроде территории, обнесенной глухим забором. Снаружи хочется внутрь, изнутри — наружу… Но вот нашел же себе тихий омут с чудными чертями, и так мне там хорошо! — Он мечтательно посмотрел в потолок. — Курить вот бросил. У жены аллергия.
Странное дело, Колька всегда виделся ему каким-то неприятно замусоленным и небрежным, даже по молодости. И дома у них не то что бы было грязно, но злые языки советовали на выходе вытирать ноги. Учителей в школе всегда интересовало, кто носит его одежду, пока она чистая. Друзей, если вспомнить, особенно у него никогда не водилось, он был замкнут. Казалось, крикни он в лесу «Я», эхо пошлет его на три советских буквы. Это, наверное, их и сблизило. Вопреки всему, включая здравый смысл, на него со страшной силой западали девицы. Размышляя над этим феноменом, Глеб еще в юности пришел к выводу, что тайна крылась именно в Колькиной закрытости, в его таинственности и отстраненности, и даже старался в чем-то подражать ему.
— Устал я в свое время жить так, как будто всю жизнь у кого-то подворовываю, понимаешь? Из метро скоро уйду. Перед женщиной своей неудобно. Сейчас вот осваиваю цифровую технику, купил фотоаппарат. Ты знаешь, так это классно. Подумываю даже насчет учебы. Мир увидел в другом свете.
— Как зовут жену?
— Лидочка. Я видишь какой загорелый? Это мы в Египет ездили два месяца назад. Я на одной ноге и на верблюде. Представляешь такое? У меня было две ноги — я никуда не ездил! Господи, какой я был дурак, Глеб! Я плавал в море! Страшно подумать, что бы со мной было, не появись она в моей жизни… Купил там кольцо у арабов в магазине, растянули на восемь размеров. Камень выпал. — Он показал кольцо на безымянном пальце. Тепленько там у них… Я бы дайвингом хотел позаниматься, но для этого надо хотя бы сутки не пить пива. Дураки. Как же сутки без пива на жаре?
— Ясно. — Глеб не верил своим глазам и ушам.
— Заходим в один магазин кольцо это выбирать, и араб говорит, глядя на Лидочку, типа, вах, какая женщина, мне б такую! Даю сорок верблюдов! Я: а по зубам? Он, представь себе, понял. Выбирай, говорит, подарок. Это, говорю, сколько стоит? Он: двадцать. Я: два. В общем, не повезло ему. Лидочка в крик, но я ее вежливо так отстранил.
Колька фонтанировал, чувствовалось, что у него действительно все в жизни складывалось. Глеб смотрел на него во все глаза. Не было в Кольке никакой убогости калеки. Даже безногий, он смотрел прямо, спина его не была согбенной или покатой, готовой принять удар. Она была ровной, целеустремленной. И Глебу стало даже завидно на секунду.
— Брательника моего помнишь? Тенором стал.
Его брата Глеб хорошо помнил. Выглядеть он всегда хотел, как Онегин на сцене столичного оперного театра, но по факту производил немного странное впечатление. Носил суконное двубортное пальто, зализанные назад отросшие волосы, баки и хорошо не говорил нараспев и не носил трости. Оперная массовка плакала по нему. А тут тенор!
Еще в школе Колька пытливо изучал историю чикагской мафии и даже мечтал стать крутым гангстером, одним из тех, кто, как Джим Колозимо, Лаки Лучано или Аль Копоне, поднялись из низов в блистательное высшее общество, обрастая по дороге деньгами и манерами со скоростью, с которой летит пуля, выпущенная из «Томпсона» — чикагской печатной машинки. Ценителем оперы и смерти, сутенером и благотворителем, вымогателем и предпринимателем в одном лице. Небрежно отодвигающим удушливый галстук с бриллиантовой булавкой рукой с аналогичными вставками в перстнях. Какой нищий не любит шикарной езды. Тогда они с Глебом мечтали, что, когда вырастут, обязательно попадут в «максимальный класс».
Колька мало и неохотно концентрировался на финале своих героев, его интересовала только их мертвая хватка, с которой они впивались зубами в жизнь. То, что одного из них застрелили подельщики-бутлегеры, а другой умер от сифилиса, его злило, но не пугало. Двум смертям, повторял он тогда, не бывать. Больше всего ему нравилось, то, что школа для таких парней — лишняя трата времени. Но тогда нельзя было бросить школу, и это его спасло. У кого-то он выменял черно-белую карточку-открытку: на пустых бочках разложены пушки, холщовый мешок с деньгами, а рядом невозмутимого вида парень в шикарной широкополой шляпе, с сигаретой во рту и двумя автоматами у машины Buick. Табличка «First national bank». Такая же самопальная, выжженная аппаратом «Зирочка» висела тогда у Кольки над письменным столом. В этого парня они долго потом играли. И даже научились, глядя в зеркало, смотреть так же, чуть откинув голову назад, с легким презрением и осознанием собственной значимости. Кто бы мог подумать, что герой станет символом их страны начала девяностых и вся круговерть, связанная с такой новой, проигранной еще детьми деятельностью, захлестнет бывшие умы рапортующих под кумачом.
— Вор — это человек, который открывает в чужих вещах умение принадлежать другим, — глубокомысленно вывел украденную у кого-то формулу Колька, но это все были детские игры. Воровать он не умел и не хотел.
Глеб закурил. Чего можно было не делать, поскольку спертый и прокуренный воздух кафе разъедал глаза.
Колька сложил в горсть монеты и мятые купюры, которые собрал по всем карманам, и, сказав: «Погодь!», двинулся, ковыляя, к стойке. Глеб проводил его взглядом.
Видел бы сейчас нашего телевизионщика отец.
В глубине души Глебу было жаль его, но еще глубже, где-то совсем в ее недрах, он вдруг отыскал, что все детство завидовал во многом его хватке. Его способности из любой ситуации находить выход, выплывать, не отчаиваться, жить и в полной мере ощущать вкус жизни. Сейчас вдруг приятно стало осознавать, что и он сам не такой уж и пропащий. У него-то, в конце концов, две ноги. Чего же отчаиваться? Если даже безногий сегодня может быть счастлив! И выкатилась из глаза слеза. Он понял, что проглотил жевательную резинку. В это же время в джинсах завибрировало и раздался нарастающий звонок. Соня.
Колька все это время рассматривал лицо Глеба.
Уж лучше без ноги…
И сам испугался этих своих мыслей.
— Как же нас жизнь-то побила. — Он обнял Глеба.
— Пиво? — тут же спросила Софья, едва он успел неправдоподобно бодро сказать ей «привет».
— Водка, — безапелляционно заявил он.
— Не буди во мне зверя белочку! — предупредила она.
— Быстро трезвеющий не считается поддатым, — поддержал Колька.
Глеб заверил, что скоро уже собирается двигаться в сторону дома, и выключил мобильный.
— Хлеб, вот ты умный вроде всегда был, философию преподаешь, а знаешь, как звучит предложение на русском языке из шести слов, пять из которых глаголы? — спросил Колька.
Он ответил, что надо немного подумать.
— «Пора собраться встать пойти купить выпить». — Колька рассмеялся все так же, как в детстве. — Хорошо тому жи-и-вется, а у кого одна-а нога, — тихо пропел он, подмигнув. — Сапогов не много рвется и порточина одна! А что с Пашкой? Ничего не слыхал о нем?
Они вышли из забегаловки. Двое из сопровождающей троицы отделились после некоторых переговоров и ушли вперед.
— Пашка уже лет пять живет в Штатах. Лысый, дом, вторая жена, куча любовниц, бизнес. Пойду, любовницу свою волоча…
— Чего?
— Да не, это я так… Маяковский…
— Я и думаю… Один же вроде пришел. Пашка, значит, в невозвращенцы подался? Знал я, что такая гнида везде приспособится. А я тут помру, на родине. Мои интресы только здесь мне и доступны. Там другой мир, цивилизация. Люди другие, мы не все приспособимся в их мирах со своими установками, понимаешь?
Глеб кивнул. Он был согласен. С детства помнил поговорку: «Где родился, там и пригодился».
— Телефон черканешь?
Глеб порылся в карманах в поисках бумажки, нашел визитку с замусоленными краями от конторы, где подрабатывал одно время, и начертал на ее бумажной спине свой домашний телефон.
— Так ты все там же? Зайду как-нибудь. Отца с матерью повидать. У меня мать семь лет уже как одна осталась. Помогать надо, чтобы бутылки не ходила, не собирала по помойкам.
Они крепко пожали друг другу руки и застыли в клинче. И когда расцепили объятия, не сказали больше ни слова, просто развернулись и разошлись. Две фигуры зашагали, ловко орудуя костылями, по направлению к входу в метро. Глеб двинулся на остановку, рассчитывая доехать по верху. К нему тут же подскочили две девицы, ряженные во что-то партийно-корпоративное:
— Пожалуйста, ответьте на несколько вопросов. Это займет ровно две минуты. Вы интересуетесь политикой? — И девушка приготовилась помечать ответ.
Мозг в голове ворочался с трудом, как в кастрюле ложкой вчерашний салат оливье.
— Вы актив или пассив?
— В смысле депутат или так просто телевизор смотрю?
Глеб заверил их, что стопроцентный пассив, и сделал шаг в сторону. Они рассмеялись, заметив, что он навеселе.
— Не уходите, нам анкеты надо заполнить!
— А известно ли вам, девушки, что выборы — это один-единственный день в году, когда русские бросают бумажку не мимо, а в урну?
Он шел, твердо чеканя шаг, и не оборачивался.