Урок

Богат Евгений Михайлович

Урок

 

 

Глава первая

О ТОМ, КАК ОНИ «РАЗБИРАЛИСЬ»…

На большой перемене они вышли из школы. Была весна, тянуло гулять, бегать, дышать. Они направились к лесопарку. Их было трое. Они шли с деловым видом, молча. Майское солнце хорошо освещало черные фартуки и белые воротнички.

— Идем разбираться с Пантелеевой, — объяснила одна из них четвертой, подбежавшей к ним. — У тебя есть к ней вопросы?

— Вопросы есть, — ответила четвертая, неприязненно посмотрев на ту, что шла посередине (это и была Пантелеева). — Мне передавали: она и обо мне болтала…

По дороге к лесопарку им повстречалась пятая.

— Будем сейчас разбираться с Пантелеевой, — объяснили ей. — У тебя есть основания тоже участвовать?..

— Основания есть, — ответила пятая. — Говорят, она и обо мне что-то наплела…

Теперь их было пятеро — пять черных фартуков и белых воротничков. Они шли по-прежнему молча: четверо — парами по бокам, одна — Пантелеева — обособленно, посередине.

Когда вошли они в лесопарк, то увидели мальчишек. Те сидели, лениво курили, играли в карты; по их бездельно-напряженному виду можно было догадаться, что они, возможно, собирались удрать с урока.

— Куда вы? — полюбопытствовали мальчишки.

— Разбираться с Пантелеевой.

— Физически или морально? — добивались те полной ясности.

— Физически, — ответили им.

И пять девочек, не оборачиваясь, углубились в лесопарк, а мальчишки не спеша, будто бы нехотя, поднялись с земли, побрели за ними. По дороге ватага мальчишек росла.

Было пустынно в лесопарке. Остановились. Окружили одну. Двумя полукружьями — небольшим, тесным, из четырех девочек, и большим, широким, из мальчиков.

Мальчики ожидали. И пять девочек чувствовали это напряженное ожидание…

И до суда, и на суде пытались настойчиво установить: кто же ударил первой? Странно, но это осталось невыясненным. Странно, потому что были в этом деле «подмостки» с пятью действующими лицами и был «зал», полный мальчишек, которые наблюдали жадно. А может быть, и не странно, если вспомнить известный эксперимент: видный юрист повел в Художественный театр на «Юлия Цезаря» студентов юрфака и не мог потом добиться от них единодушия в вопросе, кто же первым нанес в сенате удар великому римлянину.

Показывая, как непросто извлечь Истину из совокупности непосредственно наблюдаемых и, несмотря на это, ускользающих подробностей, юрист попутно открыл один из феноменов театра, особенно интересный при исследовании нашего дела. Тут тоже не было единодушия в показаниях, потому что мальчишки наблюдали, как в театре: были и чересчур захвачены и чересчур… равнодушны, наслаждались острым сюжетом с чувством собственной, личной непричастности к нему. Они не сидели в мягких креслах, но наблюдали с комфортом.

Осталось невыясненным, кто же ударил первой, но точно установлено, что после первых ударов Пантелеева упала. Ее подняли: после новых ударов она упала опять. Ее подняли… Когда она упала в третий раз, один из мальчишек не выдержал однообразия, монотонности ударов и падений. «Ногами ее, — посоветовал он. — Ногами». Девочки последовали совету.

Основные действующие лица из числа тех, кто бил.

Лида Медведева — ученица восьмого класса. «Учится в основном хорошо… себялюбива… не по возрасту склонна к употреблению косметики» (из школьной характеристики). Любимая книга: Сетон-Томпсон «Рассказы о животных» (читала восемь раз). Окончила музыкальную школу. Отец — один из руководителей научно-исследовательского института, мать — инженер.

Кира Говорова — ученица восьмого класса. «Учится без интереса, на тройки… Очень сложна по характеру — в школе пассивна и равнодушна, вне школы энергична, активна. Склонна к употреблению косметики с 12 лет… Любит поп-музыку… Занята в основном собой» (из школьной характеристики). Одна из самых красивых девочек в городе. Занималась в кружке пожарных при добровольном обществе. Мечтала о том, чтобы вынести кого-нибудь из огня. Успех у мальчиков отмечала в особой тетради. Отец — высококвалифицированный токарь, мать — мастер камвольного комбината.

Остальные двое бивших (тоже из восьмых классов) учатся хорошо, занимаются музыкой и фигурным катанием, любят телевизионную передачу «В мире животных», верховодят мальчишками и рабски зависят от их оценок и суждений. Когда я беседовал с ними до суда и после, дома, в школе, в тюрьме, удивляло, что они чуть ли не с первого класса дерутся, были биты не раз и били сами, отчаянно самолюбивы, сочетают раннее увлечение косметикой и вообще всем внешнеженским с чертами мальчишеско-мужского склада характера и образа действий.

— Ногами ее, — посоветовал один из мальчишек. — Ногами.

Особенно рьяно последовала его совету Кира Говорова. Она била Пантелееву чересчур сильно, как бьют по мячу мальчишки, когда учатся играть в футбол. Она била сильно, но не безрассудно; упоенно, но не настолько, чтобы не помнить себя и того, что она делает; ее раздражало, что Пантелеева съежилась на земле в комок и закрыла руками голову; она норовила раскрыть ее, повернуть удобнее для удара и возмущалась Лидой Медведевой, которая отошла в сторону. «Затеяла разбираться, — сердилась она, — а не разбираешься». И Лида, устыдившись, — ведь действительно именно она убедила остальных, что нора «разобраться с Пантелеевой», — подошла и несколько раз ударила ее.

Пантелеева лежала неподвижно.

— Поднимайся, — наклонились над ней девочки.

Она поднялась, плача, — форма изодрана, белый воротничок порван, лицо разбито.

— Теперь, — потребовали от нее, — опустись на колени и извинись перед нами.

Пантелеева стояла неподвижно, будто она не услышала.

— Если хотите поставить на колени, надо ударить по сухожилию, — дал компетентный совет тот самый мальчик, что раньше советовал бить ногами.

— Я опущусь сама, — быстро пообещала Пантелеева, — но велите уйти мальчишкам — мне стыдно при них.

Мальчики отступили, скрылись за молодыми, в человеческий рост, елями. Пантелеева опустилась на колени, залепетала:

— Извините, больше не буду говорить, что Медведева высокомерна, а Говорова любит мальчиков… Ой!

Она подняла голову. Мальчики вышли из-за елей, подходили к ней. Теперь они опять стояли рядом. Их было не меньше двадцати — из старших классов. И, чувствуя их напряженное любопытство, девочки, несмотря на то, что Пантелеева извинилась перед ними на коленях, стали опять ее бить…

Основные действующие лица из числа тех, кто наблюдал.

Виктор Мишутин — ученик девятого класса. Высокий, стройный, похожий на молодого витязя. Обожает фантастику, любимый писатель — Станислав Лем («Солярис» читал пять раз). Победитель физико-математических олимпиад. Альпинист. Боксер. Мечтает жить в третьем тысячелетии, чтобы посмотреть на чудо-тех-нику. Родители — научные сотрудники.

Женя Ромашов — ученик восьмого класса. Высокий, стройный, но с лицом женственно-мягким (он и советовал бить ногами, а потом ударить по сухожилию)… «Никогда не совершал жестоких поступков в отношении товарищей» (из школьной характеристики). Ранее увлекался тяжелой атлетикой и борьбой, но потом из-за больного сердца сосредоточился на шахматах. Любит путешествовать с родителями. Самая большая радость — посмотреть новые места. Отец — инженер, мать — техник.

Остальные двадцать наблюдавших при всем разнообразии характеров и увлечений похожи на Виктора Мишутина и Женю Ромашова. Они любят фантастику, испытывают острое любопытство к новой технике, отличаются футурологическим складом ума. Их речь пересыпана новейшими терминами, они бегло рассуждают о квантах и пульсарах. Возможно, это объясняется особенностью города, где они живут, — нового, небольшого, насыщенного научно-исследовательскими институтами. С Виктором Мишутиным и Женей Ромашовым их объединяет уверенность, что жизнь все время должна показывать им что-то интересное. Они чувствуют себя в жизни удобно и защищенно, как в большом зале, ниспадающем торжественно, амфитеатром, к арене событий. Любимые выражения: «Если бы мне удалось посмотреть…» и «Хочу увидеть…».

Состав этих двадцати не был постоянным. Несколько старшеклассников ушли в школу на уроки алгебры и геометрии; школа эта экспериментальная, алгебру начинают одолевать в ней с первого класса, а в восьмом и девятом уже углубляются в высшую математику. Поэтому самые добросовестные и старательные вынуждены были уйти, но они вернулись после урока — в надежде досмотреть…

Женя Ромашов не уходил никуда — уже два раза его послушались, и он, бывший тяжелоатлет и борец, наблюдал усердно, чтобы ни одна подробность не ускользнула, будто бы судил на ринге.

Девочки топтали Пантелееву утомленно. Они выбились из сил, побледнели.

Потерпевшая.

Лариса Пантелеева — ученица 8-го класса.

«У меня нет воли, нет характера, меня зовут, я иду, я быстро обижаюсь и реву, иногда болтаю лишнее…» (из разговоров с врачом травматологического отделения больницы). «Учится на тройки… Поведение неустойчивое… Занимается музыкой… Любит стихи» (из школьной характеристики). Самое любимое ее стихотворение — «О рыжей дворняге», самые любимые строки в нем — «Может быть тело дворняги, а сердце — чистейшей породы». Мать — научный сотрудник, отчим — инженер.

…Вдруг Виктор Мишутин, будто бы очнувшись от дурного сна, кинулся к Кире Говоровой, с силой отшвырнул ее, закричал:

— Дуры! Это садизм!

Стало тихо, стало на редкость тихо — было слышно, как поскрипывают под майским ветром нагие, чуть зеленеющие ветви старых берез.

— Ударьте в последний раз и пойдем… — выговорил в абсолютной тишине Женя Ромашов.

И опять, в третий раз, решили его послушать. Кира Говорова подбежала, занесла каблук над лицом лежавшей навзничь Пантелеевой, но опустить его не успела… В ту же секунду Виктор Мишутин сильным ударом в челюсть кинул Ромашова на землю. Кира растерянно опустила ногу. Мишутин зашагал не оборачиваясь к школе, за ним потянулись мальчишки, за мальчишками — девочки.

На полдороге Мишутин их остановил: «Вернемся, посмотрим». Они вернулись и поначалу ничего не поняли: ее не было на поляне. Они усомнились, та ли это поляна, но алые пятна на старых листьях и молодой траве сомнений не оставляли.

(Лариса Пантелеева, когда все ушли, поднялась из последних сил, побрела, упала, ее увидели, доставили в больницу.)

Они стояли молча, растерянные, опустошенные. Одна из девочек посмотрела осуждающе на мальчишек:

— Эх вы! Как в зоопарке стояли…

— Мы наблюдали, потому что вы били, — пояснил Женя Ромашов.

— А мы били, потому что вы наблюдали, — находчиво ответила Лида Медведева.

И они опять пошли к школе — бившие и наблюдавшие. Большинство наблюдавших лишь сегодня узнали о существовании Ларисы Пантелеевой — школа эта большая, экспериментальная, в ней учатся около трех тысяч человек.

(Я воспроизвел подлинное событие, но, ни на минута не забывая о юном возрасте действующих лиц, изменил их имена и некоторые второстепенные подробности дела, потому что не хочу, чтобы эти девочки и мальчики вошли во взрослую жизнь как герои судебного очерка).

Судья В. Д. Осипова. Вопрос о мотиве одновременно и страшно прост, и страшно сложен. Это дело можно назвать и почти безмотивным, и глубочайше мотивированным — в зависимости от степени глубины исследования, от желания добраться до нравственных истоков события. И само по себе все это достаточно дико, но, я бы сказала, это загадочно дико в нашем городе — юном, красивом, архиинтеллигентном. В городе сверхсовременных технологий и современного комфорта. Интереснейших научно-исследовательских учреждений и чудесных, уютных кафе. В городе, где живут и трудятся ученые, инженеры, рабочие, решающие насущные задачи НТР. В городе студентов и школьников, изучающих «с младых ногтей» иностранные языки и математику. В городе, о котором все говорят, что он, построенный пятнадцать лет назад, находится на уровне века. Как могло это иметь место у нас?

 

Глава вторая

О ТОМ, КАК РАЗБИРАЛИСЬ С НИМИ

Поиск мотива и стал сквозным действием судебного разбирательства.

Судья Осипова (матери Лиды Медведевой). Расскажите, пожалуйста, о вашей семье. Как воспитывалась Лида?

Мать. Семья наша хорошая, крепкая и уже старая. В августе мы с мужем отмечаем наш серебряный юбилей, а в сентябре — его пятидесятилетие. У нас двое детей, сын — студент Института вычислительной техники. Мы с мужем много работаем. Когда мы поженились, у нас ничего не было… Мы часто задерживаемся на работе. Я, конечно, поздно заметила, что Лида качала красить ресницы…

Судья. Мы ведь имеем в виду сейчас не ресницы, а состояние души.

Мать. Состояние души у нее было хорошее. У нас дома любят музыку. У сына абсолютный слух. Он исполняет Рахманинова, Десятую сонату Моцарта, Баха. И Лида неплохо играет…

Судья. Чувство жалости есть у нее?

Мать. Есть. У нас седьмой год живет кошка.

Судья (к Лиде). Вы бы ударили кошку ногой?

Лида. Нет!

Судья. Вы бы кинули камень в птицу?

Лида. Нет!

Судья. А это же живая человеческая душа! Та, кого вы жестоко били. Понимаете? Живая душа.

Мать. На нее повлияла толпа.

Лида (как эхо). Толпа…

Судья (Лиде). Когда вы играете Моцарта, вы ощущаете себя как личность? Вы чувствуете, что в вас живет что-то совершенно особенное, ваше, отличающее вас от миллионов людей?

Лида. Кажется, чувствую…

Судья. А в лесопарке чувствовали это?

Лида. Кажется, не чувствовала.

Судья. А сейчас вот, в эту минуту, вы ощущаете вашу непохожесть, ваше отличие от людей, сидящих в зале?

Зал переполнен — родители, учителя, подруги, незнакомые люди. Лида молчит.

Судья (неожиданно). Вы помните наизусть какие-нибудь стихи? Пушкина? Лермонтова?

Лида. Помню Лермонтова. «Я не унижусь пред тобою…»

Она начинает читать, и кажется, что это не судебное заседание, а экзамен — экзамен по литературе и за большим столом на высоких, торжественных стульях сидят не судьи, а экзаменационная комиссия.

Когда Лида кончает читать, кажется, что в воздухе еще долго живет, не умолкая, строка о «цене души», а после того, как она замирает, становится непривычно тихо, и судья объявляет пятиминутный перерыв.

Нелегкое это ремесло — судить несовершеннолетних! Судить почти детей! Судить тех, кто лишь начал жить, кто вызывает порой в сердце и чувство ужаса, и чувство жалости. Помимо истины данного события, которой надо добиться, чтобы точно установить степень вины и определить соразмерное ей наказание, тут должна быть раскрыта не менее существенная истина, да, да, конечно, о личности, как и в суде над взрослыми, но о личности, бурно развивающейся, становящейся уже в чем-то устрашающе определенной, а в чем-то обнадеживающе несложившейся. А самые великие минуты, когда судишь несовершеннолетних, — минуты понимания и надежды.

Осипова хорошо чувствовала — эти минуты еще не наступили…

Перед Медведевой-матерью судья допрашивала Медведева-отца, человека, хорошо известного в городе. Он был сух, строг и целеустремлен. Чувствовалось, что он борется. За что? За дочь? Или за честь семьи? И честь семьи — неплохая вещь, но должна иметь четкое место в иерархии ценностей. «Моя дочь, наша дочь, — четко, формулировочно говорил Медведев, — хорошая дочь. Первое, о чем она спросила, рассказав о том, что было в лесопарке: „Папа, что тебе за это будет?“ Она думала не о себе, а обо мне…»

«Папа, что тебе за это будет?» Осиповой этот вопрос показался самым страшным из того, что она пока услышала. Откуда в ней, пятнадцатилетней, эта ледяная рассудочность и четкость? Не что будет с той, Пантелеевой, и даже не что будет с ней, Лидой Медведевой, а что будет с ним, папой? За этим вопросом Осипова чувствовала уклад семьи, систему отношений, иерархию ценностей…

Папа был видной фигурой в крупном научно-исследовательском институте, и в этом небольшом городе, где почти все известно почти о любом человеке, о нем рассказывали немало занятного.

Судья Осипова не любила подобных рассказов, но ничего не поделаешь: не залеплять же уши воском. В памяти ее задержалась любимая формула Медведева-папы: «Человек второго сорта». Он определял ею людей, уступающих ему по уму, эрудиции и, разумеется, по положению. В отношениях с ними он корректно и холодно соблюдал «пафос дистанции». И когда он давал показания в суде, у Осиповой невольно мелькнуло, что и для Лиды Медведевой Пантелеева — с ее тройками, болтливостью, любовью к стихам о дворняге — была «человеком второго сорта».

— Моя дочь, наша дочь, — четко печатал папа, — хорошая дочь. В нашем городе любят, как известно, болтать, и обо мне болтают, будто бы я дарил ей золотые вещи. Я золотые вещи дарил только супруге — в честь рождения сына и в честь рождения дочери… — Он посмотрел на жену, сидевшую в первом ряду.

После перерыва Осипова вызвала учителя Стогова, классного руководителя, у которого учились Лида Медведева, Кира Говорова, Лариса Пантелеева.

Он вошел в зал в мешковатом, немодном костюме, растерянный, с пылающими ушами. Стогов был новым человеком в городе, и поэтому о нем пока ничего не рассказывали. Его добродушное загорелое лицо выражало удивление.

— Расскажите, пожалуйста, — начала стереотипно судья, — о Медведевой, о…

— Не понимаю я их! — не дослушал вопроса Стогов и повторил уверенней, тверже: — Не понимаю! — И опять стало на редкость тихо. — Я их не понимаю, товарищ судья, — повторил он в третий раз, по-новому, теперь как бы оправдываясь.

— Что же вы не понимаете, Николай Иванович? — Чувствуя его состояние, Осипова старалась говорить с ним как можно мягче.

— Чего не понимаю? Я из села сюда, к вам, перебрался… У нас, когда экзамены, вся школа в цветах, это же воспоминание на всю жизнь, класс как сад, ставить некуда. А тут ни единого лепестка… Ни один человек — ни единого лепестка. Класс как этот зал. У нас после экзамена, когда фотографируются, не только учителей и родителей, дедов и бабок тянут к себе это же на всю жизнь, а тут даже меня не позвали. Говорю: «Может, и мне с вами?» «Как хотите», — отвечают. Не понимаю этого… Ватман был нужен. В городе в ватман сельдь заворачивают. Это я фигурально. А я двух листов не мог выпросить. В школе несколько факультативов. Вычислительной техники, в соответствии с характером города, домоводства, в соответствии с большим числом девочек. Ну, и, конечно, занятия по самбо, по автоделу и т. п., внеклассная работа. На домоводстве мальчиков больше, чем девочек, а на самбо и вождении автомобилей, наоборот, девочек больше, чем мальчиков. Я удивляюсь: зачем ей самбо? А мне объясняют: если она не дерется и не водит машину, не интересна она для мальчиков… Этого я не понимаю…

Хотя Стогов говорил, казалось бы, не но существу и его можно было в любую минуту остановить, судья Осипова этого не делала. И не потому, что он сообщал ей нечто новое, — нет, то, о чем рассказывал, было ей достаточно хорошо известно. Она не останавливала Стогова, потому что само его волнение, его странное поведение на суде имели, как ей казалось, отношение к основному, что ее занимало, — к поискам Мотива…

— …не понимаю! — закончил Стогов и, подумав, добавил: — Извините, пожалуйста.

— Хотите вернуться в родные края? — улыбнулась ему судья.

— Нет! — рассмеялся он простодушно. — У меня тут замечательная квартира, а там я с жильем ох как бедствовал! У меня тут квартира, о которой и не мечтал. Извините, пожалуйста.

«Да, — невольно подумала Осипова, — это тоже крупинка Истины: сюда, в этот небольшой, пятнадцать лет назад построенный город, многие ехали ради квартир, оставив большие города и тихие деревни. А точнее — ехали ради современного комфорта. И их надежды обмануты не были, но…»

Осипова вызвала отца Киры Говоровой, токаря, и думала, думала, стараясь не упустить ничего, о чем рассказывал Говоров.

В большом городе человек живет в ситуации «социальной анонимности», на улице, в метро, в театре он «гражданин икс»; он икс, окруженный иксами и игреками; даже в доме, где он живет, ему ничего не известно о соседях, и им ничего не известно о нем: что он купил, куда поехал отдыхать, как воспитывает детей, разлюбил ли жену… «Социальная анонимность» создает определенный, устойчивый стереотип самочувствия и поведения… И деревня, с ее сохранившимся до сих пор укладом, располагает к совершенно определенному, устойчивому самочувствию и поведению. Там наоборот: ты виден насквозь с малых лет до последнего дня. В большом городе — совершенное незнание, тут — совершенное понимание. Переехав в новый, небольшой город, люди оказались в ситуации полузнания, непривычной и для истинного горожанина, и для жителя села.

— Как ребенок она хорошая, — говорил Говоров-отец о Кире. — Мать, конечно, не слушает. Ласку любит. — Он помолчал. — Сорока у нас живет на балконе, ухаживает за нею. — Чувствовалось, что ему хочется о дочери рассказать что-то хорошее, даже удивительное, но честность не позволяет ни солгать, ни обмануть, а память ничего удивительного и одновременно хорошего не подсказывает. — Как ребенок она хорошая, — повторил он уныло. — Меня любит…

— Разрешите? — обратился к Осиповой один из народных заседателей. — Вот вы, — наклонился к Говорову, — говорите: «Как ребенок она хорошая». Она ведь из компании «Космоса», ваша дочь, верно?

Говоров виновато молчал.

— А мой сын, — говорил народный заседатель, — из компании «Атома». Он рассказывал мне, что ваша дочь отличается ужасающей жестокостью. Она дерется беспощадно.

— Да, — согласился Говоров. — Она дерется. Она жестокая… Но, — оживился, — она и отважная. Пожарным помогает…

Осипова улыбнулась собственным мыслям: два кинотеатра в городе — «Космос» и «Атом» — с широкоформатными экранами, кондиционированным воздухом; когда в удлиненных, полукруглых залах томительно медленно зажмуривается освещение, кажется, что летишь в полуночном небе. И вот непонятным образом появились две враждующие компании — та, что собирается вечерами у «Космоса», и та, что завладела подступами к «Атому». Давно забыто, что послужило поводом для первых конфликтов, давно выросли подростки, которые в этом первом конфликте участвовали, но деление на «космических» и «атомных» живет. Они ревниво оберегают «собственные» кинотеатры и лишь в тех случаях, когда на обоих экранах идут интересные картины, устраивают перемирия.

— Вот вы говорите, — обратилась теперь к Говорову второй народный заседатель, женщина, — как ребенок она отважная. Я помню, стояла с вами и с вашей дочерью в очереди за вишней. Фамилия ваша была мне незнакома, а лицо я запомнила хорошо. И подошел старый или, если быть точной, пожилой человек, чтобы купить вне очереди… Помните?

— Помню, — печально и чистосердечно ответил Говоров, опустив голову.

«Не удивительно, что помнит, — подумала Осипова. — В городе почти нет стариков. Старик в городе — редкость. Это обыкновенно гость из большого центра или из деревни. Социологи и философы, экономисты и футурологи рассуждают в печати о стариках — с кем им жить, как работать, где отдыхать, пишут о постарении городов, а в этом городе нет этих забот. Кто-то высказался недавно на совещании: „Хороший учитель литературы такое же уникальное явление в нашем городе, как старик“.»

И она с захватывающим интересом дослушала нехитрый рассказ женщины — народного заседателя: будто не обыкновенный старик подошел к очереди за вишней, а абориген Новой Зеландии или даже марсианин. «Хотя, — мелькнуло, — марсианин в этом городе, где все помешаны на фантастике, никого бы не удивил».

— …и она дерзко — за руку! — повела старого человека в самый конец очереди. — Народный заседатель-женщина помолчала, потом больно съязвила: — Не из огня вытащила, а из вишен. Не понимаю до сих пор, почему мы все молчали.

— Она дерзкая, — согласился Говоров, — без бабок и дедов росла.

— А вы дочь любите? — не унималась заседатель.

— Одета, обута, — твердил Говоров. — Пианино в рассрочку…

— Мы ведь не о нарядах, а о душе, — перебила его Осипова и, пожалев, отпустила.

Потом она допрашивала родителей остальных девочек, потом уточняла ряд подробностей с Пантелеевой, и та, когда это показалось ей уместно, рассказывала о дворняге и о «сердце чистейшей породы».

Осипова. Поездки на юг, пианино для дочери… Во время суда я не раз думала о том, что, может быть, пора выработать новые критерии благополучия и неблагополучия в оценках семей… А может быть, и в оценке развития городов, подобных нашему? Но если быть точной, то последняя мысль возникла у меня не в первые дни судебного разбирательства, а в последующие, когда мы допрашивали тех, кто наблюдал.

 

Глава третья

О ТОМ, В ЧЕМ НЕ УДАЛОСЬ РАЗОБРАТЬСЯ ДО КОНЦА

За несколько дней до начала судебного разбирательства к Осиповой, в ее маленький кабинет, вошел мужчина неопределенного возраста — так часто выглядят люди, которых резко состарило горе.

— Инженер Ромашов, — отрекомендовался он. — Хочу узнать: могу ли нанять адвоката для сына?

— Не нужен ему адвокат, — объяснила судья, — он ведь не подсудимый, а свидетель. Он ведь не бил, наблюдал. И ему пятнадцать, не достиг возраста, когда наступает ответственность по статье за неоказание помощи.

— Но я бы хотел, чтобы рядом с ним был в суде адвокат, — настаивал Ромашов.

— Рядом с ним в суде по закону будете вы, — объяснила Осипова.

— Чем я могу ему помочь? — удивился Ромашов.

С самого начала, как только это дело было передано в суд, а пожалуй, и до этого, когда Осипова о нем узнала не из документов, а из разговоров в городе, особенный интерес, а точнее, особенную тревогу вызвали у нее не те, кто бил, а те, кто наблюдал. Эти двадцать мальчиков. Ей казалось, что они поставили перед ней острую и неожиданную загадку. Надо заметить, что мальчиков в этом городе любила она больше, чем девочек.

Ее подкупало то сочетание мужественности и мягкости, умственных интересов и эмоциональной утонченности, которое она порой в них угадывала. Ей импонировало их чувство собственного достоинства, юмор, изящество, сила.

В этом городе, где были незнакомые люди, но почти не было незнакомых лиц, у нее появились избранники, любимцы, которым она, не ведая, как их зовут в действительности, давала про себя вымышленные, порой странные имена. Одного из них она назвала, например, «мальчик из Зазеркалья»: однажды она услышала, как он, сидя под облетающим тополем, читал малышам Льюиса Кэрролла — «Зазеркалье». Ее путь на работу лежал по утопающему летом в зелени микрорайону, где жил этот стройный и высокий мальчик с мягким и задумчивым лицом; он читал малышам, играл с ними в шахматы, показывал, как надо ставить туристскую палатку, он излучал доброту. И был немного странен — порой поверх малышей торжественно, царственно посматривал вокруг, улыбаясь чему-то.

Ромашовых вызвала Осипова в зал на четвертый день. Мысль о тех, кто наблюдал в лесопарке дикое действо, ни на минуту не оставляла ее первые три дня работы. Не то чтобы она ожидала от их показаний чего-то особенного, непредвиденного — ей важно было увидеть и услышать этих мальчиков, чтобы понять их суть, разобраться в деле до конца. Она оказалась перед уникальной ситуацией, когда события формировали не те, кто действовал, а те, кто, казалось бы, пассивно наблюдал. Это был тот редчайший случай, когда понимание личности свидетеля становилось более важным, чем понимание личности подсудимого. И она к тому же не была уверена, что к моменту, когда наступит очередь мальчиков давать показания, войдет в зал хотя бы один. Из одиннадцати, вызванных к началу судебного разбирательства, явились лишь семь; родители и дальние родственники остальных уведомили, что те уехали отдыхать или больны. И Ромашов-старший заверил суд, что Женя нездоров, но, может быть, через три дня выздоровеет. За первые дни работы заболели еще трое и трое уехали к умирающим бабушкам и умирающим дедушкам. Собственно, оставался один — Виктор Мишутин. И была нетвердая надежда, что выздоровеет Женя Ромашов. Он выздоровел на четвертый день.

В зал он вошел за Ромашовым-старшим, низко опустив голову, и, лишь когда они подошли к судейскому столу, она увидела его хорошо, узнала в нем «мальчика из Зазеркалья».

Осипова растерялась. Он?! И, видимо, от растерянности обрушилась на мальчика с несвойственной ей излишней эмоциональностью:

— Как это понимать? — волновалась она. — При вас избивали девочку, ее могли забить насмерть, а вы наслаждались, как в цирке. Ее бьют, а вы уставились.

— Я первый раз видел такое, — лепетал Женя Ромашов.

— Если человек элементарно порядочен, он не может никогда это видеть — ни в первый, ни в последний раз.

— Я растерялся.

— Растеряться можно на пять, на десять минут, а не на час! А ваш сын, — обратилась она к Ромашову-старшему, — наблюдал с удовольствием целый урок и перемену. Вам было интересно? — подалась она опять к Жене. — Интересно вам было?!

Женя молчал. На лице Ромашова-инженера была написана тоска но адвокату. И Осипова мгновенно успокоилась, она сообразила, что, дав волю эмоциям, ничего не поймет. А надо было понять, разобраться.

— Вам было интересно? — повторила она, собираясь с мыслями. И задала новый вопрос: — Это вы любите играть с малышами в микрорайоне?

— Он! — ответил радостно Ромашов-отец.

— А почему играете? — допытывалась Осипова.

— Интересно… — отозвался Женя.

— Интересно… — повторила судья. «Интересно играть с малышами, — думала она, — интересно наблюдать, как бьют… А ведь он не только наблюдал, он советовал, как больнее бить, как лучше поставить на колени».

На последнем, решающе важном обстоятельстве Осипова сосредоточилась лишь сейчас, окончательно успокоившись, остынув. И тотчас же явилось понимание: ему интересно, когда он формирует ситуацию, овладевает ею. Нет, это не чисто эстетическое, лишенное четких этических начал восприятие жизни, как думала она поначалу не о нем одном, а о двадцати мальчиках. Не то восприятие, которое имел в виду один мыслитель, когда говорил, что лицезрение злого человека доставляет иногда то же удовольствие, что и любование диким пейзажем. Не совсем то… Интересно не только лицезреть злого человека, но и чувствовать, что ты, в сущности незлой, им управляешь. Да и безразлично, злой он или добрый, важно чувствовать, что ты, в сущности безвольный, направляешь его волю. Видимо, подобное пассивное утверждение собственной личности опасно в любых вариантах. В любых? Даже когда данная личность читает малышам «Алису в Зазеркалье» или учит играть их в шахматы? Нет конечно. В этом максимально добром из всех возможных — при ее отношениях с миром — вариантов нет, разумеется, ничего опасного, ничего дурного. Нельзя быть несправедливой. Ну, а если вообразить максимально недобрый, максимально жестокий вариант, когда, например, при данной личности убивают человека? Как она себя поведет? Остановит нож? Или направит его в самое уязвимое место? Попытается овладеть ситуацией с риском для собственной жизни? Или доставит себе это удовольствие — овладеть ситуацией — ценой чужой жизни?

— Если бы при вас, Женя, убивали человека… — начала она, но Ромашов-старший ее перебил:

— О! Даже по телевизору он этого видеть не может. Даже в кино. Отворачивается или выходит из комнаты. Он исключительно нежестокий.

— Он добр, по-вашему?

— У него ни к кому нет зла, — горячо убеждал суд Ромашов. — Он никогда никого, — отец торжественно поднял руку сына, как поднимает судья на ринге руку победителя, — никогда никого не ударил. Его били…

— Кто бил?

— В лифте… Большая девочка. Он ей не нарочно на ногу наступил. Вернулся домой с распухшей щекой… И даже пальцем, и даже пальцем… — Ромашов-старший опять торжественно, как на ринге, когда не замолкает овация, поднял руку сына. — Даже пальцем ее не тронул.

— Вы говорите, — обратилась Осипова к инженеру, — по телевизору этого видеть не может. Но ведь наблюдал же в реальной жизни жесточайшую картину.

— Относительно телевизора вы не сомневайтесь, — заверял Ромашов, — выходит из комнаты, когда показывают убийство.

— А разве Пантелееву не могли убить? Вы думали когда-нибудь о том, как хрупка человеческая жизнь?

— У него, — не дал Ромашов ответить сыну, — по анатомии — «пять».

— Да, — не удержалась от иронии Осипова, — строение человеческого тела он усвоил достаточно хорошо, чтобы поставить на колени. «Ударьте по сухожилию…»

Вечером в пустом коридоре к судье подошел инженер Ромашов. «Я бы хотел в виде исключения нанять адвоката, мне не по силам». Он стоял перед нею, неопределенного возраста, бесконечно уставший. «Адвокаты нужны подсудимым, а сыну вашему важно иметь постоянно рядом вас, инженера, интеллигента», — мягко ответила Осипова. «Инженера… — усмехнулся Ромашов. — Я диплом защитил зимой. Восемь лет карабкался, ни одного вечера для души…» — «Жалеете об этом?» — «Я был мастером, меня ценили, я читал вечерами Пушкина, Фейхтвангера, играл на гитаре, теперь надо жизнь будто сызнова начинать». — «Вы часто общаетесь с сыном?» — «Восемь лет почти не общался, жил одним — не опоздать бы вечером на лекции. Теперь у телевизора сидим. Когда на экране показывают убийство, он бежит из комнаты…»

«Может быть, — мелькнуло у Осиповой, — экран для него стал большей реальностью, чем жизнь, или дело в степени увлечения: в жизни, что ни говори, интереснее».

Когда они расстались, Осипова подумала о том, что в городе все учатся и, пожалуй, не найти рабочего, который не кончал бы заочный институт или не собирался бы на первый курс. На одной посвященной НТР конференции была кинута в зал эффектная фраза: «Город сегодняшних и завтрашних инженеров». Это, конечно, хорошо. Но когда за восемь лет человек не имеет ни одного вечера для души, утрачивается интерес к Пушкину и загадкой становится собственный сын…

Утром она вызвала в зал Виктора Мишутина, тот вошел с матерью, заведующей лабораторией НИИ.

Осипова достала из вороха ученических тетрадей, разбросанных на столе, одну, углубилась в нее на минуту, будто бы забыв о Мишутиных. Потом, отложив в сторону, попросила Виктора рассказать, что ему известно об обстоятельствах дела. Тот изложил лаконично и точно.

— Вот вы писали, — опять развернула тонкую тетрадь, — в сочинении на тему «Как я понимаю НТР», что нынешняя научно-техническая революция материальная, а не духовная… Что вы имели в виду?

— Разве это имеет отношение к данному делу? — неприязненно удивилась мать Виктора. — У него полемический склад ума…

— Не надо, мама, я объясню, — остановил ее сын. Высокий и стройный, он стоял перед судьями, чуть откинув голову, с бесстрастным лицом, весь его вид выражал безбоязненность и безразличие. — Я имел в виду, что материальное окружение меняется быстрее вещей, что ли, чисто духовных.

— И больше ничего? — не удовлетворилась Осипова банальным ответом. — Тут вы пишете интереснее: «Сегодня рождаются вещи невообразимой ценности — космические корабли, мощные радиотелескопы, рождаются вещи высокой ценности — реактивные самолеты и синхрофазотроны — и рождаются вещи, в сущности, малоценные: от автомобилей до стиральных машин…»

— Наивно, но бесспорно! — вырвалось у Мишутиной-матери. Высокая, стройная, как и сын, густо-седая, с моложавым лицом, изящная и строгая, она стояла перед судьями с большим достоинством.

— Наивно? — усомнилась Осипова и наклонилась опять к тетради. — «За автомобилями и стиральными машинами, которые можно купить или даже выиграть по лотерее, легко не увидеть радиотелескопов, которые нельзя ни купить, ни выиграть. Чтобы наслаждаться комфортом, который несет НТР в каждый дом, совсем не нужно размышлять о тайнах внеземных цивилизаций».

— Это писал пятнадцатилетии мальчик! — воскликнула Мишутина, и трудно было определить, чего в ее голосе больше — гордости или тревоги.

— «Самое обидное — наблюдать, — пишет дальше ваш сын, — как люди, создающие вещи невообразимой ценности, попадают порой под господство вещей малоценных. Талантливый инженер, облизывающий с утра до вечера в выходной день собственную „Волгу“ — я вижу его из окна моей комнаты, — вызывает у меня чувство печали, когда я думаю о его непосредственной сопричастности к вещам невообразимой ценности…» И дальше: «За стиральной машиной мы иногда не видим величия НТР…»

— Не его мысли, — категорически четко заявила мать. — Наслушался дискуссий.

— Мои, — не согласился с ней сын; в лице его выступило что-то новое, жесткое, чисто мужское. — Мои, — повторил.

— Ваши… — согласилась судья. — И это интересные мысли. Лично мне они импонируют.

— Вам? Они? — растерялась Мишутина: с самого начала она ожидала западни, расставленной коварно и точно. — Зачем же вы это читали сейчас вслух, если согласны? — Губы ее задрожали.

— Чтобы понять, — улыбнулась Осипова. И повторила серьезнее: — Чтобы ПОНЯТЬ. — И уже совершенно серьезно, без тени улыбки: — Чтобы понять, почему вашему сыну понадобился целый час для того, чтобы более или менее нормально отнестись к ненормальной ситуации. А что касается дискуссий, то, что он посещает их, неплохо.

Она и сама посещала эти дискуссии: город размышлял о мещанстве и парадоксах НТР, о науке и нравственности, о настоящем и будущем, — и она любила этот юный, красивый город, который интересно работает, устремлен в завтрашний день.

— Он мальчик читающий и думающий, — успокоенно, с доверием к суду говорила Мишутина. Ее моложавое лицо стало молодым, радостным. Область разума занимала в ее понимании жизни господствующее место, и то, что мысли ее сына публично объявлены интересными, казалось ей решающе важным для его дальнейшей судьбы.

— Вы не могли бы допросить меня одного, без матери? — вдруг заявил Виктор.

— Для этого нужно, чтобы вам исполнилось восемнадцать лет, — ответила судья и про себя подумала, что ему и не дашь меньше восемнадцати, и первый раз отчетливо ощутила, что мотивы его поведения в тот майский день, в лесопарке, были несравненно более сложными, чем бесхарактерность, инфантильность, эмоциональная невосприимчивость, бедность воображения и души. В сущности, он, интеллектуал, альпинист, был лидером части мальчишек — они бездействовали, потому что бездействовал он.

— Почему вы стояли и наблюдали это? — обратилась она к Виктору.

Он молчал, опустив голову.

— Ведь не стиральную машину разбивали при вас, а… — Она умолкла, пораженная мыслью, что, может быть, в том-то и дело, что была Пантелеева для него стиральной машиной. — Вы, — обратилась она к Виктору, — по рангам делите только вещи или людей тоже?

Он стоял перед нею, опустив голову, чересчур высокий, устремленный вверх, похожий на макет космического корабля.

И вдруг закрыл лицо руками и выбежал вон…

Осипова. Они явились загадкой в зал суда и покинули его тоже как загадка. Я могла бы, как учитель Стогов, заключить: не понимаю! Но это та загадка, которую и понимаешь, и не понимаешь. Самое удивительное, что мальчики нашего города после этого не стали мне нравиться меньше. Я лишь начала всматриваться в них углубленнее и тревожнее. Если у девочек надо раскрывать, углублять ощущение собственной личности, собственной души (я говорю о тех, кого мы судили), то есть одолеть самую первую ступень воспитания, то в отношении мальчиков речь должна идти о второй, более трудной ступени. Ощутить эту личность, эту душу не в себе, а в тебе. Они уже умеют наслаждаться богатствами собственной личности, но не научились видеть эти богатства в другом. Существует, однако, и общий вывод из этой истории, касающейся и девочек, и мальчиков. Их учили музыке, элементам высшей математики, фигурному катанию, вождению автомобиля, но не учили работе души. Максимально насыщенное и максимально ускоренное развитие создает у личности к пятнадцати годам ранний и опасный «комплекс полноценности». Личности кажется, что она уже наделена в достаточной мере всеми мыслимыми достоинствами, в блеске которых чисто нравственные добродетели меркнут. Эта совершенно новая «ситуация переломного возраста» еще не освоена педагогикой, но и без капитальных исследований ясно: девочки и мальчики, которые в семь и восемь лет начинают одолевать алгебру и серьезно изучать иностранные языки, которые к четырнадцати годам чувствуют себя в мировой фантастике как у себя дома, нуждаются в усиленных дозах витамина «Н» (нравственности!), как при ускоренном физическом развитии нужны усиленные дозы обыкновенных витаминов.

 

Эпилог

МЫСЛИ И ВСТРЕЧИ

И до суда, и во время его, и после в городе об этом деле говорили повсеместно. Я записывал эти разговоры.

«Хочу поделиться моей тревогой относительно „невинного“ союза „и“. Дискуссии, в которых я участвовал, назывались: „НТР и человек“, „Достижения науки и формирование человеческой личности“, „Человек и техника“ и т. д. Наименования, казалось бы, актуальные и достаточно точные. Но я все чаще задумываюсь, почему, собственно говоря, „и“. Этим невинным и внешне логически оправданным „и“ мы как бы все время отделяем НТР от самого высокого и важного, ради чего она и совершается, — от человека. От мира человека. „Дело не в названии“, — возразите вы мне. Но ведь любая форма содержательна! Раз „и человек“, то напрашивается мысль, что возможно и без человека. Может показаться, что НТР есть нечто самодовлеющее. Конечно, хорошо, даже отлично, что мы все время соединяем ее с миром человека. Но надо, вероятно, не только соединять, а и видеть это в самой ее сущности, как нечто совершенно неотъемлемое от нее».
(Иваненко Д. С., кандидат технических наук)

«Театра в нашем городе нет. Если хочешь посмотреть Шекспира и Чехова, надо ехать в соседний большой культурный центр, что утомительно».
(Тарасова К. Б., студентка)

«Библиотеку открыли в новом красивом доме. Но когда назначили недавно вечер поэтов, зал почти пустовал…»
(Павлова Б. Т., техник)

«Многие наши ведущие инженерно-технические работники настолько увлечены квартирами, автомобилями, рыбалками, что о детях думают мало. Отношение к ним чисто меркантильное: накормить, одеть, обуть».
(неизвестная женщина в зале суда)

«Как я понимаю это судебное дело? Несколько девочек решили наказать Пантелееву — „разобраться с ней“, — потому что, как им передали, та говорила о них нечто обидное. И конечно же они не избили бы ее с такой жестокостью, если бы не появились мальчишки, то есть публика, на которую они и „работали“. Если бы это не стало зрелищем…»
(Гордеева Л. Б., воспитательница детского сада)

«Вы почувствовали, какое большое место занимает в этой полудетской жизни перемывание костей: „она (Пантелеева) говорила“, „мне передавали“, „я слышала“… Как все это недостоверно!.. Откуда эта болезненная восприимчивость к тому, кто и что будто бы говорил или подумал? Не от нас ли, взрослых?..»
(Рыжова Н. Н., ветеринарный врач)

«У нас на 100 тысяч жителей — более двух тысяч собак. Масса породистых кошек… Животное стало кумиром. К нему чисто языческое отношение… Обратите внимание, почти у всех действующих лиц ЧП есть собаки или кошки, которых они любят нежно…»
(Павлов Д. В., инженер)

(Получала редакция «ЛГ» и письма из этого города — и здравые, и чересчур эмоциональные; любопытно, что событие в лесопарке, само по себе исключительное, было в иных письмах расцвечено деталями, уже совершенно фантастическими, которые в судебном разбирательстве не подтвердились: городская молва явно переусердствовала).

Когда Пантелеева лежала в больнице, там умирала от тяжелой болезни ее ровесница, тоже пятнадцатилетняя девочка. Молва, тревожно сосредоточенная на этом деле, отождествила ее с потерпевшей, то есть Пантелеевой. Весть о том, что жертва избиения в лесопарке умирает, еще больше взбудоражила город…

Поздно вечером, накануне последнего дня, когда судьи должны были удалиться в совещательную комнату, перед домом, где заседал суд, собралась большая толпа. Она шумела, она настаивала: «Расстрелять!» Вывели подсудимых, толпа заклокотала… Я понял, что широкоизвестное литературное выражение «на лице был написан ужас» отнюдь не эффектный литературный оборот: на лицах подсудимых был действительно написан ужас. Первый раз в жизни они поняли, что это такое — «разбираться не морально, а физически». «Назад!» — заорал бешено, не щадя голоса, лейтенант милиции. И в наступившей тишине яростно выдохнул: «Это же дети, дети…» И хотя самосуд неприемлем, дик, независимо от возраста его жертв, это пронзительное, это ранящее «дети!» подействовало на бурлящую толпу, как мощный удар электрического тока. Да, это были дети, ровесники юного города…

Город думал. Думали судьи, они на утро должны были решить участь подсудимых в совещательной комнате. Думали подсудимые, ожидая с понятным острым волнением решения собственной участи, думали родители. Думали все.

Люди думали и делали различные выводы. Виктор Мишутин написал Пантелеевой письмо — о собственной вине и о том, что теперь, после пережитого, он будет иначе жить, иначе относиться к людям.

А брат Лиды Медведевой, студент Института вычислительной техники, подошел к прокурору на лестнице суда, после того как был объявлен суровый приговор, и заявил:

— Ну вот, теперь вашу потерпевшую так изобьют, как никогда не били, и никто никогда не узнает — кто.

Это была серьезная и дерзкая угроза, и она, конечно, вызвала тревогу, которая уменьшилась лишь тем, что теперь появилась надежда: если рядом будут Мишутин и его товарищи, никто не посмеет тронуть и пальцем.

Через две недели я поехал к Медведевой и Говоровой (суд определил им меру наказания — несколько лет лишения свободы).

Человек в заключении, особенно если это почти ребенок, не может вызывать чувства сострадания… Мы говорили о школе, о книгах, о музыке, о любви, о жизни…

Медведева была строга, скромна, тиха; в Говоровой уже не чувствовалось того страшного напряжения, которое было в ней и во время суда, и до него, и, наверное, жило давно, и искало постоянно острой разрядки.

— Познакомились вы с кем-нибудь тут, в заключении? — спросил я у нее.

— Повстречала в кинозале одну девочку, с которой познакомилась давно, — ответила она. — У нас по воскресеньям тут кино показывают…

— Из вашего города девочка?

— Нет из… — и Говорова назвала далекий город.

— Где же вы познакомились?

— А мы переписывались с ней. Фотографии посылали друг другу, — вяло рассказывала она. — Наши школы обменивались опытом.

— О чем же вы писали друг другу?

— О мероприятиях. Я — о вечере встреч с интересными людьми, и она — о вечере встреч с интересными людьми. Я об экскурсии, и она… А тут по фотографии ее узнала. И она меня. За воровство сидит… Была на экскурсии в нашем городе и в универмаге оскандалилась.

— О чем же вы с ней говорили, когда кончилось кино?

— Ни о чем.

Она рассказывала ровно, как о чем-то само собой разумеющемся, а я подумал: какое потрясение — встретить тут, в тюремном кинозале, человека, с которым переписывался, одного из миллионов живущих на земле!

— Ее вчера в колонию отправили, — равнодушно закончила рассказ Говорова.

Я уже писал, что изменил и имена действующих лиц, и ряд подробностей дела, потому что не хочу, чтобы эти мальчики и девочки вошли во взрослую жизнь узнанными как герои судебного очерка. Не хочу этого и потому, что верю: раскаяние наступит для всех, как оно наступило уже для Виктора Мишутина. Раскаяние бывает подобно ледоходу, когда по-зимнему мертвая река раскрывается, дышит, работает. Осипова делала все возможное, все от нее зависящее, чтобы этот тяжкий и целительный труд начался.

Отрадно, что несовершеннолетних судят у нас самые опытные и самые гуманные юристы. (Замечу, что я позволил себе — для более полного исследования волнующих меня явлений — соединить мысли и наблюдения Осиповой с мыслями и наблюдениями других судей, разбирающих дела несовершеннолетних…)

Я кончаю повествование об этом деле. Оно, кажется мне, разрушает некоторые устоявшиеся уже до степени окаменения стереотипы. Назову три из них.

Стереотип номер один. «Трудные» подростки вырастают в неблагополучных семьях.

Стереотип номер два. В больших городах «трудным» вольготней, чем в маленьких, где все на виду.

Стереотип номер три. Любовь к животным непременно углубляет в ребенке любовь к человеку.

Написал «разрушает…» — и подумал: а может быть, ничего не разрушено в действительности? И стереотипы остаются в силе? И надо лишь иначе на все это посмотреть? Например, изменить, как и советовала судья Осипова, критерии благополучия и неблагополучия в оценке семей в соответствии с изменившейся за последние годы жизнью, и тогда мы подумаем о том, что неблагополучна не только та семья, где водка стоит на столе чаще, чем масло, но и та, где заботы о собственной машине не оставляют места для мыслей о воспитании собственного ребенка, где вещи теснят чувства…

Ничуть не поколеблена и известная формула Сергея Владимировича Образцова: тот, кто не любит животных, не может по-настоящему любить и людей. Не надо лишь делать из собак и кошек респектабельную утеху и поклоняться животным в ущерб любви к человеку — чувству более трудному и хлопотному.

Стереотипы и разрушены, и не разрушены — и зависимости от понимания их. Одно абсолютно ясно — надо осторожно и вдумчиво ими пользоваться, соизмеряя любую из старых формул с вечно меняющейся жизнью.

Осипова. Односторонне развитая личность, даже если речь идет об очень высоком интеллектуально-профессиональном развитии, нередко становится жестокой. Об этом я тоже думала при разборе данного дела.