Урок

Богат Евгений Михайлович

Салон госпожи Шерер

 

 

1

Журналист начинал очерк лаконично и решительно:

«9 апреля в полночь на пустынном шоссе была убита 22-летняя комсомолка Екатерина Лаврова. В ту же ночь дежурный по городу вывел первые строки дела об убийстве Е. Лавровой мужем ее, В. Лавровым. Перед лейтенантом милиции сидел убийца, 22-летний рабочий завода металлоконструкций.

Через две-три недели судебные органы получили два письма. Первое содержало решение комсомольского собрания — ходатайство о высшей мере наказания Лаврову. Второе, подписанное другими рабочими завода, в том числе рядом его руководителей, требовало „избрать для Лаврова наиболее мягкую меру наказания“…»

Я изменил имена и не назову город, где, возможно, не забыто до сих пор это печальное событие, вокруг которого пятнадцать лет назад «разыгралась, — как писал в том же очерке журналист, — целая борьба» В эту борьбу он и ринулся с отвагой и наилучшими намерениями — не дать восторжествовать злу.

Две особенности отличали его очерк: он безоговорочно осуждал тех, кто пытался найти мотивы и обстоятельства, уменьшающие вину В. Лаврова, усматривая «мещанскую, сентиментальную жалостливость» в их письме, выдержанном «в духе жестоких романсов начала столетия»; он выступил за несколько дней до суда.

На суде журналист первый раз увидел Лаврова, — из-за стриженой головы особенно похожий на мальчика, он едва возвышался над барьером, отделявшим подсудимого от зала. И не верилось, что это он, щуплый, жалкий, жестоко избил и задушил ту юную, с тонкими, как на старинном портрете, чертами милого лица, что была его женой, родила ему сына, а потом не покорилась, ушла; ту, которая писала в дневнике: «Человек может быть тверд, как камень, и в то же время нежен, как растение»; ту, что и сама была тверда, подобно камню, когда он, то умоляя, то угрожая, добивался ее возвращения, любви, покорности, и оказалась беззащитнее нежнейшего из растений в полночь на пустыре.

Лицо подсудимого омертвело в каком-то мальчишеском выражении удивления и ужаса — удивления перед ней, отвергнувшей его не из-за новой любви, а потому, что он стал чужим ее внутреннему миру, с самого начала непонятному для него, и ужаса перед тем неотвратимым, что теперь надвигалось. От этого ужаса он старел час от часу и к концу судебного разбирательства выглядел одряхлевшим.

Похожесть на мальчика-старика вызывала у журналиста особое — до физической тошноты — отвращение к нему, углубляла желание, чтобы его не стало, чтобы его увели из жизни.

В перерыве между заседаниями подсел к журналисту в коридоре суда один из руководителей завода, где работал подсудимый, точнее — один из бывших руководителей, потому что после опубликования очерка от должности его освободили за то, при его участии написанное «в духе жестоких романсов» ходатайство о «наиболее мягкой мере наказания». (Стояли под ним, тем ходатайством, подписи трехсот рабочих и инженеров, вынужденных потом, как с удовлетворением отмечал в очерке журналист, «отступить перед волной воинствующего гуманизма»). И состоялся между журналистом и бывшим руководителем разговор, запомнившийся почему-то надолго. «Я ненавижу то, что он совершил, — говорил его собеседник о Лаврове, — и жалею его самого». «И сейчас жалеете?» — «Даже люблю. Он бывал часто у меня дома. Он хороший человек. А дело это сложное…» — «Дело совершенно бесспорное. Дело совершенно ясное». — «Я хотел и хочу одного: чтобы ему сохранили жизнь. Но победа будет, очевидно, за вами». — «Надеюсь», — ответил журналист.

А Лавров по мере судебного разбирательства все больше и все отчаяннее, все безумнее говорил о любви к ней, отыскивая в истории их отношений разные странные подробности. В частности, он рассказал и о том, как однажды ножом разрезал себе, потом ей ладони и они, смешав с вином кровь, выпили за верность. «Потом этой же кровью вы обагрили землю!» — подал реплику государственный обвинитель. И посмотрел в сторону журналиста. А тот быстро, чтобы не забыть, записал реплику и нашел для нее заметное место во второй статье — «Из зала суда», — где он сообщил читателям о том, что мера назначенного судом наказания — расстрел.

Шли годы, журналист стал понимать, что «совершенно бесспорных» и «совершенно ясных» дел не существует, особенно до их разбирательства в суде, и для человека, пишущего на эти темы, нет ничего опаснее иллюзии «совершенной ясности» и «совершенной бесспорности». Наблюдая работу судей, их тяжкий путь от вероятного к достоверному, он начал постепенно видеть в любом деле сложный узел событий, обстоятельств, отношений, чувств — узел, который надо не рубить с безрассудной отвагой, а развязывать с величайшим терпением, если хочешь добраться до истины. И конечно же он уяснил, что человек, отделенный барьером от зала, не может быть назван убийцей или вором — это подсудимый, обвиняемый в убийстве и воровстве. И самое существенное — он стал понимать, чувствовать, что это человек, чья участь, чья судьба, что бы он ни совершил, неотрывна от судеб людей, сидящих в зале, и от большой жизни за окнами зала.

Шли годы; журналист постигал тончайшую диалектику юридической и нравственной сторон судопроизводства, учился видеть, чувствовать этическое содержание самых архисухих формул закона и конечно же понял, что наказание — не возмездие.

И однажды он получил письмо. От него. Потому что ему — о чем журналист и понятия не имел — сохранили жизнь, рассматривая дело в вышестоящей инстанции, заменили высшую меру наказания пятнадцатью годами заключения.

Он писал журналисту, что давно хочет познакомиться с той его «нашумевшей статьей». О ней рассказывал ему адвокат, о ней говорили на суде, но он ее не читал. Он долго не решался беспокоить журналиста, но теперь, когда «после бесконечных мук и бессонных ночей» начал что-то понимать в себе и в жизни, ему нужен «мудрый совет», и он думает без конца об этой статье, а в библиотеке ее нет. Журналист не послал ему статьи.

Минуло пятнадцать лет; он наказание отбыл и сегодня-завтра может ко мне войти (ко мне, — потому что неоднократно упомянутый выше журналист и автор настоящих строк — одно и то же лицо), войти, чтобы узнать:

— Я читал вашу статью, читал и перечитывал. Вот вы добивались для меня высшей меры и были искренни. Но почему поторопились, выступили до суда?

И я, если и сейчас хочу быть искренним, должен буду ему ответить:

— В этом я виноват…

 

2

В традиционном перечне журналистских жанров «досудебный очерк» отсутствует, но тем не< менее он реально существует наряду с классическим судебным очерком и заслуживает рассмотрения. Я задумал исследовать этот жанр методом, который кажется мне наиболее убедительным: сопоставлением содержания досудебных очерков с дальнейшим развитием событий — на суде и после суда. С этой целью я завел досье, где выступления моих собратьев по перу соседствуют с документами, появившимися потом. Я буду писать сейчас об авторах этих очерков, как писал только что в третьем лице о себе самом, не называя ни имен, ни изданий, ибо берусь за дело не для того, чтобы осудить, высмеять того или иного литератора, а во имя более серьезной задачи: поговорить об юридических и нравственных началах наших выступлений на судебные темы в печати. Да и не только в печати, но в повседневном нашем общении в быту.

В последние годы вышло несколько трудов, посвященных судебной этике, где скрупулезно рассматриваются этические основы в деятельности судьи, следователя, прокуроров, адвоката. Видимо, настала пора поговорить и об этических основах в деятельности литератора, пишущего на судебные темы, и начать — поскольку тема мало разработана — с, казалось бы, азбучного, элементарного. «Суд не на осуд, а на рассуд», — говорили на Руси в старину. Что же бывает, когда «осуд» в печати начинает воздействовать на умы и сердца до «рассуда» в зале суда?

«Шумный ужин с вином затянулся. Изрядно успев надоесть хозяину, гости, однако, расходиться не торопились. Мужчина в черном фраке поднимал очередную рюмку с водкой и, обводя собравшихся за столом помутневшими глазами, торжественно провозглашал тост за гостеприимную хозяйку. Та лукаво щурила свои маслянистые глазки, кокетливо подергивала полуобнаженными плечами, театральным жестом поправляла на груди изящный медальон, колокольчиком рассыпая тонкую шутку».

Это начало не романа из великосветской жизни, найденного в ворохе журналов столетней давности, а досудебного очерка, посвященного «одиссее» (красивое слово настолько полюбилось журналисту, что он вынес его и в название статьи) старшего инженера по технике безопасности РСУ, который во время шумного ужина, казалось бы, равнодушный, не замечая окружающих, «сидел перед телевизором, глубоко утопая в мягком кресле», и только тонкий наблюдатель мог «заметить, как настороженно поглядывали на гостей близорукие глаза из-под дымчатых стекол очков». Я подробно цитирую отнюдь не для того, чтобы познакомить читателя с литературными достоинствами очерка, я делаю это для выявления той тенденции, которая ощутима с самого начала, с первых же строк, очернить личность подсудимого. Очерк был опубликован в один из последних дней судебного разбирательства, когда из ряда документов стало явствовать, что личность эта отнюдь не беспросветно черна и даже обладает некоторыми достоинствами.

Мы же узнаем из очерка, что «герой одиссеи» в чине майора вынужден был оставить бесславно ряды Советской Армии за хищение ящика шоколада, которое он осуществил на посту заведующего интендантством на Дальнем Востоке ради «красивой женщины, требовавшей от него нарядов и развлечений». Речь идет о жене. В дальнейшем эта роковая женщина «жила как английская королева», ибо, перебравшись в новый город, герой столь удачно устроил дела, что в их новой квартире «карельская березка очень смотрелась на нежном фоне японских обоев», а потолок должен был вот-вот обрушиться из-за тяжести хрустальной люстры; на очереди была кооперативная квартира для сына, автомашина и ряд не менее существенных, отнюдь не духовно-нравственных ценностей.

И лишь одного не любил «герой» — «сборищ, которые устраивала его подруга. Эти недоразвитые отпрыски общества, являвшиеся на вечеринки, никак не импонировали его цельной и яркой натуре». Но вот гости разошлись, хозяин поднялся с кресла, подошел к жене: «Ну, как, госпожа Шерер, вечер прошел удачно?»

Имя хозяйки великосветского петербургского салона из «Войны и мира» не возникает для читателя неожиданно. В очерке уже успел мелькнуть Пьер Безухов, которому, как сообщил нам журналист, старший инженер по технике безопасности РСУ «не уступает по широте натуры».

Меня по-прежнему волнуют не литературные особенности, а лишь одно: тенденция автора изобразить «героя одиссеи» как личность не только малосимпатичную (это мы ощутили с первых строк), но и социально чуждую нашему обществу. Ради этого он не жалеет ничего из сокровищницы собственной эрудиции и не останавливается ни перед чем. Мы узнаем далее, что «герой одиссеи», занимаясь поборами, вымогая деньги у изобретателей и рационализаторов на посту руководителя общественного БРИЗа РСУ, обезумел от алчности и страха настолько, что начал по ночам метаться и мучительно стонать, и жена его, эта бесконечно любимая им «капризная и взъерошенная женщина», отказалась «спать вместе, купила себе новую кровать…». Так и написано — черным по белому. Кончается очерк философически: герой под стражей, а жизнь «катится по сверкающим рельсам, отстукивая на стыках дни, месяцы, годы. Для „героя одиссеи“ они будут долгими».

Долгими они для него не были. Через несколько недель после опубликования очерка, после рассмотрения этого дела в кассационном порядке Коллегией Верховного суда РСФСР он вернулся в семью и на работу — в то же РСУ, на ту же должность. В определении судебной Коллегии, заканчивающемся четкой формулой: «От наказания из-под стражи освободить», в качестве одного из решающих мотивов говорится о личности подсудимого, о его воинских заслугах. Позвольте, а ящик шоколада, похищенный на посту заведующего интендантством на Дальнем Востоке?

Он действительно был на Дальнем Востоке в послевоенные годы. Но не заведовал интендантством. И ящика шоколада не похищал.

До этого был он пулеметчиком, командиром огневого взвода, командиром артиллерийской батареи, начальником штаба артиллерийского дивизиона, был тяжело ранен под Воронежем, вернулся из госпиталя на передовую, воевал и на Курской дуге, и под Белгородом и был награжден тремя боевыми орденами и многими медалями, находился в районах боевых действий с первых месяцев войны до 9 мая 1945 года, а после победы десять лет отслужил на Дальнем Востоке, затем уволился в запас.

Переехав на новое место жительства, работая действительно в РСУ в должности старшего инженера по технике безопасности, он, как офицер запаса, получил вне очереди комнату, а потом и малогабаритную двухкомнатную квартиру — 25 квадратных метров на четырех человек. Я был у него дома, сопоставляя живописание литератора, автора досудебного очерка, с событиями и обстоятельствами самой жизни, и могу засвидетельствовать: ввиду весьма скромных размеров этого «салона» Льву Толстому не удалось бы начать сценами в нем многотомную эпопею. Не увидел я ни тяжких люстр, ни карельской березки на фоне японских обоев. Зато познакомился с «госпожой Шерер» (она, же английская королева).

«Госпожа Шерер» при ближайшем рассмотрении оказалась ударницей коммунистического труда, работницей большого завода, деятельной общественницей, членом цехового комитета (в цехе у них 600 рабочих). Она живет с мужем душа в душу, у них дети — сын и дочь. Сын, отслужив в армии, работал на стройке Абакан-Тайшет… Остается добавить, что «черные фраки» эти люди видели лишь в театре, кино, может быть, на концерте.

После освобождения «герой одиссеи» уже получил ряд материальных и моральных поощрений. И администрация, и руководители общественных организаций говорят о нем только хорошее. Но и на суде только хорошее говорили о нем. Не случайно, повторю, опубликование очерка совпало с той стадией судебного разбирательства, когда из показаний сослуживцев вырисовывался весьма положительный образ подсудимого и весьма непривлекательные образы двух рационализаторов, настаивавших (весьма малоубедительно!) на том, будто бы подсудимый путем вымогательства получил у них… сорок рублей. И ничего не меняет, что банальная фамилия подсудимого Петров была в очерке заменена на фамилию одного из малосимпатичных и меркантильных «героев» «Войны и мира» — Берга — при оставлении имени, отчества, должности, места работы, подлинных имен остальных сотрудников РСУ и подлинных имен работников ОБХСС, которые, разоблачив «звериную сущность Берга» (это напечатано черным по белому), не пожалели сил, чтобы его обезвредить. Полагаю, что автор очерка и этих людей поставил в неловкое положение, описав их весьма нехитрые действия по задержанию «героя одиссеи» как хитроумную, крупную, сложную операцию, потребовавшую тонкого ума, стратегического таланта, бесстрашия…

Теперь мне хочется отвлечься на минутку от действующих лиц «Войны и мира», чтобы вернуться к моему первому и последнему в жизни досудебному очерку. Я часто думал о том тяжелом положении, в которое поставил судей, опубликовав его. Статья 10 Основ уголовного судопроизводства Союза ССР и союзных республик четко формулирует:

«При осуществлении правосудия по уголовным делам судьи и народные заседатели независимы и подчиняются только закону. Судьи и народные заседатели разрешают уголовные дела на основе закона, в соответствии с социалистическим правосознанием, в условиях, исключающих постороннее воздействие на судей».

А ведь опубликование очерка накануне судебного разбирательства и было, по существу, попыткой постороннего воздействия. Хотел я того или нет, а силой печатного выступления я пытался воздействовать на судей, навязывал им собственное, далеко не беспристрастное отношение к делу. Более того — я разжигал страсти (они кипят вокруг почти любого из дел), вызвал поток писем и в редакцию, и в суд. Разве это не «постороннее воздействие на судей»?

А очерк о «герое одиссеи»? У меня, разумеется, нет ни малейших оснований утверждать, что он повлиял на суд, рассматривавший это дело, как нет оснований утверждать, что мой очерк решил первоначально судьбу Лаврова, но не могу не упомянуть об одном факте: были вынесены частные определения, порицавшие двух сотрудников РСУ, возглавлявших тогда его общественные организации, за показания в пользу подсудимого. Верховный суд РСФСР эти частные определения отменил. Но он не отменил и не мог отменить очерка, опубликованного до окончательного рассмотрения дела. Самим появлением данного материала человек, его семья оказались нравственно наказанными, и наказанными сурово, до полного расследования дела и установления меры его вины.

На этом очерке я остановился подробно потому, что уродливо-гротескно в нем выражен ряд особенностей подобных выступлений: поразительное неуважение к личности человека, о котором пишут, поощряемое, видимо, тем, что в данный момент он беззащитен; поразительно вольное обращение с обстоятельствами и событиями в жизни и, наконец, поразительная самонадеянность в повествовании о деяниях («одиссеях»!) как о чем-то совершенно бесспорно, абсолютно доказанном.

И, наконец, одна особенность, тонко психологическая. Чтобы она стала ясна читателям, позволю последний раз обратиться к очерку «Одиссея…». Автор пишет о том, что при аресте и обыске «героя» его соседи по дому оказывали помощь сотрудникам ОБХСС «с удовольствием». Лично я полагаю, что и тут налицо роскошная гипербола: весьма не многие испытывают удовольствие, когда арестовывают их соседа, и вряд ли волею судеб они оказались собранными в этом доме. А вот очерк действительно написан не с горечью, а с удовольствием. Он дышит сладострастием обвинения, тем пафосом, который делал некогда охоту за ведьмами весьма захватывающим занятием. И, может быть, эта вдруг ярко раскрывшаяся в данной публикации тонко психологическая особенность (в иных публикациях мирно дремлющая между строк) делает литературный жанр, рассматриваемый нами сейчас, особенно опасным.

 

3

Передо мной публикация в местной печати под заголовком «Преступник найден». Сопоставим же ее содержание с дальнейшим развитием событий. Мы узнаем, что «в субботний теплый вечер 25 июля в тундре», на окраине небольшого города, было совершено убийство,' жертвой его пал «скромный, отзывчивый человек, отец двух детей. Убийце удалось скрыться». Органы следствия обратились за помощью к населению, убийца был опознан по фотографии. Но к тому времени из города исчез. Путешествовал он недолго, был задержан и возвращен. Убийцей оказался шофер., (названы подлинная фамилия, имя, отчество). Далее следуют подробности, рисующие личность убийцы в малопривлекательном виде, и, наконец, сообщение о том, что «расследование по делу закончено».

Дело это рассматривал городской суд, потом краевой, потом обвиняемый вернулся в тот же город, где выходит газета, сообщившая, что он «под действием неопровержимых доказательств признался в совершенном преступлении». А между тем доказательства оказались весьма опровержимыми, за отсутствием их его освободили. Кто же написал в газете эту заметку? Двое — старший следователь и инспектор городского отдела уголовного розыска, которые расследовали дело.

Я позволю себе сейчас выписать ряд строк из выпущенного Институтом государства и права Академии наук СССР солидного труда «Проблемы судебной этики»: «…Мы категорически возражаем, — пишут видные ученые, — против того, чтоб следователь и прокурор выступали в печати в качестве авторов статей, содержащих разбор расследованных, но еще не разрешенных судом дел. От их имени в печати может исходить информация о расследовании дела только как официальное сообщение о возбуждении уголовного дела, о привлеченных к ответственности лицах, о передаче дела в суд, о предстоящем рассмотрении дела судом, но без разбора обстоятельств дела по существу, без анализа собранные улик и без всяких утверждений, предвосхищающих выводы суда».

Да, улики могут быть настолько тяжелы и очевидны, что у следователя нет и тени сомнения в отношении виновности лица, дело которого он расследует (и вообще само собой разумеется, что следователь убежден в виновности подследственного в той стадии, когда составляет обвинительное заключение). Но независимо от существа обвинения, от качества доказательств обвиняемый — это обвиняемый. Виновным на этой стадии он еще не стал, и говорить о нем в печати как о виновном нельзя. Вопрос о его виновности может решить только суд. А до этого выступать в газете, выдавая собственное, конечно достаточно обоснованное убеждение за некую уже совершенно доказанную достоверность, рискованно. Как рискованно журналисту, писателю черпать материал для выступления в печати из обвинительного заключения до полного окончания судебного разбирательства.

Чтобы понять лучше, о чем же идет речь, стоит посмотреть на дело не с общеправовой и общеэтической, а с элементарной житейской стороны. Вы живете в маленьком городе, возвращаетесь вечером с работы, останавливаете попутную машину и, усаживаясь, обнаруживаете с изумлением, что за рулем сидит человек, о котором авторитетные лица, люди, занимающие в вашем городе весьма серьезные, строгие посты, писали совершенно категорически в уважаемой вами газете как об убийце, чья вина бесспорно подтверждается неопровержимыми доказательствами.

Эта далекая от солидных юридических и нравственных категорий и формул житейская ситуация — вы в автомашине рядом с ускользнувшим загадочно от наказания героем материала «Преступник найден» — помогает лучше понять опасность подобных публикаций: вы начинаете думать о величайшей несправедливости, совершенной или по отношению к нему, когда его ославили, или по отношению к вам и в вашем лице к обществу, когда ему дали «выйти сухим из воды».

…В одном городе разыгралась трагедия, страшнее которой, по-моему, быть не может. Пятнадцатилетняя девочка покончила с собой, кинувшись под поезд. Она оставила записку, где говорила о ненависти к родителям, когда читаешь ее, к горлу подступает комок. Этот документ огромной эмоциональной силы, — документ потому, что он лег в основу обвинительного заключения, — был обнародован в статье журналиста, выступившего в местной газете за несколько недель до суда над родителями девочки, набожными, религиозными людьми, которые, как писала их погибшая дочь, заставляли ее ходить в церковь, отравляли ее жизнь религиозным дурманом.

Потом — тоже до суда — тот же журналист опубликовал обзор писем читателей, откликнувшихся на его первую статью. К началу судебного разбирательства страсти были накалены. Накаленность эта не могла не ощущаться в зале суда, она наложила отпечаток и на последующее развитие дела: адвокат, защищавший отца (мать отсутствовала — она сошла с ума), был исключен из коллегии адвокатов, в частности за то, что его речь вызвала аплодисменты. Но если бы не накаленность атмосферы судебного заседания, обусловленная в немалой степени двумя публикациями, будоражившими в течение месяцев город, который был как бы расколот на две части — защитников несчастных родителей и яростных обвинителей, — не было бы и аплодисментов защитнику в зале, тоже «разделенном» и «расколотом».

Местный журналист, бесспорно, поставил перед собой серьезную социальную цель — борьбу с религией. Но, видимо, он осуществил бы ее лучше, если бы не ударял с силой по сердцам и ранам до суда, а, дождавшись беспристрастного судебного разбирательства, выступил на его основе с системой доказательств, выдержавших испытание судебном исследовании, уточненных и обогащенных, выступил от имени ЗАКОНА. Но пафос его был растрачен в досудебных публикациях, и послесудебная, самая небольшая, под названием «Расплата», оказалась даже эмоционально самой бедной.

 

4

А теперь вернемся в салон госпожи Шерер.

На этот раз будет в нем дан концерт в трех отделениях. Роль досудебного конферансье добровольно избрал опытный, с хорошим именем литератор.

Очерк «Закулисная история» он начинает именно тем, что изъявляет желание сыграть данную роль:

«Если бы бывшего директора Тамбовской филармонии Павлову и недавнего художественного руководителя тамбовского ансамбля „Молодость“ Масленникова попросили вдвоем занять целый вечер на сцене, они бы составили концерт в трех отделениях.

Первое отделение: ловкая приписка в рабочих табелях артистов несуществующих выступлений.

Второе отделение: лихое составление фиктивных трудовых соглашений с различными филармониями.

Третье отделение: липовая денежная компенсация за износ аппаратуры и реквизита.

Ну, а если бы мне поручили роль ведущего этот своеобразный конферанс, я бы…»

Далее мы узнаем от литератора, ведущего конферанс с милой непринужденностью, легко и весело, что «деньги Павлова получала как на блюдечке». Наживалась она на чем попало, «даже на бое тарелок, которые ее супруг в процессе верчения постоянно ронял».

Муж Павловой, артист, выступал с номером «вертящиеся тарелки», и это послужило для конферансье неистощимым источником остроумия. Он замечает, что неизвестно, на чем эти тарелки вертит артист — на голове, ноге или палочке, — что в «тарелочном искусстве» потолка он не достиг. И поскольку за каждую разбитую тарелку эта семья получает деньги, то стимула у артиста для творческого роста нет.

В том же духе — артистично — рассказывается нам и о Масленникове, о его сочинениях, в которых «чужих мыслей и реплик было столько же, сколько он получил за них чужих, государственных денег», о том, что «усталый гений» бывшего художественного руководителя ансамбля «Молодость» работой себя не обременял и «случалось, что, аккуратно получая за концерты, он купался в Черном море с супругой, а вместо них с ансамблем выступали совсем другие лица».

Ну, например, шутит конферансье, «пела некая К. (называет ее подлинную фамилию), по профессии повар. Ей бы лучше, конечно, выступить в конкурсе на приготовление борща или шницеля по-министерски, но вот попросили друзья, и она выступает, так сказать, по линии Министерства культуры».

Шницель по-министерски рядом с наименованием Министерства культуры — это забавно, и мы готовы аплодировать ведущему концерт в трех отделениях.

Но… перейдем от изящно-иронического стиля ведущего концерт к сухому, «суконному» языку судебного документа:

«Прокурор в судебном заседании от большей части обвинения отказался, считая несостоятельным, недоказанным и потому подлежащим исключению следующие эпизоды из обвинения Павловой:

— Все эпизоды хищения…»

Далее столь же «сухо» и «скушно»:

«Прокурор в судебном заседании от большей части обвинения Масленникова отказался, в том числе хищений путем приписок, за счет обмана по сценариям и постановкам, за счет приписок концертов жене и другим».

Это строки из официального документа — определения судебной коллегии по уголовным делам Тамбовского областного суда, рассматривавшей дело и вернувшей его на доследование; все подсудимые были из-под стражи освобождены.

Рухнули подмостки под конферансье, решившим дать этот импровизированный «досудебный» концерт. В том же салоне госпожи Шерер.

И хотя этот очерк написан опытным литератором, а тот, об «одиссее…», начинающим, видимо, журналистом, вышеупомянутые мною жанровые особенности подобных материалов (поразительное неуважение к личности тех, о ком пишут, поразительно вольное обращение с обстоятельствами дела и поразительная самонадеянность в утверждении виновности героев) явственно ощутимы и тут. Отличие в подробностях: ящик похищенного у государства шоколада заменен купанием в Черном море с женой на государственные деньги.

К сожалению, ощутима и третья, тонко психологическая особенность: конферансье ведет концерт с удовольствием.

И вот я думаю — если бы литератору, решившему сыграть роль конферансье, поручили самому исследовать некую конфликтную ситуацию, чтобы о ней написать, он, наверное, выслушал бы «обе стороны», сопоставлял, анализировал, мучился сомнениями, искал истину и, в конце концов, в чем бы эта истина ни состояла, никогда не разрешил бы себе глумливого тона в отношении тех, о ком пишет. Что же теперь отбило у него охоту исследовать и раздумывать, отшибло дар сомнений и дар элементарного такта? Магия обвинительного заключения, к которому он был опрометчиво допущен. Стоит сопоставить написанный им досудебный очерк с формулами обвинения, чтобы стала, как в лабораторно чистом опыте, ясна «механика» рождения подобных материалов. Формулы обвинения, обрастая кристаллами фантазии литератора, расцвечиваюсь в обогатительной фабрике его воображения, и составили фактическую основу выступления. А магия этих формул (для литератора, конечно) в их безупречной четкости, математической стройности, в обилии деталей, подробностей, цифр, подсчетов, — кажется, с вами беседует сама истина.

«Реквизит к номеру (фамилия мужа Павловой) состоял из 25 тарелок. Амортизация за них была определена по 3 коп. за каждую тарелку, что за 850 концертов составило 652 руб. 50 коп. Кроме того, за бой одной тарелки стоимостью 70 коп. из расчета за каждый концерт также выплачено мужу Павловой 609 руб.

Всего путем незаконной выплаты мужу компенсации за амортизацию аппаратуры к номеру „вертящиеся тарелки“, исключая оплату разбитых тарелок, Павловой в филармонии похищено 2471 руб. 74 коп…»

А чуть выше в том же обвинительном заключении:

«…стоимость красок, используемых для подрисовки тарелок, была определена в сумме 2 руб. 50 коп. за концерт, а затем 99 коп., что составило общую сумму компенсации за краски 1071 руб. 04 коп., выплаченной мужу Павловой за 728 концертов».

Четкий стиль, точные цифры, строгие подсчеты… Можно ли не поверить?

И рождается у литератора остроумная метафора: «золотые черепки» — о посуде, битой за солидное вознаграждение.

Отдавая дань излюбленному авторами досудебных очерков метафорическому мышлению, я позволю себе сопоставить формулы обвинительного заключения с частями летательных аппаратов, не испытанными в аэродинамических трубах и на стендах. Несмотря на то что эти части и самолет в целом рассчитаны по апробированным математическим формулам, без дополнительных испытаний подниматься в воздух было бы чересчур рискованно. Этим я не хочу, разумеется, обидеть ни конструкторов, ни авторов обвинительных заключений, — испытания, как показывает соответствующая статистика, за редким исключением выдерживаются успешно. Я и пишу сейчас об исключениях: вероятность фактов, лежащих в основе подавляющего большинства обвинительных заключений, настолько велика, что к концу судебного разбирательства они становятся достоверностью. Но ведь недаром следствие, выводы которого излагает обвинительное заключение, называется по закону предварительным. Законодатель, называя этот этап следствия предварительным, отнюдь не умалял его роли, он создавал подлинные гарантии правосудия — правого суда, который беспристрастно и непредвзято, в условиях полной независимости судей и подчинения их только закону, с участием и обвинения, и защиты рассматривает, исследует и взвешивает доказательства.

* * *

Однажды редакция получила письмо от читательницы, кандидата наук начинавшееся строками: «Недавно мы узнали, что человек, часто бывавший в нашем доме и пользовавшийся нашим доверием, арестован как взяточник, и в ужасе от него отвернулись…» Интеллигентному по видимости автору письма невдомек, что «отворачиваться» не только не гуманно, но и социально нецелесообразно: общество заинтересовано в том, чтобы даже истинно, доказанно виновный был нравственно исцелен и вернулся к нормальной жизни. Тем более дурно «отворачиваться» от человека, чья вина еще не доказана. Ну, а если тот, от кого вы «отвернулись», будет оправдан, что тогда? Кто от кого должен будет отвернуться?

К счастью, моральный климат, установившийся у нас в стране, тем, в частности, и замечателен, что от человек-а в подобных ситуациях не «отворачиваются» Но было бы недопустимым прекраснодушием полагать, что с неправовым мышлением покончено раз и навсегда.

Истина в конце концов торжествует, но не заживают на живом человеческом сердце ссадины и царапины от несправедливого обвинения, морального самосуда.