Press any key
Press any key
1
Когда неприятности случаются некстати, они пакостнее во сто крат.
Вскочил на носу фурункул. Неприятность.
А если вы женщина, вам за тридцать, свадьба завтра и приглашено полгорода? Тогда это некстати.
Со мной тоже случилась неприятность некстати. Я попал под машину в разгар переезда на новую квартиру.
Мне повезло, потому что, когда я позвонил Кире из больницы, выяснилось, что он находится неподалеку и готов взвалить на себя все тяготы руководства бригадой грузчиков, за что я после еще пару недель был ему искренне признателен.
А началось с того, что накануне Нового года я затеял переезд. Поначалу все шло как надо: вещи упакованы, грузчики прибыли вовремя. Добрую половину коробок они быстро и ловко забросали в сырое чрево старенького грузовика, но последняя коробка лопнула, посыпались книги, и стало жаль бросать их живьем в грузовик, где хлюпала грязь на дне. Под рукой не оказалось ничего, что могло бы спасти положение, и, пока грузчики витиевато исторгали проклятия в адрес моего холодильника, я побежал в магазин за коробкой.
Дорогу, нужно отметить, я перешел вполне благополучно, а вот уже на тротуаре старенькая серая Toyota вдруг сдала ни с того ни с сего назад, вместо того чтобы выкатиться на проезжую часть, и я упал. И потерял сознание.
Очнулся я в приемном отделении больницы под пристальным взглядом пожилого доктора и умоляющим — толстяка с трясущимися губами, который и оказался виновником происшествия. Я попытался встать, но врач сделал предупреждающее движение, а лицо толстяка налилось таким ужасом, что я поначалу даже решил, будто пострадал всерьез, утратил, быть может, какую-нибудь часть тела или истекаю кровью.
Я осмотрел себя, насколько это было возможно из положения лежа, пошевелил руками и ногами и, сообразив, что цел и невредим, снова попытался подняться, а когда мне этого не позволили, быстро и четко обрисовал доктору, как человеку наиболее здравомыслящему из присутствующих, ситуацию с машиной, грузчиками и последствиями моего исчезновения.
Но доктор проявил недюжинную для своих лет непреклонность. Он категорически настаивал, чтобы я позвонил кому-то из близких, потому что в ближайшие полчаса он намеревался установить степень ущерба, причиненного моему здоровью. «И вашей адекватности, батенька», — заключил он, нехорошо покачивая головой. А толстяк уже с готовностью протягивал мне мобильный телефон, а доктору — салатную купюру.
Никого из близких в городе у меня не было, я позвонил Кире. И он, без единого стона, угробил свой выходной на мой переезд, а вечером заехал в больницу передать ключи, готовый пожертвовать еще четвертью часа, чтобы сопроводить меня до дома.
Помощи его, правда, не потребовалось, потому что к тому времени я, окончательно обозленный на всю медицину, шел ему навстречу к выходу…
Вы когда-нибудь сталкивались с врачами, больницами? Единственное, что я испытываю при виде белого халата и очереди из людей с мрачными лицами, — желание немедленно выздороветь и оказаться где-нибудь подальше от этих стен, на свежем воздухе, на свободе. По натуре я затворник, но приемлю затворничество лишь добровольное, комфортабельное, на собственной территории.
Поначалу все складывалось более или менее сносно. Старикан-врач ощупал меня, не отыскав никаких изъянов. Затем меня отвели в рентген-кабинет и сделали снимок грудной клетки и головы. Толстяк-Шумахер в это время неотлучно находился при мне и оплачивал все врачебные манипуляции. Однако после рентгена вышла небольшая заминочка. Оказалось, что пересчитать ребра на снимке старикан мог, а разбираться в снимке моей черепушки не имел полномочий. Для этого необходим был невролог, у которого сегодня выдался выходной.
Строгая женщина в окошке регистратуры, объяснив, что врач может подъехать в больницу, если ей оплатят проезд и сверхурочные, уставилась в упор на толстяка. Тот с готовностью полез в нагрудный карман за деньгами. Я попытался было его остановить, но он тонким голоском взмолился: «У меня страховка, понимаешь, и мало ли что…» Я пожал плечами и, потребовав у него мобильный, позвонил Кире.
Задыхаясь в трубку, он отрапортовал, что переезд состоялся, что вещи выгружаются по адресу и что рабочие очень нехорошо ругаются, потому как лифт не работает. Быстренько решив, что пообщаться с неврологом за чужой счет гораздо приятнее, чем выслушивать трехэтажный мат грузчиков за свой, я пообещал Кире, что не умру в ближайшие два-три часа и обязательно дождусь его в больнице.
Невролог оказалась серьезной девушкой, унесла снимок моей головы в кабинет и, судя по времени, которое провела там, делала с него копию, причем вручную. Когда дверь кабинета отворилась, первым подскочил толстяк-Шумахер. Я же так и остался дремать в казенном дерматиновом кресле, наблюдая через полуприкрытые веки как она часто трясет головой будто курочка и деловито жестикулирует.
Мисс Большие Очки — так я назвал ее. Была она маленькой и до одурения серьезной. Этакая строгая училка.
— Пожалуйста, — пригласила она меня, — я бы хотела с вами поговорить.
За версту от нее веяло скукой. Кабинет отбивал охоту жить. Стул был жестким. Стены — отвратительно голубыми.
— В принципе, волноваться не стоит.
Она неумело пыталась не просто смотреть мне в глаза, а заглядывать время от времени в душу. Многозначительный тон, которым она произнесла первую фразу, предвещал длинную лекцию из разряда тех, что обычно читают врачи абсолютно здоровому человеку, стремясь напомнить, что тот не вечно будет жить, полагаясь на собственные силы…
— Сотрясения мозга у вас нет, никаких серьезных последствий не предвидится, — продолжала она тем временем. — Конечно, нужно поберечься, никаких серьезных физических нагрузок хотя бы месяц, никаких…
Под моим пристальным взглядом она все несла и несла какую-то чепуху, пока я не решил положить этому конец, неспешно поднявшись и расправив плечи. Сообразив, что я считаю ее время законно отработанным, она свернула, наконец, свой перечень и огорошила пустячком:
— Разве что вот тут, видите, маленькое затемнение.
Стало неприятно. Кому хочется иметь в своей голове затемнение там, где у других его нет? Однако, даже не повернувшись к компьютеру, в который она тыкала пальчиком, я равнодушно спросил:
— И что сие означает?
— Очень редкое явление, мне пришлось перерыть массу данных, чтобы…
— Так что?
Она явно расстроилась, что я не захотел слушать, как серьезно она потрудилась, но все-таки ответила сразу:
— Это может означать маленькую, такую, знаете, локальную, амнезию.
Сначала я оцепенел. Я потерял память? Стоп-стоп. Я ведь помню, кто я такой, да и только что помнил, кто такой Кира, и даже номер мобильного телефона помнил, чем не все люди без амнезии могут похвастаться.
— Вы хотите сказать, что у меня слегка отшибло память?
— Что-то вроде того.
— Я могу не вспомнить, где я живу? — уточнил я. — Чем занимаюсь?
— А вы помните? — осторожно осведомилась она.
— Прекрасно.
— Ну вот видите, — сказала она, — я же говорила, волноваться не стоит.
— Но вероятность того, что я что-то забыл, остается? — спросил я.
— Да. И вероятность эта очень велика. Практически равна ста процентам. Боюсь, вам не справиться с этим самостоятельно. Поэтому, если хотите… — Она протянула мне визитку, но я проигнорировал ее жест.
— Так в чем же конкретно эта локальная амнезия может выражаться? В том, что я забуду, как приготовить яичницу?
— Вы просто не вспомните, что когда-то умели ее готовить.
— Полная ерунда, — вырвалось у меня, хотя то, что она сказала, ерундой не показалось.
— Конечно ерунда, если дело идет о яичнице. Или о каких-нибудь коньках. Вот, скажем, любили вы кататься на коньках, и это доставляло вам удовольствие. Теперь вы о них не вспомните, потому что это как раз тот кусочек памяти, который вы потеряли. Вам не придет в голову сходить на каток, потому что в вашей памяти коньки стерты. Ведь большинство наших желаний основано на памяти, согласитесь. Но здесь тоже нет ничего страшного. Потому что однажды кто-нибудь пригласит вас на каток или вы сами решите попробовать, и на льду вдруг выяснится, что вы прекрасно катаетесь. Потому что память — функция ментальная, а тело все помнит, оно память не утратило. Вы понимаете, о чем я говорю?
Теперь я прекрасно ее понимал, и понимал даже больше того, что она говорила. Я уже почувствовал то, что она облекла в слова:
— Конечно, когда речь идет о мелочах, о чем-то явном, о том, что вы можете повстречать в жизни, то память «проснется». Но у каждого человека есть некая потаенная часть, и ничего в реальном мире о ней не напомнит. Вот она-то останется для вас погребенной. И не только она, а все мысли, желания и стремления, которые были с ней связаны.
Я протянул руку за ее визиткой. Она не сразу сообразила, чего я хочу.
— Это можно как-то изменить? — спросил я.
— Гипноз, — развела она руками. — На подсознательном уровне память сохранилась. Ее нужно только извлечь.
— Вы занимаетесь гипнозом? — Я не сумел скрыть прорвавшуюся брезгливость, с которой относился ко всем, кто пытается влезть людям в головы, от цыганок до политиков.
Мисс Большие Очки совсем раскраснелась.
— Я не утверждаю, что вам необходимо пройти сеанс, — сказала она. — Но если вы вдруг почувствуете нечто странное, необычное, испытаете потребность…
Я взглянул на нее с легкой улыбкой, так, как обычно рассматриваю девочек, робко делающих мне недвусмысленные предложения, и она совершенно смешалась.
— Хорошо, — сказал я, помахав в воздухе визиткой, — как только потребность созреет, я — ваш.
В кабинете она осталась пунцовой. Я мог бы поспорить, что исполнение своего профессионального долга далось ей на этот раз нелегко.
Толстяк мой понуро сидел на диванчике и даже не взглянул на меня, когда я шел мимо. Мне стало жаль его, и, хлопнув бедолагу по плечу, я дружески ему подмигнул:
— Слушай, не парься. Хочешь, расписку напишу, что никаких претензий у меня нет?
В его глазах светилась безнадежность:
— Это с потерей-то памяти?
Я развел руками и, решив, что эта абсурдная история слишком затянулась, положил ей конец, направившись к выходу.
С Кирой мы столкнулись на первом этаже и решили, что непременно встретимся на днях обмыть мой переезд.
2
В жизни каждого, как бы стремительно она не неслась, есть моменты, а кому особенно везет, то не моменты даже, а месяцы или годы, когда все идет как по заколдованному кругу. Творится одна и та же история с одним и тем же нелепым концом. Проявляется вдруг абсолютная аномалия, искажая события так, что ты совершаешь бессмысленный круг, как лошадь на цирковой арене.
Мысль эту гораздо доходчивее выразил один мой случайный знакомец, дитя гор, когда, заканчивая путаную исповедь в маленьком ресторанчике на берегу Финского залива, ткнул указательным пальцем в потолок и произнес: «Если встречу, клянусь мамой, я опять сделаю это!»
Я тогда выпил гораздо более обычного, а потому слушал рассеянно и соображал вяло, тем более что от избытка чувств мой собутыльник то и дело переходил с русского на родное тягучее наречие. Но когда он поднял указательный палец, луч прожектора, лениво бродивший по залу, споткнулся о фальшивый рубин в его перстне и брызнул колючим фонтанчиком света, а потому последняя фраза произвела на меня столь глубокое впечатление. Есть во мне какая-то нелепая чувствительность ко всему, что касается стечения странных событий, снов, совпадений, и я часто готов принять их за озарение или знак свыше.
— Амиго, — язык мой заплетался, — а что именно ты сделаешь, ну, это… в смысле — опять?
Собеседник склонил голову к левому плечу, нахохлился и вдруг необычайно стал похож на ворона.
— Я сделаю то, что делал уже тысячу раз! — ответил он с горьким пафосом.
— Так что конкретно? — спросил я, остолбенело разглядывая его новые вороньи черты.
Вороны, по моему глубокому убеждению, те самые птицы, которые особенно тесно связаны с потусторонними силами.
— Я потеряю ум!..
Утром следующего дня, плохо выспавшись и еще хуже соображая, я все-таки припомнил начало разговора со своим случайным собутыльником. Если перевести его исповедь на родной язык и не принимать во внимание описаний горных пейзажей, которыми он изрядно злоупотреблял, получалось, что человек он рассудительный, трезвомыслящий и даже где-то — степенный. И так — во всем, ровно до тех пор, пока на горизонте не замаячит какая-нибудь белобрысая бестия. Тогда он «терял ум», впадал в буйство и совершал всевозможные глупости, о которых после долго сожалел, и клялся, что больше с ним такого не повторится. Но являлась следующая блондинка, и клятвам была грош цена. Рассудок его самоустранялся, или вернее — самоликвидировался, потому что хотя бы в отдаленном его присутствии никто не вытворяет тех штучек, что он выкидывал. Женщины иных мастей не причиняли ни малейших хлопот моему собеседнику, приходили и уходили, дарили тепло своих тел и сердец, а пергидрольная дива каждый раз становилась камнем преткновения.
Я задумался. Моему собутыльнику несказанно повезло хотя бы уже в том, что он знал, как выглядит симптом его бедствия, тогда как большинство людей даже припомнить не могут, с чего для них все начинается. Они просто бегут по кругу и, заканчивая очередной виток, обнаруживают себя в куче до боли знакомого дерьма. Они, конечно, не сплошь все идиоты, и многие из них делают выводы и торжественно обещают себе: «Да уж! В следующий раз буду умнее и не вляпаюсь в эту туфту!» Но когда этот самый «следующий раз» наступает, они «теряют ум» и принимаются повторять прежние глупости с такой педантичностью, будто их сокровенная цель — испоганить собственную жизнь до самого основания.
Смешно, хоть плачь. Где-то на полпути услужливая память пытается вмешаться и подсказывает, что, мол, дежавю, дружочек. Все это мы уже проходили, и конец был довольно паршивый, а ты опять жуешь тот же овес… Но респондент, пусть даже и слышит ее, и догадывается, что лабуда, как в дурном сне, все та же, тем не менее, будто приговоренный, довершает очередное безумие, хотя бы уже и предчувствуя результат. Он, может быть, и не прочь сойти с дистанции, нарушить ход событий, изменить их злосчастную заданность. Снаружи. То есть, не попав еще в свой заколдованный круг, он считает, что именно так и поступит, когда пробьет его час…
Но внутри там законы иные. Неосторожно ступив в эпицентр, человек больше не соображает, где находится. А если и мелькают у него отдаленные догадки, то наверняка он не владеет собой, иначе к чему бы ему так упорно и последовательно переставлять ноги след в след прошлым своим безумствам.
В последнее время в моей жизни началось какое-то смутное брожение. Утром я просыпался мгновенно, как от удара, подскакивал на кровати и обалдело оглядывал комнату. Мне казалось, что я непременно должен что-то припомнить. Какое-то очень важное воспоминание отстраненно кружило над моей головой и никак не хотело «даваться мне в ощущение». Я мучительно тер лоб, но в той ячейке памяти, где должен был помещаться сегодняшний сон, зияла черная дыра.
Примиряться с безнадежностью подобных пробуждений с каждым днем становилось все труднее. Я делался раздражительным, тяжело переносил многолюдность улиц, тусовочный смог маленьких кофеен, телефонные звонки знакомых.
Февралю оставались считаные дни, несмотря на високосность года. Снег лежал стоптанный и серый, давно не стиранной ветхой простыней, сквозь прорехи которой уже сквозил грязнуля-март, с его непролазными топями, когда тротуары наливаются черной талой водой, и даже добропорядочные питерские старушки поминают Бога недобрыми словами, глядя в беспросветно сумеречное небо.
А мне никак не удавалось отделаться от навязчивого ощущения, что все это со мной уже происходило.
И когда я пытался вспомнить, чем же все это кончилось, мурашки бежали по спине, и становилось холодно, как в могиле…
3
Я старался выходить из дома как можно реже. Нарочно завалил стол неоконченными статьями и недописанными главами диссертации. Но тема, за которую я ухватился со студенческим еще пылом на третьем курсе, теперь виделась мне надуманной, неуместной. Подступающий с возрастом консерватизм требовал чего-то земного.
Тема была о любви. Вернее — о ее роли в исторических перипетиях, о ее влиянии на ход исторического процесса. Я до сих пор не мог себе простить, что в такую тему вляпался. Сыграла, наверно, злую шутку моя влюбленность на третьем курсе в одичалую тусовщицу, любительницу эпатажей и травки.
Как пить дать, эта тема пригрезилась мне в одну из наших с ней встреч, происходящих обычно на фоне полного помутнения сознания. Не иначе как под влиянием танцующих по стенам галлюцинаторных пятен; запаха дешевой пудры, которой она сроду не пользовалась, но которой пропахла насквозь; головокружения, которое вызывал у меня этот ее запах; ее губ — вкуса переспевшей черешни; ее ветрености, и потрясающей легкости, и сладкой отравы, которую она неизменно приносила с собой.
Мирно покуривая травку на моем диване, мы частенько включали телевизор, и многие политические события представлялись мне не просто незначительными, но — иллюзорными, практически — нереальными, в отличие от ее дыхания на моем плече, от предстоящего упоительного исследования глубин нашей страсти.
Я тогда был молод абсолютно и бескомпромиссен и высказал Анастасии Павловне, куратору нашей группы, мысль о том, что в жизни каждого дяди Васи главенствующую роль играет какой-нибудь сосед сверху, любитель забивания гвоздей по воскресеньям. Или какая-нибудь пышнотелая тетя Даша, с веселыми непременно глазами, живущая через лестничную клетку, из квартиры которой так неистово пахнет борщом, что дядя Вася сходит с ума от этого запаха и от явлений ее полуобнаженной груди в ярко-зеленом халате, когда они сталкиваются на площадке — он с папиросой, она — с мусорным ведром и кивают друг другу.
Я говорил с жаром, который не остыл во мне еще после утреннего пробуждения с веселой богиней той моей весны, что, мол, к чему дяде Васе курс доллара, что ему с того, что сменился партийный лидер, когда сосед по утрам забивает гвозди, а соседка все варит и варит свой колдовской борщ. Эти мелочи съедают его восприятие целиком. И вообще — любовь — это сила, которая правит миром.
Финал моей речи, если и был логически связан с предыдущим повествованием, то лишь паутинной нитью, прозвучал неожиданно, как сорвавшаяся с языка детская тайна, которую невозможно больше удерживать внутри.
Речь моя произвела на меня отрезвляющее впечатление, а вот на Анастасию Павловну скорее — наоборот. Каким-то странным образом заразившись моей горячностью, она вдруг раскраснелась и тонким, почти девическим голосом принялась быстро и сбивчиво говорить мне, что — величайшая смелость поднять, наконец, такую грандиозную тему, как любовь. И что она давно ждала именно такую юную голову — смелую и честную, которая перевернет представление об истории и наконец расставит все по своим местам. И вот она дождалась. И эта светлая голова — я. И она, разумеется, станет моим научным руководителем, а тему мы с ней (мы с тобой, сказала она) назовем «Главенствующая роль любви в развитии исторического процесса». На протяжении пяти последующих лет мне, сколько бы я ни приводил резонов, избавиться от пафосной темы не удалось, удалось лишь изменить слово «главенствующая» на «ключевая». Анастасия Павловна дамой была непреклонной.
С той поры я закончил институт, написав все-таки каким-то загадочным образом диплом на такую странную тему и даже защитив его с отличием. Я сдал экзамены в аспирантуру, я честно проучился там три года, но теперь, когда я стал на пять лет старше, романтика исторической науки, которой были окутаны сизые сфинксы на Университетской набережной, растаяла вместе с черным февральским снегом. Ее сфинксы больше не казались мне мохнатыми существами с переполненными негой глазами. История больше не была для меня загадочным миром фараонов, великих воинов, мудрых и таинственных правителей. То ли я часто смотрел новости, то ли просто время уж как-то нарочито демонстрировало бездарную реальность наших дней, в которой не было места ни масонам, с величием их замыслов, ни друидам, с их высшей мудростью, ни великим порывам великих душ. И я перестал верить в то, что в прошлом такое случалось.
Нет, мне, безусловно, было что сказать в своей диссертации, будь она хоть трижды на такую бездарную тему. Существуй на свете один лишь Наполеон, намертво впаявший любовь в политику, мне все равно хватило бы материала на парочку диссертаций. Но дело было в словах…
Слова копились… где-то глубоко внутри, я уверен. Я часто разговаривал сам с собой и был полностью удовлетворен собственным остроумием, логикой, способностью выстраивать фразу. Но садился за компьютер и немел. Лень сковывала по рукам и ногам. Тут же хотелось закурить, сварить кофе, позвонить кому-нибудь.
Но слова копились, я это чувствовал, копилось состояние, и я не исключал, что однажды все это вдруг прорвется, слова польются свободным потоком, как раньше, когда я писал диплом или курсовые. Но я страдал, впадал в меланхолию, а чуда все не происходило.
Кто сказал, что можно найти вдохновения в женщинах? Кому первому пришла в голову эта чудовищная мысль? Лично мне ее подкинул Кира во время наших мрачных посиделок с пивом, которое я от рождения терпеть не могу.
Тогда я окунулся с головой в ночные клубы, рестораны, дискотеки. В то короткое белое питерское лето в моей жизни было столько женщин, сколько не было в пересчет на остальные годы. Они будто ждали меня, роясь в ярких, как цветы, кафе, оккупируя набережные с разведенными мостами в душные вечера. Им был нужен как воздух мой азарт поиска, потому что не я, а именно он соответствовал их вибрациям. Они тоже искали и тоже не знали чего именно. Тоже готовы были принять случайную встречу за знак Провидения. Легкость встреч, готовность к страсти и хладнокровное стирание очередного номера в моем мобильном сводили меня с ума. В каком-то глупом угаре я принимал первое время их уступчивость за свое могущество. Пока, растратив запас внутреннего терпения, не соскучился как-то вдруг, поняв, что цель моя не достигнута: работа стоит, и теперь я испытываю к ней еще меньше охоты, чем прежде. Женщины вдохновляли на безделье, на трату денег, на пустую болтовню, но ни одна не принесла вожделенного вдохновения, которого я так жаждал. Даже искры его.
Я решил, что женщины подворачиваются не те. Я стал строже в выборе, определеннее в беседах. Нетерпение зажглось в моих глазах. Я сменил приманку и стал притягивать только отчаянных, балансирующих на лезвии крайности, одержимых и оголтелых. Начались тяжелые бои без правил, по утрам теперь я просыпался измученным, но, кроме катастрофической потери сил, никаких перемен со мной не происходило.
Однажды мне пришла в голову совершенно шальная мысль — отыскать мою музу, ту, с черешневыми губами. Но после первого же осторожного вопроса, заданного сокурснику, я пожалел об этом. Душа моя вылетела из университета за прогулы в том семестре, когда завершился наш роман, подсела со временем на тяжелые наркотики и полгода назад тихо скончалась где-то в Вологодской области у родителей.
Последнее известие произвело на меня столь удручающее впечатление, что я впал в мрачную апатию да так до сих пор ничего не смог с ней поделать. А что прикажете делать, если сама судьба унизила и уничтожила мою единственную музу, не оставив мне шанса даже в воспоминаниях.
После окончания аспирантуры прошла осень, миновала зима, а я так и слонялся по квартире — бывший аспирант, не в силах подыскать работу или даже подумать о предстоящем трудоустройстве.
4
Перед самым Новым годом меня одолело желание начать все с нуля, все переменить в своей жизни, в надежде, быть может, на то, что и в голове все переменится. Я затеял переезд в квартиру, которую подарили мне родители. Подарили давно. Она уже год ждала своего хозяина. Но мне все было недосуг, я едва ли побывал там пару раз с момента получения документов и ключей. Благо у моих драгоценных родителей тоже не было времени проверить, насколько я оценил их щедрый дар. Они как обычно были в отъезде.
Отсутствовали они практически всегда, кочуя по миру из одной страны в другую, проживая в каждой маленькую жизнь, перевозя ее потом в ворохе прочих воспоминаний в чемоданах, пересыпанную пряной ностальгией.
Мой отец — вечный отличник, стал в свое время самым молодым доктором наук Технологического института и к тридцати пяти годам был одним из наиболее востребованных специалистов в разных уголках земного шара. Там он и проводил свою жизнь, вместе с мамой — верным помощником, вечной ассистенткой и боевой подругой. Некоторое время я тоже колесил с ними по миру, путая языки и имена быстро сменяющихся приятелей, присматривающих за мной студенток и пожилых дам, учителей, названия улиц, пока однажды не было решено вернуть меня на историческую родину, где я вместе с полным одиночеством обрел и полную самостоятельность…
В пятнадцать лет меня приютил дед, но через три года он покинул этот мир, и я оказался предоставленным самому себе.
С тех пор я претерпел трансформацию наподобие гусеницы с ее коконом. Не скажу, что превратился в прекрасную бабочку, но основательно изменился — это факт.
Сегодняшний день мало чем отличался от остальных. Шатания по квартире ничего не давали, ничего не меняли. Но улица за окном гремела кошмаром, я плотно задвигал шторы, баюкал себя чтением Геродота, перелистывал страницы дипломной работы и ровным счетом ничего не предпринимал, хотя в душе без всяких к тому причин все росло и росло беспокойство.
Когда кофейные чашки перестали умещаться в мойке, я все-таки попытался реанимировать былую беспечность: сделав глубокий вдох, добежал до ближайшего супермаркета, чтобы запастись провизией еще на неделю. На обратном пути взглянул на свой почтовый ящик и выругался: ворох разноцветных бумажных листов больше не вмещался в его узкой щели, жэковская квитанция валялась на полу вместе с письмом.
Подобрав письмо и квитанцию, я освободил ящик от тонны хорошо утрамбованных рекламных материалов, переместив их в мусоропровод, который ими едва не подавился.
Голубой конверт… Возможно, сейчас весь мир такими пользуется, но я не пишу писем, и некому, стало быть, мне отвечать, а потому ничего про конверты не знаю. Странный голубой конверт. И на нем напечатаны были мой адрес и мое имя. Все — обо мне и — ничего — об отправителе. Даже штемпеля не было.
«Она мне прислала письмо голубое», — вспомнился Северянин, и на ум тут же пришла Анастасия Павловна, научный руководитель моей никак не желающей состояться диссертации, грузная женщина пятидесяти девяти лет, до странности порой сентиментальная. Только она, пожалуй, могла бы облечь деловое письмо в столь сомнительную оболочку.
Я не стал ждать лифт и, поднимаясь по ступенькам, надорвал конверт. Достал листок без обращения и подписи. Послание было коротким.
«Ваша жизнь в опасности! Вам остался месяц или два. Будьте предельно осторожны!»
Перечитывая письмо, я повернул к последнему маршу. На широком подоконнике сидела девчонка.
— Привет, — сказала она. — Ты ведь из шестнадцатой квартиры?
— Здравствуйте, — ответил я ей нарочито вежливо в ответ на ее «ты». — С кем имею честь?
Она усмехнулась:
— Я — за ключами.
— За чем, простите? — Я прошел мимо нее, поднимаясь к своей двери.
Она двинулась за мной.
— Мама оставила мне ключи, — ответила она.
Я открыл дверь, бросил на пол пакеты с продуктами и повернулся к ней:
— Это что, такой новый способ знакомиться?
Я как-то быстро увязал ее появление с письмом. А почему нет? Странное письмо и такая же странная девочка со странными притязаниями на несуществующие ключи.
— С тобой?! — Она так искренне удивилась, будто я действительно был последним человеком на свете, с которым ей пришло бы в голову искать знакомства.
И протянула мне записку.
«Тети Нади нет дома, поэтому ключи оставлю в шестнадцатой. Буду поздно».
Мы посмотрели друг на друга. Она явно была расстроена.
— Значит, не оставила… Н-да, стоило от нее ожидать.
— От кого?
— От мамочки. Наверняка квартиру перепутала. Можно я позвоню? У меня еще и трубка села.
Я прошел в комнату и протянул ей телефон, она набрала номер:
— Это Ева, — сказала она зло, — попросите ее подойти к телефону.
Ее абонента, вероятно, искали долго, но все-таки нашли. Потому что она снова заговорила:
— Да, мне вздумалось вернуться домой.
Затем она мрачно выслушала ответ и сказала:
— За это время можно долететь до Парижа.
Она надолго замолчала. Не дожидаясь окончания ее переговоров, я прошел на кухню, с педантичной аккуратностью, обычно мне совсем не свойственной, расставил продукты на полке и даже, по какому-то странному наитию, принялся тереть дверцу холодильника губкой, пока не стал сам себе противен. Что происходит? Я ощущаю неловкость из-за присутствия школьницы в моей квартире? Будто это я напросился к ней позвонить, а не она ко мне.
Когда я вышел, она резко поднялась, и стопка не разобранных после переезда книг, стоявшая на полу, рассыпалась.
— Как обычно — неловкая, — сказала она, впрочем не сделав ни единого движения в сторону устроенного беспорядка.
Подхватила рюкзачок и вот уже застегивает сапожки у двери.
— Спасибо, вы были весьма любезны, — сообщила она мне на прощание и показалась гораздо старше, чем прежде.
В глазах ее мелькнула насмешка. Совсем не детская.
— Пока.
Чувствуя, как холодное раздражение от такого наглого вторжения закипает внутри, я лишь кивнул и закрыл за нею дверь. Прошел в комнату и опустился на колени, не зная, разобрать ли книги, которые уже месяц здесь пылятся, или просто задвинуть как есть, грудой в угол, чтобы не мозолили глаза.
И я сразу увидел нечто инородное.
Большой альбом, обтянутый потертым бархатом, лежал сверху.
Я раскрыл его, бегло взглянул на незнакомый почерк. Мне не нужно было особенно напрягаться, чтобы сообразить, что у меня никогда такого не было до сегодняшнего дня, схватил его и быстро вышел на лестничную площадку.
Она стояла у лифта, двери медленно открывались. Заметив меня, она слегка отпрянула, взгляд заледенел.
— Вы кое-что забыли, — я протягивал ей альбом и глупо пояснял, потому, наверно, что она ничего не понимала, — эту вещь. Вы забыли. У меня. Это — ваше.
Смешно, но она выглядела насмерть перепуганной. Дверцы лифта дрогнули и закрылись. Она нажала кнопку снова, спросила:
— Вы уверены?
Вошла в лифт. Я все еще протягивал ей альбом.
— Это не мое, — сказала она.
Двери закрылись, лифт пошел вниз.
Когда она стояла там, залитая светом… Кому пришло в голову вкрутить туда лампочку в сто пятьдесят ватт?! Так вот, когда она там стояла, я вдруг подумал, что она практически моя ровесница. Почему же сначала она показалась мне ребенком?
Ева…
Я вернулся в квартиру, но желание приниматься за какие-то дела испарилось начисто. Мне всегда казалось, что случайностей не бывает. Раз уже началось все с глупого письма и продолжилось этим нелепым визитом, значит, лучше вовсе ничего не предпринимать сегодня, как говорил мой дед, «путного не жди». И все-таки что за ахинея на меня свалилась?
Кофе и сигареты — лучший способ уничтожения дневного времени. На кухне я оказался по привычке. Но вдруг понял, что сейчас совсем не хочу этого. Прислушался к своему беспокойству и с удивлением отметил, что готов бежать за ней вниз, обгоняя лифт, чтобы спросить, какого черта она на меня так смотрела?!
А потом увидел ее из окна. Она вышла из подъезда и направилась в сторону остановки. Пока она не свернула за угол, я смотрел ей вслед. Пока она не скрылась за углом, я успел понять, что подошел к окну не случайно… Сознание зависло. Не оторваться.
Но тут я вспомнил про альбом. Чужой альбом в моем доме.
Внимательно рассмотрев его, я пришел к выводу, что он, должно быть, очень старый и, вероятно, вполне мог бы принадлежать моему покойному деду. Вспомнив, как только что с упрямой настойчивостью совал его незнакомой девице, я едва не расхохотался. Может быть, этот альбом затесался между книгами — библиотека практически полностью принадлежала деду. Возможно, я просто забыл, как упаковывал его. Мне почему-то очень захотелось, чтобы именно этот альбом стал тем, о чем я забыл, оказался той темной точкой в моей голове, которая должна была в один прекрасный момент преподнести мне какой-нибудь отвратительный сюрприз.
От альбома исходил дух тления. Я зажмурился. Запах показался мне знакомым. Ммм… Так пахнут мальтийские церкви с их святыми из папье-маше. Мне не раз приходилось работать со старинными документами в архивах, и я мог бы поспорить, что альбому лет сто — никак не меньше. Уголок первой же страницы оказался у меня на пальцах и рассыпался, как крылья бабочки, неумело высушенной для детской коллекции. Необходимо было отложить чтение и принять меры, чтобы он не осыпался прежде, чем удовлетворит мое любопытство. И я даже собирался встать поискать специальную пластиковую закладку, которой обычно пользовался, работая со старинными документами, но глаза мои уже не могли оторваться от первых строк:
«Это не первая моя жизнь. Из тех, что помню, — вторая. В ней все не так, как в первой, но в главном — все повторяется, все повторилось. Ты живешь уже третью жизнь, и именно на тебя вся моя надежда. Возможно, именно тебе удастся разорвать порочный круг и сделать так, чтобы все мы выбрались, наконец, из этой истории, по крайней мере — живыми
Однажды я гуляла по Смоленскому кладбищу и наткнулась на могильную плиту с удивительной эпитафией: «Господи, уповаю я лишь на то, что лежу здесь до дня своего воскресения!» Я давно утратила всякие связи с Богом. Мы — утратили. Ты это поймешь потом… Когда придет время. Я уповаю лишь на тебя. Даже сейчас, когда ты читаешь мой дневник, из могилы уповаю. Ты — мой единственный Бог. Потому что ты — это я. Ты — моя живая душа, прошедшая сквозь ужас смерти в новую жизнь. И ты это уже знаешь. Мой дневник подскажет или напомнит тебе все, что я не смогла пронести в следующую жизнь
Ты уже догадываешься или знаешь наверняка, что я не сумасшедшая, возможно, в памяти твоей хранится даже воспоминание о том, как я сижу сейчас за столом и пишу эти строки. Но если вдруг ты не помнишь, и тебе нужны доказательства трезвости моего рассудка, то скажу тебе сразу главное: как бы ты ни жила, чем бы ни занималась до первого дня весны твоего двадцатипятилетия, главное событие твоей жизни произойдет именно в этот день. Событие, которое перевернет все вверх дном, сделает тебя убийцей и заставит умереть через два месяца
Первого марта ты попадешь в заколдованный круг, и, если не сумеешь из него выбраться, тебя не станет
Я не смогла. Даже сейчас, перед уходом, с трепетом и ужасом оглядываясь назад, я не понимаю, где снова совершила ошибку. В эту свою жизнь я пришла знающей все наперед. Мне казалось, что теперь-то я имею власть над событиями. Как я ошибалась! Судьба обладает гораздо большей властью над нами, чем нам, вечно беспечным существам, это представляется. Судьба? Или тот, кто там, наверху? Иногда я думаю, что именно он подстроил эту ловушку, чтобы все мы попадали в нее снова и снова. Но я все-таки надеюсь…
Впрочем, ты все это знаешь, и у тебя было достаточно времени подумать. Целая жизнь. Надеюсь, ты сумеешь одолеть Его. Я прочла все книги, в которых говорилось о свободе воли человеческой перед Ним
Твое главное событие произойдет первого марта в семь часов вечера»
Навязчивое повторение даты заставило меня, изначально увлеченного лишь оценкой степени шизофреничности повествования, вдруг осознать, что именно сегодня первое марта, а значит, началась весна. Я бросил взгляд на часы и замер. Стрелка на моих глазах дрогнула, дернулась, перескочила на одно деление и показывала теперь ровно на двенадцать, тогда как часовая замерла на семи.
Меня охватило мистическое оцепенение, показалось на миг, что вся эта история, о которой одна женщина пишет в своем дневнике другой, возможно не существующей (Да что со мной?! Конечно — не существующей!), имеет какое-то отношение ко мне. Ведь каким-то странным образом затесался среди моих книг этот дневник. И если предположить, что он имеет отношение к моему деду, к подруге его юных дней, то, возможно, имеет все это власть и надо мной. И ведь надо же такому случиться, что дневник этот попался мне на глаза именно сегодня, первого марта, почти что в семь часов вечера.
5
Я непроизвольно затаил дыхание, ожидая неизвестно чего; того, быть может, что разверзнется бездна или рухнет на меня потолок. А что? Такое вполне возможно при нашем строительстве…
Даже сердце мое стало биться чуточку тише, как-то вдруг иссяк поток машин за окном, и потому наступившая тишина показалась зловещей. И в этой тишине я услышал едва уловимый звук, доносившийся из глубины моей пустой квартиры.
Минуту я соображал, что бы это могло быть. Отбросив в сторону дневник, как гремучую змею, я встал и, пытаясь двигаться бесшумно, пошел в сторону неизвестного звука.
Через мгновение мои мистические настроения рассеялись, а бытовые проблемы, которых я опасался больше любых мистических чудовищ, накрыли с головой. Сквозь пластиковые панели потолка в ванной сочилась вода, капли бились о кафельный пол, звук усиливала акустика просторной пустой комнаты. Вот тебе и ужас первого дня весны, а заодно и конец тихого вечера, который я собирался провести.
Взлетев по лестнице на верхний этаж, я приготовил постную мину и отточенные изысканной вежливостью ругательства, которые копились во мне с детства, не были обронены ни разу, а потому напитались ядом. Теперь они имели полное право на свободное хождение.
На первый, довольно продолжительный, звонок мне никто не ответил, а потому я прижал палец к кнопке звонка намертво, ожидая, когда же у хозяев сдадут нервы. Минута ничего не дала. Вторая прошла также бездарно, но мне не хотелось сдаваться, а потому я не отнимал палец от кнопки звонка целых три минуты, после чего в сердцах ударил дверь кулаком, и… О, чудо! Дверь открылась.
Я бы совсем не удивился, если бы увидел за дверью перепуганного ребенка или странную девчонку, которая сегодня изволила меня навестить. Да что там! В глубине души я был уверен, что увижу за дверью именно ее. И не столько потому, что мне хотелось все странности сегодняшнего дня списать на ее появление в моей жизни, сколько поймать ее за руку и доказать ей же самой, что она просто-напросто хотела со мной познакомиться.
Уж не знаю, почему мне в голову влетела эта шальная мысль, но мне не только не хотелось проверить ее истинность, как я поступал с любой другой гипотезой, мне хотелось отыскать неопровержимые доказательства ее истинности, вопреки здравому смыслу. Во мне проснулся вдруг азарт игрока, который пусть и принимает собственное наитие за прозрение, отдавая предпочтение красному перед черным, но испытывает абсолютную уверенность, что стальной шарик судьбы сегодня с ним заодно.
То, что за дверью никого не оказалось, смутило меня лишь на миг. Я шагнул в темный коридор и щелкнул выключателем. Под потолком вспыхнула одинокая лампочка, болтающаяся на белом проводе. Под ногами был голый цемент, по потолку тянулись широкие трубы вентиляции, лишь наполовину заделанные гипроком. Приблизительно так же выглядел мой коридор в начале ремонта. Вероятно, виновниками моего затопления стали нерадивые рабочие. Такое уже случалось в нашем новом доме, где три года к ряду шли бесконечные ремонты и сутками гремели дрели.
Я бросился к ванной комнате, навстречу ручейку воды, выбивающемуся из-под красивой двери, неуместной в ободранном коридоре.
— Господи! — громко произнес за дверью женский голос. — Скорее же!
Оглянувшись по сторонам, чтобы убедиться, что, кроме меня, в коридоре никого нет, я глупо спросил:
— Здесь есть кто-нибудь?
— Конечно же есть! — раздраженно ответила женщина из-за двери. — Скорее выпустите меня!
Осторожно подергав дверь, я убедился, что она заперта изнутри.
— Я не могу вас выпустить, вы ведь заперлись.
— Да, я заперлась, — капризно ответила моя невидимая собеседница, — а замок сломался. И мне теперь отсюда не выбраться. Ломайте же дверь, чего вы ждете? Я сижу здесь уже битый час!
Я отошел на несколько шагов и обрушился на дверь тяжестью собственного тела. Это не помогло. Тогда я, изображая матерого каратиста, стукнул ногой куда-то в область замка, и лишь легкий треск был мне наградой, тогда как нога заболела всерьез. Дверь не желала сдаваться моим жалким потугам.
— Она мне не по зубам! — крикнул я. — Может быть, позвонить вашим рабочим?
— Вы с ума сошли, — взвизгнула женщина, — сегодня вечер пятницы, вряд ли кто-то из них еще лыко вяжет. Пожалуйста, милый человек, не бросайте меня, — ее голос стал медовым.
Таким голосом можно уговорить ограбить ювелирторг или зарезать лучшего друга. Я почти сдался.
— Попробуйте еще раз, там что-то уже хрустнуло, — посоветовала она деловито.
Я разбежался, прыгнув на дверь с размаху, пребольно стукнулся о ручку, но чудо все-таки свершилось, потому что я влетел в ванную и по инерции заскользил по мокрому кафелю, поймав по пути в охапку незадачливую хозяйку, закутанную в белое пушистое полотенце.
Проехав вместе с моей драгоценной добычей — огромные синие глаза на загорелом лице, какой-то божественный запах, шелковая кожа — до округлого края огромной ванной, стоявшей в углу, я приложил все усилия, чтобы не свалиться на пол, и это мне удалось.
— Ах, — выдохнула она мне в лицо, когда инерция моего разбега наконец иссякла, и я замер, стиснув ее в объятиях возле зеркального шкафчика.
Возникла пауза. Если мое положение и было нелепым, то назвать его неприятным я никак не мог. Мятное ее «ах» еще щекотало губы, а тонущее в пушистом облаке полотенца тело вызывало неподдельный интерес.
Она первой встрепенулась и, выскользнув из моих рук, рассыпалась в благодарностях. Я сообщил ей, что вода заливает мой коридор, и предложил поискать утечку…
— Кран я уже закрыла, — ответила она. — Больше лить не будет.
Мне потребовалось время, чтобы осознать: несмотря на потоки воды под ногами, все краны перекрыты. Она пришла мне на помощь не сразу, и в голосе ее сквозило великое раскаяние:
— А как бы вы поступили на моем месте? — Она жестикулировала правой рукой, небрежно придерживая левой полотенце на взволнованно вздымающейся груди, отчего я мало внимания уделял ее жестам и много — дыханию. — Я решила принять ванну, а когда собралась выйти… Я стучала и в дверь, и в стены, и даже в пол. Вы, может быть, слышали? Я даже руку разбила…
Она неожиданно резко протянула мне левую руку, на секунду полотенце двинулось вниз, и я похолодел, но правая тут же подхватила пушистые складки, и я подчеркнуто внимательно уставился на царапины, которые она мне предъявила, чтобы скрыть свой нездоровый интерес и неуместный румянец.
— У меня не оставалось выбора, — она теперь тихонько продвигалась в сторону двери, и я шел за ней как ганноверская крыса за мальчишкой с дудочкой. — Я заткнула все раковины и пустила воду, решив — будь что будет. Только так появлялся шанс, что меня найдут раньше понедельника. Разгневанные соседи найдут… Я, конечно, понимала на что иду… Хотя, знаете, я представляла себе разгневанных соседей несколько иначе…
Она говорила и отступала назад по коридору, я шел за ней, не заметив, как она шагнула в комнату. Я все поглядывал на ее правую руку, в тайне надеясь, что небрежность, с которой она выполняла функцию единственной булавки в ее наряде, вскоре даст какие-нибудь интересные результаты…
— Вы подождете, пока я оденусь, — сказала она, и тут только я осознал, что стою на пороге ее спальни — отремонтированной, шикарной, что она тянет дверную ручку, пытаясь закрыть дверь, а я ей мешаю.
— Мы сейчас все обсудим и уладим, хорошо? — её голос снова налился медом. — Там гостиная, — она ткнула пальцем в конец коридора. — Подождите, я быстро. Я отступил, кивнул и, отыскав гостиную, включил свет. И застыл соляным столбом посреди пятидесятиметровой комнаты, где всю стену занимала фотография моей новой знакомой, лежащей на огромном черном диване, призывно изогнувшись, словно ящерица, и без всякого полотенца на этот раз… Только черный пояс на талии и длинные бусы из крупного черного жемчуга…
Она не заставила себя долго ждать, вышла ко мне, рассыпаясь в извинениях, усадила в кресло перед стеклянным столиком, сама села напротив, ровнехонько под своей фотографией, на черный кожаный диван.
— Сначала — дела, хорошо? — спросила она так, будто я явился к ней на вечеринку.
Она положила передо мной визитную карточку с логотипом известной страховой компании.
— Даже не нужно туда звонить. В понедельник к вам придут мои рабочие, следа от протечки не останется, а люди из страховой компании уладят все остальное. Уверяю вас, — она широко улыбнулась, — вы только выиграете от этой неприятности…
— Похоже, я уже выиграл, — сказал я. — У меня очаровательная соседка.
— Тогда может быть, — она быстро встала и прошла к бару, — выпьем чуть-чуть. За знакомство, и, знаете ли, я ужасно перепугалась. До сих пор не могу прийти в себя. Вот, — она протянула мне рюмку коньяку и, когда я взял ее, провела ладонью по моей щеке, — руки до сих пор ледяные.
Ее прикосновение было неожиданным. Я выпил коньяк залпом. Она не села напротив, так и осталась стоять рядом.
— Вы торопитесь? — спросила она.
— Нет, — ответил я нарочито бодро и протянул ей рюмку: — Может быть еще?
Сказал от неловкости, не понимая уже хорошо, что происходит. Потому что между нами что-то явно происходило.
— Вы — пьяница? — спросила она обескураженно.
— Боже упаси! — Я попытался выбраться из кресла, но она положила мне руку на плечо и легонько толкнула обратно.
— Собственно, это не так уж и важно.
Она протянула мне свою рюмку, а себе налила коньяк в мою. Сделала маленький глоток.
— Как вас зовут? — спросила она.
— Роман, — ответил я.
— А меня…
— Инга, — не удержался я, — кивнув на фотографию за ее спиной. — Там написано…
Вот это все я еще мог осознать, помнил еще, как мы некоторое время сидели с этими рюмками… А потом все произошло как-то очень быстро.
Мы оказались у нее в спальне, и не совру, если скажу, что это была самая потрясающая ночь в моей жизни. Каждое ее прикосновение, каждое слово, каждый жест заводили меня снова и снова. Наверно, мы о чем-то говорили в коротких паузах, только я совсем не помнил о чем. Кажется, один раз она спросила, не ждет ли меня кто-нибудь. А я не ответил, а рассмеялся в ответ. Это было совсем не в моем характере, но я не был в эту ночь самим собой. Эта ночь творила со мной — что хотела. Моя партнерша была изобретательна и неутомима. Я таких не встречал никогда…
Утром я сбегал по ступенькам вниз, к себе. Наполеоном, не меньше. Я был почти уверен в том, что после пары часов короткого здорового сна я приступлю к работе. Парам-парам. Мне хотелось серьезно поработать впервые за последние месяцы, я знал, что написать, все слова разом дозрели и готовы были материализоваться.
Ева поднималась мне навстречу. Едва взглянула. Мне почудилось — презрительно. Кивнула высокомерно.
Мой кивок был уже — к пустому пространству, может быть, поэтому я почувствовал укол раздражения — от неловкости.
Уже у своей двери я понял, что радость моя улетучилась. Как кусочек карбида растворяется с шипением в лужице на радость детям. Чары рассеялись, и наваждение этой ночи схлынуло. Да эта Ева ведьма какая-то! Теперь божественная ночь этажом выше казалась мне событием незначительным, почти пошлым…
Засыпая, я еще подумал: как же ей это удалось? Почему она меня так раздражает? Я уснул, так и не сообразив, что же за ерунда…
6
Паршивец Кира все же сумел пробиться сквозь все преграды, которые я выставил между собой и бессмысленностью творящегося вокруг. Протиснулся в узкую щель реализма, несмотря на габариты борца сумо. Выставил на стол четыре бутылки дрянного пива, дешевле которого была только вода из-под крана, распечатал дорогую кубинскую сигару, предназначенную для апологетов мгновенной смерти от паралича дыхательных путей. После чего посмотрел на меня глазами здравомыслящего человека, и я устыдился приступов мизантропии, своего мартовского заточения, неопознанных страхов.
Почти до самой изжоги, которую вызвала вторая бутылка, я старался делать вид, что мы с ним одной крови, он и я, что мы взрослые нормальные люди, подуставшие от ответственности за этот мир и позволившие себе чуточку расслабиться.
Именно на этом этапе великий психолог Кира сумел втиснуть в мое сопротивляющееся сознание простую мысль, что я — обычный отшельник, прячущийся от мира в свой маленький дом, в свой панцирь.
— Хикикомори, старик, — говорил он, выпуская мне в лицо сизую отраву. — Это — простейшая первопричина. Все остальное — иллюзия. Майя.
Мне страстно хотелось то ли поверить ему, то ли плюнуть в рожу. Замешкавшись и так и не решившись ни на то, ни на другое, я без энтузиазма принялся за третью бутылку.
При всей моей необычной биографии, то есть при моем кочевом детстве и распутной юности, когда большую часть своей жизни я проводил где-то в многолюдном пространстве, выяснилось, как только повзрослел, что я весьма замкнутый человек. Это было открытием для моих многочисленных знакомых, приглашения которых я перестал принимать, на звонки которых перестал отвечать. Но для меня особенным откровением такая резкая перемена жизни не стала.
Мне всегда, с самого раннего детства, было особенно интересно пространство внутри меня. Мне там было хорошо, и я не чувствовал недостатка в ком или в чем-либо. Воображение заменяло мне реальность. Оно создавало мир, который был намного интереснее, ярче, чище и, безусловно, приятнее всего того, что я мог найти, выйдя на улицу, встречаясь с друзьями или даже путешествуя.
Что касается путешествий, то моя память с трудом вмещала названия стран и городов, в которых я растратил свое золотое детство, так и не привязавшись к какому-нибудь пейзажу, месту, дереву, площади, побережью…
Страны моего детства в моем воображении слились в единую книгу сказок с цветными картинками, где серый волк и злая фея были реальными персонажами, замки и лачуги были моими пристанищами. Я не успевал полюбить потрясающую лазурную гладь одного моря, как оказывался на другой стороне планеты, у другого моря-океана, который тоже не успевал полюбить, потому что наша семья вдруг переезжала в пустыню, и старинный замок у моря сменяли шатры посреди безбрежного песка.
Ну что, скажите, я должен был думать обо всем этом? Я чувствовал себя ребенком (но я и был ребенком!), перелистывающим страницы сказочной книги. Но если все нормальные дети действительно перелистывали страницы книг, то я перелистывал дни собственной жизни, собственного детства, и теперь мое детство огромным томом стояло на полке в книжном шкафу, и я не смел прикоснуться к нему, потому что там была сплошная сказка, сказка, в которую не способен поверить ни один нормальный ребенок, выросший в Питере и каждое лето отправляющийся не дальше собственной или съемной дачи на Карельском перешейке или, на худой конец, к бабушке в затрапезную деревню, куда-нибудь в среднюю полосу.
Собственно, о чем это я? Ах да. О затворничестве. Когда я учился в первом классе, а было это в небольшом городке в предместье Лондона, то однажды прибежал домой и поделился с мамой открытием, которое потрясло меня до глубины души.
Впервые в жизни у меня появился друг. Мальчик по имени Патрик сам подошел со мной познакомиться и объявил меня своим другом! Мы болтали с ним целый час, пока нас водили гулять в парк. Он много рассказывал о себе, и жизнь приоткрылась мне с неожиданной стороны. Оказалось, что дети со своими родителями живут в собственных домах или квартирах всегда. То есть постоянно!
Я вбежал домой, кинулся к маме и, взахлеб рассказывая о первом в своей жизни друге, выпалил: «Они живут в собственном доме! Представляешь? Они живут там всегда!»
Мама усмехнулась и поведала мне, что так живет все человечество, за редчайшим исключением, которым является моя семья, и, может быть, еще какие-то люди, беженцы, например, сказала моя мама. Я не понял, кто такие беженцы, но осознал, что Патрик не шутил и что все-все-все люди на свете живут в своих домах, в своих квартирах, в своих замках постоянно. То есть они рождаются там и умирают там. Нет, конечно, они куда-то ездят, но ненадолго и всегда возвращаются в одно и то же место, которое зовется домом.
Я был потрясен. Мир перевернулся для меня с ног на голову. Родители не догадались даже намекнуть мне, маленькому скитальцу, что люди (все люди, оказывается!), с которыми я знакомился и встречался все это время, вовсе не колесили по странам и континентам, как мы, а жили себе спокойненько в одном месте. Я-то думал, что с нашим отъездом место, которое мы покинули, бесповоротно меняется. Соседи исчезают и появляются новые. Они говорят на других языках, едят абсолютно другую пишу, носят иную одежду. А выходит — ничуть не бывало! Выходит, весь мир стоял на месте, а только мы колесили по нему, только мы…
— А у нас есть дом? — спросил я маму.
— У нас везде дом, — ответила она. — Разве тебе не нравится?
— Но — дом, такой же как у всех, у нас он есть?
Мне в то время совсем не хотелось так разительно отличаться от остальных детей, мне казалось, что дети не станут со мной играть, если окажется, что я не такой, как они.
— Наш дом остался в Ленинграде, — сказала мама. — Там живет папин отец, твой дедушка, мы обязательно когда-нибудь навестим его…
Вы фантазировали в детстве о дальних берегах? А я о маленькой своей квартирке, единственном статическом объекте в круговерти моей реальности.
О крошечном объекте, который не заставит удивляться, менять язык, привычки, знакомства, близких. О месте, где можно укрыться от невыносимо быстро меняющейся действительности…
Так вот я и вырос. У меня был ровно один миллион друзей, после той встречи с моим первым другом. Второй миллион появился, когда я вернулся в Питер и поселился у деда. Школьные приятели, потом — однокурсники. Но уже тогда, впрочем как и в детстве, мне хватало своего собственного общества и двух метров стола или дивана, чтобы чувствовать себя особенно хорошо.
Чем старше я становился, тем менее важными казались мне встречи с друзьями, все более скучными алкогольные посиделки, в конце концов мне пришлось смириться с тем, что с самим собой наедине мне было гораздо интереснее, чем с ними. Поэтому среди приятелей моих сохранился только Кира, который наблюдал за мной то ли с интересом медика, которым не являлся, то ли из милосердия и сострадания, в которых не нуждался я.
Но, так или иначе, Кира оставался со мной, должно быть, до конца моих дней…
Третья бутылка пива отчего-то пробудила воспоминания о встрече с Евой, и я враз протрезвел. Вся Кирина затея с приобщением меня к общечеловеческим ценностям полетела в тартарары. Наши посиделки показались мне теперь не просто скучными они вызывали у меня такое же чувство, что и предстоящие мартовские хляби. А сам Кира показался ограниченным и хищным. Не умея понять моих болезней, он пытался лечить их как бывалый армейский фельдшер — касторкой и пирамидоном, когда мне необходим был, быть может, шаман самой высокой квалификации.
Ho, кроме Киры, у меня никого не было, а поделиться новостями последних дней очень хотелось, несмотря на пульсирующее в пространстве раздражение.
Я протянул Кире письмо в голубом конверте. Он прочел, повертел в руках конверт, пожал плечами:
— Ты дал свой новый адрес кому-то из старых пассий?
Я покачал головой. Вот о чем я не подумал. Новый адрес. Конечно, я никому его не дал. Ни адрес, ни телефон. На старый номер мне порой звонили бывшие подружки, и я был счастлив, что так легко от них отделался.
Наш диалог вяло сошел на нет, состояние не годилось для бодрых обсуждений. Я включил «Аквариум», и под песню «Человек из Кемерово» мы снова приложились к пиву. Надолго, в полном молчании. Потому что сумка Киры была бездонной, и бутылки возникали на столе одна за другой. На девятой я сбился со счета и затянулся кубинской сигарой. Горло ободрало, но приобщило к касте суперменов. Захотелось расправить крылья и кого-нибудь немедленно спасти. Но никто в мире не нуждался в моей защите…
Кира уже не пытался говорить со мной, но в воздух время от времени еще отпускал какие-то замечания. Комната наполнялась его бормотанием, которое мне было лениво разбирать, и только в самый последний момент, балансируя между вменяемостью и ее отсутствием, когда Кира отказался от предложенного комплекта белья и завалился на мой диван, я разобрал его последние слова:
— На твоем месте я бы не отмахивался так легко от этого письма, я бы призадумался…
Засыпая, я увидел Еву. Как она поднималась тогда мне навстречу. Я увидел ее лицо совсем близко. Окаменелые черты. Безразличие. То самое безразличие, которое насквозь прошило мое сердце. Выходит, я страдал от того, что был ей безразличен? Это было какое-то безумие.
7
Следующий день был окрашен в мрачные тона последствий визита Киры. И я уже не хотел, а не мог физически заниматься чем бы то ни было, а потому между кофе и холодным душем читал дневник.
«Как все это началось? Я пытаюсь вспомнить все до мелочей.
Все началось весной. Ранней весной.
Шел 1928 год. Я выступала в большом ресторане. Довольно успешно. Каждый вечер — аншлаг, меня узнавали на улицах. Забыла сказать — я была певицей. (Хотя мне странно говорить это тебе — ведь ты все помнишь. И так все знаешь, ведь правда?)
Может быть, в самом начале того далекого дня были какие-то знаки, указывающие на его фатальность, но я совсем не помню их. Утро было привычно серым, но, когда я вышла из дома, что-то заныло в моей груди: призывный ли дух весны, предчувствие ли — бог весть. Но я впервые решила пройтись пешком, не дожидаясь машины, которую присылали за мной каждый вечер. Тем более что времени до выступления было еще предостаточно, а я так редко оказывалась на улице в одиночестве…
Пока я шла по узким улочкам, мне то и дело кивали незнакомые люди. Один весьма прилично одетый господин даже бежал за мной следом, чтобы взять автограф. Мне все это льстило с одной стороны, но с другой — хотелось побыть наедине с наступающей весной, которая вот-вот должна была прорваться и уничтожить бесконечный снежный покров, укутавший город еще полгода назад…
Я свернула к реке, намереваясь пройтись по набережной. Повернула за угол, и тут-то мы с ней столкнулись.
Маленькая пигалица в обносках.
Она упала.
Мне стало неловко в своих мехах перед этой бедняжкой, и я подала ей руку, помогая подняться.
Пальцы у неё были ледяные…
Почему-то мне сейчас подумалось, что ты можешь позабыть все. Я ведь не знаю, как это случается каждый раз — наша новая жизнь. Если ты не сумела пронести память через время или сочла свои воспоминания детскими снами… С какой стати тогда тебе читать мой дневник? С какой стати…»
«Да, — подумал я. — С какой стати я это читаю», — и собирался уже отправить его на место, когда следующие строчки заставили меня задержаться на мгновение:
«…Если только ты не будешь знать, что они сделали с нами. Ты — это я. Поэтому — с нами. И если ты ничего не предпримешь, если доверишься незрячей судьбе — все повторится с тобой в твоем времени, в твоей жизни. Переверни же страницу, я собрала несколько доказательств своего существования. Правда, много позже, во вторую свою жизнь. Мне пришлось красть из архивов старые газеты, но я все-таки отыскала…»
Я перевернул страницу.
Передо мной была старинная фотография красивой женщины, окутанной невесомыми мехами, в шелковом платье и кокетливо нарядных ботиночках. Сколько я ни видел таких фото из архивов, да что там далеко ходить, мой дед в молодости тоже пару раз наведался в ателье фотографа (щеголеватым молодцом в лакированных штиблетах), люди на них всегда удивительно прекрасны. Я плохо разбираюсь в фотографии, наверняка художники тех лет пользовались какой-нибудь специальной ретушью, что ли, чтобы облагородить черты своих пользователей. Но даже современный фотошоп не может придать чертам такую изысканность, а взгляду — глубокомыслие. В этом взгляде словно отражается судьба человека, но мы понимаем это только через годы, когда снимок попадет в наши руки сквозь время.
Так вот, у прекрасной женщины на снимке глаза светились шекспировской трагедией, словно она знала все то, что с ней случится, то, о чем я узнал, листая страницы, вглядываясь в газетные вырезки.
На следующей странице был кусок плотной бумаги — обрывок афиши. Дальше одна за другой шли газетные статьи, где восхваляли волшебный голос некоей Розалинды, муссировали тайну ее происхождения, делали прозрачные намеки на то, что происхождение это, должно быть, высокое и даже очень высокое, а также время от времени упоминали о ее связи с известным поэтом Карским, отпрыском знаменитого княжеского рода, который не бежал в Париж вместе со своими родичами, а поддержал революцию и большевиков, оставшись в Петербурге, и даже добровольно передал свой дом на Малой Морской для нужд рабочих и крестьян.
Только последняя фраза и напомнила мне о том, что передо мной газеты славного революционного времени, а все остальное сильно смахивало на сегодняшнюю желтую прессу.
Прочитав еще пару статей, я уяснил, что певица Розалинда и поэт Карский были звездами некоторой величины для Санкт-Петербурга той поры, хотя, возможно, звездами именно желтой прессы, потому что ни одного сообщения об их существовании в каких-то всероссийских или городских официальных газетах не встретил, тогда как, имей они место, наверняка бы им отвели почетную страничку в этом альбоме.
А вот следующая страница была как раз из официальной газеты. И хотя попала статья все-таки не на первую полосу, а на третью, занимала она практически всю страницу. «Удел слабых» — гласил заголовок. Я пропустил обширное и путаное вступление с рассуждениями о том, что есть истинное понимание революции и революционных чувств, остановившись на фотографии. Она была очень плохого качества, и разобрать на ней не представлялось возможным практически ничего, кроме обстановки: большой зал ресторана, круглые столики, скатерти с оборками, за столом, ближайшем к объективу, сидят двое в странных изломанных позах. А рядом стоит женщина. Явно вскочила из-за стола, потому что в одной руке у нее салфетка, свисающая до пола, а другой она закрывает глаза, позади — перевернутый стул.
Я снова принялся читать статью, уже ничего не пропуская. В ней сообщалось, что поэт Карский, оказавшийся неожиданно для всех предателем и контрреволюционным элементом, разыскивался властями и, благодаря сообщению преданного защитника революции, пожелавшего остаться неизвестным, должен был быть арестован в ресторане «Русь», где весело проводил время. Однако, когда сотрудники НКВД появились в ресторанном зале, Карский, словно ожидая такого исхода и, уж конечно, тем самым подтверждая свою глубокую виновность, вытащил из кармана кольт и пустил себе пулю в висок. Растленное влияние, которое оказывал Карский на умы своих почитателей, оказалось столь сильным, что присутствующая за столом юная танцовщица, некая Эльза, подняла револьвер и последовала его примеру в считанные секунды. В ресторане началась паника, дамы падали в обморок, публика бросилась к выходу, что привело к массовой давке, в результате которой несколько человек было покалечено.
Я перевернул еще одну страницу и увидел тот же снимок, на сей раз совершенно отчетливый. В статье под ним рассказывалось о том, что непосредственной свидетельницей двойного самоубийства, произошедшего вчера в ресторане «Русь» и потрясшего весь город, оказалась певица Розалинда, делившая столик с самоубийцами. Она, скорее всего, могла бы пролить свет на столь неприятную историю, а возможно, была и в курсе намерений самоубийц, однако со вчерашнего дня Розалинда пропала.
Газетчики поджидали ее у особняка, где она квартировала, и в кабаре, где она должна была вечером выступать, но Розалинда не появилась у себя дома, не вышла она и на сцену.
Следующие статьи повествовали о так и не нашедшейся Розалинде, красочно расписывая всевозможные версии ее исчезновения, начиная с бегства с богатым любовником, заканчивая уходом в глухой провинциальный монастырь.
Женщина показалась мне настолько реальной, что теперь я переворачивал страницы с неподдельным интересом.
«Я напомню тебе, как случилось, что из невесты поэта Карского я превратилась в его соломенную вдову, несчастнейшую из женщин на свете.
Он являлся на каждое мое выступление. Наши отношения начались в середине февраля. Они были идеальны — любая женщина может только мечтать о таком поклоннике, друге и будущем муже.
Романтика, стихи, чувства — все слилось в единую прекраснейшую любовь, которая вот-вот должна была перерасти в более прочную связь, в брак. Я жила мечтами о том дне, когда он сделает мне предложение, мечтами об эмиграции, о лучшей жизни где-нибудь в Вене или Париже.
И вот, наконец, он сказал мне, что завтра непременно должен поговорить со мной о чем-то очень важном.
— А сейчас? — спросила я, понимающе улыбаясь. — Что мешает нам поговорить сейчас? К чему откладывать важные вещи?
— Не знаю, но — завтра. Не могу объяснить, — отозвался он. — Просто шестое чувство подсказывает мне, что завтрашний день будет каким-то необыкновенным в моей жизни.
Я промолчала с улыбкой. Я опустила глаза. Он говорил еще что-то, а я уже погрузилась в мысли о завтрашнем дне, о том, что надеть, как держаться, что отвечать. У меня не было сомнений.
И вот назавтра перед выступлением, повинуясь какому-то фатальному предчувствию, я впервые решила пройтись пешком, не дожидаясь машины, которую присылали за мной каждый вечер.
Я свернула за угол, и тут-то мы с ней столкнулись.
Маленькая пигалица в обносках. Она упала. Мне стало неловко в своих мехах перед этой бедняжкой, и я подала ей руку, помогая подняться.
Руки у нее были ледяные…
То ли она была такая жалкая, то ли от предстоящего счастья я ощущала себя безусловно высшим существом. (Да к тому же существовала еще и совершенно прозаическая причина: моя горничная была на сносях и я часто думала о том, как бы избавиться от нее и нанять новую, более расторопную девку.)
— Мне так неловко, — прошептала она, поднимаясь, — просто голова закружилась.
И пошатнулась.
— Где вы живете? — спросила я. — Может быть, вас проводить…
— Нет-нет, — она тут же отняла у меня руку, но, чтобы не упасть, ухватилась за стену дома. — Мне уже лучше! Гораздо лучше!
— Перестаньте лгать, — сказала я ей прямо. — Дайте угадаю — вам некуда идти и с утра вы ничего не ели. Так?
Она слабо усмехнулась.
— Со вчерашнего дня, — поправила она. — А идти мне и вправду некуда. Я приехала на работу, но вакансия моя оказалась занятой… А денег на обратный билет нет, я сюда-тo с трудом наскребла.
— Идите за мной, — велела я и повернула назад, к своему дому.
По дороге мне подумалось — не воровка ли она и что оставлять ее у себя — полное безумие. Одно дело — когда и в домоуправлении придется представиться, и с кухаркой поладить… Что она с радостью согласиться служить у меня, сомнений я не испытывала. Да и она, мне кажется, понимала мое намерение, поэтому и пошла за мной.
Я так и не решила, что же с ней делать. Выручил автомобиль, который как раз отъезжал от моего подъезда.
— Розалия Сергеевна, голубушка, — выскочил взъерошенный Пяткин. — А мне сказали — ушли вы. Я вот назад уже собирался. Как же так — не дождались! Раньше прикажете заезжать?
Говорил со мной, а сам косил на мою подопечную, явно недоумевая, что у меня за компания.
— Вот и прелестно, что мы не разминулись. Поедем.
Я, не оглядываясь, махнула девчонке. Она решительно сунула ридикюль Пяткину и юркнула за мной в машину.
Вряд ли она когда-нибудь в такой ездила. Глаза ее горели восторгом. На щеках проступил румянец. Мы поехали.
Далее — нагромождение случайностей и моя опрометчивость. Если бы знать! Но — были, были же тревожные звоночки, которых я не услышала или не поняла. Разве села бы обычная уличная девчонка вот так запросто в авто, не задав ни одного вопроса, с восторгом глядя в окно и отдавшись на волю Бога? Не поблагодарив и даже не удивившись.
Она была дерзкой, эта девчонка, вот чего я не разглядела с самого начала. Она не ведала страха. А я ее молчание по дороге приняла за восторженное смятение, а потому лишь высокомерно улыбалась время от времени, представляя, что сейчас творится в ее душе. Я судила по себе — это первая моя ошибка. Она была совсем другой. Совершенно из другого теста! К тому же я была влюблена, а значит — близорука, я была уверена в своем счастье, а значит, и в себе в этот день необычайно. В конце концов, я была мудрой, взрослой, богатой и известной женщиной, а она — девчонкой-оборвашкой, подобранной мною на улице.
Пока мы ехали, я и думать о ней забыла. Меня одолевали грезы. Он сделает сегодня предложение. Я тонула в блаженстве от одного предвкушения. Он был единственным смыслом моим в этой жизни. И с сегодняшнего дня нам предстояло объединить свои судьбы навек. Чтобы даже смерть не разлучила нас.
Выйдя из машины у театра, я подумала, что стою в двух шагах от своего счастья, которое теперь никогда не кончится.
Я забыла о ней.
Не дожидаясь моего приглашения, она самостоятельно выбралась из автомобиля и, задрав голову, рассматривала лепнину над аркой.
— Пойдем, — я слегка кивнула ей, чтобы шла за мной.
Только теперь мне пришла в голову мысль о том, что именно сегодня девчонка-то мне и ни к чему. Вдруг он захочет провести вечер и ночь у меня? К чему мне ее присутствие? Может быть, оставить ее ночевать в гримерной? Комната просторная, к тому же есть удобная софа. Почему бы нет? Нужно только договориться с администрацией, а завтра я ее заберу.
Мы прошли через пустой еще зал, где сонно слонялись официанты. Я увидела Николая и направилась прямо к нему, кивнув лишь бегло в знак приветствия хозяину заведения — Илье Петровичу. Я протянула ему обе руки, и он поднял их выше, к своим губам. Но поцелуй был не такой как вчера — длинный, со значением. Он удивленно смотрел на мою попутчицу, которая — нужно же быть такой идиоткой! — стояла прижавшись ко мне и во все глаза рассматривала Николая.
— А кто это с тобой? — спросил он улыбаясь.
— Эльза, — ответила она вместо меня и протянула ему руку… для поцелуя.
Он не просто смутился — опешил. Это было очевидно. Но как человек воспитанный, к тому же приняв несносную девчонку за мою родственницу, конечно, он поднес ее руку к губам и поцеловал.
— Совершенно ледяные руки, — сказал он ей и, обернувшись, крикнул: — Семеныч, принеси-ка нам чаю, да погорячее.
А тут уже и Илья Петрович извечно плотоядным взглядом рассматривал девчонку, перехватывая ее руку у Карского и касаясь кончиков пальцев губами.
— У-у-у — тут чаем не обойдешься, верная мерзлота какая-то. Семеныч, водки тащи. Вы, брарышня, не местная, что ли? Пальтишко на вас совсем не по сезону, да и перчатки поди. Так и обморозить руки-то недолго. Да и губы у вас, простите меня, синие, как у покойницы.
Она расхохоталась как ребенок. Стояла себе в центре нашей компании, словно в центре вселенной, и смеялась.
Я уже несколько раз пыталась вступить в разговор, предупредив всех, что бойкое существо с синими губами и с таким неподходящим для нее вычурным именем Эльза — без двух минут моя новая горничная. Но тут подоспел Семеныч с самоваром и с графином водки. Николай наливал чай, а Илья Петрович растирал Эльзе руки водкой, с удовольствием глядя, как она морщится от боли и прикусывает нижнюю губу.
— А как ты хотела, душа моя, — терпи теперь, терпи…
Я вдруг подумала, что все это похоже на водевиль, с вечным избитым сюжетом, где все принимают простолюдинку за графиню, ведут себя с ней подобающе, а она оказывается на поверку служанкой, и все стыдятся своих усилий. Хорошо, пусть еще немного поусердствуют, а потом уж я выведу ее на чистую воду, и этот водевиль мы закончим.
— А теперь внутрь, внутрь, душа моя, тогда уж никакая холера тебя не возьмет.
Илья Петрович налил Эльзе водки и с энтузиазмом знатока женских слабостей совал стаканчик к лицу, а она морщилась, крутила головой:
— Да я отродясь этой гадости не пила…
— А лекарство горькое пила, когда болела? Так вот это тоже лекарство, тоже горькое, но гораздо лучше, — подмигнул он Карскому, — против него никакая болезнь не устоит.
— Но я же не больна!..
— Так заболеешь, коли не выпьешь!
Она с ужасом посмотрела сначала на меня, потом на Николая. И он сказал ей отеческим тоном:
— Нужно!
Эльза мужественно отхлебнула из стакана, закашлялась.
— До дна, до дна, — подначивал Илья Петрович. — Иначе какой же в ней смысл?
Она еще раз посмотрела на Николая и выпила водку залпом, на этот раз даже не поморщившись, а лишь с шумом переведя дух.
— А теперь усаживайтесь и — чаю, — подвинул ей чашку с блюдцем Карский.
А неугомонный Илья Петрович уже вертелся возле меня.
— Богиня наша, а за вами-тo и поухаживать некому, — он принял мою шубку, передал Семенычу. — А у меня беда, знаете ли…
Мы с ним одновременно присели за стол, при этом я не сводила глаза с Николая, а он — с Эльзы.
— Танцовщица наша, Любка, помните ли ее? Ногу сломала, злыдня! Это в самый разгар сезона. Где ж я ей теперь замену-тo найду?! Все приличные танцорки уже ангажированы. К балетным сунулся, так те такие деньги заломили, что впору ресторан продавать. Уж и не знаю, как выкручиваться…
— К чему вы клоните, Илья Петрович? — строго спросила я.
— Голубушка, недели на две не выручите ли? Что вам стоит кроме своих трех дней остальные — ну хотя бы по часику…
— О, уважаемый! Да вы хотите, чтобы я как на службу к вам ходила. Шесть дней в неделю — один выходной? Голос ведь вещь хрупкая!
— Ну уважьте старика, — бормотал Илья Петрович, который стариком вовсе не был, зато страстно любил глупые купеческие обороты. — Я не постою за ценой, в разумных пределах, естественно, но для вас…
Он нагнулся к самому моему уху и прошептал:
— Для вас ничего не пожалею.
— Нет! Я слишком себя уважаю, чтобы вот так разбазаривать свой талант. К тому же у меня совсем иные планы…
Об этих иных планах я не забывала ни на минуточку все это время: у меня венчание, у меня медовый месяц, а вы тут со своим кабаком лезете! — хотелось мне выкрикнуть ему.
— …иные планы, — сказала я и посмотрела на Николая.
А он будто только и ждал этого.
— Я как раз хотел вставить словечко — ты позволишь?
У меня сердце в пятки ушло. Неужели прямо сейчас, при всех он раскроет наши планы и…
— Лиза может вам помочь, — сказал он.
Ни я, ни Илья Петрович сразу и не поняли кто такая Лиза, как именно и кому из нас она может помочь. Девчонка между тем молча вперилась в Илью Петровича, словно хотела его загипнотизировать, а Карский продолжил:
— Ее зовут Елизавета, Лиза. Эльза — это ее сценическое имя. Она танцовщица.
Новость была настолько для всех нас ошеломительная, что никто не решался вымолвить слово, чтобы не расхохотаться быть может. Поэтому несколько секунд все мчали, и только слышно было, как стучат ножи и вилки в руках официантов, накрывающих столы к ужину.
— Танцовщица? — В голосе Ильи Петровича радости совсем не было, один только скепсис.
Он разглядывал маленькую девчонку с птичьим личиком и птичьей фигуркой, сравнивая ее с роскошной пышнотелой Любкой. «Ни одного шанса! — мысленно поставил он ей оценку. — Ни единого!»
— А где вы танцевали? — осведомился он кисло.
— Можно я покажу? — Лиза почему-то обратилась с этим вопросом не к Илье Петровичу, а к Николаю.
— Почему нет? — улыбнулся он.
И только тогда она перевела взгляд, полный мольбы, на Илью Петровича.
— Хорошо, — сказал он без всякого энтузиазма.
Несмотря на кажущуюся словоохотливость, он вовсе не был любителем тратить время попусту. Одно дело — обхаживать нужного ему артиста, и совсем другое — смотреть на пропащую танцовщицу, которая — он мог бы определить с одного только взгляда! — конечно же, не подойдет ему.
Но он не смирился с моим отказом заменить Любку и собирался, вероятно, затеять щепетильный разговор о гонорарах, а потому девчонка на сцене была в его пользу. Не крайняя ситуация, видите ли, есть варианты, а потому и гонорар мой за дополнительные выступления можно было бы и не задирать особенно.
— Хорошо, посмотрим. Нужен вам реквизит какой-нибудь? — продолжил он вставая и подзывая Семеныча.
— Ридикюль, — Лиза уставилась теперь на меня. — Мой ридикюль.
— Может быть…
— Там мой костюм! Принесите, — обратилась она властно к Семенычу.
Тот бросился исполнять. Лиза направилась за ним, а Илья Петрович вслед ей крикнул:
— Музыку какую прикажете?
— Канкан, — обернулась она, сверкнув глазами, и вышла.
Илья Петрович рухнул на стул, замычал как-то невнятно, то ли смех изображая, то ли слезы. Налил в стаканчик водки, опрокинул, взял щипчиками кусочек сахара, забросил в рот и, подперев голову руками, уставился на меня.
— Голубушка, — сказал он тоскливо, — где вы ее взяли?
Момент истины наступил.
— На улице, — ответила я просто.
— Как на улице? Что значит на улице? — залопотал Илья Петрович. — А я-то думал, ваша родственница какая-нибудь дальняя. На улице… Хм… Это как-то все меняет, знаете ли… Может, и смотреть не станем, ну ее. Какая из нее Любка? Она ей и в подметки не годится.
Я могла бы сказать ему: конечно, не будем. И никогда бы больше не увидела эту девчонку. Но она настолько расстроила мои планы, что мне захотелось покуражиться над ней.
Канкан, говоришь? Прекрасно. Посмотрим на твой русский народный деревенский канкан. Нет ничего смешнее бездарности. А потом я обязательно соглашусь на предложение поработать в те вечера, когда выступала Люба. За двойную оплату. Нет, за тройную. У меня ведь венчание скоро. И только две недели. А потом — хоть потоп!
— Пожалуй, оставлю вас, — поднялась я, понимая, что поговорить с Карским наедине сейчас не удастся. — Мне пора готовиться к выходу.
Мужчины поднялись вместе со мной. В лице Николая светилась недосказанность, огорчение по поводу столь сумбурного начала вечера, нашего вечера. Но я улыбнулась ему ободряюще, и он улыбнулся мне в ответ. Илья Петрович прищурился:
— Чувствую, необычный сегодня выдался вечер, — сказал он, потирая руки.
«В курсе», — подумала я. И он тоже в курсе. Хотя вряд ли кто-то не догадывается о наших отношениях и планах.
Навстречу мне попался Семеныч:
— Мадемуазель спрашивает про музыкантов…
Я открыла дверь своей гримерки и остолбенела. Посреди комнаты стояла обнаженная девушка с распущенными огненно-рыжими волосами.
Она бросилась ко мне, ухватила за руку, крепко сжала своими все еще холодными пальцами, и только тогда с огромным трудом я узнала в ней своего найденыша Лизу.
— Вы фея, — говорила она, — вы самая настоящая добрая фея. С самого начала… Мне просто не верилось… Вы — ангел! С самого начала… все, чего я так желала… Все сбылось! Я не знаю, как благодарить вас.
— Не стоит благодарности.
Я тем временем внимательно изучала ее, прежде чем поняла, что она вовсе не обнаженная, а в наряде, достаточно искусно сшитом, чтобы создавать иллюзию обнаженного тела, тогда как практически все тело было окутано шелком или прозрачным газом, сквозь который при всем желании ничего было не разглядеть. Но каков эффект!
— К тому же Илья Петрович не брал на себя никаких обязательств, как вы, надеюсь, понимаете. Он только оказал вам любезность, не более того. Не стоит так волноваться и надеяться на чудо, чтобы не пришлось потом сожалеть горько. Лучше все принимать спокойно, поверьте мне…
— Ах, — протянула она. — Как вы правы! Вы — святая. Судьбоносная святая. Илья Петрович мня примет, я даже не сомневаюсь в этом. Но даже если и нет, все равно сегодня самый счастливый день в моей жизни.
Мне очень захотелось спустить ее с небес на землю.
— Неужели самый? — улыбнулась я язвительно.
Но она даже не заметила раздражения в моем замечании.
— Да!
Пора было отделаться от нее, мне скоро предстояло выйти на сцену, и сегодня я должна была выглядеть так, как никогда. В дверь робко постучала Настя — девушка, которая помогала мне с прической, заглянула и в ужасе уставилась на Лизу.
— Тогда — смело вперед, покорите сначала эту сцену и ее хозяина, — я подтолкнула Лизу к двери. — И еще: постарайтесь не тревожить меня до выступления. Ваши вещи Настя заберет к себе — ее дверь напротив.
Я осторожно вытолкала ее и закрыла дверь на ключ.
— Кто это? — очумело протянула Настя. — Что это на ней такое?!
— Танцовщица, — отмахнулась я. — Чрезвычайно самоуверенная девица.
— Вот все попадают-то! — простодушно сказала Настя.
— Довольно с меня балагана, — я устала скрывать свое раздражение. — Начинай…
В следующий час Настя соорудила на моей голове совершенно фантастическую прическу и отутюжила бант на новом платье, доставленном в театр еще вчера от портного. Белила и румяна сделали свое дело, и я долго не могла оторваться от своего отражения в зеркале.
— Вы прям как королева! — прошептала Настя, когда все приготовления были закончены.
И несмотря на то, что мне не было неприятно ее замечание, я нахмурила брови, сунула ей денег и строго сказала:
— Присмотри за этой моей протеже. Чтобы не рвалась ко мне ни с радостями, ни со слезами. Мне нужно побыть одной перед выходом на сцену. И вещи ее забери…
— Розалия Сергеевна, а правда ли, что вы горничную подыскиваете?
— Потом, Настя, потом…
До начала выступления оставалось еще довольно времени. Около получаса. Но что-то подсказывало мне, что Николай может прийти ко мне именно сейчас. Удивительная это вещь — радостные события, которые случатся с тобой наверняка, и ты знаешь об этом, но все равно ждешь их как ребенок рождественских подарков. Такое ожидание самое сладостное, наверно. Дети ведь тоже ждут и надеются, вечно у них в голове разные глупости про сладости или игрушки, и ожидания оправдываются редко, то слишком долго ждешь впустую, то неожиданное сваливается на голову нежданное счастье, которое от своей нежданности не может быть полноценным, потому что приходит без предвкушения. А рождество — здесь и предвкушение, и ожидание обещанного, и даже гарантия, что обещанное непременно сбудется.
Он не пришел, но я так разомлела от предвкушения, что готова была растянуть его еще на пару часов моего выступления. Это ведь будет последняя пара часов. Время — песок в моих руках, и оно уже почти на исходе. Драгоценные песчинки!
Меня позвали на сцену, и, выходя, я пребольно ударилась локтем о дверную ручку. Тело пронзила острая боль.
Миновав коридорчик, отделяющий сцену от моей гримерки, я остановилась в дверном проеме, пытаясь справиться с болью, которая все еще окончательно не улеглась. Мне был виден зал, я залу — недоступна. Была еще какая-то мысль, последняя житейская мысль в моей голове, самая последняя. Я думала о том, что будет синяк, и хорошо, что нынче зима, руки закрыты… Как вдруг увидела совершенно отчетливо его столик и рядом — мою маленькую протеже. Он улыбнулся, встал и подал ей руку, она протянула свою, и они направились к выходу. Подчиняясь какому-то животному порыву, я стремительно шагнула за ними, вперед, и… Зал встретил меня аплодисментами.
Я оказалась в ловушке сцены, а швейцар закрыл за ними дверь.
Несмотря на аплодисменты, публика принимала меня не так, как обычно. В зале постоянно переговаривались, что-то оживленно обсуждали, я даже, помнится, решила про себя, что причиной, скорее всего, какой-нибудь новый указ, на которые нынешняя власть была весьма плодовита.
Только гораздо позже я узнала, что причина такого ажиотажа — выступление непосредственно передо мной некоей феноменальной танцовщицы с совершенно немыслимой композицией. Меня слушали вполуха. Обсуждая ее. Но я тогда этого не поняла и даже не заметила рассеянности самых преданных моих адептов. Я была почти больна. В голове стоял туман, мешающий сосредоточиться, а рука все ныла, заставляя думать, что травма, которую я получила перед выходом на сцену, гораздо серьезнее, чем мне показалось сначала.
Только закончив выступление, за кулисами я распрямила руки, которые держала полусогнутыми, пока пела, и потеряла сознание от боли. Хорошо, кто-то из музыкантов, случайно оказавшихся рядом, успел подхватить меня. В больнице мне наложили гипсовую повязку, да там и оставили, потому что от крайнего нервного перенапряжения и коридорного холода у меня приключилась горячка.
Он пришел ко мне в больницу на следующий же день, когда выяснил, что со мной произошло и где я. Но я не захотела его видеть. (Не здесь же — в несвежих казенных простынях, с растрепанными волосами, с отекшим лицом…) Сестричка сказала, что я никого не принимаю до своего возвращения домой. И он ушел… А я даже не подумала о том, что наделала… Вот и все. Так все и кончилось. Я не получила обручального кольца.
Когда я вышла из больницы, они уже были парой. Она выступала вместо танцовщицы-Любки и вместо меня. У нее был успех. В зал втиснули еще десяток столиков, и все были заняты.
Как-то я случайно увидела их из авто, неподалеку от особняка Кшесинской.
Он смеялся. Это было непривычно. Такой сдержанный всегда, редко улыбающийся. А тут не просто смеялся — хохотал. А она висела на его руке, тянула голову к уху и что-то говорила. Одета была совершенно недопустимо. Но в этой недопустимости сквозило что-то по-французски стильное, новое. Он присылал цветы. Я не ставила их в воду, мне доставляло удовольствие смотреть, как они умирали на полу в коридоре. Он пришел через неделю, но я не приняла его. И долго еще просидела в спальне, прислушиваясь к звукам. Надеялась, что он не примет отказа, поднимется, войдет… Я почти слышала его перебранку со швейцаром, шаги на лестнице…
Но он не пришел. А букет, присланный на следующий день, оказался последним. Коридор мой напоминал кладбище: девять мертвых букетов. Я не позволяла кухарке, которая теперь прибирала в комнатах, прикасаться к ним. Решила выбросить вдруг, неожиданно даже для самой себя. Стала хватать хрустящие засохшие веники, и тут из них посыпались записки.
Проснулась надежда. Но так же быстро угасла. Восемь одинаковых записок «Нужно поговорить» и одна, наверно последняя, — «Прости».
Она меня и задела больше всего. Прости — и все?! Только одно слово заслужила я за свою любовь?
8
Теперь про тот злополучный день
Который я никогда не забуду.
Наверно, я долго шла по улице. Может быть — очень долго. Это был последний день апреля, предзакатное солнце заливало город…
Я пришла в себя довольно далеко от ресторана. Редкие прохожие смотрели на меня с ужасом. Еще бы! Мое розовое шелковое платье было сплошь в кровавых пятнах. Их кровь… И если издали можно было принять причудливые пятна за узор, то уж вблизи…
Удивительно, что меня еще никто не остановил. Я была похожа на мясника со скотобойни. Свой смех я услышала со стороны. Парочка, шедшая мне навстречу, шарахнулась с тротуара на мостовую, стараясь держаться от меня как можно дальше. Я взглянула на свое отражение в витринном окне, поправила выбившиеся локоны, и, на свое счастье, увидела захудалую кондитерскую на углу.
Мне нужно было подумать. За столиком в темном (опять же — на мое счастье!) полупустом зале я битых полчаса выбирала между пражским тортом и наполеоном, как будто от этого зависела моя жизнь.
Кондитерская закрывалась, но немолодая уставшая женщина готова была подождать — не каждый день к ней заглядывали богатые дамы. Наверно, совсем никогда не заглядывали. Поэтому она мялась неподалеку, боясь подсказать мне что-нибудь, как поступала с другими своими завсегдатаями.
Я заказала два пончика и, прочитав на лице женщины досаду (выбрала самое дешевое), заказала еще, к ее великой радости и удивлению, три безе, два наполеона и вдобавок какие-то булки с изюмом. Бедная женщина обрадовалась, спросила не уложить ли мне часть заказанного с собой, у нее есть нарядные коробки, но тут я прибавила к заказу пятьдесят рублей и положила их перед ней на столик:
— Я хочу остаться здесь на ночь.
Преступницей ли, сумасшедшей она сочла меня, не знаю, но бросив взгляд на деньги (таких и за полмесяца не заработаешь!), превратилась в мою союзницу.
— Как вам будет угодно, — прошептала она и с видом заговорщицы добавила: — Здесь за буфетом комнатка, сама ею пользуюсь, когда случается нужда. Прикажете еще что-нибудь?
— Нет, — ответила я равнодушно. — Ничего не нужно.
— Вам бы платье сменить, — подсказала она. — Нельзя ведь вам так потом на улицу… Я могла бы почистить…
— Нет, — отозвалась я. — Не найдется ли у вас другого…
— У меня есть, есть. Новое совсем, выходное. Я его только вчера от модистки забрала. Конечно, не такое великолепное… А это можно почистить, уверяю вас…
И тянула к платью руки. Трогала ткань, щурила от восхищения глаза. Я так и видела, как она его, бедненькое, брошенное здесь, застирывает и так и сяк, не слишком заботясь о том, чья это кровь, а думая лишь о впечатлении, которое произведет, прогуливаясь в нем со своим дешевым кавалером.
Я примерила ее платье. Грустное зрелище. Полная безвкусица. Но — не выбирать…
— А мое снесите… да хоть на помойку, — приказала я, и она тотчас заграбастала его, подбирая невесомые кружева дрожащими руками и бормоча: «Как прикажете, как прикажете».
Ночь тянулась тяжелым кошмаром. Пока все живы, у тебя есть надежда, и ты тысячу раз можешь все исправить. Что бы там не говорили, какие бы преграды не воздвигались перед тобой… Жизнь длинная. Все решается в ней не раз и навсегда. Любое решение — лишь на время. У меня теперь этого времени не было. Совсем не было.
Я чувствовала себя обманутой. Они сбежали от меня. Они поставили окончательную точку там, где была возможна запятая. А запятую всегда можно превратить в своего союзника. После запятой можно создать новую жизнь, можно все переиначить.
Я не могла смириться. И остановиться тоже не могла. Я бы, ни минуты не раздумывая, бросилась за ними на тот свет, если бы хоть кто-нибудь сказал мне, что он существует, что там мы встретимся, и я смогу добиться своего. Я была бы там уже этой ночью, я смеялась бы над невзгодами, я дождалась бы его рано или поздно, я посрамила бы соперницу… Все это я обязательно сделала бы, если бы хоть кто-то мне сказал…
Ночь миновала, но кошмар не закончился. Я не могла вернуться домой.
Получив доступ к своим деньгам, я просто шаталась по городу, где-то в районе трущоб, желая оставаться незамеченной и неузнанной. Боль моя не проходила, горло сжимало ежесекундно, и я с огромным трудом могла проглотить кусок хлеба и запить его водой. Есть было невыносимо. Жить было невыносимо. Но я не могла смириться с этим…
Я не смирилась, как делают миллионы людей, теряющие близких. Я не могла принять такую ситуацию, где передо мной стоит жирная точка и дальше — все: я проиграла. Если бы я была как все, со мной не случилось бы того, что произошло. Потому что с теми, кто смиряется, такого не происходит.
Я превратилась в бродяжку. Дрянные номера дешевых гостиниц стали местом моего ночлега. Мне казалось, вернись я к привычной жизни — и все, крах, это будет означать, что я сдалась…
И МНЕ ПОВЕЗЛО
Мне повезло именно потому, что у этой истории должен был быть совершенно другой конец. Иного объяснения я не нахожу. Потому что иного объяснения просто нет.
Я шла по Лиговки, внимательно глядя под ноги. Только чтобы не встречаться ни с кем взглядом. Голова кружилась от голода, собирался дождь, и мне нужно было укромное местечко, чтобы съесть кусок черствой булки, доставшейся мне по случаю. Все было прозаично, тускло и глупо. Ничего не предвещало перемен.
Сначала я даже не поняла, куда попала. Какой-то лекторий в полуподвале.
Теперь повсюду были эти лектории. Если лекция была заурядной, то народу почти не было, не считая нескольких досужих кумушек да таких же как я неприкаянных голов, спасающихся от уличного ненастья. В маленькой комнате стоял лишь десяток стульев в два ряда. Усевшись за старухой в кумачовом платке, я достала хлеб и почти не слушала сначала сумасшедшего старика, вещавшего что-то за низким столом посреди комнаты.
Он говорил о поисках истины, о мудрости древних, о бессмертии, о рецептах вечной жизни. Я едва не поперхнулась, кусок сухой булки встал поперек горла. Вечная жизнь! Ха-ха! Как раз для меня, ищущей смерти! Посмотрела осторожно на слушателей. Пролетарии самого низкого пошиба тянулись к знаниям. Я могла бы поспорить, что большинство из них читает и пишет с огромным трудом, слюнявя карандаш и багровея от непосильного напряжения. Ах, какая тяга к знаниям на одутловатых, синюшных от водки лицах, впрочем, какое мне до этого дело…
Меня потеснила молодая парочка, сильно вымокшая. Значит, дождь все-таки начался, раз народ не брезгует такими лекциями, придется сидеть здесь до конца. Я доела свой хлеб и пыталась пристроиться удобнее, чтобы вздремнуть быть может, часок, прежде чем возобновить мои скитания по городу, но стулья были жесткие, скрипучие, и пришлось от скуки наблюдать за людьми.
Парочка рядом со мной представляла собой потешное зрелище. Девица сидела с прямой спиной, будто аршин проглотила, уставив остренькую, точно лисью, мордочку на лектора. А молодец ее, простоватый детина, совсем ей не ровня (о чем после революции говорить стало неприлично и небезопасно), разинув от восторга рот, взирал на ее шею и грудь, которая вздымалась слишком часто, для того чтобы поверить, будто барышня его внимания не замечает. Но она делала вид, что вовсе о нем позабыла, и, чтобы подчеркнуть сие обстоятельство, выкрикнула лектору вопрос:
— Я вот хотела бы узнать, а вот как в книге Герберта Уэлса, сможем ли мы перемещаться во времени?
Боже, какая просвещенная! Наверняка книги в руках не держала, а вычитала про Уэлса и его машину времени в газетах.
— Я ведь именно об этом и рассказываю, — устало заметил старикан, снял очки и протер стекла несвежим носовым платком. — Инкарнация — это и есть способ путешествия во времени. Иного на сегодняшний день нам не дано, и вряд ли когда-нибудь…
— Но, — с переднего ряда вступил гимназист, — в ситуации реинкарнации мы имеем дело со случайной величиной. Мы не можем рассчитать когда, в каком месте, в каком городе и в какой час произойдет наше новое рождение.
— Вы так думаете? — спросил старик. — Трактат «Аруконошон», к примеру, оставляет нам однозначные свидетельства того, что такое возможно, с приведением примеров перемещений, точными параметрами перехода, таблицами дат. И такое перемещение не стирает память…
Старуха в кумачовом платке заговорила прямо передо мой:
— У меня вот муж помер. А я так по нему скучаю порой. Вот вы говорите про эту инкарнацию… Значит, он снова родится? И я снова, значит, опять… А встретимся ли мы?
— Муж ваш умер давно? — спросил лектор.
— Да лет, почитай, с десяток тому назад.
— Toгда вынужден вас расстроить, голубушка, не встретитесь.
— Почему же?
— Встречаются лишь те, кто умер в один год. А уж если в один год и в один месяц — то, стало быть, — наверняка.
— И кто же это может знать столь точно? — неожиданно для себя самой подала я голос. — Кто там с ними был, чтобы рассказать встретятся они или нет.
— Я, — ответил лектор с грустной улыбкой и развел руками. — А теперь позвольте откланяться, боюсь, что дождь перестал лишь на время, а мне еще добираться, эх, не ближний свет…
Люди стали подниматься, загремели стулья, девица рядом со мной попыталась аплодировать, но никто ее не поддержал. Она стушевалась и одной из первых бросилась вон. Я тоже встала, но направилась не к двери, а преградила лектору путь к выходу. Сначала он не понял, что я сделала это не случайно, и смешно, как подслеповатый котенок, тыкался вправо и влево, пытаясь обойти меня. Но проход между стульями оказался узким, и разминуться со мной ему не удалось. Он поднял, наконец, на меня глаза и, вероятно, что-то понял, потому что не произнес ни слова, пока последний слушатель не покинул маленький зал.
— Вы, наверно, удивлены, — начала я, когда дверь с грохотом захлопнулась за последним человеком.
— Нет, — ответил он, — ко мне многие обращаются.
— Обращаются с чем?
— Да вот с вашим же вопросом.
— Но я еще не задала его.
— Господи, не стоит мудрить, у меня слишком мало времени. Вам нужен способ пройти сквозь время. Вы потеряли близкого человека, ребенка, любимого — я не знаю, у всех по-разному, но мне и ни к чему подробности. Еще могу вам сказать, что я рассказал об этом способе уже десятку людей, но ни один не решился им воспользоваться. Ни один! Боюсь, вы не исключение…
— Но хоть кто-то когда-то…
— Я. Я давно путешествую во времени. Если быть точным — с 1725 года. Сейчас как раз наступил момент, когда я решился снова прыгнуть на несколько десятилетий вперед. Подустал, знаете ли, в нынешней-то кутерьме, пусть уж все уляжется-устаканится, да и в Европу теперь не выехать… Что за жизнь…
Мы посмотрели друг другу в глаза, и он словно отбросил еще одну маску.
— А вы, пожалуй, не отступитесь — сунете голову в эту петлю.
— Почему в петлю?
— А как вы предпочитаете умереть?
— Умереть?
— Но ведь для того, чтобы родиться заново, нужно умереть, именно этот пунктик все упускают из виду. Вот я смотрю на вас и понимаю, что вы, пожалуй, и рискнете…
— Да нет у меня жизни. Уже давно нет, нечем рисковать… Лектор посмотрел на часы, вздохнул и потащил меня за руку в угол…
Суть перехода он сообщил быстро и четко, потратив не более трех минут на то, чтобы объяснить мне несколько простых вещей да еще заставить повторить все сказанное им. Он не велел записывать. Не велел записывать никогда, а потому теперь я тоже не стану об этом писать. Способ очень простой. Могу сказать только, что он связан с правильной концентрацией сознания в момент смерти. Настолько простой, что поверить в него может лишь умалишенный. Наверно, в этом все и дело — поверить невозможно.
Оставались вопросы, которые волновали меня даже больше самой процедуры смерти. Я спросила его, есть ли гарантии, что в следующей жизни я встречусь с теми же людьми, с которыми была здесь. Он ответил однозначно положительно, объяснив, что, разумеется, выглядеть они будут не так, как в этой жизни. У них будут другие имена, и род занятий может оказаться диаметрально противоположным, предупредил даже, что они могут деградировать, то есть опуститься на более низкую ступень социальной лестницы, гораздо более низкую, пугал он меня, если здесь не выполнили свою кармическую задачу. Узнать их я смогу только благодаря своему сердцу. Отношения между нами все равно будут теми же, что и в прошлой жизни. По крайней мере изначально у нас сложатся такие же отношения, а там дальше — как бог даст, можно многое исправить, изменить.
От восторга и нетерпения у меня дорожали пальцы. Он посмотрел на меня с грустью.
— Торопиться вам некуда. Вы родитесь ничего не смыслящим младенцем, потом вам предстоит расти долгие годы, и вот тогда сознание, которое вы протащите с собой сквозь игольное ушко времени, начнет возвращаться. Происходить это будет постепенно, но настойчиво и постоянно. К пятнадцати годам вы вспомните все, и, возможно, в той новой жизни вам покажется куда как более интересно, и вы захотите отказаться от своих намерений. Это не возбраняется. Я вот вообще путешествую налегке, без всяких намерений. Так вот, если вы захотите отказаться от намерений что-то изменить — Бог с вами. Но вот если захотите вообще никогда с ними не встречаться — даже не надейтесь. Вы снова встретитесь лицом к лицом с теми же людьми, пусть и выглядят они иначе, и снова произойдет между вами нечто, что заставит вас выбирать. И от вашего выбора зависит не только та, следующая, жизнь, куда вы сейчас очертя голову рветесь, но и целая череда последующих жизней, о которых вы и представления не имеете. Пронесите это с собой: изменить можно, избежать — нельзя.
— Я боюсь только одного, — начала я, и лектор усмехнулся, вероятно ожидая услышать что-нибудь про смерть, про боль, которой она, вероятно, сопровождается, про ужас, но мне было не до того, — я боюсь не узнать их, мне очень нужно узнать, может быть, есть какие-то ориентиры, может быть…
— Ну это проще простого, — он посмотрел на часы и покачал головой, — я, знаете ли могу опоздать, а у меня очень важное… впереди… ну да ладно, пять минут ничего не изменят, хотел побродить под дождем в последний раз…
Он достал из портфеля календарик, нарисованный на листе бумаги, и задал несколько вопросов. В том числе он спросил, когда умерли близкие мне люди, которых я непременно хотела бы отыскать в следующей жизни, сколько им было лет, когда мы с ними повстречались, а главное — когда началась наша история, та, которая привела к печальному концу. Я назвала ему дату — первое марта, тот самый день, когда я наткнулась на девчонку на улице, дату, которую мне не суждено было забыть… Он записал все цифры, поколдовал с ними, что-то вычисляя, и огорошил меня:
— Если вы умрете завтра, то ваша история и в следующей жизни начнется первого марта, после вашего двадцатипятилетия.
Вот и все. Все было сказано, и мы молча смотрели друг на друга.
— А с вами мы тоже встретимся в будущей жизни?
— Не уверен. Знаете ли, в следующей жизни задерживаться в России не имею намерения. Кухня тяжелая, да и с политикой у вас как-то тут не очень складывается…
— Переход, — спросила я. — Как это бывает обычно?
— Это каждый раз — кошмар. Ужас, которого не передать словами. И память возвращается тяжело. Да и в следующих прыжках легче не становится. Но для меня — оно того стоит… Да еще столько удобств: знания накоплены практически энциклопедические, языки не нужно учить, сами всплывают в памяти, да и перемена внешности может быть самой неожиданной. Как-то, помню, родился я красавцем хоть куда, а теперь вот, — он с усмешкой подергал себя за жидкую бороденку. — Сейчас у меня возраст критический. Знаете ли, не переношу старости. Первые несколько раз уходил в тридцать, не видел смысла дальше… А вот теперь захотелось попробовать — как оно — стареть… Ну да это в последний раз.
С этими словами он решительно направился к двери. У выхода обернулся и сказал:
— Я ухожу сегодня. Сейчас. Вы увидите, ровно через десять минут. Не выходите пока на улицу, это может быть опасно. Вам нужно — завтра, не сейчас.
Меня так лихорадило от всего, что я даже ничего не поняла. Но что-то в этом его «это может быть опасно» меня удержало. Я замерла, бессмысленно глядя на закрывшуюся за ним дверь, и простояла так довольно долго. Сначала был слышен только шум дождя, звуки таксомоторов, пару раз громыхнул гром, но где-то далеко, хотя дождь после этого припустил с новой силой. А потом… Я сначала подумала было, что — снова гром. Звук был похож. Но гром тут же отметился залпом где-то уж совсем далеко, и я, мучаясь догадками, осторожно подошла к двери и выглянула на улицу.
Старичок-лектор лежал на мостовой, редкие зеваки замедляли шаг, но остановиться им не давали чекисты, размахивающие револьверами…
Меня охватила, чудовищная слабость, ноги подкосились, я вернулась назад в зал, и, наверно, это был сердечный приступ, потому что около получаса мне казалось, что сердце, прыгающее в грудной клетке, вот-вот застрянет где-нибудь в районе горла, и я последую за старикашкой. Тело била дрожь, и руки сводило судорогой. Перед глазами был лишь странный образ чужой смерти, смерти, которая никогда так близко не подкрадывалась ко мне. Губы, растянутые в улыбке, дыра во лбу.
Я должна их догнать. Теперь, когда я знаю, как все исправить, я не отступлю. Но убить себя… Как? Я раньше не думала об этом, поэтому, наверно, сейчас организация собственной смерти представлялась мне неразрешимой проблемой.
Но и здесь судьба оказалась благосклонна ко мне. На мое счастье, следующей лекцией был какой-то революционный курс медицинской науки, и первые же посетители, вошедшие в зал, оказались медицинскими работниками. Заметив меня, они обратились ко мне с каким-то вопросом, но, поскольку я не отвечала и совсем не реагировала на их появление, они сочли меня больной. Кто-то взял меня за руку, сказал «пульс сумасшедший», кто-то предположил, что я стала свидетельницей смерти человека — труп до сих пор лежал посреди дороги — и у меня шок. Так или иначе, они решили, что меня необходимо доставить в больницу.
Кто-то потянул меня за руку. Я, раздумывая, встала. Больница? Это такое место, где куча всяких лекарств? Я могла бы… Господи, благодарю! Как я не подумала… Отравление — легкий и спокойный уход, во время которого я сумею контролировать свое сознание ровно до той поры, пока оно не угаснет.
— Спасибо вам, добрые люди, — прошептала я хрипло — и мои «спасители» с удвоенным энтузиазмом принялись тянуть меня к двери.
Молоденькая суфражистка довела меня под руку до больничного отделения, которое находилось в трех кварталах, и не ушла, святая душа, пока меня не отвели в палату. Даже нагрубила доктору, шепотом заметившему ей, что я, вероятно, женщина из опустившихся, а мое состояние вовсе не болезнь, а следствие злоупотребления алкоголем. На что девушка выдала ему что-то насчет половой дискриминации, да в таких образных выражениях, что лицо немолодого доктора пошло пятнами, и он поспешил дискуссию закончить.
В кабинете доктора я пожаловалась на сильнейшее головокружение, шум в ушах, тошноту и прочие прелести, которые обычно перечисляла моя бабушка своему лекарю. Добавила, что я совсем не могу ходить самостоятельно, по крайней мере — сегодня, успокоила, что такое со мной время от времени случается, что уже завтра я, разумеется, приду в себя и смогу самостоятельно добраться до дома.
Я пустила в ход все свое обаяние и светские манеры, потому что рядом стояла сердобольная молодая сестричка, которая, я была убеждена, сегодня после полуночи поможет мне отправиться на тот свет самым легким и безболезненным способом. Вряд ли она это сделает по собственной воле, скорее всего снадобье придется украсть, но именно она, я уверена, сообщит мне о том, где его найти и какой именно пузырек поможет мне отправиться за своей любовью сквозь время и смерть…
9
Я никогда не обращал внимания на смену времен года. Но эта весна вливалась в мою кровь по капле, меняя меня изнутри, и остановить этот процесс я не мог, отчего становилось иногда даже страшно.
Время шло размеренно. Я читал дневник понемногу. От него исходило неприятное ощущение неизбежности, и, боясь застрять в нем, я назначил себе время для чтения — полчаса в обед. Любопытство мое к нему то остывало, и я забывал о нем на время, то снова возрастало без всякой причины.
А время шло.
Я еще пару раз встречался с Ингой. Но довольно быстро понял, что никакого волшебства между нами быть не может. Несмотря на все ее великолепие.
Ей приходилось звонить мне самой. Она много расспрашивала меня о диссертации, о моих друзьях, о сердечных привязанностях. Но мне совсем не хотелось делиться с ней даже такими мелочами. Спускаясь к себе, я шел нарочито медленно, в надежде встретить случайно Еву и мысленно рассказывая ей о своем детстве, о сердечных привязанностях и даже о работе иногда. Но Ева пропала.
Я стал больше курить, потому что из окна кухни видно было дорожку из нашего подъезда, ведущую к остановке, и я надеялся увидеть ее. А постоять с сигаретой у окна значит получить еще один шанс…
Но она не появлялась. За три недели я не увидел ее ни разу. И вот однажды утром в мою дверь позвонили.
На пороге стояла женщина средних лет. Впрочем, если она и стояла на пороге, то совсем недолго, дав мне возможность лишь мельком разглядеть ее и ее поклажу.
— Здравствуйте, — сказала она, профессионально улыбаясь, — куда я могу пройти? Эти слова раздались уже за моей спиной, и я поторопился запереть дверь и войти вслед за ней на кухню, куда она отправилась без всякого приглашения.
— Боже, — сказал она. — Как я обожаю кухни.
С этими словами она водрузила на стол то, что держала в руках, — просторную клетку с перепуганной канарейкой. Шелковый платок, которым была покрыта клетка, скользнул на пол, и птичка пронзительно заверещала. Но женщина быстрым жестом вернула платок на место, заставив ее замолчать. Сама же, не дожидаясь приглашения, расположилась возле стола, положила на стол локти, сплела из пухлых рук корзиночку, опустила туда подбородок и мягко посмотрела на меня.
— Я ваша соседка, — сказала она с материнской нежностью, с той самой материнской нежностью, которую я видел только в старых фильмах и с которой моя собственная мать никогда на меня не смотрела. — Меня зовут Ольга Владимировна.
— Очень приятно, — ответил я осторожно и, поскольку повисла пауза, показавшаяся мне неловкой, вежливо спросил: — Может быть, чаю?
— Что вы, — всплеснула она руками, — смею ли я отвлекать вас настолько…
И снова — пауза.
Что мне было отвечать? Не смеете?
— Мне это совсем не трудно, — ответил я. — Тем более что я как раз собирался… Зеленый с жасмином?
— Мой любимый.
Она небрежно отодвинула в сторону листы бумаги с моими заметками, ручки, фломастеры — все, что ей мешало, расчистив плацдарм для маленькой фарфоровой чашечки.
— Сахар?
— Обязательно. И ложечку.
— Пожалуйста.
Она медленно размешивала сахар, посматривая куда-то через мое плечо. Я обернулся посмотреть, что же привлекло ее внимание.
— Этот вид из вашего окна — не оторваться, — объяснила она.
— Эти старые тополя?
— Как будто я снова у нее…
— Простите?
— Здесь жила моя подруга…
Она мечтательно смотрела в окно.
— Но в этой квартире никто не жил. Дом только построили…
— Но все новое растет на месте старого, вы не замечали? — Она с удовольствием отхлебнула чай. — Вы ведь историк, вам ли этого не чувствовать?
Она и это обо мне знала…
— Так здесь раньше стоял другой дом?
— Да. Другой дом. Другая жизнь. И я выросла в этих местах. Потом лет на тридцать мою семью занесло на другой конец города, но, как только представилась возможность, мы снова вернулись сюда. Конечно, все уже не то, и тополя эти — они ведь тогда были совсем крошечными, и нагромождение зданий, но все-таки многое напоминает…
— Любопытно. И кто же любовался этим видом?
— Школьная подруга. Она, знаете ли, была очень красивой. И очень несчастной.
— Почему несчастной?
Моя собеседница чуть встрепенулась, разгоняя дурман воспоминаний, ответила совсем другим тоном:
— Так уж жизнь сложилась. Это ведь никогда не угадаешь — что завтра выйдет из твоей жизни. Сегодня тишь да благодать, а завтра налетят черти, понесут… Да не слушайте меня. Мои воспоминания — они ведь только мои. По крайней мере на вашей судьбе этот вид из окна не должен никак отразиться. И, заметив, что я хочу задать еще вопрос, она быстро заговорила о своем деле.
— Понимаете, я — актриса. Нет, не пытайтесь вспомнить. Я в жизни не играла главных ролей в кино, поэтому откуда вам меня знать. С театром тоже не очень сложилось, хотя я не жалуюсь, работы достаточно. Но недавно мне предложили потрясающую роль в одной антрепризе. Режиссер, партнеры — только мечтать могла. И вот в ажиотаже я как-то упустила из виду, что впереди гастроли.
Она посмотрела на меня так, будто я уже должен был что-то понять или о чем-то догадаться, но, вероятно, не отыскав признаков ни того ни другого, — продолжила:
— У меня дочь — Ева. Вы ведь, кажется, с ней…
— Да-да-да, она заходила, — я стал внимательнее.
— Отношения с детьми не всегда складываются так, как мы хотим, — улыбнулась она.
Я мог бы поклясться, что именно эту фразу она заготовила заранее, собираясь ко мне, и, возможно даже, репетировала.
— Конечно — конечно…
— В общем, получается так, что мне необходимо уехать на две недели, а Ева остается одна. И вы не могли бы, — она осторожно посмотрела на меня.
— Все, что в моих силах, — произнес я вежливо и нарочито холодно, опасаясь, как бы она не раскусила моего нездорового любопытства.
— Если бы я оставила вам ключи…
«О!!.. Ключи от ее квартиры…»
— И если бы просила наведываться ежедневно…
«Милая женщина, говорите, говорите же что-нибудь еще…»
— Днем она в институте, вы могли бы потихоньку войти, полить цветы. И только.
Я улыбнулся ей от души и ответил:
— Знаете, нет ничего проще. Я весь день дома, и подняться на два этажа не составит для меня большой проблемы.
— Вы — золото, — улыбнулась мне она, и тут я поймал ее — захлопнул клетку.
— Услуга за услугу: расскажите мне, что случилось с вашей красивой школьной подругой?
Улыбка с ее лица пропала.
— Поверьте, вам не нужно знать об этом. Ничего интересного, очень трагичный конец, я вообще ругаю себя за то, что вспомнила так неуместно…
— И все-таки: удовлетворите любопытство историка.
— Она умерла молодой.
— От чего?
— Ее убили. Это долгая история…
— У меня есть время…
И она стала рассказывать.
Это был самый знаменитый парень в нашей округе. Ужас и мечта каждой девушки. Он был красив как ангел. Если вы по-настоящему понимаете в ангелах, то поймете. Но если не понимаете… Он был не тот лубочный ангел с рождественских открыток, с благодушным бесполым лицом и повядшими парчовыми крыльями. Он был завораживающе красив, и в лице светилась нездешняя сила. Именно вот светилась. А уж если он на вас смотрел (а взгляд у него был — как будто душу вынимал), вас даже прижимало к земле этой самой силой.
Он был местный принц. Один — на уме у каждой девчонки. Не было такой, чтобы по нему тайно не сохла. Но и ни одной не было, чтобы согласилась рядом с ним пройтись по улице. Это был бы кошмар. Потому что он был темный ангел. То ли вор, то ли бандит. Яшка.
Неизвестно, чем он там на самом деле занимался. Но предположить, что чем-то мелким — карманником там был или наводчиком, невозможно. Темная сила его взгляда подсказывала — мелочами не занимается. Конечно, речи о том, чтобы кто-то сказал, что, мол, у меня Яшка что-то там украл, никогда не было. Никто такого не слышал о нем. Или что налет какой-то громкий, а Яшка участие принимал — тоже такого не было, но все равно…
Была в нем тюремная бравада и романтика. И было еще одно обстоятельство. Связанное с отцом.
Дядя Арон стал фигурой известной в один прекрасный день, когда за ним в конторку, где он служил бухгалтером, пришел участковый с незнакомым милиционером и увел Арона в участок. Вели его по улице и попросили заложить руки за спину, что он послушно и сделал. Вели у всех на виду, и люди озирались испуганно им вслед. Арон шел в коричневых таких нарукавниках, которые бухгалтера носили. Вы, наверно, и не помните. И по улице вслед шептали — проворовался. «А, Арона повели. Бухгалтер. Проворовался, значит…»
А было все так. Случилась какая-то проверка на работе, цифры не сошлись у комиссии, Арон сел. Год почти провел в «Крестах», пока дело расследовали, жалобы его супруги рассматривали, ходатайства с прежних мест работы к делу подшивали. В результате так и не посадили, оказалось, комиссия ошиблась, а Арон считал правильно, как надо и ничего совсем не воровал, потому как никакого понятия не мел как воровать.
Однако, как вышел, радовался недолго. На прежнее место работы не взяли — там уже другой человек служил — не выгонять же, объяснили ему. Да еще в районе слава о нем дурная пошла. Ведь, как его милиционер вел по улице видели все, а как отпустили, объяснив, что ошибочка вышла, никто и знать не знал.
В общем, на работу не берут, жена чужим людям белье стирает, на рынке старье продает, копейками перебиваются. Но не унывали. С Ароном вообще унывать не приходилось. Он весь от макушки до пят был набит байками, анекдотами и прибаутками. Его мой дядя еще Брехуном за это прозвал. Как вели его по улице тогда, дядя и сказал: «Добрехался парень, никак за язык
пострадал…»
Может быть, Арон и впрямь пострадал за язык свой. Oн, говорят, вместо того чтобы права свои отстаивать, принялся комиссию, что на проверку его отчетов пришла, анекдотами потчевать. Отчего сразу же вызвал у серьезных людей недоверие и подозрения всякие. Но вот в «Крестах» Аронова привычка балагурить по поводу и без сделала из него всеобщего любимца. Часами его сокамерники слушали: болтает гладко — время летит, сидеть — меньше.
И вот тут, как раз через год, когда Арон отощал совсем, и брюки на нем уже старые болтались, ввалился поздней ночью в дом гость. Говорит, вот, отмотал срок, а куда податься — ума не приложу. Сидел десять лет, жена сбежала, в доме чужие люди живут, податься некуда. А тут на зоне знакомец твой адрес дал — поживу пока у тебя, осмотрюсь. Ну Арону тоже от такого гостя податься было некуда, он пустил. Тот пожил у него с недельку, а как уехал, оставил денег за постой. Вскоре второй гость пожаловал, по тем же рекомендациям. А поскольку человек Арон был общительный и веселый, то со временем у него в доме образовалось нечто вроде гостиницы для вновь освобожденных граждан. Да и те, кто в городе остался, — не забывали, захаживали в гости.
Никто не знает, чем в самом деле занимался Арон с тех пор. Только работы он больше не искал, дом его стал полная чаша, бесконечно там крутились странные компании, женщины бывали очень неприятные. Чем они там все занимались — бог весть. Дом у них был частный, вон там, за озерами. Улочка в три шага называлась Ягодный тупик. Вокруг дома — высокий забор, заглядывай не заглядывай — ничего не увидишь. Многие девчонки стерли каблуки, гуляя до Ягодного и обратно. Но как ни вытягивали шеи, как ни становились на цыпочки — даже дома самого не видели, не то чтобы Яшкиной тени в окне.
Мне он не нравился — честно скажу, но, как попадался где-нибудь на улице, все равно сердце в пятки уходило. Глаза синие-синие, черные кудри и веснушки по всему лицу. И синий свитер. Он на меня действовал как сигнал тревоги.
Знаете, когда в войну: «Воздушная тревога! Воздушная тревога!» — аж мороз по коже от этого голоса. Так и я на него реагировала. По коже — мурашки, в глазах — паника, и быстренько куда-нибудь сверну тут же, хотя мне, может быть, совсем в другую сторону. Трусиха я была всю жизнь, особенно по части мужчин — большая трусиха. Эх!..
А вот Анна была поначалу к Яшке совершенно равнодушна. Встретит, спокойно мимо пройдет. Да и он ее не замечал. А что там замечать, когда он уже взрослый был, а мы едва в шестой класс перешли.
Что мы про Яшку знали? То же, что и все. Где работает — непонятно. Летом в колхозе вроде бы шабашит, строит что-то где-то, но чтобы постоянно на работу ходить, как наши родители, как все, — то нет, не работал. Одного этого тогда было достаточно, чтобы чураться его компании. И вдруг слушок пополз — девушка у него. Нам, конечно, как и всем, любопытно было — кто же отважился с ним ходить-то.
«Ходить» — это словечко все включало, все наши зыбкие представления о мире взрослых, самым пронзительным где, конечно, был поцелуй. Поцелуй — это было почти все — как предложение немедленно пожениться примерно. И вот стали мы с Анной поглядывать, с кем же темный ангел связался. С Алкой из десятого «б» или с Валькой Евсеевой, которая с восьмого класса на завод ушла. Алка была первая красавица, а у Вальки было вольготно, мать ее в ночную смену работала, так весь день у нее компании разные водились, пока квартира пустовала. Да и отца не было. Словом, вот она-то не побоялась бы с Яшкой ходить. Но время шло, а мы этого так и не узнали.
Анне-то все это не очень интересно было, это я все. То он мне приснится ни с того ни с сего, то встречу где-нибудь, аж коленки подгибаются от ужаса и восторга. Да и темным ангелом его величать я начала. Где-то вычитала, я тогда уже увлекалась стихами, пьесами, так что магия и мистика были моими постоянными спутницами. Везде я искала сверхъестественного, отовсюду ждала чуда.
Так, наверно, люди ищут любовь. Представляете, как долго приходится ее ждать?! Я недавно прочла где-то, что интеллект человека созревает к пяти годам. Маленький человечек уже тогда все понимает и чего-то все смутно ждет. Мамочкины объятия для него теряют свою прелесть, а ведь еще недавно, в младенчестве весь мир умещался у теплой материнской груди, в ее объятиях. А потом — томление. Сначала эпизодическое, похожее на начинающуюся ангину, непонятное. Затем все более и более определенное. И вот в какой-то момент уже все вокруг тебя наперебой говорят о любви, а ты о ней все еще ровным счетом ничего не знаешь. Подруга рассказывает: люблю, сердце болит. И глаза у нее сверкают так неистово… И завидуешь, хотя ничего такого почувствовать не можешь. Только с каждым днем все напряженнее и напряженнее становится ожидание. Да где же она? Может быть, сейчас вон из-за того угла — тебе навстречу? Нет? Да почему же так долго? Все ведь уже влюблены!
И в какой-то момент становится невыносимым это чувство ожидания, оно сводит с ума, и ты принимаешь за любовь все что угодно, что попалось на глаза в какой-то критический миг твоего страдания, твоего ожидания…
— Вы хотите сказать, что любовь — это один из видов импринта? Напряжение достигает пика — как цыпленок выколупывается из яйца. И первое, что он видит — первый движущийся предмет, это и есть мать, мир, любовь — все?
Мне было удивительно, что незнакомая немолодая женщина пускается со мной в такие рассуждения, воспоминания. Но, когда она отвлеклась от своего рассказа и заговорила о детях, о том, как долго приходится ждать человеку любви, а главное — о нежелательном порой выборе, я мог бы поклясться, что она говорит как мать, то есть — о своей дочери. И я навострил уши и налил ей вторую чашку чаю. Мне не слишком была интересна драма ее лучшей подруги, тем более что дело-то было давнее, но любое слово, отдаленно касающееся Евы, я ловил как маньяк. Мне было интересно про нее решительно все. От того, какого цвета носочки она любила в детстве, до того, как вздыхает, когда приходится ложиться спать или…
— Это тоже, тоже… Хорошо вы сказали: импринт. В самую точку. Если следовать этой аналогии, то ведь большинству человечества так никогда и не суждено увидеть родную маму-курицу, бегут себе за мячиком, за резиновой игрушкой, за любой ерундой, которую подсунет им экспериментатор-затейник.
— А экспериментатор в нашем случае Он? — спросил я, многозначительно указывая вверх.
— Даже не знаю, кто именно подталкивает нас туда, куда мы так стремимся. Мне кажется, существует множество сил в этом мире. В младенчестве и чистоте души мы действительно связаны с Богом как-то напрямик, без всяких посредников. Но едва вырастаем, едва окунаемся в то, что называется человеческим обществом, то в силу вступают разные темные силы. Бесы мучают. Причем в молодости эти бесы тоже молоденькие, игривые и простые, как две копейки. Бесы ревности, страсти, зависти. Но едва начнешь понимать, что жизнь имеет конец, страшиться этого конца, как являются совсем иные бесы. Они не представляются. И мучают. А ты даже не знаешь, что именно тебя так одолевает…
Я, наверно, вас отрываю от дел. Вы ведь…
— Я вас умоляю, — взмолился я, — никаких дел сегодня у меня нет, и я не прощу себе, если не выслушаю вашу историю до конца.
Она улыбнулась и стала необыкновенно похожа на свою дочь. Хотя Ева не улыбалась мне ни разу. И мне так захотелось увидеть ее улыбающейся…
У детей все происходит внезапно, все случается вдруг. Время преображения. Анна превратилась в красавицу в одно лето. Только радости от этого было мало.
Нам казалось, это ключик — в один прекрасный день стать взрослыми, красивыми, талантливыми. И все двери этого мира распахнутся перед нами, и встретят нас с улыбкой добрые ангелы. Но нет этих дверей и нет ангелов. А есть только все тот же мир, который ты так страстно мечтаешь превратить в рай, а он сопротивляется, ускользает, прячет свои сокровенные тайны, не желает искриться и петь. Только стоны тяжелых серых будней продолжаются бесконечно.
Анна стала красавицей, и тысяча стрел этого мира устремилась к ней, выбрав целью ее беззащитное сердце.
Зависть подруг — не всем же суждено стать красивыми. Неприязнь учителей: у них ведь уже все сложилось, и они уж точно знают, что чудес не бывает, а тут красота такая, перед которой, глядишь, действительно все двери откроются в мире, и добрые ангелы оградят от всех бед. Навязчивость мальчишек, глупых мальчишек, которые совсем ничего еще не знают о любви, но липнут как мухи к такой красоте, и инстинкт им подсказывает — хватай, держи, опереди всех! И недобрые языки соседей, которые смотрят из окон: ну это уж слишком, кому нужна такая красота, ведь их собственные дети совсем не так хороши. Нет, такая красота до добра не доведет. И смотрят на тебя вдвойне жадно из окон: ну что, когда же ты споткнешься, а? Ну же, ну, спотыкайся, падай!
И куда же от этого деться? И что с этим поделать?
Однажды, когда мы едва отбились от мальчишек из школы и прибежали ко мне домой, она закрыла лицо руками и заплакала. А она никогда не плакала, даже в детстве, когда разбивала колени, хмурилась, губы кусала, но заплакать — никогда… И мне так захотелось защитить ее, но какой из меня защитник, думала я, вот был бы у меня брат, старший брат, высокий и сильный, и никто бы никогда нас с ней не тронул. Никто бы не подошел даже. Жаль, что нет у меня брата. Жаль, нет у меня и друга такого, который мог бы быть как брат. Чтобы все его боялись. Я сказала ей это, и она задумчиво качала головой.
— А знаешь, кого они все боятся? Кто у нас самый — самый? — спросила вдруг, глядя в пространство.
— Ты про Яшку?
— Конечно! Нужно только дать им понять, что мы с ним как-то связаны. Нужно распустить слух, что я — его девушка.
— Ты сошла с ума, — сказала я испуганно.
— Да нет же, подумаешь — слух! Что с того? А для нас это оружие! И — защита.
— А вдруг он узнает?
— Ничего не узнает. Ты видела его когда-нибудь с кем-нибудь из школы? У него даже знакомых здесь нет.
— Но ведь у него есть девушка. Все об этом говорят.
— Тем лучше! Все говорят, но никто ее никогда не видел. А вдруг это и есть я? — Она засмеялась. — Давай! Зато с завтрашнего дня перестанем бегать из школы с оглядкой, как кролики, надоело!
Разумеется, основная работа предназначалась мне. Мы без слов друг друга понимали. Я, как лучшая подруга, должна была под большим секретом, разумеется, проговориться кому-нибудь о том, что Анна и есть та самая таинственная девушка Яшки. А уж о том, что слух такой быстро распространится по школе, что ни одна из девчонок нашего класса не сумеет утаить подобное известие, можно было не беспокоиться.
Через три дня в школе не осталось ни одного смельчака, который посмел бы посмотреть в нашу сторону. То есть никто глаз на Анну поднять не решался. Домой мы ходили медленно, по вечерам спокойно гуляли в парке, как ни в чем не бывало, собирали осенние листья, играли в снежки, искали подснежники. Почти до самого конца учебного года (а мы были тогда в десятом классе) наша безмятежность была абсолютной. Мы и не знали, какую бурю вызвали и что творится за нашими спинами.
Да и откуда нам было знать? Мы в глаза никогда не видели маленькую сухопарую женщину, которая мыла посуда на кухне. Она, конечно, выбиралась в зал столовой, чтобы собрать грязную посуду, но была до того неприметной, что на нее никто не обращал внимание. И никому в голову не приходило, что всех нас она знает с детства по именам, а шмыгая между столами и оставаясь неприметной, всегда в курсе всех школьных новостей.
Не знали мы и о том, что ее племянник три года назад угодил в колонию, и с тех пор она стала частенько наведываться в дом Яшкиной матери. Послушать, что рассказывают бывалые люди о местах, которые зовутся не столь отдаленными, но на самом деле так далеки, что и весточки оттуда не долетает.
Она упоминала как-то раз о том, где работает, но кому это было интересно: слушать, как обливается кровью ее сердце — она ведь пережила блокаду, — когда эти беспечные дети оставляют на столах полные тарелки, а недоеденный хлеб заставляют выбрасывать целыми буханками. Она не могла выбрасывать хлеб, забирала домой, резала на мелкие кусочки, солила и совала в духовку. А потом угощала хрустящими сухариками всех, кто не чурался принять от нее кулек: дворников, вечно пьяных грузчиков из подсобки в магазине, тех же детей, с визгом гонявших по улицам.
Между тем миром, где она получала весточки от непутевого своего племянника, и школой, источником маленьких сухарей, не было никакой связи. Ровно до тех пор, пока за столами однажды с десяток раз не прозвучало знакомое имя — Яшка.
— Не мое это дело, — потупив глаза, сказала она матери Яшки, — но твой парень девицу завел из школьниц.
Мать Яшки только пожала плечами, не понимая, к чему та клонит.
— Мой племяш ведь на малолетке погорел, — стрельнула взглядом кухарка и, видя, что слова ее так и не доходят, вздохнула: — Несовершеннолетняя она, раз в школе учится. Срок схлопотать может.
Вечером Яшка застал мать в слезах и, даже устроив ей допрос с пристрастием, никак не мог взять в толк, о чем она говорит. А когда понял, впервые в жизни растерялся. Слухи о нем ходили разные, говорили, что участвует он в ночных грабежах, что содержит в доме притон, что ему человека убить — раз плюнуть. К таким слухам он привык. Но при чем тут девчонка, которую он в глаза не видел?!
В эту ночь он впервые засыпал с мыслью о ней. Еще не зная, кто она такая и «какая она из себя», он уже почувствовал смутный укол — ведь это было похоже на судьбу. Не он выбирал девушку, не она — его, а нечто иное… Он не сумел бы объяснить, что чувствует, странное такое было чувство. Он даже не знал, что такие чувства бывают. Тем более — у него, даже смешно подумать — накануне двадцатипятилетия. Он хотел отмахнуться от этого чувства. Ведь слухи — всегда вранье. Но тут вранье было остро любопытным. Он засыпал в эту ночь с улыбкой: нужно будет посмотреть — кто такая… Вранье было неожиданно сладким.
Прошла неделя, прежде чем в их дом снова наведалась кухарка. Угостила Яшку сухарями. Посмотрела со значением, осуждая.
— Покажи мне ее, — попросил он.
— Так ты не… — всплеснула она руками. — Так ведь и славно. И смотреть незачем. Соплячка глупая. А страшна как смерть.
— Покажи.
А как ему откажешь? В этом доме, который принадлежал миру силы, свои законы. И Яшка был душой этого дома. Самые закоренелые бандиты звали его ласково «сынок». Хотя он не плел небылиц, как его отец, и ничем не веселил общество, по-прежнему собиравшееся за столом в их доме. Но что-то было в этом мальчишке такое, что вызывало уважение у сильных того мира. Как ему отказать?
Он пришел в школу к одиннадцати, как она велела, незаметно, с заднего двора, она открыла ему дверь с кухни. Большая перемена, десятый класс обязательно придет обедать. Ткнула пальцем в дальний стол и впилась глазами в Яшкино лицо, ожидая реакции. Но он и бровью не повел. Взглянул мельком, пожал плечами да распрощался. Она выпустила его, заперла за ним дверь и, вздохнув с облегчением, принялась за свои тарелки.
А он шел и думал — где ее видел? Лицо такое знакомое…
Прошла неделя. За эту неделю проклюнулись первые листочки. За эту неделю Яшка узнал об Анне все: кто такая, где живет, с кем дружит. За эту неделю мы с Анной нахватали троек по всем предметам, потому что предчувствие перемен томило каждую из нас, как, собственно, любую девушку в любую из весен.
Ничего не изменилось только для женщины с кухни: она все так же мыла тарелки, вытирала со столов, носила домой недоеденный хлеб, выходила на улицу с пакетиками сухарей. Вытирала со стола и услышала вдруг: мальчишка — молоко на губах не обсохло — похвалялся, что видел, будто Яшка целуется возле их дома на темной скамейке с Анной. Она вспыхнула, шлепнула по столу грязной тряпкой: «Да он ее в глаза не видел, — сказала громко, чтобы все услышали. — Имени ее даже не знает! Дурачье!»
Этот день для нас выдался непростым. Мы привыкли к своему особому положению, а тут будто с небес на землю свалились. Один балбес толкнул в коридоре непочтительно, второй подлетел и что-то гаркнул в самое ухо. Весь день был соткан из неприятных мелочей. А в вестибюле, когда домой собирались, подлетел к нам самый неприятный тип из параллельного класса и тихо прошипел с улыбкой: «А за вранье кто-то сегодня ответит!»
Я так и села от ужаса. Раскрыты, чего тут понимать.
— Ты пока здесь побудь, не нужно тебе сегодня со мной, — сказала мне Анна.
Я, разумеется, возмутилась, мол, вместе все затеяли, вместе и отвечать будем, а она забрала мое пальто, забросила на высоченный шкаф и быстро направилась к выходу. Я целую минуту будто в ступоре простояла, не понимая, обижаться на нее или бежать спасать… Потом побежала стул искать, чтобы пальто достать со шкафа, а к ней на улице уже человек десять мальчишек подходило. У меня даже колени подкосились, я только видела, как она побежала, а они — за ней. Дальше все как в тумане. Пальто мне помог достать гардеробщик, иду по улице к дому ее на ватных ногах, не знаю, чего ожидать. Вокруг — ни души. Даже странно как-то. Дошла до ее дома, постояла у подъезда, поднялась. Она мне открывает, я посмотрела на нee и подумала сначала, что она с ума сошла. Совсем как ее мать. Мать у нее со странностями была, все знали, по-настоящему больная, даже в больнице лежала раз или два каждый год. Открывает она мне дверь и улыбается уж так странно, спокойно и задумчиво.
Потом рассказала, конечно… Но это был ее последний рассказ. Обо всем остальном мне только догадываться приходилось…
Она побежала от мальчишек, но куда от них убежишь? До угла добежать ей сил хватило, но они уже чуть ли не в спину ей дышали. Тогда она обернулась и крикнула:
— Только попробуй кто-нибудь подойди!
— И что будет? — криво улыбаясь, ответил один из них и сделал шаг вперед. Остальные, как по команде, стали обступать со всех сторон. Кольцо сжималось.
— Яшке скажу!
Все замерли. Сначала ей показалось, что это ее слова произвели такое действие. Они даже слегка попятились от нее. И в ту же минуту чье-то горячее дыхание обожгло ей щеку:
— Так скажи.
Она обернулась. Рядом стоял Яшка. А чуть в стороне — двое его друзей.
Одного она знала. Его знала вся округа. Не по имени. Его звали Дос. Был он то ли корейцем, то ли монголом высокого роста и здоровый как бык.
Наступила тишина. И тут какой-то наглый семиклассник, стоявший дальше всех, выкрикнул:
— А чего она врет, что она твоя девчонка?
Дос с приятелем переглянулись.
— Во дает, — Дос равнодушно взглянул на Анну и сплюнул.
Но Яшка стоял с ней рядом и смотрел не отрываясь, поэтому Дос только спросил:
— Так че, правда, что ль, — твоя?
Яшка молчал. У нее заканчивалось терпение. Она больше не могла переносить всей этой дурацкой ситуации, а главное — его взгляда, от которого ей стало совсем не по себе. Она уже открыла, рот, чтобы сказать… Но тут он, не поворачиваясь к друзьям, а все так же глядя ей в глаза, коротко обронил:
— Моя.
Дос бросил быстрый удивленный взгляд на Яшку, но тут же развернулся к ребятам и принялся закатывать рукава.
— Так, я не понял — вы еще здесь? — загремел он. — Щас дядя Дос вам покажет…
Щеку снова обожгло его дыхание:
— Этого тебе лучше не слышать, — сказал он, усмехнувшись, зажал ей уши ладонями и развернул в сторону обидчиков.
Дос надвигался на мальчишек, те отступали, у всех были белые лица и трясущиеся губы. Потом Дос вдруг резко нагнулся, и они все бросились бежать. Один упал, поднялся и снова побежал. Дос, наверно, грязно ругался, по этой части он был виртуоз, но она не слышала.
Она не только не слышала, но и не дышала. Только чувствовала, что уши горят, что по шее ползут мурашки, и это было похоже на смерть. И в полной тишине она слышала только, как колотится ее сердце.
Она последний раз рассказывала мне о себе, но я тогда этого не знала. Дальше я перестала быть посвященной, а стала обычным зрителем, как все жители ее дома и все школьники старших классов. Она рассказала мне все это в последний раз и прибавила, что вечером он станет ждать ее в соседнем парке. И смотрела на меня так обреченно. Это было чистое сумасшествие. У нее были сумасшедшие глаза и губы дрожали. И руки были холодные как лед.
Я бы ни за что не пошла. Ни за что. Во-первых, родители. Они бы меня прибили, если б узнали. И я даже рада была в тот момент, что у меня такие родители и что мне не нужно куда-то идти на ночь глядя с Яшкой. Но у нее-то мать была странной. Она могла идти куда угодно и когда угодно и вообще делать все что угодно — мать ее и слова бы не сказала. Не прибила бы, как мои, но и не защитила бы… Все знали — ее мать не в себе. То есть это так называлось — не в себе. А на самом деле она была как раз очень даже — в себе. Все время — в себе, где-то внутри своего бездонного безумия, прислушиваясь к чему-то, что творилось у нее внутри. И мало что воспринимая из окружающего мира.
Мне, когда я была маленькая, запрещали к ней приходить. Я не понимала. Ее мать казалась мне женщиной строгой, чем-то постоянно занятой, озабоченной. Но мои родители говорили «с приветом», «не смей переступать порог», и я слушалась. Но, конечно, потом, когда мы стали постарше, я частенько к ней заглядывала. Сначала с опаской, на секундочку. Потом стала задерживаться подолгу. Ее мать открывала мне, кивала без улыбки, приглашала пройти. Приносила иногда нам чай или спрашивала, как поживают мои родители. И я даже со временем стала думать, что все правильно. Мать такая и должна быть — она совсем не вмешивалась в ее дела, не устраивала ей допросов с пристрастием, что так обожали мои предки, не приставала с глупыми советами, что надеть в какую погоду. Мне нравилась ее мать. Я даже стала думать, что она совершенно нормальная, просто не такая как все. А в глубине души уже зрела мысль — не такая как все, а лучше. Переходный возраст, это когда ты все время ищешь кого-то лучше, чем твоим родители.
Но однажды я пришла к ним, и она как всегда открыла мне дверь. И пригласила пройти. И во рту у нее, как случалось, была погасшая сигарета. И я даже вошла и прикрыла за собой дверь. Но сделать следующий шаг по направлению к комнате Анны не решилась. Как только ее мать скрылась за кухонной дверью, я развернулась и побежала по ступенькам вниз. Все было как обычно, за исключением того, что ее мать была абсолютно голой. Совсем.
Меня это так потрясло, что я не скоро набралась мужества поговорить об этом с Анной. Она посмотрела на меня и грустно улыбнулась.
— Это потом, что жарко, — сказала она. — Разве твоя мать так не ходит, когда жарко?
— Нет, — пробормотала я.
Это было даже представить невозможно. Даже помыслить — никак.
— И все-таки одно дело ходить так по дому, и совсем другое — открывать дверь постороннему человеку…
— Ты ведь не посторонняя, — отозвалась она. — И ты ведь прекрасно знаешь, что моя мать странная, чего же ты так удивилась?
И вот теперь ей нужно было идти на свидание к Яшке — самому темному ангелу из тех ангелов, которые встречались на нашем коротком школьном пути. И у нее не было матери, которая могла бы ее не пустить, сказать, как моя: «Куда это ты на ночь глядя собралась?! Даже не думай!» И некому было ее удержать, и было понятно, что она пойдет к нему в этот парк. На секундочку мне показалось, что она до смерти сейчас похожа на свою мать — она смотрела прямо перед собой, а на самом деле взгляд ее был обращен куда-то внутрь себя, к чему-то мне не видимому и неизвестному.
— Не ходи, — робко предложила я.
И она слепо посмотрела на меня. И не увидела. И так же слепо оглядела комнату. И не увидела. Или именно тогда в ней пробуждалась любовь, и она с трепетом прислушивалась к ее голосу внутри? И она была уже не та Анна, которую я знала, которую все мы знали. Наверное, так. Любовь шевелилась крошечным ростком, но уже жила, тянулась к свету. Когда эта любовь ее поразила? Может быть, до всех наших приключений, до того, как мы всем стали врать, что она его девчонка?
Может, это и не ложь была — а мечта? Ведь чем ложь отличается от мечты?! — Она смотрела на меня вопросительно.
— Ничем, — с готовностью выдохнул я.
Ее взгляд омрачился сожалением, и я проклинал себя, что так некстати согласился с нею. Она, похоже, сама с собой согласна не была.
— Не говорите так, — покачала она головой, — вы не подумали. Для нее как раз это были две разные вещи. Понимаете ли? Совсем разные.
Я кивнул, боясь, что она вот-вот разочаруется во мне и уйдет. Зачем что-то рассказывать человеку, который совершенно тебя не понимает?!
Похоже, она как раз об этом и задумалась. Я занервничал, вскочил, шмыгнул в комнату, вынес коробочку швейцарского шоколада. Отказаться невозможно — и никто с места не двинется, пока не доест, говорила моя матушка.
Волшебное средство, мне оно было так необходимо теперь.
Ольга Владимировна машинально протянула руку за конфетой, надкусила, зажмурилась.
— И что с ними было дальше? — нетерпеливо спросил я.
— У вас роман с Евой? — ответила она вопросом, от которого я покачнулся на стуле.
— У меня?! С Евой?!
— Ну да, — сказала она буднично. — Вы не подумайте, что я вмешиваюсь, боже упаси…
— Я видел ее всего несколько раз, — развел я руками.
Но ответ прозвучал обманом. В голове заработали тысячи шестеренок, пытаясь понять, почему она задала мне такой вопрос, из каких таких наблюдений за своей дочерью она сделала подобное заключение. Но это нелепое подозрение прозвучало для меня незаслуженным комплиментом.
— Как вы относитесь к герани? — снова задала она странный вопрос.
— К герани? — Я изобразил безмерное удивление, но не спешил с ответом.
Кто знает, какого ответа она ждала от меня. Но она не стала мне помогать. Просто сидела молча и ждала. Пришлось говорить правду.
— Прекрасно, — ответил я. — Летом она цветет на всех парижских окнах и балконах.
— Вы были там?
— Давно, в детстве.
— Вам кажется, что ваше детство было давно? А мне вот мое представляется как будто вчера, забавно, правда? Я почему про герань спросила — это вам именно ее поливать придется. На Еву надеяться глупо. Во-первых, она ее терпеть не может. Во-вторых, забудет все равно. Я уже пережила однажды полное ее истребление.
Она протянула мне ключи и поднялась.
— Вы не закончили свою историю… — сказал я безнадежно.
— В другой раз, — пообещала она. — Мне пора на вокзал.
И двинулась к двери.
— Вы забыли птицу, — напомнил я.
— Ах да, совсем забыла. Вот корм для нее, и не забывайте подливать свежую воду… Я уезжаю на следующей неделе.
Я закрыл за ней дверь и опустился на стул. Приподнял лоскут с клетки, и канарейка в тот же миг стала попискивать.
Мне вручили ключи от двери Евы, рассказали странную историю и наградили орущей канарейкой. Я не знал, как к этому относиться, что об этом думать и к чему все это может привести.
Я смотрел на ключи и чувствовал себя этаким серым волком, которого наивная бабушка сослепу приняла за дворового пса и впустила в дом…
10
Этим же вечером я снова столкнулся с Евой.
На следующий день меня разбудило солнце. Впервые за несколько недель. И я отправился бродить по городу. Без всякой цели, без всякой нужды. Жмурясь от слепящих лучей. Когда в этом городе солнечные дни, кажется, что мир восстает из пепла.
Весна начиналась с запаха карамели. То там, то тут всплывал этот сладковатый запах — детского наваждения. Солнце выкатывалось теперь в небо и сверкало там слепящим алмазом весь день, медленно выскальзывая из города лишь к половине десятого, оставляя за собой светящийся шлейф ярко — синих сумерек. То поднималась песчаная буря, рвала провода и деревья, танцевала, изящно кружа в воздухе всякий хлам. А солнце обозначало себя бледным кругом на мутно-сером небе. То хлопьями валил снег, всего пару минут, но лишь затем, чтобы обозначить, наконец, для бестолковых наблюдателей набухшие вербы, доныне незамеченные…
…и девочка со сладким именем Ева все чаще всплывала в моей памяти. Я ничего о ней не думал, никаких слов не было в это время в голове, никаких мыслей. Только всплывало — Ева. И в этом слове заключался огромный смысл и огромный мир, и им все сказано, все объяснено досконально. Ева — и ясность, полет, почти святость.
Мы сталкивались теперь снова на лестнице, и коммунальная трагедия с лифтами казалась мне подарком судьбы. По-моему, она знала. Всю эту ясность и однозначность между нами она чувствовала. И проходила мимо. И я тоже шел к себе. Но был уверен, что случай обязательно столкнет нас снова. И этот случай не заставит себя ждать.
Дневник оставался недочитанным. Меня пугало его темное нутро. Но что-то все-таки подталкивало продолжать…
Дневниковая запись обрывалась, и под ней стояла дата 15 сентября 1928 года. Следующая запись была сделана другой рукой, другим почерком и шариковой ручкой.
Все так и случилось, как я представила себе еще в кабинете доктора. Я приняла лекарство в три часа ночи. Я так и не увидела, как забрезжил рассвет следующего дня. Мне нужно было сконцентрировать сознание и поместить его в пространстве… Впрочем, я не собираюсь рассказывать об этом… Но у меня получилось.
Я родилась 13 июня 1947 года. Меня назвали Верой.
Память моя в полной сохранности. Я помню все, что случилось со мной в прошлой жизни, все до последней мелочи. Я чувствую все, что чувствовала тогда — и радость предвкушения счастья, и страшную боль утраты. Сейчас мне лишь двадцать лет, до нашей встречи еще тысяча восемьсот двадцать пять дней. Я буду ждать тебя во всеоружии на том перекрестке времени, куда ты придешь ко мне. Я готова.
Сегодня я снова держу в руках свой дневник, но в этом нет особой нужды, потому что я давно все вспомнила. Но все-таки как здорово держать в руках доказательство моего существования в прошлой жизни. Видеть свои фотографии, пожелтевшие вырезки из газет. Больше он мне не потребуется, я уверена. И, наверно, я уничтожу его, когда мы, наконец, встретимся. Ведь ему не пристало знать, на что я решилась ради него. Хотя так и подмывает показать дневник хоть кому-нибудь. Недавно прочла в журнале заметку об индийском мальчике, который попал в незнакомую деревню, подходил к местным старейшинам, называл их по именам, рассказывал истории из их детства… Его сочли святым. Неужели и я святая?
Хотя прошло всего тридцать лет, жизнь в Ленинграде изменилась до неузнаваемости. Разумеется, она привычна для меня. Ведь теперь я дитя своего времени. Но память моя хранит еще и иные привычки, манеры… В институте меня считают белоручкой и чистоплюйкой только за то, что я не ем руками, а пользуюсь ножом. Им кажется, что я высокомерна, только от того, что нашего старосту Николая я ни капли не ценю, несмотря на все его таланты. Но, помилуйте, он ведь из крестьян! Да, самородок, всему научился сам, сам до всего дошел, сам поступил в университет. Но какое, скажите, дело бабочке до червяка, который сам вполз по стволу на яблоню? Они ведь из разных миров!
Как я ни стараюсь скрывать свое прошлое, оно то и дело прорывается наружу. Я, кажется, протащила ценности прошлой жизни в новое свое существование. Но кем явишься мне в этом мире ты? Ты, который ничегошеньки, как и все эти люди, не помнишь о своей прошлой жизни? Может быть, ты здесь явишься мне комсомольским вожаком? Может ли случиться такая метаморфоза с бывшим поэтом-декадентом? И тогда мое высокомерие, которое чувствуют однокурсники, может оттолкнуть тебя, борца за светлое будущее?
Как предугадать?
Молчание — самая страшная расплата за высшее знание. Мне некому рассказать, разве что на страницах дневника. Как это было. Как я прошла сквозь время и оказалась в новой жизни несмышленым ребенком. Ничего не помнящим ребенком.
Из мутного омута раннего детства я медленно выплывала в осознание окружающего. Разговоры взрослых были понятны мне, некоторые места и события — знакомы. Мать рассказывала, что в раннем детстве я часто плакала и все звала какую-то женщину, которая снилась мне по ночам. Как мать ни просила, я не умела описать ее лица, только лопотала, что женщина чудесно поет, совсем как ангел поет, и мне тоже хочется петь. Мать была заботливой и внимательной и отвела меня, кроху еще совсем, в детский хор, потому что посчитала, что мои сны — возможно, говорят о моих скрытых талантах.
Руководитель хорового кружка говорил со мной ласково и улыбался, но после короткой экзаменовки сообщил моей мамочке, что слуха у меня нет вообще, а голос, какой бы звонкий он ни был, без слуха — вещь совершенно бесполезная. Это был первый удар, заставивший меня задуматься после. В прошлой жизни у меня был певческий талант, в этой — полное отсутствие слуха. А это было действительно так, потому что собственную бездарность я осознавала острее всех.
Когда мне исполнилось пять лет, я научилась читать и зачитывалась стихами. Мелодические строки их напоминали мне о чем-то смутно. Я даже тайком плакала порой, потому что стихи звали меня куда-то далеко-далеко, требовали вспомнить о чем-то чрезвычайно важном, жизненно важном, но я еще не имела сил… Хотя какие-то странные видения роскошного зала с золочеными креслами и мужчины-красавца в черном костюме, читающем стихи со сцены, все-таки всплывали в моей голове. В детстве я считала свою фантазию чрезмерно развитой и списывала все мои видения на ее счет.
Первый звоночек раздался в моей жизни, когда родители объявили мне, что собираются в отпуск к морю. «Они утонут», — будто чей-то голос прозвучал в моей голове. «Они не вернутся». Я посмотрела на бабушку, переехавшую к нам на время, и поняла, что дальше жить буду с ней и родителей скоро позабуду.
Я посмотрела на бабушку еще раз и почему-то подумала, что в день моего совершеннолетия ее не станет…
Пока родители паковали чемоданы, я была занята своими странными мыслями. В голове моей будто образовался туннель, откуда наплывали образы, касающиеся моего будущего.
Были ли это просто мечты? О, нет! Я ведь тоже человек и прекрасно знаю, что такое мечты, — это глупенькие человеческие надежды, гроша ломаного не стоящие ожидания подачки от судьбы. Нет! Мысли, которые приходили мне в голову, были уверенностью. Да что там уверенностью — обязательством, гарантий того, что все, о чем я сейчас думаю, со мной рано или поздно произойдет. Я думала о большой любви. Я чувствовала ее приближение. Мне было всего лишь двенадцать лет. Мои родители погибли, купаясь в море во время грозы. Я не плакала.
Память возвращалась во сне и наяву. Однажды я проснулась в слезах, мне приснилась женщина в роскошной шубе, подающая на улице руку какой-то оборвашке. «Не делай этого! Она тебя погубит!» С этим криком я проснулась и позволила бабушке среди ночи долго гладить меня по голове, пока я снова не уснула. Бедняжка решила, что мне приснилась умершая мать, и растрогалась до того, что стала сквозь пальцы смотреть на мои странности, на отлучки из дома, которые теперь случались все чаще и чаще.
Меня влекло на Петроградскую сторону. Я садилась в автобус и ехала в центр города, блуждая по узким улочкам, сторонясь широких проспектов. Как-то я свернула за угол и встала как вкопанная. Это случилось здесь. Здесь, именно на этом месте я подала ей руку!
Я именно так это почувствовала или вспомнила. Я подала ей руку. Это не сон. И меня она погубила. Я быстрым шагом направилась назад, прочь от реки. А вот и мой дом. Я здесь жила, я прекрасно помню это. Толкнула дверь подъезда, и она поддалась. Вихрем взбежала по ступенькам. Вот она — дверь моей квартиры…
Спустилась вниз. Теперь я уже не шла — я летела по улице. Вот здесь, где сейчас ремонтная мастерская, была кондитерская, та самая, которая служила мне несколько дней приютом. Вот здесь стояла громоздкая тумба с моей афишей, да-да, я вспомнила и свои выступления. Я вспомнила слова и музыку. Попробовала напеть что-то себе под нос. Но предательский голос все исковеркал. Странно, что я не умею петь…
После этого прозрения я вернулась домой и сказалась больной. Я действительно простыла, слоняясь по улицам и потеряв счет времени. Бабушка вызвала мне врача и долго шептала участковой о моем детском горе, о разгулявшихся нервах, и врач без всякого осмотра позволила мне не ходить в школу целую неделю.
Всю неделю я лежала на кровати у себя в комнате и делала вид, что читаю книжку. Притворяться мне приходилось нечасто, потому что бабушка была — сама деликатность, тревожила меня крайне редко, принося мне поесть, и уходила, прикрывая за собой дверь и приговаривая: «Отдыхай, отдыхай». Оставаясь одна, я прикрывала глаза, давая возможность спирали воспоминаний раскручиваться с поразительной скоростью. К концу моего мнимого заболевания я вспомнила все и решила, что непременно нужно отыскать ресторан, в котором я выступала. Ведь именно там я должна была его встретить. Мне так казалось.
Ресторана не было и в помине. Здание, первый этаж которого он некогда занимал, имело строгий вид, а вывески не было вовсе.
Я поднялась на крыльцо и взялась рукой за дверную ручку. Моя рука тотчас вспомнила, что раньше ручка была сверкающая, латунная, а теперь — обычная деревянная. Но по ту сторону меня остановил строгий вахтер.
— Девочка, ты куда?!
— Я от экскурсии отстала, — быстро солгала я. — Мы приехали в ваш город осматривать его достопримечательности.
Я говорила звонким голосом, совсем как девочки из современных кинофильмов, и с наивной радостью смотрела на старика.
— Здесь экскурсии не ходят, — добродушно сказал он.
— А нельзя ли мне хоть одним глазком, — начала я вкрадчиво, — тут у вас так красиво. Разве мне нельзя пройти? Просто посмотреть…
— Вот вырастешь, станешь юристом — тогда и заходи, — вахтер, наверно, тоже почувствовал себя добрым дяденькой из кино, но все-таки выпроводил меня за дверь, на мороз. Обернувшись перед тем, как дверь за мной закрылась, я отметила, что той великолепной люстры, которая встречала гостей в просторном холле, теперь тоже нет…
Этот случай определил мое будущее. Я должна была стать юристом, чтобы проникнуть туда, где мы с ним обязательно встретимся. С этого момента учительница истории, которая меня почти никогда не замечала, стала моей первой наставницей и подругой. Сначала я огорошила ее докладом, который назывался «Быт петербуржцев начала двадцатого века — тогда и сейчас, тысяча различий», за который получила пять с плюсом. А уж когда читала на уроке наизусть стихи поэтов-декадентов, яростно критикуя в них строчку за строчкой, учительница взяла надо мной шефство. Узнав, что я собираюсь поступать на юридический факультет, она время от времени приносила для меня специальную литературу, помогала разобраться в той или иной теме. В мой последний год в школе она даже иногда делилась со мной семейными проблемами и выслушивала мои советы. Она не понимала, почему это делает.
Я казалась ей необыкновенным ребенком, чуть ли не вундеркиндом. Тогда как на самом деле я была просто-напросто значительно старше нее. Я прожила двадцать пять лет в моей прежней жизни, семнадцать в настоящей, и если прибавить сюда ту вечность, которая прошла с моей смерти до моего рождения…
Дальше записи обрывались, я даже проверил, не вырваны ли страницы, но дневник оказался в полной сохранности, должно быть, автору просто наскучило описывать свой опыт или нашлись более важные дела. А может быть, она думала о том, что когда-нибудь этот интереснейший опыт запишет, а потому оставила в дневнике несколько пустых листов. Я пролистал их и увидел следующую запись. Она была датирована первым марта 1979 года.
Сегодня я перечитала свой дневник. Весь, от корки до корки. Пытаясь понять, где, когда, как я совершила ошибку. Сегодня первое марта, тот самый день. Первое марта моего двадцатипятилетия. Я познакомилась с ним давно.
Около полугода назад. Мы встречаемся уже два месяца. Правда, все случилось совсем не так, как в прошлый раз. Но я узнала его. Я бы узнала его из сотен тысяч, из миллионов. Сердце вдруг куда-то ухнуло в пропасть. И я поняла — это он. Совсем другой — совершенно другой. Из другой среды. С другими манерами. Ничего общего с шикарным поэтом, которого я когда-то знала. Он даже не догадывается, что это он. Он понятия не имеет, кем был в прошлой жизни. Я чувствую себя старше, опытнее, увереннее. И мне кажется, именно это его и привлекает во мне на этот раз. Моя мудрость.
Моя уверенность
Сегодня первое марта, и я никому не подала руки. Впрочем, в этом не было никакой необходимости. День прошел замечательно, я возвращалась с работы быстрым шагом, немного настороженно посматривая по сторонам. В подъезде я, наконец, окончательно расслабилась — ну вот я вернулась домой и никого не встретила. Может быть, ее и не будет в этой моей жизни? Может быть, я зря переживала? Ну конечно, не будет, она ведь — чистая случайность. А случайности не повторяются на кармическом уровне. Я доставала почту, когда услышала сверху возню.
Местные мальчишки. Они время от времени собиралась в нашем подъезде, где-то на лестничной клетке сверху, но меня это ничуть не тревожило. Они были мирными, не курили и не плевали на пол, а потому все соседи относились к ним вполне доброжелательно. Но сейчас у них чуть ли не потасовка намечалась, а потому я прислушалась. Ах, нет, не потасовка, спор.
— А я говорю, она его девчонка, точно, — с нажимом говорил один из них. — Видел я их в парке…
— Да нет же, — говорил второй, — баба его тут живет, на втором этаже. Сам видел, как он к ней заходит. И не один раз.
— Ну заходит. И что с того? Свечку-то ты не держал?
— Ты, что ли, держал — там, в парке?
— Да там и без свечки все видно — сидят на скамейке часами, целуются-милуются. Да к тому же здешняя-то — старуха.
— А та — малолетка, она ж еще в школе учится.
— Hy ты даешь, блин! Сам бы кого выбрал — малолетку или старуху? Яшка же не дурак…
Сердце мое остановилось…
И мое сердце остановилось тоже. Само. Уж как-то совсем обходясь без моей головы, в смысле ее приказов или иной ментальной деятельности. Я почувствовал себя в центре замкнутого круга, и озноб всех моих внезапных ночных пробуждений пробежал по спине вдоль позвоночника.
Круг, в котором я оказался, выстроился так: моя маленькая неприятность, с локальной амнезией, чужой дневник, который бог знает как оказался у меня, история с Ингой, в которую я влип именно первого марта в то самое время, которое предсказывала сумасшедшая женщина из прошлого. И вот теперь некий Яшка, о котором я уже слышал от женщины, которую назвал бы странной, не будь она матерью Евы…
Сердце снова забилось. Мозг снова заработал. Только для того, чтобы попытаться убедить меня, что это не моя история.
Как гром среди ясного неба. Нет, как выстрел в сердце. Мне захотелось схватить этих мальчишек за шкирку и трясти до тех пор, пока они не задохнутся своими же словами. Но вместо этого я поднялась к себе, дрожащими руками открыла дверь и опустилась на пол в коридоре. Не знаю, сколько я так просидела. Явственно передо мной вставали видения моих петербургских скитаний, холод и отчаяние той весны…
Я столько лет ждала.
Но даже не знала.
Что, когда подойдет назначенное время, и мой план будет готов и тысячу раз выверен, я до тошноты, до обморока вдруг стану бояться, что у меня ничего не получится.
Я не ожидала этого страха, не ожидала этой темной душной волны, которая затмевает рассудок и начисто лишает воли.
С ужасом глядя на предстоящее, я понимаю, что страх может спутать все мои карты. И все то, что я готовила так спокойно и тщательно последние годы, обернется прахом только потому, что в самый ответственный момент меня парализует страх до такой степени, что я утрачу способность оставаться разумной и в предстоящей игре стану такой же наивной участницей, плывущей по воле волн, как и все остальные.
Я стану жертвой!
Я буду медленно наблюдать приближение своей гибели, о которой все давно знаю и все помню, которую пыталась предотвратить, составив гениальный план, уничтоженный ядом страха.
Все было не так. Не так, как я придумала, не так, как должно было сложиться на этот раз. У меня на этот раз не было выбора — подавать или нет ей руку. Подать ей руку или просто пройти мимо, отвернувшись. Пройти мимо и забыть. Навсегда. И тогда ничего не случится. Я была готова сегодня пройти мимо. Мне нужно было просто пройти мимо.
А оказывается, все уже свершилось за моей спиной. И первое марта — это просто тот день, когда я об этом узнала. Приговор подписан. Меня просто уведомили о том, что приговор вынесен. Без права подачи апелляции.
Не знаю, сколько времени я провела в полной прострации. Но потом я все-таки попробовала взять себя в руки. Я многое знала из того, что ждет нас дальше — это был мой главный козырь. Я была старше и, безусловно, — умнее. Я была опытной женщиной, красивой женщиной — куда со мной тягаться какой-то школьнице. И против меня была судьба. Но я надеялась обыграть ее.
Я стала вспоминать, как прошел последний месяц, и с ужасом отметила, что Яша навещал меня в этот месяц совсем не так часто, как прежде. Кажется, мы виделись с ним дня четыре назад. Или неделю? Я подошла к календарю и все никак не могла поверить своим глазам: не неделю — две недели назад. А я даже не заметила. Так ждала этого проклятого первого марта.
Так торжествовала, представляя, как обману судьбу.
Не вышло.
Я сняла телефонную трубку и набрала его номер. Он ответил сразу, будто ждал звонка:
— А, это ты, — сказал он, полоснув мне своим разочарованным тоном словно ножом по сердцу.
Но выяснять отношения совсем не входило в мои планы.
— Соскучилась, увидимся сегодня?
— Сегодня? Можно, пожалуй. А где у нас муж?
— Вчера уехал в командировку, дня на четыре…
Да, я, кажется, совсем забыла об этом написать. У меня был муж. Это была моя первая ошибка в этой жизни. Но нужно написать, наверно, потому что ты тоже можешь ошибиться, я хочу, чтобы ты знала…
Ты уже, наверно, поняла, сколь томительным бывает одиночество, когда ты совершенно точно знаешь, что ждешь любовь всей своей жизни. Когда до нее — годы и годы пустоты, темноты и холода. Порой это ожидание становится невыносимым. Настолько невыносимым, что начинаешь уговаривать себя отказаться, жить как все, думать как все. Ты уже и не веришь порой… Это слишком тяжело — верить в то, о чем даже рассказать никому нельзя. В то, во что, кроме тебя, никто никогда не поверит. Тем более в мое новое время в Бога больше никто не верил, а верили в материализм. который начисто отметал возможность кармических перерождений, а всех, кто думал иначе, считали просто сумасшедшими. В школе мне со всей убедительностью доказали, что Бога нет, и в мое неокрепшее сознание ядовитой змеей вползла мыслишка о том, что, возможно, все, что я помню, вовсе и не случалось со мной. А я просто больна шизофренией какой-нибудь. С возрастом я утрачивала веру все больше и больше, и тут, на последнем курсе института, появился он. И я решила, что это — Он. Что встреча, о которой я столько грезила — состоялась. Да и пора было уже, по времени вроде бы выходило, что — Он.
Он перевелся в наш вуз откуда-то из Новосибирска. Отец был военным, и его перевели служить в Сертолово. Семья обосновалась в Ленинграде, неподалеку. Он влюбился в меня с первого взгляда, красиво ухаживал, его благородство и деликатность были так похожи на Его благородство, что я приняла его за Него. Сердце, погибающее от одиночества, откликнулось так живо на чужое тепло, что некоторое время я не испытывала никаких сомнений, что все сложилось как надо, как и должно было сложиться давным-давно, еще в той прежней моей жизни. Я чувствовала себя уверенно и спокойно. Да что там…
Я искренне гордилась тем, что мне все удалось.
Вы жили когда-нибудь в мире сбывшихся желаний? Все, кто по воле случая находился в те дни подле меня, даже понятия об этом не имели. Да и желания их были мелочными. Приезжие девки мечтали выйти за непьющего, толстые матроны — о шести сотках в садоводстве. Я мысленно смеялась над ними: муравьи, какие же они были мелкие и двигались всегда один за другим, как по программе. Шло время, моему браку исполнилось три года. Если в первый год я пританцовывая ходила по улицам и испытывала потрясающее чувство гордости от того, что перехитрила судьбу, но все-таки посматривала по сторонам, не появится ли какая-нибудь Эльза, чтобы покуситься на мое счастье, то на второй год я решила, что Эльза была чистой случайностью. И в новой жизни она повториться не может. Это, с одной стороны, прибавляло мне уверенности в себе, а с другой — успокоило настолько, что мой брак стал казаться мне пресным и обыденным.
Сначала я гнала от себя эти мысли, но такой уж я человек, быть может, что мысль, однажды посетившая мою голову, начинает укореняться в ней как сорняк, если ее не вырвать с корнем в самом зародыше. Муж стал казаться мне не таким милым, не таким уж симпатичным и, что самое удивительное, совершенно бесперспективным в реалиях той жизни, которую мне выпало вести на этот раз. Мне грезилось, что он должен быть величиной, фигурой заметной и всеми уважаемой. По крайней мере что он должен вызывать у окружающих восторг. А он звезд с неба не хватал и даже не помышлял об этом, тихо работал в органах юристом, и все вокруг его устраивало.
Тогда я задумалась. Неужели и в прошлой жизни, выйди я замуж за Карского, все между нами кончилось бы столь же плачевно и уныло. Может быть, судьба была права, подсунув ему Эльзу и уведя от алтаря, может быть судьба давала мне шанс на более счастливую жизнь?
В моей голове было еще множество мыслей, которые теперь кажутся мне смешными, потому что через три год после моего глупейшего замужества я встретила Его.»
Мне тогда совсем опостылел мой дом, захотелось чего-то более серьезного, яркого, и я поступила в аспирантуру. Как человек достаточно взрослый и целеустремленный, я с первого же дня знала, о чем будет моя диссертация, и стала потихоньку собирать материал для нее. Так я оказалась в отделении милиции, неподалеку от моего дома. Там работала моя сокурсница, которая оказывала мне всяческое содействие.
И мы встретились. Наконец-то! Я поняла это даже чуть раньше, чем он появился в дверях. Он вошел, раскачивая кудрявой головой и улыбаясь, в сопровождении милиционера, присел на соседний стул. В тот момент он был подозреваемым по делу о квартирной краже в нашем районе и его вызвали для дачи показании, расспросить, где был и что делал в определенные часы определенного дня.
Он посмотрел на меня с игривой улыбкой, а на меня накатило что-то такое огромное и чудовищное, что я закрыла глаза и открыла их только тогда, когда вокруг меня суетилось все отделение. Совали под нос нашатырь, пытались втолкнуть сквозь сжатые зубы таблетку валидола.
Я потеряла сознание, как оказалось. И дело было не в состоянии моего здоровья, а в том, что ледяные и могучие кармические ветра ворвались в этот мир, когда встреча, настоящая встреча, состоялась.
Подруга предлагала вызвать скорую помощь, потому что, даже придя в себя, я не могла и не хотела произнести ни слова. Я, наконец, сумела справиться с собой, попросила ее не беспокоиться, сказав, что это совсем легкий приступ, и попросила разрешения прилечь в пустом кабинете на диван.
Я лежала и думала, какая же я была дура. И потом еще о том, что же за дура я была. Я знала, что это он. На сей раз — он. Мне не нужны были доказательства, но в голове не укладывалось, как это он мог оказаться преступником. И, ведь когда я очнулась, в кабинете его не было — возможно, его отправят в тюрьму, и я больше никогда его не увижу. Или он заходил просто так, написать какое-нибудь примитивное заявление, например, об угоне велосипеда. Нужно было спросить у подруги кто он и зачем приходил, но я представляла, что он вор или убийца, и язык немел. Я боялась ответа, хотя знала наверняка, что мне все равно кто он. Маньяк, серийный убийца, вор-рецидивист… Господи, какие глаза!
Мне нужно было узнать все сейчас же, пока я не сошла с ума от предположений. Но спрашивать не пришлось. Он сидел в том же кабинете, что и моя подруга, с него брали подписку о невыезде.
— Я пожалуй, пойду, — голос прозвучал хрипло.
— Да, конечно, — всполошилась подруга. — Ты просто пообедать забыла, заработалась, такое бывает.
Я стояла на крыльце минут пять, прежде чем вышел он. Не оборачиваясь, я спросила:
— Молодой человек, найдете минут десять, чтобы проводить меня до дома? Не хотела пугать коллег, голова кружится очень.
— Найду, — усмехнулся он, предложив мне руку. — А не боитесь?
— Боюсь?
— Вдруг я уголовник?
Его лицо оказалось так близко, запах так стремительно проникал в мое нутро, что я действительно почувствовала сильное головокружение, крепче взялась за его руку:
— Боюсь, — сказала я с расстановкой, — что вы не удержите меня, когда я начну падать…
— Проверим, — ответил он.
По дороге я только и смогла заметить, что он слишком молод, я старше его, пожалуй, лет на пять. Или на семь?
Муж возвращался домой в половине седьмого, но сегодня у него партийное собрание, а он там еще и выступает…
Яша довел меня до подъезда и посмотрел с любопытством. Он потом рассказывал мне, что с самого начала понял, куда я клоню, только ему интересно было, как я все это устрою.
Я взяла его за правую руку и демонстративно посмотрела на часы. Если я еще хоть немного сомневалась, что это он, то теперь я была уверена в этом на все сто процентов…
— Мне не подняться самой, — в моем голосе сквозили откровенные нотки неприличного предложения.
— Всегда готов помочь, — ответил он, широко улыбаясь.
Так мы стали любовниками…
Да, я забыла написать о важном. Об этих странных метках судьбы. Судьбы, которая смеется над нами. Я ведь не на часы смотрела, я метку искала. И нашла.
Я уже думала об этом однажды. В нашей жизни случаются события, которым мы не придаем никакого значения. Так, мелочи. Но они оставляют следы. Шрамы.
Я о настоящих шрамах, которые не исчезают со временем. Смешно, хоть плачь. Когда-то я считала, что судьба — это нечто величественное и могучее. Какие-то главные черты, а мелочи — это так, случайности. Но в новой жизни меня ожидало несколько открытий. Например, не повторилась моя певческая карьера. Мало того, у меня вообще не оказалось голоса. А поэт с тонким вкусом превратился в уличного мальчишку, почти жулика, промышляющего какими-то темными делишками. Что общего между Карским и советским мальчиком Яшей, ловящим мелкую рыбку в мутной воде околоворовской среды? Что общего между мной, солидным юристом, и Розалией, утопающей в шелках, мехах, букетах поклонников? Кажется, все изменилось. Все мы изменились до неузнаваемости, но вот я встретила его, и все снова вернулось. Воздух приобрел тот самый вкус, небо — то самый цвет, сердце — то самое счастье.
Но есть мелочи, которые повторились с точностью до идиотизма. Однажды я разбила стакан — в той своей первой жизни. Я никогда бы об этом не вспомнила, если бы не метка, которую оставила мне судьба. Мне тогда было лет пятнадцать. Я налила в стакан воду из графина и, пока несла его к столу, так крепко сжала пальцами, что стакан рассыпался на мелкие кусочки. И один из них ужасно больно впился мне в палец. Да так сильно, что, когда его вынули, кровь лилась не переставая, и боль была непереносимая. Но и это бы забылось, потому что любая боль забывается, если только она не оставляет шрамов. А у меня остался шрам — маленький, едва заметный, но он так и не исчез до конца той моей первой жизни. К тому же шрам этот, который вряд ли кто-то кроме меня мог разглядеть, находился на среднем пальцем, и каждый раз, когда я надевала кольца, я делала это с особой осторожностью, потому что некоторая не болезненность, но неприятная чувствительность на месте шрама сохранялась.
Стакан, шрам, почти незаметный, я вряд ли вспомнила бы о них во второй своей жизни, если бы все не повторилось. Лишь с незначительными изменениями. Я налила воду не из графина, а из-под крана. Стакан был не тонкого стекла, а обыкновенный — граненый. Но он точно так же разлетелся в моих руках и точно так же поранил мне палец. И точно так же хлынула кровь на пол. А я, морщась от боли, вместо того чтобы поскорее избавиться от осколка, смотрела на свою рану как завороженная. Вспомнив не только тот случай, но и все мои кольца, которых у меня было десятка с два и которым я любила давать прозвища в своей первой жизни.
Повторилось. Все повторилось. Как это страшно. А вдруг все неприятное повторится столь же точно, как и этот болезненный случай? Но мне было всего пятнадцать лет, до встречи с ним были еще годы и годы, и я была уверена, что сумею перехитрить судьбу. Я попробовала вспомнить, какие травмы еще получала в прошлой жизни, чтобы попытаться предотвратить их. Ведь это теперь можно изменить. Если бы я помнила про стакан, то в этот день постаралась бы вообще не прикасаться к посуде. И ничего бы не случилось…
Я задумалась и вдруг отчетливо вспомнила, что однажды повредила ногу, спускаясь с высокого крыльца. Сколько же лет мне тогда было? Кажется, восемнадцать? Мало того что растяжение было тяжелым, я ободрала ногу около щиколотки, рана была не глубокая и зажила достаточно быстро, но оставила по себе память — небольшое пятно, размером с монету, походившее на родимое. Конечно, восстановить день и час этого прискорбного происшествия я не могла, но месяц… Это был конец лета, вероятно август, вспомнила и год, в который все произошло, — мне было восемнадцать.
Я решила, что это будет мой первый экзамен. Если я сумею предотвратить эту травму, то тогда непременно сумею предотвратить и ту более серьезную катастрофу, которая грозила повториться.
О! До чего же я тогда не знала еще человеческую натуру. Жизнь берет свое, и память — изворотливое чудовище память — предает нас на каждом шагу. Человек вовсе не приспособлен для выполнения высокой миссии следования своей судьбе, поиску своей настоящей любви. Человек забывает о своей высокой миссии за чашкой вечернего чая, уткнувшись вечером в телевизор, занимаясь монотонной и унылой работой в своем кабинете. Даже если человеку грозит смерть, он не в силах сосредоточиться и каждый день помнить о страшном дне расплаты. Память — дырявое решето. Ничего в ней не держится. Рассчитывать на нее бессмысленно.
Жизнь в целом — это же цыганский гипноз. Ты, с одной стороны, знаешь чего хочешь и куда идешь, но с другой — все время сбиваешься в сторону, отвлекаясь на такие мелочи, которые, будь ты в здравом рассудке, никогда не смогли бы заинтересовать тебя. Совершая обходный маневр, человек забывает и о смысле своего пути, и о его цели. Почти каждый человек. Почти что и я. Если бы не страх смерти. Если бы не сны, от которых просыпаешься как от удара хлыста и становится страшно, как в могиле. Только страх предстоящей смерти, путешествия через мрак и пустоту, ужас, который не возможно передать никому живому, которым невозможно поделиться, только они заставляли меня время от времени вспоминать о том, для чего я здесь, и готовиться к предстоящему.
Мне исполнилось восемнадцать. Наступил август. Уже в мае я принялась самым внимательным образом смотреть под ноги, спускаясь со ступенек. Их было много. Крыльцо в моем собственном доме, крыльцо на работе и крыльцо в магазине, куда я частенько ходила за покупками. Я крепко держалась за перила там, где они были, я была — сама аккуратность, я все время смотрела под ноги.
Август подходил к концу. Мне начинало казаться, что я либо выиграла этот раунд, либо не все повторяется в жизни с такой катастрофической точностью.
Но в самом конце месяца, когда я уходила с работы и спускалась с крыльца, меня неожиданно окликнула знакомая, и я, хоть и держалась за перила крепко, а все-таки — оступилась. Нет, ногу я не подвернула на этот раз. Но ступеньки были покрыты полуразбитой керамической плиткой, и щиколотку я ободрала основательно. Знакомая уже стояла рядом, причитая, подзывая охранника, кто-то еще суетился возле меня, предлагая помощь, а я разглядывала рану, где едва проступали мелкие капельки крови, — пятно вышло точь-в-точь такое же, какое было у меня когда-то.
Этот случай заставил меня задуматься. Выходит, кое-что я все-таки изменить могу. Кое-что, но не все. Но мне не пришлось долго лечить ногу, и боль была не такая адская, как если бы я ее еще и подвернула. Значит, что-то в моих силах. Случай раздосадовал меня, но и вселил уверенность, что со временем я научусь менять какие-то вещи в своей судьбе. Обязательно научусь.
Но если все эти мелкие шрамы оставались у меня, значит, они оставались и у всех, кого я должна была повстречать. Не знаю, были ли какие-либо отметины у Эльзы, но у Николая-то точно были шрамы. Один — на запястье правой руки, редкий, похожий на три точки в ряд, там, где обычно носят часы. С детства. «Девчонка, — говорил он. — Злая девчонка».
Я осторожно потрогал запястье. Я всегда помнил, что это была собака. Соседский терьер. Он вцепился мне в руку, когда я пошел в первый класс. Три точки остались сверху запястья, а снизу ее зубы впились в жесткий манжет, поэтому следов не осталось. Я всегда помнил, что это была собака, и только теперь вдруг вспомнил, как это было на самом деле.
Я забросил мяч на участок соседей и побежал за ним, не подозревая об опасности. Их собака — небольшая, лохматая, безобидная, сопровождала меня на некотором отдалении, настороженно следя за каждым моим движением. Особенно ей не по нраву было, когда я заглядывал под кусты. Я нашел свой мяч, наконец, и двинулся было обратно, когда на пороге возникла соседская девчонка — вечная плакса и вредина, подбежала ко мне и завопила, ухватив мой мяч обеими руками: «Отдай!»
Я потянул мяч к себе, она к себе, и собака, о которой я успел позабыть, тяпнула меня за руку…
А еще он рассказывал, что у него остался шрам…
Мне страшно захотелось курить. Теперь мне казалось, что дневник — это злая насмешка, мистификация, что мне подбросил его тот, кто знал меня настолько хорошо, насколько хорошо я не знал себя сам. Ни один из моих друзей никогда не слышал от меня истории моего детства. Мои скитания по миру были для новых знакомых — табу. Мне не хотелось отличаться от своих одноклассников и однокурсников, и я быстро усвоил, что рассказывать им о пятнадцати странах мирах, в которых я побывал, в которых вырос, — значит навсегда расстаться со статусом «как все». Я не рассказывал ничего и о своем детстве, потому что боялся обронить что-нибудь про пальмы или пинии, когда положено было — про березы и елки. Я также тщательно скрывал от них существование милых домиков с голубыми бассейнами, газонов и моей любимой детской забавы с граблями и листьями платанов, теплых морей и всегда холодных океанов, островов, оазисов, бесшумных поездов. Я никогда не знал, чем именно занимаются мои родители, но всегда был готов ответить, что они врачи из гуманитарной международной миссии. Этому меня научили в детстве. Когда я подрос настолько, чтобы понять, что мои врачи с трудом отличают бронхит от ангины, когда я болею, отец поговорил со мной серьезно и объяснил, что работа его связана с секретными научными проблемами, о которых, к сожалению, он никак не может мне рассказать, потому что это — большая тайна. Вот если я вырасту и стану физиком, то тогда, возможно… Глаза его загорелись радостно. А я почувствовал, что теряю отца, потому что никогда не оправдаю его надежд, как очевидный гуманитарий… Кстати, недавно, когда запустили тот самый коллайдер, о котором теперь слышал каждый школьник, я в новостях на канале «Euronews» с удивлением узнал знакомые места, где неподалеку, в небольшом городке, учился в местной школе почти восемь месяцев.
Странно, что с возрастом я все чаще и чаще возвращался к своему детству, стремясь как-то осмыслить его и себя в его свете и понять для чего оно было и что оно мне дало. Но как-то не складывалось. Детство представлялось бешено вращающимся волчком, ярким, искрящимся, но слишком быстро мелькающим полотном, сотканным из красивых картинок, мгновенных перемещений, перелетов в бизнес-классе и переездов в пыльных грузовиках, покрытых брезентом.
Я взрослел, в мое сознание стало закрадываться подозрение, что родители мои, наверно, не очень хорошие врачи, раз мама давала мне лекарство от кашля, а у меня оказалась тяжелая гнойная ангина, как объяснил доктор. Настоящий доктор. И разве врачи исписывают мудреными формулами столько бумаги, и разве рисуют странные схемы в каких-то немыслимых компьютерных программах? Моим подозрениям не суждено было развеяться, потому что в тот год родители приняли два судьбоносных решения.
Первое — съездить отдохнуть всем вместе, чего мы вообще никогда не делали. И второе — отправить меня через годик к деду, на историческую родину, чтобы я окончательно не спятил, меняя лондонский лицей на частные уроки в Афганистане, а затем на маленькую школу во французской провинции. Тогда-то я и получил свой второй шрам, на память о судьбоносном решении, наверно. Возле домика, который мы сняли, был маленький сад и небольшой бассейн. И я, бросив в своей комнате рюкзак, тут же нырнул туда — родители даже не успели опомниться. А уж когда вынырнул…
Сначала я увидел только побледневшее лицо мамы. Она пыталась что-то сказать, но только показывала на меня, беззвучно шевеля губа, и почти валилась отцу на руки. Я смотрел на нее, широко улыбаясь, тряся головой, потому что вода все лилась и лилась с мокрых волос, заливая глаза. Отец подхватил мать под руки, усадил на крыльцо и быстро направился ко мне, приговаривая: «Спокойно, спокойно…»
А я все еще не понимал. Но вода, которая заливала глаза, была уж очень соленой, и я оттер ее со лба и посмотрел на руку — рука была в крови. Наверно, все лицо мое было в крови, потому что кровь капала с лица в бассейн. Я смотрел на свою руку, пока отец не взял меня под мышки — «спокойно, спокойно» — не вытащил из бассейна и не усадил рядом с мамой. Они вместе уложили меня на скамейку, притащили бинты и перекись, намочили полотенце, повезли в больницу… Денек выдался еще тот.
Ныряя, я не знал глубины бассейна, да и не в глубине было дело, а в том, что плитка на дне была «шершавая». С одной стороны — не поскользнешься, но я, видимо, задел лицом дно, когда нырял, и ободрал кожу слева над виском. Швов мне наложили всего два, а вот кровищи, я вам доложу, было на все десять. Мама еще долго потом пила успокоительные капли, вспоминая, как я вынырнул из бассейна, и лицо мое залила кровь.
Самое смешное, что боли я совсем не чувствовал. Пока не понимал, что произошло, — ее еще не было. А когда увидел кровь, так много крови, не чувствовал боли от ужаса, который прошил меня насквозь. Решил, что умираю, до того ли было…
Со временем шрам стал практически незаметным. Нужно было пристально всматриваться в мое лицо, чтобы увидеть маленькую отметину рядом с бровью. Совсем крошечную. Об этой истории я никогда никому не рассказывал. Может быть, еще и потому, что сам позабыл о ней через несколько лет. И вот теперь эту историю мне рассказал чужой дневник…
…Он неудачно нырнул и рассек бровь о камень. Шрам остался совсем маленький. Ему, кажется, наложили всего два шва…
Видано ли это? Во-первых, она написала, что от шрамов отделаться невозможно. Во-вторых, разве может быть два одинаковых шрама у двух разных людей…
Она… пишет… про… меня?..
Я усмехнулся. Мне с самого начала понравился Карский. Стихи его, когда она их пару раз цитировала, — не понравились. А все остальное — да. То ли потому, что хозяйка дневника была совсем мне не приятна. Вы только подумайте — гнаться за любовью через миры и века. Через смерть и тьму. Гнаться, догонять и снова оказаться у разбитого корыта.
Я говорил себе так, но думал совсем по-другому. Если хозяйка дневника Ева, пусть она меня догонит. Может, все это и не так страшно. Пусть догонит. Я пока не встретил никого лучшее нее. Я и не представлял никого лучшее нее.
Ева — кто ты?
11
На этой неделе Инга еще дважды зазывала меня к себе. Собственно, особенных усилий для этого ей прилагать не приходилось. Я был рад знакомству, но еще более — его легкости, необязательности.
— Ах, — говорила Инга, — какая чудовищно длинная зима. В Париже скоро зацветут вишни, а у нас вечная зима, вечная…
— Что поделаешь, — я слушал ее вполуха.
— Нужно двигаться за весной. В мире столько места! Нужно переезжать из страны в страну, чтобы всегда находиться там, где тепло. Это ведь так просто! А ты не устал еще от сугробов?
— Устал еще в ноябре, когда они только появились…
— Конечно, — промурлыкала она, — это ведь так давит, правда?
— Да…
— Это серое небо, каждый день серое небо, а где-то оно каждый день голубое…
— Да…
Она массировала мне плечи, и свои «да» я мурлыкал, встраиваясь в такт ее движениям в состоянии средней степени одурманенности.
— Может, махнем куда-нибудь в тепло, за границу?
«Не сейчас, — не сказал я. — И не с тобой».
— Я невыездной, — соврал я легко, и ее руки замерли, тяжело опустившись мне на плечи.
— Как это — невыездной? — спросила она. — Ты же не физик-ядерщик, не из органов.
Она так требовательно ждала ответа, что я насторожился.
— Это касается моих родителей, — нехотя стал сочинять я. — Их работы. Вот они там как раз и работают.
— Ну?
— Ну и вот, — я качнул плечами, чтобы она продолжала свое прерванное занятие, и она его продолжила, только теперь движения были не крадущимися, легкими, а сильными, с нажимом, что меня, в принципе, тоже устраивало. Обожаю массаж.
— Они как бы — там. А я как бы — здесь, чтобы гарантировать, что они оттуда вернутся сюда. Понятно?
— Нет.
— Подробней объяснить не могу, — я потянулся губами к ее щеке, — я подписку давал, извини.
— Хочу в тепло, — сказала она, — придумай что-нибудь…
На этом мы и расстались…
Спускаясь к себе, я размышлял о несправедливости этого мира. У Инги были на меня какие-то планы. Вот уж не ожидал! Судя по ее внешности, манерам и прочему, мне не пришло в голову, что я могу стать значимым мужчиной в ее жизни. Я готов быть одним из десятка, ни на что не претендующим, редким гостем. Но строить планы, заниматься чем-то вместе… Увольте.
Тревожный звоночек прозвенел, и я серьезно задумался о том, какую глупость совершил. Отделаться от приятельницы, которая живет на другом конце города, — проще простого. Хотя и это не всегда удается. Но отделаться от соседки… Что я пропустил? Что не так сказал или сделал? Инга была мила, и мы хорошо проводили время. Но поехать с ней «в тепло» мне бы никогда не пришло в голову.
Ключи от квартиры Евы лежали сначала у меня на столе, рядом с компьютером. Там я держу квитанции и всякую ерунду, о которой нужно помнить. Но через несколько часов я понял, что эти ключи на столе просто не дают ни на чем сосредоточиться. Я унес их на кухню, но толку от этого было мало, теперь мне все время хотелось то кофе, то воды, то покурить, поэтому работать приходилось урывками. Но все-таки работа сдвинулась с места. Я будто отпустил себя. Приказал себе писать все, что взбредет в голову. Потом, говорил я себе, потом. Перечитаю, выброшу безжалостно все лишнее, урежу, исправлю, вставлю нужные даты, опишу факты. А сейчас самое главное — просто работать. Пальцами, если не получается головой, руками. Пусть пальцы бегают по клавиатуре, отпусти-ка ты голову на свободу. Все вместе это дало результат, несмотря на постоянное кофе — воду — сигарету — взгляд на ключи. Я за день закончил главу, над которой бился несколько месяцев, и воодушевился. Теперь ключи я рассматривал как свой личный талисман, вернувший мне уверенность в своих силах, работоспособность, а вернее — жизненную энергию, которой я был лишен так давно.
«И это они еще без дела лежат, — подсказывало мне что-то внутри, — а если их пустить в ход…» Господи, и откуда у меня такая глупая склонность к мистике?! Родители мои определенно были атеистами, правда, водили меня по церквям и костелам, но лишь для того, чтобы посмотреть исторические места, насладиться архитектурой. А я — дитя безбожников — замирал, глядя в темноту алтаря, обволакиваемый сладким запахом свечей и цветов.
Ключи нужно было пустить в ход. Завтра. Евы не будет дома в первой половине дня. Интересно, как там у нее все устроено? Стол, заваленный книгами? Какими-нибудь философскими трактатами? Такие девушки не читают дамских романов, модных журналов, желтой прессы.
Вторая глава была окончена, и я с разбегу приступил к третьей. Любовь, предательство и политическая необходимость — что-то в этом роде. Я написал пять страниц с редкими перерывами на бутерброды и около полуночи оторвался, наконец, от компьютера с чувством глубочайшего удовлетворения, почти счастья. Если работа и дальше пойдет такими темпами, можно будет к концу мая везти куратору черновой вариант кандидатской.
На следующий день в половине одиннадцатого — не слишком рано, но и не слишком поздно — я стоял напротив двери Евы. Уже вставив ключ в замочную скважину, я решил все-таки для начала позвонить, чтобы убедиться, что в квартире действительно никого нет. Кто знает, Ева могла проспать, заболеть или просто никуда не пойти…
На звонок никто не ответил, и я повернул ключ. Шагнул в коридор и чуть не застонал. Здесь везде царил ее запах. Я зажмурился и вдохнул полной грудью. Что-то такое знакомое до боли и родное, из далекого детства, быть может, из одного из тех маленьких городков, которые появлялись и исчезали из моей жизни, оставляя мимолетные, неуловимые воспоминания. Я будто погрузился в одно из таких воспоминаний. Стоял, дышал и чувствовал то детское счастье и умиротворение, которое настигало меня уже однажды, я помнил это совершенно точно, настигало, только вот где… когда…
Сейчас я не мог вспомнить. Не мог, потому что никак было не сосредоточиться на своих детских ощущениях, а лишь почему-то лезли в голову всякие глупости, будто я целую ее, а у ее губ вкус черешни, который я тоже помню, почти помню, отдаленно, но все еще помню, вкус черешневой моей бесшабашности, свободы, полета…
Не знаю, сколько я вот так стоял у нее в коридоре: пять минут или две или всего несколько секунд. Для счастья время неважно. Но мне стало хорошо и весело от того, что ее странная мать подсунула мне ключи, и даже голосящую канарейку. Пусть. Подумаешь, что она вопит по утрам, совершенно не интересуясь, насколько мне опостылело ее пение… Хотя нет, и ее пение напоминало мне теперь о Еве… Мне стало весело от того, что я попал сюда, в этот уютный знакомый кокон теплого воспоминания. Ну где тут у нас цветы?
Сказать, что герани было много, — ничего не сказать. Ее было фантастически много. Горшки стояли на всех подоконниках, а окна у нас большие, подоконники широкие. На всех шкафах и других горизонтальных поверхностях, они громоздились посреди комнаты на специальных подставках, похожих на раскидистые деревья, превращая квартиру в ботанический сад. Или в заколдованный лес. И все они цвели одинаковыми пурпурно-красными цветами. Я охнул, глядя на маленькую изящную леечку, которой мне предстояло воспользоваться, чтобы напоить весь этот чудесный лес, и представил, сколько же времени мне на все это понадобится…
Я взял леечку и направился… нет… не на кухню, где потом, как оказалось, меня ждали пятилитровые пластиковые бутылки с отстоянной водой, я направился прямиком к закрытой двери, которая манила меня с первого же шага в этом доме гораздо больше, чем все эти герани…
Комната Евы.
Я был уверен, что это именно ее комната.
Открыл и снова остановился. Нет, я ошибся. Не книги. Совсем не книгами был завален стол Евы. Рисунками, набросками, незаконченными картинами. По стенам тоже висели картины. Картины стояли еще и на полу вдоль стен, целыми пачками. Вот это да! Сказал я сам себе. Это надо же было столько нарисовать… Я принялся разглядывать те, что висели возле меня, боясь пройти дальше, опасаясь, что эльфы, нимфы и прочие сказочные существа, дремлющие во всех полотнах, каким-то загадочным образом околдуют меня, и мне уже будет не двинуться с места.
Картины имели замысловатый сюжет. В каждой — тысяча мелких деталей, выписанных с фотографической точностью. Я даже некоторое время сомневался, мне казалось, что это просто яркая фотография, каким-то чудесным образом замаскированная под картину. Слишком реальной она была. Но на фотографии вряд ли могут быть запечатлены эльфы, ведь так? Или фея, отдыхающая в самой сердцевине гигантской лилии…
В центре комнаты стоял мольберт, сверху покрытый черной шелковой материей. Я не удержался. Осторожно приподнял ее. Мне необходимо было знать, чем дышит Ева сейчас. Что ее волнует сегодня. Поэтому я осторожно ее приподнял и даже не сразу осознал — что передо мной.
Уронил ткань. Но тут же потянуло посмотреть еще раз. Я снова поднял ее и снова не поверил своим глазам. Но уже понял, что это.
Я бы, наверно, захлебнулся в мощном потоке радости, если бы…
О чем-то мне говорила эта картина. Нет, не говорила — кричала. Что-то в ней было не так. Это выражение, я никогда не видел такого…
Может быть, я стою слишком близко, мазки красок сливаются и создают этот нелепый эффект? Я попятился, пока не уперся в стол… Ах, вот он, стол Евы. И поверх стола — с десяток карандашных набросков к картине. И в каждом, в каждом — это странное выражение… Я поднял один рисунок, второй, третий, а под ними оказались чертежи, карты, схемы. Обведенные красным кресты, квадраты, ромбы. «Астрологические карты», — осенило меня. Чьи-то гороскопы. И их много. Они разные. Ева увлекается астрологией? Я обернулся к мольберту и вдруг отчетливо осознал, что вижу перед собой…
С меня было достаточно. Пятнадцать минут я возился с маленькой лейкой и большими бидонами с водой, потом снова набрал воду, чтобы она отстаивалась до следующего моего посещения, и собрался уже отправиться к своей канарейке, как входная дверь распахнулась, и промокшая насквозь Ева спросила меня испуганно:
— Что ты здесь делаешь?
Нет, не так. К моему появлению она отнеслась как к само собой разумеющемуся, но потом воровато обернулась, прикрыла плотно дверь и только тогда спросила:
— Что ты здесь делаешь?
— Ваша мама приказала мне поливать герани, — ответил я. — А вас, вероятно, забыла поставить в известность.
— Да, — сказала она, — вероятно.
И снова воровато обернулась на дверь. А потом добавила почти шепотом:
— Так это ты унес Клару?
— Простите, — я наклонил голову набок, как непонятливая собака.
— Канарейку, — объяснила она.
— Боже упаси, — сказал я. — Ее мне тоже принесла ваша мама.
— Зачем? — спросила Ева.
— Боюсь, что этого никто из нас с канарейкой не знает. Но вот беда, у нее кончается корм, а я понятия не имею где в нашем районе зоомагазин…
— В нашем супермаркете, в самом конце есть отдел…
— Там есть корм?
— Да. Зачем ты согласился?
— Поливать цветы? Да мне несложно.
— Но я могла бы сама.
— Она сказала, что ты их погубишь.
— Лучше пусть их…
Мы теперь стояли очень близко друг к другу. То ли я, пока говорил, сделал несколько шагов вперед, то ли Ева подошла ко мне. Мне также было непонятно, почему мы с ней разговариваем так, будто делали это изо дня в день на протяжении всей жизни, как-то очень по-свойски, очень запросто. Но теперь, когда мы стояли так близко и ее запах, не разбавленный пространством комнаты, кружил вокруг меня, свивался в тугое кольцо, туманил голову, мне хотелось поцеловать ее.
Ну разочек. Просто попробовать на вкус сахарную щечку. Без всяких глупостей. Только для того, чтобы вдохнуть поглубже, чтобы этот запах остался внутри на целый день, а еще лучше — насовсем. И еще я чувствовал, что она позволит. Что это так просто и естественно. Что она тоже этого хочет. Что это все как-то было бы логично и оправдано неизвестно чем, какой-нибудь мистикой или астрологией. Я сделал полшага вперед, и она поднырнула как-то сбоку и оказалась позади меня.
— Не приходи, — сказала она, глядя в пол. — Не нужно. Нельзя.
Я не знаю, что за смысл был в этих словах, но звучали они как приглашение или как признание.
— Не могу, — сказал я, — я обещал. Как же я ее обману?
— Ты о ком? — спросила она.
— О твоей матушке.
— А… Я думала… Но ты все равно не приходи, ты ведь все знаешь уже, да? Нельзя, я бы не хотела…
— Чего?
— Ну… такой ценой, что ли… понимаешь?
— Нет.
И вот тут я ее не обманывал. Я ничего не понимал. То есть — вообще. Я чувствовал, что творится какая-то мистика или глупость — как угодно, но понять не мог вообще ничего. Мне требовалось время все обдумать. Эта картина и бумаги на столе. Мне нужно было побыть одному. Я шагнул к двери, но она быстро обогнала меня и, приложив палец к губам, жестом приказала остановиться. Открыла дверь, выглянула, вышла, посмотрела наверх, вниз и шепотом сказала мне:
— Иди, можно.
Проходя мимо нее, я предупредил:
— Послезавтра снова приду.
Сжал в кулаке ключи, к которым она потянулась, и пошел вниз.
Она тут же исчезла за дверью, закрыв ее за собой бесшумно.
Дома я сварил себе двойной эспрессо, сел напротив кухонного окна и закурил. Все, что я сегодня увидел, убеждало меня, что именно Ева — владелица дневника. И астрологические расчеты, и картина. Да и дневник появился вместе с ней не случайно, она его и подбросила. И письмо, наверно, тоже. Выходило, что она автор, а я — тот, за кем она гналась сквозь время. Но мне так не хотелось этого, что я готов был закрыть глаза на очевидное.
Я взял со стола мобильник и набрал номер Киры:
— Старик, у тебя есть какое-нибудь средство, помогающее избавиться от очевидного?
У Киры средство было. И сам он обещал заехать на днях. Вместе со средством. Мне не хотелось, чтобы это была Ева…
Я не хотел, чтобы за мной гнались через время. Через смерть. Что-то в этом было противоестественное. Да и зачем ей гнаться? Я же и не думал бежать… Я бы даже поехал с ней в теплые края…
Но у Евы на мольберте стоял мой портрет. И знаете, какие глаза у меня там были? Будто передо мной сама смерть — а мне не страшно…
12
Работалось мне теперь — как никогда. Может быть, потому, что диссертация перестала быть чем-то главным. Я стал относиться к ней как к обычно работе, которую нужно сделать быстро. Любезная моя Анастасия Павловна уже позвонила и осчастливила меня сообщением, что предзащита пройдет в конце июня, так что в середине мая нам не мешало бы встретиться, посмотреть материал и обсудить все детали.
Я садился утром за компьютер и набирал текст так скоро, будто перепечатывал его с черновиков. Может, и были они, эти черновики. В моей голове.
Сложились в общую картинку за месяцы моего бессловесного сидения напротив монитора. Может, и небесполезно оно было. Мне теперь все равно. Судя по дневнику, я не должен был дожить до собственной защиты, потому что через два месяца мне грозила катастрофа, сопоставимая с… Да что там миндальничать — смерть меня ожидала за поворотом, только я не знал — за каким.
Разумеется, остатки здравомыслия меня не покинули полностью, и временами я говорил сам себе, что все это бред и куча совпадений. Но сны, с которыми я ничего не мог поделать, разрушали мои надежды каждую ночь. Что-то такое в них было темное и пугающее, но настолько подлинное, что пробуждение и бодрствование, а также пребывание в здравом уме не шли с ними ни в какое сравнение.
Предупрежден — значит, вооружен. Какая глупость! С одной стороны — что мне делать? Куда бежать? А с другой — она ведь тоже знала все наперед и проигрывала из одной жизни в другую. Но, может быть, теперь она победила? Если она Ева… А если нет… И мне слышалось вкрадчивое мурлыкание Инги: «хочу в тепло». А что, если она?
Их ведь действительно — две. С одной я кручу роман, а в другую влюблен как школьник. Вот и высказался. Вот и расставил все точки над «и». Только что это меняет?
Однажды утром я встал и сказала себе. Хорошо. Я верю. Верю всему, что там написано. Верю в неизбежность того, что все снова повторится. Значит, я в опасности. Посидел несколько минут, закрыв глаза, чтобы по-настоящему прочувствовать эту опасность. Но так и не смог представить, кто и каким образом может меня убить в реальной жизни. Неужто я сам?
Но если я поверил в написанное, нужно было принять хоть какие-то меры.
Хоть какие-то. Я не знал с чего начать, а потому в последнее время бродил по просторам Интернета, собирая информацию о Карском и читая его стихи. Поэтому все, что касается диссертации, я делал рано утром, часа за два, а потом почти целый день тратил на свои изыскания.
Но то, что мне удалось найти, были сущие крупицы. Писали, что Карский был человеком уравновешенным, и его самоубийство, особенно в публичном месте, на глазах у изумленной толпы, — поступок совсем не соответствующий его характеру. А уж вторая смерть — поклонницы или любовницы поэта — и вовсе делает этот поступок безответственным и возмутительным. Дальше шли примеры из истории, поминали непременно Надежду Львову, застрелившуюся из-за Брюсова, смерть которой наделала почти столько же шуму в обществе, сколько и кончина Карского вместе с неизвестной дамой.
Интернет мало чем мог мне помочь. Слишком незаметной фигурой был Карский. Хоть и оставил некоторый след в Википедии, но никаких подробностей жизни, никаких упоминаний в переписке известных людей того времени.
Библиотека, где я мог бы убить время в архивах, находилась на другом конце города, а апрель уже захлебывался грязью тающего снега, поэтому никакого желания добираться туда у меня не возникло. Но был у меня один соратник — Мария Степановна — давняя знакомая, работник той самой библиотеки, имеющая доступ к любым архивам и испытывающая почти материнскую любовь ко мне и к теме моей диссертации.
Я вступил в переписку с Марией Степановной, рассказал ей о своем интересе к поэту Карскому. Она ответила, что не припомнит такого, но постарается выудить для меня любой материал, имеющий к нему малейшее отношение.
В первые несколько дней Мария Степановна пересылала мне лишь отсканированные стихи, от которых я, честно говоря, уже подустал. Информации в них никакой не было. Карский, не в пример Пушкину, не посвящал свои стихи знакомым дамам, да и не о любви он писал. Не о женщинах.
Как раз читая его стихи, я понял, что общего между поэтом Николаем Карским, Яшкой, близким к уголовным кругам, и моей скромной персоной. Свобода. Главная ценность, без которой жизнь для каждого из нас теряла смысл. Карский писал только о свободе. Поэт, и жулик, и историк, поступивший в аспирантуру лишь для того, чтобы дожить до двадцати семи лет без всяких армейских повесток, занимающийся темой, не имеющей ничего общего с современным миром. Свобода и бегство каждый раз, когда тебя этой свободы пытаются лишить…
Через неделю Мария Степановна прислала длиннющее письмо:
«Ты ведь знаешь, Рома, в поиске информации на меня можно положиться, но здесь, признаюсь тебе честно, если бы не случай, вряд ли мне удалось бы раскопать хоть что-то интересное. Но счастливый случай все-таки вмешался. Моя младшая сестра — ты ведь помнишь ее, я вас как-то знакомила — работает в комиссии жертв реабилитации политических репрессий. В том числе репрессий периода Гражданской войны. Она тоже часто прибегает к моей помощи, несмотря на то что две ее помощницы безвылазно почти сидят в московских архивах. И вот она попросила меня разыскать дело военнослужащего, расстрелянного по ложному доносу. Я быстро отправила ей необходимую папку и пролистала несколько подшитых страниц, которые хранят судьбы уже совсем других людей. Вот крестьянин из Борисоглебского района, расстрелянный за мешок муки. Вот инженер, которого обвинили в шпионаже. И тут я наткнулась на донос, написанный на поэта Карского!
Не знаю, в чем и перед кем провинился этот несчастный человек, но только донос составлен в самых отвратительных традициях того времени человеком, исполненным ненависти и очень грамотным в таких делах. К сожалению, отсканировать тебе этот документ не могу, однако сохраню для тебя закладочку на тот случай, если захочешь посмотреть потом самостоятельно.
Так вот речь в документе идет о том, что автор его неоднократно нанимался для передачи сведений об устройстве советских заводов, чертежей, экономических расчетов и прочего в руки иностранцев и сопровождающих их лиц, весьма похожих на контрреволюционеров.
Обвинение кажется совершенно нелепым и смехотворным, если бы Карский не жил на Сампсониевском проспекте, рядом с заводской территорией, и при обыске у него не обнаружили бы бинокль и чертежные принадлежности.
Ты ведь представляешь, Рома, какое тогда было время. Я думаю, Карский прекрасно знал, что его ожидает, и его поступок — то есть самоубийство — теперь не кажется мне странным, а даже вполне оправданным, и возможно даже, единственным для него разумным выходом…
И все-таки мне непонятно, почему он сделал это публично, в ресторане. Ведь человеком он был замкнутым, не демонстративным. Он не любил читать свои стихи со сцены, чаще выступал на квартирах где-нибудь, перед небольшой аудиторией знакомых. Популярность его была невелика — витрин не бил, громких скандалов не устраивал, дамским угодником не считался. Работал много. У него при жизни вышло пять сборников стихов. И ты знаешь, в советское время они очень активно переиздавались, несмотря на то что сейчас его имя почти забыто…»
Карский бежал таким образом туда, откуда нет возврата. Даже если он не был уверен, что его ожидает расстрел, то и тюрьма была совсем не тем местом, где он смог бы существовать. Свобода. Он без нее не мог. Он решил остаться свободным.
В дверь позвонили. Это было невероятно. Я даже телефонную трубку не снимал до полудня, когда работал. Все об этом знали, а уж о том, чтобы заявиться ко мне с визитом…
На пороге стояла Инга.
— Ты так давно не звонил…
— Проходи.
Я провел ее в комнату, к компьютеру, к куче бумаг, загромоздивших стол, чтобы убедилась — я работаю. Чтобы поняла — я работаю. Чтобы осознала — я занят.
— Угостишь кофе? — спросила она.
Я взглянул на часы и улыбнулся ей:
— Да, сейчас могу. Пятнадцать минут у меня есть — после наверстаю.
Я отправился на кухню, а когда вернулся с двумя чашечками, Инга держала в руках дневник.
— Откуда это у тебя?
— Понятия не имею, — ответил я. — Разбирал книги и нашел. Большую часть библиотеки собрал дед, поэтому я не все эти книги хорошо знаю. Вот — нашел, заинтересовался.
— Ты читал это?
— Только собирался, — солгал я.
— А коробка, в которой был альбом, цела?
— Все коробки я сразу же выбросил. Но стопку книг, с которыми лежал альбом, еще не разобрал.
— Я могу взглянуть?
Книги стояли у стены высокой стопкой, Инга сняла одну, другую, третью и посмотрела на меня:
— Ты уверен, что они принадлежали твоему деду?
— Не очень…
Она сняла еще пару книг, удовлетворенно кивнула, открыла одну из них:
— Читай.
«Инге от любимого агентства», — гласила надпись. Я посмотрел на обложку. «Современная фотография». Действительно, вряд ли дед покупал такие дорогие книги, да и выпущена книга в прошлом году…
— Как они ко мне попали? — спросил я.
Инга задумалась.
— Я переезжала в середине февраля, — сказала она. — Числа десятого. А ты?
— Десятого.
— Значит, наши вещи выгружали одновременно. Ты мог перепутать?
— Да меня там и не было, меня друг перевозил, а сам я…
Мне совсем не хотелось рассказывать ей историю с машиной и больницей.
— Поможешь перетащить мои книги ко мне?
— Разумеется.
И только тут до меня дошло, что все это время Инга не расстается с дневником, прижимая его к груди.
— Он тоже твой? — спросил я как можно более равнодушно.
— Да, — ответила она.
Мы выпили кофе как два хищника, настороженно глядя друг другу в глаза, делано улыбаясь. Потом перенесли к ней книги. Она показала, куда их поставить.
— Останешься, — спросила она. — Или зайдешь позже?
— Не сегодня, — ответил я как можно более вежливо.
— Ты совсем пропал, — грустно покачала она головой.
— Прости, — улыбнулся я.
— И все? — спросила она.
Мне показалось, что где-то я уже слышал такой диалог, я мог бы поклясться, что он был в том самом дневнике, который она так и не выпустила из рук.
— Пока.
Я вернулся к себе и сел за компьютер. Нет. О работе теперь можно было не мечтать. Какой же я идиот! Дневник лежал у меня почти месяц, а я не удосужился дочитать его до конца. И теперь мне уже ни за что не получить его обратно.
Я схватил трубку и набрал номер Киры:
— Старик, помнишь тот день, когда ты перевозил мои вещи?
— Еще бы… — ответил Кира, готовясь припомнить все свои шутки по этому поводу.
Но я перебил его:
— Переезжал кто-то еще в это время? Перевозили вещи?
Кира задумался.
— Ну чтоб вот так как ты — со всеми потрохами — такого не было. Подъехала потом машина, и девушка стала переносить коробки. На шпильках, по льду, да еще мы своим грузовиком ей перекрыли возможность подъехать к подъезду. Ребята ей помогли с коробками — уж больно красивая была.
— Могли перепутать коробки? — спросил я.
— Вполне. А что, у тебя что-то пропало?
— У нее.
— Нашел у себя?
— Да.
— Ну и слава богу. Кстати, сегодня заеду…
— Не сегодня, — простонал я в трубку, но в ответ мне прозвучали гудки.
Кира знал, что приезжать к такому типу как я нужно без предупреждения, либо вот так, — сообщив мне об этом и не выслушивая ответа. Потому что ответ звучал бы как угодно убедительно, но сводился бы лишь к тому, что это невозможно. Я придумал бы сотню причин: встречаюсь с научным руководителем, ночую у подруги, еду в библиотеку. Я не мог по собственной воле разрешить кому-то вторгаться в мое личное пространство, такое простое человеческое желание, как зайти в гости, вызывало у меня ужас. Потом, когда гость — а в девяти случаях их десяти это был именно Кира — звонил в дверь, я шел открывать на негнущихся ногах, проклиная все на свете. Натянуто улыбался, посматривал на часы. Правда, спустя некоторое время я свыкался с тем, что мне приходится делить с кем-то свое время, и иногда мне это даже нравилось, особенно если это был Кира. Но дать ему разрешение на такое вторжение было выше моих сил.
Кира представлялся мне человеком крайне рассудительным и трезвомыслящим, поэтому на секунду захотелось поделиться с ним всей этой историей с дневником, пересказать его подробно, а также вплести встречи с Евой и Ингой, взгляды той и другой, недомолвки, движения, интонации. Может быть, он сумеет выудить из этих странных моих ощущений хоть что-нибудь понятное, земное, разумное.
Но через несколько секунд я уже отмел эту мысль как несостоятельную. Не тот человек Кира, чтобы поверить в подобную фантасмагорию. Да и чем он мог мне помочь? Помочь мне, да и себе тоже, мог бы только тот, кому предстояло стать второй жертвой. Ева. Я рассмеялся вслух. Ну давай. Поднимись к ней и расскажи о дневнике. Расскажи, что, судя по записям одной шизофренички, она, Ева, должна именно сейчас уже любить меня без памяти, любить настолько, что не сумеет пережить мою смерть, что погибнет сама. «Здравствуйте, Ева, — представил я свое обращение к ней. — Скажите, любите ли вы меня до умопомрачения?»
«Тебя?» — она снова посмотрит на меня как на умалишенного, как тогда, в первую нашу встречу.
Я сел на кухне, напротив окна, глядя как плавают в воздухе белые мухи, совсем не похожие на снег. В апреле, когда вся Европа уже стоит в цвету, Питер даже не думал просыпаться от зимней спячки. Жить, судя по дневнику, мне оставалось всего ничего…
Разумеется, я не верил этому. Конечно, не верил. Но неприятный зуд нарастал и требовал немедленно что-нибудь делать с этим знанием.
Я совершенно точно знал, что по собственной воле с жизнью не расстанусь. Не было у меня никогда такого намерения и не будет. Я не склонен к депрессиям, к суициду и вообще брезгливо отношусь ко всему, что связано со смертью. Она, естественно, представляется мне неизбежной, но какой-нибудь легкой и уж очень нескорой. Где-нибудь там, году на восемьдесят этак девятом, с палочкой, тихо усну в своем саду у бассейна. И на моем лице дети, которые найдут меня достаточно скоро, увидят улыбку — свидетельство благодарности за долгую и безоблачную счастливую жизнь.
«Но Карский тоже вроде бы не собирался умирать, на него написали донос, он ушел не совсем по собственной воле, таким образом…» — шепнул мне внутренний голос. А Яшка, жизнерадостный хулиган, что, сам решил уйти из жизни?
В дверь позвонили, и я прикрыл глаза. И на негнущихся ногах пошел открывать. Для Киры было еще очень рано.
Для Инги — слишком поздно…
13
Я распахнул дверь, и в ту же секунду канарейка в клетке зачирикала гимн. За дверью стоял ответ на мой вопрос. Я это понял сразу, взял себя в руки и решил, что не упущу своего шанса.
— Как там моя девочка? — спросила Ольга Владимировна.
— Вроде бы нормально, — ответил я. — Видел ее пару дней назад.
— Вообще-то я о Кларе.
— О ком?
— О канарейке.
— Жива, — ответил я бодро. — Будет рада с вами встретиться.
Но настроение у Ольги Владимировны было совсем не радостное. Она прошла на кухню, села у стола и грустно посмотрела на меня. Я тут же выставил из запасников швейцарский шоколад и уже стоял у кофемашины, судорожно нажимая кнопочки.
— Эспрессо? Капучино? Латте?
— А что пьют в такое время? — кивнула она на сумеречное окно.
— Латте, скорее всего. Там много молока, оно нейтрализует кофеин. А хотите без кофеина?
— Нет, — ответила она, немного подумав, — пусть все будет по-настоящему. С кофеином. Тем более я не очень доверяю этим новым технологиям. Что они сидят там и из каждого кофейного зернышка кофеин вытягивают?
— Действительно, — согласился я. — Его ж еще найти в зернышке нужно!
— Вы сегодня веселый, — заметила Ольга Владимировна. — А вот я что-то совсем сдала.
— Как ваши гастроли? По-моему, вы должны были вернуться не…
— Ах, — отмахнулась она. — Гастроли не заладились. В трех городах мы отыграли, а по остальным — не вышло. С чем-то там они промахнулись, рекламу не успели дать, в общем — обычное дело… Перенесли на два месяца. Я, разумеется, понимаю, что вы не очень рады моему возвращению…
— А вот тут вы глубоко ошибаетесь! Я только о вас и думал.
Ольга Владимировна приосанилась на стуле и официальным тоном осведомилась:
— Зачем же я вам понадобилась?
— Вы не поверите, но мне очень нужно узнать, чем кончилась та история, которую вы мне рассказали.
Она снова расслабленно откинулась на спинку кресла и пожала плечами.
— Любопытство разыгралось?
— Вопрос жизни и смерти, — ответил я, подавая ей кофе.
Она поднесла к губам высокий стакан, попробовала длинной ложечкой пену, отпила, закатила глаза:
— Божественно. Там научились?
— Да.
— Ева говорила мне, что вы где только не побывали…
Ева говорила? Да я вообще никому не рассказывал, что выезжал дальше Осиновой Рощи. Даже Кире я рассказал туманную версию моего детства. А может быть Кира… Я лихорадочно стал прикидывать, где и когда Кира мог столкнуться с Евой и рассказать ей…
— Вы не беспокойтесь, она мало мне рассказывает. Так зачем вам моя история? Я очнулся.
— Не идет из головы. Только о ней и думаю.
— Вы это об истории?
— А о чем же еще?
Странный диалог у нас выходил. То ли она говорила намеками, которые мне не под силу было разгадать. То ли была ясновидящей, что уже как-то, согласитесь, слишком для одной моей бедной головы. Но разговаривали мы с ней как будто на двух уровнях. О чем-то, о чем можно, — об истории. И о чем-то, о чем нельзя, — о Еве.
— А вы уверены, что, если я расскажу вам эту историю до конца, вы сможете легко выбросить ее из головы?
— Наверно, нет, — честно признался я. — Но надеюсь, что смогу сделать из нее кое-какие выводы.
Она вздохнула.
— Попробуйте. Лично я так и не смогла никаких выводов для себя сделать. Может быть, это и самое печальное. Я так и не смогла принять все то, что произошло. Что ее не стало. Будто половины меня не стало. Мы ведь с ней были — не разлей вода.
Правда, в самое первое время, когда она стала встречаться с Яшкой, мы отдалились. Она ничего мне не рассказывала. Практически совсем ничего. А мне было так одиноко, так тоскливо, как будто меня бросили. Собственно, она меня и бросила. Я знала, что существует любовь, что когда-нибудь у меня и у нее появится какой-нибудь парень. И что я представляла себе? Что мы все вместе будем ходить в кино или в парк, кататься на лодках, что будем ездить на Невский шумной компанией. Мне именно так и представлялось все: красивые молодые люди, два парня и две девушки, чуть ли не взявшись за руки, идут по улице, смеются. Счастливое, лучезарное взрослое завтра.
Я и подумать не могла, что любовь — это тайна. Тайна, которую можно разделить только с одним человеком, никогда — с двумя. Ее даже поведать второму невозможно. Потому что, когда прошла первая пора этой великой тайны, и она потихоньку стала мне о нем хоть что-то говорить, я поняла — не поделится она со мной ничем. Что-то есть у них там такое. Чем она не может поделиться, даже если бы очень захотела.
Что она мне говорила? Ничего не значащие вещи. Он сегодня сказал… Мы сегодня видели… А знаешь, оказывается, мужчины думают совсем иначе. Ничего интересного, ничего такого, что объяснило бы туман в ее глазах, эту их невозможную поволоку, которой раньше я не замечала, эту ее новую медлительность, выпрямленную спину, взрослый рот. Этот ее пропавший ко мне интерес. Снисходительные улыбки.
Самое интересное я узнавала не от нее. От кого угодно, только не от нее. Об этом шептались девчонки у нас в классе, об этом говорили соседки у ее подъезда, об этом говорили и мальчишки за школой, осторожно передавая друг другу сигаретку. Они встречались каждый день. Ходили по улицам рука об руку. Целовались в парке на их скамейке, которую никто не смел занимать. Он провожал ее до дома. Почти до дома. Никогда не подходил к самому дому. Не хотел, чтобы его видели соседи. Так, по крайней мере, и говорили соседи. Может быть, не хотел расстраивать ее мать. Она ведь странная была, мало ли что… Да и он — не подарок для матери. Такой парень для любой матери — несчастье.
И вот однажды, когда первый туман ее глаз стал постепенно рассеиваться. Не в том смысле, что она его разлюбила. А привыкла просто к своей любви — ко всему на свете привыкаешь. И так быстро привыкаешь, что не успеваешь опомниться… Глядь, а ты, оказывается, уже привык. И уже трудно от этого избавиться. И не хочется. Даже если привык совсем не к тому, совсем к чему-то нехорошему…
В один прекрасный день, когда мы с ней возвращались из школы, нас догнал какой-то мальчишка. Да, собственно, не какой-то, а один из тех, которые больше всего крови нам испортили в свое время. Даже фамилию его до сих пор помню — Баринов. Хотя и учился он в другом классе, хотя позабывала фамилии одноклассников, его помню — Баринов.
Так вот, подскакивает он к нам и начинает приставать как-то противно и нагло. Мы давно от такого отвыкли. Вся школа к нам — с почтением, хулиганы самые отъявленные расступаются и здороваются. А тут — на тебе, нахал совершенно безмозглый и как-то не очень понимающий опасность своего положения. Потому что с другой стороны улицы эти его приставания кое-кто заметил, какой-то взрослый парень, похоже, приятель Яшки или уж, по крайней мере, его знакомый и, покачав головой, уже направляется к нам. И сейчас дурачку Баринову придется удирать как последнему…
Но тут Баринов возьми да и ляпни:
— Да ладно Яшкой-то своим всех пугать. Не одна ты у него!
— Дурак, — вмешиваюсь я, видя, как она побледнела. — Ты хоть посмотри на ту сторону…
Яшкин товарищ уже на полпути к нам, и Баринов уже вертится не так близко, отступая, но все равно не сдается и продолжает.
— Не одна, и не главная. Есть у него настоящая, взрослая совсем.
И уже на бегу, удирая, добавляет:
— Любовь крутят каждую пятницу…
И — ну бежать. Товарищ Яшкин подошел, спросил:
— Все в порядке, девчонки?
Она только головой кивнула.
— Спасибо, — ответила я. — Дурак какой-то пристал. Да, Ань?
А она все кивает и кивает.
Я решила ее до дома проводить, напросилась к ней. Всю дорогу ей говорила, мол, глупости все это, не слушай, поссорить он вас хочет, приемчик-то известный.
А она кивает, кивает, а потом все одно и то же спрашивает:
— Да как же все это быть может? Он ведь со мной всегда. Не может же он так со мной…
— Да наговаривает он, точно поссорить хочет…
Довела ее до двери, звоню, а никто у них не отвечает. Я все звонила и звонила, пока она мне не сказала, что у нее ключи. Потому что мать ее на обследование какое-то легла. Ну это я знаю, ее обследования. У странных, у них всегда обострения весенние и осенние. Мне Анна сама объясняла как-то. Так что в первый день весны мамочка ее в больничку-то и отправилась, доктора ей так прописали, чтобы не доводить до обострения.
Я вечером переживала за нее, как она там одна с такими новостями… Но назавтра она в школу пришла как ни в чем не бывало. То есть о вчерашнем — ни слова. И светится будто вся.
Я бы никогда и не узнала, что произошло, если бы не случай. В конце месяца зашли мы к ней по дороге из школы. Посидели немного, чаю выпили. Поговорили о том, что скоро мать ее должна из больницы выйти. Я ее на ужин к нам звала. Потом домой собиралась и в туалет забежала на минутку перед уходом, когда в дверь позвонили. Наверно, она бы мне никогда не рассказала, если б так не случилось, что я все сама слышала и видела, потому как подглядывала в щелку, не утерпела.
Вошла женщина. Молодая, красивая, высокая. Огляделась сначала, а потом только на Анну взглянула, будто только что заметила. Сначала все поверх ее головы глядела.
— Мать дома? — спросила она.
— В больнице, — ответила Анна.
— Вот и хорошо, — улыбнулась та. — Поговорим?
Так сказала, что я даже струхнула там, прячась. А Анна молчала. Она мне потом говорила, что сразу поняла, кто эта женщина.
— Знаешь милая, — сказала ей женщина, — мы с моим любовником поспорили, сумеет он тебя в себя влюбить или нет. Я сказала, что вряд ли, девочка ты больно правильная и порядочная, а он утверждал, что на счет три будешь за ним бегать. Тебе назвать его имя?
Она ждала ответа, но Анна молчала.
— Скоро, знаешь ли, зарплата, рассчитаться нужно. А поспорили на сто рублей. Деньги, согласись, приличные. Может, поможешь, подыграешь? Гони его в шею. Самой не так стыдно будет, когда он тебя бросит. Все будут говорить, что ты сама его бросила. Репутацию сохранишь. А я — свои денежки. Ты уж извини, что так получилось, но я не думала, что ты на такую дешевую приманку так глупо клюнешь. Мы с ним как встречаемся, все косточки тебе перемыли, я все поверить не могла, так он мне такие подробности выкладывает про тебя, и про поцелуйчики там разные, и про скамейку вашу…
Мне странно это было слышать. Разговора-то и не было вовсе. Та все говорит, говорит. Потом паузу выдерживает, ждет ответа. А Анна молчит и молчит. Я как ее слова услышала, у меня душа в пятки ушла. Какой ужас! Она ведь верила ему, да что там верила — любила. И тут же еще страшная мысль подкатила к горлу вместе с тошнотой: а что она сейчас чувствует? Почему молчит? Может быть, взгляд ее сделался стеклянным и отрешенным, каким был у ее матери? Может быть, она вот-вот в обморок упадет от услышанного или у нее разрыв сердца сделается?
В щелочку мне Анну было плохо видно. Только профиль. Застывший профиль, с подбородком, поднятым высоко вверх. Гостья-то была выше ростом. Зато женщину рассмотреть у меня было гораздо больше возможностей из своего укрытия. Но лучше бы у меня такой возможности не было. Женщина была красивой и взрослой. По-настоящему красивой. Духами пахла, кольца на пальцах, чулки, каблуки. Да и одета была модно, не то что мы, вечно вырастающие из своей школьной формы, которая была нам либо слишком длинна, так как покупалась «на вырост», либо коротка, потому как рано или поздно из нее вырастаешь. Сердце упало. Женщина не была Анне соперницей. Нет. Анна с ней ни в какое сравнение не шла. Как дворовой щенок по сравнению с холеной, породистой собакой.
Я представила, какая жизнь ждет нас в школе, если все эта история со спором выплывет наружу, и даже закрыла рот рукой, чтобы не застонать. Жизнь кончена и выхода нет. Мне захотелось выскочить, вцепиться этой женщине в волосы и растрепать прическу до того, как она отшвырнет меня как котенка, в чем я ни минуты не сомневалась. Сделать хоть что-нибудь…
Но тут заговорила Анна. И ее голос поразил меня. В нем не было и следа тех интонаций, к которым я привыкла. В нем не было ни тени смущения, одна только уверенность. И эта уверенность потрясла меня.
— Когда вы вошли и начали говорить, я подумала, что вы ошиблись дверью, — так она начала с ней говорить.
Женщина усмехнулась, и хотела было ответить, но Анна не дала ей вставить слова:
— Но потом поняла, я о вас слышала. Мне говорили, что Яша прежде встречался с кем-то.
— Не прежде, а…
— Прежде, — повторила Анна. — Потому что в последнее время вы не могли его видеть.
— Не могла, а — видела, как ни странно.
— Нет, — сказала Анна. — Он сказал, что больше с вами не встречался, и я знаю, он не лжет.
— Откуда же тебе знать, — в голосе женщины теперь все явственнее сквозило раздражение. — Ты ведь не следишь за ним…
— Конечно, нет. Просто он мне никогда не лжет. И он сказал мне, что встречался с вами в последний раз. И еще он сказал мне, что встречаться с вами больше не будет.
Они теперь стояли друг против друга напряженные до предела. Правда, пока они только разговаривали, перевес мог остаться за Анной, но, если бы, не приведи Боже, между ними завязалась потасовка, женщина непременно взяла бы над Анной верх. А мне так не хотелось этого. Наши побеждали врагов, я уже это нутром чувствовала.
Как она с ней говорила! И кто из них теперь королева, скажите на милость? Эта, со своими чулками-помадой-прической-красотой или Анна, со своей царственной уверенностью?
— А он не сказал тебе, с чего это вдруг…
— Все просто. Он не станет встречаться с вами потому, что ему это больше не нужно.
Я явственно видела, как у женщины дернулась бровь, как ее рука начала двигаться вверх. Она собиралась ударить Анну! Я спустила воду в унитазе и принялась грохотать задвижкой. Напустила на себя идиотский вид, вышла и уставилась на них:
— Здравствуйте! — Я не очень долго на них пялилась, но прошла в комнату и принялась, напевая, раскладывать учебники на столе. — Анна, я готова, ты скоро? — спросила я капризным тоном.
Голос у меня был тоненький от страха, как у овцы, которую ведут на бойню. Рука женщины остановилась в воздухе на полпути, и теперь в такой странной позе она показалась мне совсем не симпатичной, а даже жалкой.
— Спасибо, что зашли, — Анна двинулась ей навстречу, и женщина вынуждена была отступить. — Мама вернется из больницы в конце следующей недели, тогда и заходите.
Она просто вытолкала ее на лестничную клетку и стала закрывать дверь, когда та прошипела:
— Ты еще пожалеешь…
И столько яда было в этих словах, что захотелось открыть форточку и проветрить помещение, потому что дышать здесь было теперь не безопасно. Это Анна так сказала. Она открыла форточку. И еще — вымыла руки. Брезгливо стряхнула воду с них, вытерла. Поежилась.
— Она говорила неправду? — осторожно спросила я, когда она села рядом.
— Конечно, — ответила Анна.
— Я так струсила, — честно призналась я. — Ты себе не представляешь.
— Представляю, — ответила она. — Я вот сижу и думаю, а что, если бы не Баринов?
— А Баринов-то тут причем? — удивилась я, вспоминая его кривляния.
— Ты хочешь, чтобы я рассказала?
— Конечно, — ответила я, беря ее за руку. — Мы же всегда все рассказывали друг другу.
— Не всегда, — ответила она, улыбаясь. — С некоторых пор — не всегда.
— Ну если не хочешь, — я слегка надула губы: я такой героизм ради нее проявила, а она…
— Хочу. Я хочу тебе рассказать. Мне очень хочется рассказать, давно хотелось. А кому еще? Ты ведь моя самая близкая…
И она рассказала.
Вечером того дня, после слов Баринова, они как обычно встретились. Пошли гулять, несмотря на то что холодный выдался вечер. И она спросила его прямо:
— У тебя есть кто-то?
— У меня есть ты, — ответил он.
— Мне сказали, есть кто-то еще, — сказала она.
— В каком смысле? — спросил он.
— А я у тебя — в каком смысле?
Он задумался. Она ждала. Он подбирал слова.
— Тебе шестнадцать лет, — осторожно начала он.
— Мне скоро будет семнадцать.
— Ты учишься в школе.
— Я скоро закончу школу.
— Может быть, тогда и поговорим?
Ему не приходилось выступать в такой странной роли. В роли наставника молодой девушки, которая так мало смыслит в природе вещей. Особенно таких вещей, которые происходят между мужчинами и женщинами. Но он как-то с достоинством справился с этой ролью. Он очень осторожно подбирал слова, хотя она и догадывалась, что делает он это исключительно для нее, что в другом месте и в другой компании он бы все то же самое сказал быстрее и жестче. Но все-таки он сумел объяснить ей, чем отличаются друг от друга молоденькие школьницы и взрослые мужчины, о чем думают первые и на что рассчитывают вторые. Что мужчины не могут прожить без женщины, если они, конечно, настоящие мужчины.
— Ну это физиология, понимаешь?
— А зачем тебе тогда я?
— Дурочка, — он обнял ее за плечи. — Ты для меня — все. Ты одна для меня — все. Вот когда ты вырастешь, мне совсем никто будет не нужен.
— А сейчас, значит, она тебе нужна?
— Они, — уточнил Яшка. — Чтобы тебе не разочаровывать после — они. Они бывают разными. Я их всех и не помню. Сами звонят. Я и не отказываюсь.
Анна взвесила где-то в самой глубине сердца понятия «она» и «они», и второе ей показалось менее весомым.
— Я не хочу их, — сказала Анна и остановилась.
— Hy я же объяснил…
— А когда я буду взрослой.
— Господи, конечно, никого из них не будет. Я даже когда с ними, только тебя вижу, только о тебе думаю. Прости, я, наверно, сказал лишнее.
Они стояли у ее дома.
— Проводи меня до двери, — попросила она.
— Я здесь постою, — отозвался он. — Соседи матери твоей расскажут. Зачем оно нам?
— Проводи, — сказала она упрямо.
И он довел ее до подъезда и поднялся к ней на этаж. Тут она проворно достала ключ, открыла входную дверь и потащила его в коридор.
— Ты что, — шепотом выдохнул он, давясь от смеха.
А она уже закрыла входную дверь. И они оказались в темном коридоре так близко, что поневоле потянулись друг к другу. Поцелуй получился длинным, она прильнула к нему всем телом.
— Ты что… — снова повторил он, но на этот раз без смеха и попытался отстранить ее. — Я пойду, твоя мать…
— Никого нет, — шепнула она ему на ухо. — Ее вчера в больницу забрали на месяц…
И снова длинный поцелуй. Он еще что-то пытался ей объяснить, но уже совсем неубедительно, он потерял голову не сразу, еще что-то повторял, мол, ты подумай, мол, я буду ждать тебя, сколько скажешь. Ага, говорила она, ты же не один будешь ждать, у тебя плохая компания.
На следующий день она едва не проспала в школу. Наспех одеваясь и расчесывая волосы, она смеялась и пела в ванной, а когда вышла и глаза ее блестели, он сказал ей только на прощание:
— Господи, и чего я тебя так люблю! — и обнял подушку, на которой она только что лежала.
Вот и все. Такая простая история любви. Школьница и хулиган.
Плохая компания, да. Но не настолько, чтобы все кончилось так, как оно кончилось. Я ведь, честно говоря, до сих пор не знаю, что он был за человек. Анна-то, та, конечно, сияла вся, говорила, что он честный. А слухи ходили разные. Говорили, что ворует. Вот, только чтобы что-то у кого-то украл — я не слышала. Говорили, что с убийцами знается. Ну так как не знаться? Мы тоже знались. У меня во дворе мальчик жил, так его отец по пьянке собутыльника зарезал. Вот был вчера дядя Вася, с которым мы все здоровались, а сегодня стал убийцей, с которым мы все знались. Может, и он как-то так? Hy не совсем бандит был, а где-то вокруг да около ходил. Подумаешь, собирались у них дома, что называется, «не те элементы», ну слушал он их рассказы, ну с работой у него как-то все не так выходило, не мог на работу ходить, за прогулы увольняли. Не интересно ему было. Зато летом уезжал куда-то в тайгу, строил там дома. Шабашил. Сейчас это называется предпринимательская жилка. А раньше смотрели косо… Все так меняется.
Но выходит, мы чего-то не знали о нем. Чего-то важного, может быть, и об этой стороне своей жизни он не говорил Анне до поры до времени. Ждал, когда подрастет. Вот только подрасти ей не довелось…
Развязка вышла простая. Ее совсем никто не ожидал. Кажется, только месяц или полтора с тех пор прошло, как у них такая вот взрослая любовь завязалась. Анна просто на крыльях летала. А за ней сияние такое золотое. Я его порой видела даже, я завидовала. Но не судьбе такой, нет. Любви. Я ведь настоящей-то никогда не встречала. Ни у своих родителей, ни потом. Что-то похожее, может, и промелькнуло в моей жизни, но я как-то не распознала, что ли, или поздно спохватилась. Не всем дается. Но, может, и нельзя, чтобы столько счастья сразу «в одни руки», в два сердца. Наверно, недопустимо, чтобы вот так люди были счастливы вместе, будто родились друг для друга. Да что тут рассуждать…
В общем, в один прекрасный день, рано утром часов в шесть, пока они свои золотые сны смотрели, раздался стук в дверь — резкий, требовательный, и крики за дверью, мол, откройте немедленно, милиция. Она пока в себя от сна пришла, головой на постели вертела, халатик нашаривала в полутьме нашей утренней, он уже оделся и сказал ей, что из окна выпрыгнет, а то неприятности всякие у нее могут быть, мало ли что. Второй этаж у нее в доме был невысокий совсем, пока он в окно свешивался, она халат накинула, пошла дверь открывать, милиционеры вбежали человека три или четыре, ее отталкивают в квартиру бегут. Яшка как раз прыгнул вниз и…
Она видела только, как один из милиционеров достал пистолет, прицелился. Она рванулась, повисла на его руке, но не успела, выстрел раздался чуть раньше, на одно мгновение только. Она повисла у него на руке и увидела, как Яшка падает. И сначала решила, что он споткнулся, и ждала, что вот сейчас встанет, побежит дальше. Но он не встал, а она смотрела на него зачарованно и все никак не могла выпустить руку милиционера, глядя в окно. Тот пытался ее оттолкнуть, но она вцепилась в его руку намертво. А Яшка так и не встал.
А ее куда-то повели, о чем-то спрашивали. Но она ни слова не сказала, обмякла только как-то вся, и взгляд сделался отсутствующим, совсем как у ее матери.
На допросы потом таскали и учителей, и одноклассников наших, и меня. Спрашивали какую-то ерунду. Знали ли мы, что они встречаются? Почему не сообщили куда следует? Я ужасно этих допросов боялась. Мать дома пила какие-то лекарства от сердца и причитала только, что меня теперь из школы выгонят, что никогда никуда на работу не устроюсь. И мне было страшно. Во-первых, я была все-таки маленькой девочкой, для которой убийство — это ужас. А мне еще говорили со всех сторон, что Яшка был не просто так парнем, а маньяком-убийцей, что на его счету много жертв. Бред какой-то… Но это я потом поняла, а пока они говорили, я только плакала.
Почему не сообщили куда следует? А я в слезы — и все. Когда по-настоящему плакала, когда актерствовала. Я тогда уже в драмкружке играла, и задатки были, вот и использовала их. В конце концов, меня на допросы таскать перестали. А Анну выпустили, и она вернулась домой. Но на время, как говорили. Пока не решат, что с ней делать. Мать ее признали недееспособной. Сама она была еще несовершеннолетней, не могли ей после суда вот так одной разрешить жить. Все повторяли, что девочка чудом смерти избежала и ее бы маньяк жизни лишил.
И главное — все поверили. И учителя, и мои родители, и соседи. А я — нет. Ну не был он маньяком. Я видела. А если и был, как мне в милиции миллион раз повторяли, то возможно ли, чтобы маньяки могли любить? Я все это время была где-то рядом с ними. Не участвовала, своими глазами не видела, только чуть-чуть коснулась, но поверить во всю эту чушь…
Когда Анну выпустили, мне дома строго-настрого запретили с ней видеться. Мать и кричала, и кулаком по столу отец бил, и плакали оба, уговаривая. И я им обещала, что не стану. Клялась чем можно, честное слово давала. И когда клялась и божилась, все равно знала тогда, что пойду к ней. Что не могу не пойти, что всю жизнь себя стану преступницей считать, если не пойду. Что умру просто, если не пойду…
Шла и чуть ли не молитву читала, чтобы не встретить никого. Чтобы никто не увидел, чтобы матери не донесли добрые люди. И встретила, конечно. Самую что ни на есть сплетницу во всей округе. Та глазенки и без того маленькие прищурила, носом подергала, будто принюхивается, и мимо прошла. Только у меня сомнений не осталось, что через полчаса моя маман с работы примчится, и хорошо бы, чтоб не к Анне сразу направилась меня искать…
Она сидела такая тихая, осунувшаяся, будто заболела смертельно. Я села рядом и заплакала. И она тоже заплакала. Значит, не совсем окаменела. И с ума не сошла как ее мать, о чем тоже поговаривали.
— Все не так, — сказала она глухо. — Все неправда.
— Я знаю, — ответила я. — Все неправда.
Я скоро ушла и бросилась домой. Все на часы смотрела, успею ли. Успела. В половине третьего была дома. А ровно через час пришла мама. Конечно, ей позвонили, и конечно, она отпросилась с работы. И конечно, чуть ли не бегом…
Только кричать на меня не стала. А села рядом со мной и долго гладила меня по голове, приговаривая — девочка моя единственная, девочка моя ненаглядная. И все голову мою к груди прижимала. Я сначала решила, что так, может, и лучше. Не кричит. Поговорим. Я ей расскажу, что все — неправда. Она, может, и поймет. Может, и поверит. Взглянула на нее, а она плачет, причитает, как же так получилось, как же так…
Я даже начала что-то лопотать, типа что Яшка не бандит, а совсем обычный парень, что ерунда это все, что про него говорят, а мама только все больше и больше плакала. А потом сказала, перебив меня, что очень за меня боялась, что соседка ей сказала, что видела, как я к Анне пошла. Мама с работы отпросилась и к Анне поехала. Хотела меня домой забрать. А там…
— Зарезали твою Аню, — причитала мать. — Дружок этого парня зарезал. Его тут же и поймали неподалеку. За домом, наверно, следили. Говорит, за друга отомстил…
— Как отомстил? За что? — спросила я, еще совсем не понимая, о чем она мне рассказывает, еще совсем до меня не дошел смысл ее слов.
— Говорят, она его милиции сдала…
— Неправда! И это тоже неправда, — тихо сказала я сама себе.
Мне теперь не с кем было обсуждать правду. Ее совсем не осталось. Она осталась только во мне, но никто в этой правде не нуждался. И потому, может быть, я до сих пор с ней живу, до сих пор она во мне — чужая правда, которая никому не нужна больше. Правда, от которой никому легче не станет, которая никого с того света не вернет.
— Как странно, — сказал я. — Почему же они ей-то отомстили? Он ведь с ней встречался, любил ее. Кому же пришло в голову, что она могла его…
— Не знаю. Все так ужасно было, кто бы мог подумать, когда мы эту игру затеяли, что у нее будет такой трагический конец. Родители после этой истории обменяли квартиру, и мы переехали. А когда я закончила школу, все уговаривали меня в Москву поступать или в какой другой город. Просили не оставаться здесь. Умоляли.
— И вы…
— И я поступила в Московский институт.
Раны молодости затягиваются быстро. Особенно когда жизнь вокруг постоянно меняется. Я стала студенткой. Потом влюбилась. И учиться успевала, мне нравилось, отличницей была. А вот с возрастом все чаще и чаще мне Анна снится. Особенно теперь, когда мы сюда переехали. И знаете, как вышло? Я ведь не специально в родные места вернулась. Мне квартиру в театре помогли в кредит оформить. Только выбора особого не было. Одна квартира — именно в этом доме.
Я когда узнала, почувствовала что-то мистическое. Снова вернуться на старое место, с которым связано так много. К добру ли? Но Ева, как только порог переступила, ни о чем другом больше слышать не хотела. А тут и вы еще появились. Ну какой выбор?
Мне лестно было слышать о том, что «я появился», но снова показалось, что она слишком преувеличивает наши с Евой отношения. То есть отсутствие отношений почему-то выдает за отношения. Может быть, они с Евой все время обо мне говорят? Собственно, странность моей собеседницы я воспринимал как странность и перечить ей не смел.
— А чего вы боитесь? Что здесь что-то может повториться?
— В самую точку. Поэтому я и решила с вами поближе познакомиться. Вы уж простите меня, поймите.
— Боже мой, но у нас с Евой нет никаких отношений! — осторожно сказал я.
— Hy разумеется. Вы не обязаны мне отчитываться. Может быть, у вас это называется и нет, а вот в мои годы подобные вещи считались уже значимыми. Хотя то, что вы отказываетесь от нее все время…
— Боже упаси, ни от чего я не отказываюсь, я просто не совсем понимаю…
— Ну хорошо, боюсь, еще Ева меня изругает, если узнает, так вы уж не выдавайте…
— Не выдам, — пообещал я. — Вы хотите, чтобы я вам рассказал о себе? Чтобы вы были твердо уверены, что я не бандит и не проходимец?
— Не то, — ответила она грустно. — Он ведь тоже был не бандит. И не проходимец. Это ведь все неправда.
— Тогда почему все так вышло?
— Знаете, порой какой-нибудь образ попадает на самый краешек сознания. Вы когда вспоминаете что-нибудь, то уже не можете понять, было ли это на самом деле или приснилось вам в тех многочисленных снах, которые вы уже пересмотрели потом. Так вот на самом краешке моего сознания отразилось лицо женщины. Это была та самая женщина. Та, которая приходила к ней, незадолго до их смерти. Я видела ее в отделении, куда меня водили на допросы. На ней была форма. Не как у милиционеров. Прокурорская, может быть… И я вдруг поняла, кто бы это мог быть.
— Кто мог сдать его милиции?
— Да, конечно, она могла. Она ведь была там, с ними. Мне вдруг до одурения захотелось с ней поговорить. Не то чтобы спросить в лоб прямо: ты его сдала? Нет. Просто поговорить с ней о том, каким он был. Что он на самом деле говорил ей про Анну. Я даже тогда выследила ее как-то, до самого дома, в подъезд за ней зашла, квартиру запомнила, имя узнала. Вот только поговорить не успела. Мы как раз переехали. Да и экзамены выпускные… Столько времени прошло, а адрес ее на зубок помню, будто вчера выучила. Суздальский проспект, дом 56. Это такие маленькие двухэтажные коттеджи. Их немцы пленные строили.
И не поговорила. И столько лет промучилась потом из-за этого. А сейчас понимаю, не стала бы она меня слушать. С какой стати ей отвечать на мои вопросы? С какой стати в чем-то признаваться? Как вы думаете?
Глаза ее были влажными, как будто слезы недавно высохли. Но слезы-то высохли давно, может быть, больше с тех пор и плакать не получалось. Мне, наверно, стало бы ее очень жалко, так она на меня смотрела. Стало бы, не имей эта история ко мне ровно никакого отношения. А теперь эта история была про меня. И жалость была совсем неуместным чувством. Каким-то далеким, из обычного мира. А в том мире, где я теперь оказался, у меня осталось только одно чувство — страх. Страх перед тем, что со мной уже сделали. Что со мной смогли сделать. Смогли ведь, кто же помешает повторить все еще раз? Это называется судьба? Это то, что я всегда называл таким красивым словом? То есть моя судьба — умереть, едва прикоснувшись к счастью? И этого не изменить?
Есть ведь уже человек, который дважды пытался все изменить. Но у нее не получилось. Хотя она все знала наперед. Но вот теперь и я знаю, что с того? Сидеть и ждать, что же моя судьба собирается со мной сделать?
— Вы верите в судьбу? — спросил я Ольгу Владимировну.
Голос мой звучал жестко.
— Не знаю, — ответила она. — Раньше мне казалось, что всегда можно что-то изменить, что-то предпринять. Но я стала свидетелем таких событий, которые сделали меня фаталисткой. Мне кажется, все свершится по задуманному сценарию, хотим мы того или нет. Противиться бессмысленно. Можно только попытаться понять…
— И вы поняли, что случилось с вашей подругой?
— Нет, ничего не поняла. Ее случай — это просто взрыв, атомный взрыв, который прогремел в моей жизни, и я все время теперь оглядываюсь назад, на дымящуюся воронку. Никуда от нее не деться.
Она взглянула на часы и встала.
— Господи, только подумать. Я сижу у вас здесь уже почти час, говорю бог весть о чем, а вы настолько вежливы, что даже не напомните, что пора и честь знать.
Она грустно улыбнулась мне и потянулась за клеткой с канарейкой.
— Я помогу! — Слова мои прозвучали, вероятно, с огромным энтузиазмом, сам от себя такого не ожидал.
— Не стоит, — сказала она. — Клетка почти невесомая. А Евы все равно нет дома, разве вы не знаете?
— А где она? — спросил я как идиот.
Как будто я всегда знал, где была Ева, а вот именно теперь она позабыла поставить меня в известность о своем местопребывании.
— Они сегодня экзамен сдают, преподаватель уезжает, а он их всегда так задерживает…
Наверно, на моем лице проступили следы разочарования, которое я всеми силами пытался скрыть, потому что она спросила:
— Сказать ей, что вы заходили?
Я вспомнил все, что она мне сейчас рассказала, и подумал, что если мне и суждено так глупо умереть, то у меня и права какие-то есть в этой истории. У меня там еще в этой истории идиотской счастье запланировано. Той же судьбой, между прочим. Так почему бы не использовать свой шанс? А то не ровен час, в этой серии как-нибудь без счастья обойдется.
— Обязательно скажите, — ответил я. — Непременно.
14
Она ушла, а я встал у окна с сигаретой, посмотрел на супермаркет, где круглосуточно суетился народ, посмотрел на перекресток, где вечно стояла нетерпеливая пробка из машин. Все это меня так раздражало еще вчера. Или позавчера? Но сейчас светофоры мигали в темноте как елочные огоньки, а супермаркет так славно переливался огнями, и люди входящие и выходящие — были такими славными и приветливыми.
Им предстояло жить. А мне — нет. Кто-то решил за меня, что мне лучше попробовать начать все сначала. А потом — еще раз — сначала. А потом — еще. Я подумал, что конца, может быть, даже и не предусмотрено у этой истории. Может быть, когда-то давно я провинился в чем-то перед судьбой, и она устроила мне такую пытку, наподобие сизифовых упражнений, в которой нет никакого смысла, кроме наказания. Может быть, я сделал нечто такое, за что нет прощения, за что полагается гореть в аду, но ад мне заменили на тысячу жизней, где я умираю в самый сладкий момент.
Чем ближе была Ева, тем меньше мне хотелось умирать. И тем больше хотелось зацеловать ее до смерти. Хотелось жить, но только — с ней. Вот если бы я в ней ошибся, тогда — пожалуйста. Тогда — сколько угодно согласен умирать. Но тут у меня была какая-то чудовищная убежденность в том, что я в ней не ошибся. Она уже была так близко. На расстоянии вытянутой руки. И мне хотелось закрыть глаза и падать куда-то в вечное блаженство, которое мне сулили ее губы, она вся.
И чем больше я ощущал ее близость — еще не состоявшуюся, или нет — состоявшуюся, но где-то в другом мире, в другом измерении, но уже в каком то очень близком измерении, грозящем прорваться в наше, чем больше я понимал, что она, скорее всего, испытывает нечто подобное и думает обо мне примерно так же, как я о ней, тем больше мне хотелось сопротивляться.
Почему я должен умереть? Потому что так сказано в дневнике сумасшедшей? Тут я вспомнил последнюю встречу с Ингой, и по спине побежал холодок. Она мало походила на сумасшедшую. Нет, такие аффирмации нынче не сработают. Почему я погиб в первый раз? Я сам так решил. Сам себя убил. Чтобы не сгнить в тюрьме. А если бы мне сейчас предоставили такую дилемму? Пытки, допросы и после — расстрел или самому нажать на урок? Господи, прости, я выбрал бы то же самое.
Но во второй-то раз я точно не собирался умирать. Да и что за вирус преследует меня? Разве в советское время убивали мелких жуликов? Вот так, целясь из окна обычного жилого дома, на глазах всего честного народа? С трудом верится. А с какой стати они вообще меня ловили?
Так я рассуждал, сидя с незажженной сигаретой у окна, пока мне самому не стал странен предмет моих раздумий. Я думал о своих прожитых жизнях так, будто это была реальность, неотделимая от меня. Такая же реальность, как для любого другого человека, к примеру, воспоминания о далеких событиях раннего детства.
Я пощупал свой лоб. Зажег сигарету и попытался выбросить из головы весь этот бред, настроиться, быть может, на работу над диссертацией, но что-то внутри уже в ужасе стонало: «Какая, к чертовой матери, диссертация?! Какая диссертация, когда речь идет о жизни и смерти?! Твоей!!!»
И я снова курил у окна, глядя на расплывающиеся огоньки в темноте, качал ногой и не противился больше панике, которая хозяйничала в моей голове. А что-то все-таки во всей этой истории казалось мне странным. То, что моя собственная судьба, прежде всего, была странной, — это понятно. Но что-то было еще. Посторонняя женщина, которая любила меня из одной жизни в другую и никак не хотела понять, что все мы (да, да, я дошел до того, что объединил себя с Яшкой и Карским в один персонаж и принялся думать от лица нас троих) ее просто не любим. То есть она ничего, конечно, для некоторого ухаживания, времяпровождения и прочего. Но ничуть не лучше и не хуже дюжины других наших знакомых. И уж (теперь я говорил за себя одного!) конечно, я не собирался связывать с ней свою жизнь, ни на одну минуту меня не посетила такая нелепая мысль.
Но, кроме всего этого, в самой судьбе была некоторая странность, повторяющаяся с завидным упорством. О! Подстава. Так, кажется, это называется сегодня. Никогда бы не подумал, что подобный термин можно будет когда-нибудь применить ко мне. На Карского написали донос. Яшку тоже, похоже, кто-то сдал. Ведь именно так решили его друзья. Может быть, они о чем-то узнали?
Я просто не имел понятия, как можно подставить меня сегодняшнего до такой степени, чтобы я решил свести счеты с жизнью, или чтобы это за меня сделали правоохранительные органы. Но все-таки кто-то написал донос. И может быть, во второй раз это тоже был донос. Донос — это такая бумага, которую кто-то пишет. Кто?!
Если все повторяется, то этот кто-то — один и тот же человек. И возможно, это человек, который хотел, чтобы меня не стало. Вдруг меня осенило: это же она. Может быть, в первый раз Розалинда сделала это со зла, чтобы отомстить, сама не понимая, к чему это может привести. Но Вера-то знала, к чему это может привести! Знала и пошла на этот шаг, потому что ей нужно было, чтобы меня не стало. Чтобы начать все с чистого листа. Хотя, может быть, она вовсе не такая кровожадная. Просто хотела засадить на несколько лет, в надежде на то, что пыл молоденькой девушки поубавится, что не станет она ждать своего возлюбленного из тюрьмы несколько лет, не сможет просто, годы возьмут свое, встретит другого, тут и сказочки конец. А Яшка выйдет, Анны нет, зато Вера ждет его с распростертыми объятиями.
Я попробовал поставить себя на место Веры. На место Розалинды, и самое главное — на место Инги. Допустим, Инга решила любой ценой заполучить меня в этой жизни. Я посмотрел на свое отражение в вечернем окне, потер подбородок, подергал за волосы. Зачем я ей? При всех своих достоинствах, я и в подметки ей не годился. Она спокойненько могла бы рассчитывать на олигарха. К чему ей, привыкшей к роскоши, бедный аспирант, которого содержат родители?
Ладно-ладно, пусть мне этого не понять, но пусть все так, как она написала в своем дневнике. Паранойяльная любовь не дает ей покоя вот уже третью жизнь, и она гонится за мной сквозь время, чтобы заполучить. И, что самое смешное, в каждой жизни, получает — на какое-то короткое время. И в каждой жизни проигрывает девчонке, которая не идет с ней ни в какое сравнение. Тут я прекратил на некоторое время свои рассуждения, заметив лишь, что в отражении мое лицо расплывается в самой дурацкой улыбке. Я помянул Еву, и все напряжение разом улетучилось. Больше всего в этой истории мне нравилось то, что я обязательно должен быть с Евой. Ева обязательно должна меня любить. Как во всех предыдущих жизнях. Боже, как это здорово! Знать, что тебя любят, — заранее.
Звонок прогремел как выстрел. Я открыл дверь и едва не застонал, увидев на пороге Киру. Ничуть не смущаясь моей слегка перекосившейся физиономии, Кира перешагнул порог и протянул мне молча руку. Он долго пыхтел, возясь в прихожей с ботинками — мокрыми насквозь. Потом мыл руки, протискивался в комнату — и все это молча, совсем не принимая в расчет меня, суетящегося рядом.
Я был рад уже тому, что Кира явился без своей ужасной сумки, напичканной всевозможной отравой. Наверно, забыл, что в очередной раз собирался меня полечить. Я предложил ему кофе — единственный продукт, который у меня никогда не переводился. Пока я сражался с кофеваркой, Кира по-хозяйски открыл холодильник, достал сыра, осмотрел внимательно пустые полки и вздохнул. Он приготовил дюжину маленьких бутербродов. А когда я поставил пред ним кофе, он положил передо мной папироску.
— Что это? — чуть не подпрыгнул я.
— Лекарство, — ласково отозвался Кира. — Я ведь говорил, что заеду… Кстати, как там девушка с перепутанными коробками — не имеет к тебе претензий?
Я задумался. Конечно, она имела ко мне массу претензий, но вряд ли они касались коробок. А что, если рассказать Кире? Я взглянул в его лицо полноценного атеиста и понял, что именно его взгляд на вещи может оказаться полезен как никогда.
Я рассказал ему коротко суть истории путешествия в о времени. Кира, большой любитель современной отечественной фантастики, слушал внимательно, тщательно разжевывая подсохший сыр.
— Ну хорошая затравка, а дальше что?
— Для чего затравка?
— Для книги. Ты ведь сюжет какой-то пересказываешь?
— Ты читал что-то подобное?
Он с минуту молча жевал, потом отрицательно покачал головой.
— Ты решил в писатели переквалифицироваться? — спросил он серьезно.
Это был хороший ход, в таком вот варианте с ним легче было бы обсудить мою историю.
— Что-то типа того, — сказал я. — Вот сюжет изобрел, а дальше запутался.
— Странно, ответил Кира, — дальше вроде бы напрашивается только одна сюжетная линия. Ну это если рассуждать здраво. Фантастика — это ведь не поле для разгула бесконтрольных фантазий, а четко выверенный механизм. Так что выбора у тебя нет.
— В каком смысле?
— Ну она должна всех их убить снова.
— Что значит — снова?
— Да ведь коту понятно, кто убил их уже дважды.
— Правда? — Я нервно поигрывал все это время папиросой и, в конце концов забывшись, затянулся.
И застонал.
В памяти тут же всплыли мои похождения в Амстердаме, куда родители отправили меня как-то летом на курсы дизайна. Сокурсники тут же поинтересовались у меня, знаю ли я, почему Нидерланды по праву считаются дизайнерской страной? Где местные художники пополняют свое неисчерпаемое вдохновение? Я ответил «нет» и поплатился за это полной потерей памяти на ближайшие несколько дней. Когда я вновь появился на курсах, они уже подходили к концу, и мой опыт перемещения по городу в полусне не помог мне сделать курсовую работу и получить диплом об их окончании.
— И что она станет делать?
— Ты имеешь в виду уже в этой жизни, где она снова проигрывает несмотря ни на что, несмотря на то что готовилась к иной развязке? У нее, похоже, в арсенале только один метод — Game Over, начинай сначала.
— То-то и оно. В наше время не так просто создать ситуацию Game Over? А? Теперь-то НКВД нет, КГБ тоже нет…
Кира посмотрел на меня как на младенца.
— Даже если ты не выходишь на улицу, ты наверняка читаешь время от времени новости в Сети? Сейчас не нужно никому жаловаться. Можно человека просто заказать. У твоей героини есть деньги?
Похоже, деньги у Инги водились, и я снова затянулся, потому что по спине пробежал знакомый холодок.
— Но, — продолжал Кира, отняв у меня папиросу, — я думаю, этого не потребуется. — Зачем ей все усложнять? В чем смыл наемного убийства?
— В чем? — тупо спросил я.
— Остаться непойманным, продолжать жить в свое удовольствие. А ей это ни к чему…
Кира еще что-то говорил, но я уже был занят своими мыслями.
Как же мне раньше не пришло это в голову? Если ей нужен я, она должна получить меня либо в этой жизни, устранив Еву, либо — в другой, устранив меня из этой. Меня — без Евы. То есть она в любой момент может прийти ко мне и пристрелить как собаку. Ей не нужно ни скрывать улики, ни устраивать несчастный случай. Потому что она собирается сразу же последовать за мной. Ей терять нечего! Не знаю, что еще припасено у нее для меня, но такой вариант событий как крайний, скорее всего, в ее голове заложен.
Я вспомнил холодные глаза Инги. Ее предложение уехать. Мой отказ. Она все поняла, наверно. И с тех самых пор я, сам того не зная, хожу по краю пропасти…
Воображение, помноженное на гремучую курительную смесь Киры, рисовало самые невероятные картины. Инга могла подсыпать мне яд в коньяк, который мы с ней пили время от времени, могла просто позвонить в дверь и воткнуть мне в бок кухонный нож.
— Я сейчас, — сказал я Кире и, пошатываясь, отправился на кухню, чтобы убрать ножи куда-нибудь подальше.
Как только я остался один, меня накрыл страх. Мне казалось, что вот именно сейчас, когда я так беззащитен, она непременно придет. Я ведь сам подставился. Может быть, именно сейчас она позвонит в дверь, а ничего не подозревающий Кира откроет ей и галантно пригласит в комнату. А я даже не успею его предупредить…
Проклятое зелье действовало на меня самым отвратительным образом. По углам мерещились лунные зайчики, странно было представить, что может произойти в ближайшее время. Я забыл предупредить Киру — мне такое зелье нельзя. Мой амстердамский опыт научил меня отказываться от подобных «угощений». Организм мой был устроен совсем не стандартно, и уже после первой затяжки я терял ориентацию, говорил глупости и укладывался поспать на любой горизонтальной поверхности, которая попадалась мне на пути. Дорога назад к Кире показалась мне бесконечно длинной. Пространство коридора вытянулось в километры. Я шагал по нему и понимал, что шагаю только одной ногой в этом мире, а другой — уже где-то там, в другой жизни. В каждой из этих жизней я жил как придется, встречался с разными женщинами, не запоминая их лиц, потому что все они были для меня одинаковы. И вот Карский смотрит, как маленькая провинциалка танцует канкан, или еще раньше, когда отпаивает ее горячим чаем, что-то вдруг происходит с ним, и жизнь его меняется на сто восемьдесят градусов. Или Яшка, живет себе живет, и однажды узнает, что какая-то школьница держит в страхе своих одноклассников байкой о том, что она его девушка, любопытство берет верх, и он идет посмотреть на нее. Или Ева, которая вообще ничего не сделала, просто пришла ко мне за ключами. Спроси у меня за день до этого, какие женщины мне нравятся, а какие нет, и я наговорил бы глупостей. Я описал бы Ингу и сказал, что это — по мне. А потом перечислил бы с десяток Евиных жестов и сказал бы, что такого не потерплю никогда. Господи! Хорошо, что ты вчера меня ни о чем не спросил. Хорошо, что я тебе не ответил…
— Я не Господи, — сказал Кира. — Если ты это, конечно, еще ко мне…
Держать язык за зубами не было смысла. Я спросил:
— Кира, как представитель носителей здравого смысла, скажи, ты уже поставил себя на место той женщины?
Кира хмыкнул и заметил, что всегда советовал мне быть с женщинами поосторожнее. Но ответил быстро:
— Да, все просто. Если она поняла, что проиграла, и нужно начинать все сначала, то она придет и грохнет этого своего героя. Это единственное, что ей нужно. Потом покончит с собой, ну а следующего за этим мы никогда не узнаем по причине отдаленности во времени.
— Это я уже понял, а что делать-то ему?
— Хороший вопрос…
Кира от души затянулся, а потом протянул папиросу мне. Я отчаянно покачал головой в знак протеста, но поскольку руку он не убрал, то я взял папиросу и тоже затянулся, и тоже от души. Прошло некоторое время, в течение которого Кира жевал один бутерброд за другим, а я ждал его откровений. Потом он заговорил. Его слова долетали до меня откуда-то издалека…
— Можно попробовать поговорить с ней. Хотя это и рискованно. Не исключаю, что конец разговора плавно перетечет в этот самый Game Over, которого ты так страстно хочешь избежать. Что он ей скажет: «Ну, пожалуйста, не убивай меня. Потому что я тебя не люблю и не полюблю никогда ни в какой жизни…»? Нет, она проделала столь долгий путь не для того, чтобы выслушать эти слова. Она, как школьница, возьмет тряпочку и сотрет с доски. Все сотрет. И тебя, с твоей смешной любовью, и себя, со своей паранойей. Сотрет для того, чтобы ты больше ни о чем таком не помнил. Это даст ей шанс в следующей жизни… Она еще не поняла, что все мы под Богом ходим — и те, кто свои прежние жизни помнит, и те, кто нет. И совсем неважно, какой у тебя опыт, интеллект или способности к ясновидению, когда речь идет о такой тонкой материи, как любовь. Ну так вот, вряд ли ей понравятся разговоры на отвлеченные темы. Единственное, о чем она стала бы говорить, так это о своей любви. И я советовал бы герою сдаться.
— Сдаться кому?
— Этой женщине, на ее условиях. Это единственный способ остаться в живых.
— Сдаться как? Я что-то совсем ничего не понимаю.
— Как-как, — пробурчал Кира. — Она в принципе чего хочет? В загс? Совместного проживания? Семьи? Или ей достаточно редких встреч и заверений в любви до гроба?
— Понятия не имею. Но, кажется, она хочет всего.
— Вот и сдавайся.
— Но я не люблю ее.
— Не люби. Но говори, что любишь.
— Но я не хочу!
— Слушай, мы как-то перешли на личности. При чем тут ты?! Речь же идет о твоем воображаемом персонаже, которому грозит смертельная опасность. И он, в отличие от тебя, как я понимаю, не хочет умирать. А путь при этом у него только один. Нет другого, как ни крути! Сдастся — будет жить. А если допустит всякие там не хочу — не могу, то прямая дорога ему в следующую жизнь со всеми этими же идиотскими испытаниями. И знаешь, что самое смешное? В следующей жизни он, скорее всего, не узнает о том, что эта дурацкая история случалась с ним уже много раз. Этакий заколдованный круг, ступишь туда, и все, погиб. И знаешь, что самое странное? Это может продолжаться вечно! Только подумай! Настоящий ад!
— Хорошо, он сдался. А разве не ад всю жизнь прожить с нелюбимой?
— Мне кажется — нет. Да и кто сказал — всю жизнь? Где гарантия, что она через два месяца не встретит другого и не станет охотиться за ним так же, как охотилась за твоим героем. Тут главное — выбраться из замкнутого куга. А дальше уже жизнь пойдет линейно, там проще… Там что-нибудь придумается.
Несмотря на всю бредовость Кириных рассуждений, то есть на все его хваленое здравомыслие, напряжение мое немного спало. Ну раз нашелся хоть один простой выход мне остаться в живых. Это уже было приятно. То есть выбор был. Другое дело — какой это был выбор. Тут я еще все про свою диссертацию понял. Я вдруг понял, что чувствовал Наполеон, отступающий к французской границе. Он тоже остался живым. Хотя никто не мешал ему погибнуть в бою. Пасть смертью героя. Нет, он остался живым. И отступил. И — ничего. Не стал от этого менее велик, никто не сказал про него, что он предал мечту, или еще какой иной глупости. Франция чтит его как национального героя. Но я — то знал теперь, что было у него на душе, когда он повернул с востока на запад.
А действительно, какой смешной выбор был передо мной. Умереть в двадцать пять лет ради любви, которая сейчас кажется мне настоящей, а через несколько лет, возможно, принесет одни лишь разочарования, страдания и стремление к бегству? Я готов умереть за это? Ну ладно бы еще — за это, а то просто ради того, чтобы прокрутить в своем замкнутом круге еще парочку столетий.
Может быть, так было с нами всегда? Может быть, история, которую она описала в своем дневнике как первую, — совсем не первая? Может быть, ничегошеньки не зависело от той встречи с сумасшедшим лектором, который подарил ей средство от кармической забывчивости? Может быть, это средство — как средство от зубной боли — только для нее, для того чтобы она знала, но ничего не меняющее?
Может быть, история эта гораздо длиннее, чем кажется? Меня развезло окончательно. Даже показалось, что я стал припоминать… Или фантазировать? Я фантазировал вслух, и Кира с удовлетворением кивал, слушая меня. И мне между делом хотелось его придушить, хотелось крикнуть ему в самое ухо: очнись, никакой это не сюжет, я живу в этом мире. Он реальный, реальнее тебя, со всей твоей наркологической отравой, реальнее меняя, с моей кругосветной биографией. Это моя жизнь, но почему ты можешь понять ее только так, только в виде какой-то схемы, проекта будущего романа или сценария?
Я фантазировал…
Где-то в бродячем цирке. Обычный бродячий цирк. Например, в конце девятнадцатого века. Шатер. Клоун. Летающие акробаты. Мне бы понравилось быть акробатом, летать под куполом. Я мог быть бесстрашным, особенно когда у тебя хорошая страховка и надежный партнер. Партнерша. Публика любит красоток в кружевной пене, особенно когда этой пены совсем чуть-чуть.
Мы с ней давно вместе. Года три. Она еще ходит по канату с веером, она еще демонстрирует чудеса гибкости. Я сам смотрю на нее завороженно. Я, как и публика, никогда ничего подобного не видел.
И у нас с ней — роман. Не сразу. Постепенно. Постепенно мы привыкаем друг к другу. Наши руки привыкают друг к другу. Наши тела привыкают друг к другу на репетициях. И когда прикосновения набирают критическую массу… Или, может быть, когда я ссорюсь с очередной своей ветреной подружкой, и потому прикосновения партнерши — ее рук, ног, тела — набирают критическую массу, у нас начинается роман. Сначала веселый и бурный. И как-то очень быстро перерастает в привычный, как повседневное платье. Без сюрпризов, но и без ссор. Мы прекрасно понимаем друг друга в жизни, совсем так же хорошо, как во время выступлений. От этого многое зависит. От нашего взаимопонимания во время выступлений. Даже жизнь иногда зависит. Есть там такой трюк в самом конце. Я делаю сальто в воздухе и лечу к ней навстречу без страховки.
И она протягивает руки и ловит меня.
Всего одно мгновение, когда моя жизнь находится в ее руках. И мне хочется, чтобы эти руки были надежными. Всегда. И я, быть может, говорю ей как-то об этом. И она смеется, делая вид, что пропустила мои слова мимо ушей. Она счастлива и спокойна. И я тоже. Спокоен. И мне кажется — счастлив.
— Ну и почему он тогда не женится на ней?
Кира, как всегда, был прагматиком.
Я, быть может, и подумываю на ней жениться. Иногда подумываю. И даже, может быть, уверен, что в будущем это непременно произойдет. Только почему-то все оттягиваю. И будущее это вижу где-то там, за горизонтом, то есть и не вижу его практически вовсе как реальность, как данность. Я тяну, потому что, быть может, предчувствую…
…эту девочку на шаре. Номер-то в общем — пустячный. Скорее забавный, милый. Мастерства особого не требует. Но у нас такого номера никогда не было. И хозяин доволен. Такой большой красивый блестящий шар. И она такая юная, хрупкая. Сначала она с трудом забирается на шар. Потом пританцовывает на нем, спотыкаясь, едва не падая, потом как будто привыкает и танцует на шаре так легко, как не каждая девчонка станцует и на паркете.
И одета она как гимназистка. И носочки белые. И туфельки с бутонами, вместо застежек. И вся она как… как…
Я стою и улыбаюсь как дурак. Улыбка от уха до уха. Даже не знал, что могу так улыбаться. Как осел. Но она мне тоже улыбается. И я иду ей показывать наши площадки. А потом — дом, где все мы снимаем комнаты. И — помогаю устраиваться. И — уже никуда больше не ухожу. Так это оказывается просто — любовь. Раз — и все. И забыты лица всех ветреных особ и модисток-поклонниц. И забыто расписание репетиций на завтра и послезавтра. А какое все это имеет значение теперь, когда я переселился в рай?
Но ей нужно быть на репетиции. И я тоже бреду следом.
Мы болтаем по дороге. Мы все время с ней говорим. Потому что столько одиночества накопилось невысказанного. Столько всяких заметок по жизни развешано было за все эти годы, как скворечников зимой, столько зарубок в памяти сделано — а для чего все? Для того чтобы однажды встретить этого единственного человека и рассказать ему обо всем, обо всем самом главном, что с тобой происходило с самого детства. Потому что только тот, кто любит, — обладает жадным любопытством относительно всего, что касается твоей жизни.
Я все думал и удивлялся — как же это все просто. Раньше столько хитростей разных и уловок было, думаешь как сказать, что сказать, а выйдет ли у тебя, а интересно ли это кому-то? Как же это все-таки просто — любовь. Это когда человек тебе всегда, в любую минуту, сразу, без всяких размышлений, скажет «да» и подумает тоже — да. Дверь в его сердце для тебя всегда открыта. И ты знаешь, что тебя ждут. Даже во сне ждут, помнят и отвечают — да. Даже в смерти…
Нет-нет-нет. Я тогда, конечно, ни о какой смерти не думал. Зачем? Я же был властелином мира. Самым счастливым человеком на свете. Зачем мне об этом думать?
А она нас видела вдвоем. Из-за колонны. Сначала — из-за колонны. Потому что ей казалось, что выйди она — и мы отдернем друг от друга руки, разбежимся в разные стороны, я буду прятать глаза. А потом она появилась прямо перед нами. Потому что так, наверно, и думала. Что хотя бы от неожиданности мы руки разнимем. Нет, не вышло. Она только крепче сжала мою руку, заметив, как партнерша сверлит меня взглядом. Ну что уж тут. И я взгляда не отвел. Любовь — это такая вещь, которой не получается стесняться. Ну не получается сказать кому-то, извини, когда ты так счастлив. Ну не можешь ты разделить боль другого. Не помещается она в твое опьяненное любовью сердце. Поэтому, ау, люди, не верьте, когда вам говорят, прости. Влюбленные в других. Им не стыдно. Им не жаль вас. Им хорошо до чертиков. И больше — ничего. Ничего, что касалось бы вас…
Ну тут все понятно. Она все и поняла. Ей никто разъяснять не стал. Прошло еще несколько дней, пока она выжидала. Не вернусь ли я назад? Или выясняла, где я ночую теперь? Может быть — следила. Может быть, просто спросила кого-то из знакомых. Прошло, наверно, несколько дней. А может быть, несколько недель или месяц. Потому что она никак не могла поверить. Потому что надеялась, что это ненадолго. Что скоро все это у меня кончится, и я вернусь к ней. А к кому же? Она ведь моя партнерша — перед Богом и людьми…
Я рассмеялся. Кира тоже ухмыльнулся:
— Эк, куда тебя занесло. А так хорошо излагал. Как наболевшее. Не знай я тебя, решил бы, что ты в иносказательной форме решил мне поведать о своих отношениях с любимой женщиной.
— Не в иносказательной, — простонал я. — В прямой и непосредственной. Все же так просто… Ты только вникни.
Она ждала, что жар страсти утихнет. И может быть, он даже утих, не помню. Зато прекрасно помню, что на смену ему пришло что-то еще более горячее, прекрасное, прочное. То, чего совсем никому не разорвать. И она тоже почувствовала. Время не помогло ей. Время было против нее. Каждый день, каждый час, каждая минута.
И вот как-то наступил такой день, когда она все-таки решилась. Как раз начинался сезон. Афиши свеженькие повесили. И даже несколько представлений мы с ней неплохо сработали. Но только все эти касания — рук, ног, тел — больше не только не трогали меня, а даже совсем ничего не напоминали. И после номера я оставался за кулисами, потому что смотрел, как выступает моя любимая. Ах, как она двигалась, как обманывала публику своим детским платьицем. У меня просто сердце в пятки уходило. Я же не говорил об этом никогда. Ей бы не понравилось, она волновалась бы на арене, если бы знала, что я смотрю. И я не говорил. Просто стоял и смотрел и умирал от счастья.
Hy а дальше все просто и быстро. Это было наше третье, кажется, по счету выступление в сезоне, когда я помню только свет софитов, бьющий в глаза, музыку, и я лечу ей навстречу, и она смотрит на меня… Нет, нет. Я просто отрабатывал номер. А как она смотрит на меня, я увидел только тогда, когда мои протянутые руки она не поймала. И я стал падать. И вот тогда только я увидел, какие у нее глаза. И понял — все не случайно. Или не успел понять. Потому что упал и разбился…
— А она? Что стало с твоей любимой?
— Не знаю. Может быть, затосковала и заболела какой-нибудь скоротечной чахоткой. Может быть, покончила с собой. Только в следующей жизни мы все снова встретились, ступили в свой замкнутый круг и сделали все глупости ровно в той последовательности, чтоб умереть снова.
— Интересно излагаешь, — Кира полулежал в кресле, подперев щеку, и смотрел на меня затуманенным взором. В пепельнице тлели останки второй папиросы.
— И долго это все будет продолжаться?
— Понятия не имею! Нужно понять, как разорвать этот порочный круг, как поступить иначе…
— Да, — протянул Кира, — в такой ситуации сдаваться как-то совсем не хочется.
— Вот и мне тоже.
— Может быть — бежать? Почему бы им не уехать куда-нибудь за тридевять земель?
В комнате совсем стемнело, Кира включил настольную лампу. Все было призрачным: и огромный Кира, уютно свернувшийся в кресле, и полумрак комнаты, и мое будущее.
— Бежать от судьбы? Но ведь все может повториться где угодно, в любом месте. Декораций у нас было уже предостаточно самых различных… Ты прости, друг, я, пожалуй, вздремну. Останешься ночевать?
У меня действительно давно уже глаза слипались. Ну с трудом переношу я все эти Кирины допинги для лучшей жизни. А сегодня как-то особенно. Средство Кирино сработало прекрасно, тоска отпустила, напряжение окончательно спало, мягко накатывали волны забытья.
— Останусь, если ты не против. Почитаю здесь в уголке, у меня сна, наоборот, ни в одном глазу. А потом устроюсь на диване на кухне.
— Читай, — кивнул я, падая на кровать и натягивая плед. — Мне уж точно не помешаешь. Только не кури, — добавил я, заметив, что он достает сигарету, — а то завтра у меня голова гудеть будет. На лестницу, на лестницу…
Кира покорно поплелся на лестничную клетку, и я даже, кажется, уснул, пока его не было.
Но когда он вернулся…
Я не сразу выплыл из своего забытья. Но уже там, внутри, почувствовал детскую сладость. Что-то такое — горячие профитроли, политые шоколадом, моя неизбывная страсть. Что-то такое, что удовлетворяло во мне даже самого капризного ребенка. Я ее почувствовал, прежде чем открыл глаза. Я открыл глаза и ее увидел. Она сидела рядом с Кирой, и они о чем-то шептались. Заметив, что я «пришел в сознание», Кира подсел ко мне и сказал:
— Это Ева. Она живет в этом доме. У нее там какая-то проблема с ключами — дверь не открывается. Я ходил наверх, сам пробовал. А мать вернется только завтра днем. Мы с ней посидим, поболтаем у тебя на кухне?
— Угу, — сказал я. — Ева…
И снова провалился в сон. Только теперь этот сон был счастливым и спокойным. Ева была тут, со мной. Значит, все в порядке. И моя собственная комната, так долго державшая меня в напряжении, как-то разом изменилась, стала дружественной, уютной. Я слышал ее голос, я чувствовал ее запах сквозь сон, я ощущал таинственные волны покоя, идущие от нее. Не потому что она была спокойна: она была расстроена и что-то нетерпеливо объясняла Кире на кухне, но я чувствовал себя от ее присутствия как путешественник, завидевший землю после многолетнего плавания. Счастливый конец, который завершает все сказки и красивые истории… Ева.
15
Утром я долго лежал, боясь открыть глаза. Из кухни доносилось похрапывание Киры. Ева пристроилась в кресле, напротив меня, завернувшись в плед. Как только я поднял голову, она открыла глаза.
— Привет, — сказал я.
— Доброе утро, — ответила она. — Я и не заметила, как уснула.
— Это так удивительно, что ты здесь, — сказал я.
И чуть ли не в ужасе добавил, заметив, что она встает с кресла:
— Не уходи!
Она внимательно посмотрела на меня и серьезно сказала:
— Я не уйду. Я только умоюсь… А потом нам нужно поговорить.
Она скрылась в ванной, которую ей наверняка еще вчера показал Кира, и, пока я слышал плеск воды, мне грезились страшные глупости. Нет, совсем не о том, как я срываю с нее одежду, например. Мне грезилось, что мне много лет, очень много лет, сорок, например, или пятьдесят. И она моя жена. И утром она проснулась и пошла умываться. А я тут сижу как дурак и счастлив как дурак. Она появилась не скоро, вошла, посмотрела на меня и сказала:
— Если честно, я не знаю, с чего начать.
— Все равно, — заверил я. — Это всего-то — начало. Все равно.
— Может быть, это глупость, но я хотела спросить… Господи, да как же это спросить?
— ??
— Ты веришь в эту историю?
— В каком-то смысле, — улыбнулся я.
Мне почему-то показалось, что она спрашивала о нас, о нас с ней, а не о нашей предстоящей кончине.
Но Ева спросила:
— Ты веришь, что мы умрем?
— Верил. Пока ты не пришла.
— А что изменилось?
— Перестал об этом думать.
— Значит, ты тоже все время об этом думаешь? Знаешь, я в последнюю неделю совсем не могу спать. Потому и пришла вчера, наудачу. Поговорить. С ключами-то у меня все в полном порядке. А у вас тут посиделки… Но зато твой друг рассказал мне еще одну версию этой истории. Но, насколько я поняла, он ничего не знает?
— Да, сложно таким поделиться. Я сказал ему, что пишу фантастический роман. Он увлекается. Может быть, подскажет выход.
— Подсказал?
— Предложил сдаться.
Ее глаза впились в меня, словно пытались просветить насквозь. Некоторое время она ощупывала меня взглядом с головы до ног, а потом сказала:
— Как странно, я столько книг перечитала за это время и по астрологии, и по магии всякой, карты астрологические для каждого составила. Но такой простой выход ни разу не пришел мне в голову. Как странно… Я подумаю.
— О чем? Сдаться предложили мне.
— Тебе?
Она, вероятно, оценила, как это могло бы выглядеть и в чем выражаться.
— Hy да, конечно, тебе. Смешно. То есть совсем не смешно, но выход все-таки… Просто сделаем вид, что ничего и не было.
— Ева, — уточнил я. — Но ведь ничего и не было.
Она как-то странно посмотрела на меня. Но я уже стал привыкать к ее странным взглядам. Они мне нравились.
— Пусть так, — сказала она, опустив глаза. — Так даже и лучше. И ничего не будет.
Я рассмеялся. Она взглянула удивленно.
— Нет, это я от такого выбора. Мне еще ни разу не выпадало такого выбора: либо любовь и смерть, либо живи, сколько влезет, но — с нелюбимой.
Она покраснела. Похоже, мое откровение было равносильно признанию в любви. Но ведь — на войне как на войне. Чего уж тут ходить вокруг да около, когда смерть, можно сказать, на пороге?
— Ты что, не любишь ее? — с запинкой спросила Ева.
Я отрицательно покачал головой.
— Но ведь у вас с ней… ты к ней…
— Послушай, в моей жизни Инг было много, огорчу тебя сразу. Я не воспитывался в картезианском монастыре близ Гренобля, а вел светскую студенческую жизнь со всеми вытекающими заблуждениями. Мне никто не говорил, что однажды я встречу тебя, не то я, наверно, задумался бы. Меня не предупредили, что в жизни случается нечто иное, чем множество Инг. Понимаешь? Я был не в курсе. И даже когда я увидел тебя в первый раз, когда ты пришла ко мне с запиской, помнишь, я даже не понял, что это меня так током дернуло, и, даже когда понял, я не знал и никто меня не предупредил, что я могу надеяться на некоторую порцию твоего внимания. Мне казалось, что ты испытываешь ко мне неприязнь… И если бы не дневник этой сумасшедшей…
— Ты это все серьезно?
Я, в порыве вдохновения, сказал так много слов, что трудно было восстановить их последовательность в памяти и невозможно проанализировать какие из них можно считать серьезными, а какие — нет. Поэтому на всякий случай я ответил коротко:
— Да.
— Теперь я уже совсем ничего не понимаю, — сообщила мне Ева. — Творится что-то странное…
Тут на кухне послышался тактичный кашель Киры. Потом кофемашина занялась дроблением зерен лучшей итальянской обжарки.
— Доброе утро, — крикнул нам Кира с кухни. — Я уже готов к приему гостей, так что можете перебираться ко мне.
— Ева, — улыбнулся Кира, когда мы вошли и пристроились в разных углах. — Тебе тоже нравится его сюжет?
— Не то чтобы очень.
Я разливал кофе, а Кира, обычно молчаливый и самодостаточный, принялся развлекать гостью.
— Вообще-то я человек трезвомыслящий, — сказал он. — Даже как-то, знаешь, слишком. Поэтому, наверно, очень люблю фантастику. Мне доставляет удовольствие, когда автор погружает меня в иллюзию. Я ведь лишен иллюзий напрочь, ты, Ева, даже представить себе не можешь… Кстати, а у тебя есть подруга?
Ну да это подождет. Вот, например, у меня нет иллюзий по отношению к женщинам. Я тебя вчера встретил и сразу понял, что нужен тебе Роман. Ну не роман со мной, а Роман, который так и не проснулся. А другой бы на моем месте, между прочим, за тобой бы не преминул приударить. А я, как человек начисто лишенный иллюзий, заметьте, не стал заниматься этой ерундой, потому что сразу понял, что дело это гиблое.
Ева улыбнулась.
— А с Романом ты дружишь тоже на почве здравомыслия? — спросила она недоверчиво.
— Нет-нет. Зачем же? Сходятся, как известно, противоположности. Зачем мне дружить с человеком, который мыслит как я? Чем он может мне помочь, чему научить? Мне с Ромой как раз потому интересно, что он — из другого теста. В его голове происходят совсем иные бродильные процессы. Мистика, романтика там всякая. Мне это страшно нравится. Только — не дано. Поэтому наслаждаюсь чужим.
— Ну а как тебе его… сюжет?
— Интересно.
— А если бы это случилось с тобой, в реальной жизни?
Кира покачал головой:
— Боже упаси.
— Это не сюжет, Кира, — вступил в разговор я. — Это реальность. Мне попал в руки дневник, где черным по белому расписано мое прошлое, настоящее и будущее… А в доказательство этого в хронологическом порядке и идеальной топографии перечислены все шрамы, которые я заработал на своем коротком веку. Сначала я решил, что это — мистификация, розыгрыш.
Кира заерзал на стуле.
— Ром, скажи мне, положив руку на сердце, ты веришь в то, что реинкарнация с сохранением памяти возможна? Что человек может сознательно перейти из одной жизни в другую, сохранив воспоминания?
— Ну ведь есть тому доказательства. Время от времени рождаются дети, особенно в Индии это распространено, которые узнают места, где жили в своей прошлой жизни, встречают в этих местах глубоких стариков, называют их по имени, узнают, хотя ни разу до того с ними не встречались. Читал, наверно?
— Читал. В газетах. В рубрике «очевидное-невероятное». Не читал отчетов ученых об этих явлениях. Не читал никогда что с этими чудо-детьми дальше происходит, как они с этим дальше живут? Зато читал еще кучу подобных историй. И всегда считал, что это — желтая пресса. Та самая, которой нет дела до реальной жизни и которая лишь разжигает фантазию и воображение тех, у кого они плохо развиты.
Он посмотрел на Еву и постарался объяснить.
— У меня есть брат. Он старше меня на десять лет. Когда мне исполнилось пять, ему стукнуло пятнадцать, и он увлекся фокусами. Он и сейчас этим занимается, я привык. Так вот, когда я был совсем маленьким, он показывал мне фокусы каждый день, и я верил, что жизнь — сплошная череда чудес. Что в нашей кастрюле водятся монеты, а карты летают в воздухе только потому, что он их об этом попросил. Но время берет свое. Я рос и все отрочество и юность потом удрученно узнавал подноготную этих чудес. Вы зря смеетесь, Ева. Если бы вы наблюдали за репетициями моего брата, поверьте, ничего святого в жизни для вас бы не осталось. Никаких иллюзий! Никакой веры в чудо! Только ловкость рук, человеческая психология и маленькие секреты.
Что я всем этим хочу сказать?
Прежде всего — смотрите на материальное. Вот дневник, к примеру. Не таскала же она его с собой. А? Или вот еще, я, конечно, не помню точно всех деталей, но ты упоминал о том, что во второй жизни у нее бы муж. Так?
— Был.
— Ему сейчас за шестьдесят должно быть…
— Проверим? — спросил я. — А вдруг это что-то прояснит? Кажется, я знаю, кто нам может помочь…
Я помнил, как Ольга Владимировна рассказывала, что даже адрес той женщины узнала и хотела с ней поговорить после смерти Анны. Но Кира понял меня на свой лад.
— Да я же не отказываюсь помочь. Я даже больше вам скажу — вам от меня теперь не отвертеться, пока все не разрешится.
— А что? — улыбнулась Ева. — Втроем не так страшно выглядеть идиотами. И на случай, если он решит спустить нас с лестницы, представительность Кирилла будет весьма кстати.
Я сделал для всех кофе, и мы пили его молча. Каждый думал о чем-то своем.
Не знаю, о чем думала Ева, но Кира наверняка думал о том, каким чудесным образом он вляпался в чужую историю и кто дернул его за язык предложить свою помощь и участие. А я испытывал странное возбуждение и одновременно разочарование. Так, разгадывая загадки, кто-то из детей может предложить залезть в конец книги и прочесть разгадку того, что так долго не удается решить. И сразу же возникает всеобщее возбуждение от того, что так все просто и сейчас все выяснится, но и разочарование тоже от того, что покров неопределенности, тайны, невозможности разгадки сейчас будет снят и все закончится.
Еще я пытался думать так же как Кира — здраво. Допустим, никакого перемещения во времени не существует… На этом месте я рассмеялся вслух, и Ева с Кирой посмотрели на меня.
— Нет-нет, — покачала я головой. — Это я о своем. Что-то у меня с логикой.
И снова принялся думать. На этот раз как человек совершенно нормальный. Перемещения во времени не существует. Это известно каждому ребенку. Это известно всем. Я единственный человек в мире, который усомнился в этом в последнее время. Я — не в счет. Если нет никакого перемещения, то что за странный дневник я читал?
Счесть его бредом умалишенной, как я поначалу и решил, не представлялось возможным по нескольким причинам. Если такую ерунду, как дата начала истории — первое марта, — можно смело отмести, назвав совпадением, розыгрышем или трюком, то оставались еще мои шрамы и история, которую поведала мне Ольга Владимировна. Сейчас все казалось мне подстроенным. Ведь все это время я замечал совпадения, а мог бы сосредоточиться на различиях. И тогда бы увидел все в ином свете.
Ведь, когда мы читаем книги или смотрим фильмы и оказывается, что герой родился с нами в один месяц и день, а случается, наверно, что даже в один год, мы не считаем, что между нами возникает какая-то кармическая неразрывная связь. Мы считаем, что это забавное совпадение, не более. Что же случилось со мной, что я, человек неглупый, с высшим образованием, пусть даже и гуманитарным, без пяти минут кандидат наук, без десяти минут научный работник, поверил вдруг, что чудеса случаются? Почему же…
Я посмотрел на Еву и понял, почему. Потому что чудеса действительно случаются. Вот ведь Ева сидит у меня на кухне и пьет маленькими глотками кофе. И мне не нужно объяснять себе — что она тут делает. Она здесь, потому что она здесь и должна быть. Потому что нас с ней что-то связывает. И если это не наши отношения с ней во всех предыдущих жизнях, тогда — что же?
Она вот снилась мне почти каждый день, она проходила мимо, не смотрела на меня, здороваясь, а я-то знал, что Ева — моя. Откуда я это знал, если не существует кармы и всех этих наших с ней романов в других жизнях? Тут я вспомнил про собственный портрет, который нашел в комнате Евы, и спросил:
— А ты нарисовала меня по памяти?
Кира посмотрел на меня как доктор, которому очень хочется измерить больному температуру. И Ева тоже смотрела на меня странно.
— Нет, — ответила она. — У меня плохая зрительная память.
— А как тогда?
— Вот и я не понимаю, — ответила Ева, сверля меня взглядом.
То ли она не хотела обсуждать это при Кире, то ли сердилась на то, что я нагло проник в ее комнату, а теперь вместо извинений пытаюсь еще что-то выспросить о подсмотренном там.
Ева ушла домой, узнавать необходимый нам адрес. Мы с Кирой оделись и, пикируясь на счет того, как нас встретит совершенно незнакомый человек, к которому мы с утра нагрянем с вопросами мистического характера, решили покурить на лестничной клетке. Я открыл дверь и столкнулся с Ингой.
— Привет, — улыбнулась она. — Ты уходишь?
Минуту назад мне казалось, что все наши страхи — детская забава, так, от воспаления нервов, от переутомления влюбленности. Еще минуту назад я готов был самой смерти бесстрашно смотреть в глаза. Смерти — да, но не Инге. Я не успел ничего ответить, как раздались шаги, и на лестнице появилась Ева. Она ничуть не смутилась. Взяла под руку Киру и сказала:
— Нас необязательно провожать, мы дорогу знаем.
Инга внимательно посмотрела на Еву. Потом — на меня, подняв бровь.
— Так мне с вами… — начал мямлить я.
— Мы справимся, — пообещала Ева. — Ты нас недооцениваешь.
И потащила Киру вниз.
Я остался.
Лучше бы я остался наедине со смертью.
Нет, вру.
Но лучше бы я пошел с ними, это точно. Инга была серьезна как никогда. Она, собственно, никогда и не была раньше серьезной. Лишь раз я заметил в ней некоторую жесткость, когда она позвала меня в теплые края. Но тут на ее месте некоторые бы обиделись не на шутку. А она лишь стала чуть серьезнее. Вам когда-нибудь хотелось открывать глаза женщине на то, что все ваши поцелуи и прочие телячьи нежности на самом деле пшик, и только? Так — зов природы. Без участия мозга и сердца. Мне, например, никогда не хотелось. Но я подсознательно чувствовал, что Инга пришла не просто так. Сейчас она возьмет меня за горло, и я буду вынужден ей либо врать, что, боюсь, у меня сегодня получится совсем не так убедительно, как обычно, либо сказать правду, на что у меня сегодня совсем не было сил.
— Как ты? — спросила Инга, и я усмехнулся.
— Смеешься?
— Нет, просто контекст насмешил. Ты спрашиваешь меня так, будто я в одиночке сижу, приговоренный к смерти…
— Что-то вроде этого, — ответила она и тоже улыбнулась. — Что скажешь?
— По поводу?
Я понимал, что тянуть время бесконечно мне не удастся, но мне было так не по себе, как будто и не было ночных бдений с реалистом Кирой, не было выводов относительно невозможности чудес и страхов из потустороннего. Я теперь вот смотрел на нее, и мне казалось, что все бывает. Самые невозможные вещи случаются на свете. Чудеса. Только почему-то от этих чудес веет могильным холодом. А я всегда был уверен, что чудо должно вызывать восторг.
— По поводу того, что нас ждет.
Все происходило как во сне. Реальность двоилась. Если представить, что нет никакого дневника, то она спрашивает как покинутая женщина, еще не знающая, что она покинута, и покинута самым жестоким образом — не ради другой, которая будет тоже покинута, а ради единственной, которую я буду любить всегда.
Но другая реальность, та, в которой существовал дневник и два круга нашей заколдованной жизни уже были сделаны и к концу подходил третий круг, превращала наш разговор в кошмарный сон. Который все снится и снится и медленно перетекает в смерть. Будто кома. Я помнил соседку, где-то в Голландии, видел ее лишь однажды. Это была розовая старушка с сиреневой головой, она улыбалась нам со своего порога и помахала даже, когда мы принялись вносить в дом вещи. А на следующий день с ней случился удар, и она впала в кому. И это длилось несколько недель, а потом она тихо умерла.
Может быть, заколдованный круг привел меня к последней фазе. Вот сейчас мы поговорим, все выясним, и начнется отсчет. И где-то кто-то спустит курок, только для того, чтобы пуля судьбы нагнала меня в самый неподходящий момент. Курок будет спущен, и я каждый день, который мне остался, буду чувствовать, что смерть моя уже в пути. И виной всему здесь и сейчас для меня была Инга. Она пришла для того, чтобы где-то там спустили курок. А мне так не хотелось…
— Ты прочел дневник, я знаю, — сказала она, не глядя на меня.
Повернулась к окну, встав ко мне вполоборота.
— Я так долго шла за тобой. Целую вечность. А ты снова совершаешь ту же ошибку.
Ее голос звучал как музыка. У меня даже мелькнула мысль, что она репетировала эту сцену, тренировала интонации, чтоб, не дай бог, не прозвучало в ней обвинение, или раскаяние, или еще что, что может отпугнуть. Только глубина и нежность…
— В дневнике — не все. Не стоит думать, что я упрямо иду по твоему следу из одной жизни в другую. Ты считаешь, я не пыталась все изменить до сегодняшнего дня? Не пыталась отказаться от тебя, просто-напросто не попадаться на твоем пути? Да я отдала бы все на свете, если бы сумела сделать это. Но это невозможно. Изменить что-то самостоятельно нам не дано.
Хочешь, я расскажу тебе, как это страшно — идти сквозь время? Мне даже этого рассказать больше некому. В первый раз я была настолько одержима горем, что пустилась вслед за тобой не раздумывая. Но после второй… Во второй жизни горе уже не было таким непредсказуемо горьким. Все повторилось, и я поняла, что все повторится, проживи мы все хоть сто жизней… Если только мы не научимся исправлять свои ошибки.
Она обернулась ко мне, заглянула в глаза.
— Мы за что-то наказаны. Я — потому что теряю тебя все время и ничем не могу помочь. Ты… За что наказан ты? Может быть, когда-то ты совершил поступок, коором нет прощения? И теперь расплачиваешься за него? Но это не только расплата, это еще и урок. А ты не понимаешь этого урока, не совершаешь верного шага, поэтому умираешь снова и снова.
Ну что мне делать, если я только слабая женщина, которая хоть и любит тебя вот уже вечность, но никак не может помочь. Я не хочу, чтобы ты умирал. Я не вынесу этого больше. Я ведь не хотела уходить из второй жизни. Совсем не хотела. Горе горем, но ты ведь не знаешь, через что мне приходится проходить каждый раз, отыскивая путь в новую жизнь.
Инга теперь говорила низким голосом, в котором сквозила хрипотца истерики:
— Холод одиночества, пронизывающий тебя насквозь, боль одиночества, пропитывающая тебя. Только холод и боль, и кажется, что тебя сейчас разорвет на части. Но тела нет. Есть только вечный мрак, отчаяние, которому нет предела, и ужас. Там нет рассудка, ты — ничто… На такое испытание решиться дважды…
Она покачала головой.
— Я не хотела уходить. Горе было велико, но оно было меньше того ужаса, который мне предстояло пережить, если бы я решилась догнать тебя снова. Но когда тебя не стало, я не смогла больше спать. Потому что, как только я закрывал глаза, мне снился на разные лады один и тот же сон. Ты падаешь, ты снова умираешь, ты тонешь, ты горишь заживо, тебя сбивает машина… И тогда я решила догнать тебя еще раз и рассказать тебе обо всем. Предупредить. Чтобы ты тоже знал, вдруг ты сам поймешь, как вырваться из порочного круга. Я даже с ней говорила, и мне показалось, что она поняла меня, но… наверно только показалось.
— Ты говорила с Евой? — удивился я, ухватившись как тонущий за соломинку — за знакомое имя.
— Она не рассказала тебе? Странно. Хотя она все равно не услышала меня. Не захотела услышать.
— А что ты ей сказала?
— Да почти ничего. Дала прочесть дневник.
В голове у меня завертелись все мысли разом. Вспомнилась наша первая встреча с Евой. Когда я и нашел дневник. Я протягивал его ей, а она даже отступила назад и побледнела. А я все твердил: «Вы кое-что забыли. Эту вещь. Вы забыли. У меня. Это — ваше». И одновременно как-то разом получили разумное объяснение и астрологические карты у нее на столе, и многое другое. А может быть, это она попросила свою мать рассказать мне историю ее подруги? Сама-то Ева, наверно, слышала ее не раз. А потому сразу поверила во все, что написано в дневнике Инги. Потому что слышала одну из этих историй от собственной мамы.
За стеной раздались звуки Лунной сонаты.
Моя соседка учится в музыкальной школе или в училище уже, не помню, но мучит музыку часами как раз за стеной моей кухни. Поначалу мне такое соседство доставляло головную боль, и я даже подумывал о том, чтобы что-нибудь со стенкой сделать на предмет усиления звукоизоляции. Но затем понял, как мне повезло в том смысле, что играть девочка могла бы за стеной комнаты, где я работал и спал, и тогда уж мне пришлось бы несладко. Кстати, давно ее не было слышно. Уезжала, может быть. Вот теперь возьмется за Лунную сонату — что за радость. Еще бы играла, так нет — будто душит музыку, то сбивается некстати, то долбит и долбит один кусок…
— О чем ты задумался? — спросила Инга, касаясь моего плеча.
— Слышишь, — спросил я. — Какая чудная музыка…
Но тут первые аккорды оборвались, и соседка начала долбить последние несколько тактов, пытаясь вытрясти из них душу. Так что реверанса Инге не получилось. Получилась насмешка. Как и с нашими отношениями. Но она сделала вид, что музыка действительно прекрасная. Вот так мы с ней и могли бы жить вместе. Делая вид, что относимся друг к другу тепло. А что?
Нужно же проявлять какое-то сочувствие к людям. Какую-то эмпатию. Как говорится, давайте станем человечнее. Вы пожалеете меня, я пожалею вас — вот и состоялась дружба. Чего же еще? Скажете, это страшнее смерти? И соврете.
Ничего нет страшнее смерти.
Хотя есть, наверно. Противоестественная гибель горячо любимых близких людей. Но ведь это когда вы давно знакомы. Когда уже прожили столько и пережили, и вот вдруг случается страшное…
Но мы с Евой едва знакомы. Это не тот случай. Да, ничего лучше в моей жизни еще не было. Но кто сказал — что не будет? Может, через год я встречу другую…
Кто может знать, что с нами будет? Какие гарантии мы могли бы друг другу дать, если бы были предельно честны или рассуждали здраво, как Кира? Да никаких. Любовь — это как прыжок без страховки. От того, что нет никаких гарантий, и сладко. Кто знает…
— Я знаю, что стало бы с вами, если бы вы остались вместе, — сказала Инга.
«Может быть, она читает мои мысли?» — подумал я с тоской.
— Как ты можешь это знать? — спросил я. — Мы ведь, насколько я понимаю, еще ни разу не продвигались дальше критической точки.
— Те глубины, через которые я прошла, все-таки что-то меняют в человеке.
«Лучше бы меняли в его судьбе», — ответил я мысленно.
— Я стала видеть яснее. Не так, как ты, не так, как… все люди. Я научилась понимать без слов и чувствовать повороты судьбы. Сейчас я боюсь, что на нас снова надвигается неотвратимое. Но знаешь, что самое смешное? Ну, если хотя бы ради смеха представить, что вы с ней все-таки остались вместе, и мы все проскочили то, что ты называешь критической точкой, то не прошло бы и трех месяцев, а ты стал бы скучать. Через полгода ты уже не боялся бы признаться себе, что тебя постигло очередное разочарование. Собственно, ты человек, который не склонен долго очаровываться чем бы то ни было. И гуляка по сути. Ты ведь сам рассказывал. Это твоя сущность, куда ты от нее денешься? Мы с тобой и сошлись именно потому, что меня как нельзя, устраивает такая твоя сущность. Именно она мне и нравится, и именно рядом со мной, поэтому ты будешь счастлив и спокоен всю свою жизнь, которая должна быть долгой и радостной.
Лунная соната за стеной снова поползла дальше, сначала ужасно медленно, потом все разгоняясь, и наконец снова застопорилась и принялась крутиться в пяти тактах, как заезженная пластинка.
— Мы с тобой одной крови, одной масти, мы единое целое, мы гармоничное целое…
Я только качал головой в такт музыке, получалось — киваю. Инга села на подлокотник моего кресла и медленно ногтем стала водить по моей шее…
Нет, наверно, она делала так не раз. Наверняка даже не раз во время наших любовных игр. И тогда, скорее всего, мне это нравилось, но сейчас я чуть не подпрыгнул. Мне почудилось лезвие — холодное и острое, которое скользит по моей коже. И стоит мне попытаться пошевелиться…
Меня спас телефонный звонок. Звонила Анастасия Павловна. Она читала начало моей работы, которое я ей накануне отправил, и просила нет, просто требовала, чтобы я зачитал ей несколько кусков прямо сейчас. Это у нее был такой метод воспитательной работы — когда человек читал вслух, он сам, без ее подсказки, видел все ляпы и находил неточности, допущенные им, но не замеченные ранее. Я терпеть не мог эту ее манеру работы. Но сейчас, сейчас я готов был расцеловать ее в обе щеки, потому что смог отойти подальше от острого лезвия коготков Инги, мечущихся по моей шее. Я жестами показал Инге, что звонок серьезный и касается моей работы, принялся рыться в бумагах, беспорядочно разбросанных у меня на столе, а потом зачитывать куски работы моей обожаемой кураторше.
Я делал озабоченное лицо, исправлял ошибки, спорил и с преувеличенной заинтересованностью отстаивал некоторые положения. Все это были мелочи, которые в принципе и яйца выеденного не стоили. На мгновение у меня мелькнула мысль, что Инга может счесть меня полным идиотом, и я ухватился за нее, старательно этакого идиота разыгрывая.
Но как я ни старался, она не уходила. Сидела в кресле и смотрела на меня. Через двадцать минут я уже понял, что она не уйдет. И с ужасом подумал о том, что мне все-таки придется что-то решать или делать выбор. Потому что она ждет. А время не ждет. И мне придется.
Положив трубку, я взглянул на нее и понял, что без ответа она не уйдет. Но и не любой ответ примет.
— Инга, — сказал я. — Обязательно подумаю об этом. Похоже, ты во многом права. Кстати, в какие именно теплые края ты хотела?
Я чувствовал себя предателем, но я это сказал. Кого я предавал? Да всех.
Себя, потому что ни в какие края не собирался, Еву, потому что строил планы с другой, пусть несуществующие, и Ингу, потому что врал ей снова.
— Готовишься к бегству? — спросила она улыбаясь.
И улыбка ее испугала меня. Она — поверила. Нет, это человек, который утверждает, что прожил три жизни?! Поверить в такую разводку? Неужели так хочется верить, что готова любой бред…
— А почему нет? — воодушевившись, продолжал врать я. — Кто сказал, что бегство — не выход? Так куда?
— Я бы предпочла Канары.
— Вот там-то я и не был, — сказал я.
— Та же Испания, — отозвалась она. — Только еще красивее и спокойнее. Океан. Ты видел океан?
— Три из четырех, — ответил я. — А поможет ли? Очень хочется жить.
— Хочется, значит, будешь, — шепнула она мне в ухо, снова устраиваясь рядом. Ее руки заскользили по моим плечам.
— Нужно бы немедленно заняться билетами, — сказал я потерянно.
Я даже представить не мог, как отделаться от ее ласк.
— Я заказала их давно, еще перед Новым годом.
Мне почудился просвет. То есть стоял в голове сплошной туман и вдруг — просвет, словно луч блеснул — солнца ли, освобождения или ложной надежды — не понял. Но уцепился. Мертвой хваткой. Как человек, находящийся в критическом положении. Как после кораблекрушения хватаются за небольшой кусок дерева в надежде, что он поможет удержаться на плаву.
Она все водила и водила руками по моей спине, и Кирино «сдаться» стучало в голове уже как тошнотворная данность, но я все-таки попытался.
— Инга, — сказал я тихо. — Я хочу посмотреть на эти билеты. Сейчас.
— Зачем?
— Hy чтобы понять, что все, что происходит между нами, — реальность, а не мистификация и не розыгрыш. Если ты действительно заказала билеты, значит точно знаешь и все остальное. Все, что нужно делать. Нам.
— Ты мне не веришь?
Она явно была в замешательстве, и мне пришлось усилить давление.
— Ты говоришь мне о таких вещах, в которые не поверил бы ни один нормальный человек. Понимаешь? У нормальных людей считается, что никто не может проходить сквозь время и проносить свои воспоминания из одной жизни в другую. Ты говоришь мне, что это так, и я тебе практически верю, почти на сто процентов верю, но в глубине моего сознания все еще не пал последний бастион материализма. Крошечное сомнение. Или безумие. Шепчущее, что все это — фокус. Развей его, и я поверю тебе безоглядно. Одно маленькое доказательство — против крошечного сомнения. Если ты купила билеты до Нового года, то, стало быть, все, что ты говоришь, — правда. И я пойду за тобой на край света.
— Пустишь меня к компьютеру? — спросила она.
Я развернул к ней свой ноутбук, она быстро вошла на сайт авиакомпании Lufthansa, ввела пароли, номер бронирования и с торжествующим видом развернула монитор ко мне.
Я облизнул губы. Два электронных билета действительно были оплачены двадцать пятого декабря. Вылет планировался на третье мая, то есть — через четыре дня. Но луч, прорвавшийся в отравленное пространство моей реальности, засветил ярче прежнего, потому что второй билет был выписан на мое имя.
Инга с торжествующим видом смотрела на меня, даже не чувствуя подвоха.
— Инга, — спросил я вкрадчиво. — Ты, конечно, знала о том, что я появлюсь и до нашего знакомства первого марта, я это понимаю, разумеется, но как ты узнала мое имя, если я сюда еще даже не переехал?
Она застыла. И поняла, что совершила ошибку. Я только не знал какую и поможет ли мне эта ошибка избежать трагической развязки. Но уже надеялся, что в результате ее просчета мне не придется сдаваться на ее милость прямо сейчас, живьем, когда Ева в любой момент может вернуться и постучать в мою дверь. Я бы этого не перенес.
— А ты сам не понимаешь?
— Нет, — ответил я. — Совсем не понимаю. Более того, это не укладывается в рамки твоего дневника.
Она что-то просчитывала. Губы раскрывались, будто она хотела что-то сказать, и склеивались вновь в тонкую кривую. Что-то у нее не сходилось. Чего-то она не могла мне сказать. Не хотела.
— Я не смогу тебе этого объяснить, — она попыталась снова положить руки мне на плечи, но я встал и напустил на себя непреступный вид.
— Однако, — сказала я обиженно. — Не думал, что в такой момент между нами может оставаться какая-то недосказанность. Так все это, выходит, фокус? И я нащупал неожиданно для себя ту ниточку, за которую ты…
— Нет-нет, — поспешила она с ответом, но не с объяснениями. — Это не фокус. Что за мысль? Я просто не могу открыть тебе всего до конца сейчас…
— А когда ты сделаешь это? Потом? Когда будет поздно? Я хочу знать!
Благородное негодование — это именно то чувство, которое мне никогда не довелось испытать в жизни. Может быть, поэтому я разыгрывал его точно как в старых советских фильмах, где оно еще только и могло органично существовать, театрально размахивая руками и двигаясь по комнате так, чтобы оказаться от Инги на почтительном расстоянии и чтобы она снова не начала своих ласковых игр.
— Не сейчас, — пробормотала она. — Не сейчас.
— Нет, позволь…
Но тут зазвонил мой мобильник, и Кира по ту сторону эфирного пространства сбивчиво, запыхавшись, в нескольких сумбурных фразах поведал мне о том, что Евы с ним больше нет.
— Это сумасшествие какое-то, — кричал Кира в трубку. — Будто продолжается вчерашний вечер — такого не привидится в страшном сне. Все посходили с ума. Наверно, вирус. И этот тип, к которому мы пришли, похоже, пострадал больше остальных. Он не выпускает Еву, представь! Ты можешь помочь?
— Адрес, — крикнул я в трубку, — скажи адрес. Я еду.
Кира называл адрес, а я уже надевал пальто.
— Хорошо, не сейчас, — бросил я на ходу Инге. — Закончим позже, у меня срочное дело. Не терпит никаких…
…отлагательств, — договорил я уже в лифте, не слишком заботясь о том, что оставил ее в моем доме и не запер дверь.
Мне было все равно, что она подумает или сделает. Ева сейчас одна с каким-то психом, напугана до смерти, мне как-то разом стало не до Инги, не до ее игр и шарад.
Я бежал через двор к остановке, когда раздался выстрел. Вспорхнули голуби, солнце ударило мне в лицо.
И тут сознание мое словно раздвоилось. Я стоял посреди двора как ни в чем не бывало. И я, другой я, почувствовал взрывающий сердце огонь. Я падал, я лежал на тротуаре раскинув руки, я стоял и чувствовал боль, я понимал, что уже умирал так не однажды, я вспоминал…
В городе время от времени раздаются выстрелы. Город полон звуков, похожих на выстрелы. Мы устали прислушиваться. Мы не замечаем. Может быть, лопнула шина. Я обернулся. На меня слепо смотрели сотни окон, одинаково отражая солнечные лучи. Я не увидел Инги. Но был уверен, что она стоит сейчас в моей квартире у окна и смотрит мне в спину. И если бы час настал — ей бы ничто не помешало…
Она шла за мной сквозь ужас и мрак! Подумайте только! А я умирал. Каждый раз — умирал. В двадцать пять лет. Боже правый, я едва не пожалел ее!
Чтобы обрести связь с реальностью, я нащупал телефонную трубку в кармане, набрал номер Киры и не отрывал трубку от уха всю дорогу, заставляя его подробно рассказать мне о том, что произошло. Когда я до него добрался, то знал уже все в деталях.
16
Они шли к незнакомому дому посмеиваясь. А добравшись — и вовсе развеселились. Кира был уверен, что хозяин давно пepeexaл, и они естественным образом никого не найдут. Хотел даже позвать Еву в кафе-мороженое, попавшееся на углу. По дороге, перекидываясь шутками, они все-таки решали что и как скажут незнакомому человеку. «Чтобы он не вызвал милицию», — говорила Ева. «Или скорую помощь, это было бы вернее», — смеялся Кира. Дойдя до дома, они с удивлением обнаружили, что в квартире горит свет, и некоторое время топтались у подъезда, не решаясь закончить начатое. Все придуманное на ходу разом отпало, и они уже здесь, в последний момент, решили представиться сотрудниками архива, утратившими документы и восстанавливающими их по старым записям.
Дверь им открыл солидный мужчина лет шестидесяти пяти. И хотя возраст почти точно соответствовал вычисленному нами, они не решались поверить…
— Здравствуйте, — начал Кира. — Мы из архивной службы главного управления ЖСК. Дело в том, что после прошлогоднего затопления нашего архива мы вынуждены уточнять кое-какие пострадавшие документы. В этой квартире когда-то жила Вера Андреевна Касаткина…
Кира рассказывал, что если бы он ожидал подвоха, то, наверно, уже здесь насторожился бы и сделал на всякий случай шаг назад, а также оттащил бы назад Еву. В глазах мужчины вспыхнул огонек, и он переводил взгляд с Кирилла на Еву, и вид у него был такой, словно он складывал в уме шестизначные цифры. Когда Кира закончил свою речь, мужчина спросил тихо:
— У вас есть какие-нибудь документы?
— Нет, ответила Ева, — мы ведь пока пришли, только чтобы узнать, кто здесь живет.
Как он на нее смотрел! И вдруг совершенно неожиданно для Киры он схватил Еву за руку, втащил в квартиру и захлопнул дверь.
Проделал он это так быстро, что Кирилл не только не успел как то этому воспрепятствовать, но и вздохнуть даже не успел. Через секунду он уже звонил в звонок, барабанил в дверь, стучал в окна, но все — безрезультатно. Из квартиры не доносилось ни звука. Он хотел было звонить в милицию, но все-таки решил посоветоваться со мной, и вот я теперь стоял рядом с ним в незнакомом подъезде, точно так же как и он стучал в дверь и в окна, давил кнопку звонка и чуть ли не собирался ломать дверь, когда она неожиданно открылась.
— Кто из них? — спросил мужчина Еву, стоящую рядом.
Ева неуверенно кивнула на меня.
Его взгляд жег как раскаленное железо. На меня он смотрел как на заклятого врага, к встрече с которым давно готовился.
— Ну что ж, заходи, — он пропустил меня вперед.
Кира тоже сделал шаг за мной, но мужчина преградил ему дорогу.
— Это очень личный разговор, — усмехнулся он. — Мы тут все почти что родственники, знаете ли. А вы — посторонний. Так что, извините.
— Хорошо, — тут же согласился Кира. — Я уйду. Но недалеко. И если на мои звонки Роман не ответит, то вернусь вместе с нарядом милиции. Я дождусь их и мы уйдем отсюда только все вместе.
— Это вы замечательно придумали, — ухмыльнулся мужчина. — Всего доброго.
И, закрыв дверь, резко повернулся к нам:
— Прошу.
Ева первой прошла в комнату, где уже успела побывать и освоиться. Прошла и села на стул рядом с круглым столом. Мы с хозяином последовали ее примеру. Он не спускал с меня глаз.
— Кто вы? — спросил он.
— Роман, — представился я.
Хотя представился — не сосем точное слово в данном случае. Ответил как на допросе — вернее. Ему бы сейчас беломор в зубы и погоны на плечи — и я бы отвечал быстрее.
— И зачем вы пришли?
— Ева, наверно, уже объяснила…
— Хочу выслушать вашу версию.
— Хорошо, — вздохнул я. — Моя версия такая. Мне в руки попал дневник женщины, которая жила раньше в этой квартире. Ее жизнеописание показалось мне настолько фантастическим, что мы решили проверить, действительно ли существовала такая дама или мы имеем дело с вымыслом чистой воды. Я, видите ли, занимаюсь историей, пишу диссертацию…
— Диссертацию, значит. Так-так… Историк, значит…
— Если мы нарушили ваш покой, то простите, если можете. Мы, честно говоря, и не рассчитывали застать здесь родственников этой дамы. Мы готовы уйти.
— Готовы? — прищурился он. — А вот я не готов вас отпустить. Для начала я хочу понять, кто же вы такие?
У меня создавалось впечатление, что мы имеем дело с очень неуравновешенным человеком. Он нервно прохаживался по комнате, взгляды бросал на нас диковатые и недоверчивые. На всякий случай я сел на стул так, чтобы вполоборота видеть входную дверь, и теперь всякий раз, когда он оказывался ко мне спиной, всматривался в систему замков, чтобы, если будет на то необходимость, быстро выбраться отсюда.
— Вы хотели узнать о Вере Андреевне Касаткиной. Так вот — это моя жена. Она умерла много лет назад. И я не понимаю, почему вам нужно тревожить ее память и о каком таком дневнике вы все говорите.
— Разбирая архивные документы, я наткнулся на дневник, где Вера Андреевна описывает такие фантастические явления, как кармические перевоплощения.
Я встал.
— Послушайте, если вы не хотите нам ничего рассказать, мы, пожалуй, пойдем. Главное мы теперь знаем: Вера Андреевна действительно существовала. А теперь позвольте откланяться. Пойдем, Ева.
Я спокойно встал и протянул руку Еве. Она вцепилась в мою руку холодными пальцами, и мы уже повернули в сторону входной двери, как наш странный хозяин произнес:
— Ненавижу этот дневник.
— Что, простите? — обернулся я.
— А то, что, если он снова попался кому-то — жди беды. Жди смерти.
А потом наш хозяин, воспользовавшись нашим замешательством, подошел к Еве, взял ее за плечи и как заклинание произнес:
— Вера, это ты? Скажи мне, что это ты, Вера. Вера, ты помнишь меня?
Ева побледнела и едва не упала в обморок. Мне пришлось отстранить хозяина и встать между ними.
— Она — не Вера, — сказал я. — Она та, другая. Она — Анна, если вы понимаете, о чем я говорю.
— Я вам не верю.
— Вы читали дневник? Вспомните, что там написано про шрамы.
— Я читал его тридцать лет назад. Всего один раз. Детали стерлись.
— У Веры был шрам на том пальце, на котором она носила кольцо. Так?
— Кажется, что-то такое…
— У Евы его нет.
— Мне это ни о чем не говорит.
— Я не Вера, — пробормотала наконец Ева. — Если бы я была Верой, то зачем мне приходить сюда?
Мужчина был в нерешительности. Однако его порыв, похоже, угасал. Он прошел в комнату и тяжело опустился на диван. Лицо у него сделалось таким жалким, что вместо того, чтобы убираться подобру-поздорову, мы с Евой вернулись в комнату вслед за ним.
— Я не могу больше об этом молчать, — сказал он, глубоко вздохнув. — Это какое-то безумие.
— Расскажите нам, — попросила Ева. — Если хотите, конечно, расскажите нам, мы ведь поймем, мы и сами в этом… во всем…
— Вы единственные, кто не сочтет меня умалишенным.
Мы осторожно опустились на стулья. Ева даже расстегнула куртку. Я последовал ее примеру, и мужчина, похоже, решил воспользоваться своим шансом.
Его жизнь четко делился на две части — до встречи с Верой и — после. Двадцать пять лет, прожитые им до встречи с нею, ничем ему не запомнились.
То есть в них, наверно, было много всего, чем живет молодой человек до двадцати пяти лет, может, и любови были разные, но после встречи с Верой, а собственно после ее смерти, прошлое до знакомства с нею стерлось из памяти. Сначала была любовь. Странная, совсем не такая, как у всех. Вера была девушкой видной, держалась королевой, он встречал ее пару раз, но она даже не замечала его. И ему никогда не приходило в голову за ней приударить. Да такое никому бы в голову не пришло. Любое проявление дружеского чувства, сокращающего дистанцию между людьми, вызывало у нее приступ высокомерия. Она с глубоким презрением относилась к студенческим вечеринкам, к загородным вылазкам, к веселым компаниям. Если бы только ее высокомерие — вряд ли ей удалось бы занять место королевы на своем факультете. Нет. Было в ней что-то такое, чего не было ни в ком. То ли, уверенность безграничная в себе, то ли еще что, но она выглядела так, будто все знает наперед — и ваши слова, и ваши намерения. Да еще знает и цену вам самим и вашему будущему заодно. Порой, когда ребята заговаривали с ней, она смотрела на них с таки заносчивым сожалением, что никто не хотел оказаться на их месте.
Но к странностям Веры нужно было прибавить главное — она была практически лучшей ученицей на курсе. Она занималась, выполняла все задания и по всем предметам показывала лучшие результаты. Она читала кучу дополнительной литературы, но никто никогда не видел ее с томиком стихов или за чтением романа.
Была еще одна черта, которая отличала ее. Любая, даже самая аккуратная и благоразумная девушка могла однажды, ну хотя бы раз за пять лет учебы, прийти в мятой юбке (выключили свет дома, какая беда!) или выбрать не слишком идущую ей модную вещь. Только не Вера. Вера всегда была образцом аккуратности и выдержанного стиля.
Вера была настоящей королевой по всем пунктам. У нее не было минусов — одни сплошные плюсы, и именно это кое-кто и считал ее главным недостатком. Полное отсутствие изъянов.
Я не выбирал ее, поэтому не успел повздыхать по ней, помучиться молча, помечтать. Она выбрала меня сама.
Раза два мы встречались. Просто бродили по улицам, разговаривали. Она была настолько загадочна и прекрасна, что мне казалось — я никогда не смогу дотянуться до нее. Не смогу заинтересовать ее по-настоящему. Но наш роман развивался на редкость быстро и протекал бурно. Всего несколько встреч предшествовали близким отношениям. И сразу же после второй или третьей нашей встречи Вера сама решила нашу судьбу — и мы поженились.
Я потом часто вспоминал те времена и недоумевал, как она, такая утонченная, деликатная, обворожительная, так резко и безапелляционно предложила мне жениться на ней. Я бы выразился ее словами «настоятельно посоветовала на ней жениться».
Наверно, это было немного странно, но до того ли мне тогда было, чтобы уделять внимание таким мелочам. Когда человеку дают в руки миллион рублей он ведь не станет спрашивать, а почему, собственно, мне, а чем я это заслужил, нет-нет, погодите, давайте разберемся… Нет, он берет все, что ему якобы причитается, опьяненный счастьем момента.
Два следующих года я прожил словно в раю. Нет, честно, не было человека на этом свете счастливее меня. И это была уже не влюбленность, когда даже ошибочно можно быть счастливым, когда разум затуманен. Нет. Это был каждый будничный день, это было как ни у кого, и мне уже тогда не с кем было поделиться своим счастьем. Знакомые ругали жен, сбегали от них по вечерам на футбол, на рыбалку, просто посидеть в мужской компании, а я никуда никогда не ходил. Разве из рая уходят?
Прошло три года. Однажды я вернулся домой и встретил взгляд, который мне был хорошо знаком, — так Вера смотрела на посторонних людей. Она смотрела на меня как на постороннего. Ее излюбленное высокомерие. Теперь и мне пришлось его примерить. Я, разумеется, в ту же минуту все понял. Про другого. Иначе с чего бы она так на меня смотрела.
Контролировать ее мне было очень сложно. Меня тогда повысили по службе и часто посылали в командировки, от которых невозможно было отказаться. То есть я часто отсутствовал. Она могла делать все, что заблагорассудится. А когда я возвращался, то чувствовал его запах. Как зверь чувствует запах врага. Он был везде. Не запах одеколона и не запах пота. Это был запах ее новой страсти, растворенной в воздухе.
Собственно — страсть, в этом была вся Вера. Когда мы встретились с ней, я даже представить себе не мог что за такой холодностью кроется. Но с самого начала чувствовал — знаете, так чувствуют люди, которые слишком близки…
Он оглянулся на Еву, мешающую ему высказаться более откровенно, облизнул пересохшие губы и снова устремился ко мне с горящими глазами, будто именно я мог явить некое утешение.
— Только в близости открывается та пропасть, которая разделяет людей. Что я? Я был обычным человеком. А Вера знала темные глубины, до которых обычной женщине никогда не добраться. Но дело было даже не в этом. А в том, что в минуты самой большой нашей близости я словно считывал то, что было у нее внутри. И меня не покидало ощущение, что вся эта страсть, так расточительно расходуемая на меня, предназначалась кому-то совсем другому. Мое счастье было таким, будто я его крал. Я чувствовал это с самого начала. А уж когда прочел дневник и оказалось, что даже не ошибался, — это был удар для меня. Странно все это — удар, хотя я все знал наперед.
И что я сделал, когда почувствовал этого другого? Как вы думаете? Что бы сделали вы? Что делали мои знакомые, их знакомые и все мужчины испокон веков? Каждый что-то делал, я уверен. Нельзя ничего не делать. Невозможно.
Но я не сделал ровным счетом ничего. Я затаился. Я понимал, что теперь, когда нашелся тот, кому предназначалась вся ее страсть, шансы мои равны нулю. Она обязательно уйдет. И мне просто хотелось еще немного пожить за счет своего глупого ошибочного счастья.
Нет, разумеется, что-то я все-таки предпринял. Это единственное что-то — было удовлетворение моего любопытства. Я узнал кто он. И удивился. С ее королевскими замашками, с ее высокомерием… Он был обычный мальчишка. С душком мелкого вора. Я позвонил знакомому, посмотрел документы. Отец с двумя судимостями, сам по малолетству — с неоднократными приводами в комнату милиции. Так, мелочь. Живет в старом частном доме, в переулке, на который надвигается город. Я выследил его как-то, шел за ним долго. Присматривался. Но ничего не понял. Мне казалось, что человек, забравший мою Веру, должен быть откуда-то из другого мира. Необыкновенным, респектабельным, как минимум, какой-нибудь экранный персонаж. Но передо мной был мальчишка, ходивший по моде того времени покачиваясь, вразвалочку, в старой куртке — всегда в одной и той же, и ветер гулял у него в карманах.
Я даже подумал, что ошибся. Свечку-то не держал. Может быть, и не он это вовсе. И стал искать хоть какие-то зацепки. Рылся в ее бумагах, в вещах. Вот тогда-то я и нашел дневник.
Первые страницы произвели на меня совершенно дикое впечатление. Не то фантастический роман, который Вера начинала писать по молодости, не то бред… Болезнь, шизофрения. Мысль о том, что Вера тяжело больна, некоторое время даже грела мне сердце. Если больна, то к чему мне терзаться? Да и о чем беспокоиться, она никуда от меня не денется. Никогда. Я помещу ее в больницу, где-нибудь за городом. В хорошую больницу или в санаторий и поселюсь рядом. А может быть, мы с ней просто поселимся рядом с больницей, чтобы врачи могли время от времени… Меня так грела эта мысль… Но где-то в самой середине, когда речь пошла о нашей с ней встрече, о ее детстве, о встрече с этим ее новым человеком, я ей поверил.
Я, юрист и член партии, человек с высшим образованием, поверил, что моя жена Вера пришла ко мне из другой жизни. И самое главное, поверил в то, что не ко мне она пришла. А к нему. Это все объясняло. И то, что она всегда была иной, не такой как все. Она была настолько опытнее своих подруг, что казалась старше лет на двадцать. Это объясняло и ее странный выбор, и то, что связывало ее с малозначительным мелким хулиганом.
Я прочел дневник залпом, за несколько часов, и положил на место. Потом лет десять жалел, что не сделал какой-нибудь копии или выписок. Может быть, я пропустил что-то важное. Что-то такое, что могло исправить все то, что произошло вскоре.
А Вера тем временем перестала смотреть на меня как на пустое место и часто по вечерам беседовала со мной о разных юридических делах. Говорила, что на работе у нее не ладится. Никак не может справиться с одним делом, понять, в чем там суть. Вопросы ее сводились к тому, может ли милиция во время задержания применять огнестрельное оружие, и в каких случаях это возможно, а в каких противозаконно. Спрашивала, в каких случаях они будут стрелять на поражение, а в каких — просто в воздух или, может быть, только для того, чтобы ранить…
Мне нравилось, что она снова проявляла ко мне интерес, я, хотя и имел намного более серьезный опыт в уголовных делах, все-таки много литературы перерыл, чтобы ответить на некоторые ее вопросы. Однажды вечером она даже соизволила заняться со мной любовью. Это было настолько неожиданно… Помню, я был не на высоте в тот раз, потому что думал только о том, как достану ее дневник завтра и прочту с чем связаны такие милости. Но это только сначала, а потом — забыл. Вздохнуть лишний раз боялся от счастья, которое на меня свалилось. Я даже допустил в свою закружившуюся голову мысль, что тот человек, за которым она последовала из другой жизни, — именно я. Я, а не он. И она вдруг по каким-то ей одной понятным критериям поняла это.
Он рассмеялся. Порылся в карманах, достал зажигалку, закурил. Понял, что сигарета, которую он мял в руках во время своего рассказа, безнадежно сломана, бросил ее прямо на пол, вытащил из пачки другую.
— Все эти хороводы вокруг меня она водила с одной-единственной целью — сделать то, что она задумала. Вы знаете, наверно. Не хочу об этом говорить. Никак не мог потом отделаться от мысли, что все это она — моими руками… Будто и у меня тоже руки в крови…
Он все-таки закурил, и, воспользовавшись паузой, Ева спросила:
— О чем вы говорите? Что такого она сделала?
Мужчина посмотрел на Еву, потом уставился на дым сигареты. Смотрел долго, с тупым выражением на лице. Потом ухмыльнулся хитро и спросил меня:
— Она не написала об этом? О, это не странно. Ей всегда хотелось сохранять хорошую мину, даже при самой плохой игре. Как похоже на нее. Если действительность не соответствует ее видению, перепишем ее. Например, начнем все сначала…
— Так о чем она не написала? И почему вы считаете себя соучастником? Вы-то что сделали?
Задав последний вопрос, я почувствовал что-то вроде страха. Может быть, этот странный человек и есть самое страшное из того, чего мне нужно было опасаться? Зачем я пришел сюда? Ах да. Ева была в опасности. Он забрал Еву. Но с чего я вообще решил, что визит к этому незнакомому человеку мне столь необходим? Судьба? Сейчас она вмешается и тогда… Он закончит свой рассказ. А потом… Убьет нас? К этому все шло? Именно так все должно было закончиться? Это было бы, пожалуй, даже пошло, если бы не было так страшно. Страх был настоящий, глубинный, ничего общего не имеющий с трусостью.
Я посмотрел на Еву. А как она с этим справляется? Чувствует то же самое? Тогда почему она так внимательно слушает, неужели не понимает, чем это все для нас может обернуться…
— Я рассказал ей все. Все, что знал об оперативной работе. Мне приходилось присутствовать на задержаниях, и я знал все инструкции. Я все ей рассказал. Хотя уже тогда догадывался…
Нет, конечно, я не думал, что она собирается его убить. Мне в наших вечерних разговорах, перемежавшихся ее ласками, чудилось другое. Его больше нет. Не знаю, почему: бросила ли она его, сбежал ли он сам от нее. Ведь в такой ситуации возможны только два варианта. Мне почему-то казалось, что она его не бросала. Потому что столько в ней было неразделенной страсти в это время, столько горечи и отчаяния. Разумеется, она всего этого не показывала. Это, знаете ли, как когда человек твердо стоит на ногах, здраво рассуждает и ходит уверенной походкой, а от него на километр разит спиртным. Вам, разумеется, этого не понять, а в наши времена для многих такое поведение было залогом успешной карьеры. Вот и Вера. И рассуждала здраво, и улыбалась, и даже ласки ее были как-то особенно изысканны. Но разило от нее отчаянием и пустотой. А ласки — да что там, она просто была мне чрезвычайно признательна. Наконец-то, после стольких лет знакомства, я оправдал ее надежды — дал ей именно то единственное, что нужно в данный момент. И она благодарила меня от души.
Мне казалось, что она выспрашивает меня, представляя, что воспользуется этой информацией, а на деле — не посмеет. Она чувствует отмщение уже потому, что в душе своей тысячу раз проиграла наказание, которое уготовила ему и которое он непременно понесет, пусть даже в ее воображаемом мире.
Но я плохо знал свою Веру. Выходит, плохо. Однажды, когда я пришел домой и ее не оказалось, и смутная тревога, что мой соперник вернулся из небытия стала накрывать меня приступом ревности, я, по сложившейся уже традиции, обшарил ее полку, сумку, выходной плащ. Чего я искал, спрашивается? Любовники в наше время не писали друг другу записки. А мобильных телефонов, сохраняющих память даже о том, о чем не нужно, тогда еще не изобрели. Но я нашел то, что искал.
Это была стопка бумаги, лежащая на виду у нее на столе. Она ни за что не оставила бы ее вот так лежать посреди стола, если бы не нечто важное. На верхнем листе четко вырисовывались буквы. Много букв. Она исписала целый лист своим аккуратным почерком. Да с таким нажимом, что письмо отчеканилось на двух или трех следующих листах.
Мне не составило труда прочитать его. А прочитав, я уронил лист на пол. Это был донос. Нелепый и жуткий. С использованием всех уловок, о которых я ей рассказал.
И вот тогда мне не показалось, что она пишет это просто так, для себя, чтобы успокоиться или мысленно отомстить своему бывшему ухажеру. Я понял, что она решила действовать. Она предприняла попытку сделать так, чтобы его пристрелили. Как собаку.
— Значит, она приложила руку к его убийству? — спросила Ева. — Тогда выходит, это и не судьба вовсе. А банальное убийство. Самое обыкновенное преступление. Но не судьба же!
Она посмотрела на меня с надеждой. Но я не готов был разделить ее… Уже предчувствуя то, что скажет хозяин квартиры.
— И как бы мало он ни был мне симпатичен, этот паренек, но тут я его пожалел. И сердце мое сжалось. Она пыталась расправиться с ним так подло и беспощадно… Hy хорошо, — утешал я себя, — бумага — это еще только бумага. Она вовсе не означает, что его непременно убьют. Я ей и это объяснил. Вероятность очень низкая. Вот когда есть очевидцы, потерпевшие, свидетели… Когда нервы у всех на пределе… И еще — если он сдастся, никто стрелять не станет. Только если побежит… Я рассказал ей парочку примеров. Hy скажите на милость, почему все это должно совпасть? Но — совпало. Ей на радость. Знакомый рассказал мне о задержании. Я не просил. Да и не знал, что — о нем. Понял по ходу рассказа. Да мне и не нужно было рассказывать. Вера три дня назад была такая радостно возбужденная, будто ей на спор предстояло прыгнуть в речку с ледяной водой. Я тогда уже знал — она свершила свое правосудие. Я тогда уже чувствовал — я соучастник.
И где-то в самом дальнем уголке сознания всплывала, но еще не проявлялась леденящая мысль о том, чего же ждать дальше. Вера хотела шампанского, смеялась, глаза горели. Я шел в магазин на негнущихся ногах. В моей голове не укладывалось, как она может смеяться после того, что сделала, и перед тем, что сделать собирается. И, чокаясь потом, глядя в ее сияющие глаза, я открывал для себя смысл таких страшных вещей, как грех, ад, зло. Я раньше думал, что прекрасно знаю, что это такое. Нет. Я не знал. И вы тоже не знаете, и не дай вам бог узнать когда-нибудь. И не то чтобы открывал. Они сами открывались для меня. Лишь чуть приоткрылись, а ужас объял необыкновенный. Священный трепет.
Она ушла через две недели. Я вернулся домой после работы и нашел ее на кухне, в кресле. Я много потом думал о ней. Такая бесстрашная. Такая безжалостная. Что это не укладывалось в человеческие рамки. Запах серы витал рядом со мной много лет. Я никогда не решился бы на такое. Нет такой любви, и нет такой ненависти, которые были бы способны подвигнуть меня к ужасу преждевременной встречи с вечностью, к ужасу, который сулила бы мне память в последующей моей жизни.
Он закончил и явно ничего больше добавить не собирался. Мы сидели молча. Я первым подал голос:
— Простите, что потревожили вас. Нам очень жаль…
Он расхохотался. Смех его прозвучал зловеще.
— Если вы те, за кого себя выдаете, то не вам меня жалеть. Не вам…
Ева поднялась.
— Мы, пожалуй, пойдем…
На этот раз он не стал нас удерживать. Сидел опустошенный, с незажженной сигаретой в руках, смотрел перед собой отсутствующим взглядом. Мне даже показалось, что оставлять его одного в таком состоянии небезопасно.
Но еще более небезопасным было бы задержаться хоть на минуту. Кто знает, что ему придет в голову…
Ева уже осторожно пробиралась ко мне, я взял ее за руку и старался не делать резких движений, то есть не поддаться порыву бежать отсюда сломя голову.
На улице было так пасмурно, что не поймешь — день или поздний вечер. Я позвонил Кире, и он сообщил, что видит нас, потому что сидит в кафе напротив дома, и приглашает нас туда же погреться.
Мы быстро нашли кафе и устроились за столиком, кофе Кира нам предусмотрительно заказал.
— Ну что? — спросил он как-то без энтузиазма. — Еще одна история?
— Да, — ответил я. — После которой не кофе хочется, а чего-нибудь покрепче.
— Не здесь, — отрезал Кира. И, отвечая на мой удивленный взгляд, пояснил: — Не нравится мне здесь. Типы всякие заходят, неуютно. Поехали ко мне! Вы даже не представляете, как вам… нужно поехать ко мне, — закончил он несколько сумбурно.
17
В такси Кира сидел впереди, а мы с Евой — сзади. Очень близко. Я всегда думал, что когда людям не по себе, то всякие там романтические глупости выветриваются из головы. Ничуть не бывало. Ева была слишком близко. Все это время мы старательно держали дистанцию, но сейчас, на заднем сиденье старенького Chevrolet, между нами будто плотину взорвали, и невозможно стало не падать вслед за мощной волной. Ева положила голову мне на плечо. И я почувствовал себя… ну не знаю, футболистом, забившим решающий мяч в финале чемпионата мира… Сердце ревело от восторга, как стадион. Да, свершилось. Все, это уже есть.
Материализовавшееся чудо для неверующего. Я осторожно обнял ее, и все сбылось. То есть я понял наконец, чего искал в этой жизни. Теперь я это знал точно. Потому что нашел. Ева — это не как все. Никто не может быть как Ева. Потому что Ева — это половина меня. Ее нельзя забрать, не лишив меня жизни.
Еще мгновение — и Ева подняла ко мне лицо, а я чуть наклонил голову к ней, уже ее дыхание было на моих губах, и…
Водитель затормозил так резко, что нас кинуло вперед. Тут еще Кира обернулся, объясняя что-то про нетрезвого пешехода… Волшебство мгновения исчезло. Ева отстранилась. А я все-таки не слышал Киру, сосредоточившись на своих ощущениях. Они были такие странные… Будто все это уже между нами было. Я бы мог сказать с уверенностью, как она целуется. Потому что я это откуда-то знал. Неужели все мы храним память о прошлых жизнях? Или я схожу с ума? Я прикрыл глаза и совершенно отчетливо вспомнил, как мы с Евой целовались… Вспомнил ли? Или вообразил? Может ли так разгуляться воображение у старого повесы, если он встретил свою единственную и неповторимую? Если вспомнил, то когда же?… А если вообразил — то все ли со мной в порядке? И разве можно помнить что-то из прошлой жизни так отчетливо, будто это произошло совсем недавно?
У меня было чувство, что я делаю сейчас что-то совсем сумасшедшее. Я нашел книжку, стал читать и не заметил, как шагнул на ее страницы. Книга втянула меня, и теперь я жил в паранормальном мире ее героев. И мне уже никогда не вернуться в мир обычных людей. И если я погибну на страницах этой книги, это будет по-настоящему.
— Роман, выходим, — Кира открыл дверь с моей стороны, и я, наконец, очнулся.
Я помог Еве выбраться из машины, и через какие-то хитрые дворики и переулки мы вышли на Малый проспект Петроградской стороны. Ну конечно, где еще мог жить коренной петербуржец Кира? Забавно, что мы знакомы с ним так давно, он столько раз приезжал ко мне, а я ни разу не удосужился спросить, где он живет. Знал только, что Кира петербуржец в четвертом поколении, о чем он один раз заикнулся, но, встретив непонимание этой странной гордости с моей стороны, больше об этом не упоминал.
— Ты живешь один? — спросила по дороге Ева.
Кира взглянул на нее как-то замысловато, долго подбирал слова, то есть молчал на ходу, а потом махнул рукой:
— Вот сейчас придем и сразу во всем разберемся.
Мне совсем не хотелось знакомиться с Кириными родителями. Я как-то не подумал о том что они, вероятно, существуют. И не исключено, что живет он с ними, и даже, возможно, в коммуналке, а мне сейчас совсем не хотелось, чтобы вокруг суетились люди.
У двери Кира достал ключ, и это был хороший знак. Но когда мы вошли в просторную квартиру, из глубины комнат донесся хриплый голос:
— Кирюша, это ты?
— Я, бабуль, — смешно пробасил Кира, смущенно покосившись на нас.
— Bac ждет множество сюрпризов, — предупредил он. — Кстати, — добавил шепотом, обращаясь ко мне, — на территории дома я не употребляю горячительных напитков, я вообще ничего не употребляю, — с нажимом сказал он, глядя как моя улыбка становится все шире и шире. — В пределах этого заповедника я пью только красное сухое вино. Запомнил? Тринадцать с половиной оборотов — ни больше, ни меньше.
В комнате скрипел паркет и что-то шуршало по полу и тихонько пищало. Бабушка Кирилла оказалась крупной женщиной, сидящей, как на троне, на самодвижущемся инвалидном кресле класса люкс, которых я много повидал в Европе, но впервые увидел в Питере. Да и одета бабушка была совсем не как подобает настоящей бабушке, потому что расклешенные джинсы сидели на ней без всяких отсылок к молоденьким внучкам одного с ней размера.
Мы с Евой вежливо поздоровались, и она пригласила нас в комнату. Небольшой стол в комнате был накрыт на четверых. По числу бокалов и тарелок с сыром и фруктами, к ним прилагавшихся.
— Мы, наверно, не вовремя, — начал я, но она прервала меня:
— Как же не вовремя, когда я стол успела накрыть? Вы как раз в самое время.
— Это бабушка для вас накрыла, — пояснил Кира отбирая у нас пальто.
А я смотрел на нее и думал о том, что где-то когда-то, возможно, ее уже видел.
— А мы с вами не знакомы? — спросил я.
Она усмехнулась.
— Ты меня узнал?
— Мне кажется, я видел вас несколько раз. Очень давно. Только не припомню — где.
— Да в разных местах, не вспоминай. Уж несколько раз в год ты наверняка меня замечал…
— Вы работаете в библиотеке? — предположил я наугад.
— Нет, но ты видел меня там пару лет назад. Я тогда еще могла ходить.
— А что с вами случилось?
— Да ничего особенного. Родилась, жила, состарилась, собрала целый букет болезней, и он меня подкосил. Инсульт, паралич. Я пытаюсь из этого вырваться, — поморщилась она. — Да видно — не судьба уже… Не в этот раз.
— Ну что вы, — попыталась утешить ее Ева.
— Да это сейчас неважно. Главное, чтобы у вас получилось все. Ну для начала давайте устроимся за столом, и, Роман, налейте нам вина. Это всегда успокаивает.
Я взялся за бутылку, а она продолжала:
— Я знаю кто вы и как вас зовут. Так что представляться вам не нужно. А вот мне обязательно нужно вам представиться. Меня зовут Валентина Дмитриевна. И мне восемьдесят два года.
Она приняла бокал, который я ей подал, и произнесла короткий тост:
— За знакомство!
Мы поискали глазами Киру, но она сказала:
— Он присоединится к нам позже. Ему не очень удобно все это… Его роль в этом деле…
— Роль? — спросила Ева.
— Неудобно — что? — уточнил я.
— Я столько раз репетировала этот разговор. Но почему-то всегда представляла, что говорю только с Романом. Если честно, я не была уверена, что вы появитесь. На этот раз…
Ее слова показались мне вступлением к чему-то еще. Но я не был уверен, что именно сегодня мне нужно что-то еще, кроме вот разве что бокала вина, запах которого я уже оценил. Кьянти. Вкус карнавала. Я с детства обожал Италию. К сожалению, жили мы там всегда совсем недолго. Один раз ездили отдыхать в заповедные места, однажды — на карнавал, с его сказочной атмосферой, и еще жили в каком-то маленьком городке, название которого я давно позабыл, зато помнил, как бегал по утрам к пекарю и стоял в очереди за чиабатой. Там меня всегда ожидало маленькое приключение — девочка. У нее были бархатные черные глаза и ресницы, как крылья бабочки…
Я сделал большой глоток вина, прикрыл глаза и принялся ждать, когда же оно волшебным образом преобразит меня…
— Роман, — позвала Валентина Дмитриевна. — Поговорим о вас. Времени не так много.
— Что вы имеете в виду? — спросил я.
— Да то же, что и вы. Вашу ситуацию. Давайте ее обсудим.
— Это Кирилл вам рассказал? — удивился я.
— Нет, мой дорогой. Это я рассказала Кириллу. А он мне еще сначала верить не хотел.
Она смотрела на меня совершенно серьезно, и я понял, что мы с Евой, кажется, снова попали в ловушку. У меня просто сердце замерло. Я теперь смотрел на Валентину Дмитриевну и уже не сомневался, что знал ее раньше, видел несколько раз, но никак не мог вспомнить когда и где, отчего тревога моя только возрастала.
— Хорошо, — начала она. — Не стану вас мучить. Мое лицо вам знакомо. Какое вам дело до старой бабки, встреченной где-то в парке, или в библиотеке, или в магазине? Не все ли они на одно лицо? Эти пожилые женщины, околачивающиеся повсюду? Конечно, вы смотрели на меня не раз, но — кто я такая, чтобы вы меня запомнили? И более того, скажу я вам, в мои планы совсем не входило, чтобы вы меня запомнили. Поэтому я и появлялась в самых разных местах в разном виде. Ну примелькалась, может…
И тут меня осенило:
— Вы были у нас дома! Вы говорили с дедом.
— И даже пили чай, — добавила она. — Да, однажды я отважилась и на такой шаг. Хотелось присмотреться к вам получше.
— Но зачем?
— Знаете, мы так давно знакомы с вами, что вы стали для меня чуть ли не ближе всех моих друзей и родственников. Как это ни смешно. Hy да что там… Итак, начну с главного. Кира уже пытался дать вам подсказку. Если человек гипотетически может перейти во времени из одного тела в другое, сохранив память каким-то замысловатым способом, связанным с концентрацией сознания и прочими хитростями, то, вы ведь понимаете, что если он не может протащить в следующую жизнь свое физическое тело, то наверняка не может протащить и ни один материальный предмет. Правильно? Такой предмет, например, как толстая тетрадь, дневник.
Она перевела взгляд с меня на Еву и продолжала:
— Однако эта материальная вещь существует и в первой жизни нашего оппонента, и во второй, и даже — в третьей.
— Да, — отозвалась Ева. — Кира как раз и предложил нам подумать над тем, как к ней попадал дневник.
— Она оставляла его у меня, — сказала Валентина Дмитриевна.
— Но этого не может быть. Вы, хоть и прожили длинную жизнь, не могли бы присутствовать в ее первой жизни. Вас тогда еще не было!
— Была, — улыбнулась она. — Мне было ровно три месяца…
18
Мать Валентины Дмитриевны звали Ольгой. Она родилась в небольшой деревушке, всего семь домов, да там и прожила всю свою короткую жизнь до шестнадцати лет, пока ее не просватали и не выдали замуж. Муж, человек взрослый и степенный, годов тридцати, работал в столице на заводе «Русский Рено» и квартировал на Петроградской стороне весте с товарищами. Туда же, в отельную комнату, он и привез молодую жену. К тому времени «Рено» давно был закрыт, но машин от этого меньше не становилось, а муж имел редкую по тем временам специальность — ремонтировал автомобили.
Весной 1928 года он заболел. Сначала был легкий жар, на который он не обратил внимания. Потом наступила слабость, и как-то очень быстро последовала смерть. Ольге тогда было всего семнадцать и она была на девятом месяце беременности. В день смерти мужа, сразу, как вернулась с похорон, последовали преждевременные роды, оказавшиеся тяжелым многочасовым испытанием, потому как детей родилось двое. Две девочки — тяжелая обуза для потерявшей кормильца матери.
Одну девочку назвали в честь матери отца — Валентиной, другую — Екатериной, в честь бабки, которая приехала через неделю из деревни, помочь дочери. Она-то и дала девочкам имена, носила в церковь крестить, да и мать их выходила, которая после родов долго еще не могла оправиться. Мать дочь жалела, но внушал ей, что, бог даст, все наладится, что нужно искать работу, и тихонько плакала по ночам, оттого что не может забрать в деревню такую ораву: не прокормить. Сама вот уже пятый год как муж помер, дом не уберегла, сгорел по осени, жила теперь приживалкой у двоюродной сестры. Но и здесь, понимала, оставляет дочь на погибель. Куда ей работать? Что она умеет?
И вот тут-то, как снег на голову, — мадам заявилась. Она этажом выше занимала большую квартиру и, кажется, то ли актрисой была, то ли певицей. Заявилась странная какая-то, платье грязное, глаза горят, щеки ввалились. И долго шепталась с бабкой, пока та, наконец, в толк не взяла, что привалило им с дочерью нежданное-негаданное счастье.
Соседка рассказала ей, что со здоровьем у нее неважно, врачи нашли какую-то болезнь страшную, так что смерть за ней скоро придет, и хочет она напоследок сделать доброе дело. Вот и решила Ольге помочь, когда услыхала о ее несчастьях. Бабка была тертым калачом и верить, конечно, не верила, что такую горделивую особу потянуло на добрые дела, тем паче бескорыстно. Ждала подвоха. Но Розалия привела ее к себе в квартиру, водила по комнатам, показывая где что лежит. Потом деньги принесла — да столько, что бабку чуть удар не хватил. А потом еще шкатулку достала — колец там разных, серег, бус — не счесть. А в шкафу наряды ее для выступлений. На улицу, конечно, не наденешь, но дорогие, видно сразу, так что если продать…
Все было так сумбурно и невероятно, что бабка все сильнее укреплялась в мысли, что за все это роскошество от нее потребуют чего-нибудь этакого, душу черту продать, как малость. Зарезать, может, кого. Отравить. Шаря глазами по открытым шкафам и выдвинутым ящикам комодов, она уже подумывала, а может быть, и ничего, может быть, и сумеет… когда Розалия, наконец, дошла до главного.
— Только у меня есть условие, — сказала она.
«Вот оно» — сердце бабки ухнуло куда-то в живот и затрепыхалось там, как раненная птичка, вызывая тошноту.
— Все, что скажете, все сделаю, — прошептала она пересохшими губами.
— Похороните меня как положено, чтобы не сбросили врачи в общую могилу.
— Да что ж мы, не люди, что ли?! — заголосила бабка радостно, но Розалия прервала ее:
— И еще. Может быть, эта просьба покажется вам странной, но обещайте мне, что исполните ее в точности так, как я вам скажу.
Бабка только часто закивала в ответ.
Розалия взяла со стола стопку прошитых листов и положила внутрь большой шкатулки. Заперла шкатулку на ключ и протянула и ее, и ключ — бабке.
— У меня есть дальняя родственница. Очень дальняя. Она сейчас не знает о моем состоянии и не узнает о моей смерти. Сейчас не узнает. В ближайшее время. Но пройдет несколько лет, может быть, много лет пройдет, и она явится сюда, к вам, чтобы узнать обо мне. И тогда вы отдадите ей вот эту шкатулку. И этот ключ. Больше ей ничего не нужно. Она заберет их и уйдет.
Бабка все еще вслушивалась в наступившую тишину, ожидая, что Розалия продолжит, но она ничего больше так и не сказала.
— И это все?
— Все, — ответила Розалия. — Только помните — это ваш долг. Иначе прокляну вас с того света. Превращу жизнь вашу и ваших детей в ад, если обманете.
— Господь с вами, — замахала руками бабка. — Мы ж не нехристи какие, не то что нынешние. Как сказали, так и сделаем.
— Храните шкатулку в тайне от всех, никогда не открывайте. Вы ведь видели, ничего ценного там нет — все деньги и драгоценности я вам отдала. А родственницу мою ждите и никогда не забывайте о ней. Может быть, пройдет много лет. Сколько бы ни прошло — ждите. Она явится. Обязательно. Дочери своей скажите обо всем, пусть знает и ждет, если вы не дождетесь. И внучкам, как подрастут. Я хочу, чтобы ваша семья хранила эти записи для моей родственницы. Или она, или дети ее, но они непременно найдут вас и придут за этой шкатулкой.
Розалия направилась к выходу, а бабка кинулась на колени, руки ее ловит — целовать, причитая сквозь слезы:
— С того света возвращаешь нас, дай Бог тебе вечного покоя, сама уходишь, а другим жизнь продлеваешь. Разве кто тебя ослушается?! Как пес шкатулку твою сторожить стану, и дочери велю, и внукам накажу. Все для тебя сделаем, благодетельница ты наша, все, в огонь и в воду…
Розалия резко обернулась:
— Не обмани. Иначе не будет тебе покоя ни на небе, ни на земле. Везде найдут. Вот адрес, — без паузы продолжала она деловито, — зайдешь послезавтра, заберешь меня похоронить.
— Царица Небесная, — бабка потянулась креститься, но рука застыла в воздухе. — Да, может, не так скоро, может, поживешь еще.
— Не нужно мне. Все. Теперь пойдем, бумаги подпишем.
Так мы оказались в этой квартире. Розалия все бумаги на квартиру подписала, все нам оставила. А вот если бы не она, может быть, не дожили бы мы с сестрой до таких преклонных лет.
Про себя я отметил, что и сестра ее, оказывается, жива, но рассказ ее был не кончен, вероятно, в нем таилась еще масса сюрпризов для нас с Евой…
А Валентина Дмитриевна тем временем продолжала:
— Вся квартира отошла нашей семье. Кроме бабушки, в ней еще народа прибавилось. Мама наша вышла замуж во второй раз и родила нам сестру и брата. Правда, мужа ее второго на войне убили, так что дважды она вдовой осталась и четверых детей подняла, да еще и образование нам дать сумела. Так что мы с сестрой должницы Розалии. И квартира ее нам досталась, и колечки впрок пошли, на стипендию то не проживешь. Только вот мы с сестрой уродись не то чтобы неблагодарными, а уж очень любопытными. Бабка с матерью шкатулку держали на самой высокой полке шкафа. Пыль с нее лазили вытирать каждую неделю. Дрожали над ней, как над самой большой ценностью в доме. Алтарь там у них был. Вытрут пыль, со стула слезут и перекрестятся, глядя под потолок. И обязательно благодарность какую-нибудь пробормочут. Ну чтобы земля ей пухом была или еще что-то в этом роде. Нам с сестрой, пока еще мы маленькими были, разумеется, никто про шкатулку не рассказывал. Но мы ведь не слепые. Чтоб до верхней полки дотянуться, стул не поможет, мать с бабкой стремянку таскали. Видано ли?
С самого детства шкатулка та не давала нам покоя. Мы с сестрой сначала думали, что в ней ценности велики спрятаны. А когда подросли и поняли, что ценности — это вряд ли, решили, что там тайна какая страшная. А что может быть более привлекательным, чем тайна, для двух девочек тринадцати лет? Тайна жгла и манила нас не долго. Мы сдались быстро.
Как-то раз мы заболели. А 6олели мы всегда вместе. Как иначе? Близнецы же. Бабушка к тому времени отошла в мир иной. Сестра с братом в школе были, отец с матерью — на работе. А мы одни. С великой тайной. Ну кто бы, скажите на милость, устоял? Только не мы.
Тайна оказалась — доступнее некуда. На крышке шкатулки лежал от нее ключик. Каково же было наше удивление, когда из шкатулки мы достали листы бумаги, исписанные мелким почерком. Мы стали читать. День за днем. По несколько страниц. Нам редко удавалось оставаться одним, чтобы никого из многочисленного нашего семейства не оказывалось дома.
А поскольку мы читали кусочками, то потом еще несколько дней жили под впечатлением прочитанного и гадали, что же будет дальше. Выйдет Розалия замуж или нет, устроит ли им сцену, случится ли у нее с Карским примирение и как это произойдет. Этакий сериал. Мы дочитали до конца и изумленно уставились друг на друга. Такого конца мы совсем не ждали. Выходило так, что женщина, на которую молилась наша бабушка, пылинки с тайны которой сдувала наша мама, была обыкновенной сумасшедшей.
Нам стало смешно и грустно. Разумеется, матушку свою мы сильно любили, но она закончила всего три класса церковной школы. А мы с Катей были уже в шестом средней школы, поэтому знали совершенно точно, что Бога нет, и чудес никаких тоже нет, а есть материализм и коммунистическая партия.
Тайна исчезла. Мы сочли наших женщин обманутыми по малограмотности и может быть, забыли бы о дневнике навсегда. Но шел сорок первый год, и в июне как снег на голову на нас обрушилась война. Отчим ушел на фронт.
Сестра и брат погибли, когда в машину, на которой их везли из Ленинграда, еще не взятого за горло блокадой, попала бомба. А нас с Катей отослали в Андижан, где в тепле и относительной сытости мы прожили до окончания войны. Мыть с нами не поехала. Осталась в городе. Боялась бросать дом.
Что она пережила, мы никогда так и не узнали. Не любила она вспоминать эти годы. Рыла окопы, как все, умирала то от голода, то от горя. Мы одни у нее остались, и то за четыре тысячи километров. Одно колечко спасло ей жизнь. Первое колечко тогда и продала. Да не за деньги. Их бы на жизнь все равно не хватило. Покупательница сказала, что цена этому кольцу немалая. И что будет расплачиваться за него хлебом и крупой. И целый год мать получала к своей пайке еще довесочек. А как блокаду сняли, дама пропала. То ли уехала из города при первой же возможности, то ли умерла. Но жить стало полегче, и мать выкарабкалась. Она никогда нам не рассказывала про эти страшные годы.
И не любила, когда мы спрашивали. Другие ценности Розалии мать продала, когда мы поступили в университет. Очень ей хотелось, чтобы мы выучились, вышли в люди. А уж нам как хотелось, и не сказать. Так и появилась у нас в доме святая покровительница. Мать ей дважды была жизнью обязана, да и мы тоже, как ни крути.
Когда мы стали постарше, мать рассказала нам всю историю Розалии и заставила поклясться, что мы сохраним ее шкатулку и обязательно вернем тому, кто за ней придет. Она придумала наивную и страшную клятву, которую мы никогда не забывали.
«А ты веришь, что за ней кто-то придет?» — осторожно спрашивали мы.
«Боюсь, что да…» — отвечала она.
Чего она боялась? Бог весть. Она не дожила до того дня, когда в нашу дверь постучали. Она умерла, когда нам исполнилось по двадцать семь лет.
Прошло еще почти десять лет. За это время Катя вышла замуж и переехала к мужу, оставив меня одну. Я так и не вышла замуж, а потому почти все свободное время уделяла племянникам, помогая сестре справляться с тремя детьми. Подменить няню, свозить во дворец пионеров, позаниматься английским. Много детей, много хлопот. Мы и думать перестали о какой-то там шкатулке, пылящейся на шкафу. Я и вспомнила о ней, наверно, всего-то два раза в году, когда мне не лень было притащить тяжелую стремянку и забраться под потолок.
Но вот однажды, это был прекрасный летний день, в мою дверь позвонили. На пороге стояла молодая девушка. Лет семнадцати.
— Здравствуйте, — сказала она. — Я разыскиваю своих родственников. Вот, в паспортной службе выдали справку, что они жили здесь.
— Когда же это было? — удивилась я, напрочь позабыв о шкатулке. — Я здесь родилась и прожила всю жизнь, вы, вероятно, ошиблись.
И тут девушка переменилась.
— А, — сказала она, — так это вас пожалела моя тетушка перед смертью и отдала вам все, что у нее было? Две малютки, — она будто что-то припоминала, — оставшиеся с несчастной семнадцатилетней матерью, лишившейся кормильца. Вам знакома эта история?
Она так смотрела на меня, что мне показалось, будто это я маленькая девочка… Наваждение. Но ведь история мне эта действительно была знакома. Но я все никак не могла найти слов.
— Проходите, — пригласила я. — Кажется, я знаю, кто вы.
— Вам передали просьбу моей покойной тетушки?
— Да.
— И вы, — тут голос ее дрогнул от предвкушения, — сохранили для меня то, что она просила?
— Да.
— Я за этим пришла.
— Сейчас принесу. Может быть, чаю?
— Нет-нет, я спешу.
Я двигалась и соображала как в тумане. Настолько все было невероятно. Мне было тридцать шесть лет, и я очень давно считала историю, произошедшую в молодости моей матери, выдумкой. Но передо мной стояла реальная девушка. Девушка о визите которой мою бабку предупредила умирающая женщина больше тридцати лет назад.
Я принесла ей шкатулку и ключ. Она взяла их, сунула в сумку и повернулась к выходу. Мне захотелось как-то рассмотреть ее, расспросить, быть может.
— Подождите, — попросила я и побежала в спальню.
Там у меня хранилось кольцо — последнее из колец Розалии. Может быть, не самое ценное, но наверняка самое красивое из тех, что были.
— Вот, — протянула я ей кольцо. — Это кольцо вашей тетушки. Возьмите.
Она взяла в руки кольцо и некоторое время вертела его в пальцах, а потом вернула, усмехнувшись.
— Нет, — сказала она. — Не нужно.
— Вы не хотите оставить его на память? — удивилась я.
— Это будет горькая память, — ответила она. — Кольцо не принесло ей счастья.
И ушла.
Это было так странно. Я никогда раньше не думала о том, что кто-то действительно может прийти за вещью, оставленной тридцать лет назад. Да и сам визит… Она ни о чем меня не спросила. Ничего мне не объяснила. Просто взяла то, что ей причитается, и ушла. Я, удивленная и расчувствовавшаяся, готова была ей рассказать о том, как и где мои родственники похоронили ее тетушку, как ее драгоценности помогли нам выжить, и не один раз. А ей совсем ничего не хотелось знать.
Конечно, я сразу же поехала к Кате, и мы долго обсуждали с ней это происшествие. А я потом еще несколько дней находилась в состоянии некоторой оторванности от реальности. Но время шло. Все потихоньку стиралось из памяти. Все забылось. Только весной, делая генеральную уборку и забираясь по привычке на стремянку, я отмечала каждый раз, что шкатулки больше нет, и вспоминала эту удивительную историю длинною почти в сорок лет.
И если бы мне кто-нибудь сказал, что история эта продлится гораздо дольше, я бы не поверила.
— Она приходила к вам снова! — воскликнула Ева.
Она смотрела на рассказчицу во все глаза, как ребенок, зачарованный страшной сказкой. А у меня много мыслей крутилось в голове и много вопросов было к Валентине Дмитриевна. Да и не только к ней. Я тайком время от времени посматривал в сторону двери, за которой пропал Кира. Пропал и не появлялся до сих пор…
— Да, — продолжала Валентина Дмитриевна, потягивая вино. — Она снова пришла.
Это случилось в разгар весны семидесятого года. Мне исполнилось сорок два. У Кати тяжело заболел муж, и мы обе, меняя друг друга, дежурили у него в больнице сутками. И вот однажды, когда я вернулась домой после своего дежурства, у двери меня ждала она.
Она повзрослела, и уверенности в ней прибавилось. Вела она себя так, будто ей по-прежнему совсем не хочется со мной разговаривать, но обстоятельства вынуждают.
— Здравствуйте, вы меня помните? — она говорила мертвенно-бодрым голосом, как диктор новостей.
Я отыскала ключи, пригласила ее войти.
— У меня очень мало времени, — предупредила она. — Поэтому я хотела бы сразу изложить свою просьбу. Она может показаться вам странной, но много лет назад ваша бабушка выполнила просьбу моей тетушки и, наверно, ни разу об этом не пожалела. К тому жe мне не к кому больше обратиться…
— Конечно, — пообещала я, холодея от мысли, что она может попросить меня о чем-нибудь совсем не выполнимом.
— Пусть моя просьба покажется вам абсурдной или пустой, мне нужно, только чтобы вы четко выполнили все мои указания.
Я не могла отвести взгляда от ее лица, на котором мне почудились и следы слез, а если и не слез, то тяжелого страдании. Я так явственно чувствовала чужое горе, потому что сама в последнее время делила горе со своей сестрой, сидя у постели ее умирающего мужа. Но лицо Кати было красным и распухшим от слез, а лицо явившейся ко мне девушки — черным и мертвым.
— Я повторю вам слово в слово то, что когда-то сказала моя тетушка вашей бабушке. И попрошу вас ровно о том же. И готова хорошо заплатить за это. Я хочу, чтобы вы взяли эту шкатулку и ключ. И чтобы они находились у вас до той поры, пока моя родственница однажды не придет и не заберет их.
— Как ее зовут, вашу родственницу? — спросила я.
Гостья рассмеялась.
— Да она еще и не родилась. Считайте, что это наша семейная традиция, не отделимая от традиций вашей семьи. Вы берете на сохранение шкатулку. И если почувствуете близкий конец, передаете ее на сохранение своим родственникам, тем, которые останутся в этой квартире. У вас есть дети?
— К сожалению, нет.
— Но у вас ведь, кажется, есть сестра? А у нее есть дети?
— Да…
— Вот и отлично. Вы берете ее?
Она быстро вытащила из сумки знакомую шкатулку. И ключ.
— Да, конечно. Я даже положу их на то самое место, где они всегда хранились в нашей семье. Но, может быть, вы объясните…
— Об этом не может быть и речи. Скажите, моя тетя принесла удачу в вашу семью?
— Безусловно. Я бы не называла это удачей. Она спасла нам жизнь.
— Тогда, в память о ней, поклянитесь мне, что выполните мою просьбу. И еще — что никогда в жизни не прикоснетесь к содержимому шкатулки.
И я поклялась.
— А теперь — спрячьте ее.
Я прошла за стремянкой, влезла на нее, девушка подала мне шкатулку и я некоторое время пристраивала ее среди коробочек, которые в последнее время заняли ее место.
А когда я спустилась, гостьи моей уже и след простыл.
А ведь мне нужно было спросить у нее нечто важное. Очень важное. От чего у меня голова шла кругом. Но я не успела. На телефонном столике при входе я нашла чужой пакет и выглянула за дверь, в надежде успеть ее окликнуть. Но в подъезде стояла тишина, похоже, моя гостья упорхнула сразу же, как я полезла на шкаф.
В пакете была приличная сумма денег, перевязанных резинкой. Три золотых колечка, современных, одно из которых — обручальное. Две тоненьких цепочки и серьги.
Я слушал Валентину Дмитриевну и ловил себя на том, что порой слушаю как посторонний. Нет, разумеется, речь шла именно обо мне. То есть, вернее, меня это все непосредственно касалось. Но эта женщина прожила такую длинную жизнь. И я слушал теперь другую историю — о ее жизни. И это была совсем другая история. Ничуть не похожая на мою. В ней было много странного, необъяснимого. Но принятого этой семьей. Всеми ее членами в разных поколениях. Я представлял себе тысячи, сотни тысяч семей, у которых свои тайны, свои странности и ровно миллион необъясненных и необъяснимых событий. Та, которая хотела отнять у меня жизнь, для этой семьи оказалась ангелом-хранителем. Кто знает, может быть, я умираю сотню раз только для того, чтобы люди из этой семьи процветали из поколения в поколение? Может быть в этой семье через сотню лет родится спаситель или хотя бы философ? Великий музыкант, талантливый физик, гениальный изобретатель. Мне бы не хотелось умирать просто так. Была бы какая-то хоть мало-мальски приемлемая цель. Хоть как-то объяснить бы себе эту жестокую необходимость.
Я продолжал свою жизнь на страницах чужой книги. Мой замкнутый круг — это роман. И автор ее — тот самый беспощадный Всевышний, который гонит меня куда-то вперед по кругу к бессмысленной кончине. Я только не понимал — зачем Ему все это, этому автору? Неужели больше нечем заняться, как создавать для cвоего персонажа такую дикую дилемму — любовь или жизнь. Что Он хочет заставить меня сделать? Что понять? Чего не знает Сам? Чего боится?
За окном пошел снег. Снег, когда положена нам была весна. Белые ватные хлопья липли к оконному стеклу. Заметет же все завтра, если надолго. Заметет. Все наши надежды на весну, все чаяния.
И кто она, скажите на милость, эта женщина, которая распоряжается моей жизнью так, как ребенок распоряжается рисунком, сделанным мелом на доске, стирая его ладошкой когда захочется. Мне уже столько рассказали о ней, а я все не пойму. Не пойму — и все тут. Для меня Отелло — красивые стихи, Леди Макбет Мценского уезда — чудная проза. Не более того. Мне всегда казалось, что они — метафора накала человеческой срасти. Мы все тысячу раз в жизни говорим «убью», убить тебя мало, но ведь не собираемся никого убивать. Так, присказка. И что за женщина та, которая понимает эту присказку буквально? Чудовище? Смешно — любящее чудовище. Она-то как себе объясняет право на мою смерть? Какие стопроцентные аргументы находит в каждой жизни, перечеркивая мою судьбу и пытаясь переписать заново…
Ева смотрела на меня грустно, сидя напротив за столом. Она совсем не пила вина, ее бокал был полон, а мой катастрофически пуст.
Откуда-то издалека до меня доносился рассказ Валентины Дмитриевны, которая наполнила свой бокал и меня не обидела, а заодно покачала головой, глядя на бокал Евы.
— Все события того дня происходили так стремительно, что у меня не было времени их обдумать. Сразу же после ухода моей молодой гостьи позвонила Катя и попросила меня срочно приехать в больницу. Я застала ее у операционной дрожащей и озябшей и позабыла обо всем на свете. Мужу ее стало хуже, врачи решили срочно оперировать, но… В этот день моя сестра стала вдовой, несмотря на все их усилия. И хотя такой исход был предсказуем, Катя все-таки на что-то надеялась и ждала чуда, поэтому переносила потерю тяжело, и мне пришлось взять на себя все хлопоты по организации похорон. Это, конечно, подробности уже нашей жизни, но они объяснят вам отчего я не скоро вспомнила о визите молоденькой девушки, о ее тайнах и шкатулке. Тогда все это отошло на десятый план и не имело ровным счетом никакого значения.
Но шло время, и Катя возвращалась к жизни. Поначалу она могла говорить только о муже, вспоминая каждую мелочь совместной жизни, и, может быть, чтобы отвлечь ее, я рассказала ей о странном визите.
Мы, кажется, шли по парку тогда, она улыбалась, крутила в руках веточку. А тут остановилась, улыбка сошла, веточку отбросила.
— Я хочу посмотреть, что она оставила нам на этот раз.
— Все то же: шкатулка, в которой, подозреваю, дневник. Деньги, кольца. Все то же.
— Любопытная традиция у нас складывается, — поморщилась Катя. — Если это дневник, я хочу прочесть его.
Она повернулась ко мне, и я не сразу поняла, что прочесть она его хочет не когда-нибудь, а сейчас, сию же минуту.
— Дело в том, — заикнулась было я, — что она взяла с меня клятву. И я поклялась ей, что никогда не прочту того, что в дневнике написано.
— Ты не станешь читать? — удивилась Катя.
— Знаешь, эта история сильно попахивает чертовщиной, а я, как ты знаешь, дама суеверная. К тому же клятва эта…
— Подумаешь, — спокойно заметила Катя, — тебе нет нужды читать этот дневник. Я потом все расскажу тебе.
— Но как жe…
— Я никому никакой клятвы не давала, — отрезала она.
Я сдержала слово, действительно была всегда склонна ко всякой мистике, ну не могла переступить через это. Тем более после, когда Катя мне все рассказала. Ее неспроста потянуло к этому дневнику. Она была слишком близка со смертью в тот момент. Она потеряла любимого. Она была в том же положении, что и автор дневника. Может быть, она еще помнила то наше первое прочтение, когда мы, две несмышленые девчонки, приняли этот дневник за сказку, прочитанную на ночь.
Не знаю, что моя сестра хотела отыскать в дневнике. Может быть, тогда ее одолевала мысль последовать за своим мужем. Искала рецепт. Но когда прочитала…
Катя никогда не могла оставаться равнодушной, если на ее глазах творилось некое беззаконие, не в смысле нарушения Уголовного кодекса, хотя и это тоже отчасти, а в смысле нарушения кодекса нравственного.
— Послушай, — сказала она мне, закрыв дневник. — Эта тетушка ее была ненормальная, насколько ты помнишь. Но племянница даст тетушке фору, поверь мне.
— Наверно, ты, как бы невзначай, хочешь поведать мне о его содержании, — напомнила я ей о том, что на этот раз мы читали дневник не вслух, и я понятия не имею о чем идет речь.
Я сдержала клятву. Не читала дневник. До сих пор не читала. Но не клялась, что не стану слушать, когда мне его перескажут. И не обещала никому не давать его. Поэтому я знаю все, что в нем, хотя открывала его в последний раз в детстве. Странный дневник преследовал нашу семью на протяжении стольких лет. Иногда мне казалось, что это злой рок преследует нас. Но когда я думаю о том, какой злой рок преследует вас, — она посмотрела на нас с Евой, — мои собственные нравственные угрызения кажутся мне смешными. Я не понимаю и никогда не пойму, почему она выбрала именно нас. Случайность, вы скажете? Не думаю. В этой истории мало случайностей. Мы все ходим по кругу, проходим какое-то испытание. И никак не можем пройти. Прочитав о том, что знакомая нам с детства история повторилась и вновь закончилась трагедией, а женщина отправилась куда-то в будущее творить ее в третий раз, мы с сестрой задумались. Неужели мы будем сидеть сложа руки и допустим, чтобы все эти бесчинства повторялись? Но с другой стороны — что мы могли сделать? Отправиться за ней? Но, даже если бы мы знали способ, вряд ли распорядились бы собственной жизнью так безрассудно.
Катя забрала дневник домой и штудировала его несколько дней. Она сделала два замечательных открытия. Первая история была переписана. То есть дневниковых страниц, написанных в 1928 году, больше не существовало. Она вела рассказ о первой своей жизни, как бы вспоминая ее. И многие детали, которые с детства запомнись нам, исчезли. Она переписала историю, расставила акценты иначе и теперь выступала в роли несчастной жертвы.
— А что именно она изменила? — спросил Ева.
— Ну вот, к примеру, Карский. В первый раз нигде не было сказано, что он был ее женихом, и даже не упоминалось, что он делал ей предложение. Да, он приходил на ее выступления. Но именно там собиралась вся питерская богема тех лет, а потому вовсе не странно, что Карский именно там искал общества себе подобных. Может быть, между ними и случился однажды обморочный какой-то роман…
— Обморочный? — переспросил я.
— Ну да. Знаете ли, как бывает в жизни иногда — от скуки, от того, что больше никого нет на горизонте, или и вовсе в каком-то помешательстве — как в коротком обмороке. Но такие романы происходят не из чувства, и ожидать их развития вряд ли стоит. Или вот еще такая деталь улетучилась из второй версии ее повествования. Она ведь написала донос на Карского. Нет-нет, в его стихах не было никакой политики, ни слова, ни звука. Мы отыскали его стихи, естественно. И даже нашли одну статью кого-то из рапповцев о нем. Но статья была вялая, написанная без энтузиазма. К чему травить человека, который так явно ни на что не претендует — ни на хоть какую-то роль в русской словесности, ни на деньги, ни на славу. Никого не эпатирует, презрительно относится к пьянству. И французское вино предпочитает русской водке.
Вот это и было его слабое место. Заграничные поездки. Слишком часто посещал Париж, как только появилась такая возможность. Устраивался переводчиком, редактором, секретарем только ради того, чтобы иметь возможность выехать, подышать тем воздухом. И стихи его — совершенно прозападные. Он был западником, ценителем красоты, европейского образа жизни. Это и стало главным аргументом ее доноса. Шпионаж. Разумеется. Она обвинила его, а много ли нужно было ОГПУ, чтобы заинтересоваться человеком. Она назначила ему решающее свидание. В ресторане. Она хотела предложить ему — или-или. Или для него навсегда закроется граница, или они вместе уедут завтра же.
Но он пришел не один. Сослался на то, что не может встречаться с другой женщиной за спиной своей Лизоньки. Сказал, что у него от Лизы нет секретов. И нервы у нее сдали. Она набралась решительности и сделала все-таки им предложение. Им обоим. Либо сейчас Карский отправится за решетку, вот прямо сейчас из этого ресторанного зала. Либо Лиза прекратит свои домогательства…
— Да-да, — она посмотрела на Еву, — наша девушка никогда не стеснялась в выражениях, похоже, даже не отдавала себе отчета, что в момент негодования проявляет всю свою нелицеприятную истинную сущность. Лиза прекратит свои домогательства, и она увезет Карского за границу.
Я сейчас представляю себе, как были ошарашены молодые люди таким резким и недвусмысленным признанием и несусветными требованиями. Мы тоже были молодыми и тоже наблюдали, как порой между людьми вспыхивал неразделенная страсть, приводящая и к отчаянию, и к самым безумным поступкам. Одна наша подруга отравилась из-за неразделенной любви. Другой знакомый, уже в студенческие годы, попав в подобную ситуацию, вел себя как человек каменного века, хотя был чудным мальчиком из профессорской семьи. Что я вам рассказываю? Это вы ведь молодые. Вы должны знать во что превращает людей неразделенная любовь. Особенно когда на твоих глазах она оборачивается для кого-то счастливой и разделенной.
Я посмотрел на Еву. Она опустила глаза. И мне это не снится? Она меня действительно любит? Ну, может не знает еще этого наверняка, но чувствует тоже, что и я?
— Я не знаю, какую пакость она подстроила в следующий раз…
— Мы уже знаем, — вставил я.
— Ну сейчас и я уже в курсе, — продолжала она. — Но мы и тогда подозревали, что это все ее рук дело. Но что мы могли? Катя не могла оставить все как есть. Она отыскала Ягодный переулок, благо название было упомянуто. Это был район частных домов. Стоило ей заикнуться о молодом человеке по имени Яша, как ей тут же указали на парголовское кладбище, где мальчика похоронили несколько недель назад.
Мы ничего не могли исправить. Единственное, что мы могли, — это ждать. Надеясь разорвать замкнутый круг в будущем.
После смерти мужа Катя переехал ко мне, оставив квартиру замужней дочери. А внук часто болел в детстве, какой уж тут садик… Да и к чему он при двух живых бабках? Так что рос он у нас. И, знаете как это бывает, слушал наши разговоры, мотал на ус. И в конце концов случилось так, что именно он стал поверенным нашей тайны.
Время шло. Мы ведь не знали точно когда она появится снова. Посчитали конечно, что между ее первым визитом и вторым прошло тридцать четыре года. Посчитали сколько нам стукнет, если резервы организма позволят дожить. И что смогут сделать две семидесятилетние старушки с этой юной особой?
Рассказать дочери о дневнике и странных визитах Катя наотрез отказалась. Не те были времена. Дочь — член партии, руководит какой-то важной лабораторией, материалистка до мозга костей. Даже в черных кошек не верит. А вот внук…
— Катя, — крикнула она, — вы выйдете к нам когда-нибудь?
19
Из соседней комнаты вышла Екатерина Дмитриевна, вместе с Кирой, который старательно избегал моего взгляда.
— Я, наверно, смогу продолжить, — спросила она робко.
— Да уж, сделай одолжение, — попросила Валентина Дмитриевна, — у меня во рту пересохло, да и капли принять пора. Я покину вас ненадолго, — обратилась она к нам. — Катя расскажет вам остальное. А потом мы вместе что-нибудь, может, и придумаем…
— Мы не знали доживем ли до следующего визита этой смертельно опасной девушки, — голоса сестер были до того похожи, что, закрой глаза, и не заметишь разницы. — Но решили для себя, что не допустим повторения этой истории. Попытаемся что-нибудь сделать. Для себя мы ее появление объяснили так. В первый раз — там все произошло случайно. Она шла на большой риск, ее попытка перейти в другую жизнь была практически безумной, и она оставила дневник на тот случай, если вдруг ее попытка удастся, но ей нужно будет что-нибудь восстановить в памяти. Что-то про себя понять. Собственно, не что-то, а конкретно — вспомнить все о вас. О вашей предстоящей встрече и не потерять вас, как это уже случилось. Пришла за дневником в первый раз она, когда ей было лет семнадцать. То ли память ее в этот момент только начала просыпаться, то ли она вспомнила о дневнике и о том, где и у кого его оставила, и решила убедиться, что все, что она помнит, — не игра ее воображения. Она вспомнила свой дом, в котором жила, свою квартиру. А во второй раз она принесла дневник, чтобы снова оставить у нас, когда все было кончено, круг ее снова замкнулся, она собралась распрощаться с жизнью. Между первым ее визитом и вторым прошло восемь лет. Значит, и у нас в следующий раз будет восемь лет или что-то около того, чтобы хоть что-нибудь предпринять и как-то исправить ситуацию, в которой наша семья участвовала столько лет, не зная, не ведая…
В сорок нам казалось, что семьдесят лет — это дряхлость, малоподвижность, сниженный интеллект и отсутствие интереса к жизни. Поэтому мы много лет посвятили занятиям йогой и тому, что теперь называется правильный образ жизни. Когда она снова постучала в наши двери, нам было по семьдесят два года. Мы обе были дома. Мне нездоровилось, я провела день в постели. Поэтому на звонок даже реагировать не стала. Лежала себе в спальне и читала книгу. Мы никого не ждали. Могла соседка забежать, да и только.
Валентина открыла дверь и сказала:
— Катя, у нас гости, — и делала мне страшные глаза, и вообще гримасничала, а я все никак не могла взять в толк.
Пока она не спросила, ты не станешь возражать, если я воспользуюсь лестницей и достану кое-что со шкафа.
Из-за ее плеча на меня серьезно смотрела совсем юная девочка. Лет пятнадцати. Красивая, тоненькая, но — совсем девочка. Можно сказать — ребенок. Но именно этот ребенок был тем чудовищем, которое мы ждали целых тридцать лет.
Гостья была, как всегда, немногословна. На вопросы не отвечала, смотрела свысока и, как только получила свою шкатулку, тут же направилась к двери. Я слышала как хлопнула входная дверь, попробовала подняться, но голова закружилась, и я со стоном опустилась на кровать. Но через несколько минут я все-таки справилась с головокружением, встала, проклиная свою болезнь, и… обойдя всю квартиру поняла, какая у меня замечательная сестра.
Она не растерялась. Она пошла за ней. Так мы узнали кто она такая, где живет, как ее зовут. С тех пор мы все время были рядом с ней. Наверно, ее родители, пока живы были, не знали о ней всех тех подробностей, что знали мы. Мы переодевались, гримировались. Да-да, парики, театральный грим — все по-настоящему. У нас целый арсенал. Сначала нам все это казалось игрой, увлекательной игрой. Есть у человеческой натуры такое странное свойство. Знаете, когда мы что-либо затеваем, у нас и фантазия работает, и размах, и планов громадье. Это не только к нашей истории относится, это во всем так.
Но время идет, будни берут свое, мелочи затягивают, цель размывается. Мы столько лет следили за Ингой, а ничего так и не смогли, ничегошеньки. То ли ума у нас не хватило, то ли задача непосильная, то ли произошло вот это самое размывание, о котором я говорю. Поначалу мы записывали каждую мелочь: куда она ходит, с кем встречается, чем занимается. Потом сочли это излишним. К чему? Два года записей — и что? Все как-то пошло по инерции. Да и посудите сами — как ни крути, а выходило — все какой-то бред. Растет себе девочка, ей всего семнадцать, а мы следим за ней как за злодейкой какой. А она — обычный ребенок. Ровесница нашего внука. Живет себе и живет, никаких злодейств не совершает. А что планы уже вынашивает, раз за дневником явилась, так через пять лет нам все это казалось чуть ли не нашей фантазией. Пока она не встретила вас.
Екатерина Дмитриевна замолчала, и я спросил:
— Это первого марта?
— Какого там первого марта? Это пять лет назад.
— Пять лет назад?! — поразился я. — Мы с ней встретились пять лет назад? Вы ничего не путаете?
— Нет. Вы тогда учились на третьем курсе или на четвертом. И двое ваших однокурсников поженились. Припоминаете?
— Да, конечно. Костя женился на Насте. Свадьба была шумная. Он весь курс пригласил.
— Да. А Настя пригласила всех своих подруг. Помните, кем она была?
— Еще бы — моделью. Косте весь курс завидовал. А потом эти девушки на свадьбе дефиле устроили. Так все просто очумели и потом в очередь выстраивались танцевать с ними.
— А вы в очередь не вставали.
— Да как-то не мое это.
— Вы предпочитаете спонтанность и естественность.
— Ну, наверно.
— Не наверно, а точно. Именно так вы и сказали.
— Вам?
— Почему же мне? Девице, которая сама вас пригласила. Вы ведь танцевали тогда?
— Вроде бы.
— И танцевали, и говорили. Вот так вы с ней и познакомились.
Я помнил салют, который устроили родители новобрачных на даче, где все мы едва уместились. Танцы помнил смутно. А уж лицо девицы, с которой танцевал, вспомнить никак не мог, сколько ни напрягал память.
— Совсем не помню, — покачал я головой.
— Мы догадались, — кивнула Екатерина Дмитриевна. — Через несколько дней, выйдя из дома, ты спокойненько прошел мимо нее. Она стояла на остановке. Ты остановил маршрутку и уехал. А она еще долго смотрела вслед. Очень долго. Так все началось. И тогда мы поняли, что не сумеем уследить за вами. Она ведь может позвонить тебе по телефону. Назначить встречу. Ты сядешь в машину и уедешь. Мы тогда почему-то решили, что она не станет ждать двадцати пяти лет, чтобы появиться у тебя на горизонте, а начнет действовать сейчас же, сразу. Что нам оставалось? Пришлось заслать своего агента…
Она повернулась к Кире, и Кира наконец поднял на меня глаза. Может быть, я только что и приобрел в лице этих женщин небесных покровителей, но друга я в этот момент потерял. И пожалел об этом. Я лишь сейчас понял, что Кира мне вовсе не был безразличен. Насмешки, которые я отпускал в его адрес, и высокомерие, которым его порой отталкивал, не меняли сути вещей. Во-первых, кроме Киры, у меня никого нет, он единственный из моих друзей, с кем я до сих пор поддерживаю отношения. Я так страдал от его назойливости, которую считал чертой его характера, но, если честно, я думал, что Кира относится ко мне с теплотой, и это мне было очень приятно. А выходит, назойливость его была вынужденной. Он ходил ко мне по просьбе бабули тогда, когда, вероятно, с большим удовольствием провел бы время в другом месте, в другой, более подходящей, ему компании.
— А я думал, ты и вправду ко мне привязался, — пошутил я грустно.
— Привязался, — сказал Кира нехотя. — Со временем. Когда привык к твоим странным манерам. А поначалу даже подумывал иногда, что, может, это и справедливо, что она хочет лишить мир твоей невыносимой персоны.
— Я был так плох в роли друга?
— Ты, — резко начал Кира, но посмотрел на бабушку и поджал губы. — Ну, бабушка мне потом объяснила, что у тебя никогда друзей и не было, я первый. Что не успевал ты никого завести, когда мотался за родителями по свету.
— Но почему ты мне не рассказал раньше?
— Ну представь, что рассказал. Пришел к тебе три года назад — и рассказал. Представил?
Я вздохнул. Рассказать то можно. Наверно я бы долго смеялся. А потом счел бы Киру странным. И наверно, постарался бы с ним больше не встречаться.
— Да, ответил я. — Ты прав. Но почему не сказал вчера, когда мы все это обсуждали?
— Почему же? — удивился Кира. — Я ведь высказал свое мнение по этому поводу. Видишь ли, за это время все, что мы смогли, — это наблюдать за ней. И за тобой. Больше мы ничего не могли сделать. И ничего не придумали. Ничегошеньки. Вот поэтому я и считаю, ну… то, что сказал вчера.
— Сдаться?!
— Да. Таким образом ты, по крайней мере, спасешь Еву. Даже если твоя жизнь для тебя ничего не значит. Какая разница тебе как умирать? А так ты хоть будешь знать, что спас от смерти ее.
— Меня не нужно спасать, — воскликнула Ева.
— Разумеется, — Кира взглянул на нее мельком и снова повернулся ко мне. — Разумеется, ее не нужно спасать. Можно услышать то, что она сейчас сказала. И вздохнуть с облегчением. А можно не послушать ее и спасти ее жизнь.
Я посмотрел на Екатерину Дмитриевну и вдруг понял, что она, вероятно, полностью разделяет мнение внука.
— Вы тоже так считаете? — не удержавшись, спросил я.
— Роман, вы в этой истории — пострадавшая сторона. И когда мы затевали свое… э-э вмешательство, то были на сто процентов уверены в том, что сумеем вам помочь. Столько всего придумали, столько строили предположений.
— Что, к примеру? — спросил я.
— Да многое. Многое приходило в голову за эти годы, поверьте. Времени у нас было больше, чем у вас. И голов больше. К тому же порой мы консультировались то с юристами, встреченными где-нибудь в компании друзей, то с милиционерами, однажды даже с гуру какой-то странной веры. Но мы, как ни стыдно признаться, так и не нашли из этой ситуации достойного выхода. Недостойных — масса. Вы можете сейчас, не заходя домой, уехать куда-нибудь раз и навсегда. Можете потом переехать за границу. Можете поменять имена. Жить тихо, как мышки. Но есть одно, «но», — вы всю жизнь будете с тревогой оглядываться по сторонам. Хотите вы этого? А вдруг она вас найдет? Мы ведь не знаем, какую скрипку в этой ситуации играет судьба. Может быть, она не на вашей стороне. И ей довольно скоро удастся вас отыскать. Или, что еще хуже, не скоро. Лет через десять, когда у вас будут маленькие дети. Тогда все обернется еще трагичнее.
Что еще вы можете сделать? Убить ее? Но тогда, простите, чем вы лучше? Каким-то чудом уговорить ее оставить вас в покое? А сможете вы назавтра, выходя из дома, с уверенностью считать, что она не передумала? Не превратится ли каждый ваш день в кошмар? Милиция вам не поможет. А вот то, что предлагает Кирилл, возможно, и имеет смысл. Сдавшись на ее милость, вы сможете по крайней мере сохранить жизнь Еве и, даже если и не будете никогда счастливы, сможете контролировать этого монстра…
— Контролировать? — усмехнулась Ева. — А если они поссорятся? А если ей не понравится его вымученная любовь? Она ведь и в этом случае может все «стереть» и начать сначала. А ну-ка, дорогой, давай попробуем лет через тридцать…
— Это замкнутый круг, — сказал Кира. — Как ни крути. Что не делай.
Все замолчали, и стало слышно, как по стеклу бьют капли дождя. Снег перешел в дождь. И я подумал, что скоро — весна. Весна. Которую я, возможно, не увижу. От обилия информации голова медленно шла кругом. И мне внезапно захотелось закрыться у себя в квартире и просто полежать, глядя в потолок, чтобы совсем не о чем не думать. Чтобы чувствовать себя живым и чтобы еще Ева сидела рядом и гладила меня по голове. Мне было это жизненно необходимо.
— Вечер затянулся, — сказал я. — Хорошо бы подвести итоги и сделать хоть какие-то выводы. Поэтому, мы, наверно, откланяемся…
— Куда ты собрался?!
— Нет-нет, — воскликнули Кира и Екатерина Дмитриевна в один голос.
— Уже поздно, — заметил я. — Мы ведь не можем до ночи сидеть вот так и рассуждать о разных фантастических вещах, правда?
— Но вы не можете вернуться, — отрезал Кира. — Она ведь уже пыталась убить тебя! Она не станет никого предупреждать. Она и так слишком долго ждет на этот раз.
— Она пыталась меня что? — оторопел я. — Когда? Я мог этого не заметить? Или нет, давайте по порядку: я, вообще, жив еще или нет?
— Остряк. Ты что, забыл?
— О чем?
— Как попал под машину!
20
— А Инга-то здесь при чем? — рассмеялся я. — За рулем была совсем не она…
— Не она, — подтвердил Кира. — Она в своем, мерседесе, так угрожающе наехала на мужика, что тот от страха — не дай бог столкнуться с этой штучкой! — сдал назад, и ты оказался под колесами.
— Ты это видел? — спросил я.
— Видел. Своими глазами. И когда ты упал, то у меня просто сердце остановилось. Я думал, ты… Но ты был без сознания. Я помог водителю погрузить тебя в машину и отвезти в больницу. А сам побежал к твоим грузчикам. Так что, когда ты мне позвонил, мы уже заканчивали грузить. Да что ты на меня так смотришь? Не веришь мне?
— Я уже не знаю, чему верить. Я ничего не понимаю. Зачем ей было меня убивать тогда? Что я ей тогда плохого сделал? Она что, решила выместить на мне обиду за предыдущие два жизни? Я Еву тогда еще в глаза не видел!
— Ты с ума сошел? — спросил Кира. — Ты зачем переезжать собрался?
— Давно собирался.
— Ты два года собирался, никак собраться не мог, а тут за неделю все вещи упаковал. Помнишь?
— Конечно, помню. Ну и что? Я долго собирался переезжать, ну и в конце концов собрался. А что вещи собрал быстро — так чего тянуть?
Кира застонал, схватился за голову и обвел взглядом присутствующих.
— Нет, вы что-нибудь подобное слышали? Может, пусть она его пристрелит, мне уже не жалко!
В комнате что-то происходило. Все смотрели на меня с сомнением, даже Ева старалась не встречаться со мной взглядом. Похоже, она просто не знала куда спрятаться.
— Ева, — попросил я. — Ну скажи ему, что я говорю чистую правду. Ну вспомни, мы в первый раз встретились, когда ты пришла за ключами, которые твоя мама собиралась оставить у меня. А у меня их не было, помнишь?
В комнате теперь воцарилась полная тишина. Кира смотрел на меня как на отъявленного негодяя, Екатерина Дмитриевна щурилась как-то особенно беззащитно, а Ева, ответ которой только и мог вернуть доверие этих людей ко мне, почему-то с ответом не торопилась. Она просто застыла. Превратилась в мраморное изваяние. А глаза у нее подозрительно блестели.
— Ева, — позвал я уже не так уверенно. — Скажи… Что-нибудь уже скажи, а то я сойду с ума.
— Я не понимаю, чего ты добиваешься? — спросила она и, обратившись к остальным, прибавила: — Мне нужно выйти, разрешите?
— Конечно, милая, — отозвалась тут же Екатерина Дмитриевна, — я вас провожу. Обернувшись, она посмотрела на меня и покачала головой.
— Ну ты и… — Кира даже не захотел тратить на меня сильного словца.
— Послушай, — сказал я. — Я уже совсем ничего не понимаю. Может быть, день был слишком необычный. Но я говорю то, что знаю наверняка: я не был знаком с Евой до переезда. Богом клянусь!
— Ты ее больше не любишь? — осторожно спросил Кира.
Я усмехнулся:
— Кира, ты говоришь так, будто она моя жена и за плечами у нас двадцать лет брака. Что значит больше? Я себе-то не могу ответить на вопрос, когда я понял что к ней испытываю. Вчера, или неделю назад, или с самого начала, когда она пришла за ключами.
Кира нахмурился.
— Я к тебе приходил помогать книги упаковывать?
— Да.
— Помнишь, что ты делал?
— Книги упаковывал! — повысил я голос.
Кира покачал головой:
— Ты пел.
— Пел?
— Что, и этого не помнишь? Пел, скакал по квартире как чумовой и время от времени смеялся. Может, тебя Инга чем опоила, что тебе память отшибло?
— Точно, — наконец сообразил я. — Мне же отшибло. В больнице, помнишь? Они же мне рентген делали там, все такое.
И тут я заметил, что Кира, наконец, задумался. Он еще совсем чуть-чуть только задумался. Но тем самым одним маленьким шажком чуть-чуть перешел на мою сторону. И еще я понял по его лицу, что ему очень хочется перейти на мою сторону, потому что он уже столько лет на моей стороне, а тут…
— Точно, брат, я и забыл совсем. Так ты не прикидываешься?
— Я должен что-то вспомнить?
— А можешь? — Кира думал о чем-то своем, соображая, вероятно, что из моей потери памяти могло следовать.
Но если ему было что сообразить, то мне и думать было нечего. Я не помнил, чтобы пел, собирая вещи. Я вообще не помнил, чтобы я пел в последние несколько лет. А может — никогда?
— У тебя в новой квартире ставили счетчики на воду, помнишь?
— Вроде.
— И ты поехал мастеру открыть.
— Наверно, поехал.
— Ты это помнишь или нет? — рассердился Кира.
— Помню. Не то чтобы лицо мастера перед глазами стоит, но в принципе все помню.
— Счетчики поставили?
— Раз стоят — значит, поставили.
— И… — протянул Кира, приглашая меня продолжить.
— Что?
— И что было дальше?
— Домой вернулся. Все.
Кира достал из кармана куртки блокнот, полистал и сунул мне под нос.
— Читай! — приказал он.
— «Двадцатое декабря, 12–00», — прочел я. — «Они столкнулись в подъезде!!!» Кто это они?
— Ты и Инга.
— Не помню.
— Верю.
— Почему?
— Потому что она через пять минут уже поднялась к себе. День бы пасмурный, как обычно, и у нее в окнах загорелся свет.
— Ты на морозе прыгал, что ли?
— У вас очень приятное кафе напротив дома. Я там любимый клиент с бесконечным кредитом. Дальше читай.
— «Роман уходит домой. 23–35». Так поздно? Совсем не помню. Неужели так поздно счетчики ставили?
Кира молчал.
— Не могли, да? То есть я чем-то был занят, да?
Кира молчал, а я перешел на шепот и, оглядываясь на дверь, ведущую в соседнюю комнату, в которой скрылась Ева, спросил умирающим голосом:
— С Ингой я точно не был?
— Не был, — ответил Кира. — Ты правда совсем ничего не помнишь?
— Странно. Мастера помню, ну лицо, может, и не запомнил, но сумку его помню, красная была сумка, такая забавная. Помню, прощаясь, ему деньги отдавал. Сдачи не было, сто рублей на чай оставил. И за окном, точно помню, еще светло было. Слушай, мне кажется, он быстро все сделал, за час как будто.
За дверью послышались шаги, и на пороге появилась Ева.
— Я тоже хочу знать что у него такое с памятью, — сказала она Кире. — Пусть скажет правду. Мне уже все равно.
Мы с Кирой заговорили одновременно.
— Что значит все равно? — спросил я.
Мне совсем не понравилось это ее «все равно». Я не хотел быть ей «все равно».
— Да, кажется, он правду говорит, — покачал головой Кира. — Может, просто введем его в курс дела?
— Нет! — воскликнула Ева. Смутилась и тут же добавила:
— Позволь нам поговорить. Наедине. Там как раз Валентина Дмитриевна изнывает, ожидая услышать от тебя что-нибудь новенькое.
Кира поднял глаза к потолку. Поджал губы. Но все-таки поднялся и, выходя уже, повернулся к Еве:
— У нас мало времени, ты в курсе?
— Да-да, — смущенно ответила она.
Как только дверь за Кирой закрылась, я сказал Еве:
— В тот день, когда я переезжал, меня сбила машина. Переезд, собственно, лег на плечи Киры. Я потерял сознание. И очнулся только в больнице. Там была такая смешная врач-невролог. Девчонка-невролог, которая стремилась казаться значительнее и старше. Она сказала, что у меня локальная амнезия. Я тогда не то чтобы ей не поверил, но совсем не принял всерьез. Да и примеры у нее были дурацкие про коньки какие-то… Какие коньки!
— А что это значит? Амнезия — это вроде потеря памяти.
— Так и есть. Но поскольку я помнил вроде бы все про себя, и даже телефон Киры, а амнезия была локальная, то есть — незначительная, то я и плюнул на это. Подумаешь, мало ли что могло из головы вылететь. А она еще сказала, что у меня что-то вылетело из головы и все, что с этим было связано, тоже. Я действительно не понимаю, что вы все имеете в виду, когда говорите, что мы с тобой были знакомы, например. Или вот Кира говорит, что я пел и плясал, когда собирал вещи. Это может быть как-то связано?
Ева улыбнулась, когда я рассказал про свои песни.
— Да, — ответила она, — наверно.
— Как?
— А вот так…
И тут она меня быстро поцеловала. И мне показалось, что я снова потерял сознание. Так взорвалось что-то в голове множеством красочных огней. И целая вселенная вдруг сорвалась с наезженной орбиты и бросилась куда-то вскачь, как девчонка. И мне все это было так знакомо. Я это знал! Я все это знал! Удивительно!
Ну какие-то восклицания метались в моей голове, какие-то лозунги невысказанные и, может быть, даже гимны, но я не обращал на них внимание, так они слились с вселенским гулом. Я, конечно, ее уже не отпускал. Но — о чудо! — она не очень-то и рвалась куда-то. То есть она совсем никуда не рвалась и даже ни капли не возражала, что я ее не отпускаю, а только крепче прижимаю к себе и, если все дальше пойдет в том же духе — непременно зацелую до смерти. Или оба мы растворимся в новой вселенной, которая устроила настоящий фейерверк в моей голове, проникая в кровь, растекаясь по всему телу.
Но она все-таки сделала над собой усилие — я просто чувствовал, что это для нее — усилие, она оторвалась от меня и шепотом сказала:
— Подожди…
И я открыл глаза. Я никогда раньше не закрывал глаза, когда целовался. Господи, никого никогда я не целовал. Так, чушь все это была и пародия. Я открыл глаза и упал в гостиную Киры, где она сидела под лампой, совсем как тогда, когда она стояла в лифте под лампой, а я все совал ей дневник Инги и говорил «Это ваше!». Над ней и тогда был нимб от этой простой электрической лампочки, как сейчас.
— Это уже было, да? — спросил я ее. — Я все это знаю. Я все это знал. Но не помнил. Теперь я понимаю, почему ты снилась мне каждую ночь. Совершенно посторонняя девчонка — каждую ночь. Совсем не приветливая девчонка — как только закрою глаза. Я думал, это у меня такое помешательство на почве твоего презрения.
— Да, все это уже было. И ты сказал, что за два дня соберешь вещи, и мы уже никогда не расстанемся. И ушел домой… поздно ночью.
— Да, когда пришла твоя мама. Мы с ней познакомились. О, боже! Она ж меня потом спрашивала: у вас с Евой роман? Я думал, она немного сумасшедшая.
— Ну когда все вокруг кажутся сумасшедшими, то просто необходимо обратиться к зеркалу, мне кажется.
— Но что толку? В моем случае — все бесполезно.
— Но почему ты мне ничего не рассказала, когда я все-таки переехал?
— Представь, пожалуйста. После этого безумного дня, который мы провели вместе, ты действительное переезжаешь. Но ко мне даже не заходишь. Более того, когда мы сталкиваемся на лестничной клетке, ты строго намекаешь мне, что мои попытки познакомиться с тобой — бессмысленны.
Я вспомнил нашу встречу, которую считал первой, и застонал. А потом расхохотался и объяснил:
— А меня так уязвило, каким тоном ты ответила «С тобой?!», будто я был последним человеком, с которым ты стала бы знакомиться. Я решил, что это такое высокомерие и безразличие полное.
— А представь, мне каково было? — заразилась моим смехом Ева. — Ты делал вид, что видишь меня впервые в жизни. Будто мы и вовсе не знакомы! Я решила, что ты просто захотел от меня отделаться. Правда, все то, что ты делал потом, очень было странно. Ты снова становился такой же, как тогда, когда мы познакомились. Когда ты стоял у меня в коридоре, ну когда пришел цветы поливать, помнишь, я думала, что ты… ну у тебя такие глаза были… как тогда, когда я в этом самом коридоре тебя провожала. Мне казалось, что ты вот-вот бросишься меня целовать.
— Мне тоже так казалось. Это какое-то наваждение было. Дежавю. Я чувствовал, но вспомнить не мог. Почему ты тогда меня не поцеловала? Я бы тогда же все и вспомнил. Все бы и выяснили.
— Я боялась, — ответила она.
— Да, да, ты, кажется, что-то такое говорила, что нельзя… Чего нельзя, почему нельзя?
— Она ко мне приходила. Когда ты еще не переехал, — Ева как-то резко остановилась, и я понял, насколько ей неприятно вспоминать о моем романе с Ингой. — Она пришла ко мне, сунула дневник и сказала: если хочешь жить — прочти, Анна. Я тогда совсем ничего не понимала и попыталась ей объяснить, что меня зовут не Анна, а Ева и что она, вероятно, ошиблась. Но она и слушать не стала.
«Это сейчас ты — Ева, — сказала она. — А в прошлый раз была Анной».
Когда я все это прочитала… Мне даже поговорить об этом было не с кем.
— Ты ей сразу поверила?
— Да, сразу. Я ведь историю про погибшую подругу моей мамы слышала сотню раз. Сначала она рассказывала ее своим подругам, а я маленькая слушала. Потом, когда я подросла, рассказала и мне. Ее это всегда очень беспокоило. Такая любовь и такой конец. Она, может 6ыть, и замуж-то не вышла именно от страха, что вот так все может сложился. Это детский страх. Какой бы взрослой и разумной ты не стала, он никуда не уходит. Он всегда с тобой.
Потом она забрала дневник. А я стала думать. Мне казалось, я умная. Я сейчас придумаю какой-нибудь выход. Возилась с астрологическими картами, читала книги про инкарнацию. Самое смешное, что в таких книгах есть подробнейшее описание того, как сохранить память в следующей жизни о предыдущей. Как в кулинарных книгах — рецепты меню. Но мне и в голову не приходило, что кто-то однажды таким рецептом захочет воспользоваться.
— А представь, что она не одна такая.
— Не одна, ее ведь научил тот человек…
— Нет, я не об этом. Представь, что таких, как она, уже много. Сотни. Тысячи. Миллионы. Мне кажется, в таком мире жить жутковато. И как-то — бессмысленно, что ли. Все всё знают наперед. И зачем им это? В чем тогда смысл?
— Да, жизнь перестает быть чудом…
Когда в комнату осторожно заглянул Кира, а за ним появилась и Валентина Дмитриевна, мы с трудом сообразили, что находимся в гостях и о чем-то еще нужно говорить с окружающими. Единственное, о чем мы сейчас мечтали, остаться наедине и наговориться всласть. И никогда не расставаться. Потому что это теперь совершенно уже было невозможно.
— Мы вас прервем, — начала Валентина Дмитриевна. — Наш совет еще не окончен.
Мы посмотрели на нее как на учительницу, которая не услышала звонка на перемену или не захотела услышать и все еще продолжает объяснять неинтересную тему.
— Уже поздно, — начал я.
Влюбленные с реальными надеждами на взаимность становятся очень изобретательны…
— Может быть, продолжим завтра, а пока я бы проводил Еву домой…
— Домой? Но это исключено! — воскликнула она.
— Как это? — не поняла Ева.
— Вам нельзя домой. Она была у нас сегодня днем. Это самое главное, о чем мы хотели бы вам сказать.
— Зачем она приходила?
— Она приходила, чтобы оставить нам дневник. Пойдемте.
В соседней комнате Валентина Дмитриевна вместе с сестрой молча показали нам на шкатулку, стоящую на столе. Шкатулка была деревянная, почерневшая от времени. Я открыл ее и увидел дневник. И еще какие-то бумаги.
Первая была дарственной на квартиру Инги, две другие — доверенности на снятие денег с ее счетов в двух разных банках. Увидев сумму, я присвистнул.
— У нее ничего больше не осталось, — заметила Екатерина Дмитриевна. — Ей больше нечего терять. Значит, это конец.
— И вы, зная все, — Ева старательно подбирала слова. — Зная всю нашу историю, как вы могли это взять?!
— Ну кто же знал? Мы ведь думали — дневник. А бумаги обнаружили только потом и сразу же позвонили Кириллу, чтобы он рассекречивался.
— Дома была только я, — добавила Валентина Дмитриевна. — Вы ведь видите, как я передвигаюсь. Я бы ни за что не отпустила ее просто так, но она вошла, положила на стол шкатулку и попросила сохранить бумаги или передать эту миссию нашим детям. Я попросила ее выслушать меня, но она только покачала головой, повернулась и быстро направилась к выходу. А меня подвела техника, — обескураженно сказала она. — В самый неподходящий момент. Я, разволновавшись перепутала кнопки и нажала кнопку тормоза, вместо движения. Да так активно ее нажимала, что даже ноготь сломала. Никак понять не могла, что же за ерунда такая… А когда разобралась, дверь за ней закрылась с громким хлопком.
— Я предлагаю вам переночевать у нас, — тут же предложил Кира. — Вдруг что-то придумается за ночь? Или на свежую голову — с утра? Утро, говорят, вечера мудренее.
— Нет, спасибо, — сказали мы с Евой практически одновременно.
— Моя мама будет беспокоиться.
— А я не вижу смысла прятаться.
Мы посмотрели друг на друга.
— Мы пойдем.
— Ты что, не понимаешь, что она не шутит? — удивился Кира. — Она все до копейки отдала нам. Вот, посмотри, и квартиру, и счета.
— Кстати, — съязвил я. — У нее шикарная машина. Как насчет нее?
Кира порылся в бумагах и задумчиво сказал:
— Действительно…
Я усмехнулся:
— Мы пойдем. Запремся дома на все замки и станем обдумывать ситуацию, обещаю.
Мы с Евой пятились к двери, и, если честно, все мои мысли были заняты тем, чтобы утащить ее к себе, когда мы вернемся, и как-то объяснить это ее маме. И разумеется, не для того, чтобы строить планы обороны или копаться в намерениях Инги. Сейчас мне казалось, что Инга — персонаж хоть и злой, но надуманный и нереальный, а возможности ее ограничены психологией обычного человека. Одно дело — доносы строчить, и совсем другое — своими руками лишить человека жизни. Я не был уверен, что она на такое способна.
По крайней мере она никогда еще этого не делала. Кто сказал, что в этот раз все будет по-другому?
Но почти у самой двери мы наткнулись на Екатерину Дмитриевну.
— Сейчас только половина девятого, — сказала она. — Время детское. А вы бежите. Нет, мы понимаем вас. Но у вас осталось совсем немного времени.
— Вот поэтому мы и хотим поскорее уйти. Времени совсем немного.
— Ну хотя бы прочтите дневник — что она там написала. Может быть, изложила сгоряча что собирается делать на этот раз.
— А вы? — спросил Ева.
— Мы не читали. Не подумайте, не от того, что дали ей слово. Да и все деньги, которые она нам оставила, мы передадим в благотворительный фонд для детей. Нам ничего не нужно. Мы не читали дневник от бессилия. Мы не сможем жить с этим, если узнаем что она написала, а потом все так и случится. Мы уже слишком старые люди, чтобы… Ах, — всплеснула она руками, — как мы бесполезны здесь.
— Ну что вы, — я взял ее руку и пожал ее. — Вы подарили мне Киру. У меня никогда не было друзей. Вы предостерегли меня. Что же еще?
— Еще мы решили так: как только она уйдет из жизни, мы сожжем дневник. А после нашей смерти Кира продаст квартиру, чтобы никогда больше не становиться участниками этой драмы. Может быть, и драма тогда пойдет по другому сценарию?
Возвращайтесь в комнату. Я сейчас принесу вам…
Мы неохотно вернулись. Настроение сразу как-то резко изменилось. Только что жизнь казалась бесконечно долгой, потому что было в ней главное, самое прекрасное главное, и впереди было практически — бессмертие. А тут… Снова зажало сердце в тиски, и я подумал, что в последнее время сердце, сжатое тисками безысходности, стало для меня привычным состоянием. Ни свободы, ни выбора — только замкнутый круг и последний шаг по этому замкнутому кругу. А про свободу выбор, это я, конечно, зря: была она, была. Свобода выбирать между тем, чего не хочется, и тем, чего совсем не хочется.
Дневник был все тот же. Только теперь я не относился к нему как к исторической ценности, а брезгливо листал страницы, не обращая внимания на то, что кусочки бумаги липнут к пальцам, как крылья бабочки. Если все сложится как обычно, то даже хорошо, что они решили его сжечь. Будет что-то вроде ритуала, перечеркивания прошлого. Я бы сам сжег свое прошлое. В двух поколениях. Если бы там не было моей Евы. Я бы сам сжег…
21
Он прошел мимо меня и я поняла, что время нашего знакомства — близко. Но на этот раз все вышло слишком быстро и неожиданно. Да я, собственно, и представить себе не могла. У моей домработницы разыгрался приступ радикулита (запила, дрянь этакая, как обычно, все на спину валит) и я уже третий день самостоятельно пыталась приготовить себе хоть что-нибудь горячее. Одними салатами сыт не будешь. Должен был получиться овощной суп. Всего-то. Но не получился. Сгорел начисто. Кастрюля черная. Запах такой, что хоть из дома беги. И я бы сбежала, если бы не легкое недомогание, которое преследовало меня с самого утра, делая ленивой и невнимательной.
Я бросила кастрюлю с угольками в пакет для мусора и побежала вниз по лестнице (наш вечно неработающий лифт!), чтобы выбросить в мусоропровод. И, уже возвращаясь, услышала сверху смех. Сначала женский, и уже почти коснувшись ручки своей двери, — его. Его голос. Но слов поначалу я не разобрала, потому что сердце ухало как филин. Голос был такой родной, такой близкий.
Я схитрила. Хлопнула дверью, а сама осталась на лестничной клетке послушать. И ничего не услышала. Тишина. Только какая-то возня. Я спустилась бесшумно. Он поселился этажом ниже, прямо под моей квартирой. Но там никого не было. Тогда я поднялась на цыпочках на пролет выше и застыла. Да, это был он, он целовался с девчонкой из нашего подъезда. У меня едва не случилась истерика. Я медленно ретировалась домой и тихо затворила за собой дверь, а потом начала хохотать, как сумасшедшая. Нет, господа хорошие, мы так не договаривались. У нас же все в сценарии прописано. Сначала я, а потом, если у меня че не выйдет, — она. А тут что-то вы иное удумали. Да и быстро-то как. Никак — любовь с первого взгляда? Окрутила-охомутала, стервочка малолетняя? Дрожащими руками я вытащила из пачки сигарету. И только потом поняла — зачем. Я уже не могла находиться в квартире.
Мне нужно было — туда, на лестничную клетку. Мне нужно было все видеть, ну если не видеть, то хотя бы слышать и знать. А сигарета — прикрытие конкретное. Но с лестничной клетки я больше не уйду, пока не пойму что там у них к чему.
Я осторожно вышла и стала прислушиваться, держа сигарету на изготовке, как часовой — ружье. Снова слышалась возня, но теперь я улавливала в ней лишь звуки поцелуев, и каждый из них в мое сердце всаживал булавки, одну за другой. Медленно и больно. А потом она сказала: «Все, иди, а то ты до дома не доберешься. Смотри, ночь уже». «Ой, как не хочется. Не хочу от тебя уходить. Но всего три дня, ладно? Я клянусь за три дня управиться. Соберу все вещи и больше никогда тебя не покину. Придешь ко мне жить?»
Она смеялась и через некоторое время, которое булавки сотней входили в мое сердце, спросила: «Вот так сразу и жить? Мы только познакомились!»
«Нет, — сказал он, — я тебя давно знаю. Очень давно. Мне кажется, еще из прошлой жизни…»
Сигарета выпала из моих рук. Я никогда не думала… А что, если они — тоже? Тоже что-то помнят. Тогда это — заговор. Против меня. Я ненавидела их настолько сильно, что, если бы на мне сейчас был пояс шахидки, то не раздумывая, нажала бы на секретную кнопочку, чтобы все — к чертовой матери. Пускай я в следующей жизни не сохранила бы память, но я бы взорвала бы и себя, и их, и весь этот проклятый дом, в котором я собиралась быть наконец счастливой. Ай, как я их ненавидела! И если раньше вся моя ненависть предназначалась ей, ей одной, то сейчас он был с ней заодно, с ней в заговоре, а значит, и его мне тоже совсем не жаль. А может быть, просто уничтожить его, а в следующей жизни поискать себе кого-нибудь более достойного? Не могу, не могу, не могу! Я как привязана к этому идиоту…
— Что-то случилось у нее с языком, — обескуражено сказала Ева. — Тебе не кажется? У нее прежние записи не такие. Там она пыталась выдержать какой-то светский тон.
— А теперь показала свою истинную сущность. Если человек такой, то так он и говорит и пишет. Она сама себя разоблачила. И больше этого не стесняется.
— А у меня еще одно предположение, — высказался Кира. — В этой жизни у нее более низкая сущность, по сравнению с прошлыми. Я вообще читал… А я, надо сказать, много прочитал благодаря тебе о переселении душ, строго говоря, по этой их системе, она вообще уже во второй жизни должна была родиться баобабом каким-нибудь или там «гадюкой с длинным веком».
— Читал, говоришь, много? — спросил я его подозрительно. — А цитируешь общеизвестную песню Высоцкого. Кстати, нигде не прочел — существует ли какой-нибудь дуст от таких тараканов, как у нее?
— Нет, — сказал Кира. — Но душа у нее явно сильно потемнела и совсем измельчала.
— Что не помешает ей отправить меня на тот свет, к чему она так искренне стремится, — съязвил я.
Ева толкнула меня локтем в бок, предлагая вернуться к чтению.
Все три дня, что он собирался, я сидела в машине возле его дома и составляла план его уничтожения. Домой уезжала за полночь. Боялась проворонить. И больше всего меня раздражало, что он держал данное ей слово. Накупил уже на следующий день коробок и полиэтиленовых мешков, приволок все это к себе в квартиру как навьюченный осел и больше не выходил. Судя по тому, что свет у него горел во всех комнатах, сборы шли полным ходом. Но я дежурила не зря. Уже грузили вещи, и я понимала, что время, отпущенное мне на какую-нибудь хотя бы призрачную надежду, улетучивается с каждой секундой, с каждым ударом сердца. И тут он вдруг побежал куда-то. Я сначала не поняла, что случилось. Не мог же он бросить машину с грузчиками и скакать куда-то зайцем так, что пятки сверкают. Никак мадама наша позвонила, позвала. Я сжала руль с такой силой, что сломала ноготь. Ноготь, который стоил больше его аспирантской стипендии, уж точно. Господи! За что ты меня так? Почему — он? Почему не кто-нибудь другой? Почему не любой другой? Почему я должна биться и биться каждый раз, все время проигрывая одно и то же не нужное мне сражение? Да у меня на каждой фотосессии сотня поклонников, только пальцем помани…
То, что произошло дальше, я не планировала. Эмоциональный порыв, так сказать. Он шел от магазина с новой коробкой, а какая-то развалюха собиралась выруливать на проезжую часть, которую занимала моя скромная персона. Я тронулась с места, но от злости ни с того ни с сего крутанула руль, пугнув водителя, чтобы не лез куда не надо. И тот — силы небесные! — действительно испугался. И шарахнулся назад. Прямо на Романа. И Роман упал.
Я, разумеется, не стала задерживаться ни на минуту. Но впервые пожалела, что машина у меня столь приметная. Пришлось отъехать достаточно далеко, а потом рысью — назад. И вовремя же я подоспела. Толстяк с трясущимися губами ругался со скорой, которой до сих пор не было. В конце концов погрузил Романа в свою машину с помощью какого-то cyмоиста и повез по направлению к больнице Святой Елизаветы. Я вернулась к машине, доехала до больницы и притаилась в холле, когда с ним разговаривал доктор. «Поймите, у меня нет никого в городе из близких, — говорил он. — Мне некому позвонить. Разве что…»
Я была уверена, что он позвонит ей. Но, к моему удивлению, он позвонил своему другу. И попросил помочь. Это меня удивило, и только. Я ехала за ним потом до дома, собираясь завершить начатое. Но никак не складывалось. Однако, у самого подъезда, я вдруг передумала. Потому что произошло одно маленькое событие. На пороге стояла улыбающаяся девчонка и мой герой прошел мимо нее даже не поздоровавшись…»
Я застонал и спросил:
— Господи, я действительно это сделал?
— Ага, — ответила Ева. — Ты и сейчас не помнишь этого?
— Как-то нет. А может быть, я просто тебя не заметил?
— Дуру, сияющую улыбкой? Вряд ли!
— Ладно, пошли дальше. Будут еще сюрпризы?
Но Ева с большим интересом читала дальше, тогда как я засмотрелся на нее, совсем позабыв о том, что, возможно, ей не следует знать, какие события произошли в моей жизни вскоре после больницы.
— Ого! Так она тебя еще и залила? Ах, как ловко она тебя заманила. И меня обманула. Когда забирала дневник, сказала нечто такое, что, мол, мы с ним пара, а ты все портишь. Из-за тебя он все время умирает. А я — за ним.
— Она съездила в больницу, переговорила с докторшей?
— Да, вот тут она пишет про нее. Да, та ей рассказала про амнезию.
— И что Инга?
Мне как-то расхотелось читать. Это было все равно, что говорить с нею или как-то иначе иметь с ней дело. А мне этого совсем не хотелось. Хватит с меня Инги.
— О! Она в Бога поверила. Пошла свечку в церкви ставить.
— Сколько нечисти-то по церквям шастает, — прошептала Валентина Дмитриевна, допивая наконец свой бокал вина.
Наверно, теперь я знал все. Хотел бы я не знать всего этого? Ну выбросить из жизни свой переезд и жить, как прежде, в старой квартире, со старыми представлениями о жизни и не становиться по глупой случайности героем этой глупой драмы?
Я посмотрел на Еву, которая хмурилась, дочитывая дневник, аккуратно, двумя воображаемыми пальчиками взял ее образ и посадил на чашу весов, которая тут же ухнула вниз. А потом на вторую чашу весов я положил сверкающий шарик, похожий на маленькое солнце, который назвал «моя жизнь». И вторая чаша весов резко пошла вниз, а Ева на другой чаше стала подниматься наверх. И вот в какой-то момент наступило хрупкое равновесие. Шар сиял. Воображаемая Ева сидела на чаше весов как на качелях, держась крепко за длинные нити, она улыбалась, и шар на противоположной чаше освещал ее лицо. И я запомнил это мгновение. Потому что бывают такие мгновения в жизни, которые запоминаешь накрепко. Которые потом никогда из тебя не выбить. Но мгновение было коротким, и шар, бывший моей жизнью, стал медленно падать в чаше вниз, все ниже и ниже, а воображаемая Ева стала подниматься наверх, с недоумением глядя по сторонам. Шар перетянул. Двух мнений тут быть не могло.
Но он перестал искриться. А походил теперь на погасшее солнце — холодный и почерневший, из какого-то рыхлого материала, будто черный дым клубился теперь на чаше весов. Пепелище. Присмотревшись, я увидел, что пепелище-то — настоящее. С обугленными остовами стволов, с почерневшей землей. А Ева там, наверху, тоже больше не улыбалась, а ежилась, будто пыталась согреться.
Я мысленно ухватил за край чашу весов, на которой сидела Ева, и потянул вниз. Медленно потянул. Мне хотелось посмотреть, как из этого пепелища вдруг снова возникнет солнце. Черный жалкий комок поднимался все выше и выше, но никаких перемен я в нем не заметил. Совсем никаких. Только когда чаши поравнялись, где-то в глубине шара что-то вспыхнуло, выпустив сноп света, но луч даже не озарил лица Евы. И она его не заметила. И не согрелась. А когда я сделал так, чтобы Ева оказалась на своей чаше в самом низу, там, вверху, тоже не засветилось солнце. А что-то такое серое вышло, как питерское небо. А Ева посмотрела вверх и спрыгнула с чаши моих воображаемых весов…
Я стоял и смотрел в окно, когда меня легонько в бок толкнул Кира.
— Старик, — сказал он. — Решать тебе, конечно. Но ты бы, что ли, пожалел ее.
— О чем ты?
— Посмотри вон туда. Видишь, где фонарь не горит?
— И что там?
— Это Инга, — совсем тихо сказал Кира. — То есть — это ее машина.
— Хочешь, чтобы я вышел один? — я посмотрел ему в глаза.
И он не отвел глаз. Он просто сказал:
— Разумеется. Кто знает, что у нее на уме?
Никто. Кроме нас. Нас уже было много, но это ничего не меняло. Как началась эта история, так и заканчивалась. Только ощущение бега по замкнутому кругу иссякло, вероятно, в связи с приближением точки икс: дуга описана, вот он и круг. Смешно. Сначала я думал — нет, все это бред. Потом стал постепенно вникать в детали и обстоятельства и поверил. И сразу следом за этим пришла мысль, что раньше-то я не знал. А теперь — вон какой козырь у меня в руках. Теперь я знаю, а значит, смогу все изменить. Но если не все, то хотя бы что-то в главном. Ну как-то перехитрить обстоятельства. Я усмехнулся.
Теперь у нас с Ингой было одно чувство на двоих: ничего нельзя изменить. Глупо было бы думать, что Карский ни о чем не догадывался. Особенно после того, как она поставила его перед выбором. Между невозможным и нежелательным. Он знал, чем рискует. Разумеется, он не догадывался, что Лиза последует за ним. Иначе призадумался бы. Как я. А так как не знал, то и поставил на кон свою жизнь. Видно, предчувствовал, как поэт, человек с тонкой душой, что погасшее солнце воскресить нельзя. Оно не загорится вновь, если попробовать схитрить, оно погаснет навсегда, даже если попробовать притвориться.
А Яшка знал ли? Про погасшее солнце — точно знал. Интуитивно поддерживал его огонь. Не понимая. Но если бы и понял, то вряд ли стал бы другим.
— Мы все знаем, что у нее на уме, — сказал я. — Цирк!
Цирк. Арена. И взмыленная лошадь, уставшая скакать по кругу. Мне надоело знать, что меня хотят убить. Мне захотелось посмотреть, как это будет.
— Я выйду потихоньку, — сказал я. — Ты присмотри за Евой. Запри ее, в конце концов, если что. А уж если совсем что…
— Мы все присмотрим. И мама Евы…
— И она тоже?! — удивился я.
И Кира кивнул.
Хотя, если честно, я уже ничему не удивлялся. Устал удивляться. Мог бы и сам догадаться. Эта нелепая канарейка. Этот неслучайный рассказ.
Мы живем в мире, где все всё знают. Только не понимают, что с этим знанием делать.
— Может быть, для нее это все-таки не судьба, — неуверенно предположил Кира. — Я себе не прощу, если с ней что случится.
— А меня не жалко, выходит?
Кира усмехнулся, но вышло криво, нервно.
— С тобой, может, еще все будет хорошо. Только под машину ее сам не лезь, уж, сделай одолжение. И вообще, не думай о том, что она должна сделать. Думай о том, чего хочешь ты.
— Я пошел.
Пока холодная решимость, которую я еще не распознал и не диагностировал, не покинула меня, я шагнул в коридор.
— Направо, вторая дверь, — громко сказал Кира. — Свет включается внутри помещения. — И шепотом добавил:
— Налево до конца. Постарайся не хлопнуть дверью.
22
Я вышел и, не задумываясь, стал спускаться. И только тогда почувствовал что у меня внутри: так, наверно, солдаты поднимались в атаку в разгар боя, не имея не только никаких шансов, но и глядя в глаза тому, что неизбежно. Холодное и ясное утро таким бывает. Когда просыпаешься и видишь все так отчетливо, как никогда. Каждый предмет четко очерчен, ощущаешь трехмерность пространства в каждом кубометре воздуха.
Я спускался и не то чтобы видел, но чувства наплывали те же, что и в тех снах, когда я просыпался как от удара. Но холодно теперь не становилось. Я совсем замерз. Как анестезия. Всей души и всего разума.
Я резко открыл дверь подъезда, встал под самым фонарем, чтобы она могла меня видеть.
Она вышла из машины. Я сделал шаг в ее сторону.
— Это снова случилось, — крикнула она мне. И, уже подойдя ближе, повторила: — Я ведь предупреждала.
— Я не люблю тебя, Инга, — сказал я.
Мне очень хотелось успеть сказать ей самое главное. Если уж ей так нравится таскать за собой из одной жизни в другую память о своих неудачах, то пусть получит еще и это. Меня грела мысль, что с этим, как и с остальными воспоминаниями, она уже не сможет никогда расстаться. И может быть, если успеть расставить все точки над «и», рано или поздно именно эти воспоминания сыграют свою роль и все изменят. Я знал, что у меня нет шанса ни теперь, ни, тем более, в следующей жизни, где не будет тетушек Киры и, может быть, даже его самого, где Инга, то есть совсем уже не Инга, но по сути — всегда Инга, не станет экспериментировать с дневником, ни за что не даст мне его прочесть.
Но то, что я сейчас намеревался ей сказать, она не забудет, не сумеет забыть и потащит за собой, быть может, как еще одну гирю, тянущую ее на дно.
— Я никогда не любил тебя. И никогда не полюблю. Проживи ты еще хоть тысячу жизней, стань самой ловкой обманщицей, самой опытной любовницей, у тебя ничего не выйдет. Может быть, в какой-нибудь жизни я даже женюсь на тебе, и одним несчастным человеком на свете станет больше, может быть, у нас даже в другое время родятся дети и умрем мы в один день, как пишут в книжках. Но я все равно всегда, везде буду искать Еву. И знаешь, что я тебе скажу? Бог меня любит, потому что в каждой жизни я буду ее находить.
Мне показалось, я успел многое. Но и ей, наверно, показалось, что я слишком многое успел сказать. Если и были у нее какие-то колебания, то где-то в середине моей речи она с ними покончила, потому что рот ее ожесточился, а в глазах откровенно светилась злоба и тоска — самая гремучая смесь на свете. Пистолет в ее руке сверкнул под фонарем так по-киношному, что я рассмеялся. Никогда не видел оружия вблизи, поэтому оно казалось мне ненастоящим. Не в том смысле, что бутафорским, поддельным, а просто не настоящим — вещью, которой нет места в моем мире.
Женщина, которой нет места в моем мире, держала в руках вещь, которой нет места в моем мире.
Вот и все.
И руки у нее дрожали. Прямо-таки тряслись у нее руки. Я посмотрел ей в глаза в последний раз, в самое средоточие этой тоски, и мне показалось, что там еще и страх, потому что языки пламени уже танцевали где-то за первым пределом ее сознания, адское пламя уже подбиралось к ней и непременно подберется. Если ты стал ненасытным духом, то до чистилища тебе — один шаг. И, глядя через эти глаза в самую сердцевину ее несуществующей души, туда, где стояли другие такие же — Вера, Розалия, — как будто всем им вместе, я сказал:
— Ничего у тебя не выйдет.
А потом повернулся к ней спиной и сделал шаг в никуда.
Что значит в никуда? Я просто вышел на пустую дорогу без всякой цели и смысла, зная, что мои последние секунды в этом мире истекают. И я уже был готов. И никакая кинолента прошедшей жизни, запечатлевшая самые яркие моменты моего короткого существования, не полетела перед глазами, когда раздался выстрел.
Я упал.
И наступила тишина.
Да еще рядом совсем послышался визг тормозов, потом хрип. И уже совсем — тишина.
И в самые последние секунды я понял, чего хочу.
Я хотел бы умереть не так.
Лет в сто.
Где-нибудь на маленькой вилле под Неаполем, между Пестумом и Капаччо, в саду, среди азалий и пиний. Чтобы правнуки не заметили, а по-прежнему играли в футбол. И чтобы у согбенной, морщинистой старухи, которая заплачет надо мной, были глаза Евы. Пусть это будет все, что от нее останется. Я согласен любить ее и такой. Я даже уже теперь любил ее такой — синие взбухшие жилки на руках и беззубый рот.
Какая смешная мысль перед смертью.
У окна третьего этажа стояла Екатерина Дмитриевна, закрыв рот ладонью. Кира в расстегнутом пальто выскочил из подъезда и остановился как вкопанный. Валентина Дмитриевна в комнате уже не могла удержать Еву.
Ева услышала выстрел, кинулась вниз, забыв надеть пальто. И упала на колени возле меня. И сразу же обняла и стала поднимать… Хотя еще не знала…
Инга лежала на боку, в неестественной позе, сломанной куклой. Машина смела ее с дороги в небольшой почерневший сугроб, единственный оставшийся на земле, сквозь которую уже просвечивала будущая трава.
Кира переводил взгляд с нее на Еву, которая положила мою голову себе на колени и не плакала.
Первый закон для женщин — это закон слез. А она не заплакала.
Закон слез — это для тех, кто стремится пережить горе. Стереть его из своей души.
А она не хотела.
Она ладонью очищала мой измазанный грязью лоб.
Кира перевел взгляд на водителя машины, которая смяла Ингу на его глазах. Это был немолодой господин. Судя по всему — иностранец. На нем был добротный черный костюм, красный шарф. Во рту он держал трубку. Которую, Кира не сразу поверил в это, а потом лишь, значительно позже, восстановил в памяти с помощью своих тетушек, наблюдавших за происшествием из окна, — он набил и раскурил, выйдя из машины.
Вел он себя абсолютно неадекватно. Оставался спокоен, попыхивал трубкой и, что самое удивительное, — первым заметил, когда я пришел в себя, и показал на меня рукой.
Ева целовала мои глаза. Теперь уже она плакала. Теперь ей хотелось стереть пережитое. Теперь закон слез работал.
А мне еще некоторое время казалось, что я все-таки умер. И может быть, Ева тоже. И наверняка мы с ней где-нибудь в раю, потому что ее поцелуи были самыми настоящими, и я отвечал на них с упоением, но тут заметил Киру и подумал, что eму-то здесь быть не положено, и нахмурился.
— Мы живы? — спросил я.
И Ева часто закивала. Она осторожно покосилась на то, что осталось от Инги, и шепнула:
— Вон она…
Я попытался повернуть голову, но тут же поморщился от боли. И не стал.
— Что с ней? — спросил я Еву.
— Инги больше нет, — одними губами сказала она.
— Это что, я — ее?
Мне показалось убедительным, что, возможно, мои слова, сказанные от самого сердца в самые последние мгновения моей жизни, волшебным образом обратились в оружие, и Инга исчезла, как Гингема, облитая ведром воды. С шипением и свистом, с проклятиями и завываниями растаяла.
— Нет, — ответил господин с иностранным акцентом, — ее — я.
— Вы, кажется, совсем не расстроены? — спросил у него Кира.
— Я серьезно расстроен, — ответил он. — Сколько живу, никогда со мной такого не случалось — убить человека. Три войны прошел, три революции — и никогда, верите ли? Но я сам виноват. Не нужно было болтать лишнего. Я перед вами виноват, — сказал он, обращаясь с последней фразой ко мне.
— Да вы нас спасли, — сказала Ева.
— И это знаю. Я, кстати, искренне надеюсь, что мне это в следующий раз зачтется. Хотя… Знаете ли, колесо сансары — такая непредсказуемая вещь… Не хотелось бы родиться собакой какой-нибудь после этого…
Я приподнялся на локте, я начал догадываться, кто этот человек.
— А мне казалось, наоборот, очень даже предсказуемая.
— Для вас — да. Была. Но теперь…
— У нас есть лет сорок спокойной жизни? Или, может быть, меньше?
— Она не вернется, — ответил он.
— Почему вы так уверены?
— Смерть требует приготовлений. Определенного настроя, сосредоточения. Ну хотя бы минут двух-трех. Я никому никогда больше не раскрою свой секрет. Разве что, только когда соберусь уходить совсем… Так вот у вашей Инги не было этих минут. Она не успела даже глазом моргнуть. Нет, она вернется, разумеется. Только память не сохранит. Будет как все вы. Жить заново. И ей тоже это пойдет на пользу. Ну, разумеется, если не упадет в мир претов…
— Куда? — поинтересовался Кира.
— Да, неважно. Всего вам доброго. Я улетаю через три часа, мне не хочется тратить время на общение с вашей милицией. Сделайте мне такое одолжение, вызовите их как можно позже. А мне пора в аэропорт, меня такси ждет.
С этими словами он отвесил нам легкий поклон, свернул за дом, и Кира, сделавший вслед за ним несколько шагов, говорил потом, что там и вправду стояло желтое такси…
Кира и Ева помогли мне встать. После короткого осмотра стало ясно, что я почти цел и невредим. Только плечо с левой стороны горело огнем, но это была такая малость… Она промахнулась совсем немного, стреляя. Она, промахивающаяся три жизни…
Уже поднявшись к Кире, мы вспомнили, что никто из, нас не оглянулся, чтобы посмотреть на Ингу. И я подумал, что, может быть, ее и нет там, на обочине? Может, и не было никогда?
Но через час появились врачи скорой, потом милиция с протоколом, вопросами, повестками и прочими атрибутами несчастного случая, и оказалось, что все-таки она была. Гражданка Инга Седых. Кем она вам приходится? Тенью, не отвечал я. Злой тенью, караулившей мою любовь три жизни. Что-что вы сказали? Три жизни? Может быть, три года, вы хотели сказать? У вас шок до сих пор?
Да, у меня шок. Да, разумеется, я имел в виду три года. У нас ведь одна жизнь, товарищ капитан, не так ли? Ударился, наверно, сильно, когда падал. Знаете, если это сотрясение мозга — то у меня оно уже было. И даже с легкой потерей памяти. Так доктор сказал. Нет, мне нечего добавить. Что тут можно добавить, когда и так все предельно ясно.
Февраль 2011