Работалось мне теперь — как никогда. Может быть, потому, что диссертация перестала быть чем-то главным. Я стал относиться к ней как к обычно работе, которую нужно сделать быстро. Любезная моя Анастасия Павловна уже позвонила и осчастливила меня сообщением, что предзащита пройдет в конце июня, так что в середине мая нам не мешало бы встретиться, посмотреть материал и обсудить все детали.

Я садился утром за компьютер и набирал текст так скоро, будто перепечатывал его с черновиков. Может, и были они, эти черновики. В моей голове.

Сложились в общую картинку за месяцы моего бессловесного сидения напротив монитора. Может, и небесполезно оно было. Мне теперь все равно. Судя по дневнику, я не должен был дожить до собственной защиты, потому что через два месяца мне грозила катастрофа, сопоставимая с… Да что там миндальничать — смерть меня ожидала за поворотом, только я не знал — за каким.

Разумеется, остатки здравомыслия меня не покинули полностью, и временами я говорил сам себе, что все это бред и куча совпадений. Но сны, с которыми я ничего не мог поделать, разрушали мои надежды каждую ночь. Что-то такое в них было темное и пугающее, но настолько подлинное, что пробуждение и бодрствование, а также пребывание в здравом уме не шли с ними ни в какое сравнение.

Предупрежден — значит, вооружен. Какая глупость! С одной стороны — что мне делать? Куда бежать? А с другой — она ведь тоже знала все наперед и проигрывала из одной жизни в другую. Но, может быть, теперь она победила? Если она Ева… А если нет… И мне слышалось вкрадчивое мурлыкание Инги: «хочу в тепло». А что, если она?

Их ведь действительно — две. С одной я кручу роман, а в другую влюблен как школьник. Вот и высказался. Вот и расставил все точки над «и». Только что это меняет?

Однажды утром я встал и сказала себе. Хорошо. Я верю. Верю всему, что там написано. Верю в неизбежность того, что все снова повторится. Значит, я в опасности. Посидел несколько минут, закрыв глаза, чтобы по-настоящему прочувствовать эту опасность. Но так и не смог представить, кто и каким образом может меня убить в реальной жизни. Неужто я сам?

Но если я поверил в написанное, нужно было принять хоть какие-то меры.

Хоть какие-то. Я не знал с чего начать, а потому в последнее время бродил по просторам Интернета, собирая информацию о Карском и читая его стихи. Поэтому все, что касается диссертации, я делал рано утром, часа за два, а потом почти целый день тратил на свои изыскания.

Но то, что мне удалось найти, были сущие крупицы. Писали, что Карский был человеком уравновешенным, и его самоубийство, особенно в публичном месте, на глазах у изумленной толпы, — поступок совсем не соответствующий его характеру. А уж вторая смерть — поклонницы или любовницы поэта — и вовсе делает этот поступок безответственным и возмутительным. Дальше шли примеры из истории, поминали непременно Надежду Львову, застрелившуюся из-за Брюсова, смерть которой наделала почти столько же шуму в обществе, сколько и кончина Карского вместе с неизвестной дамой.

Интернет мало чем мог мне помочь. Слишком незаметной фигурой был Карский. Хоть и оставил некоторый след в Википедии, но никаких подробностей жизни, никаких упоминаний в переписке известных людей того времени.

Библиотека, где я мог бы убить время в архивах, находилась на другом конце города, а апрель уже захлебывался грязью тающего снега, поэтому никакого желания добираться туда у меня не возникло. Но был у меня один соратник — Мария Степановна — давняя знакомая, работник той самой библиотеки, имеющая доступ к любым архивам и испытывающая почти материнскую любовь ко мне и к теме моей диссертации.

Я вступил в переписку с Марией Степановной, рассказал ей о своем интересе к поэту Карскому. Она ответила, что не припомнит такого, но постарается выудить для меня любой материал, имеющий к нему малейшее отношение.

В первые несколько дней Мария Степановна пересылала мне лишь отсканированные стихи, от которых я, честно говоря, уже подустал. Информации в них никакой не было. Карский, не в пример Пушкину, не посвящал свои стихи знакомым дамам, да и не о любви он писал. Не о женщинах.

Как раз читая его стихи, я понял, что общего между поэтом Николаем Карским, Яшкой, близким к уголовным кругам, и моей скромной персоной. Свобода. Главная ценность, без которой жизнь для каждого из нас теряла смысл. Карский писал только о свободе. Поэт, и жулик, и историк, поступивший в аспирантуру лишь для того, чтобы дожить до двадцати семи лет без всяких армейских повесток, занимающийся темой, не имеющей ничего общего с современным миром. Свобода и бегство каждый раз, когда тебя этой свободы пытаются лишить…

Через неделю Мария Степановна прислала длиннющее письмо:

«Ты ведь знаешь, Рома, в поиске информации на меня можно положиться, но здесь, признаюсь тебе честно, если бы не случай, вряд ли мне удалось бы раскопать хоть что-то интересное. Но счастливый случай все-таки вмешался. Моя младшая сестра — ты ведь помнишь ее, я вас как-то знакомила — работает в комиссии жертв реабилитации политических репрессий. В том числе репрессий периода Гражданской войны. Она тоже часто прибегает к моей помощи, несмотря на то что две ее помощницы безвылазно почти сидят в московских архивах. И вот она попросила меня разыскать дело военнослужащего, расстрелянного по ложному доносу. Я быстро отправила ей необходимую папку и пролистала несколько подшитых страниц, которые хранят судьбы уже совсем других людей. Вот крестьянин из Борисоглебского района, расстрелянный за мешок муки. Вот инженер, которого обвинили в шпионаже. И тут я наткнулась на донос, написанный на поэта Карского!

Не знаю, в чем и перед кем провинился этот несчастный человек, но только донос составлен в самых отвратительных традициях того времени человеком, исполненным ненависти и очень грамотным в таких делах. К сожалению, отсканировать тебе этот документ не могу, однако сохраню для тебя закладочку на тот случай, если захочешь посмотреть потом самостоятельно.

Так вот речь в документе идет о том, что автор его неоднократно нанимался для передачи сведений об устройстве советских заводов, чертежей, экономических расчетов и прочего в руки иностранцев и сопровождающих их лиц, весьма похожих на контрреволюционеров.

Обвинение кажется совершенно нелепым и смехотворным, если бы Карский не жил на Сампсониевском проспекте, рядом с заводской территорией, и при обыске у него не обнаружили бы бинокль и чертежные принадлежности.

Ты ведь представляешь, Рома, какое тогда было время. Я думаю, Карский прекрасно знал, что его ожидает, и его поступок — то есть самоубийство — теперь не кажется мне странным, а даже вполне оправданным, и возможно даже, единственным для него разумным выходом…

И все-таки мне непонятно, почему он сделал это публично, в ресторане. Ведь человеком он был замкнутым, не демонстративным. Он не любил читать свои стихи со сцены, чаще выступал на квартирах где-нибудь, перед небольшой аудиторией знакомых. Популярность его была невелика — витрин не бил, громких скандалов не устраивал, дамским угодником не считался. Работал много. У него при жизни вышло пять сборников стихов. И ты знаешь, в советское время они очень активно переиздавались, несмотря на то что сейчас его имя почти забыто…»

Карский бежал таким образом туда, откуда нет возврата. Даже если он не был уверен, что его ожидает расстрел, то и тюрьма была совсем не тем местом, где он смог бы существовать. Свобода. Он без нее не мог. Он решил остаться свободным.

В дверь позвонили. Это было невероятно. Я даже телефонную трубку не снимал до полудня, когда работал. Все об этом знали, а уж о том, чтобы заявиться ко мне с визитом…

На пороге стояла Инга.

— Ты так давно не звонил…

— Проходи.

Я провел ее в комнату, к компьютеру, к куче бумаг, загромоздивших стол, чтобы убедилась — я работаю. Чтобы поняла — я работаю. Чтобы осознала — я занят.

— Угостишь кофе? — спросила она.

Я взглянул на часы и улыбнулся ей:

— Да, сейчас могу. Пятнадцать минут у меня есть — после наверстаю.

Я отправился на кухню, а когда вернулся с двумя чашечками, Инга держала в руках дневник.

— Откуда это у тебя?

— Понятия не имею, — ответил я. — Разбирал книги и нашел. Большую часть библиотеки собрал дед, поэтому я не все эти книги хорошо знаю. Вот — нашел, заинтересовался.

— Ты читал это?

— Только собирался, — солгал я.

— А коробка, в которой был альбом, цела?

— Все коробки я сразу же выбросил. Но стопку книг, с которыми лежал альбом, еще не разобрал.

— Я могу взглянуть?

Книги стояли у стены высокой стопкой, Инга сняла одну, другую, третью и посмотрела на меня:

— Ты уверен, что они принадлежали твоему деду?

— Не очень…

Она сняла еще пару книг, удовлетворенно кивнула, открыла одну из них:

— Читай.

«Инге от любимого агентства», — гласила надпись. Я посмотрел на обложку. «Современная фотография». Действительно, вряд ли дед покупал такие дорогие книги, да и выпущена книга в прошлом году…

— Как они ко мне попали? — спросил я.

Инга задумалась.

— Я переезжала в середине февраля, — сказала она. — Числа десятого. А ты?

— Десятого.

— Значит, наши вещи выгружали одновременно. Ты мог перепутать?

— Да меня там и не было, меня друг перевозил, а сам я…

Мне совсем не хотелось рассказывать ей историю с машиной и больницей.

— Поможешь перетащить мои книги ко мне?

— Разумеется.

И только тут до меня дошло, что все это время Инга не расстается с дневником, прижимая его к груди.

— Он тоже твой? — спросил я как можно более равнодушно.

— Да, — ответила она.

Мы выпили кофе как два хищника, настороженно глядя друг другу в глаза, делано улыбаясь. Потом перенесли к ней книги. Она показала, куда их поставить.

— Останешься, — спросила она. — Или зайдешь позже?

— Не сегодня, — ответил я как можно более вежливо.

— Ты совсем пропал, — грустно покачала она головой.

— Прости, — улыбнулся я.

— И все? — спросила она.

Мне показалось, что где-то я уже слышал такой диалог, я мог бы поклясться, что он был в том самом дневнике, который она так и не выпустила из рук.

— Пока.

Я вернулся к себе и сел за компьютер. Нет. О работе теперь можно было не мечтать. Какой же я идиот! Дневник лежал у меня почти месяц, а я не удосужился дочитать его до конца. И теперь мне уже ни за что не получить его обратно.

Я схватил трубку и набрал номер Киры:

— Старик, помнишь тот день, когда ты перевозил мои вещи?

— Еще бы… — ответил Кира, готовясь припомнить все свои шутки по этому поводу.

Но я перебил его:

— Переезжал кто-то еще в это время? Перевозили вещи?

Кира задумался.

— Ну чтоб вот так как ты — со всеми потрохами — такого не было. Подъехала потом машина, и девушка стала переносить коробки. На шпильках, по льду, да еще мы своим грузовиком ей перекрыли возможность подъехать к подъезду. Ребята ей помогли с коробками — уж больно красивая была.

— Могли перепутать коробки? — спросил я.

— Вполне. А что, у тебя что-то пропало?

— У нее.

— Нашел у себя?

— Да.

— Ну и слава богу. Кстати, сегодня заеду…

— Не сегодня, — простонал я в трубку, но в ответ мне прозвучали гудки.

Кира знал, что приезжать к такому типу как я нужно без предупреждения, либо вот так, — сообщив мне об этом и не выслушивая ответа. Потому что ответ звучал бы как угодно убедительно, но сводился бы лишь к тому, что это невозможно. Я придумал бы сотню причин: встречаюсь с научным руководителем, ночую у подруги, еду в библиотеку. Я не мог по собственной воле разрешить кому-то вторгаться в мое личное пространство, такое простое человеческое желание, как зайти в гости, вызывало у меня ужас. Потом, когда гость — а в девяти случаях их десяти это был именно Кира — звонил в дверь, я шел открывать на негнущихся ногах, проклиная все на свете. Натянуто улыбался, посматривал на часы. Правда, спустя некоторое время я свыкался с тем, что мне приходится делить с кем-то свое время, и иногда мне это даже нравилось, особенно если это был Кира. Но дать ему разрешение на такое вторжение было выше моих сил.

Кира представлялся мне человеком крайне рассудительным и трезвомыслящим, поэтому на секунду захотелось поделиться с ним всей этой историей с дневником, пересказать его подробно, а также вплести встречи с Евой и Ингой, взгляды той и другой, недомолвки, движения, интонации. Может быть, он сумеет выудить из этих странных моих ощущений хоть что-нибудь понятное, земное, разумное.

Но через несколько секунд я уже отмел эту мысль как несостоятельную. Не тот человек Кира, чтобы поверить в подобную фантасмагорию. Да и чем он мог мне помочь? Помочь мне, да и себе тоже, мог бы только тот, кому предстояло стать второй жертвой. Ева. Я рассмеялся вслух. Ну давай. Поднимись к ней и расскажи о дневнике. Расскажи, что, судя по записям одной шизофренички, она, Ева, должна именно сейчас уже любить меня без памяти, любить настолько, что не сумеет пережить мою смерть, что погибнет сама. «Здравствуйте, Ева, — представил я свое обращение к ней. — Скажите, любите ли вы меня до умопомрачения?»

«Тебя?» — она снова посмотрит на меня как на умалишенного, как тогда, в первую нашу встречу.

Я сел на кухне, напротив окна, глядя как плавают в воздухе белые мухи, совсем не похожие на снег. В апреле, когда вся Европа уже стоит в цвету, Питер даже не думал просыпаться от зимней спячки. Жить, судя по дневнику, мне оставалось всего ничего…

Разумеется, я не верил этому. Конечно, не верил. Но неприятный зуд нарастал и требовал немедленно что-нибудь делать с этим знанием.

Я совершенно точно знал, что по собственной воле с жизнью не расстанусь. Не было у меня никогда такого намерения и не будет. Я не склонен к депрессиям, к суициду и вообще брезгливо отношусь ко всему, что связано со смертью. Она, естественно, представляется мне неизбежной, но какой-нибудь легкой и уж очень нескорой. Где-нибудь там, году на восемьдесят этак девятом, с палочкой, тихо усну в своем саду у бассейна. И на моем лице дети, которые найдут меня достаточно скоро, увидят улыбку — свидетельство благодарности за долгую и безоблачную счастливую жизнь.

«Но Карский тоже вроде бы не собирался умирать, на него написали донос, он ушел не совсем по собственной воле, таким образом…» — шепнул мне внутренний голос. А Яшка, жизнерадостный хулиган, что, сам решил уйти из жизни?

В дверь позвонили, и я прикрыл глаза. И на негнущихся ногах пошел открывать. Для Киры было еще очень рано.

Для Инги — слишком поздно…