Ночная княгиня

Богатырева Елена

Алиса Форст, выросшая в монастыре, узнает тайну своего рождения. Она незаконная дочь юной княжны и светского ловеласа. Родители не захотели усложнять себе жизнь, и она была отдана в монастырь. Алиса решает найти родителей и жестоко отомстить. Ради заветной цели она встает на путь порока и преступлений и даже готова пожертвовать настоящей любовью…

 

Часть первая

 

Глава 1

Последствия любви

Раз, два, три… Раз, два, три… «Третья дверь от колонны», — задыхаясь от танца, шепнула ей Вейская, когда они менялись нарами. Лиза бросила затравленный взгляд на дверь и тут же почувствовала слабость в ногах. Неужели сегодня?

Маша Вейская была поверенной всех ее тайн. Маленькая смешливая пампушка, она в свои шестнадцать, казалось, едва вышла из детского возраста. Ее наивный взгляд и простодушная чистосердечность ввергали в заблуждение не только гостей, но и ее Собственных родителей. Да и Лизу… Потому что летом, в деревне, когда Лиза, осторожно подбирая слова, попыталась поведать подруге о своем чувстве, Маша выказала в делах любовных такую осведомленность, что у Лизы загорелись не только щеки, но и уши. Пока она обескураженно молчала, Маша успела раскрыть ей глаза на неведомый мир любовных интриг всех их знакомых. «Неужели ты ничего этого не знала? Ах, Лиза, до чего же ты еще дитя. Ведь и Катя Долгорукая, и Наденька Ершова давным-давно уже…» Лизе подумалось тогда, что слушает она не лучшую подругу, а уличную бесстыдницу.

Летом родители спихивали Машу с глаз долой в деревню, чтобы уделять больше внимания четырем другим дочерям каждой предстояло подыскать хорошую партию. Девичий шепот далеко за полночь сливался с треском кузнечиков за окном, и всякий вздор при луне выглядел невероятно романтичным. По лунной дорожке они гадали о своей будущей судьбе, о том, что ждет их зимой, в разгар бального сезона. А у самого основания лунной дорожки, вдалеке, квартировал гусарский полк, и можно было загадывать: спит ли сейчас Лизин красавец или тоже думает о ней? И Лиза смотрела в окно до первых петухов, кутая озябшие плечи в цветастую шаль, когда Маша уже посапывала в постели…

Но теперь в Петербурге, в ярком свете просторной бальной залы, романтика вдруг улизнула куда-то в пушистые сугробы за окном, и Лиза неслась в танце беззащитная и обнаженная, и, когда взглядывала на запретную дверь, зубы ее лихорадочно стучали…

Маша говорила, что только любовью и счастлив человек. Говорила уверенно и легко. Ее просватали еще весной, и она боготворила своего жениха. А вот Лиза, второй год выезжающая в свет с матерью, была не на выданье и не просватана… Считалось, что выйдет она за Ванечку Курбатского. Но Ванечка уже несколько лет безвылазно сидел с бабкой в Германии, и приезд его казался Лизе событием нескорым, а потому почти несбыточным.

Между тем каждый новый год оттачивал в Лизе новую грань женского очарования и возбуждал ее чувства и любопытство. Зимой все танцы в ее бальной книжечке были расписаны. И если присмотреться, то на каждой страничке мелькало легкое «Пьер», выведенное необыкновенно красивым ее почерком заранее, а не в бальной агонии.

Строгости в доме была одна мать. Отец погиб на войне с французами, под Москвой. Отчаянный был человек, по чину мог бы и в живых остаться. Но жил не по чину, а по норову своему. Горячая битва манила его куда больше, чем женщины, вино и карты три вещи, доставлявшие ему радость. В самом пекле Бородинского сражения и сложил молодой генерал Дунаев буйную голову во цвете лет.

Мать же была натурой противоположной. Немецкая кровь прабабки в изысканном букете иных европейских кровей, что текли в ее жилах, делала ее человеком скорее хладнокровным. Любые события она встречала спокойно и с легкой прохладцей. Лишь изгиб тонких черных бровей выдавал настроение — чуть выше поднимется, чуть ниже опустится. Голос же вечно держал одну и ту же интонацию, одну и ту же громкость. Ее речь имела сходство с журчанием мелодии, но не живой, а издаваемой механизмом, типа музыкальной шкатулки, — однообразной и монотонной.

После первого потрясения — смерти супруга, ее, двадцатилетнюю вдову с несмышленой дочерью на руках, ожидало второе знакомство с состоянием его дел. Целый месяц она пытала поверенного на предмет каждой закорючки в толстой стопке векселей, закладных, расписок, но так и не смогла отыскать между строк тех средств, которые дали бы ей возможность безбедно существовать в их большом петербургском доме. Единственной частью состояния, не опутанной долгами, была деревня Козловка. Молодая вдова подняла слегка правую бровь и отправилась вместе с трехлетней дочерью в местечко со столь неблагозвучным названием.

Поместье было большим, но запущенным. Огромный деревянный дом, в котором только раз когда-то проездом останавливались родители мужа, оказался строением ветхим, ненадежным, устроенным на скорую руку, да и предназначенным для летнего времени. Холодный осенний ветер проникал сквозь щели в стенах: местные строители посчитали излишним их проконопатить.

Полусонные крестьянские девки, двигавшиеся поначалу словно сытые недовольные гусыни, оживились, как только хозяйка оттрепала одну из них за волосы. Сделала она это без гнева, с непроницаемым выражением лица, чем очень напугала девушек, давно привыкших к окрикам и оплеухам. Монотонная, с механическим скрежетом речь вдовы внушала им ужас, а ее бесстрастное белое лицо наводило на мысли о потустороннем мире.

В Козловке вдова генерала Дунаева прожила безвылазно семь лет, покуда не расплатилась за петербургский их дом с окнами на Адмиралтейство. Она самостоятельно вела хозяйство, прилежно записывая в толстую книгу доходы и расходы. За семь лет она едва ли сшила себе десяток новых нарядов, едва ли чем-нибудь побаловала маленькую дочь. Ровно половина комнат в доме так и осталась заколоченной, свечи зажигались только тогда, когда гостившая соседка задерживалась допоздна.

Вокруг Козловки направо и налево простирались земли князей Курбатских. Простирались на многие версты, а потому других соседей, кроме старой княгини да любимого внучка ее Ванечки, в гостях у Елены Карловны не бывало. Между молодой вдовой и старой княгиней быстро завязалась горячая дружба. Старая княгиня без памяти влюбилась в хозяйку за ее рачительность и разумение в делах. Трое сыновей наградили старуху мотовками-невестками, норовящими свести ее огромное состояние к нулю. Елена же Карловна, если и была несколько прохладна со старой княгиней, то только для того, чтобы покрепче привязать ее к себе. Горячее изъявление чувств пробуждало в старухе подозрительность. Поэтому Елена Карловна была скупа на улыбки, зато щедра на советы по устройству хозяйства, чем приводила Курбатскую в неописуемый восторг, и вскоре старая княгиня не мыслила себе жизни без соседки.

Поскольку все помыслы княгини были связаны с будущим Ивана, расчет Елены Карловны оказался как всегда точен. Желая обеспечить Ванечку, княгиня мечтала привязать вдову к себе покрепче, а поэтому стала поговаривать о том, что деточки скоро подрастут… Слово за слово, и в конце концов между ними было решено, что Ванечка, в свой срок, женится на Лизе. Курбатская получала таким образом вместе с хорошенькой девочкой надежного цербера для своих капиталов.

Лиза с Ванечкой, не подозревая о сговоре взрослых, гоняли кур на заднем дворе, играли в салочки, бегали смотреть, как плещется рыба в ручье. В играх Лиза всегда выходила первой: Ванечка был чересчур толст и близорук. Но никогда от соревнований с быстроногой девчонкой не уклонялся: пыхтел, сопел, лез на скрипучую березу снимать кошку, исправно ловил бабочек на сиреневой от клевера поляне и отчаянно визжал, удирая от задиристого петуха Евграфа.

Когда Лизе исполнилось десять, она впервые увидела Петербург и сначала растерялась. Ее поразили и каменные парапеты, и огромные мосты, точно гирлянды развешанные через широкую реку, расточительная роскошь высоких домов и, конечно же, такое неэкономное использование сотен свечей. Еще в карете при подъезде к городу мать дала ей совет: «Молчи и слушай», благодаря чему Лиза даже самыми образованными дамами была признана весьма воспитанной и смышленой девочкой.

Двери лучших домов распахнулись перед ними по рекомендации княгини Курбатской. Старуха, заботясь о будущей матери Ванечкиных детей, прислала Лизе лучших учителей, которым вменялось в обязанности не столько мучить девочку науками, сколько обучать этикету, манерам, а также следить за ее здоровьем. Лиза быстро осваивала все женские премудрости. У нее был удивительно красивый почерк, но она делала по три ошибки в каждом слове, чем приводила в ужас мадемуазель, пытавшуюся привить ей навыки грамотного письма. Любимым ее уроком навсегда остался урок танцев.

Если бы Лиза хоть чем-то была похожа на отца, возможно, Елене Карловне и пришла бы в голову мысль, что вместе с внешним сходством девочка унаследовала и сходство внутреннее, то, что она называла взбалмошностью. Но лицом и статью Лиза удалась в нее, поэтому мать до последней минуты, до той самой роковой минуты в разгар бала, была убеждена, что в жилах дочери течет ее холодная кровь, а чувства умещаются в тесном пространстве между благоразумием и долгом. Но Елена Карловна никогда не вспоминала о муже. Иначе она заметила бы и летние перемены в настроениях Лизы, и ее неопределенные мигрени, после которых дочь прятала заплаканные блестящие глаза, и ипохондрии, и долгие прогулки в роще с Машей Венской…

Она, пожалуй, обратила бы внимание и на то, что неподалеку от Курбатских расквартированы гусары… Но все ее помыслы в ту пору были заняты возвращением Ванечки и объявлением помолвки. Княгиня обещала привезти внука к весне…

Под заключительные аккорды, бросив последний взгляд в сторону матери и сжав зубы, Лиза сделала решительный шаг к заветной двери. Веселая толпа заслонила ее, и даже если бы кто-то внимательно за ней наблюдал, то не смог бы понять, куда же она исчезла. Холодной рукой она взялась за ручку, приготовившись улыбнуться, сказать, что ошиблась, если вдруг кто-то… Но никто не заметил ее, не преградил дорогу, а дверь действительно оказалась незапертой и тут же поддалась, раскрыв ей черные свои объятия. Лиза юркнула в распахнувшуюся черноту, и следом за ней промелькнула еще чья-то тень…

Оставшись в кромешной темноте, она постояла немного зажмурившись. Секунды уплывали в вечность. Затем она скорее почувствовала, чем поняла, что где-то там впереди, в конце далекого коридора, — свет. Неяркий, наверно, от факелов у крыльца… Стиснув руки, вне себя от волнения, действуя будто во сне, она бросилась прямо по узкому коридору… Пена оборок бального платья билась о плинтуса, шелковые складки скрипнули угрожающе — вот-вот лопнет волан. Но она ничего этого уже не слышала за ударами собственного сердца, не чувствовала, как не чувствует человек, летящий с обрыва в холодную воду. Она ворвалась в слабо освещенную комнату и прислонилась к стене. Нет, не уличные факелы освещали комнату, а слабый свет свечи…

Пьер осторожно поставил свечу на широкий подоконник и, отбрасывая на соседнюю стену огромную тень, медленно двинулся к ней, опустился на колени. Она почувствовала его руку на щиколотке и посмотрела на него умоляюще. Но никто на свете не разобрал бы, в чем состояла ее отчаянная мольба…

После того, что случилось между ними, Лизе хотелось продолжения объятий, а он вдруг стал строг и спокоен и все повторял, что пора снова в залу, что хватятся… Ей хотелось то ли смеяться, то ли плакать. Она медленно застегивала маленькие пуговки на груди, не досчиталась одной, замерла. Реальность плавала перед ней в легкой дымке неутоленного желания…

Она не слышала шагов, да и не сумела бы, даже если бы захотела, вынырнуть из дурмана страсти, исказившей все вокруг до неузнаваемости. Мать выросла на пороге лиловым истуканом. Лиза, оправляя оборки, смотрела на нее с пола снизу вверх, широко открыв глаза, не в силах сомкнуть растерзанные поцелуями губы. За спиной у матери пронесся легкий шорох. Елена Карловна жадно сощурилась в темноту, но так ничего и не рассмотрела. Да и что ей было рассматривать — спину, гусарский мундир? Где-то отворилась и снова закрылась дверь — громче стали звуки мазурки, а потом стихли. Лиза поднялась, слегка пошатываясь. Дурман выветривался из головы. Мать подняла бровь и сказала ровным механическим голосом: «Дура! Могла бы обойтись поцелуем…» И чудесный туман схлынул окончательно…

Раскаяние ее было полным и искренним. Матери не пришлось настаивать, просить, уговаривать. Омерзительное слово «падение», ровно прозвучавшее в ее устах, пронзило неокрепшее Лизино чувство стрелой, напитанной ядом, и чувство это быстро скончалось… Теперь Лиза с удивлением и некоторой даже брезгливостью вспоминала и происшествие на балу, и предшествующие ему удушливые волны смятения в березовой роще летом. Она без сожаления сожгла записки и письма, спалила бальную свою книжечку, в общем стерла все следы своего позора. Тогда ей казалось — абсолютно все…

О беременности Лизы первой догадалась мать. «Как кошка», — брезгливо поджав губы, процедила она и заперла дочь в комнате. Лиза была настолько потрясена новостью, что так и просидела весь день в оцепенении возле кровати. Лишь поздним вечером снова звякнул ключ в замочной скважине. Мать смотрела на нее молча, стоя в проеме черным истуканом.

— Ты дура, — сказала она ей ровно и спокойно. — Я потратила годы, чтобы устроить твою судьбу.

Только теперь Лиза залилась слезами, бросилась на колени и попыталась поймать руку матери. Пожалуй, ей нужно было бы отравиться, пока правда о ее положении не выплыла наружу, но расстаться с жизнью было выше ее сил. И не потому, что она отчаянно боялась смерти, а потому, что для таких людей не честь, а жизнь, пусть самая ничтожная, единственное, что имеет цену.

Мать легонько стукнула ее тыльной стороной ладони по щеке, но не отняла руку, которую Лиза тут же поймала и принялась покрывать горячими поцелуями, перемешанными со слезами.

— Ты выйдешь за Ивана.

Лиза подняла заплаканное лицо.

— Но как?!

— Выйдешь.

Они выехали в Германию через три месяца. Мать отправила назад всех слуг и наняла немок, убедившись предварительно, что они не понимают по-русски ни единого слова. Визит Курбатским они нанесли через неделю. Елена Карловна пожаловалась княгине, что не на шутку разболелась и отправляется с дочерью на воды. Вдова была бледнее обычного благодаря толстому слою пудры и время от времени, прикладывая руку к правому боку, покусывала нижнюю губу. Княгиня заволновалась — надежность будущности любимого внука пошатнулась.

Пока Елена Карловна обрисовывала княгине симптомы своей болезни, Лиза и Иван сидели поодаль и не спускали друг с друга глаз. Лиза — потому что ей так было велено. А Иван — потому что не мог отвлечься от волнующего, распирающего платье Лизонькиного бюста, так сказочно округлившегося за то время, что они не видались, и ходуном ходившего теперь вверх-вниз, вверх-вниз… Он отнес причину ее волнения на свой счет, тогда как Лизе просто-напросто было ужасно тяжело дышать, из-за того что перед выездом мать собственноручно туго затянула в корсет и ее расплывшуюся талию, и торчащий маленький живот.

Следующий день они провели в театре. Еще один день в парке на набережной. А четвертый день принес долгожданное сватовство. По этому поводу распили бутылочку лучшего бургундского и составили объявление о помолвке, тут же отправленное в Петербург. Свадьба откладывалась до выздоровления Елены Карловны, и княгиня решила вернуться в столицу, дабы заняться приготовлениями дома на Фонтанке, который собиралась преподнести Ванечке и Лизе в качестве свадебного подарка.

После отъезда Курбатских Елена Карловна и Лиза в самых скромных своих нарядах сели в карету и целый день тряслись по проселочным дорогам, не сделав ни одной остановки. Матери не хотелось, чтобы в ее планы ненароком вмешалась какая-нибудь нелепая случайность. Мало ли кого из петербургских знакомых может занести сюда? Ей было достаточно той нелепой случайности, которой огорошила ее Лиза.

Маленький православный монастырь, ставший их приютом в последующие четыре месяца, затерялся в лесу, и, пожалуй, мало кто даже из жителей округи знал о его существовании. Распорядок дня и беспрестанные молебны, в которых временные постояльцы вынуждены были принимать участие, приводили Лизу в отчаяние. За несколько месяцев, проведенных в лесу, она пришла к убеждению, что хуже смерти может быть только монастырь.

Девочка родилась раньше срока, в Крещение, и крик ее слился с завываниями ветра за окном. Измученная долгими и тяжелыми родами, Лиза тут же уснула. Единственный взгляд, брошенный ею на окровавленное маленькое тельце, ставшее причиной многочисленных ее тягот и чуть не испортившее ей будущность, был первым и последним взглядом, которым она наградила свое родное дитя. Утром мать, явившись к ней узнать о самочувствии, застала ее бодрой, на ногах, хлопочущей рядом с сундуками. «Едем?» — радостно спросила Лиза, и глаза ее впервые за долгое время полыхнули надеждой и радостью. «Едем», — ровно ответила мать.

Крестить девочку Елена Карловна приезжала без дочери. Девочку нарекли Алисой, фамилию дав по названию местечка близ монастыря — Форст. Бабка повесила ей на шею золотой крестик, перекрестила трижды и вернулась с дочерью в Петербург, где полным ходом шли последние приготовления к свадьбе.

Елизавета вышла замуж за Ивана Курбатского в начале апреля 1829 года. День ее венчания совпал с наводнением…

 

Глава 2

Последствия смерти

В тот самый день, когда Лиза в монастыре металась в постели, проклиная еще не рожденного ребенка, сквозь пургу, медленно переставляя из сугроба в сугроб окоченевшие ноги, шла другая женщина. Странная женщина. Одета была как мальчишка — в штаны и тулуп. Боль раздирала на части ее тело, а безысходность — сердце. Она с тоской понимала, что вряд ли доберется до церкви, где ее ждали… Там было спасение и, возможно, счастье…

В доме князя Налимова не было огней. Да если бы и были? Она ведь не сумасшедшая, чтобы просить о помощи. К тому же с каждым мгновением она все яснее понимала, что часы ее сочтены. О помощи можно было просить теперь только Господа Бога. Но они с ним и без того были в разладе, а после сегодняшнего…

Она сумела дойти только до забора и упала в снег. Последняя попытка подняться окончательно лишила ее сил. Женщина принялась негнущимися посиневшими пальцами рвать на себе одежду, пытаясь высвободиться из тяжелого тулупа…

Арсений был в этот день задумчив больше обычного. По привычке последних дней он несколько вечерних часов провел запершись в своей каморке, на кровати, не мигая уставившись в одну точку. То ли его томило предчувствие великой беды, то ли все-таки, как болтали горничные, был он юродивым, а значит — через ненормальность свою мог чувствовать и понимать нечто такое, что не дано людям разумным и степенным.

Он встал с кровати на секунду раньше, чем залаяли собаки во дворе. Князь велел непременно спускать собак на ночь, не то чтобы боясь непрошеных гостей, а из любви к остромордым злющим тварям, нуждающимся в свободе. Пусть побегают, порадуются снегу, не то зажиреют — какая с ними весной охота будет. Сперва залаяла одна собака, к ней присоединились остальные, и вот уже вся стая с остервенением заливалась истошным лаем.

Поморщившись, Арсений поднялся и вышел на крыльцо. Лицо его сразу же облепило снегом. Борода в считанные секунды побелела. Собаки надрывались все сильнее. «Нет, — решил он, — в такую погоду честные люди носа на улицу не кажут…» И, возвратившись в комнату, прихватил пистолет со стены.

Он вышел за ворота без собак, закутавшись в медвежий тулуп, пошитый из прошлогоднего охотничьего трофея, и двинулся к тому месту, куда, царапая доски забора, пыталась прорваться стая со стороны сада. Страха он не ведал, Ему, прошедшему через адское пекло, сам черт был не брат. Время близилось к полуночи, снежное небо оставалось светлым, и кое-что можно было разглядеть.

Он не сразу нашел ее — застывшую, привалившуюся спиной к доскам забора. А заметив, сплюнул, сунул пистолет за пазуху, присел на корточки, стал равнодушно разглядывать. Шапка съехала на спину, темные кудри рассыпались длинными прядями, занавесив лицо. Она была закутана в овчинный тулуп как-то чудно, словно кто принес и бросил ее под забором.

Арсений огляделся, изучил дорожку следов. Не похоже, чтобы топтался еще кто-нибудь. Следы остались глубокими, метель еще не замела. Он снова нагнулся к женщине и сдвинул с лица волосы, покрытые тонким налетом инея. Глаза ее были закрыты. Приложил руку к щеке — теплая. Поднес ладонь ко рту, к носу — никакого дыхания. То ли померла только-только, то ли так плоха, что дыхания не учуять. Вспомнил, как во время иранской кампании солдатика одного чуть не закопали заживо. Доктор тогда сердце слушал и только по слабому его биению определил теплившуюся в теле жизнь. Арсений снова поморщился, лезть к бабе слушать сердце он ни за что не станет. Даже если ей суждено подохнуть. Однако нужно предупредить Марфу, что ли, пусть в сени ее втащат, может, и оживет.

Арсений побрел вдоль забора назад, и вдруг ему показалось, что сквозь завывания ветра слышит он тоненький какой-то звук. Словно зовет его кто-то. Он вернулся, снова присел на корточки, поднял русые волосы, заглянул бабе в лицо. Глаза ее оставались закрытыми, а щеки стали вдвое холоднее против прежнего. Она не шевелилась, но тоненький звук тем не менее стал отчетливей. Арсений пригнулся к самому ее рту, но звук издавали не ее заиндевевшие губы. Тогда он оторвал вмерзшую в снег полу тулупа, потянул, дернул и вскрикнул…

В ногах женщины растекалась кровавая лужа, а в ней барахтался живой, только народившийся ребеночек и тоненько пищал. Одной рукой Арсений задернул страшное зрелище, другой — закрыл глаза и задохнулся воспоминанием…

Женщина была мертва. Под правым ребром у нее зияла глубокая рваная рана. Князь цокал языком и морщился, глядя на Арсения. «Только этого нам недоставало, — бормотал он скороговоркой. — Завтра мои именины! Только этого…»

О его поместье с недавних пор ходила дурная слава. С тех самых пор, как сбежал паскуда конюх и трепал языком по кабакам. Именно тогда Арсений сделался молчалив, а князь чрезвычайно раздражителен. Их вечерние шахматные партии прекратились, в доме повисла тишина. Горничные мышками юркали из комнаты в комнату, боясь подвернуться барину под руку.

Побледнев при виде покойницы и затребовав сначала капель, князь не усидел в своем кабинете, швырнул бокал с каплями в камин, велел мужеподобной Марфе нести из погреба красного вина и, как только она скрылась в сенях, быстро подошел к Арсению, взял его за руку. «Поговорим», — сказал полунежно-полупросительно… А потом расхаживал по кабинету, хрустя пальцами, взглядывая поминутно то в темное окно, то в огонь камина. Арсений смотрел в одну точку, сидел не двигаясь.

— Далась тебе эта баба замерзшая, — взвизгнул наконец князь, но сразу понял: не то, не то, подошел вплотную к Арсению, нагнулся, провел дрожащей рукой по его щеке. — Забудем, — сказал он тихо. — Не могу больше. Прости ты меня, что ли?

Князь закрыл глаза. Арсений внимательно посмотрел на него, словно решая про себя, отчего тот зажмурился: или от раскаяния истинного, или потому, что он, князь, просил прощения у своего денщика. Арсению было важно — почему? Князь приложил руку к щеке, но Арсений успел заметить, как левый его глаз дернулся и выкатилась из-под ресниц слеза…

— Что теперь делать, ума не приложу, — в отчаянии пробормотал князь.

И тогда Арсений поверил наконец и его раскаянию, и его тревоге за дальнейшую их судьбу…

Арсен родился и вырос в крохотном ауле на вершине горы. Эривань отделяло от нее два горных хребта. В зиму через них было не перебраться. Жизнь здесь текла только в теплое время — пытались пасти скот, пытались выращивать плодовые деревья, но что, скажите, может вырасти на камнях?

За год до встречи с князем Николаем Налимовым Арсена женили, и его дом с утра до ночи оглашался детскими воплями. К жене он был холоден, сына — обожал. Он всегда был человеком суровым. Женщины вызывали у него отвращение, работа — равнодушие. Казалось, он появился на свет случайно и теперь только и ожидает момента, когда сможет покинуть этот безрадостный и неуютный мир.

Но рождение сына полностью переменило его. Он обмяк. Пару раз видели, как он неумело улыбался. В темной его голове впервые зашевелились мыслишки о будущем.

Но все это был только миг, и пролетел он быстрее всадников на гнедых лошадях, от которых пахло порохом и смертью. Уходя от русских солдат, они жгли землю, рубили шашками направо и налево. Жена Арсена стояла на пороге дома, когда на скаку, походя, кривая сабля опустилась ей на голову, рассекая шею, плечо и ребенка, которого она держала на руках.

В накатывающей сзади лавине русских Арсен карабкался по склону к своему дому, с ужасом глядя вперед и не веря глазам… Он даже не посмотрел на жену, поднял мальчика, и из громадной дыры в его таком крошечном тельце закапала, полилась обжигающе горячая кровь. И в этот миг, самый горький в его жизни, когда ярость к иранским псам обуяла его, он чуть сам не ушел вслед за своим сыном, так и не успев отомстить…

Налетевший сзади воин занес кривую саблю над его головой, и шею пронзила боль. Руки ослабели, он уронил бездыханное тело сына и приготовился умереть… Но смерть не спешила. Какой-то русский вдруг оказался рядом, отбил второй, наверняка смертельный, удар. Прозвенели сабли, и офицер оказался в сложном положении на краю пропасти, без оружия. Зажимая левой ладонью рану в плече, Арсен тигром бросился сзади на противника и одной только правой сломал ему толстую, лоснящуюся шею…

Им было по двадцать шесть тогда, и с тех пор они стали братьями. И спасение от смерти стало не единственным подвигом, который они совершили друг для друга. Они спасли друг друга от одиночества, слились душой и телом…

Правда, это случилось не сразу, но тогда, еще стоя на краю обрыва, они посмотрели впервые друг другу в глаза, один — сгорая от боли и ярости, другой — из пекла лихорадящей битвы, в которой, может быть, искал он забвения, и поняли оба, что не зря повстречались на этой земле.

Николай ухаживал за раненым Арсеном. Арсений — так он называл его, не разобрав армянского имени. Он прогнал полкового врача и собственными руками протирал рану утром и вечером чистым спиртом, отпаивал Арсения настоями неизвестных тому российских трав. Руки Николая порой дрожали, но не неопытность была тому причиной. Совсем нет.

Иранские войска были разбиты. У озера Урмия получил тяжелую рану уже Николай, и Арсений, знавший тогда всего лишь несколько слов по-русски, а потому прикидывавшийся немым, вез друга домой, в новгородские края, исполняя его последнюю волю. Доктора ничего хорошего не обещали. Арсений выбросил порошки, которые прописали Николаю, накопал кривых корешков, высушил на огне, стер в порошок. Диковинное лекарство помогло.

На середине пути князь пошел на поправку. Но другая кручина чуть не свела его снова в могилу. Прикосновения армянина сводили его с ума, когда тот обтирал с его тела пот, когда прикладывал холодное полотенце к пылающей голове. Он тянулся к этим рукам губами в полубреду, в отчаянии, падая снова изможденным на ложе, не в силах, не смея больше пошевелиться, выдать себя. Он плакал беззвучно во сне, а Арсен не дыша прислушивался к своему сердцу. Сердце его было наполнено любовью. Такой любовью, которой он никогда раньше не знал.

Ему становилось страшно, что заметит кто-нибудь огненные взгляды князя или его собственное сомлевшее сердце непроизвольно выдаст тайну их неосязаемой связи. Ему становилось страшно оттого, что князь — в бреду, и, может быть, принимает его за другого, за другую… Он тер корешки в пыль, обливаясь слезами и моля, чтобы время его бреда не кончалось, чтобы не прояснялись его призывы, чтобы не оказались горячие поцелуи князя адресованными какой-нибудь молодой особе, являвшейся его больному воображению.

Неподалеку от Москвы князь как-то разом окреп, да и встал бы обязательно, не запрети ему это местный лекарь. Теперь глаза его смотрели на Арсена не затуманенно, а как никогда ясно, и как никогда ясно в них отражался самый неистовый призыв. В Новгород они прибыли уже любовниками и, поскольку любовь их переживала медвяный свой месяц, отправились чуть ли не сразу же в отдаленное поместье, в Малороссию, подальше от чужих глаз, чтобы предаться новообретенному счастью с упоением двух грешников, бесповоротно порвавших с мечтой о рае.

Вседозволенность ночи мягко перетекала в таинство дня, когда была нужда осторожничать, не попасться на глаза прислуге, да и вообще вести себя так, как подобает господину и слуге. Несмотря на то что никто из них не искал другой доли в любви, безжалостное слово Содом в воскресной проповеди священника или дурной сон, от которого просыпаешься в холодном поту, нет-нет да и всаживали леденящую иглу страха в сердца влюбленных.

Людьми они были разными не только по положению, но и по характеру. Николай, от природы ветреный, быстро загорался всякой мыслью, всяким чувством и так же быстро уставал, отрезвлялся. Нередко его терзала необъяснимая тоска, наследственный недуг, перенятый им от батюшки, рано скончавшегося. В такие дни он чаще обычного звал в свои покои Арсения — для шахмат, для вина, для любви.

Арсен был, напротив, как могучее дерево или скала, о которую разбивались всякие ветры. Казалось, ничто не может поколебать его обычного спокойствия, задеть его или взволновать. Его внутренней силы хватало на двоих. Болезненные вспышки князя гасли рядом с ним.

Если бы они с князем повстречались чуть раньше… Тогда в этом великане, с ловкостью фокусника меняющего подметки на башмаках, видели бы счастливейшего человека, обладающего на свете всем, чего ему так хотелось. Но мир покинул его грешную душу не тогда, когда он впервые сжал Николая в своих мощных объятиях, а значительно раньше, когда кровь собственного сына бежала по его рукам. Он был виноват раз и навсегда перед людьми и перед Богом за душу чистую, убиенную по его недосмотру… Тогда-то и скособочило этот мир, словно шею Арсена. Шрам на шее заставлял его ходить немного боком и голову нести не прямо, а склоненной к правому плечу.

Душевный надлом был неясным, таился в темных закутках его широкой души, и он сам ничего о нем не знал. Но вот люди — за версту чувствовали. Сидит огромный великан под деревом, спроси чего — вскинет на тебя глаза, словно вцепится взглядом горящим, а потом прищурится слегка, и затуманятся черные очи. И говорит так странно. Не столько потому, что языка другого, сколько — быстро, отрывочно. Скажет слово и думает, что все им и высказал, чего больше?

Разговаривать с ним мог только князь. Хотя какой это разговор? Расхаживает Налимов с трубкой по кабинету в длинном шелковом халате и говорит-говорит безостановочно. А Арсений сидит слушает. Так бы и просидел всю жизнь подле князя, если бы не случай.

Туркманчайский мир, привезенный в Петербург Грибоедовым, о котором Николай кричал, что он великий человек и великий поэт, произвел на князя сильное впечатление. «Вот им, вот им, псам поганым», — выкрикивал он порывисто, понятия не имея, на каких условиях заключен этот мир и что сей документ сулит государству. Однако узнав впоследствии, что часть Армении теперь принадлежит России, Николай пришел в неистовый восторг, даже прилюдно расцеловал Арсения. Никто не придал этому значения — старые полковые товарищи празднуют победу.

Решено было победу эту отметить как следует — с размахом, чтобы много вина, по-армейски. Тут-то на праздновании и вышел казус. Молодой конюх, что служил совсем недавно, попал в опочивальню к князю, но, удовлетворив его страсть и протрезвев от ужаса, опомнился и бежал. Отловили его неделю спустя в соседнем селе. Николай, чтобы загладить перед Арсением вину, приказал парня не возвращать, а отдать в солдаты. Тогда они помирились быстро. Недавняя их размолвка случилась по другой причине. Мать Николая, прислушиваясь к сплетням о сыне, не поверив, разумеется, ни слову из сказанного, все-таки приехала в имение и устроила Николаю сцену, потребовав замять немедленно всякие домыслы на свой счет и жениться.

— Но на ком, маман? Против чувства? Возможно ли? — ломал комедию Николай, бегая по гостиной и вскидывая руки к потолку.

— Возможно. У Ермолаевых дочка больна. Ей особого чувства не надо. Будет тихо гулять по твоему саду, а соседи прикусят языки. Собирайся!

И, не оставив сыну ни минуты на раздумье, она в тот же день потащила его к Ермолаевым, где немедленно и состоялось сватовство.

Для Арсения это был удар очень болезненный. День свадьбы неумолимо приближался, а Николай никак не мог объяснить Арсению, что его женитьба лишь камуфляж для отвода глаз и никак не может повлиять на их отношения. Николай уперся и не хотел идти к своему денщику, хотя и знал по опыту, что именно ему придется первым заговорить о примирении. Это тяготило его, но выбора не было.

И вот этот труп под окнами… Какой ужас!

— Нельзя ли как-нибудь это все тихо? — простонал Николай, и Арсен кивнул головой.

Он уложил труп в мешок, бросил в сани, завалил соломой, а ранним утром тронулся в дорогу. Было у него одно местечко. Знал, где залегла медведица на зиму. Если зарыть в снег, то по весне даже косточек не оставит голодная бестия.

В последний момент екнуло сердце — все-таки человек. Начал было молитву читать, да осекся. Загудела береза рядом, ветер поднялся. Недобрый знак. Он вскочил в повозку да стегнул коня как следует.

Дома, не стряхнув снега, вломился к Марфе без стука. Мычит, деньги сует. Та смотрит глазами огромными от ужаса. Арсений на мальчишку кивает: «Выходи», — «Тю, да уж будьте покойны…» — Марфа прячет толстенную пачку ассигнаций, сообразив, что к чему. А потом размышляет, разглядывая мальчика, — сынок, чай. Вон как похож — черненький весь. Арсений не прощаясь уходит.

Никак ему было не уснуть в эту ночь. Все крутился, стонал. Два чувства одолевали его бедное сердце. Чувство великого счастья, что Бог снова послал ему отнятого сына. И неприятный осадок от происшествия у берлоги. А уж как заснул, все снилась эта черноволосая бестия. Волосы лицо закрывают так, что глаз не видно. Тянет к нему руки костлявые, пальцы со следами от колец, просит, умоляет отдать мальчонку… Но и во сне Арсений непреклонен. Замахнулся на видение страшное, оно и рассыпалось… Его это мальчик. Только его.

 

Глава 3

Сиротка (Алиса, 1839)

Маленький лесной монастырь ранней весной представлял собой жалкое зрелище. Размытые дождями дороги вокруг него превращались в единое месиво там, где не лежал ковер многолетней травы с гниющей прошлогодней листвой. Алиса смотрела из окна на серые тучи, уныло ползущие по небу, и пыталась заплакать. Слезы считались признаком подлинного раскаяния, а оно ей сегодня было необходимо. Сестра Анна с утра не сказала ей ни слова — раз, и она, вернувшись с утренней молитвы, не нашла под подушкой своего дневника — два. Стало быть, нажаловалась, жди наказания, а к наказанию нужно хорошенько подготовиться. В прошлый раз, когда она стащила кусок пирога у сестры Кейт, мать-настоятельница бросила в сердцах: «Хоть бы слезинку обронила, грешница!»

И вот теперь Алиса изо всех сил пыталась выдавить из себя слезы. А для этого нужно было вспомнить что-нибудь особенно грустное и неприятное из своей коротенькой десятилетней жизни. Например, о том, как однажды сестра Софья отвесила ей оплеуху за то, что Алиса не плела кружева, а, свернувшись калачиком, уснула на своей узкой кровати в келье… Алиса наморщила нос и рассмеялась. Свою жирную лапу сестра Софья, ударив Алису, отдернуть не успела, та впилась в нее зубами с отчаянием и остервенением котенка, бросившегося на здоровенного пса. Софья завыла и принялась звать на помощь. Умора! Прости, Господи!

Алиса машинально перекрестилась и сразу же вспомнила вот, что надо. Она бережно взяла в кулачок свой маленький золотой крестик и запричитала про себя, как в детстве: «Мама, где ты? Приезжай за мной. Забери меня отсюда». Это была ее любимая молитва, от которой становилось себя так жалко-жалко, что глаза тут же наполнялись слезами. Алиса подождала долгожданные слезы так и не появились. Что-то отвлекало. Почему-то ей взбрело в голову позвать маму по-русски. «Матушка моя родная, — растягивая слова произнесла Алиса вслух, — милая моя, родная», И замерла, прислушиваясь к звучанию иностранных слов.

— Вот ты где! — Мать-настоятельница распахнула дверь в келью. — Чувствую, русским духом отсюда запахло.

И, ухватив Алису за руку, потащила к себе.

На высоком стульчике у стола, сложив руки, сидела няня и смотрела в пол. Сильно дернув напоследок Алису за руку, мать-настоятельница поставила ее рядом с няней и, поджав губы, протянула той тонкую тетрадь, обшитую синим бархатом. Екатерина Васильевна тут же узнала подарочек, который выпросила у нее Лисонька в прошлый Сочельник, но все-таки подняла на настоятельницу глаза, исполненные самого натурального недоумения.

— Что это?

— Читайте, — приказала мать-настоятельница.

Катерина Васильевна раскрыла тетрадь и начала читать с первой страницы.

«1838 год, — аккуратно было выведено наверху, — 1 марта.

Вот такие чудеса случаются на свете. У меня есть мама! И что самое удивительное, я — русская! Невообразимо! Родители мои происходят из огромной страны снегов и медведей. И конечно же, они не забыли обо мне, потому что я так страстно молила об этом Бога. Я готова бежать отсюда куда угодно! К медведям так к медведям.

Они не только вспомнили обо мне, но и прислали ко мне наставницу. Ах нет, нет, она уже начала учить меня по-русски, и у них есть замечательное слово для нее — „няня". Звучит смешно, но ужасно нежно. Однако мне никак не осилить по-настоящему этот обворожительный русский звук „я“. Такого звука нет у немцев…»

— Не с начала, — прервала чтение Екатерины Васильевны настоятельница, — читайте только то, что я подчеркнула красным карандашом!

И снова поджала губы.

«Январь 1839 года.

Подслушала, что сестры Кэтрин и Анна говорили о русских. Говорили, что все они ленивы, как свиньи. Я страшно рассердилась сначала, услышав, что такое говорят о моей маме, а значит, и обо мне. Так рассердилась, что хотела ворваться к ним и выцарапать им глаза. Но потом передумала. Они весь день сидели за работой и все плели и плели бесконечные свои кружева. До чего скучное занятие. Я действительно ленива. Но лень — это лучшее состояние на свете.

Но только я хотела бы лениться почаще. Каждый день, если можно. И чтобы подавали жареных лебедей. Кэтрин говорила, что это кощунство русских — есть лебедей. А я бы ела…

27 февраля.

…Чем больше мне говорят гадостей о России, тем больше и больше она мне нравится. Мне хочется непременно туда пробраться… Я понимаю, что, если я русская, значит, такая же гадкая, и мать моя, вероятно, была гадкой женщиной, если ее родное дитя оказалось заперто в монастырских стенах. Но вот про бабку мою они ничего не смеют говорить. Бабушка моя — ангел, потому что прислала ко мне няню — такую необыкновенную, и совсем не гадкую, а чудесную даму. Я обожаю бабушку, даже несмотря на то, что она не явилась за мной сама, не захотела посмотреть на меня. Но она подала мне надежду. Не оставь меня своими молитвами, бабушка…

4 марта.

…Решено. Если меня не отпустят отсюда добром, я непременно убегу. Нужно будет открыться няне. Она обязательно поможет. Очень хочется посмотреть на Россию хоть одним глазком. Неужели и впрямь там медведи шныряют по городским улицам, как коты по нашим коридорам? Господи, помоги мне выбраться!..»

Последняя запись была сделана по-русски с ошибками. Екатерина Васильевна оторвала взгляд от тетради и, приоткрыв свой алый ротик, посмотрела на наставницу.

— Ничего не понимаю, — сказала она невинно.

— Не понимаете? — Мать-настоятельница снова поджала побелевшие от гнева губы и, протянув Екатерине Васильевне несколько бумаг, указала дрожащим пальцем на дверь.

Няня взяла Алису за руку и потянула за собой к выходу. Ни звука не проронила ее воспитанница, пока шла по длинному коридору. И только оказавшись в своей келье, схватила няню за плечи и с подлинной мольбой в голосе выдохнула ей в лицо:

— Что?

— Нас выгнали, Лисонька, — спокойно пояснила ей та. — Собирай вещи.

— То есть как — выгнали? Куда выгнали? В… — у Алисы перехватило дыхание, — Россию?

— Посмотрим, как Бог даст, — пожала плечами Екатерина Васильевна, и ее руки замелькали над дорожным сундуком.

Весна была довольно студеной, а им пришлось долго пробираться лесом по бездорожью. Екатерина Васильевна ругалась на чем свет стоит, утопая в грязи красивыми коротенькими сапожками. Простая крестьянская повозка ожидала их в километре от монастыря, что поделаешь, лучше уж так, чем увязнуть в грязи вместе с телегой и лошадью. В ближайшем городке они пересели в дорожную карету и отправились в Мейсен.

Алиса, мечтавшая увидеть большой город, при въезде крепко уснула, да так, что у гостиницы няня не смогла растолкать ее. Лоб Алисы горел, по щекам расплывались алые круги, из приоткрытых губ вырывалось тяжелое хриплое дыхание. Она была без чувств.

Ее первая болезнь. Тяжелейшее испытание для ребенка, которому доподлинно известно все об адских мучениях. Алиса было решила, что пришел час расплаты за украденный черствый пирожок. Да еще, ненадолго приходя в себя, видела она ангела — стоит над ней весь в белом, головой качает. Ясно, в рай не возьмут, вон как все нутро горит адским пламенем.

Алиса металась по постели, а няня уговаривала:

— Лисонька, потерпи, все пройдет. Чего ты кидаешься как сумасшедшая? Это же доктор!

Потом Алиса выздоравливала. Что это было за блаженное время! Она лежала в постели среди многочисленных подушек и подушечек, на белых, приятных на ощупь простынях, и няня поила ее теплым молоком с медом. Единственное, что расстраивало Алису, так это заминка на пути к бабушке. Ей никто этого не говорил, но она знала наверняка, что они едут в Россию. Первое время, когда Екатерина Васильевна нежно целовала ее или обнимала, Алиса испытывала странное чувство. Появление няни перевернуло убогий и серый мирок, в котором она провела детство. В сердце ее впервые затеплилась любовь настоящая, человеческая. Это было иное чувство, нежели любовь к Богу, которую ей пытались привить на протяжении десяти лет. Теперь любовь к Богу представлялась ей в виде холодных монастырских стен и таких же холодных, бесчувственных женщин. А любовь человеческая виделась как теплые нянины руки, нежная ласка и, конечно же, молочко с медом.

В ее лексиконе появлялись новые слова, звучавшие по-русски: «лакей», «простокваша», «барышня», «дрянь», «с добреньким утрецом». Город, издающий за окнами разнообразные звуки, настораживал Алису: грохот повозок — пугал, редкие взрывы смеха — удивляли, брань — смущала. Мужчины вызывали у нее непреодолимое любопытство. Она без церемоний рассматривала навещавшего ее доктора, словно диковинное существо, явившееся из другого мира.

Алиса закрывала глаза и предавалась лени. С трех лет, исполняя в монастыре работу по мере своих скромных сил, она тайно лелеяла мечту хотя бы денек ничего не делать. Праздники, когда работать было грехом, приносили с собой бремя еще более тяжкое — многочасовые службы…

Поглядывая одним глазом на свою воспитанницу, Екатерина Васильевна достала письмо и чернила и принялась писать еженедельный отчет Елене Карловне.

«Все больше и больше присматриваясь к воспитаннице, вверенной мне вашей милостью, нахожу ее ребенком премилым и смышленым. Ну конечно, она уже не совсем ребенок, хотя наивна в некоторых вопросах более, чем неразумное дитя. Многолетнее пребывание в лесной глуши пошло на пользу ее здоровью, но сделало ее развитие достаточно однобоким и ущербным. Едва удалось отучить ее кланяться слугам по утрам и заставить держать голову высоко, а спину прямо.

К завтрашнему дню приглашаем маникюрного мастера. Руки у девочки загрубели в монастырских работах, а на ногах шершавые мозоли от деревянных туфель. Парикмахера звать не будем. Если бы вы видели, какие у нее роскошные волосы! Совсем как у особы, которая вам близка, — русые, с золотинками, играющими на солнце. И глаза — огромные, синие, с длинными черными ресницами, от которых тень на щеки падает. С каждым днем она хорошеет, и привези ее в Петербург — обязательно стала бы со временем первой красавицей, потому не нашлось бы ей равных, уж поверьте мне на слово…»

Елена Карловна сидела подле зеркала, когда ей принесли письмо из Мейсена. Она тут же потянулась за ним, но рука ее повисла в воздухе. Елена Карловна медлила…

Произнося речь в честь молодых, старуха Курбатская восхищалась чистотой невесты и вдруг начисто позабыла выученный накануне текст. Возведя очи Господу, вдруг увидела прямо в небесах шпиц Петропавловского собора. «Невеста, чистая как тот ангел, что парит над городом…» Елена Карловна запомнила эту минуту не только потому, что закашлялась тогда совсем некстати, но и потому, что через год с небольшим злополучный ангел на шпице накренился от сильного порыва ветра, и вроде как выходило, что пал. Она сочла это дурным предзнаменованием и всю осень с тоской и трепетом наблюдала, как маленький человечек карабкался ежедневно на шпиц. К зиме ангел был восстановлен, и она вздохнула с облегчением…

Замужество Елизаветы внесло в ее дом достаток, а в дом Курбатских — непрерывные хлопоты. Стирая княгиня, страдавшая подагрическими болями, уверяла, что непременно выпила бы яду, чтобы избавиться от этих мук, и терпит их только ради того, чтобы лицезреть своих правнуков. Каждый ее визит в дом Ванечки начинался и заканчивался наставлениями поторопиться с наследниками.

Ванечка же только разводил руки, близоруко щурился и сладко улыбался, когда речь заходила о жене. Он был влюблен в нее по уши, влюблен слепо и покорно.

Почувствовав в замужестве свободу, Елизавета пользовалась ею от души. У нее были две слабости — наряды и театр. Так считала Маша Вейская. Но она была не права. У Лизы была одна слабость — мужчины, а все остальное — необходимые декорации.

Театр, куда она попала впервые после замужества, поразил ее воображение настолько, что она ни о чем другом не могла больше и думать. Театр стал для нее жизнью. Если вечером они оставались дома, день казался ей потерянным безвозвратно. Она делалась раздражительной и несговорчивой относительно своего супружеского долга. Поэтому Ванечка покорно дремал в партере, лишь бы его ангел Лизонька не капризничала вечером, когда он постучится в ее спальню.

Лизу мало интересовало действо на сцене. Больше — знакомые и незнакомые люди, которые собирались здесь каждый вечер. Лорнет стал ее оружием. Переходы и закутки театрального фойе — местом для охоты. Она обожала флирт, быстро заводила романы и так же быстро изменяла своим, чаще все-таки платоническим, кавалерам. Ее лихорадило от одного только поцелуя, дерзкого взгляда, пожатия руки без перчатки… А уж когда Александрийский перебрался в новое здание, построенное по проекту модного архитектора Карла Росси, Лиза и вовсе потеряла покой и сон.

Однако она все-таки следила за конспирацией. Хотя супружество не вызывало у нее особенного восторга, она по-своему была счастлива в браке. Муж был богат, знатен и удивительно близорук, а значит — необычайно удобен для той жизни, которую она теперь вела.

Лиза никогда не попадала в скандальные истории, и обо всех ее похождениях никто ничего не знал доподлинно, но вслед за ней всегда крался легкий шумок. Елена Карловна не могла не заметить этого, да и отношения со старой княгиней стали портиться. Лиза оказалась такой же мотовкой, как и ее невестки, да еще не торопилась рожать ей правнука. А той непременно хотелось видеть «Ванечкино продолжение в веках».

Елена Карловна, как могла, старалась, чтобы легкий шумок не обернулся как-нибудь громким скандалом. Она и нашептала тогда старухе пригласить к молодым хорошего врача, шутка ли, пять лет уже в браке, а детей нет. Она была абсолютно уверена, что все дело — в неповоротливом Ванечке.

Приглашенный доктор объявил, что Лиза скорее всего бесплодна, отчего с бабкой Курбатской чуть не приключился удар. Пролежав два дня в постели и не получив ровным счетом никакого облегчения, она на третий день нанесла визиты известным врачам. В результате разносторонних консультаций всплыло имя польского еврея Фридриха Фридриховича, пользующего в Эмсе женщин, неспособных к деторождению. Поразительные результаты его методы заставили старую княгиню настаивать на отъезде детей в Эмс к светилу медицины.

Проводы были веселыми, глаза Лизы сияли как звезды. Никто и представить себе не мог, что через несколько дней этой красивой, молодой, полной жизни женщины уже не будет на свете. В дороге она простудилась, простуда быстро перешла в воспаление легких, и в три дня она сгорела, до последнего момента легкомысленно улыбаясь молоденькому симпатичному доктору. Так и умерла с улыбкой на устах, совсем как ее батюшка в военном походе.

Ванечка, неожиданно очутившись в таком ужасном положении, был близок к истерике. С ним были незнакомые люди, и все спрашивали, повезет ли он тело назад или хочет, чтобы погребение состоялось на местном кладбище. А он при одном только упоминании о жене как о «теле» начинал рвать на себе волосы и дико, бессмысленно завывать. Так и не добившись от него внятного ответа, дальним родственникам пришлось обрядить его в траурный костюм и, поддерживая под обе руки, привести на погост, где покоились представители русской диаспоры. Ванечка был как в бреду, по-женски взвизгивал, кидался на гроб, а когда стали заколачивать крышку — вовсе лишился чувств.

Те же родственники сопроводили его в Санкт-Петербург. Время шло, а горе молодого вдовца не становилось меньше. Он терзал себя мрачными мыслями и производил впечатление человека, начисто лишенного разума. Тревожась за любимое чадо, старая княгиня тайно созвала консилиум врачей. Они не обнаружили у Ивана сколько-нибудь серьезной нервной болезни, а самый старый, беззубый доктор, пошамкав губами, посоветовал княгине приставить к уходу за внуком — разумеется, только на первых порах и ради его драгоценного здоровья — какую-нибудь здоровую и сговорчивую молодую девку.

Лицо княгини от такого совета пошло красными пятнами, но здравый смысл был в ней сильнее ханжества, и, опустив доводы морали, она принялась действовать.

На следующий же день Ванечка был вывезен в деревню, подальше от злополучной Козловки, будившей горестные воспоминания, и там предоставлен самому себе и переспевшей конопатой молодухе Ефросинии. Сгорая от нетерпения и изводя себя образами всяческих ужасов, но все-таки выдержав положенные для лечения недели, обязательные по утверждению старого паскудника лекаря, бабка кинулась навестить Ванечку.

Он встретил ее здоровым, уравновешенным и даже слегка округлившимся. Скрыв легкую досаду от неожиданного появления бабки, он заявил, что здоровье его значительно лучше, но наотрез отказался вернуться в Санкт-Петербург под предлогом годичного траура, который решил провести вдали от столичного шума. Фрося, подававшая кофе, полыхала при этом ярким румянцем…

По «завершении траура» старая княгиня еще раз навестила внука и согласилась стать крестной мальчонке, что родился аккурат к этому сроку у Ефросинии. Несмотря на пестрые его щеки в рыжих конопушках, бабка была все-таки удовлетворена, лицезрев долгожданное «продолжение». А вернувшись в Петербург, тихо скончалась, завещав Ванечке половину своего огромного состояния, а вторую половину разделив между прочими членами семьи.

Елена Карловна была названа управляющей всей недвижимой частью Ванечкиного состояния. Смерть дочери она перенесла довольно легко. Даже княгиня Курбатская горевала куда больше. Душа Елизаветы была Елене Карловне всегда чужда. Однако с течением времени Елена Карловна обнаружила, что потеря дочери с каждым днем ей все тяжелее. Некого навещать раз в месяц, не о ком беспокоиться. Были нарушены многолетние привычки, а нарушение привычек действует на человека порой тяжелее естественной утраты.

В ту пору, когда княгиня Курбатская отошла в мир иной, передав Ванечку на попечение рябой деревенской бабы, Елена Карловна ощутила потерю дочери так остро, что порой, по ночам, ложась в постель, долго не могла заснуть. Конопатые сыновья Ванечки возбуждали в ней недружелюбные, ревнивые чувства. И все чаще и чаще посещала мысль о девочке, которая даже не знает родного языка…

Когда дом заполонил гомон четверых быстроногих конопатых ребят, воспитанием которых решительно все пренебрегали, Елена Карловна перебралась во флигель, куда не долетали ни их дикие крики, ни болтовня простолюдинов, наводнивших кухню. Невенчанная жена Ивана Фрося снова ходила на сносях, отчего лицо ее стало уродливее прежнего, покрывшись поверх конопушек розовыми мелкими прыщами.

Дни летели за днями, складывались в годы, а Иван не собирался менять установившийся образ жизни. Из столичного воспитанного молодого человека он превратился в распущенного сельского помещика неопределенного возраста.

Богатый вдовец был завидным женихом, вопреки долетавшим до столицы слухам о его странном образе жизни, многие матери мечтали видеть его своим зятем. Вежливости ради Иван дважды в год появлялся в Петербурге, Ефросиния с воем провожала его в дорогу, а потом, затаив дыхание, ждала возвращения своего «касатика». И он исправно возвращался. Столичные девушки отпугивали его своей бойкостью и горящими глазками, а он привык к покою и монотонному голосу Фроси.

Фрося души не чаяла в Ванечке, но держалась скромно и лишнего себе не позволяла. Называла его Иваном Федоровичем не только на людях, но и в спальне. Конечно, она держалась теперь с деревенскими девками надменно, но ей так хотелось поделиться с кем-нибудь своим счастьем, что она, позабыв о высокомерии, приглашала подружек на чаепитие.

А Елена Карловна Ванечку Курбатского ненавидела — за то, что он так быстро забыл ее красавицу дочь. Она ненавидела и Фросю, посмевшую занять место покойной. Ненавидела их конопатых отпрысков, которым может достаться больше, нежели ее родной внучке…

Как только на ум ей приходила Алиса, кромешное вселенское одиночество отступало, пронзительный страх перед грядущей смертью становился не так резок. Вот кому достанется золото Курбатских! Не этим рыжим выродкам, а Лисоньке. Уж она-то сумеет об этом позаботиться.

Лишь одна мысль не давала покоя. На кого похожа девочка? Есть ли в ней что-нибудь от бабки, или она унаследовала безумную похоть своих родителей? Не будет ли у нее с внучкой проблем побольше, чем с дочерью?

Елена Карловна, не решаясь забрать Алису из монастыря и воспитывать где-нибудь неподалеку, призвала опытную женщину, преданную ей еще со времен прозябания в Козловке. Два года назад Екатерина Васильевна отправилась в Германию, где и занялась воспитанием Алисы. Каждую неделю она высылала Елене Карловне подробный отчет об успехах своей воспитанницы.

Из писем следовало, что язык давался Алисе легко, рассказы о России приводили в восторг, писала она удивительно грамотно, читала бегло и предпочитала занятия с няней монастырским службам. Последнее письмо из Мейсена возмутило и умилило Елену Карловну. Дерзкие мысли монастырской воспитанницы были перечеркнуты комплиментами в ее адрес. Удивительная девочка, ее родная кровь и родная душа, обожала свою бабку. Елена Карловна разразилась слезами. «Старею, — думала она. — Сколько сантиментов!»

Елена Карловна достала из сундучка толстую стопку пожелтевших конвертов и принялась выборочно перечитывать отчеты Катерины.

«1837 год, февраль.

…И никогда бы не нашла это местечко, если бы не ваши твердые инструкции. Каково же было мое изумление, когда оказалось, что вовсе не каждый из местных жителей знает о монастыре, расположенном всего в десяти верстах от их деревеньки. Фермер, согласившийся доставить меня в монастырь, объяснил, что монахини живут уединенно и никого к себе не допускают. Сами содержат огороды и ферму, где есть коровы и козы. Муку раз в полгода доставляет им лично родной брат настоятельницы.

…Первая встреча с Алисой произвела на меня неизгладимое впечатление. Мне привели девочку, сущего ребенка, облаченную в ту же черную ужасную одежду, что и старухи. Девочка скорее походит на тень, чем на щекастых отпрысков (вы знаете — чьих). Но глаза горят живым огнем, и в них светится пытливый ум. Я поздоровалась и хотела было погладить ее по голове, но она вся сжалась и дернулась так, словно я хотела ее ударить…»

«1837 год, май.

…Бедная, бедная наша Лисонька! Теперь, когда мы с ней подружились, она, если не занята в бесконечных монастырских работах, не отходит от меня ни на шаг. Сколько труда мне стоило выхлопотать у матери-настоятельницы дозволения заниматься образованием девочки! Она высказала мне обвинение в том, что я якобы хочу совратить душу девочки с пути истинного. Но я не в обиде. Ее тоже можно понять. В этот закрытый монастырь давно не поступают молодые девицы. Послушницы стареют, им трудно работать в огороде и на ферме. Молодые руки им бы тут не помешали…

…Бедного ребенка никто никогда не приласкал, никто не погладил по головке…

…Понятия о мире, расстилающемся за пределами монастыря, у девочки фантастические. Поскольку знает она лишь Библию и Новый Завет, то уверена, например, что повсюду существуют циклопы и великаны и многие животные разговаривают человеческими голосами. А все мои рассказы о том, как живут дети в родительских домах, как бегают в деревенских садах, играя в салочки, как молодых девушек возят на балы, воспринимает как сказки.

Она не знает вовсе ничего. В пять лет она впервые увидела мужчину и с диким криком убежала. Монашки похвалили ее за это, ничего не объяснив. Сказали лишь, что мужчина — человек греховный и держаться от него нужно как можно далее. Поэтому она не верит мне, что в городах и деревнях мужчины и женщины живут вместе, ходят друг мимо друга и это вовсе не страшно…»

Елена Карловна всплакнула, не в силах читать далее. Если бы она имела представление о том, на что обрекает родную свою душечку, никогда, никогда бы… И если бы она не была раньше такой жестокой и хладнокровной! Ей теперь всю свою жизнь искупать этот грех! Но прежде всего нужно позаботиться о том, где бы воспитать девочку.

Пока Алиса в Мейсене болела, пока поправлялась, Елена Карловна наводила справки о заведениях для девочек, где Алиса могла бы получить и прекрасное воспитание, и образование и где никто не стал бы задавать лишних вопросов по поводу ее происхождения. В конце концов, это не единственный внебрачный ребенок в России. Должно же быть место, где таким детям негласно помогают их родители.

Она встретилась с Ванечкиной матерью и удивила ее грустной историей о своей троюродной внучатой племяннице. Рассказала, что родители се внезапно умерли, оставив девочке некоторые средства, и попросила совета, куда устроить дальнюю родственницу. Мать Вани воскликнула: «Сейчас считается хорошим тоном отдавать девочек в Смольный! Императорское общество благородных девиц! Не слышали? Ну что вы! Благороднейшее заведение, его опекает лично императрица Александра Федоровна. Девочек там учат самому необходимому. Члены царской семьи бывают там запросто…»

Матушка Вани Курбатского была женщиной весьма прогрессивных взглядов. Она, в частности, считала, что дети должны воспитываться где-нибудь вдали от родителей, а потому не возражала, когда старуха Курбатская освободила ее в свое время от воспитания собственного сына.

В разгар лета, так и не насытившись яркими впечатлениями от прогулок с няней по городу, Алиса в сопровождении Екатерины Васильевны отправилась в таинственную Россию. Екатерина Васильевна всю дорогу грустно вздыхала и бранила на все лады немку-горничную, собиравшую в дорогу их чемоданы. Она недосчиталась золотого колечка с изумрудом и старинного браслета с сапфирами. Алиса как могла утешала ее:

— Ей, наверно, так понравились твои украшения, что она не смогла удержаться…

— Лисонька, что ты такое говоришь?

А что ей было говорить, коли так оно все и было. Правда, горничная понятия ни о чем не имела, а колечко и браслетик любимой няни лежали в новой шкатулочке, вместе с гребнем, письменными принадлежностями, душистым мылом и зубной щеточкой, которой Алиса особенно гордилась. Лежали, перевязанные бархатной ленточкой, чтобы не звякали…

 

Глава 4

Отец

Князь Николай каждый год на именины собирал однополчан. Большинство из них присылали вежливые письма с отказом, ссылаясь на столичную службу во благо царя и Отечества, которая «ни минуты не оставляет пустой». Князь дулся, сердился, кричал, обзывал приятелей мерзавцами и с остервенением покусывал длинный ноготь на мизинце, что означало полную растерянность. Те, кто отказал ему дважды, приглашений впредь не получали.

В этом году князь решил не устраивать пышный сбор. Кто знает, приедут в уездный городок, наслушаются злых языков, да еще и повернут с полдороги. Он позвал лишь учителя местной гимназии Петра Петровича Салтыкова, слывшего человеком широких взглядов и удивительной образованности.

Арсений присутствовал за столом на правах боевого товарища, что никак не смущало учителя. Он был демократ: втайне сочувствовал декабристам и завидовал их будущей славе в веках, которую, как историк, предчувствовал.

Кроме преподавания в гимназии, он изучал культуру края, пытался восстановить в строгой последовательности его историю, начиная с основания Киева. Салтыков выпустил три монографии с подробным описанием обычаев, распространенных в Малороссии в прошлом веке. Ему грезилась слава Карамзина. Но поскольку особой популярностью его книжонки не пользовались, он заставлял бедных своих учеников зубрить их от корки до корки, как Священное Писание.

Книги он писал необыкновенно скучные, читать их было невозможно, а рассказчиком был превосходным. Если бы все то, что Арсений с князем Николаем слышали от него в последние годы, было изложено в его монографиях, он, пожалуй, стяжал бы себе славу популярного романиста. Но Салтыков имел строгий подход к науке и считал антинаучным публиковать факты, не имеющие под собой твердой опоры на даты. А вот с датами все было не так просто…

На следующий день после истории с покойницей князь, надев свой полковой мундир, принимал Петра Петровича, который находился в состоянии взвинченном. Похоже, ему очень хотелось выговориться.

Произнеся первый тост за здоровье именинника, Петр Петрович не мог уже остановиться и перешел к особенностям краевой культуры. Прихлебывая вино, он ударился в рассказы…

— Ах, князь, вы не представляете, какую интересную историю я раскопал на днях. Я ведь к вам сейчас прямиком от градоначальника… Да-с, князь, мне, пожалуй, и орден какой-нибудь… Я такую историйку раскопал… Все знали и никто не догадался!.. К вам, князь, конечно, это не относится. Вы в наших местах совсем недавно. Но я-то, я-то старый пень! Я-то здесь уже десять лет, а вот ни разу… А давеча спросил у кухарки своей — знает. И конюх — тоже знает. И даже полицмейстер…

История же, которую тут же, позабыв спросить разрешения у хозяина и именинника, рассказал учитель, сводилась к следующему.

Малороссия, терзаемая войною, двести лет назад цвела самозванцами. Из Львова начал свой путь Лжедмитрий Первый, из Могилева — второй, тушинский вор. И уж если хватило силенок у учителишки из Шклова представляться царем и выдавать себя за человека, образ которого все хорошо еще помнили, то чего уж легче было выдавать себя за того, кого никто никогда не видал, — за Бога.

Пока Малороссия стонала под пятой Речи Посполитой, смешение православия, католичества и протестантства породило и иных самозванцев. Они искажали учение святой церкви и даже отвергали полностью попов и таинства. Но один из них, монах Гермоген, пошел дальше всех, утверждая, что сам Бог вошел в его тело и устами Гермогеновыми взывает к человекам. Покуда шли войны, до Гермогена никому не было дела. А как заключили Поляновский мирный договор, уже было человек сорок заблудших, прибившихся к его ереси.

Гермоген имел прекрасное образование. Учился и у литовцев, и у поляков, и у немцев. Все заимствовал, но ничего не принимая. Лепил свое из чужого теста. Да так насобачился, так говорил складно — заслушаешься. Из деревень и даже из городов потянулись к нему люди, чтобы послушать и получить благословение.

Но смутное время минуло, и возроптали на Гермогена и православные, и католики, и лютеране, и кальвинисты, и жиды, и хлысты. Никто не желал его своим признавать. Виданное ли дело, чтобы смерд себя Богом объявил? Власти прислали в село отряд казаков. Гермогена схватили и бросили в темницу, а жителей села побили нагайками, кто под руку попадался. А надо сказать, под руку попадались многие, простой люд, истошно рыдая, высыпал из домов вслед за телегой, на которой увозили их связанного мессию.

Далее, к сожалению, история эта прерывается, документов тайного приказа на эту тему нет никаких, по, однако, есть богатейший материал из других источников указов, доносов, частных писем и прочего исторического мусора. Так вот, из этого разнопестрого мусора складывалась интереснейшая картина.

В темнице Гермоген пробыл совсем недолго. По крайней мере, по переписи арестантов уже через месяц его имя там не значится. А по иным источникам выходит, что Гермоген бежал из тюрьмы чудесным образом пока сокамерники его спали, он попросту исчез. Разумеется, он скорее всего не исчез, а изобрел какой-нибудь необыкновенный способ бежать, однако подкопа обнаружено не было, замки остались целехоньки, а часовые утверждали, что мимо них и муха не пролетала. Сбежав, Гермоген скрывался долгое время в местных лесах. Тут Петр Петрович сделал широкий жест в сторону окна: «Аккурат где вы, Николай Николаевич, охотиться любите».

Гермоген обосновался в лесу. Где-то в самой глухомани дом сколотил. Жизнь вел аскетическую, а убеждениям своим не изменил до конца дней. Разве что еще больше в мистику ударился. Прожил долго. Вроде бы до начала восемнадцатого века дожил. А потом и вовсе чудеса грянули. И в разных документах полный разброд…

Одни, наиболее ярые почитатели Гермогена, утверждают, что к семидесяти годам настолько овладел он таинствами колдовства, что вернул себе молодость и прожил вторую жизнь — такую же длинную, как первую. Другие, более скептично настроенные, утверждают, что прибился к Гермогену мальчонка, коего он вырастил, обучил всем своим секретам и завещал жить под его именем.

Вторая версия кажется более вероятной. Но факт в том, что когда в 1720 году странствующий монах Питирим, сбившись с дороги, заблудился в здешнем лесу, то набрел он на небольшой деревянный дом, где его встретил юноша, еще не бреющий бороды, назвавшийся Гермогеном. Юноша произвел впечатление весьма благостное, беседу вел мудрую, а после проводил странника до наезженной дороги, отвесил поклон и растаял в воздухе, «аки дым».

Известие о том, что Гермоген нашел средство от старости и смерти, быстро облетело окрестные села. Отважные смельчаки, лелеявшие мечту о бессмертии, устремились в лес в поисках кудесника. Многие из них погибли, заблудившись на лесных тропах или став добычей хищников, но были и такие, кому повезло. Они сумели отыскать Гермогена-бессмертного в лесу и даже получили от него благословение. Такие возвращались притихшими, рассказывали о виденном мало и о бессмертии больше никогда не вспоминали. Сказывали, что нынешний Гермоген замаливает грехи перед Богом и обладает могучей таинственной силой, влияющей на людей благочестивых — благостно, на грешных — смертельно…

Обед был окончен, и Петр Петрович ненадолго прервал свой рассказ. Марфа явилась убрать со стола, а князь Николай пригласил учителя в кабинет, где был накрыт столик с легкой закуской и вином. Завидев Марфу, князь усмехнулся и спросил у нее весело:

— А что, голубушка, не знаешь ли ты Гермогена какого из здешних лесов?

Он все еще продолжал улыбаться, когда Марфа побледнела как полотно и принялась часто креститься: «Господь с вами, хозяин!»

«Вот видите!» — прошептал князю учитель.

— Я уже наблюдал тот же страх у своей кухарки, когда спросил о Гермогене, — продолжал он в кабинете князя, потягивая вино. — И самое любопытное — не мог добиться от нее ни слова о причине такого испуга. Молчит и крестится, прямо как ваша… Мне стало интересно, и вот что я выяснил…

Поскольку Петр Петрович был ученым и никаким вымыслам о бессмертии и переселении душ не верил, он выстроил ясную картину «вечной» жизни таинственного Гермогена. Почувствовав, что стареет и что ему не под силу прокормить себя, да и похоронить кто-то же тоже должен, Гермоген скорее всего взял какого-то приблудного мальчишку на воспитание. Тот вырос, перенял образ жизни старика, а на старости лет поступил точно так же. «Вот так наука развенчивает легенды!» — гордо усмехнулся Петр Петрович. Отсюда и разброд в фактах. То кто-то видит Гермогена старым и седобородым, то, буквально через месяц, если сверяться по датам, — юным и безусым.

Подсчеты Петра Петровича привели его к убеждению, что последний старый Гермоген, самый набожный и аскетичный, должен был «смениться» что-то около 1825 года. Но…

— Вот вам, пожалуйста, — расплескивая вино, Петр Петрович полез во внутренний карман сюртука и извлек на свет сложенную вчетверо бумагу. — Это свидетельство паломника, который побывал у современного уже Гермогена, буквально совсем недавно. Он описывает человека немолодого, скорее всего лет тридцати, невысокого роста, с прямыми чертами лица, скорее западного, чем местного, типа, темноволосого, с мутными голубыми глазами!

— Что же в этом странного? — поинтересовался князь.

— А то, что на протяжении двух сотен лет Гермогена описывают совершенно одинаково. И взрослый, и юноша имеют черты славянские, нос слегка курносый, а волосы светлые.

— Так что с того? Попался на этот раз черноволосый мальчишка.

— Мое воображение увело меня гораздо дальше. — Петр Петрович поднял вверх палец, в который раз расплескивая вино. — Изменившийся облик Гермогена и ужас, в который приводит его имя простолюдинов, заставили меня подумать о подлоге, мошенничестве. А в связи с этим — пойти к городовому и попросить разрешения порыться в его архивах, особенно недавних…

— И что же?

— А то, что я обнаружил там весьма интересные факты, которые так и хочется связать с историческими реалиями…

Внимание Петра Петровича привлекло досье мелкого, немецкого помещика. Впрочем, был ли он мелким помещиком — неизвестно, зато доподлинно известно, что был большим жуликом. Поселившись в лучшем номере местной гостиницы, авантюрист нанял экипаж, запряженный четверкой лошадей, и распустил слух о том, что явился в город с секретной миссией от министерства юстиции. И потянулись к нему всяк, кто на руку нечист, с подношениями.

«Рассекретил» его городской голова случайно. Заглянув познакомиться с важным лицом, о котором говорил весь город, он узнал в нем человека, которого видел несколько недель назад в балагане скачущим по проволоке. Память на лица у головы была изумительная, что и позволило тут же, не сходя с места, кликнуть городового и повязать мошенника.

Однако, вот беда, денег при нем оказалось совсем немного. Но это скорее осложняло его положение, нежели наоборот. Грозила молодому человеку Сибирь-матушка, да пока возили его на допрос, сбежал малый — сиганул на какую-то веревку с бельем да и побежал по ней, как по земле. Стреляли в него, один солдат божился, что попал… Городской голова, узнав о происшествии, пришел в ярость и велел из-под земли достать. Только никто того малого с тех пор и не видел…

А вот года через два появились в здешних лесах разбойники…

— Погодите, погодите, Петр Петрович, о каких это лесах вы говорить изволите?

— Да об этих! — Учитель снова ткнул пальцем в окно, за которым взошла полная луна.

— Не знаю, не знаю… Мы с Арсением вдоль и поперек эти места изъездили, а никаких разбойников не видали.

Он посмотрел на Арсения в поисках поддержки, тот слушал хмуро и в окно смотрел с тоской.

— И потом, вы ведь про Гермогена рассказывали. При чем тут этот канатоходец?

— Вот в том-то и дело! — высоко поднял палец Петр Петрович и торжественно замолчал. — Казалось бы, при чем тут Гермоген? При чем тут мошенник? Разбойники? А я связал! Никому в голову не приходило…

Не далее как неделю назад Петр Петрович влетел в кабинет городского главы и подробно изложил ему все, что удалось сопоставить…

По его гипотезе выходило так, что настоящему Гермогену сейчас должно быть что-то около пятидесяти восьми лет. По первым описаниям его в юношеские годы имел он глаза голубые и был роста высокого. А по последним данным выходил Гермоген маленький и мутноглазый. Это описание никак не соответствовало документам о Гермогене, зато соответствовало описанию мошенника, пропавшего два года назад. Петр Петрович предположил, что мошенник мог занять место Гермогена и организовать банду в лесу… Тем более что банда эта была необыкновенная. Никто никогда не видел в лесу жилища разбойников, не встречал лихих людей. Кареты частных лиц беспрепятственно передвигались по лесной дороге, в отличие от карет, везущих казенные деньги в столицу. Несмотря на усиленную охрану и прочие предосторожности, уже пять карет со значительной суммой денег исчезли бесследно за последние два года.

Заинтересовавшись предположением учителя, городской голова выслал большой отряд во главе с провожатым, побывавшим только вчера в логове Гермогена…

— И представьте себе — они нашли! — сияя от безудержно рвущейся наружу гордости, взахлеб говорил учитель. — Стоит такая ветхая избушка, а там все как положено — сидят разбойники за широким столом, пируют. Наши подкрались, напали. Но и те — не промах. Хоть и во хмелю были, воевали на славу. Однако все полегли. — Петр Петрович отряхнул пылинку с колена, будто это он сам голыми руками перебил разбойников.

— Поздравляю вас, Петр Петрович! В экую вы историю попали! Значит, можем спать спокойно теперь? Нет больше Гермогена?

Тут пыл учителя несколько ослаб, и он небрежно заключил:

— Нет, Гермогена, точнее — Лжегермогена, не нашли. Хитер больно. Зато нашли могилу старого Гермогена. Говорят, перерезал старику глотку канатоходец… Многое говорят, — закончил Петр Петрович позевывая, — про бабу какую-то в мужском тулупе… Сражалась в отряде как тигрица. Да только, думаю, врут теперь. Натерпелись страху. А у страха глаза велики. Не нашли среди убитых бабы… А вроде офицер сказал, на сносях была. Ну что ж, пора мне откланиваться…

Арсений подал гостю пальто, вышел посадить в сани, закутал ноги. А возвращаясь мимо забора, упорно отворачивался, чтобы даже не смотреть на то место, где вчера лежала женщина. Никто не отнимет у него мальчика. Ни бандиты, ни Гермогены. Его это мальчик.

 

Глава 5

Конец безмятежности (Саша, 1829–1840)

После рассказа учителя о странных событиях, произошедших в лесу, Арсений взял за правило, как только выпадала свободная минута, проводить ее рядом с мальчиком. У колыбели или под дверью, если с ним была Марфа. Князь давно намеревался перебраться в Петербург, и теперь Арсений горячо поддерживал его в этой затее. С почтой отослали распоряжения о приготовлении дома и произведении ремонтных работ. Арсений больше не высказывал неудовольствия и по поводу приближающейся свадьбы князя. Не до того. Ему теперь хотелось сесть на коня и объездить окрестные леса вдоль и поперек. Чтобы выкурить всякую нечисть. Но мешали метели.

Через неделю состоялась свадьба князя. Праздновали ее скромно. Священника упросили подсократить церемонию, потому что невеста вряд ли выстояла бы на ногах больше часа. Священник с неудовольствием покряхтел, но, приняв от князя щедрые пожертвования «на храм», сделался сговорчив и любезен.

Новоиспеченной княжне объяснили про мальчика, к которому все проявляли так много внимания, что это — сын Арсения, боевого товарища Николая. Она с улыбкой склонилась над кроваткой, грустно погладила ребеночка по голове и потребовала непременно крестить его в самое ближайшее время.

Мальчика назвали Александром. В честь бывшего императора. Николай стал крестным отцом, его жена — крестной матерью. А Арсен — отцом настоящим. Так и записали мальчонку — Александром Арсентьевичем. В церкви было холодно, но Саша как уснул при входе, так и проспал все таинство. Разок только пискнул, когда батюшка его водой плеснул, а когда в алтарь носили, вдруг проснулся и минуты две глазенки таращил радостно. Арсен молился истово, все грехи свои разом вспомнил, за все прощение просил, многое наобещал Господу ради возвращенного сыночка. Только в один миг показалось ему, что тень промелькнула в дверях…

Он умел передвигаться бесшумно. Скрипучая дверь пропустила его, не издав даже тихого стона. Он знал, как ладить с вещами. Портьера укрыла его от глаз тех, кто стоял у аналоя. Вот ты где. Вот ты какой. На секунду кровь ударила ему в голову. Схватить сына, бежать… Он прикрыл глаза рукой и постарался взять себя в руки. С гибелью Гели все потеряло смысл, и он уже не в первый раз срывался в ярость… Этого нельзя допустить. Ему не спастись с малым ребенком. Пусть пока поживет в княжеском доме. Пусть перекошенный великан глаз с него не спускает, пылинки сдувает. Эк, как у него глаза сверкают в полумраке. Небось голыми руками задушит любого, кто к мальчику сунется. Никому не отдаст. Замечательный сторож. А придет время, уж найдется и на этого сторожа управа…

Сборы в Санкт-Петербург снова откладывались. Княгине нездоровилось. Бледная словно полотно, она слабо улыбалась мужу и обещала скоро встать на ноги. Ей тоже хотелось в столицу. Из Петербурга пришло известие, что дом полностью готов к их приему. Дни тянулись за днями, а состояние княгини не улучшалось. Нервные конвульсии временами искажали ее хорошенькое болезненное личико. Глубоко запавшие глаза выражали страдание. Отъезд откладывался до неопределенного времени.

Когда Саша стал смышленей, но еще не научился ходить, Арсений взял привычку повсюду таскать его на руках. А как только пошел, и сам стал бегать за Арсением как собачонка. Странное это было зрелище — кривой великан и маленький, неуверенно держащийся на ногах ребенок. Однако все, кто их видел, считали, что и вправду сын с отцом — до того мальчишка был на Арсения похож: такая же смуглая кожа, черные волосы.

Николай относился к отцовству Арсена ревниво. Пенял, что тратит он на мальчишку слишком много времени, бранился, когда подметки у его любимых туфель ехали, а Арсений, вместо того чтобы заниматься делом, выхаживал своего карапуза от какой-то детской заразы.

Княгиня все болела, Петербург становился отдаленной мечтою. Через полтора года после замужества у нее доставало сил только добраться до скамеечки в саду, а потом с помощью Марфы вернуться в свою спальню. Сплетни по поводу князя и его денщика прекратились, те, кто распускал их, после женитьбы князя были жестоко осмеяны… Княгиня не протянула и двух лет. Казалось бы, ширма снова пала. Но всяческие домыслы угасли.

После смерти княгини собрались было снова в столицу, да не тут-то было. Из Петербурга поступали тревожные вести о холере, которая каждый день косила сотни людей, не считаясь с чинами и регалиями. Не пощадила и цесаревича. Вслед за холерой шли бунты, пожарища, солдаты… Решено было переждать этот кошмар в зелени малоросских садов.

Забавляясь с мальчиком играми, Арсений развил в нем такую природную прыть, что к пяти годам Саша превосходил своих сверстников не только в росте, но был шире в плечах, да и значительно сильнее. Кровь с молоком рос мальчик, здоровый и крепкий. В чертах лица его теперь угадывалось благородство: нос вытягивался, намечалась горбинка, тонкие губы принимали очертание надменное, лоб открывался высокий и чистый. Черные волосы и темно-синие глаза могли когда-нибудь покорить молодых красавиц…

Саша разгуливал по дому так, словно был здесь хозяином. Под запретом для него оставались покои князя, да и то лишь когда тот спал или занимался делами. Николай обучил его игре в шахматы. Для забавы. Каждый раз, проигрывая, Саша потрясенно смотрел на князя, а тому приятно было чувствовать превосходство, пусть даже над таким ничтожным противником. Смешно было смотреть, как шестилетний ребенок ведет партию. Николай показывал ему разные фокусы, обыгрывал в три хода, жертвовал важные фигуры, а потом громил его шахматные войска, тихо посмеиваясь над вытягивающейся от удивления физиономией мальчугана.

Впервые Саша обыграл князя, когда ему исполнилось девять. Поставил хитрую ловушку, в которую князь попался с потрохами. Почуяв проигрыш, Николай страшно разволновался, обиделся было на Сашу и в конце концов сгреб фигуры с доски широким рукавом своего домашнего халата, будто случайно. На том и закончили. Князь не любил проигрывать.

Саша с детства любил возиться с оружием. Арсений объяснял ему, как устроены пистолеты, давал подержать в руках саблю, побывавшую в боях. Учил стрелять. Поскольку к восьми годам Саша уже прекрасно держался в седле, его стали брать на охоту. А в десять впервые разрешили пальнуть в куропатку. Через год мальчик попадал из десяти уток — в девять. Причем бил их высоко в небе, не дожидаясь, как Николай, чтобы сели на воду. У него оказались от природы острый глаз и твердая рука. «Вот бестия!» — восхищались ловчие. Только Николай капризно морщился: «Везет подлецу».

Жизнь текла своим чередом, и никто бы не помышлял об отъезде, если бы не последующие события…

В общем, ничего особенного в доме не происходило. Если бы не дознание, не назойливый следователь со своими вопросами. А тут Никитка, который был у князя и конюх и псарь, вспомнил вдруг, как недели за две до происшествия с собаками творилось что-то неладное. Начинали ни с того ни с сего отчаянно лаять по ночам…

Князь полагал, что это от луны у собак случаются приступы охотничьего азарта. Арсений кивал согласно, но по ночам сидел с заряженным пистолетом у себя в комнате, не зажигая огня и не раздеваясь. А через несколько дней любимый пес князя околел. За ним и вся стая. Для князя это, конечно, был удар, но что поделаешь, с собаками, особенно породистыми, такое случается часто. Вон у Петра Петровича в позапрошлом году все куры передохли за три дня. Кто знает, может, какая собачья холера… Князь привез из уезда трех щенков.

Анна, девушка, живущая в пристройке вместе с остальными слугами, сказала, что Марфа в последнее время была не в себе будто. А спросили почему — глупость сморозила: косы, говорит, укладывать по-иному стала и ходить. Проку от дуры-девки следователю было мало…

Когда в корзине в сенях появились щенки, Сашка никак не мог оторваться от смешных востроносых мордашек. Возился с ними целыми днями, бегал по саду. И однажды ему послышалось, что зовет кто-то… Этого он, конечно, следователю не сказал, потому что никто его не спрашивал. Щенки с детским рыком вырывали у него из рук палку, и вот тут кто-то сказал не громко, но отчетливо: «Саша!» Мальчик оглянулся, замер. Голос, похоже, доносился из-за забора. «Саша, подойди!» Забор был глухой, между досками — ни единого просвета. Но в одной из досок красовалась круглая дырка. Через эту дырку всегда было видно заснеженное поле. А теперь не было видно. Зато чей-то глаз упорно смотрел на мальчика сквозь дыру. И кто-то там, за забором звал его снова и снова: «Саша… Подойди…»

На минуту ему стало страшно. И холодно. Ноги плохо слушались, но вдруг круглый глаз пропал и сильные руки обхватили мертвой хваткой его худенькие плечи. Сашка вскрикнул от неожиданности, поднял голову. Отец крепко держал его за плечи и налитыми кровью глазами смотрел туда, где сквозь дыру в заборе снова было видно белое поле.

Арсений позвал Марфу. Приказал глаз с Сашки не спускать. А сам раз десять обошел сад. Мерзлая земля не сохранила никаких следов. Тогда он направился к Николаю.

Налимов выслушал Арсения с ласковой улыбкой. Его милый друг был в такой экзальтации, такой мужественный, такой сильный, что у князя мурашки поползли по телу. Николай усадил Арсения ближе, закрыл ему рот поцелуем. Пообещал подумать о переезде. Успокоил и тут же забыл о своем обещании…

Саша до пяти лет спал в комнате с Марфой. А после никак не хотел оставаться один — боялся темноты. И тогда-то комнату Марфы разгородили тонкой фанерной стенкой. Если случалось испугаться, Саша тихонько стукал в тонкую стеночку, и Марфа, позевывая, стучала ему в ответ. Сашка успокаивался, засыпал. Единственное неудобство — в его комнатенке не было окна, стало быть, учиться читать и писать приходилось со свечой даже днем.

А у Сашки еще и страсть была до огня. Зажжет свечку и вместо того чтобы Евангелие листать, положит голову на руки, уставится на свечу и смотрит, как танцует пламя. Целый час мог так просидеть. Арсений, зная его такую привычку, не раз входил проверять — читает ли. Если нет, то трясет Сашку за плечи. Иначе его от огня не оторвать. А Сашка поднимет на него остекленевший взгляд, словно не понимает, кто он и где, а потом взгляд постепенно обретет осмысленность, Сашка бровки поднимет, дескать, прости отец, и возьмется за занятия.

Марфа жаловалась Арсению, что Сашке душно без воздуха, что пора переселить мальчишку куда-нибудь в просторную комнату, благо их в доме тьма. Но Арсений и слышать ничего не хотел и только совал Марфе ассигнацию…

В то утро Арсений проснулся будто от толчка. Сел в кровати и попытался сообразить — что же не так? Его комната была смежной с кухонной печью. Глиняная стена нагревалась от тепла, спать возле нее летом никто не мог, кроме Арсения, привычного с детства к жаре. Он сам выбрал эту комнату.

Но теперь близилась весна, и печь, которую Марфа топила с раннего утра, приятно нагревала комнату. Арсений приложил руку к стене. Стена была совершенно холодной. Он прислушался. За стеной стояла полная тишина, хотя вторые петухи уже пропели. Арсений как был в нижних штанах, не одеваясь, вскочил и стал шарить по стене руками, надеясь, что вот-вот отыщется теплый уголок. Стена оставалась безжизненной, и внутри у него все похолодело. На негнущихся ногах он прошел по коридору и заглянул в кухню. Никого. Арсений растолкал Никитку, спавшего на софе в сенях, приложил к губам палец, повел за собой. По дороге всучил тому метлу на толстой палке, попавшуюся на глаза. Толкнул дверь в комнату Марфы и Саши. Дверь оказалась запертой.

Арсений навалился на дверь, та поддалась его мощному телу, как яичная скорлупка. Ввалившись в комнату, Арсений и Никитка замерли на пороге. Марфа в одной сорочке сидела на кровати, широко расставив колени. Лицо ее было синим и раздутым, язык свисал чуть ли не до груди. Никитка завопил, Арсений подошел к Сашиной двери и, беспомощно всхлипнув, осипшим голосом позвал: «Сынок…» Дверь тут же поддалась, и показалась голова Сашки, пытающегося выглянуть за стенку.

Арсений, разразившись слезами, не дал ему высунуться, втолкнул назад, бросился обнимать… Сашка тоже плакал, обнимал отца и все спрашивал: «Что с ней? Ну что там с ней? Что он с ней сделал?» Потом Саша рассказал следователю про шум, про глухие звуки борьбы, про стон и хрипы. Но о том, что было позже, рассказывать не стал. Отец велел молчать…

Теперь, почти через десять лет, вернувшись из-за границы, когда он снова прочно стоял на ногах и собирался жить широко, ему не хватало Гели. Десятки женщин, за эти годы любивших его, служивших ему, не могли заменить погибшей красавицы-цыганки. Ни богатые знатные дамы в шелках и кружевах, ни здоровые деревенские девки. Он мечтал забыться и лишь сильнее чувствовал боль.

Но Геля успела оставить ему сына. Ее кровь текла в жилах мальчика. Со временем он мог бы стать ему другом и первым помощником. Ведь не на кого больше положиться в этом предательском мире.

Дом князя казался неприступным только для новичка. Глупые собаки, чуявшие зайца за версту, проглатывали куски мяса, которые он бросал через забор, не успевая уловить чужеродный запах мышьяка. Мужиковатая баба, которой кривой цербер доверил охранять мальчика, была полной идиоткой, сомлела сразу же от его грубой ласки и чуть ли не в ту же ночь распахнула для него окно.

Он не хотел ее убивать. К чему лишний грех на душу? Только она, дура, не захотела выпить его снотворных пилюль и вдруг сделалась подозрительной, когда он спросил, кто там, в соседней комнатушке. Еще минута и — кто знает? — не заголосила бы эта идиотка на весь дом. Она, поди, и воздух набрала в легкие… Шелковый шнур, не одну душу отправивший на тот свет в Литовском королевстве, пришелся весьма кстати.

Но вот тут-то случилось то, чего он вовсе не ожидал. В двери, что вела в комнату мальчика, что-то щелкнуло, и когда он попытался отворить ее, она не поддалась. Закрылся, испугался. Сломать дверь бесшумно вряд ли бы удалось. Он присел на корточки и принялся тихо, шепотом уговаривать: «Открой, сынок. Я твой отец. Я настоящий твой отец. Неужели ты думаешь, что этот кривой урод? Нет же, я! Я так долго искал тебя. Открой мне, сынок. Посмотри на меня. Уйдем со мной. Я отведу тебя к маме…»

Сашка столько раз просыпался потом в холодном поту, слыша во сне этот вкрадчивый голос: «Я так долго искал тебя. Открой, сынок. Посмотри на меня…» Во сне он каждый раз подходил к запертой двери, открывал ее и просыпался от ужаса в слезах…

Следствие на основании свидетельств домочадцев пришло к выводу, что лихой человек взобрался в окно и удавил девицу Марфу Каравай тридцати двух лет от роду. Поговаривали о бежавшем каторжнике, о бунтарях, коих теперь развелось везде, что мух, о нечистой силе.

Арсений снова пришел к Николаю просить об отъезде. Он собирался говорить резко, но князь встретил его на редкость благодушно и тут же согласился на отъезд, поставив, однако, и свои условия…

Налимов старел. Нежные черты его лица увядали по-женски скоро, и еще до сорока он стал похож на старуху. Тонкие губы вечно поджаты, нос заострился и придавал ему сходство с хищной птицей. Его романы «на стороне» с появлением Сашки Арсена почти не трогали. Однако князь не представлял больше интереса для случайных залетных юнцов, в основном армейских, и ожидать ласки от кого-нибудь, кроме Арсения, ему не приходилось. Поэтому с каждой новой морщинкой, с каждым годом присутствие мальчика в доме тяготило и раздражало его. Изволь ждать, пока этот щегол уснет, и только потом предавайся своим утехам. Арсений жестко стоял на этом правиле, страшно боялся выдать сыну тайну их любви.

Старость бередила страсть — последнюю, безнадежную, неутолимую. Николай давно подумывал, куда бы сбагрить мальчишку, чтобы не мешал ему. Собственно, утруждать себя раздумьями не было нужды. Сашка с восторгом взирал на военных, бывавших у князя в гостях, бредил военной службой. Все данные позволяли ему занять подобающее место в строю. Мальчик был рослый и крепкий. Оставалось решить, куда его направить и под какой фамилией.

Арсений сначала чуть не взвыл от условия князя — в столице отправить мальчика в полк. Налимов, хитро сощурившись, предложил выспросить у Саши, что он думает по этому поводу, и, не дав Арсению опомниться, тут же позвал его. Новость привела Сашу в неописуемый восторг. Тогда нареченный отец смягчился, хотя и загрустил сильно.

На следующий день князь переписал завещание, выделив в нем Саше третью часть всех своих капиталов и небольшую деревеньку, выигранную им как-то в карты, — далековато от его владений, в Воронежской области. Деревня называлась Лавровкой, поэтому фамилию Саша получал вполне благозвучную — Лавров. Арсений, сраженный щедростью своего друга и благодетеля, принялся укладывать вещи и исправно ублажать князя по ночам.

Арсению и невдомек было, что, как только дверь за ним закрылась, Налимов разорвал бумаги, приказав нотариусу переписать все, вычеркнув завещанные деньги, и, поразмыслив, оставил все-таки Саше деревню, которая была ему без надобности…

 

Глава 6

Взаперти (Алиса, 1840–1846)

В Санкт-Петербург въезжали ранним утром. Алисе казалось, что она вовсе не спала в эту торжественную ночь. Предстоящая встреча с бабушкой делала ее почти больной. Она не знала названия нахлынувшим чувствам, потому что никогда раньше не испытывала ничего подобного. Ей чудилось, что сердце в груди у нее раздулось до немыслимых размеров, и если она сделает еще хоть один только вдох, оно непременно лопнет. Ей было необыкновенно весело, но в глазах почему-то стояли слезы, мешавшие лучше разглядеть убогие хижины, мимо которых они проезжали.

Дети, воспитанные в обычных семьях, где есть и мать, и отец, и еще куча сестренок и братишек, могли бы сообразить, что такое обычно называют счастьем. Для этого нужно было прожить десять лет подкидышем в монастыре, с пеленок готовиться к ненавистной участи монашенки, а потом получить вдруг сразу все: родных, родину, дом, и это самое, когда больно дышать…

Карета, подпрыгивая, покатила по улице, выложенной булыжником, а по обе стороны от нее выросли как из-под земли удивительно красивые дома. Екатерина Васильевна проснулась, сладко зевнула и перекрестила рот.

— Ну вот, Лисонька, приехали, — сказала она с легкой грустью, которой девочка совсем не придала значения.

Она забросала няню вопросами обо всем, что ей удалось увидеть из окна, и та, полупроснувшись, отвечала вяло и неуверенно. Теперь они ехали по какой-то уж совсем невообразимо широкой улице, и Екатерина Васильевна, поглядывая на девочку опять-таки с непонятной грустью, принялась рассказывать о слоне, которого привезли в холодный Санкт-Петербург и специально для его прогулок построили этот проспект таким широким.

— Он, собственно, так и называется — Слоновый проспект.

— А слон, слон, — заволновалась Алиса, — мы увидим слона? Его выведут на прогулку? Какой он? С дом?

— Слона давно уже нет, — отрезала Екатерина Васильевна. — Давай-ка выйдем.

Они выехали на площадь, Алиса увидела огромную прекрасную церковь и по привычке перекрестилась. Что-то больно щелкнуло у нее в груди. Она снова посмотрела на церковь и более пристально — на няню. Но та упорно отводила глаза.

Карета теперь медленно ехала мимо цветущих акаций, приближаясь к красивому дому. Алиса так и ахнула. Должно быть, бабушка ее очень состоятельная и важная дама, коли живет в такой роскоши. Восемь ионических колонн, подпирающих фронтон… Дом был широким. Два его крыла раскинулись вправо и влево, образуя полукруг, подобно рукам, готовящимся к крепким объятиям.

— Не спеши, — приказала няня.

Но Алиса вприпрыжку уже неслась к парадному подъезду, заливаясь звонким смехом. Никто не вышел им навстречу, но ведь никто и не знал точно времени их прибытия. Наверно, бабушка почивает еще, время раннее. Каково же будет ее удивление и какова радость…

Алиса подняла голову вверх и в одном из окон отчетливо увидела лицо молоденькой девушки. На ней было белое, платье с зеленым передником. Девушка смотрела на Алису без всякого интереса. Кто она? Служанка? Родственница? Гувернантка?

Екатерина Васильевна догнала Алису и потянула к северному крылу. Дубовые двери распахнулись, и строгая, прямая как палка дама вышла им навстречу. Няня протянула ей конверт и подтолкнула Алису вперед. Дама приняла письмо, внимательно осмотрела с ног до головы сначала Екатерину Васильевну, затем Алису и, сузив глаза до крошечных щелочек, изрекла механическим голосом:

— В любом случае ваше опоздание непростительно!

Алиса быстренько взглянула на няню, ничего не понимая. Выходит — их ждали? Выходит — они задержались в пути? Ей хотелось спросить няню, кем служит в доме строгая дама, но от волнения она потеряла дар речи. Наступал самый невероятный в ее жизни момент. Сейчас она увидит бабушку.

Дама провела их по коридорчику и молча указала на стулья у двери, за которую она проворно юркнула. Затем дама появилась и пригласила Екатерину Васильевну пройти в кабинет.

Алиса никак не могла взять в толк: что происходит? Неужели бабушка боится предстать перед ней сразу же с постели и приводит себя в порядок, тогда как она предпочла бы броситься ей на шею незамедлительно, пусть она выйдет к ней хоть в одной ночной сорочке и папильотках? У Алисы на глазах выступили слезы. Дама, стоя рядом, разглядывала ее, и поэтому Алиса, прошедшая хорошую школу лицемерия, постаралась взять себя в руки и ни под каким видом не показывать этой пренеприятнейшей особе, что творится в ее душе.

Екатерина Васильевна вышла из кабинета и, наклонившись к Алисе, тихо прошептала:

— Бог тебе в помощь, девочка моя. Прощай.

Ее поцелуй пришелся Алисе куда-то в переносицу, потому что в этот момент она слегка покачнулась. Няня уходила не оглядываясь, и Алиса, скорее по инерции, чем сознательно, двинулась за ней следом. Дама проворно схватила ее за руку. Алиса подняла голову, женщина улыбалась одними губами.

— Где моя бабушка? — спросила Алиса, чувствуя, как у нее отнимаются ноги.

— Понятия не имею. — Похоже, дама понимала, какое отталкивающее впечатление производит на девочку, но это ее только забавляло. — Теперь ты будешь жить здесь…

Навстречу им по коридору парами, как заведенные солдатики, бесшумно ступая, вышагивали маленькие девочки. У Алисы на секунду все поплыло перед глазами. «Няня!» — завизжала она и рванула руку. Екатерина Васильевна вжала голову в плечи и без оглядки побежала к выходу. Алиса, не соображая, попыталась вцепиться зубами в державшую ее руку, но рука метнулась ей навстречу, и губы Алисы обожгло, а крик застрял в горле.

— Ты не в лесу, — не утратив и капли самообладания, сказала прямая дама, протягивая казенный суконный платок. — Здесь такие выходки немедленно пресекаются.

Алиса не взяла платок, и крохотная капелька крови из треснувшей губы покатилась по подбородку. Она посмотрела на женщину с такой ненавистью, что та слегка отстранилась и напряглась, приготовившись к очередному сюрпризу. Однако Алиса стояла теперь спокойно, только глаза стали мутными и сухими. Вот этому чувству девочка хорошо знала название. Это была ненависть. Отныне она ненавидела и этот дом, и всех его обитателей, и няню. Но сильнее всего на свете Алиса сейчас ненавидела свою бабушку, которая так подло распорядилась ее судьбой.

— Сейчас я представлю тебя ее превосходительству. Войдя к ней, ты должна поклониться, склонить голову и выслушать те мудрые слова, которыми она тебя удостоит.

Дама распахнула перед Алисой дверь. Двигаясь словно в тумане, Алиса переступила порог, поклонилась, как учили в монастыре, и перекрестилась. Ей казалось, она движется навстречу порыву ветра, который срывает с нее и уносит безвозвратно все ее мечты, счастливые денечки, надежды. «Милая, добрая бабушка…» — шепнула глупая надежда и упорхнула вслед за остальными. Алиса подняла голову. Перед ней за столом сидела отвратительная старуха с рыбьими глазами, взгляд которых был устремлен мимо нее. На секунду ей показалось, что изо рта у той выглянуло змеиное жало… Но это уже после того, как она упала посреди кабинета начальницы института и погрузилась в глубокий обморок.

Елена Карловна ликовала. Сбылась ее мечта пристроить внучку поближе, в России, и в приличное учебное заведение. Екатерина Васильевна не посмела рассказать ей ни о том, как Алиса рвалась к бабушке, ни о том, как закричала напоследок ей вслед. Елена Карловна щедро расплатилась со своей помощницей, распечатав кубышку — деревянный ларец, к которому она дала себе слово не притрагиваться, если только речь не шла о внучке. Ценные бумаги и ассигнации выстилали дно ящичка, а поверх них переливались бриллиантовые серьги и кольца с сапфирами. Все это предназначалось внучке. Елена Карловна, доставая деньги для Екатерины Васильевны, залюбовалась сережками. Таких бриллиантов ни у кого на свете не будет, кроме ее внученьки. Ишь, как искрятся, словно лучик света в капельке воды пойман. Кажется, тронь — и пропадет видение. Но вот она смотрит, трогает, а красота не исчезает. Недаром у сибирского купца сторговала втридорога. Это она ему говорила — втридорога, за сердце хваталась. А он хитро ус вертел, бороду оглаживал расчесанную — цену набивал. В результате оба остались довольны. Елена Карловна купила бесценную вещь за ветхие ассигнации, а купец продал вещь ему вовсе не нужную, дядькой-калекой смастеренную, дуре-старухе за огромные деньжищи.

Ее Алиса непременно станет лучшей ученицей. Она прилежна и умна, быстро все схватывает, она сможет. Чтобы шифр бриллиантовый от императрицы получить после экзаменов, и приданое, и пожизненное содержание. Вот выйдет она после выпуска из дверей — скромная, тихая, а у порога карета с шестеркой лошадей ее дожидается, и кучер, и лакей на запятках — пожалуйте, барышня. «Что такое? Куда?» — удивится красавица. «Домой, — скажет лакей с поклоном. — Бабушка ваша, Елена Карловна, велели кланяться и ждут вас с нетерпением». Представляя себе эту сцену, Елена Карловна каждый раз испытывала необыкновенное удовольствие и великое чувство благодарности, той самой благодарности, что должна будет испытывать к ней родная внучка.

Только вот дома пока не было. Ну ничего, шесть лет учения впереди. За это время будет ей и дом, и капитал, и, что самое главное, — приличное положение в обществе. Разумеется, втайне Елена Карловна мечтала, чтобы красавица внучка приглянулась ну если и не императрице, то хотя бы императрице-матери или кому-нибудь из самых знатных дам. Стала ведь смолянка Левшина — фрейлиной Екатерины Второй. А в попечительском совете при институте благородных девиц и особы императорской крови, и принцы, и еще множество знатных и чудаковатых особ. Только бы проявила девочка ее прилежание и старательность, а там уж блестящую будущность бабушка ей как-нибудь подгадает…

В первые месяцы в институте Алиса остро чувствовала собственную неполноценность. Она совершенно не понимала, что творится вокруг, — и не только потому, что прибыла в институт с двухнедельным опозданием и не успела познакомиться со странными институтскими порядками, так отличавшимися от монастырских, но и потому, что на нее обрушился головокружительный поток неведомого мира, о существовании которого она не только не знала, но и не догадывалась.

В институте ее до глубины души поразила одежда, выданная ей кастеляншей (необычайно удивительное слово!). В отличие от монастырской рясы, она состояла из уймы мелких деталей. Коричневое платье, которое, нужно думать, предполагало уместить в себе двух таких малышек, как Алиса, дополнялось беленькими рукавчиками. И, что совсем невероятно, эти рукавчики нужно было исхитриться подвязать самой себе под рукавами платья. Кроме того, на шею повязывалась пелерина (еще одно удивительное слово!) из грубого холста, а поверх платья надевался такой же передник, который полагалось застегивать сзади булавками.

А еще необходимо запомнить фамилии классных дам, имена девочек и массу строжайших правил, которым необходимо следовать неукоснительно.

Как-то, через неделю пребывания в Смольном, Алиса, слегка покачиваясь от постоянного недосыпания, стояла в нише столовой с приколотым к правому плечу чулком. Она смотрела на девочек за столами, а они выражали ей свое презрение сощуренными глазками и поджатыми губками. Презрение их ее вовсе не волновало, не то что запах корюшки, без которой ее оставили в наказание за плохо заштопанный чулок.

Девочки сразу же показались ей ненастоящими. Многие из них еще хранили тепло материнского дома, привычки возиться с младшими и старшими братьями и сестрами, способность тихонечко, но весело смеяться в рекреации и с надеждой поглядывать в окно в приемные дни. От них веяло семейным прошлым. От Алисы же веяло монастырским холодом. Эта аура была незнакома и непонятна девочкам, она настораживала и отталкивала. Бесхитростные глупенькие создания, привыкшие получать кусок булки, еще не успев пожелать его, порядочно отстали в развитии от монастырской воспитанницы, не брезговавшей в изнурительно длинные посты кражей корочки черствого хлеба, приготовленного для коров.

Здесь ей очень пригодились эти навыки. Первый же пост, сокративший и без того скудный рацион воспитанниц, превратил ее в маленькое хитрое животное, готовое за кусок хлеба продать душу дьяволу. Не зная цены побрякушкам, украденным у няни, Алиса сменяла их у сторожа Василия на две французские булки. Спускаться на первый этаж воспитанницам категорически воспрещалось. Пробраться к сторожу с запиской для лавочки считалось подвигом. И многие, чураясь в обычное время Алисы, в посты прибегали к ее услугам, за что вынуждены были делиться с ней снедью. Через год Алиса с Василием стали закадычными друзьями. Во-первых, старика мучило легкое чувство вины перед девочкой, обменявшей сторублевые побрякушки на две булки. А во-вторых, ему нравилось это несмышленое создание, с такой дерзостью промышляющее себе пропитание. Поскольку цен в лавочке никто из девочек не знал, Василий всегда завышал их, а на сэкономленные копейки приносил кусок колбасы или сушеную маковку своему постреленку Алисе. Алиса также проявляла повышенный интерес к Василию. Он был первым мужчиной, с которым она доверительно разговаривала…

В свободное время девочки только тем и занимались, что вздыхали и охали, обязательно кого-нибудь «обожали больше всего на свете», коверкали собственные имена до неузнаваемости и то приходили от чего-нибудь в неописуемый восторг, то самым натуральным образом лили горькие слезы. В промежутках между приступами высокой любви они ругались друг с другом на чем свет стоит, повторяя те бранные словечки, которыми их ежедневно награждали классные дамы. «Гадина» и «дрянь» были излюбленными ругательствами и выговаривались воспитанницами особенно старательно. Алиса в глубине души считала, что девочки с придурью, что притворяются они поминутно, и поражалась, как им это не надоедает. Может, это такая особая игра, правила которой ей неизвестны, а цель — неведома? Но когда она пыталась поиграть в нее, сама себе делалась противной.

Только однажды забрезжил для нее огонек надежды, только однажды она встретила девочку, почти такую же одинокую, как она сама. Эта девочка понравилась Алисе с первого взгляда.

Агнессу привезли в институт, когда учебный год был в полном разгаре. Она не умела ровным счетом ничего — ни заплести себе косички, ни прибрать свои вещи, ни тем более облачиться в форменное платье, плохо знала грамоту и не имела ни малейшего желания учиться. Замечания классной дамы девочка гордо игнорировала, ходила с высоко поднятой головой. Классная дама не перенесла бы такого поведения воспитанницы, не находись та под чьим-то высоким покровительством. Девочкам только оставалось гадать — кто же покровительствует их принцесске?

— Откуда ты? — спросила ее Алиса.

— Я польская принцесса, — ответила та холодно.

— Неужели тебя сюда привезли родители?

— Мои родители умерли, — сказала Агнесса, глядя в окно. — Но если бы были живы, думаю, им вряд ли пришлось по душе это место. А кто твои родители?

— Они тоже… умерли, — сказала Алиса, и девочки посмотрели друг на друга с пониманием.

Разумеется, Агнесса оказалась никакой не принцессой, а только графиней, но прозвище «принцессочка» прилипло к ней. Алиса с Агнессой держались от девочек особнячком, поэтому их в отместку звали за глаза «сиротками».

Единственный урок, на котором Агнессу выделяли, был урок танцев. Ее всегда просили показать какую-нибудь фигуру. Чего ей недоставало, так это умения танцевать с партнером, что обнаружилось гораздо позже. Зато Алисе премудрость «подчинения партнеру» давалась легко. Танцуя на уроках с учителем, она походила на перышко, приставшее к его костюму, а потому двигающееся с ним в такт.

На уроках арифметики Алиса ничего не понимала, и принцесса незаметно посылала ей записочки с правильными ответами, чтобы подруга не попала впросак. Однако как только в старшем классе девочкам впервые выдали по двадцать пять рублей, чтобы те учились делать покупки и вести бюджет, Алиса управлялась с деньгами как опытный экономист, складывала и вычитывала абсолютно точно…

Немецкий язык был единственным уроком, где Алиса получала каждый раз двенадцать баллов. Правда, знание немецкого лишь отдаляло ее от остальных воспитанниц. Учителя немецкого они искренне ненавидели, не умея сладить с его предметом. К тому же немецкий язык не украшал воспитанной девицы так, как французский.

Со временем Алиса узнала, что отца Агнессы — польского графа — повесили повстанцы, а мать умерла от горя. С тех пор принцесса тайно ненавидела все русское, потому, вероятно, и выбрала в подружки девочку с немецким именем — Алиса Форст. Девочки спали вместе, вместе садились в обед, шептались перед сном в дортуаре и решительно никого к себе не подпускали близко. Казалось, никто не мог нарушить этой дружбы, кроме разве что какой-нибудь высшей силы. Но эта высшая сила все-таки вмешалась.

В институте тщательно следили за тем, чтобы уравнять всех воспитанниц и ни для кого не делать исключения ни в чем. Однако классные дамы, да и инспектриса, были все-таки живыми людьми и имели своих любимиц-наушниц, которым многое спускалось с рук. Принятые в институте правила — форменные платья, единый стол, однообразные, гладко заправленные кроватки в дортуаре — были нацелены на то, чтобы привить девочкам мысль о равенстве. Из дома разрешалось привезти лишь милые пустячки — нарядные тетрадки, красивый письменный прибор, туфельки для танцев. Малышкам можно было взять с собой в институт на первых порах любимую куклу.

Алиса, никогда не видевшая игрушек и не подозревавшая об их существовании, с завистью разглядывала этих маленьких, похожих на настоящих девочек, богинь с фарфоровыми головками. Их можно было укладывать с собой в вечно холодную постель, с ними можно было разговаривать, их можно было обожать сколько угодно. Ей до смерти хотелось подержать какую-нибудь куклу в руках, но гордость не позволяла просить, и Алиса страдала молча. Эта мечта настолько испепеляла ее сердечко, что Алиса знала наверняка: попади кукла ей в руки, она ни за что уже не расстанется с нею. Никогда!

Она закрывала глаза и видела кукол во сне. По четвергам она подолгу стояла у окна, вглядываясь в лица приезжающих на свидание родственников. Надежда на то, что бабушка не выдержит и приедет к ней, не смогла умереть. Конечно, когда-нибудь приедет. Может быть, именно сегодня. И тогда Алиса непременно попросит у нее куклу. И за все простит.

Но бабушка все не приезжала, и у Алисы с детских лет осталась привычка стоять по четвергам у окна…

В последний день января в классе царило оживление по поводу посещения института высочайшими особами — ожидался приезд императрицы с одной из великих княжон и свитой. У Алисы с утра разболелась голова и настроение было отвратительное. Кудахтанье девочек насчет «обожания» ее императорского величества и их императорских высочеств почему-то производило на нее особенно удручающее впечатление. Агнесса же по привычке кривила губки, словно нашептывая про себя: «Уж мне эти русские».

Императрица, рассыпая улыбки направо и налево, явилась в класс после урока закона Божьего. Она что-то говорила, обращаясь к девочкам, называла их надеждой отечества и какими-то ласковыми именами, которых они никогда в институте не слышали. У воспитанниц в глазах стояли слезы. Но Алиса ничего этого не видела и не слышала. Она как завороженная смотрела не на императрицу, а на куклу, которую та прижимала к груди. Кукла была с чудесными желтыми косами, в бальном платье точно таком же, в какие были одеты фрейлины свиты великой княжны, — светло-синего бархата. Перед глазами Алисы все плыло. Она видела отчетливо только улыбающуюся куклу. Так она познала свою первую любовь — с первого взгляда и до конца жизни.

С трудом дождавшись окончания урока, Алиса в рекреации решительно ухватила Агнессу за рукав, поволокла к окну и, захлебываясь словами, попыталась выразить то, что было у нее на сердце. Агнесса прищурилась, выше обычного подняла голову и пожала плечами. А потом рассмеялась. Смутившаяся Алиса взглянула на подругу, но та смотрела туда, где фрейлина ее императорского величества беседовала с девочками о чем-то, что-то их спрашивая. Наконец фрейлина, очевидно, услышала то, что хотела, и, улыбаясь, направилась к окну. В руках у нее была кукла, так поразившая Алису. Этот момент остро врезался в память Алисы.

Фрейлина шла к ним (к ней — думалось Алисе) целую вечность. Счастливейшую вечность, потому что, пока ее улыбка приближалась, пока глаза смотрели (думалось Алисе — на нее) ласково и приветливо, пока она открывала свой пунцовый ротик для каких-то слов, Алиса пережила в своем сердце величайший триумф и чуть было не поверила в существование Бога, доброго к ней. «Вот оно! Свершилось…»

Фрейлина посмотрела на окаменевшую в ожидании чуда Алису, улыбнулась ей приторно-ласково и… протянула куклу Агнессе. «Это тебе от твоего незримого друга и покровителя», — прошептали влажные алые губки таинственно. Фрейлина потрепала девочку по щеке и тут же повернулась к выходу.

Пока она шла к двери, Агнесса преображалась. Она перевела взгляд на Алису, сделала едва уловимое движение губами, означавшее разочарование, и выступила в центр рекреационной залы, где к ней подлетели девочки, оторопело наблюдавшие за ней и фрейлиной. Каждая пыталась протолкнуться вперед и сказать Агнессе что-нибудь приятное. Внимание коронованной особы ценилось в институте несравнимо выше, чем двенадцать баллов с плюсом по любому предмету. Агнесса в мгновение ока перестала быть сироткой и приобрела небесного покровителя, и с этого момента все девочки хором обожали ее. Все, кроме Алисы. Дружбе с Алисой был положен конец.

Алиса никак не могла смириться с такой несправедливостью. Десять лет, проведенных в монастыре, она денно и нощно молила Бога совершить чудо и вернуть ей родителей. И что же? Он выслушал ее холодно и ответил насмешкой — вместо монастыря запер в институте. Чего же от него еще ждать? Батюшка на уроках часто вещал о смирении. Алиса сжимала кулачки и хмурила брови.

Вот и теперь, лежа в своей холодной кроватке в дортуаре, она чуть не плакала от зависти и решила истребить куклу. Дождавшись, когда все заснули, Алиса потихоньку выбралась из кровати и смахнула куклу с тумбочки Агнессы. Глухой удар не нарушил глубокого сна девочек, а Алиса не могла открыть глаз, в ужасе представляя, что перед ней сейчас окажутся фарфоровые осколки вместо милой головки с ангельским личиком. Еще не раскрыв глаз, она глубоко раскаялась в содеянном, и из-под ресниц ее потекли ручейки слез.

Кукла была цела. Только маленькая ранка — скол за крохотным ушком — подтверждала случившееся. Алиса схватила куклу в охапку, покрыла фарфоровое личико страстными поцелуями и проревела над ней половину ночи. На следующий день Агнесса переместилась на другую кровать. Все было забыто. Но история с куклой оставила рубец на сердце маленькой Алисы.

Покинув Алису, Агнесса подружилась с парфеткой Ольгой Белянкиной, слывшей богачкой среди девочек. Белявка, как презрительно называли ее девочки, чуть ли не дважды на неделе получала из дома то корзинку со сдобными пирогами, то добрый кусок утки с яблоками, то лосося, запеченного в шампиньонах. Когда она разворачивала полотенца со снедью, девочки начинали дышать медленней и глубже, но все попытки заставить богачку поделиться оборачивались провалом.

У Белявки всегда было самое душистое мыло, самые нарядные тетрадки и даже флакончик французской воды. Классная дама, щедро задариваемая по праздникам родственниками девочки, нередко приглашала ту в свою комнату и после подробного допроса о подругах поила чаем. Чуть ли не по всем предметам Белявка брала дополнительные (платные) уроки, а потому оценок менее двенадцати баллов учителя ей ставить не решались, хотя она и отличалась явной тупостью. Вряд ли Агнесса любила свою новую подругу, однако высокое покровительство обязывало не опускаться более до дружбы с бедными девочками.

Алиса недолго оставалась без подруги. К ней прибилась толстушка Обозова и теперь таскалась за ней с самым жалким видом. Больше всего на свете Обозова любила поесть. В постные дни (а на неделе среда и пятница были постными) в столовой она быстро съедала свою порцию и сидела за столом, со слезами на глазах глядя на товарок. В животе громко урчало, и классная дама, услыхав эти «ужасные звуки», вскакивала и бегала по классу в поисках дрянной шалуньи. Алиса редко разговаривала со своей новой подругой, но подкармливала ее после вылазок к Василию.

Уже в старшем классе, поменяв кофейное платье на зеленое и научившись все-таки держать спину прямо, Алиса наконец выплыла из физиологического тумана, в котором просуществовала первые три года. Притерпевшись к холоду дортуаров, привыкнув к затрещинам и грубости классных дам, смирившись с тем, что тело ее покрыто ссадинами от ломающихся деревянных пластинок казенного корсета, она вдруг сделала удивительный вывод — кто-то платит за ее обучение, то есть за то, чтобы сделать ее жизнь невыносимой. В отличие от девочек, учившихся на казенный счет, классная дама покупала ей не самое дешевое мыло, а в последний год младшего класса бросила к ее кроватке дешевенькие коленкоровые туфельки, которые все-таки были удобнее тех, в которых Алиса прошлепала два года. Кто-то платит, а значит, кто-то хочет, чтобы ее подольше продержали в этой тюрьме. И всем сердцем Алиса возненавидела этого кого-то. В долгие бессонные ночи, ворочаясь от холода на матраце из мочалы, Алиса лелеяла в своей опустошенной душе ненависть. А однажды, когда ее поставили в холодном дортуаре на колени в наказание за какую-то мелкую шалость, Алиса перед образом на стене поклялась убить этого кого-то. Почти представляя себе, кто бы это мог быть…

Если в младшем классе все се силы уходили на борьбу за существование, то старший класс сделал ее неисправимой лгуньей. Система доносов и наушничества, узаконенная в Смольном, возымела свое действие. Классные дамы чуть ли не ежедневно строчили доносы начальнице института друг на друга и «отчаянных» воспитанниц. Стоило какой-то даме лишний раз улыбнуться воспитанницам, как ее тут же вызывали к Леонтьевой и указывали на недозволительную фамильярность. Алиса теперь без зазрения совести могла свалить вину на подругу, хотя бы и на ту же Обозову, лишь бы избежать наказания. Обозова же тихо стонала, но выдать Алису не смела, боясь лишиться «кормилицы».

В детстве сестры-монахини пугали Алису тем, что она для них — раскрытая книга, что они могут читать в ее душе и мыслях. Но теперь она заметила, что если и остается по-прежнему раскрытой книгой, то в стенах института нет человека, способного в ней хоть что-то прочитать. Поначалу, обманывая классную даму или инспектрису, Алиса в глубине души трепетала. Вот-вот та получше приглядится к ней, догадается, что к чему, и отвесит оплеуху. Но ничуть не бывало. Похоже, им нравилась маленькая девочка с подобострастным взглядом. Алиса выпросила у горничной зеркальце и репетировала этот взгляд перед сном, пока не гасили лампу.

Алиса настолько уверовала в свои способности выдавать желаемое за действительное, что принялась развлекаться постановкой маленьких спектаклей. Каждый месяц она разыгрывала лихорадку и по несколько недель пропадала в лазарете. В церкви она падала в обморок, от прогулок зимой отлынивала, ссылаясь на тошноту и слабость. Спектакли разыгрывались ею и с намерением проучить ту или иную девочку за глупость или просто так — смеха ради. Наиболее удачный спектакль имел целью навредить ненавистной обладательнице волшебной куклы Агнессе и неразлучной с нею Белявке.

Притворившись, будто у нее кровь идет носом, Алиса получила разрешение выйти из столовой и, пробравшись незамеченной в дортуар, вколола несколько иголок в матрац принцесски. Перед сном девицы устроили в спальне возню, в результате которой Агнесса с размаху плюхнулась на кровать… На ее отчаянный крик прибежала классная дама, девочки суетились вокруг, и никто не заметил, как Алиса шепнула мадемуазель что-то на ушко, а потом часто-часто закивала на ее вопросительный взгляд, широко распахнув небесно-синие честнейшие глаза.

Агнессу отнесли в лазарет, а классная дама подошла к Белявке и впервые за четыре с половиной года учебы сорвала с нее передник. Девочки тихо охнули, Белявка потеряла дар речи. Мадемуазель толкнула ее к стене так сильно, что та стукнулась головой и сползла на пол. «Стоять на коленях три часа!» — прошипела классная дама и галопом понеслась в лазарет хлопотать над Агнессой.

Вернулась она не скоро, и щеки ее пылали багровым румянцем. Не обращая внимания на всхлипывания Белявки, классная дама горестно поведала девочкам, что Агнессе пришлось выдержать небольшую операцию. Две иголки доктор удалил, но третья глубоко вошла девочке в ягодицу. Обнаружилось это только по кончику красной нитки, торчащей из тела. Доктору (девочки ужаснулись, вспомнив, что доктор — мужчина, а Агнесса вовсе не пальчик порезала) пришлось помучиться, чтобы извлечь иглу из тела бедняжки Агнессы, не изуродовав его скальпелем. К концу рассказа лица всех без исключения девочек залились краской смущения, и когда классная дама снова побежала в лазарет, они вовсе не жалели «бедняжку» Агнессу, а с неподдельным ужасом удивлялись, какая, должно быть, бесстыжая эта принцесска, раз позволила подвергнуть себя такой унизительной процедуре. Воспитанницы сошлись на том, что любая из них скорее бы умерла, чем оказалась на месте бесстыжей полячки, и что отныне хорошо бы всем держаться от нее подалее. Алиса делала девочкам страшные глаза и горячо кивала, незаметно перекладывая моток красных ниток из своей шкатулки в ночной столик Белявки…

Старший класс принес с собой новые предметы. Лучшими из них были признаны уроки кулинарии, потому что после такого урока воспитанницы поедали все ими приготовленное. А вот урок рукоделия стал для Алисы чем-то вроде приговора. У нее хватило глупости обнаружить свои таланты по части плетения кружев. Учительница была потрясена, и тут же на Алису посыпались бесчисленные поручения: сплести кружевную салфетку к именинам начальницы, кружевной воротничок для классной дамы, кружевной платочек для инспектрисы, кружевное панно для ее императорского высочества.

Она теперь неделями вместо уроков сидела в мастерской и занималась работой, которую ненавидела с детства. Единственное, что ее утешало, так это близость сторожа Василия, заглядывающего к ней. Вечерами он просиживал с ней, рассказывая о своей отчаянной молодости, называл по-прежнему постреленком, учил уму-разуму. Именно он впервые поселил в ее душе надежду, рассказав о побеге одной из воспитанниц.

— И чем же кончилось? — пытала его Алиса, не смея оторваться от работы.

— Чем же? Догнал я ее, значит. Держу, а она того, рвется. И кричит еще на меня, бранится. Нет, думаю, не уйдешь…

— А коли ушла бы?

— Знамо дело — домой бы направилась. У нее и деньги на извозчика припасены были.

— Домой, — грустно вздохнула Алиса.

Выходило, что и бежать-то ей некуда.

Из Смольного бежали не только домой. Случалось, что бежали совсем иначе. Историю одного такого «побега» Алиса запомнила доподлинно.

— Не нравится здесь? — раздался однажды рядом с Алисой мелодичный девичий голос.

Алиса оглянулась. Возле нее у окна стояла пепиньерка Надежда Глинская первая красавица Смольного, о которой ходили легенды.

В последнее время, к примеру, о ней болтали, будто она приглянулась влиятельнейшему лицу из попечительского совета, князю Ильинскому, и тот пытался увезти ее с собой после рождественского бала. Этому тогда воспрепятствовала классная дама, мадемуазель Дранникова, женщина преклонных лет и весьма строгих правил, ставшая классной дамой не по воле судьбы, но по призванию, всю жизнь посвятившая воспитанницам сначала александровского приюта, а затем — императорского общества благородных девиц. Ее благородство, похоже, не было оценено по заслугам, потому что после рождественского инцидента ей от имени государыни назначили пенсион и объявили о милостивом дозволении поселиться в восточном крыле — доживать свой век. Жизнь для пятидесятилетней старой девы разом опустела, и она целыми днями шаталась по длинным коридорам восточного крыла, не находя себе места. Вскоре она имела неприятный разговор с самой Леонтьевой, говорят, ползала у начальницы в ногах и вымаливала хотя бы какую-нибудь должность. Согласна была вернуться в александровский приют, лишь бы чувствовать себя при деле. Леонтьева, побледнев от такой вольности, напомнила Дранниковой, что отказываться от милостей императрицы — грех и преступление. С тех пор мадемуазель Дранникова слегка повредилась в уме, а положение Наденьки Глинской, лишенной «защитницы», вызывало толки и предположения.

Приближающиеся пасхальные торжества будоражили воспитанниц, они были убеждены, что не позднее Троицы Наденька покинет Смольный, и девочкам страстно хотелось знать, что же она чувствует, ступая на столь блестящую стезю. А в том, что стезя эта действительно блестящая, ни у кого не было сомнений. Стать фавориткой князя — значило быть представленной ко двору, скорее всего — получить звание фрейлины, быть сосватанной самой императрицей, а стало быть, сделать хорошую партию. Что на практике означало «стать фавориткой», девочки представляли себе туманно. Их познания в физиологии полов сводились к обожествлению поцелуя в отношениях между мужчиной и женщиной.

Надежде предстояло стремительно подняться по социальной лестнице, взлететь выше всех, поэтому одни смотрели на нее с плохо скрытой завистью, другие — с завистью, скрытой хорошо. Алиса в душе восхищалась Наденькой, и, возможно, та примечала восхищенные взгляды младшей ученицы.

— Что?

— Тебе здесь не нравится, повторила Глинская.

— А тебе?

— Теперь нет, — усмехнувшись, ответила Надежда. — Горько, правда? Даже лучшая подруга считает меня счастливицей и завидует.

— А-а-а, — протянула Алиса, потому что не знала, что нужно говорить взрослой барышне в таком случае.

— Мне в последнее время словно воздуха не хватает. Душно, как в клетке.

— А где по-другому? — спросила Алиса.

— Да ты только посмотри, — кивнула Надежда в окно.

Алиса встала рядом. Нева лениво и уверенно несла свои воды на запад, к неведомому морю.

— Ты когда-нибудь видела море? — с детским любопытством спросила Алиса.

Но Наденька не ответила ей. Она глубоко задумалась, ничего вокруг не замечая.

Не успела Алиса позабыть об этом разговоре, как в канун Страстной недели в Смольном случился переполох. Классные дамы передвигались по коридорам быстрее обычного, и несмотря на то, что старшим девочкам строжайше запретили рассказывать о том, что произошло, весть о случившемся быстро облетела все классы.

Новость была из ряда вон выходящей и никак не укладывалась у девочек в голове. Передаваясь из уст в уста под величайшим секретом, она дошла до Алисы нескоро.

Старшие девочки выезжали иногда кататься на лодках. Поскольку весна выдалась теплая и лед с Ладоги давно прошел, их повезли кататься раньше обычного. Как только лодки оказались близко от середины реки, Наденька порывисто встала, выкрикнула громко: «Простите!» — и упала в воду.

Девочки решили, что она не удержала равновесия, и, затаив дыхание, ждали, когда же она вынырнет… Когда лодка вернулась на берег, девочек била нервная дрожь, они не шевелясь сидели на скамейках, а в ногах у них лежала мертвая пепиньерка Глинская. Ручейки холодной воды стекали с промокшей одежды первой красавицы института на чистенькие выходные туфельки девочек…

 

Глава 7

Флюиды зла (Герман, 1837)

Над островом Даго висел густой утренний туман. Туман был подвижным. Он, то отрываясь от земли, клубами восходил вверх, то падал вниз, завиваясь в причудливые спирали. Там, наверху, существовал какой-то источник, заставляющий воздух двигаться. Словно само зло нависло над островом. Гермоген не обманул…

Перед смертью старик попытался послать в его адрес проклятие, может быть, самое действенное и сильное из всех земных проклятий. И оно непременно настигло бы Германа, но старик не успел произнести его полностью. Стоило только Герману сомкнуть свои пальцы на его горле, и проклятие перешло в предсмертный хрип. С тех пор покой Германа покинул, и у него случались приступы потери сил. Перечитав стариковскую писанину, Герман отыскал выход и теперь часто черпал силы в таких вот местах, как это.

Откуда-то из тумана вдруг появилась чайка, чуть не задела его крылом, разразилась протяжным надрывным криком и снова канула в клубящийся туман. Крик ее повторило сердце Германа. Пожалуй, если его сердце и кричало когда-нибудь, то как эта безумная птица. И каждый раз в такие минуты Геля появлялась перед ним словно наяву. Ощущение ее присутствия было до того зримым, что плавающий перед ним образ легко можно было принять за призрак. Глаза ее были влажными и всегда устремлены на него с любовью. Она была как живая… Но ее нельзя было взять за руку, усадить на колени, растрепать черные косы, припасть к жарким губам.

В последнее время образ стал расплывчатым. Он забывал какие-то детали, забвение размывало мираж. Неужели пройдет еще несколько лет, и он вовсе позабудет ее лицо? Ведь ни портрета не осталось, ни вещицы какой… Чем дальше Геля уходила от него, тем острее он чувствовал свое одиночество…

Снова надрывно прокричала чайка, и образ возлюбленной окончательно растворился в густом тумане. Герман очнулся. Нет, не для того он приплыл сюда, выбрав именно этот странный день, совсем не для того.

После смерти Гермогена, точнее после того, как он помог ему перейти в мир иной, в сундуке осталась толстая стопка листов, исписанных круглым бисерным почерком. Первые листы датировались XVI веком, и прочесть их было непросто. Герман прекрасно знал немецкий, венгерский, польский, румынский, но вот малоросский язык понимал не всегда правильно. Ему помогла тогда Геля. Она знала чуть ли не все малоросские наречия и читала ему отрывки, которые он не мог осилить. В одном из них и было сказано про силу, про то, что существуют такие места.

Герман попытался выполнить инструкции старика, но в любой церкви ему тут же становилось плохо. Еще в детстве он упал на пороге храма, не успев выйти, и его едва привели в чувство — он задыхался, хрипел, а потом мучился страшной головной болью. Встреча со стариком прояснила для него многое в собственной натуре и утвердила в мысли, что управляют им силы отнюдь не светлые. Поэтому он сам составил себе рецепт и черпал силы там, где были сконцентрированы силы зла. Вот и теперь, услышав легенду о страшном бароне, он почувствовал, что его тянет на уединенный остров, служивший когда-то пристанищем величайшему злодею.

Рассказывали, что менее полувека назад остров этот принадлежал барону Унгер фон Штернбергу — самому великому из сынов Врага человеческого. Наклонности его натуры привели к тому, что на седьмом десятке лет он полностью предался адским утехам. Говорили, что сюда его привело изгнание, повлеченное не чем иным, как самодурством императора Павла, а потому душа его очерствела и он устроил здесь настоящий ад.

Только вот мыслимо ли предположить, что человек степенный, всю жизнь вращавшийся в высших кругах в России и в Европе, на старости лет изменил своим принципам и стал настоящим дьяволом? Полиция всегда готова валить все на неожиданное помешательство. Иначе ей пришлось бы проследить многочисленные маршруты европейских путешествий барона, где она скорее всего и обнаружила бы его кровавый след — цепочку нераскрытых преступлений, таинственных исчезновений людей и прочих странных событий. Частые перемещения барона по Европе свидетельствуют о том, что была в них какая-то нужда. У Германа тоже была нужда менять свой облик, менять свое логово. Он прекрасно понимал, зачем человек петляет по жизни, а не сидит себе спокойненько в теплом углу.

Так вот, когда барон Карл Унгер фон Штернберг впал в немилость, или, как полагал Герман, когда приступы человеконенавистничества стали душить его ежеминутно и требовать ежедневных жертвоприношений, он построил на острове высокую белую башню. Наверху в круглом застекленном помещении он разместил библиотеку. Это была уловка, необходимая по тем причинам, что в башне жили маленький сын барона и гувернер мальчика. Вечерами он нежно целовал своего отпрыска и ждал, пока гувернер уляжется спать вместе с мальчиком. А затем шел в библиотеку и включал свет.

Именно в этом и заключался фокус. В темноте непроглядной ночи башня превращалась в маяк, на свет которого, как бабочки на огонь, двигались корабли.

Капитаны, незнакомые с топографией берега, в ненастье искали в светящемся сигнале спасение, а находили лютую смерть. Завидев приближающийся корабль, барон спускался в полуподвальные этажи дома и будил своих помощников. Крепкие отчаянные головорезы смело пускались в лодках навстречу тонущему кораблю, подбирая тех, кому удалось спастись, и унося с корабля все, что представляло для них ценность. Награбленное делили между собой, тогда как пленников доставляли своему предводителю.

Барон прохаживался вдоль берега в нетерпеливом ожидании, не чувствуя, что туфли его промокли, а подагрические вены на ногах тихонько пульсируют. Он получал свою часть улова — людей, считавших, что они спаслись от неминуемой гибели. Если бы люди знали, что их ждет на берегу, непременно выбрали бы темную пучину вод…

Твердой рукой барон заносил нож над пленниками и с упоением наблюдал их агонию в пляшущем свете факелов. Лицо барона светилось сладострастием. Порой ему было мало этой кровавой оргии на берегу, тогда он тащил пленников в дом, чтобы продлить их мучения и при ярком освещении насладиться зрелищем победы абсолютного зла, олицетворением коего себя мнил.

Но и великие люди неосторожны, как простые смертные. Одна из женщин освободилась от кляпа и успела испустить истошный вопль до того, как он перерезал ей горло. Кровь смешно булькала у нее изо рта, и, засмотревшись, барон забыл о пребывании гувернера в соседней комнате. А через несколько часов его башня уже была окружена войсками…

Герман лежал навзничь, вбирая всем телом токи земли, некогда пропитанной кровью, земли, по которой ходил величайший из злодеев. Он чувствовал себя великолепно. В голове прояснилось, тревога таяла в сердце, мир становился податливым, как свежий воск. Сила наполняла его тело, проникая в кровь, ударяя пьянящей струей в мозг. Пролежав так час, Герман подложил руки под голову и уставился в клубящийся туман. На губах его блуждала кривая усмешка…

— Аль че ищете? — раздался рядом голос.

Не пошевелившись и даже не вздрогнув от неожиданности, Герман перевел взгляд на паренька. Он как змея потянулся навстречу ему, сел по-турецки, скрестил руки на груди.

Мальчик переминался с ноги на ногу и ждал ответа. Герман не спешил, разглядывал его с ног до головы.

— Родители есть? — спросил он после долгого молчания.

— He-а, никого нету, — захныкал притворно мальчишка, — дайте, барин, копеечку, на руках сестры малые…

Дыры на штанах у мальчика были залатаны опытными руками. Герман растянул губы в улыбке.

— Нет, говоришь? — и погладил мешок из толстой кожи, что лежал рядом с ним.

Мальчик в надежде уставился на мешок, ожидая платы за свое театральное искусство. Но Герман только подвинул мешок ближе.

— Садись, — сказал он.

Не спуская взгляда с мешка, мальчик повиновался, сел и сложил руки на коленях.

— Я расскажу тебе одну историю. Ну, как сказку. А потом спрошу кое о чем. Ответишь — получишь рубль серебром.

Глаза у мальчика забегали, щеки зарумянились. И Герман заговорил…

Жил-был мальчик. Ничей. Сосал титьку у чужой тетки, звал мамкой. И до смерти любил свою младшую сестричку. Был у него дом на колесах, а семья — целый табор. И два удовольствия в жизни — вытащить из кармана дебелого пана блестящую монетку и купить на нее пряник своей черноглазой сестричке. В семь лет он хорошо знал дороги от Кракова до Львова, от Львова до Киева, от Киева до Брачина, а там и до самого Могилева. Лошадьми правил, когда старшие позволяли, особенно любил на закат править, уходящее солнце догоняя. Деньги собирал со старой соломенной шляпой, пока родичи разные фокусы народу показывали по базарам. А после и сам выучился по веревке ходить — ловко у него получалось, и с палкой, и без. В три года впервые старый Митяй натянул для него невысоко над землей канат и учил, как не упасть. В четыре он уже ходил по канату, натянутому в два человеческих роста. Мужики следили за ним не отрываясь, с открытыми ртами, ждали, когда упадет. Бабы и вовсе закрывали глаза руками, когда он, пройдя половину пути, прямехонько у них над головами начинал качаться из стороны в сторону, изображая ужас на лице. Этому трюку тоже научил его дед. Пока все смотрели вверх, цыганки ловко чистили карманы. Но никто из них не выуживал денег больше, чем его золотая сестренка. Так ее и прозвали — Золотая Геля. И было у нее в детстве тоже только два желания — монетку блестящую вытащить у бабы-разини и братику купить петушка-леденца.

В четырнадцать лет он понял, почему был всегда белой вороной в таборе, почему, кроме Гели, все сестры и братья чурались его. Он купил тогда Геле чудную вещицу — разноцветный ящичек. Нажимаешь кнопочку открывается с музыкой, а внутри — зеркальце. Он посмотрел в зеркальце. Оно было крошечным и ему показалось мутным. Посмотрел и потер его, чтобы лучше разглядеть. А потом тер снова и снова… Но ничего не менялось. На него из малюсенького зеркальца смотрели огромные мутные голубые глаза, совсем не такие, как у всех в таборе. И тогда он понял, почему его чурались дети. Глядя в глаза друг другу, они окунались в одинаково черные озерца, приносящие покой. А бледная голубизна его глаз отталкивала их, заставляла чувствовать в нем чужака.

Он спросил об этом у Гели, отдавая подарок. Она посмотрела на него внимательно и поцеловала в лоб: «Ты мой любимый брат». Но ему уже было четырнадцать, и что-то внутри рвалось ей навстречу так стремительно, что быть ей братом было мучительно. Не хотелось быть ей братом…

Потом еще целый год он думал о том, что его украли. Из какого-нибудь замка — их так много в Карпатах, — где живут люди с такими же глазами. Возможно, его голубоглазая мать и по сей день проливает горькие слезы о нем. И отец его безутешен.

Мать, вернее женщина, которую он столько лет называл матерью, ответила на его вопрос односложно. Отдали. Не украли у безутешных родителей — сама мать принесла под покровом темноты, да еще денег дала в придачу, чтобы увезли подальше. И назвать просила Германом. Он уставился на цыганку, сощурив глаза, она ответила равнодушным взглядом, пообещала показать дом его матери.

Он стоял за низкой калиткой и битый час любовался этим домом с колоннами. На скамье в саду сидела красивая женщина с маленькой девочкой и плела венок. Ему ничего не нужно было доказывать. Он ведь запомнил свое отражение, а теперь угадывал его в красивых женских чертах. Женщина, почувствовав что-то, приподнялась, повертела головой, наткнулась на его пристальный взгляд. И — оцепенела. Но тут из дома вышел огромный мужчина с курчавыми бакенбардами, львиной шевелюрой. И она, вжав голову в плечи, бросилась тут же к нему. Он высокомерно отстранил ее бурный натиск, снисходительно позволил поцеловать руку. Подозвал девочку…

Он был военным, этот господин, — пересказывала ему вечером Геля то, что сумела выспросить у матери. Нет, этот господин вовсе не его отец. Потому что, когда Герман родился, он был в военном походе. И матери удалось скрыть… «Давай убежим!» Кажется, именно тогда он произнес впервые эти слова.

Они перестали быть братом и сестрой на третьи же сутки своего побега. Три года, вплоть до восемнадцатилетия Гели, они кружили по Европе, побывав и в Германии, и во Франции, и даже — недолго — в Испании. Жили мелкими кражами в случайных гостиницах, то сладко, то зябко, но ни разу между ними не вышло никаких разногласий или спора. Они всегда были заодно.

Самым забавным, что они тогда могли выдумать, было «сватовство» Гели. Появлялся лощеный толстый дурак и начинал пускать слюни. А красавица цыганка нарочно напрашивалась прислуживать в трактирах и вертелась около этих толстых идиотов, выбирая того, у кого колец на пальцах побольше. Лучше всего получалось с теми, кто из Москвы ехал.

Заведет Геля такого мужика с полуоборота, не выдержит его слабая плоть, пошлет он слугу за Гелей на кухню, а там уже брат дожидается: и за грудки. Потом, конечно, брат не особенно возражает, коли господин так настаивает. Только торгуется отчаянно. Кто сестру после замуж возьмет с таким позором да без приличного приданого? А как деньги получит, сестру сам в спальню приведет к толстому господину, втолкнет в комнату, дверь закроет и заговорит с толстяком о чем-нибудь, раскуривая трубочку. Посудачат они этак минут пятнадцать и разойдутся. Толстяк поспешит к своей крале, а Герман — к своей. Она, выпрыгнув из окна, его в бричке дожидается. И — фьюить, ударят они кнутом быстроногих лошадей, и, глядишь, где-нибудь в другой гостинице толстый господин губами чмокает, поглядывая на Гелю искоса.

После таких проделок Герман любил ее сильнее обычного. Помутнение наступало. Представлял в объятиях толстого болвана и целовал так, что чуть не задыхались оба. Вольготнее всего им было во Франции. Там за чернобровую Гелю они сумели выбить из щелкоперов столько денег, что жить бы им безбедно целый год, если бы не приспичило на солнышке погреться в Испании.

Геля купила как-то картинки у лотошника, и до того ей загорелось ехать Мадрид смотреть, что никакого удержу. До Мадрида они не добрались. Потому что после первой же остановки в приграничной гостинице случилось то, что в принципе и случается с каждым, действующим безрассудно и наобум.

Господин, выпучивший на Гелю глаза, как только она вошла в таверну, был ничуть не лучше и не хуже остальных. И, разумеется, ничуть не умнее. Геля покрутилась перед ним и так и этак, шепнула еще, что испанцы не лучше французов, господин заплатил Герману, и вот тут-то ему бы и задуматься. Но…

Заплатил он пять золотых, что было слишком уж щедро. Кошелек достал, золотом расшитый, хозяйским жестом отстранил Германа и усадил Гелю за стол. Весь вечер он не спускал с нее глаз, подливал вина, заставлял пить. Сам в рот ничего не брал. Геля смеялась, но Герман видел, что она волнуется — господин не спешил уединиться с ней, чем нарушал привычный сценарий, а Геля хмелела и плохо владела собой. Герман, кусая кулак, наблюдал за ними из щели в кухонной двери. Он готов был в любой момент прийти Геле на помощь, если понадобится. Она смотрела весело, но крайне напряженно, борясь с одурманивающим действием вина. Когда господин встал и подал ей руку, она едва держалась на ногах.

Герман сунул монету хозяину гостиницы, шепнул, чтобы тот дал парочке комнату на первом этаже. Хозяин выкатил удивленные глаза на Германа и проворно сунул ему монету обратно, прошипев, что господин — важный государственный сановник. Возня с этим чудаком заняла у Германа несколько минут, но когда он обернулся, то увидел за спиной карету у крыльца, господина, закрывшего дверцу и легонько стукнувшего перчаткой слугу, сидящего возле кучера. Еще он увидел расширенные от ужаса и затуманенные безволием глаза Гели… Карета быстро покатила по проселочной дороге, оставляя позади облачко пыли.

Лошадей в деревне, как назло, не было. Только кургузые медлительные ослы, от которых мало проку в погоне за быстроногой четверкой. Герман рыскал по деревне, осматривал сарай за сараем в поисках лошади. Зубы его выбивали мелкую дробь, а сердце замирало в груди… Наконец ему повезло. Рядом с домом был привязан скакун, а подле него переминался с ноги на ногу слуга в ожидании хозяина. Цыганская сноровка помогла Герману возникнуть как из-под земли перед конюхом, заговорить ему зубы, незаметно отвязать уздечку. Он вскочил на коня и изо всех сил хлестнул его узкой плеткой. Конь взвился, протанцевал на задних ногах и полетел…

Карета стояла у проселочной дороги и раскачивалась из стороны в сторону. Он спрыгнул с коня, побежал, споткнулся, упал, встал, снова бросился к карете и снова упал. И тут только понял, что его держат чьи-то руки и чужие кулаки лупят по его спине и затылку. Из кареты слышался плач Гели, она вскрикнула, услыхав шум возни, но голос ее тут же перешел в стон, прерванный звонкой пощечиной.

Герман впервые почувствовал свое бессилие тогда. Он ревел, пытаясь вырваться из крепких рук, извивался, уворачивался. В голове стоял туман. Перед глазами висела красная пелена. По лбу стекали струйки крови. Он терял силы, а к карете не приблизился ни на шаг. А кучер и лакей, глумливо усмехаясь, пытались переломать ему кости.

И только тогда он вспомнил о своем детском трофее. Нож с обоюдоострым тонким лезвием и головой льва вместо рукояти подарила ему давным-давно Геля. Герман носил его в голенище сапога, в специальном кармашке.

Как просвистело лезвие, он не заметил. Один из державших его упал на землю, но второй был очень силен. Герман молниеносно выбросил вперед руку, полоснув лакея ножом по горлу. Лакей прижал руки к горлу, сквозь пальцы хлынула кровь, и он рухнул лицом в пыль.

Господин в карете так был уверен в своих слугах, что не подумал прервать свое сладострастное занятие. Оттащив его, парализованного внезапным нападением, от растерзанной Гели, Герман занес над ним нож. «Остановись!» Он никогда не слышал, чтобы она говорила таким страшным голосом. Рука его замерла в воздухе. Он не спускал глаз с жирного пуза господина, готовясь в любую секунду покончить с ним.

Герман посмотрел на Гелю. Ее платье было разорвано сверху донизу, а на обнаженном теле виднелись ссадины и глубокие царапины. Лицо у Гели было каменным. Она с трудом поднялась и достала плетку у него из-за пояса, не позаботилась о том, чтобы прикрыть свою наготу, и обвила шею своего насильника плеткой, передав ее концы Герману. «Держи крепко!» Тот же голос, пробравший его до костей. Геля осторожно вынула из его рук нож и залезла верхом на господина точно так же, как он совсем недавно сидел на ней. «А теперь моя очередь!» — сказала Геля и вонзила лезвие ножа ему в брюхо по самую рукоятку. Господин захрипел, рот Гели растянулся в подобие улыбки. Она нагнулась низко к самому его рту, из которого поползла алая струйка крови, и прошипела: «Нравится?» Она вытащила нож и снова всадила в другое место, рядом.

Толстяк давно не подавал признаков жизни, а Геля все кромсала и кромсала ножом его утробу, и ее обнаженная грудь, как в минуты сладострастия, трепетала над трупом, залитым кровью…

Неделю потом Геля лежала в горячке и очнулась другой — не влюбленной молоденькой девушкой, а холодной и безжалостной женщиной, какой и оставалась до последнего дня. И Герман тоже стал другим — холодным и безжалостным. Только меж собой бывали они иногда прежними. Засмеется Геля, сестренка из утраченной райской юности, взглянет на нее Герман — проскользнет искорка от света, что лучился когда-то в глазах ее братца-канатоходца. Уходя, они подожгли гостиницу, где набрели на важного господина. Геля равнодушно смотрела, как женщина пыталась вывести из огня детей и с визгом носился по улице ее муж.

«Я хочу отомстить», — сказала она как-то. «Кому?» — «Всем! Мне нужны деньги и власть. Очень много денег и очень большая власть». Герман хотел того же.

Три года они убивали и грабили без сожаления всех подряд, ради какой-то им одним ведомой мести, пока однажды Геля не сказала: «Хватит». Но остановить падение невозможно. Переступив черту, нельзя повернуть назад. Бросив однажды рай, невозможно вернуться обратно. Им потребовался год мрачного уныния, чтобы осознать это. Их рай остался далеко позади, он расстилался по обе стороны от брички, запряженной гнедой старой лошадью, что бежала по пыльным дорогам. Он остался на львовских базарах, затесавшись в разноязыкой пестрой толпе. Он навсегда прирос к золотой монетке, выуженной из корзинки простодушной румяной казачки.

Но как только они простились и со своей бесхитростной юностью, и со своим раем, кровь снова заиграла в их жилах, вернулись былой азарт и любовь к приключениям. Они повзрослели, и ставки в их игре возросли…

Герман надолго замолчал, выудил из-за пазухи трубку, раскурил. Парнишка, сидящий напротив, поежился, но все еще подавленно молчал, когда Герман поднял на него глаза.

— Ты хотел бы, — спросил он у мальчика, — иметь такого отца, как этот Герман?

— Боже упаси! — Паренек для верности перекрестился.

— Брезгуешь?

— Так ведь такой злодей почище здешнего барона будет…

Что-то во взгляде Германа изменилось, паренек попятился от него прочь.

— Куда ты? А рубль?

— Не надо мне ничего. — Мальчишка отполз подальше и стал подниматься на ноги.

— Ничего, говоришь? — Герман запустил руку в кожаный мешок, и мальчик остановился, готовый поймать монетку. — Держи.

Паренек смешно растопырил руки и, не успев ничего сообразить, схватил то, что бросил ему Герман. А когда разглядел, от ужаса у него чуть не отнялись ноги… В руках у него была маленькая пятнистая змейка. Он закричал и сбросил ее на землю. Герман медленно встал, поднял замершую на камне змею и спокойно положил ее обратно в сумку из толстой кожи.

— Бог с тобой! — заглянув в глаза пареньку, ласково сказал Герман и, впитав в себя на прощание его взгляд, стал спускаться к лодке.

В тот момент, когда Герман взялся за весла, мальчик упал на землю, силясь открыть глаза и разомкнуть пересохшие губы, чтобы позвать на помощь. Ноги у него стали отниматься не из-за страха, а потому, что пятнистая тварь успела укусить его в тот самый момент, когда он поймал ее скользкое тело.

 

Глава 8

Зи-Зи

В Петербурге князь Николай обосновался в просторной квартире на Литейном проспекте. Арсений настолько оробел от многолюдного города, что первое время боялся выходить на улицу. К тому же своей скособоченной шеей он неизменно привлекал внимание прохожих. Мальчишки показывали на него пальцами, маленькие дети заливались слезами, вызывая гнев и раздражение гувернанток.

За месяц столичной жизни Арсений похудел чуть ли не на полпуда. Князь, тоже отвыкший от городской жизни, наоборот, чувствовал прилив сил и бранил Арсения, что тот «дичится, как ребенок». Сашка мечтал о гвардии, свешиваясь из окна, когда по Литейному в сторону Кирочной маршировали юнкера. Он восторженно гарцевал по дому на неизвестно откуда взявшемся бревне, подавал себе команды и сам же их выполнял.

Однако гвардейские однополчане оказали Налимову весьма холодный прием. Все они перешли из военной службы в статскую, обогнав по табели о рангах своего бывшего друга. И теперь смотрели свысока, слушали снисходительно и даже выказывали подобие возмущения, когда князь заикнулся было об устройстве судьбы подкидыша. «Гвардия — не место для простолюдинов. Одному Богу известно, кем может оказаться отпрыск, о котором ты хлопочешь. Да и не к лицу дворянину, даже если он всего лишь штабс-ротмистр…» Последние слова звучали как плевок. Статские советники не умели быть великодушными.

Гордость не позволила князю говорить с Арсением о провале своего плана относительно Саши. Пришлось бы каким-то образом объяснить отказ бывших товарищей о ходатайстве, а фантазия у князя была весьма небогатой. Помог случай. В магазине на Невском, в питейном отделе, посчастливилось ему встретить поручика Мещерякова. Тот вышел в отставку после подписания Туркманчайского договора по причине увечья. Снарядом ему оторвало кисть правой руки. Князь знал об этом, да не сразу вспомнил, пока однополчанин в знак приветствия не подал ему левую руку вместо правой. Только теперь Николай обратил внимание на то, что Мещеряков сидит в пальто, накинутом на плечи так, что правой руки его не видно.

Выглядел он как человек давно и часто пьющий, у него на это находилось достаточно причин. Во-первых, жена сбежала с заезжим итальянцем, оставив записку, что не желает «быть обузой калеке». Через полгода эта вертихвостка воротилась и вымолила у мужа прощение, а через три месяца сбежала снова, на этот раз с каким-то калужским купчишкой. Купчишка, правда, был миллионщиком, но дед его ходил в холопах у Мещерякова-старшего. Второе несчастье, обрушившееся на поручика, состояло в полном упадке хозяйства в его поместье, которое уже давно было заложено в банке. Перебивался он преподавательской должностью в Первой гимназии, давая попутно приватные уроки «болванам-ученикам», за которые брал по сорока рублей с носа.

Самым обидным для Мещерякова было то, что любой из этих щенков мог прилично окончить курс и выйти из гимназии хоть и круглым идиотом, но в десятом чине, тогда как он ради восьмого вынужден был калечиться под Эреванем. Естественно, на экзаменах он чинил «подлецам» разные препятствия, чтобы снизить их счастливые возможности хотя бы до двенадцатого класса.

Князь рассказал ему о своем питомце, и Мещеряков посоветовал устроить мальчика во Вторую гимназию, где ученики были попроще — из разных слоев общества. Налимов представил, как насупится Арсений, узнав, что мальчика пристроили не в гвардию, а в школу для разночинцев и оборванцев, и объявил Мещерякову неожиданно для самого себя, что мальчик — плод его внебрачной любви, а потому князю хотелось бы, чтобы он попал непременно в Первую гимназию…

Мещеряков, наслышанный о любовных пристрастиях князя, поперхнулся вином и виновато закашлялся, но обещал помочь. Они ударили по рукам, и вскоре Саша стал учеником Первой гимназии.

Мечтавший о гвардейском мундире, он утешился только тогда, когда получил гимназический — темно-синий с красным воротником и такими же обшлагами. Он долго вертелся перед зеркалом, отдавая честь своему отражению, легко распрощался с мечтами о гвардии и теперь рвался стать вторым Ломоносовым.

В течение года Лавров был самым прилежным учеником. По всем предметам у него выходил высший балл и не было ни одного товарища среди однокашников. Молодые оболтусы не понимали рвения Саши: сами они вовсе не собирались усваивать какие бы то ни было науки, а проводили время в приятном безделье, развлекались чем Бог послал, не давая житья преподавателям.

Больше всех усердствовал в изобретении новых видов озорства Алексей Сошальский юркий подросток, славившийся самым маленьким ростом и самым внушительным капиталом отца. Как-то он подошел к Саше и предложил попробовать винца, прихваченного из дома. Саша был настолько поражен и тем, что Алексей обратил на него внимание, и необычным предложением, что сомлел и не решился отказаться. Вечером мальчишки «приговорили» огромную зеленую бутыль «адской смеси», как называл ее Сошальский, и стали лучшими друзьями. Этот вечер перевернул Сашину жизнь.

Теперь он редко заглядывал в учебники, баловался в орлянку на уроках, не выпускал из рук карт, пытаясь научиться так же ловко показывать фокусы, как Алексей, и долгими вечерами слушал скабрезные рассказы Сошальского о его взаимоотношениях с кухаркой Милкой.

Саше от этих рассказов становилось не по себе: он краснел, бледнел и чувствовал кошмарное напряжение в низу живота. Когда Сошальский предложил в выходные заглянуть к девочкам в веселый дом, Саша согласился не раздумывая. Единственное, что привело его в замешательство, — необыкновенная щедрость Сошальского. «Плачу за всех!» — по-гусарски подкручивая несуществующие усы, весело пообещал он. И это тот самый Сошальский, который за каждый просроченный день долга начислял одноклассникам проценты!

Но думать об этом странном проявлении щедрости Саша не стал. Желание разгоралось пожаром, а денег достать было неоткуда. В субботу он сообщил Арсению, что отправляется ночевать к другу, и к обеду встретился с Алексеем. Тот одет был франтом, смело направился вперед, и Саша просеменил за ним. Их не остановили, ни о чем не спросили. Алексей замер против восемнадцатого нумера, оглянулся на Сашу и, весело подмигнув ему, постучал в дверь.

— Одну минуточку, господа, — раздался из-за двери нарочито приветливый женский голос. — Уже иду-у-у…

Зинаида Прохоровна смешно сложила губы трубочкой, отчего чуть не отклеилась мушка на левой щеке.

— Все помнишь? — усмехнулся Герман. — Вернусь поздно. Расскажешь, как прошло.

Направляясь к другой двери, он шлепнул Зинаиду по пышной юбке и задорно цокнул языком.

— Буду ждать, касатик, — пролепетала она. — Ох, как буду ждать.

Она оправила складки довольно смело укороченного платья и поспешила к двери.

— Ненаглядные мои пожаловали, ох и заждались вас мои красавицы, истомили вы их, негодники…

Саше такой прием показался фантастикой. На минуту ему почудилось, что женщина, открывшая им дверь, — обыкновенная обывательница, приняла их за других, и сейчас эта ошибка выплывет наружу. В горле застрял ком, а сердце сжалось до размеров воробышка.

— А что, Зи-Зи, хорошо ли тут у вас? — пытаясь говорить развязно, поинтересовался Алексей и снова подмигнул другу.

Лицо его конвульсивно покривилось, и Саша догадался, что тушуется тот ничуть не меньше.

— Хорошо, — ответила Зи-Зи елейным голоском, — ох как хорошо.

Саша все еще ничего не понимал. Неужели им придется иметь дело с этой особой? Как же это будет? Вместе или по очереди? В тот же миг в голове всплыла ужасная мысль: «А как у меня ничего не получится?» Конечно, не получится! Вместо положенного гусарского возбуждения Зи-Зи вызывала у него легкую тошноту.

Зала, куда пригласила их Зи-Зи, была просторной. Одну стену занимали широкие окна, занавешенные красными бархатными портьерами, так что в помещении и в солнечный день стоял полумрак. По другим стенам располагались широкие банкетки, загороженные кадками с комнатными цветами, из которых Саша узнал только фикусы. Зи-Зи вышла на середину залы и хлопнула в ладоши. В ту же минуту из дверей, которых Саша не приметил, вышла молоденькая девушка и сделала книксен. Алексей толкнул Сашу в бок и прошептал: «Видал?» У Саши отлегло от сердца. Девочка была приветливая и вообще-то хорошенькая. Зи-Зи хлопнула в ладоши снова, и из тех же дверей вышла вторая девочка — повыше и постарше. Она сделала такой же пируэт и встала чуть левее первой, выставив вперед большую грудь и тяжело вздыхая. Третья девушка была неопределенного возраста — то ли старше их пятнадцати, то ли младше. Губки у нее причудливо подведены были бантиком, платье — короткое, какие носят совсем маленькие девочки, вся пухленькая, а глазки задорные. «Ой, сейчас упаду! Чур, моя!» — пролепетал при ее появлении Алексей.

Потом были еще пятая и шестая, но у Саши голова уже шла кругом. Он никого из них не мог выбрать. Зи-Зи вопросительно подняла бровь, обернувшись к мальчикам, и Алексей кивнул ей в сторону пухленькой девицы, одетой под малышку. «Мне, пожалуйста, эту. Заверните», — краснея пошутил он, и девицы, как по команде, прыснули от смеха. Через минуту пухленькая с Сошальским вприпрыжку скрылись, а Алексей все стоял, таращась на девочек.

Зи-Зи хлопнула в ладоши, и девочки выбежали из залы.

— А-а, — беспомощно протянул Саша им вслед и уныло посмотрел на Зи-Зи, подумав: «Неужели придется все-таки с этой?»

— Не бойся меня, — ласково и как-то по-матерински сказала женщина, угадав его мысли. — Я здесь только хозяйка. Твой приятель, — она помедлила, подбирая слово, — он прост, твой приятель. Я вижу, ты совсем не такой.

Саша хотел было ей возразить, сказать, что она ошибается, что он точно такой же, что ему тоже приглянулась та пухленькая, но ничего не успел вставить.

— Тебе нужен товар получше, подороже…

Он опять хотел возразить, но она снова угадала его мысли.

— Тем более что за все заплачено сполна. Пойдем.

Она поманила его пальцем, и Саша, едва волоча ноги, поплелся за ней, проклиная на чем свет стоит тот час, когда он согласился на эту авантюру.

Зи-Зи подвела его к кушетке у стены, потянула за руку, приглашая сесть. Подала какой-то странный сосуд с длинной тонкой трубкой. Саша взял его, не зная, что же с этим приспособлением делать. Зи-Зи показала жестом, что нужно поднести ко рту трубку. Саша, преодолевая брезгливость, потянулся к трубке губами. Внутри что-то было. Какой-то пар. Он втянул его в себя совсем чуть-чуть.

— Тебе здесь понравится, — пообещала Зи-Зи. — Давай еще.

И он снова потянул…

Она что-то говорила, пока Саша пытался вникнуть в смысл этого смешного и бесполезного занятия со странным сосудом. Но в общем, его это успокаивало, оттягивая главный момент, ради которого он сюда пришел. Тело наполнилось необычайной легкостью. А голова вдруг взорвалась посторонними шумами. Каждое слово Зи-Зи дробилось, размноженное эхом, словно в голове это слово произносил еще и кто-то другой. Он посмотрел на нее и усмехнулся. Теперь она уже не казалась ему такой старой и уродливой.

Он опять и опять вдыхал волшебную смесь, пока Зи-Зи не сказала ему:

— Хвати-ватит-ватит-ватит… пора-ора-ора-ора… идем-дем-дем…

Он попытался объяснить ей, что с ним, но сумел произнести только:

— Типатого — типатого — типатого… — и насторожился.

Теперь ему казалось, что все, что происходит, с ним уже случалось раньше, а сейчас только повторяется — как во сне.

Соседняя комната оказалась втрое меньше залы. Окна были завешены точно такими же шторами. Солнце светило прямо в окна, поэтому они отбрасывали красные блики на большую кровать, стоящую по центру. Саша почему-то совсем не удивился тому, что на кровати, раскинув руки и ноги, лежит девушка, укрытая по самый подбородок простыней. Он словно и ожидал ее там увидеть. Именно ее и именно в таком виде.

Зи-Зи обогнула кровать и рывком сдернула простыню. Девушка была совсем без одежды, и это тоже ничуть не удивило Сашу. Он продолжал стоять, уставясь на незнакомое доселе зрелище. Душа его ничем не отозвалась, зато тело среагировало в ту же секунду.

Когда простыня отлетела в сторону, девушка вздрогнула всем телом и закусила губу. Зи-Зи взяла Сашу за руку и подвела к постели. Она усадила его на край, заставила раскрыть ладонь и стала водить ею по обнаженному девичьему телу. Девушка смотрела Саше прямо в глаза, все так же закусив губу, словно о чем-то просила.

— Ты знаешь-аешь-аешь, чего-о-о она хо-чет-очет-очет?

Пока до Саши долетел этот вопрос, Зи-Зи уже протягивала ему раздвоенную плетку. «Бей!» То ли она приказала ему, то ли он сам, не дожидаясь ее слов, слегка замахнувшись, опустил короткое жало плетки на грудь девушки. «Еще!» Он не заставил себя упрашивать. Это было чудное зрелище — как она извивалась и сладострастно стонала под его ударами, как ее тело покрывали короткие красные полоски. Ему показалось, что еще минута — и его разорвет накопившееся изнутри напряжение. В этот момент чьи-то умелые руки быстро стали расстегивать его одежду…

— Где он?

— Спит.

— Как прошло?

— Замечательно. Он ведь сын своего отца. — Зи-Зи прижалась покрепче к Герману, но тот отстранился.

— Я хочу посмотреть на него.

Зи-Зи провела Германа через залу в комнату, где на огромной кровати крепко спал, заботливо укрытый теплым одеялом, мальчик. Лицо его было бледным, лоб покрыт капельками нота, а из чуть приоткрытого рта вырывалось прерывистое, с хрипотцой дыхание.

— Не переборщила с опием? — строго спросил Герман, не отрывая глаз от мальчика.

— Что ты, ему и половины хватило…

— Смотри!

— Что теперь?

Герман осторожно закрыл дверь в комнату и пошел обратно через залу.

— Теперь привечай его почаще, балуй. Но чтобы никакой сердечности. Он должен стать мужчиной без сердца…

— Как ты? — спросила Зи-Зи с легким вызовом.

Он посмотрел на нее и улыбнулся.

— Неужели ты обо мне такого мнения? Пойдем-ка я докажу тебе обратное.

Зи-Зи тихо застонала и, опираясь о его руку, всем телом привалившись к нему, заглянула украдкой Герману в глаза. Взгляд был отстраненный и такой же холодный, как обычно. Она не занимала в его сердце и десятой толики места. Просто нужна была женщина — не все ли равно какая. Случайно ею оказалась Зинаида. А теперь он хочет, чтобы и мальчик… «Ну нет. Мальчик таким не станет! Чтобы не пришлось кому-нибудь еще так же мучиться…» — решила Зи-Зи.

Зи-Зи любила Германа с того рокового вечера, когда он впервые ввалился к ней в дом. Он принес с собой облако морозной декабрьской ночи с привкусом гари. Ввалился он, похоже, наугад, уходя от погони то ли реальной, то ли воображаемой. Готов был и напугать, и умолять хозяйку впустить его, оставить на ночь. Но ни пугать, ни уламывать не пришлось. Когда Герман узнал, что попал в дом свиданий, он с облегчением прошептал: «Ну и везет!»

Тогда, в тридцать седьмом году, семь лет назад, он накуролесил здесь основательно. Было в сто жизни нечто такое, что не давало ему покоя, делало необузданным в мести неизвестно кому.

Зи-Зи и сама не была ангелом, но только после знакомства с Германом впервые задумалась о Боге, стала захаживать в Преображенскую церковь и раздавать милостыню убогим и старухам на паперти. Ей хотелось хоть немного смягчить ту участь, которая, она была в этом уверена, ожидает ее на том свете. Хотя бы совсем немного…

В ее обители бывали разные мужчины, но таких Зи-Зи никогда не встречала. Ей тогда исполнилось тридцать, она забросила свое ремесло и взяла в дом двух сироток, обучив искусству любодейства, но рассказывать об этом Герману не стала. Предложила свои услуги.

В услугах подобного рода в ту минуту он, замерзший и перепачканный сажей, не нуждался, но отказываться не стал, и по прошествии трех четвертей часа она была влюблена в него без памяти. Профессиональное чутье не подвело ее: как мужчина он оказался не то чтобы на высоте — на недосягаемой высоте. И это при отсутствии возбуждения или сколько-нибудь сильного желания обладать женщиной.

Каков же он в подлинной страсти? Этот вопрос не давал ей покоя все эти годы. Она так и не стала его «подлинной страстью». Впрочем, утешало, что на всех женщин он смотрел одинаково холодно. Но ведь когда-то она должна была вспыхнуть, его страсть…

Он тогда прожил у нее три дня, выспрашивая про знакомых, родителей, домочадцев. Его интересовали странные подробности ее жизни, многое из того, что и в голову не придет рассказывать постороннему человеку. За эти три дня она превратилась в его цепного пса, готового исполнить все, что взбредет ему в голову. Это она-то, независимая и гордая Зи-Зи, которой клиенты пеняли за ее заносчивость и непокорность.

Он приказал ей подыскать более просторное помещение и подсказал, где искать и к кому обратиться. «Одну комнату оставишь за мной», — сказал он ей, протягивая несколько ассигнаций. Руки у нее задрожали. Но не при виде денег, а потому, что он дал ей понять, что собирается то ли навещать ее, то ли и вовсе поселиться в ее доме. Она справилась с его поручением и получила второе: императорский дворец…

Она как услышала, так и обомлела. Вспомнила, что именно в тот день, когда он впервые появился на ее пороге, пахнущий дымом и весь в копоти, именно в тот самый день, как сказывала потом соседка, полыхнул Зимний дворец. Три дня бушевал пожар, и соседка звала ее смотреть на зарево…

Он приказал Зи-Зи одеться торговкой и покрутиться на набережной с самодельными пирожками, посмотреть, послушать, что говорят. Перед дворцом было довольно народу, многих одолевало любопытство. Во всем винили нерадивых истопников, а иные до хрипоты доказывали, что во всем виноват архитектор Монферран, снабдивший дворец деревянными перекрытиями, — одной искры хватило, чтобы пламя взметнулась до потолка. Но тех, кто болтал про Монферрана, сторонились, узнавая в них шпионов Третьего отделения, рыскающих в толпе.

Говорили еще про карающую десницу Господню, про неудачное вступление императора на престол, про месть духов повешенных цареотступников. И только эти сведения заинтересовали Германа по-настоящему, когда Зи-Зи пересказала ему то, что видела и слышала. Она поведала ему, где выставлены посты и сколько человек ходит в наряде, и про то, что шпики шныряют в толпе, тоже не позабыла рассказать.

Он заключил ее в объятия тогда, и ей стало все равно, кто этот необыкновенный человек, дерзнувший — а она по лицу поняла, что дерзнувший, — покуситься на неприкосновенное, поджечь императорский дворец. Только сам дьявол был способен на такое. Но пусть он и сам дьявол, его любовь не становилась от этого менее сладкой.

Выждав и по-прежнему не показывая носа на улицу, Герман приказал ей как-то принести ему перо и чернила, быстро написал несколько строк на листе и попросил немедленно доставить на почту. По дороге она не удержалась — прочла. Нет, не следов страшных преступлений она искала, ей тогда повсюду мерещились соперницы. Это только года два спустя она смело представляла ему своих новых девочек и спрашивала мужского совета на их счет. Привыкла к тому, что он смотрел холодно, отвечал кратко и, давая девочкам самые лестные характеристики, добавлял ей наедине: «Выгодное приобретение. Эта ундина озолотит тебя со временем». Его интересовали только деньги.

Через пять лет Зинаида по праву гордилась тем, что ни одна женщина в мире не вызывала его интереса, кроме нее. К ней его интерес был в разное время разный. Месяцами не заглядывал он к ней в спальню, заставляя проливать горючие слезы в подушку. А то всю неделю являлся ежедневно, и тогда она понимала — предстоит важное дело.

Письмо она отнесла на почту сразу после Рождества, и содержание его заставило ее ненадолго задуматься. «Зеленоглазый мотылек готов обрести нового хозяина всего за маленькую услугу. Объяснимся при встрече. Будьте на Полицейском мосту в условленный день ровно в шесть». Пока почтальон брал у нее письмо, пока ставил сургучную печать, она боролась со своим ревнивым сердцем, рисовавшим ей образ светской львицы, готовившейся выкрасть у нее любимого.

Условленный день. Когда же это? Оказалось — в Крещение. На улицах царила праздничная сутолока, и она боялась потерять его из виду. Ноги ее плохо слушались, сейчас, вот сейчас она увидит свою счастливую соперницу, недаром он нарядился в лучший костюм, специально купленный по этому поводу, и в новое дорогое пальто с бобровым воротником. Не доходя до моста, она затаилась в подвижной толпе, где ее шпыняли и толкали случайные прохожие. Она приготовилась было ждать, но все произошло молниеносно. Как только Герман оказался на середине моста, дверца проезжавшей мимо кареты открылась, и он исчез в экипаже. Звуки голосящей толпы куда-то канули, Зи-Зи неожиданно оглохла и ослепла от горя — глаза застилала пелена слез. Только запах жареных пирожков и приторно-душистых пряников все носился вокруг…

Вернувшись поздно вечером, Герман застал Зинаиду опухшей от слез и долго не мог взять в толк, о чем она ему, заикаясь, толкует. Зи-Зи скулила, как побитая собака, но в глазах светились недобрые искорки. Ревнует. Он задумался. Нужна ли она ему теперь и пригодится ли в будущем? Если нет, то перерезать горло и ей, и двум сироткам, которые, обессилев после «трудового» дня, похрапывают в соседней комнате, не составило бы для него труда. Его здесь никто не видел, даже дворник не успел запомнить. Герман прикрыл глаза и попытался отстраниться от всего, как учил его Гермоген, чтобы прояснился ум, и ответ пришел к нему сам собой. Он словно слышал чей-то голос, подсказывающий ему, что именно нужно делать. На этот раз Герман провалился в отстраненность тут же. И в ту же минуту на него повеяло чем-то родным и знакомым. Чем-то таким, что всегда сопровождало образ Гели… На душе стало легко и спокойно. Герман открыл глаза и улыбнулся Зи-Зи: «Дурашка!»

Она с визгом бросилась к нему на шею и стала покрывать лицо отчаянными поцелуями. Ей невдомек было, что причудливое видение спасло ее от безжалостной расправы. Он решил, что она ему еще пригодится. Он любил разговаривать с будущим, только не всегда понимал, что оно ему сулило. Не зная, какую роль суждено сыграть Зи-Зи в его дальнейшей жизни, он был уверен, что именно здесь когда-нибудь случится нечто такое, что похоже на подлинное счастье.

Быстро развеяв подозрения Зинаиды относительно его нынешней встречи, Герман заставил ее уснуть, благо и этому научил его когда-то Гермоген, и принялся думать о своем.

 

Глава 9

Пожар (Герман, 1837)

Каша эта заварилась еще в Европе, когда, накопив грабежами и разбоем достаточный капитал, он решил стать ни много ни мало — аристократом, чтобы иметь доступ к более высоким сферам, где вращались более крупные капиталы. Затея эта подогревалась еще и взрослением сына, которому он собирался дать все — имя, деньги и власть. Богатейшая Россия представлялась ему в этом отношении великолепным пристанищем. Разумеется, там нечего было делать человеку без титула или чина, но именно там можно было все это приобрести.

На эту мысль натолкнул его удивительный человек — Петр Борисович Козловский, с которым случай свел его в Австрии. Князь любил говорить, легко увлекался потоком собственных словес. Герману посчастливилось вступить с ним в беседу о важности регалий. Петр Борисович, на словах по крайней мере, был ярый демократ и с добродушной улыбкой поведал Герману несколько историй о том, как приобретается в России дворянство.

— Россия страна богатая. Настолько богатая, что азиатская порча — взяточничество — еще не разорила ее окончательно. Там все, как на Востоке, покупается и все продается. А чины… В свое время Петр насильно вынуждал боярских детей к обучению и службе. Те же предпочитали теплую печь и плодовитую жену. И устремления русского народа не меняются. Дворяне теперь, как и двести лет назад, не желают отдавать своих отпрысков в службу.

— Но я слышал, император Павел сделал службу обязательной.

— Да, некоторое время многим пришлось попотеть. Однако царствование императора продлилось всего четыре года. Потом детей стали записывать в гвардию чуть ли не с пеленок.

— Но как же все-таки приобретаются титулы?

— Вот случилась тут недавно презабавная история… Знаете ли вы, милостивый государь, кто такой фендрик? У меня на родине это один из низших чинов знаменосец. В бою он, пожалуй, незаменим, но во всем остальном ему каждый укажет на его место. И вот случилось, что юный фендрик, стоящий у знамени на посту, приглянулся дочери графа. Как-то так случилось, что завязалась между ними переписка, что, конечно, предосудительно в нашем кругу, но покуда никто об этом не знал, переписка перешла в такую стадию, когда можно скомпрометировать девушку. Записочки, передаваемые с верными людьми, носили характер страстный и говорили о любви неугасимой…

Девушка готова была бежать со своим возлюбленным на край света, но тот оказался малым честолюбивым и предприимчивым. Россия страна бескрайняя. И вот наш фендрик выправил себе отпуск и поехал в Сибирь. Там отыскал женщину сорока лет, дед которой при Анне Иоанновне был сослан. Фендрик договорился с женщиной, чтобы она подтвердила, мол, сын, украденный много лет назад, наконец нашелся. Состряпали они вместе романтическую историю и выправили фендрику бумаги со слов вновь обретенной матери. Он преспокойненько вернулся в полк, однако за время его отсутствия графскую дочку выдали замуж за немецкого князя…

У Германа в голове закружился хоровод мыслей:

— А если бы не выдали? Признали бы родители девушки жениха, так неожиданно ставшего именитым?

— Признали бы, почему нет. Их дворянство было новоиспеченным, и они были бы рады породниться с именитым родом…

После этого разговора Герман решил приобрести бумаги, дающие ему право вращаться в высоких кругах. Полгода он потратил на поиск нужных людей, пока не узнал о существовании Павла Андреевича Мухина. Служил тот обер-секретарем в Герольдии и должность занимал бесценную — по выправке бумаг о дворянстве, так что вполне бы мог поспособствовать. Вот только подход к нему надо найти верный.

У Мухина были бесспорные достоинства. Во-первых — взяточник и лихоимец, во-вторых — продажная шкура и ловкач. И в-третьих — любитель женщин.

Герман выяснил, что Мухин имеет любовницу — жену иностранного путешественника и литератора Марцевича, принятого при дворе. Марцевич слепо доверял жене и благородному господину Мухину. Герман мог бы доказать мужу-рогоносцу, насколько он слеп, но разоблачение Мухина вовсе не входило в его планы.

А в ту пору любовница Мухина присутствовала на балу в Михайловском замке, где ее поразила удивительная брошь, украшавшая костюм великой княжны Марии Николаевны, — золотой мотылек с изумрудными глазами и бриллиантовыми крылышками. То ли страсть к драгоценностям, то ли женский каприз сделали ее несговорчивой, отчего Мухин жестоко страдал. Жена путешественника в ультимативной форме требовала от Мухина невозможного раздобыть ей такую же брошь, а брошь была подарена еще Екатерине Великой каким-то европейским монархом и не имела аналогов в мире.

Герман никак не мог уловить сути интриги, пока наблюдения не привели его к потрясающему открытию. Путешественник, как оказалось, был вовсе не слепец и не дурак, он сам активно поддерживал ходившие о нем слухи. Это была ширма. Чуть не с пеленок в нем проснулась патологическая страсть к коллекционированию редких драгоценностей. Причем, в отличие от других, он никак не афишировал свою склонность, а наоборот, всячески маскировал ее и никому не показывал своей коллекции. Жена же, пылающая той же страстью, пускалась во все тяжкие.

Оповестив Мухина, что обладает копией заветного мотылька, Герман не ошибся. Обер-секретарь предлагал любую цену за сокровище, но Герман в ответ потребовал от него не денег, а определенной услуги, которая «не составит ему никакого труда». После недолгих раздумий Мухин прислал ответ с одним лишь словом: «Согласен».

Оставалось выкрасть из дворца зеленоглазое сокровище. Быть представленным ко двору Герман не мечтал, то есть парадные двери были для него закрыты. Но ведь в таких случаях всегда имеется черный ход…

Иван Ковригин, третий сын дворцового истопника, уродился, как говорится, не в мать, не в отца, а в прохожего молодца. Но молодец был красив и статен, в отличие от батюшки. И когда Ковригин-старший привел сыновей-погодков обер-гофмейстеру, заведующему придворным штатом, тот выбрал Ивана взамен отца. Ковригин-старший пожал плечами: Иван не был работящим и гордости глупой в нем хватало.

Все свободное время Иван проводил в трактире, где и познакомился с удивительным человеком с труднопроизносимой немецкой фамилией. Мужчина был одет просто, но в его одежде угадывался маскарад, чего он, собственно, и не отрицал. Намекнул только что из тайной канцелярии и по долгу службы.

Друзьями они стали в два счета. Немец обычно платил за угощения. А тут, как назло, с отцом оказия случилась. Напали на него как-то вечером возле дома. Ограбить — не ограбили, а стукнули по голове так, что встать он на следующий день не смог. Да и напарник его куда-то запропастился — прямо беда. Пришлось Ивану на работу собираться. А возле дворца встретил он своего приятеля-немца. Рассказал ему о своих несчастьях, и тот вызвался помочь.

Морозы в декабре ударили под тридцать градусов, работать приходилось не покладая рук. Иван в обход всех инструкций привел друга в комнатушку у Фельдмаршальской залы…

План Германа был нагл до безобразия. Прихватив с собой на вахту бутылку вина, он всыпал туда сильнодействующее снотворное снадобье и, как только Иван завалился, похрапывая, на кушетку, заткнул заслонку в печи его кафтаном, подбитым ватой, расположился в зале за портьерой и принялся ждать. Дым распространялся скоро, а когда появились языки огня, Герман занервничал. Он надеялся в суматохе затеряться и проникнуть незамеченным в покои Марии Николаевны.

Он, конечно, и представить себе не мог, что все произойдет настолько быстро. Языки пламени подобрались к потолку, и деревянные перекрытия вмиг превратились в пылающие огненные арки. Лопнувшее зеркало послужило ему сигналом действовать. Услышав крики «Пожар!» и топот ног, он выругался про себя: «Сонные тетери! Хорошо еще не все сгорело…» Когда он добрался до апартаментов Марии Николаевны, там царил переполох, и Герман, мечущийся с ведром в руках, ни у кого не вызвал подозрения. Отыскав зеленоглазого мотылька, Герман позволил себе бесследно исчезнуть…

Он не предполагал, что его затея будет иметь такие разрушительные последствия. И кто виноват, если у этих русских сохранилось печное отопление, тогда как в Европе не то что дворцы, но обычные дома давно обогревались паровым. Пожар полыхал три дня, истребив Зимний дворец императорской семьи…

В результате Герман оказался счастливым обладателем бумаг, подтверждающих его высокое происхождение от графини Нарышкиной, сосланной в Самарскую губернию. А считалось, что она умерла бездетной…

Обер-секретарь Герольдии Мухин после оказанной Герману услуги был найден повешенным в собственном доме. Говорили, что бедняга не смог перенести холодности известной ветреной особы, переключившейся на князя Вяземского, с коим Мухину, безусловно, соперничать не имело смысла.

Известный путешественник не задержался в России долее чем до весны. Говорят, иностранец обладал не только шестым, но и седьмым чувством, и оно подсказало ему, что должно собираться в путь. Он почувствовал чье-то пристальное внимание к собственной персоне… Глядя с корабля на удаляющийся берег, Марцевич клятвенно обещал себе вернуться.

Герман, улыбаясь, смотрел с того же корабля, на котором великий авантюрист увозил бесценные русские сокровища, на Зинаиду на пристани. Зинаида превращалась в точку на берегу и все махала белым платочком.

— Бедная женщина. Вероятно, она провожает близкого человека, и провожает навсегда, — раздался рядом с Германом голос жены путешественника.

— Думаю, он к ней еще вернется, — улыбнулся в ответ Герман, одарив ее обволакивающим нежным взглядом. — Разрешите представиться…

 

Глава 10

Заброшенный дворец (Алиса, 1846)

Алиса смотрела из окна рекреационной залы на темные воды Невы, и на ум невольно приходил ее разговор с Глинской. Вон он — простор, вон она — воля. Остается окунуться в эти холодные воды. Жаль, институток с тех пор не возят кататься.

Алиса тряхнула головой. Нет уж, единственный выход — это для таких дурочек, как Глинская. Года три назад Алиса рассуждала бы так же. На нее еще никто не смотрел так, как граф Турбенс, никто не хватал потными руками и не… Она поморщилась. Глинской было пятнадцать, когда она не нашла выхода. Алиса теперь старше и не собирается сдаваться.

Уже трижды на балах она встречала омерзительную физиономию графа Турбенса — лысый череп и лицо были сплошь покрыты телесного цвета наростами и бородавками. При виде Алисы он премерзко жевал губами и лысина его начинала светиться капельками пота.

Однажды он подкараулил ее возле туалета, где она решила скрыться, и, ни слова не говоря, принялся жадно ощупывать ее своими отвратительными, жирными пальцами, оставляющими влажные следы на безупречно белом воздушном бальном платье. У нее по-детски задрожали губы, и она чуть было не расплакалась от отвращения к мерзкому господину, имени которого еще не знала, и к собственному измятому наряду. Теперь она ни за что не наденет это платье! Граф подивился тогда — ее реакции, ее дрожащим припухшим губам и слезинкам, — зафыркал гаденько и зашелся приступом сиплого кашля, что и позволило Алисе вырваться и убежать.

Тогда ей казалось, что это — недоразумение, не более чем нелепая случайность, что он никогда бы не дерзнул сотворить с ней такое, будь поблизости кто-нибудь. Но ее надежды рассеялись после разговора с классной дамой, которая в строгой форме выговаривала ей за то, что она позволила себе быть неучтивой с такой бесценной для института особой из попечительского совета, коей был граф Турбенс, и что она, дерзкая девчонка, не смеет вести себя неподобающим образом с кавалером ордена святого Владимира третьей степени и действительным статским советником, к тому же старейшим и почетнейшим опекуном ведомства императрицы Марии Федоровны.

Алиса попыталась было рассказать, что с ней сотворил этот орденоносный статский мерзавец, но наставница прервала ее довольно жестко и бросила: «Все — вздор. Твой долг — повиноваться!»

Перед следующим праздником Алиса предусмотрительно не выпила ни капли воды, чтобы, не дай Бог, не пришлось выйти из бальной залы хоть на минуту. Она не пропустила ни одного танца, лихорадочно улыбаясь молоденьким юнкерам. Боковым зрением она все время следила за графом Турбенсом, нервно постукивающим лорнетом в своей ложе. Между мазуркой и менуэтом граф из ложи пропал, и у Алисы отлегло от сердца. Она так искренне улыбнулась очередному кавалеру, что глаза у того заблестели. Однако радость ее была преждевременной, потому что после менуэта классная дама резко выговорила ей за то, что у нее растрепалась прическа и вид совершенно неподобающий. Она приказала Алисе немедленно покинуть залу и привести себя в порядок.

Граф схватил ее прямо в коридоре. И Алиса догадалась, что здесь все заодно. Это настолько потрясло ее, что она так и простояла истуканом под натиском мерзких лап графа и влажных лягушачьих прикосновений его губ к своей шее. Надеяться отныне было не на кого и не на что. Пожаловаться разве бабушке? Но ведь она собственноручно вручила Алису таким вот графам на растерзание…

И вот теперь, перед приближающимся балом по поводу окончания учебного года, Алиса смотрела в темные воды Невы и с тоской искала выход из сложившегося положения. Она тщетно пыталась вытеснить образ Наденьки Глинской из памяти, но у нее ничего не получалось. Алиса узнала многое о судьбе девушек, имевших несчастье приглянуться кому-нибудь из придворной свиты. И лихорадочно перебирала в памяти подобные случаи. Во-первых, приближалось лето, а значит, ее могут увезти, как Ольгу Львову, в какую-нибудь загородную резиденцию графа. Там он будет делать с ней все то же, что и в коридорах Смольного, или и того хуже… Как хуже — Алиса не представляла, но ей было довольно и того, что пришлось вытерпеть. Судьба ее решится в зависимости от степени толерантности, которую она проявит. Если будет сговорчивой и уступчивой, возможно, получит к осени статус фрейлины при одной из великих княжон. Если же графу что-то придется не по вкусу, ее возвратят в Смольный. Это на ее памяти случалось уже дважды, и она до сих пор вспоминает, как «счастливицы» после возвращения прятали глаза и как их все время шпыняли классные дамы, пока одна из них не померла от чахотки, а вторая не исчезла бесследно. Причем после ее исчезновения по институту упорно ходили слухи, что скончалась несчастная от преждевременных родов.

Алиса в последнее время на прогулках особенно часто и подолгу смотрела на Таврический дворец. Она знала, что дворец подарен императрицей Екатериной князю Потемкину-Таврическому за заслуги его перед державой. Но догадывалась и о том, что главные его заслуги состояли, пожалуй, вовсе не в служении Отечеству. Об этом можно было судить хотя бы по тому, что император Павел превратил дворец в казармы, устроив манеж и конюшни в лучших его залах. Затем дворец восстановили, но он так и не обрел нового хозяина и, по слухам, до сих пор стоял в запустении.

Воспитанниц института раз в год выводили гулять в Таврический парк. Впечатлений после этого было столько, что хватало до Сочельника. Там можно было увидеть (хотя бы издали) скачущего по дороге посыльного, прохожего, а если повезет и какого-нибудь молодого красавца. После таких прогулок между девочками восстанавливалось перемирие и перед сном в дортуаре они рассаживались на полу, подстелив салопчики, чтобы обсудить увиденное до мельчайших деталей. «Вы обратили внимание, какая на нем была шляпа? Нет?! Так я вам расскажу…» В такие ночи традиционно пересказывали друг другу историю о бравом гусаре, на пари вызвавшемся переночевать в заброшенном замке и столкнувшемся там с призраком князя Потемкина. Дело было в полнолуние, и крик перепуганного юноши многие рассказчицы якобы слышали… История эта передавалась от старших девочек младшим по наследству, поскольку выдумать другую у них не хватало фантазии.

На Троицу устроили приемный день, и в рекреационной зале осталось только три девочки. Праздник был особенный, погода расчудесная, среди посетителей — толпа молодых людей, выпускников военных училищ. Мальчишки стремились продемонстрировать девочкам новую форму и выглядели среди барышень молоденькими петухами. В роскошной зале Смольного было шумно, и Алисе, как в детстве, захотелось, чтобы и к ней непременно приехали. Пусть бабушка, или няня, или пусть пришлют кого-нибудь из слуг — все равно.

Охваченная (в который раз!) пустой надеждой, она спустилась по лестнице вниз, и тут же на нее налетели два молодых человека, явно не военного склада, сопровождавших ученицу младших классов, радостно угощавшуюся конфетами.

— О мадемуазель, — театрально заговорил тот, что поменьше ростом, — я, разумеется, приношу вам мои не совсем искренние извинения. Честно говоря, я не отказался бы столкнуться с вами еще раз…

Пока он говорил, Алиса в упор смотрела на его спутника, а тот как завороженный разглядывал ее. Это было неприлично, но молодой человек настолько поразил ее своей необыкновенной внешностью, что Алиса никак не могла оторвать от него взгляда. Еще бы жгуче-черные волосы и темно-синие глаза на смуглом лице…

— Перестань, Сошальский, — сказал молодой человек другу. — Нам действительно очень жаль, — обратился он к Алисе, собираясь что-то прибавить, но она уже быстро взбегала по ступенькам вверх.

— Ну вот, — подмигнув Саше, притворно вздохнул Сошальский и шепотом, так, чтобы не услышала маленькая кузина, которую он навещал по поручению матери, добавил: — Это тебе не девочки Зи-Зи, тут такие пташки…

После богослужения вечером труппа артистов давала спектакль. Скучнейшую пьесу Поля де Кока Алиса смотрела вполглаза и слушала вполуха. Не до пьесы ей было. Завтрашний бал делал ее больной, и старый как мир человеческий инстинкт, называемый отчаянием, терзал ее душу.

Спектакль закончился под бурные аплодисменты воспитанниц. Восторженные взгляды были устремлены на сцену, и никто не обратил внимание на то, как Алиса скользнула в комнатку, отданную артистам под гримерную, где в больших коробах лежали костюмы и реквизит.

Алиса действовала быстро и четко, словно всю жизнь готовилась к этому шагу. Думать о том, что она теряла и что обретала, решившись на такое безумие, было некогда. Алиса без труда подобрала себе мужской костюм. Точнее — восточный костюм мальчика.

И когда из залы стали выносить декорации, под их прикрытием выбралась из института. Когда она проходило мимо сторожа Василия, сердце ее сжалось — жаль было покидать бравого старичка. На минуту ей показалось, что тот смотрит ей в глаза, лицо его потеплело и он улыбнулся Алисе. А потом чуть поднял руку, словно собирался помахать на прощание. Или ей это только показалось в суматохе…

Оказавшись за забором, Алиса нырнула в кусты, где и отсиживалась, пока не укатил актерский дилижанс. Как только звук цокающих копыт затих вдали, Алиса, ежась от страха, выбралась из своего укрытия и перебежками направилась к Таврическому парку. Глаза ее были расширены от ужаса нагрянувшей свободы, а сердце то билось часто-часто, то замирало…

Наступающую белую ночь заволокли черные предгрозовые тучи. Ветер выл и нещадно трепал ветви деревьев. Оставаться на улице было равносильно самоубийству, и Алиса потихоньку стала пробираться к дворцу, размышляя, вправду ли он стоит заброшенным и нельзя ли там скоротать эту ненастную ночь.

Из Амстердама, куда Герман отправился вслед за четой «путешественников», он вернулся через полгода.

Марцевич оказался весьма опрометчивым человеком в выборе знакомых, и стоило Герману заикнуться, что он доверенное лицо витебского купца первой гильдии Евзеля Габриэловича Гинцбурга и направляется со старинной монеткой на экспертизу в западный университет, как радушная пара пригласила его остановиться у них на пару дней.

Жена Марцевича в первую же ночь влезла к Герману в постель и щедро одарила его своей любовью, почерпнув заодно множество подробностей о нравах Евзеля и его удивительном собрании золотых побрякушек.

Впав, под влиянием вкрадчивых речей и не совсем обычных действий Германа, в состояние «грез наяву», она поведала ему о том, где хранится коллекция мужа добрая сотня бесценных предметов, умещающихся в небольшом саквояже, — Марцевич питал слабость исключительно к миниатюрным вещицам…

На следующий день, когда чета Марцевичей показывала Герману окружающий пейзаж, как написали потом в газетах, «разразившаяся неожиданно гроза стала причиной того, что кони понесли и карета, опрокинувшись, упала с обрыва на дно глубокого и темного карьера…».

Герман вернулся к Зинаиде обмякшим, утомленным, и она ни на минуту не усомнилась, что побрякушки, которые предстояло поместить в сейф в его спальне, действительно выиграны за карточным столом у незадачливого иностранца. Улыбаясь, она бережно перебирала драгоценные вещицы, пока не наткнулась на стрекозу. «Зеленоглазый мотылек, — всплыло в ее голове. — Это другой, — попыталась она себя успокоить. — Это совсем другой».

Силы покидали Германа на этот раз непростительно быстро. Вот тогда-то он и уехал на эстляндский остров.

Были у Гермогена любопытные записи. У того, первого Гермогена… Говорят, он владел какой-то секретной магией, за тысячу верст погоню слышал. Многое болтали о нем. Только Герман в чудеса не верил. А вот рассуждения о добре и зле запомнил прекрасно. Старик считал, что одна и та же сила стоит за тем, что на небе, и за тем, что называют адом. Силу эту нужно научиться использовать: черпать в определенных местах и, не впуская в душу, направлять на других людей. Стать своеобразным проводником.

Через несколько лет Герман вошел в дом с сияющим взглядом. «Сын, — объяснил он Зинаиде. — Сын в Петербурге». Она раскрыла было рот, чтобы спросить, но он опередил: «Его мать умерла». Зинаида прикрыла на минуточку глаза. Вот ее шанс. Она заменит мальчику мать, и Герман будет привязан к ней навсегда.

Мальчика нужно было еще заполучить. Пока, по его сведениям, он упорно корпел над конспектами и ничем больше не интересовался. Нужно было научить его жить.

Алексей Сошальский — сынок богатого и нечистого на руку питерского проныры — оказался для Германа бесценной находкой. Герман снабжал его деньгами, а за рубль тот готов был продать отца вместе с любимой маменькой. Он ни о чем не спрашивал, тем более что поручения Германа — приучить Лаврова к картишкам, подливать вина — казались ему плевыми и приятными.

Подготовка к приему у Зи-Зи началась загодя. Герман рассказывал поразительные истории о том, как мальчики обычно поступают со своими горничными, а Алексей с удовольствием потом пересказывал их Саше, да и не только Саше, стяжав себе славу юного Казановы. В награду ему было обещано бесплатное посещение веселого дома, если, разумеется, он сумеет затащить туда и своего друга.

Необходимо было охладить в Саше любовь к кособокому «родителю», для чего Герман подослал в дом к Налимову своего человека, доносившего ему о каждом шаге князя и его денщика. Любовные отношения между ними, которые, на взгляд доносчика Тимофея, белыми нитками были шиты, делали процедуру отторжения мальчика от родительского гнезда естественной и приятной. Герману оставалось лишь открыть Саше глаза…

Возня с «воспитанием» сына снова расслабила его, а впереди маячили серьезные начинания. Со дня на день он должен быть принят товарищем министра на предмет получения должности в Министерстве финансов. Именно там он мог бы запастись сведениями о толстосумах всех мастей. Наука о финансах была сложной, но в его деле необходимой. Ехать снова на остров не представлялось возможным, поэтому он решил обойтись какой-нибудь местной обителью темных сил и не нашел ничего лучшего, как отправиться в Таврический дворец. Если никто не в состоянии там жить, стало быть, темный дух Потемкина действительно посещает это место, как о том болтали.

Алиса увидела его не сразу. Здесь было темнее, чем на улице, да и не ожидала она кого-нибудь встретить… Сначала ее испугали белевшие повсюду неподвижные тела — статуи. Разумеется, она слышала о них. Но ночью и в таком количестве… Говорят, ночью все коты серы. Неправда, ночью все коты кажутся тиграми.

Отдышавшись, Алиса перекрестилась и стала осторожно, на ощупь продвигаться в глубь залы. Когда ее рука, скользящая по стене, встретила преграду, она попыталась ощупать кончиками пальцев то, с чем столкнулась на своем пути. Мягкое, теплое и, что самое ужасное, — живое…

Тут-то Герман и рассмеялся. Не выдержал, когда ее пальчики начали шарить по его телу. Рассмеялся тихо и коротко и схватил ее за руку: не ровен час завизжит и наделает шуму. Девочка, переодетая мальчиком, напомнила ему Гелю, сотню раз переодевавшуюся в мужскую одежду, но не терявшую от этого своей женской грации. Он подвел ее к окну и сдернул шапку. Длинные золотые пряди рассыпались из-под шпилек в разные стороны.

Он наклонился к ней ближе, чтобы лучше рассмотреть. Такая маленькая, юная, с синими глазами.

— Кто ты? — На него произвело впечатление, что она не кричала, хотя пульс перехваченной им руки выдавал трепет ее бедного сердечка.

— Алиса.

— Актриса?

Девушка молчала. Ее тело била легкая нервная дрожь. Если этот человек сторож, он может отвести ее в полицию, а там разберутся, кто она такая, и воротят обратно. А если не сторож… «Но не душегуб же он», — подбадривала себя Алиса, не в силах посмотреть мужчине в глаза.

— Зачем ты здесь?

— Заблудилась. А на улице холодно…

— А нарядилась зачем?

— Мы ставили спектакль.

«Зубы стучат, а врет бойко», — отметил про себя Герман. Ему бы еще отметить другое — собственное волнение. Ну, как говорят в таких случаях: гром среди ясного неба или там про флейты и валторны души… Но было уже поздно. Гром прогремел чересчур внезапно, а валторны пропели слишком быстро. Впервые в жизни он не успел принять никакого решения, его судьбу решил кто-то свыше, и он ничего не мог с этим поделать. А значит — и она не могла…

Заметив проходящий мимо патруль, он метнулся от окна и прижал ее к стене.

Она тоненько пискнула. Он отдавил ей ногу.

— Ну вот и все. Сейчас они направятся сюда. Пора уходить.

— Мне тоже пора, — быстро проговорила девушка.

— Так иди домой.

— Я не могу…

Душегуб теперь казался ей куда менее опасным, чем солдаты.

— Помогите же мне, — требовательно взмолилась Алиса.

Ну кто бы ей не помог? Чудесное дарование — уметь попросить так, что тебе не откажут. Правда, то, что ей собирался предложить Герман, мало походило на помощь… Но кто знает?

Зи-Зи отшатнулась, как только из-за его спины выглянула девочка. Она беспокойно переводила взгляд с девочки на Германа, но спросить ничего при ней не решилась. Герман указал Алисе на дверь, ведущую в его комнату:

— Подожди там.

Ему предстоял нелегкий разговор с Зинаидой. Впервые он не придумал, что ей сказать. Что бы он ей ни сказал, она все равно почувствует… Умом Бог ее не наградил, но во всем, что касалось отношений между мужчиной и женщиной, у Зи-Зи был нюх как у собаки. Да и любила она его, а сердце любящей женщины обмануть не так-то просто.

— Намечается одно дельце, — сказал он, спокойно глядя в глаза Зи-Зи. — Она мне пригодится.

— А потом? — нервно спросила женщина.

— Хочешь забрать ее себе? — усмехнулся Герман.

— Нет.

— Почему?

— Такие не работают долго. Такие при первом удобном случае сбегают с богатыми господами. Мне нужны послушные девочки.

— Ты права, — вздохнул Герман. — Значит, у нее не будет никакого «потом».

— Что?

Зинаида удивилась больше оттого, что он впервые так откровенно говорит с ней о том, о чем она только догадывалась всегда.

— Не волнуйся, — отмахнулся Герман. — Пристроим куда-нибудь подальше от Петербурга. Постели-ка ей в отдельной комнате. И чтобы никто, слышишь, ни единый человек ее до поры до времени не видел. Можешь даже запереть ее на ключ.

Герман поднялся и неторопливо направился в свою комнату. «Кажется, пронесло, — устало подумал он. — Бедная Зи-Зи ни о чем не догадалась».

Зинаида смотрела ему вслед, стиснув зубы. «Как же, буду я закрывать ее на ключ! Буду стеречь твое сокровище! Убежать захочет — милости просим, мы ей и дорожку укажем, и мысль подадим…»

Как ни готовил себя Герман к тому, что увидит в комнате, все равно дыхание перехватило, а сердце стукнуло сильно. Он еще уговаривал себя, что девочка просто напоминает ему Гелю чем-то незначительным, то ли голосом, то ли походкой. Он подошел к ней вплотную.

Не выдержав напряжения дневных раздумий и ночных своих приключений, Алиса свернулась калачиком на банкетке и уснула. Шапка валялась рядом, волосы лились золотым водопадом до самого пола. Ну кто устоит, скажите на милость? Темные силы наградили его в этот раз не только силой, но и бесценным сокровищем. Действительно, Герман не испытывал ничего похожего даже в тот момент, когда разложил вот здесь же, рядом, на столе, безделушки Марцевича. Конечно, сердце его трепетало от такой красоты, но вовсе не так, как сейчас. Он еще мгновение смотрел на девочку, перед тем как разбудить ее. Только одно мгновение, чтобы понять — это самая сладостная минута в его жизни и, что бы потом ни случилось, лучше уже не будет никогда. Но мгновение пролетело, он коснулся плеча Алисы, отчего она вздрогнула и раскрыла глаза.

Впервые в жизни ей было удивительно хорошо. Она целыми днями валялась в постели, разглядывая удивительные, невиданные доселе журналы, газеты, книги. В Смольном им никогда не давали книг, это считалось вредным и никчемным занятием. Она читала, выходила иногда поесть, выпить чаю и снова ложилась поверх заправленной постели, что было совершенно недопустимо прежде везде, где она жила. Свобода! Вот она какая. Свобода — это безделье. Свобода — это выспаться наконец и не плести дурацкие кружева. Это — не вставать в шесть утра, не читать молитвы заплетающимся языком. «Господи, ты даже не представляешь, какое это счастье хотя бы день обойтись без тебя!» думала Алиса, чуть не плача от нахлынувшего восторга по поводу такого прозрения.

Ей и в голову не приходило задуматься о том, кто эти приютившие ее люди, зачем она им, долго ли это будет продолжаться… Воспитанная в монастырских застенках, а затем — в изоляции Смольного, Алиса ничего толком не знала о настоящей жизни и считала происходящее в порядке вещей. Кто-то ведь должен о ней заботиться!

Да и что такого необычного было в этих людях? Что плохого они могли ей сделать? Нет, женщина, конечно, могла. Глаза у нее так и сверкали всякий раз, когда она смотрела на Алису. Сверкали совсем иначе, чем у классной дамы, когда та пребывала в раздражении. Сверкали чем-то, что должно было насторожить девушку или вывести ее из равновесия. Наверно, эта женщина убила бы ее, если бы могла. Но Алиса каким-то шестым чувством уловила — она не может. И не может по двум причинам. Во-первых, слишком вдохновенно читает молитвы по утрам в своей комнате, Алиса слышала. А значит, не возьмет греха на душу. И еще — верит, что Бог думает только о том, как бы ей помочь. Смешная. Алиса столько лет просила его о такой мелочи, как свобода и безделье, а он так ничегошеньки ей и не дал. Пока она не плюнула на все и не совершила безбожный поступок. Теперь-то она твердо знала, что никакого Бога нет и надеяться нужно только на себя. Вторая причина, по которой женщина не смела даже сказать Алисе о том, как она ее ненавидит, был старик.

Ну не совсем старик, а так — приближающийся к старости человек. Ему Алиса очень даже понравилась. Он был с ней трогательно добр, никогда не оглядывал ее с головы до ног, а глядел прямо в глаза и говорил с ней как со взрослой. А женщина старика боялась. Нет, не то. Старик имел над женщиной власть: та постоянно заглядывала ему в глаза, и лицо у нее при этом делалось как у Глаши Панфиловой, когда Алиса танцевала с ее обожаемым юнкером. Старик имел власть над женщиной, но не над Алисой. Скорее, она имела над ним какую-то власть. Черт его знает какую, но она это знала совершенно точно. И, может быть, поэтому женщина смотрит на нее так, словно хочет подсыпать в чай яду.

Подумав про яд, Алиса заволновалась: кто ее знает, дойдет до последней черты — и подсыпет. Нужно предотвратить. Ей хотелось быть свободной, а это значит, что никто-никто на свете не должен смотреть ей в спину с ненавистью. Это стесняет свободу. Не мешало бы придумать какой-нибудь маневр. Особенно теперь, когда старик пропал невесть куда и третий день нос домой не кажет.

— Зинаида Прохоровна, голубушка, — проворковала Алиса и посмотрела на женщину влажными светящимися глазами.

Самые жестокосердные классные дамы тут же смягчались от этого взгляда. Но голубушка Зинаида Прохоровна только насторожилась.

— Вы представить себе не можете, в каком блаженстве я пребываю с тех пор, как к вам попала.

Женщина вскинула на нее взгляд смертельно раненной тигрицы. «Э-э-э, — подумала Алиса, — кажется, я не туда поехала…»

— Нет, правда, правда. — Она решила стушеваться под воспитанницу первого возраста, подлизывающуюся к строгой инспектрисе. — Я сирота и никогда не знала материнской ласки. Вот вы мне сегодня косу заплетали, а у меня сердце слезами умывалось. Я ведь думала про себя — вот бы мама, наверно, так же меня причесала бы… Я ведь уже большая совсем, сама умею. Но маме непременно захотелось бы заплести мне косу.

Зинаида встрепенулась, прислушалась и слегка расчувствовалась. Ей неловко стало за свое утреннее поведение. Ходит эта красотка юная по комнатам, а волосы так и сияют, словно золото. Распустила кудри. Не ровен час Герман ее такую застанет, заглядится. Подошла молча и спрятала все ее золотые чудеса в тугую косу, да гладенько так причесала, что от прелести волос и следа не осталось. Девочка как девочка.

Единственное, о чем Зинаида не подумала, так это о том, что девочка, конечно же, тянется к женщине. Мала совсем. Она ведь Зинаиде и в дочки, может быть, годится. И чуть чаще забилось сердце бесплодной Зинаиды, чуть нежнее. А девочка все продолжала обволакивать ее своими чарами:

— Вы такая красивая, точно как могла бы быть мама. Только вы, конечно, не она, — кокетливо и по-ребячески засмеялась Алиса.

— А почем ты знаешь? — в тон ей спросила Зи-Зи.

— Вы совсем молодая. А мне на днях шестнадцать будет, — врала Алиса.

Шестнадцать ей исполнилось полгода назад. Врать нужды не было, но почему бы не поиграть с этой женщиной в кошки-мышки, если уж она верит каждому слову. Вон как порозовела. Понравилось.

— А вот ваш старик…

Зинаида чуть не пролила чай из чашки.

— Кто?

— Старик. Не знаю его имени-отчества, простите.

— Герман?

«Старик», — повторила про себя Зинаида, и сердце ее совсем размякло. Конечно, он для нее старик. А как же иначе? Милая малышка. Нужно будет поболтать с ней иногда, поучить уму-разуму. А то совсем дитя малое.

— Герман Романович, деточка. Подожди, я вареньица достану, малинового.

— Ах, как славно, — захлопала в ладоши Алиса. — Я его один раз-то всего и пробовала.

Зинаида влезла на стул и потянулась за банкой, покачнулась и чуть не упала, обернулась на Алису с видом заговорщицы, улыбнулась. «Не переборщила, — подумала Алиса вяло. — Теперь будем подружками. Интересно, яд у нее на той же самой полочке? С чего бы она про варенье вспомнила?»

 

Глава 11

С первого взгляда

Вскорости она узнала от Зинаиды, куда попала. «Я только хозяйка, — оправдывалась та. — Нужно ведь как-то зарабатывать на хлеб». Ага, значит, только хозяйка. Интересно, получается, что здесь еще кто-то живет. Когда она попросила Зи-Зи познакомить ее с девочками, та тихонько застонала: «Он меня убьет!» Интересно, значит, ее использовать они не собирались. Уже хорошо.

Алису немного лихорадило. Она прекрасно помнила, как добрейшая душа няня сдала ее в общество благородных девиц и глазом не моргнула. Нельзя никому верить. Даже сентиментальной и глупой Зинаиде Прохоровне. Старик ведь сказал ей, что у него какие-то планы.

Девочки были совсем не красивые и очень-очень глупенькие. Алиса попробовала их разговорить, но они мялись, топтались, а как заговорили, стало ясно, что их отцы несомненно пасли коров. У самой разговорчивой из девочек были плохие зубы и дурно пахло изо рта.

До возвращения старика оставалась неделя. Значит, семь дней безделья. Это прекрасно!

Неожиданно Алиса услыхала, как лязгнул ключ. Вскочив на ноги, она подлетела к двери и потянула за ручку. Ее заперли! Она испытала потрясение. Неужели все то время, пока она хитрила с Зинаидой, та хитрила с ней?

Она дернула дверь сильнее и услышала, как замерли в коридоре чьи-то шаги. Кто-то прислушивался к звукам из ее комнаты. Замечательно. Она принялась барабанить в дверь кулачками и вопить:

— Выпустите меня неме-е-едленно!

Тут же у двери оказалась Зинаида и успокоила:

— Тише! Чего ты раскричалась. К нам гости с минуты на минуту пожалуют. Нельзя, чтобы они тебя видели.

— Открой, — попросила Алиса, стараясь говорить властно и спокойно.

— Не могу, Герман Романович приказал.

— Открой. — Алиса взвизгнула, как ребенок.

И Зинаида не выдержала — открыла. Алиса хлопала мокрыми ресницами.

— Зачем запирать? — спросила она так, как дети спрашивают про «буку».

— Мало ли кому взбредет в голову сюда войти. Примут тебя за… Ну, ты понимаешь. А потом, Герман Романович строго-настрого велел, чтобы тебя ни одна душа не видела.

Алиса подумала, повертела головой и предложила:

— Дай мне ключ. Я закроюсь изнутри.

— Можно и так, — пожала плечами Зинаида. — Только, Бога ради, не выходи, для твоего же блага.

— Хорошо, — легко согласилась Алиса.

Саша теперь чувствовал себя перед дверью Зи-Зи спокойно и уверенно. Мало того, легкая надменность, с которой он стал относиться к женщинам, временами переходила в пресыщенность. Просыпалась щепетильность: да кто они такие, разве они ровня ему? А Тина, та самая девушка, с которой он познакомился в первый свой визит и которую теперь часто выбирал, словно еще больше утверждала его в этой мысли. Женщины перестали волновать его, но чем больше он их презирал, тем явственнее чувствовал, что не может обойтись без них. Привычка заглядывать по выходным к Зи-Зи оказалась сильнее него.

Кальян стал неизменным спутником его наслаждений. Трудно было сказать, что ему нравилось больше — глотать холодный пьянящий пар или щелкать плеткой по бокам Тины. Сегодня у него было особенно тягостно на душе, и провалиться в заоблачные грезы хотелось как можно скорее.

— Ненаглядный наш явился. Один? Ну и правильно. И не представляешь, как мы тебе рады. Тина всю ночь вчера рыдала да в окно глядела, — встретила его своей извечной сладенькой песней Зи-Зи.

Сашка без церемоний отмахнулся.

— Алексей явится позже. Поехал с отцом на завод, корабль спускают, — значительно ответил он.

Дверь, за которой притаилась Алиса, была напротив входной двери, в конце длинного коридора. Она с удивлением прислушивалась к лепетанию Зинаиды, к тому, как какой-то франт называл ее Зи-Зи, как собачонку, и любопытство вконец одолело ее. Она чуточку, самую чуточку приоткрыла дверь, чтобы посмотреть, кому же это там Зинаида Прохоровна так несказанно рада. Но дверь оказалась непослушной, она тоненько и пронзительно всхлипнула и распахнулась настежь. От ужаса Алиса осталась стоять как вкопанная посреди дверного проема, вместо того чтобы поскорее ретироваться и закрыться на ключ, как обещала.

Саша вытянул шею из-за плеча Зи-Зи и присвистнул.

— Вот это да!

Алиса растерялась. Обыкновенный мальчик. Чистенький такой, сразу видно — из благородных. И еще — очень красивый мальчик. Как с картины. И как будто знакомый. Тут Алиса вспомнила, зачем мальчик наведался к Зинаиде, и густо покраснела. Отвратительный мальчишка! Ходит по кокоткам! Она нахмурилась и медленно закрыла дверь в свою комнату.

— Кто это? — спросил Саша у Зи-Зи оживленно. — Что-то я раньше у вас таких чудес не видел.

— Нет, нет, — быстро сказала она. — Это совсем не то, что тебе нужно, это…

— Да откуда тебе знать, что мне нужно? — возмутился Саша, отбрасывая ее руку, преграждающую путь. — Я посмотреть хочу.

Он быстро прошел по коридору и оказался у двери, к которой привалилась с другой стороны парализованная Алиса.

— Эй… — начал он, но Зинаида оборвала:

— Это моя родственница.

— Что за родственница? — прищурился на нее Саша, плохо соображая, что она ему говорит.

— Племянница моя, — пыталась оттащить Сашу Зи-Зи. — Приехала из Москвы.

— Ну да, племянница. Брось, Зи-Зи, не обманешь. Немедленно отопри, не то я дверь вышибу.

Из другой двери выглядывали девочки, удивленные шумом.

— Александр! — взмолилась Зи-Зи. — Не шуми. Она барышня. Она понятия не имеет, что здесь…

— Эй, барышня, — молодцевато крикнул Саша, — отоприте по-хорошему. Не то дверь сломаю. — И повернулся к Зинаиде: — Игра, что ли, новая какая? Ну ты, Зи-Зи, и затейница.

И он принялся изо всех сил рывками дергать на себя дверь.

Вдруг дверь легко поддалась, и Саша от неожиданности отлетел к стене. На пороге комнаты стояла Алиса, и глаза ее метали молнии.

— Милостивый государь, — сказала она твердо и решительно, — если вы еще раз, хоть когда-нибудь…

Дальнейший смысл сказанного ею до него не дошел. Глаза полыхали синим сиянием, волосы, распущенные по плечам, отливали настоящим золотом. Маленький пунцовый рот, без всякой краски, был обворожителен. Алиса, гневно топнув ножкой, захлопнула дверь, а он все стоял у стены.

— Зи-Зи, — как смертельно раненный протянул Саша и перевел наконец взгляд на Зинаиду, — ты видела?

Зинаида, хлопнув в ладоши, заставила девочек скрыться из коридора, а сама взяла Сашу под руку и потихоньку, без нажима потянула за собой в залу. Усадила возле гардины, принесла кальян.

Саша закрыл глаза, потянулся было к сосуду.

— Что-то не хочется, — протянул он.

Она снова хлопнула в ладоши, и из комнат выбежали две девочки. Одна из них, длинноногая Тина, тут же присела к нему на колени, пытаясь заглянуть в глаза, другая — та самая пампушка, которая произвела неизгладимое впечатление на Алексея, — уселась в ногах, обнимая его колени.

— О-о-о! — протянул Саша.

Девушки тихо смеялись, спрашивали какие-то глупости, перешептывались, но он видел перед собой только златовласую красавицу. Посидев немного с девочками, чтобы не обидеть их, Саша встал и сказал, что забежал на минуточку и ему решительно пора уходить.

Перед входной дверью он с тоской посмотрел на Зинаиду…

Что творилось с Сашей, она понимала. Дети, что с них взять. Увидел игрушку покрасивее и ну к ней руки тянуть. Но какой красивой парой могли бы стать эти дети. Если бы не… А что, собственно, им мешает? Герман? Сам хотел бы стать парой со златовласой малышкой? Так ведь она его стариком считает. Молоденькая, свеженькая, как турецкая роза. А если…

А если сын, его собственный сын полюбит девочку? Может быть, тогда Герман отступится от девочки? Он ведь так любит сына…

Она решилась. Будь что будет.

— Пойдем. — Она потянула Сашу в маленькую гостиную, где они с Германом встречались вечерами, и он тут же с готовностью бросился за ней.

Алиса, удовлетворенная своим выходом, вспоминала лицо молодого человека. Не такой уж он и мальчик. Щеки выбриты, глаза горят. Ну и глазищи. С ума можно сойти… И тут из-за стены, смежной с залой, она услышала женские голоса. Это — не Зи-Зи. Тина и Катя, что ли? Смеются. И мужской голос. Он что-то говорит? Она прижала ухо к самой стене. Да как он смеет с ними смеяться! Что он, собственно, себе позволяет?! Нижняя губа задрожала беспомощно, и из глаз покатились мелкие холодные слезы. Алиса, опешив, отирала их рукавом, с ненавистью глядя на свое отражение.

Она просидела в комнате полчаса, после того как голоса смолкли, но выдержать более не смогла. Нужно обязательно сходить к Зинаиде и узнать, кто этот — как она там его называла — Саша. Да, кто он? Сколько ему лет? Где живет?

Она повернула ключ в двери и осторожно выглянула. Никого. Вышла, заглянула в залу. Никого. Тогда она направилась к Зинаиде Прохоровне, открыла дверь и…

— Разреши тебе представить, — улыбнулась ей Зинаида, — Александр Лавров. Без пяти минут выпускник Первой гимназии и… как там, Саша?

— Коллежский секретарь при Министерстве юстиции, — с готовностью подхватил Саша, виновато глядя на Алису. — Примите, сударыня, мои глубочайшие извинения и заверения в совершеннейшем к вам почтении.

Все это было так неожиданно и так смешна была перемена, произошедшая в молодом человеке, что девушка, не желая того, улыбнулась.

— Алиса Форст, — представилась она.

— Воспитанница института благородных девиц, — полувопросительно сказал он.

— Бывшая воспитанница, — сообщила Алиса. — Я бы даже сказала — беглая воспитанница.

Зинаида поежилась. Она как-то не подумала о том, что Алиса начнет делать подобные признания.

— Значит, это были все-таки вы?

— Похоже, я.

Зинаида потихоньку встала и вышла из гостиной. Ее ухода никто не заметил. Молодые люди щебетали так, будто встретились после ужасающе долгой разлуки и им предстоит пересказать друг другу события последних лет.

Она присела в кресло у камина в зале, оторвала в забытьи огромный лист фикуса и принялась крошить его на мелкие кусочки. Теперь ее положение, что называется, «либо пан, либо пропал». С одной стороны, она пошла против воли Германа, и это приводило ее в ужас. По в еще больший ужас ее приводила мысль о том, что девочка могла понравиться ему. Первый ужас грозил ей — чем? Что он с ней сделает? Зи-Зи так сильно дернула лист фикуса, что тот заскрипел в ее руках. «Вот именно, — подумала она. — Сотрет в порошок. Уничтожит». Но второй ужас все равно был ужаснее. Если бы Герман полюбил эту девочку, она сама наложила бы на себя руки. И хорошо, если перед этим не наделала бы глупостей и с ним, и с девочкой. В общем, двум смертям не бывать, а одной — не миновать. Будь что будет.

Она погрузилась в такую глубокую задумчивость, что не сразу заметила, как вошел Саша.

— Куда же ты пропала? Мы гулять собираемся. Одень ее во что-нибудь поприличнее.

— Как гулять? Нет, этого нельзя, ни в коем случае нельзя.

— Ну Зи-Зи, милая, да право, что с тобой? Никогда от тебя отказа не знал!

Саша глянул на Алису и слегка покраснел.

— Ты не знаешь, кто она!

— Знаю. Она мне все рассказала. Она ведь сирота. Стеречь и беречь ее, кроме тебя, некому. Но мне-то ты можешь доверять…

Зинаида схватилась руками за голову и закатила глаза.

— Без ножа режешь, — грустно сказала она Саше.

Подумала и прибавила:

— Пойду подберу что-нибудь. Не то ведь сама стащит да убежит. Убежать не собирается?

— Что ты!

«А зря, — подумала Зи-Зи. — А то бы и концы в воду».

Они вернулись так поздно, что Зинаида уж и не чаяла, что воротятся. Даже перекрестилась на икону, которую держала в шкафу под замком (Герман их терпеть не мог). Распрощались с трудом. Видно, не оторваться им было друг от друга. Когда дверь за Сашей закрылась, Алиса бросилась к Зинаиде и закружила ее по комнате. Та податливо следовала за девочкой, смеялась, и лишь когда они остановились, Алиса заметила, что в глазах Зи-Зи блестят слезы.

— Зинаида Прохоровна, что с вами?

— Ничего, девочка. — Зи-Зи прижала Алису к себе. — Это я позавидовала тебе.

— Но почему?

— Ты такая счастливая. Ты влюблена?

— Вот еще, — смеясь и изображая гордую неприступность, ответила Алиса. — Это он влюблен, а вовсе не я.

— Сказал?

— Разумеется.

— Целовал?

— Что вы, как можно?! — замахала руками Алиса, да так часто, что Зинаида поняла — целовал.

— А у меня так никогда не было, — тихо сказала Зи-Зи, и улыбка тут же сползла с лица Алисы.

Ей вдруг стало неловко оттого, что выставила свое счастье напоказ. Но потом подступили сомнения. Не может такого быть. Была же и Зинаида молодой, ведь и ей тоже кто-то клялся в любви точно так же, как сейчас Саша Алисе. И к ней тоже кто-то так подступался и ластился, как кот, чтобы вымолить один-единственный поцелуй в щечку, а вымолил — целовал в губы так страстно, так… Алиса задохнулась от воспоминаний.

— Смотри береги себя, — сказала Зи-Зи.

— Береги? Что это значит?

— За тебя ведь заступиться некому, в случае чего…

Алиса нахмурилась. Подозрения показались ей грязными. Сразу же вспомнилось, что Саша пришел в этот дом не к ней, а к обыкновенным кокоткам, с которыми тоже наверняка целовался. Алиса побледнела и сжала кулаки. В глазах померк свет. Сейчас она готова была убить… только вот кого же? Его? Нет, нет, никогда. Девчонок? Нет. Всех женщин на свете, чтобы ни на одну он не смел посмотреть. Ни на одну! Алиса глубоко вздохнула и выпрямилась.

— Не волнуйтесь, Зинаида Прохоровна, — спокойно сказала она. — Я себе цену знаю.

Полночи потом ворочалась Зинаида на пуховых подушках, вспоминая, как Алиса это сказала. И следа ребячества не осталось. Стала вдруг холодной, взрослой, расчетливой. С ума можно сойти с этой Алисой. Не проста девочка, ох не проста.

На следующий день с раннего утра в дверь постучали. Зинаида встрепенулась. Герман обещал вернуться через две недели. Клиенты так рано не ходят. Кто бы это мог быть?

Это был Саша. Он стоял на пороге с огромным букетом сирени и смотрел мимо Зи-Зи на заветную дверь в конце коридора. Зинаида охнула и попробовала было вытолкать его вон, но Саша, не отводя взгляда от двери Алисы, протиснул плечо.

— Не вставала еще моя красавица?

— Да что ж ты за человек такой, — заворчала Зинаида. — Сказано тебе…

— Зинаида Прохоровна, кто там? — Алиса выходила из комнаты, сладко потягиваясь и издалека еще протягивая руку Саше. — Ах, это вы, Александр Арсентьевич? Изволите занятия прогуливать?

— Беру с вас пример, обворожительная Алиса… Вы ведь тоже не «Закон Божий» с утра листаете…

И оба покатились со смеху. Зинаида махнула рукой и скрылась у себя. Не за руки же их держать, в самом деле. Да и все равно не удержишь…

Вечером по лицу Алисы она догадалась:

— Замуж позвал?

— Позвал, — ответила та с легким вызовом.

Ей ужасно не хотелось, чтобы Зинаида Прохоровна, которая стала ей почему-то особенно неприятна, давала ей какие-либо советы и портила настроение. Из-за ее вчерашней эскапады против Саши они сегодня потеряли полдня, выясняя отношения. Саша признался ей, что под действием одурманивающего средства, которое ему, кстати, Зинаида же Прохоровна и подносила, бывал он здесь с одной девицей. Через силу, наполовину против своей воли — но бывал. Скрывать не стал.

Алисе удивительно хотелось спросить у него, а что же они с той девицей делали? Но это было бы уже чересчур. Он ведь ей не брат, в конце концов. Правда, он так и смеялся сегодня: «Я твой братик, а ты моя маленькая сестрица. Дай я поцелую твою божественную щечку…» Алиса долго упиралась. Пока в висках не застучала кровь, делая любопытство обжигающим, а тело — безвольным. Тут-то он и набросился на нее. Да так впился в ее губы, дурак, что прикусил до крови. А потом целовал нежно маленькую ранку, и Алиса совсем сомлела. И даже испугалась. Мало ли что ему взбредет на ум?

Конечно же, он сделала ей предложение. И конечно же, она подняла его на смех. Подумать только — молоко на губах не обсохло… Но он немного обиделся и рассказал ей про имение. Алиса перестала смеяться и задумалась. Имение? Собственное? У какого-то мальчишки? Где это видано? Не родительское, а свое. А ведь это, пожалуй, и шанс. Почему бы не стать ей Алисой Лавровой, женой коллежского секретаря с перспективами? А кто еще на ней женится? Глупо мечтать о красавце с родовым титулом и огромным наследством, сидя в доме свиданий.

Почему бы не жить в собственном доме? Пусть не в столице, зато — в соб-ствен-ном! Она ведь всю жизнь только об этом и мечтала, чтобы у нее появился свой дом. К тому же маменьки у Саши нет, никто не будет чинить препятствий для ее хозяйствования. Она может устроить их дом на собственный лад.

У Алисы раскраснелись щеки, а Саша все лез и лез целоваться. Устав от него отмахиваться, она серьезно сказала ему:

— Сударь! Извольте немедленно прекратить. Если вы говорите серьезно относительно предложения руки и сердца, то извольте вести себя подобающе и дайте мне немного времени подумать.

Саша плюхнулся в кресло и затих. Ему показалось невероятным, что именно сейчас, в один момент, может решиться его дальнейшая судьба. Вчера был лихим приятелем Сошальского, а завтра, глядишь, — и действительно коллежский секретарь, семейный, степенный человек. Он пытался представить себя таким, да ничего не выходило. Он не стал рассказывать Алисе, что Лавровка — вовсе не имение, так, деревенька душ этак на полтораста. Князь человек не слишком щедрый.

Они сидели и думали каждый о своем. В конце концов Алиса произнесла почти торжественно:

— Сударь… — и несколько раз кашлянула, как это делала обычно их классная дама, подчеркивая важность того, что хотела сообщить.

Саша встрепенулся и тут же оказался на коленях подле нее. «Как в романе!» — сладко вздохнула в душе Алиса, завидуя самой себе.

— Я принимаю ваше предложение. Но, — она быстро вытянула руку, чтобы остановить его восторг, а главное — напористое приближение, — мы с вами так мало знаем друг друга.

— Но мы ведь можем теперь снова быть на «ты»?

— Это можно, — подумав, согласилась Алиса. — Но мне бы хотелось узнать вас… тебя получше перед тем, как сделаться твоей женой.

— Но ведь я тебе уже все про себя рассказал! — удивился Саша.

— Дело не в этом. Мне бы хотелось провести вместе с тобой побольше времени, чтобы утвердиться в своих чувствах.

— А ты в них не уверена? — воскликнул огорченно Саша.

— Ну почему же? — быстро ответила Алиса и отругала себя мысленно за то, что так поторопилась. — Мне бы просто хотелось уверенности более полной.

Решено между ними все было так. Целую неделю — куда уж больше? — они встречаются по вечерам, потому что днем он будет сдавать экзамены. После экзаменов он сообщит отцу об их с Алисой намерении, получит благословение, — а Саша уверял Алису, что об этом она может не беспокоиться, — после чего Алиса быстренько переберется в дом князя Налимова, и на выпускной бал он явится с обворожительной невестой, что заставит позеленеть от зависти самого Сошальского. Затем они обвенчаются и отправятся в Лавровку.

План их был прост и ясен, а потому не предполагал никаких сбоев. Никому из них не пришло в голову, что у Алисы только одно платье, к тому же одолженное у Зи-Зи, а у Саши вовсе нет наличных денег. Но это не могло бы сбить их с толку, даже если бы они об этом вспомнили. Алиса безраздельно надеялась на Сашу, а тот во всех финансовых вопросах — на отца и Налимова.

В этот день Алиса долго не могла заснуть, пока не убедила себя, что, как только сомкнет ресницы, тут же окажется в объятиях своего избранника. Она даже прочитала что-то вроде заклинания: обращаясь ко всем силам небесным, просила их явить во сне образ любимого, единственного, желанного жениха. Каково же ей было просыпаться утром, когда всю ночь ее преследовал совершенно другой образ…

Алиса подскочила на кровати в половине восьмого. Ее сердце стучало так, словно за ней кто-то гнался, а она всю ночь убегала от погони. Алиса провела рукой по лбу и поняла, что он в испарине. Этого просто не могло быть! Всю ночь ей снился этот старик, этот… Герман Романович, черт бы его побрал! Взгляд Алисы бесцельно блуждал по комнате, руки теребили край простыни, ей не хотелось признаться, что это был за необыкновенный сон.

Сон перенес ее в иной, упоительный мир, который вроде бы и не отличался от обычного, если бы не ощущение полной нереальности происходящего. Он, старик, был там с ней повсюду, ничего не делал, ничего не говорил, а лишь незримо следовал тенью за ней по пятам. Куда бы она ни пошла, она чувствовала его присутствие. И самое странное, что это присутствие не было ей неприятно. Скорее наоборот, она все время чего-то ждала от него, словно только в его силах было вернуть ее к действительности, разорвать сонную паутину потустороннего царства, вернуть в этот мир звуки, запахи, людей.

А может быть, она ждала от него чего-то другого, чего-то такого, в чем невозможно признаться даже самой себе? «Ну нет», — Алису передернуло. Она ожесточенно стряхивала остатки сна, качая головой. Ей хотелось плакать. Как же так, вчера она умоляла всех святых явить ей во сне образ жениха, и что же, они посмеялись над ней?

День постепенно вступал в свои права, разгорался, а сон развеивался, улетучивался. Но даже вечером, открыв Саше дверь и заперевшись с ним в своей комнате, Алиса знала, что какой-то малюсенький, крошечный осколочек сна застрял с этой ночи в ее сердце.

Герман проклинал все на свете. Поездка по поручению министерства вместо пяти запланированных дней вылилась в несколько недель. Правда, он успел присмотреться к уральским купцам, банкирам, вельможам. Много интересного высмотрел. Много планов крутилось в его голове. И все яти планы включали непременно девочку.

Одна только мысль не давала ему покоя: там она еще или нет? Представлялись сцены одна ужаснее другой: Зинаида пытается отравить девочку, Зинаида душит ее подушкой… Нужно же такому привидеться! Добрейшая душа Зинаида и мухи не обидит…

В последнюю свою ночь перед отъездом, лежа на отвратительной кровати в провинциальной гостинице, кишащей клопами, он смотрел в окно на огромную желтую восходящую луну. Он повидал в своей жизни тоненький серебристый серп над Францией, розоватый молочный диск в Малороссии, но такой бугристой, пористой, как сыр, луны не видел никогда. Воздух вокруг него заколыхался, пошел волнами. Так всегда бывало перед появлением образа Гели… Но совсем не Геля явилась ему в эту ночь, а златовласая девочка. И образ был не расплывчатым, а четким, необыкновенно четким, словно она действительно стояла здесь, посреди комнаты, и улыбалась ему.

Его тело словно колом пронзило насквозь, и он застонал еле слышно. Образ покачнулся и слегка померк. Тогда Герман взмолился: «Не покидай меня, моя девочка. Останься со мною. Нет никого на свете прекраснее тебя. И никого нет на свете меня несчастней. Даже если гореть мне после в адском огне, даже если и сократишь ты дни мои вдвое или втрое, даже если умереть за тебя придется мученической смертью — не уходи…»

И образ Алисы всю ночь витал где-то рядом с Германом, а к утру глаза его были влажны и светились небывалой любовью.

 

Глава 12

Вкрадчивая поступь судьбы

Невероятное это было совпадение — Герман вернулся именно в тот день, когда Саша должен был говорить с отцом. Алиса не ждала его нынче вечером и испытала облегчение от этого, потому что Зинаида при появлении Германа вся как-то сжалась, говорила быстро и скомканно. Он посмотрел сначала на Зи-Зи, потом на Алису и усмехнулся. Зинаида стала белой как мел, а Алиса только пожала плечами — подумаешь, через пару дней она станет госпожой Лавровой, что может поделать с этим старик?

Он сказал, что голоден с дороги, послал Зи-Зи в трактир, и та скрылась за дверью. Алиса стояла у двери в свою комнату и чертила носком туфельки фигуры на полу. Она видела, как Герман приближается к ней, но нарочно не поднимала головы. Ведь не обязана она перед ним отчитываться в том, как проводила время, правда? Он ей не отец, а Зинаида — не классная дама. Она уже хотела сказать ему все это в лицо, объявить о скором своем замужестве и гордо удалиться в свои «апартаменты», она уже поднимала голову, чтобы продемонстрировать ему надменный взгляд и свою независимость, но тут увидела то, что он держал в руках, и крепко зажмурилась, «Господи, сделай так, чтобы она была моя, сделай так, чтобы мне ее подарили, сделай так…» — обожгли ее детские причитания.

— Это тебе, — сказал он, и неожиданной нежностью окатили его слова Алису.

Она открыла глаза. Это была кукла. Безумие! Но это была та же самая кукла! Кукла, о которой она мечтала так сильно и так долго, кукла, которую ей так никто и не подарил — ни предательница бабушка, ни Господь Бог.

Алиса протянула руки и взяла ее бережно, совсем как ребенка. Точно такая же кукла, как была у Агнессы. Только наряд еще совсем новый. Алиса даже проверила — нет ли трещинки возле правого уха. Нет, не было. Но все равно — как он узнал?

Она подняла глаза на Германа и тихо пролепетала:

— Какая красивая.

Глаза ее затуманились слезами, она прижала куклу и скрылась в комнате. Там она бросилась на кровать, поливая слезами и подушку, и фарфоровое личико своей старинной мечты. Ей почему-то стало так себя жалко, так захотелось, чтобы кто-то пожалел ее, не полюбил, нет, а просто жалел, просто гладил по голове…

Герман постоял у комнаты Алисы, не решаясь войти, ему хотелось прижать ее к себе и укачивать, как ребенка, до тех пор, пока она не уснет и дыхание ее не сделается ровным и сладким. Но тут в дверь постучали условным стуком, и он насторожился.

Это был стук, условленный с человеком, посланным приглядывать за Сашей в дом Налимова. Сегодня Герман никак не ждал Тимофея и, подходя к двери, перебирал всевозможные напасти, которые могли приключиться с сыном. Но такой напасти, о которой рассказал ему Тимофей, он предположить не мог.

— Сначала вошел так королем, потому что получил чуть ли не по всем предметам высший бал. Вышел девятым классом. О-очень гордился. Арсений Игнатович прослезились, а князь холодно так, но все-таки поздравил. А мальчик возьми да все с той же торжественностью скажи, прошу не расходиться, это еще не главная новость. Главная, говорит, новость в том, что я жениться надумал и прошу, батюшка, это он к Арсению, значит, вашего благословения.

— Может быть, ты ослышался? — удивленно поднял брови Герман.

— Да уж как тут ослышаться? Я ведь посреди комнаты между ними стоял, с подносом. Они только-только фужеры из-под шампанского поставили. Я и замер, как стоял. Думаю, может быть, снова шампанского нальют, зачем же тогда два раза в кухню бегать?

— И что?

— Тут пошло странное. Князь с денщиком переглянулись. Налимов расхохотался, а Арсений вдруг резко так что-то заговорил на своем языке. Князь плачет, хохочет, а тот все яростнее и яростнее кричит на Сашу.

— А что мальчик?

— Мне показалось, что не все, но кое-что из денщиковских речей ему было понятно. Потому как реакция у него вышла стремительная и буйная. Сначала раскраснелся, стал что вареный рак, потом чуть слезами не залился, я рядом стоял, слышал, как носом шмыгал и губы кусал, а потом и вовсе как полоумный на отца бросился.

— Драться? — улыбнулся сладко Герман.

— Уж я не знаю. Драться хотел или убить надумал, но в ту пору горничная вошла и такой визг устроила, что мне пришлось быстро поднос на столик ухнуть и ее из комнаты силком вытаскивать.

— Вот это ты зря. Нужно было не на кухню спешить, горничной нос утирать, а слушать и смотреть, что дальше будет.

— А что дальше? Ах да… Я ведь не сказал. Как Настасья вошла да пищать принялась, Саша, до отца не добежав, развернулся и выскочил в коридор, да из коридора — на улицу, только дверью шандарахнул так, что побелка посыпалась.

— Как давно это произошло? — спросил Герман задумчиво.

— Часа с полтора назад. Я сразу-то не пришел — думал, может, вернется, дальше послушаю. Но он не вернулся.

— Что хозяева?

— Бранились долго. Потом князь ушел к себе, карету велел отложить, а денщик, тот заперся у себя в каморке и причитает, поди, до сих пор не по-нашему. Ни слова не разобрать.

— Жаль, главного не узнал, — ткнул указательным пальцем Герман в грудь Тимофея, — с кем мальчишка свадьбу играть надумал?

— Плохо вы обо мне думаете. Записал даже для вас. Боялся — не упомню.

Герман резко схватил мужика за грудки.

— Я ведь говорил — никаких записок! — зарычал он.

— Да вы не беспокойтесь, хозяин, — замямлил Тимофей, — я задом наперед написал и после каждой нужной буквы вставлял буквы алфавита — сначала первую, потом — вторую… Все как вы учили.

— Дай сюда!

Тимофей протянул ему записочку. Герман посмотрел — действительно, полная белиберда получается, если читать, словно кто-то подшутил или просто пером водил по бумаге.

— А ты, брат, умнеешь не по дням, а по часам, — сказал он.

— Я ж вам говорил, хозяин, я способный, вы меня еще не знаете. Вы меня в настоящем деле используйте… — И в маленьких глазках загорелся нехороший огонек.

— Все я о тебе знаю, — отрезал Герман. — И про Сибирь, и про… Ну да ладно.

Он достал несколько ассигнаций, и взгляд Тимофея стал хищным, а на губах появилась тупая ухмылка.

— Не вздумай напиться. Может быть, сегодня ты мне и понадобишься для серьезного дела, — предупредил Герман.

Тимофей бросился к нему, пытаясь поймать руку и причмокивая в воздухе губами, но Герман отмахнулся, и тот словно змея выскользнул за дверь.

Как только дверь за ним закрылась, Герман развернул записочку и с любопытством уставился на нелепые каракули. «Тасбрвогфд Аесжизлиа» — значилось там. Герман мысленно вычеркнул лишние буквы и прочел справа палево: Алиса Форст. Потом прочел еще раз и еще. Вот, значит, как… Вот, значит, что… «Ревнивая женщина хуже собаки», пробурчал он себе под нос и пошел прямо к Алисе.

Герман столкнулся с ней в коридоре и пригласил к себе. Алиса покосилась на него осторожно, вздохнула и нехотя вошла в кабинет. Она отказалась сесть в кресло и смотрела на него теперь сверху вниз так, что ее пушистые черные ресницы наполовину прикрывали глаза. Герман залюбовался ею на секунду, но тут же взял себя в руки.

— Что ты собираешься делать дальше?

— Я еще не решила, — проговорила Алиса, честно глядя ему в глаза.

— Ну а чего бы ты хотела?

Алиса промолчала, лишь пожала слегка плечами — жест, от которого ее так и не смогли отучить в Смольном.

— Ах да. Ты, наверно, мечтаешь о том же, о чем и сотни других молодых девушек.

— О чем же это? — раздраженно спросила Алиса.

Ей вовсе не хотелось походить на сотню девушек, даже на десяток не хотелось, даже на одну.

— О прекрасном принце, о замужестве и прочих женских штучках.

— Фи, — сказала Алиса, покраснев, — ничего подобного.

— Да, похоже, я не ошибся. А я думал, ты мечтаешь о свободе.

Алиса вскинула голову, готовясь спросить: «Откуда вы знаете?», но Герман продолжал:

— Ты ведь всю жизнь провела взаперти, правда? Сначала в монастыре, в лесу, возле маленького местечка, которое зовется Форст. Потом — в воспитательном заведении ее императорского величества. Тебе нравилось там?

— Нет, — с чувством сказала Алиса.

— Ты думаешь, замужество — это свобода? Это похуже монастыря. Только молитвы читать не придется. Знаешь, что тебя ждет? Соседки-кумушки, такие же, как твои бывшие товарки, муж, надоевший до посинения, и ватага сопливых ребят, рождение каждого из них состарит тебя сразу лет на пять.

— Зато я смогу делать все, что захочу!

— Сможешь. В рамках кошелька и положения в обществе своего суженого. Ты и полшага за эти рамки не сделаешь.

— Я вас не очень понимаю, — с досадой сказала Алиса. — Рамки, кошелек…

Герман вдруг осознал, что она действительно ничего не понимает. Она ведь понятия не имеет об обычной жизни. Она ее еще не видела. Как новорожденная. И он сменил тему.

— Кто же тебя запер, Алиса? И главное — за что?

Такого вопроса Алиса не ожидала. Мысли о Саше вылетели из ее головы.

— Догадываюсь кто, — процедила она сквозь зубы.

— Этого нельзя так спускать!

И вот тут она перестала внутренне сопротивляться каждому его слову и посмотрела на него совсем иначе.

— А что же я могу?

Теперь он полностью овладел ее вниманием. Она не думала ни о чем другом, значит, он попал в самую точку. Дальше Герман говорил медленно, слегка растягивая слова, так, как это делали старые цыганки во время гадания.

— Можешь. Ведь нет большего греха, чем обрекать невинного ребенка на заточение. Скажи мне, Алиса, кто виноват в этом?

— Бабушка…

Ей-богу, ей не хотелось ничего ему рассказывать. Как-то само вырвалось.

— А ее имя?

— Не знаю…

В отчаянии она была прекраснее, чем обычно.

— Я знаю. Елена Карловна, вдова генерала Дунаева.

Имя проникло Алисе в самое сердце. Вот, значит, как зовется ее погубительница. Теперь старик казался ей волшебником, который знает все на свете.

— А мама? — сквозь слезы спросила Алиса. — У меня ведь была и мама?

— Елизавета Курбатская. Она умерла через несколько лет после твоего рождения, от горячки, кажется…

Он рассказал ей историю ее рождения, как она ему представлялась, рассказал о бабушке, заботящейся о благосостоянии многочисленных незаконнорожденных отпрысков князя Ивана Курбатского.

Алиса почти не плакала. Изредка из глаз выкатывались маленькие злые слезинки — от досады, от негодования. Она ушла к себе, стиснув кулаки и крепко сжав зубы. Ей теперь хотелось только одного — уничтожить подлую старуху. Пока она была маленькой, та могла вертеть ею как хотела. Но теперь, теперь… Нужно было выбирать. Или выбросить все это из головы и спокойно уехать в Лавровку, или все-таки отыскать эту…

Герману тоже предстоял выбор. Но в отличие от Алисы он сделал его быстро. Дети, рассудил он, случаются сплошь и рядом, тогда как жизнь без любимой женщины лишена чего-то главного. Тем более — без такой женщины, как Алиса. Столько задатков, столько природного таланта. Она могла бы чудеса творить, если бы ее способности направить в нужное русло. И сделать это проще простого. Он был влюблен в Алису с их первой встречи в Таврическом. С того момента, когда тень ее появилась в проеме двери.

Герман надел длинный кафтан, сапоги свиной кожи, надвинул шапку до самых бровей. Наряд так изменил его, что Зинаида прошла мимо него на улице, не взглянув. Герман улыбнулся ей вслед и направился к Литейному.

Выскочив из дома после разговора с отцом, Саша помчался куда глаза глядят, не разбирая дороги, пока за спиной не осталось Марсово поле, а впереди не заиграла в лучах солнца Нева. Раньше он непременно бы расчувствовался от такой красоты, но теперь было не до того. Чайки, парящие высоко в небе, смеялись над ним, люди смотрели глумливо, ангел со шпица Петропавловского собора — и тот, кажется, слегка ухмылялся. Он остановился у парапета и уставился в воду. Потрясение, которое он сейчас испытал, не с чем было сравнить. Всю жизнь ему казалось, что отец крепко любит его и понимает, а вот выходит совсем наоборот. Как он скривился, как только Саша произнес слова «есть одна очаровательная девушка». Может быть, именно тогда стоило и остановиться, чтобы не выслушивать потом весь этот дурацкий набор нравоучений про «молоко на губах» и «шило в штанах». Отвратительно. Так осквернить его чувства! А князь! Тоже хорош! С чего он так покатился со смеху? Что такого веселого было в том, что говорил им Саша? Они ведь оба были когда-то женаты, а значит, любили, делали предложения, были счастливы медленно, слегка растягивая слова, так, как это делали старые цыганки во время гадания.

— Можешь. Ведь нет большего греха, чем обрекать невинного ребенка на заточение. Скажи мне, Алиса, кто виноват в этом?

— Бабушка…

Ей-богу, ей не хотелось ничего ему рассказывать. Как-то само вырвалось.

— А ее имя?

— Не знаю…

В отчаянии она была прекраснее, чем обычно.

— Я знаю. Елена Карловна, вдова генерала Дунаева.

Имя проникло Алисе в самое сердце. Вот, значит, как зовется ее погубительница. Теперь старик казался ей волшебником, который знает все на свете.

— А мама? — сквозь слезы спросила Алиса. — У меня ведь была и мама?

— Елизавета Курбатская. Она умерла через несколько лет после твоего рождения, от горячки, кажется…

Он рассказал ей историю ее рождения, как она ему представлялась, рассказал о бабушке, заботящейся о благосостоянии многочисленных незаконнорожденных отпрысков князя Ивана Курбатского.

Алиса почти не плакала. Изредка из глаз выкатывались маленькие злые слезинки — от досады, от негодования. Она ушла к себе, стиснув кулаки и крепко сжав зубы. Ей теперь хотелось только одного — уничтожить подлую старуху. Пока она была маленькой, та могла вертеть ею как хотела. Но теперь, теперь… Нужно было выбирать. Или выбросить все это из головы и спокойно уехать в Лавровку, или все-таки отыскать эту…

Герману тоже предстоял выбор. Но в отличие от Алисы он сделал его быстро. Дети, рассудил он, случаются сплошь и рядом, тогда как жизнь без любимой женщины лишена чего-то главного. Тем более — без такой женщины, как Алиса. Столько задатков, столько природного таланта. Она могла бы чудеса творить, если бы ее способности направить в нужное русло. И сделать это проще простого. Он был влюблен в Алису с их первой встречи в Таврическом. С того момента, когда тень ее появилась в проеме двери.

Герман надел длинный кафтан, сапоги свиной кожи, надвинул шапку до самых бровей. Наряд так изменил его, что Зинаида прошла мимо него на улице, не взглянув. Герман улыбнулся ей вслед и направился к Литейному.

Выскочив из дома после разговора с отцом, Саша помчался куда глаза глядят, не разбирая дороги, пока за спиной не осталось Марсово поле, а впереди не заиграла в лучах солнца Нева. Раньше он непременно бы расчувствовался от такой красоты, но теперь было не до того. Чайки, парящие высоко в небе, смеялись над ним, люди смотрели глумливо, ангел со шпица Петропавловского собора — и тот, кажется, слегка ухмылялся. Он остановился у парапета и уставился в воду. Потрясение, которое он сейчас испытал, не с чем было сравнить. Всю жизнь ему казалось, что отец крепко любит его и понимает, а вот выходит совсем наоборот. Как он скривился, как только Саша произнес слова «есть одна очаровательная девушка». Может быть, именно тогда стоило и остановиться, чтобы не выслушивать потом весь этот дурацкий набор нравоучений про «молоко на губах» и «шило в штанах». Отвратительно. Так осквернить его чувства! А князь! Тоже хорош! С чего он так покатился со смеху? Что такого веселого было в том, что говорил им Саша? Они ведь оба были когда-то женаты, а значит, любили, делали предложения, были счастливы и полны такого же высокого восторга, как и он теперь. Отчего же смеяться? Может быть, он говорил слишком высокопарно, но разве они не вели себя точно так же в его возрасте?

Как все-таки разгорячился отец! Никогда не видел его в таком гневе. Никогда и ни при каких обстоятельствах. Хотя теперь сидит, наверно, в своей комнатушке и заливается горючими слезами. Отец ведь человек старый и сентиментальный. Его ранило известие, что свою любовь сын собирается разделить между ним и незнакомой девушкой. Но ведь он ее даже не видел! «Если бы вы увидели ее…» Эх, как заливисто расхохотался в этот момент князь.

Чем больше Саша вспоминал домашнюю сцену, тем нелепее она ему представлялась, тем сильнее было ощущение, что закралась какая-то ошибка, стоит выяснить какие-то детали — и все встанет на свои места. Он отправился бродить на Васильевский остров, силясь разрешить свою проблему, и как-то, сам того не замечая, пришел к дому Алексея Сошальского. Вот кто ему поможет. Он кивнул консьержке и стремглав взлетел по лестнице.

Семья Сошальских занимала бельэтаж. Алексей оказался дома и был весьма удивлен визитом школьного приятеля. Дома он был совсем другим человеком — скромным, воспитанным, даже угодливым слегка, как показалось Саше. Он представил его маман и сконфузился, когда она, слегка подняв бровь, оглядела с ног до головы Сашу. Не такими она представляла друзей своего сына. Мальчик хорошенький, но одет простовато, слишком взволнован и слишком плохо воспитан, по глазам видно, что-то у него стряслось, и наверняка какая-то неприятность. Явился для конфиденциальной беседы с Алексом и теперь ему не терпится уединиться с ним. Глафира Антоновна скучала с самого утра, поэтому не преминула устроить себе легкое развлечение: что может быть приятнее — помучить молодого человека, которому не терпится от тебя избавиться. Она протянула Саше руку для поцелуя и отметила, как неловко он коснулся ее губами. Потом принялась неторопливо расспрашивать о школьных успехах, о планах на будущее и в заключение кликнула горничную и приказала подать чаю для всех.

Саша ерзал на стуле, бросал на Алексея умоляющие взгляды.

Так они просидели около часа, пока госпоже Сошальской не наскучило играть в кошки-мышки. Тем более что кошкой она была опытной и энергичной, а мышка ей попалась еле живая, так что загнать ее в угол не составило труда. Когда чай был выпит, а пирожные от Елисеева через силу съедены, она позволила мальчикам удалиться в комнату Алекса и, глядя так неучтиво обрадовавшемуся освобождению Саше в спину, сузила глаза. «Не нравишься ты мне, мальчик, ох и не нравишься», — подумала Глафира Антоновна.

Оставшись наконец с другом наедине, Саша сумбурно пересказал ему события последних дней. Сумбур был произведен тем, что он рассказывал как бы не о себе, а о своем товарище раз, имени девушки не назвал два, и сказал о ней только, что она круглая сирота, — три. Несмотря на все его ухищрения, скрыть правду от Алексея он не сумел. Тот смекнул, что речь идет о самом Саше, и стал расспрашивать обо всем. Как мог, Саша отвечал и подробно остановился на ссоре с отцом.

— Твой… э-э-э… приятель, мягко говоря, не прав, — заявил в конце концов Алексей и, покосившись на дверь, добавил: — А попросту говоря — полный дурак. Ссориться с отцом, а тем более кидаться на него с кулаками — безумие.

— Согласен, — виновато произнес Саша, — родителей надо уважать, но в таком деликатном вопросе…

— При чем тут уважение? — рассмеялся Сошальский. — Дурень, так ведь ты всю жизнь свою коту под хвост пустишь, — добавил он полушепотом, косясь на дверь. — Отец — это твое будущее: захочет — озолотит, захочет — по миру пустит. Так зачем же с ним ругаться?

Мальчики некоторое время смотрели друг на друга.

— А краля эта твоя, тьфу ты, извини, твоего этого приятеля, она, что же ты думаешь, за здорово живешь за него замуж намылилась? Кому она нужна еще, кроме как такому дураку, без приданого, без фамилии? В дамки выйти хочет.

— В дамы?

— Не важно, — махнул рукой Алексей. Не рассказывать же ему, что он по ночам иногда режется в шашки со своим лакеем. — В люди, в общем. Она ведь как узнает, что женишку отец ни копейки не дал, то — привет, тю-тю, только ее и видели.

— Она не такая, — не удержавшись, гневно сказал Саша.

— Хорошо, — примирительно согласился Алеша, — даже если не такая. Куда он ее поведет? Где жить будут? В гостинице с клопами? Грязные комнаты снимать? А деньги? А служба? А карьера?! Да и потом, — услышав, как скрипнула половица за дверью, совсем другим тоном проговорил Алексей, — бросаться на отца — последнее дело. Перед Богом и перед людьми. И зачем?

— Мне кажется, в ту минуту был готов убить его… мой приятель. Страшно вспомнить даже, но мне так кажется…

В дверях застыла Глафира Антоновна.

— Кого это вы собираетесь убивать, молодые люди? — хохотнула она. — Алекс, ты не позабыл про свои уроки?

— Лечу, маман, — улыбаясь, сказал Алексей матери и повернулся к Саше: — Извини, у меня сейчас музицирование. Заходи как-нибудь в другой раз, буду рад тебя видеть, — добавил он лимонно-кислым тоном.

В дверях Саша столкнулся с младшим братишкой Алексея. Гувернантка стояла к нему спиной, помогая малышу раздеться. Несмотря на все переживания, Саша взглянул на женщину с интересом — это ведь та самая, о которой столько раз рассказывал Сошальский. Интересно, какая она? В этот момент женщина обернулась и оказалась сильно напудренной старухой с накладными буклями. Не удержавшись, Саша прыснул, сдавленно, сквозь смех попрощался с Алексеем и Глафирой Антоновной и побежал вниз по лестнице. Алексей стоял красный как рак, а Глафира Антоновна смотрела Саше вслед с брезгливой гримасой.

 

Глава 13

Самая ужасная ночь

Часы на Адмиралтействе показывали половину девятого. Саша ускорил шаг. Нужно все-таки переговорить с отцом еще раз. Ведь Алиса ждет его завтра с утра, и неизвестно, как она отнесется к тому, что у него с домашними вышла пренеприятнейшая ссора. Сошальский — враль и подлец, Алиса любит его совершенно бескорыстно, но осадок после его слов поселил в Сашиной душе беспокойство. Он по-прежнему был уверен, что вполне проживет один и сумеет заработать себе на хлеб, но для Алисы, только ради Алисы, хотелось чего-то большего. Но сильнее всего ему хотелось вернуть уважение отца и восстановить собственное к нему уважение. Иначе мир перестанет быть таким светлым и чудесным, как раньше.

Дома во всех окнах горел свет. Даже комната прислуги, которой давно пора было уйти, освещалась яркими свечами. А в спальне князя было настежь открыто окно. Саше не хотелось продолжать разговор с отцом, если Настасья, свидетельница безобразной сцены между ними, все еще в доме. «Будет трепать языком на каждом углу», — раздраженно подумал Саша. И тут же ему в голову пришла другая мысль: а может быть, что-то случилось?

Он взбежал вверх по лестнице, позвонил. Колокольчик разрывался в прихожей, но никто не спешил ему отворить. Потом что-то там сломалось, и колокольчик вообще замолчал. Саша стукнул кулаком в дверь. Дверь распахнулась от удара. Не заперто. Удивление его возрастало. Он направился к отцу. В комнате никого не было. Саша появился вовремя, потому что свечи, расставленные на столе в беспорядке, оплыли. Огонь подбирался к стопке бумаг. Саша сбил огонь и застыл на месте. Отец никогда не зажигал свечей в белые ночи. Он и зимой-то старался не жечь у себя огня. Что же это такое?

Во всех комнатах стояла полная тишина. Саша тихонько позвал отца, потом позвал громче, закричал. Ему никто не ответил. В зале были зажжены все свечи в люстре под потолком, чего в доме не бывало со дня переезда.

Ему становилось совсем не по себе. Кто же зажег здесь столько огня? Грабители? Но им-то как раз свет ни к чему. Да и нет никого. Нужно посмотреть, не пропало ли что-нибудь. Саша еще раз заглянул в комнату отца, в свою, прошел по залу. У них и брать-то нечего. Вот разве что в покоях князя. Он снова вошел к отцу и понял наконец, чего там недоставало.

Это была вещь, которую он знал с детства на ощупь, — кривая турецкая сабля, военный трофей, висевший у отца на ковре. Сабли не было. Мысли полетели каруселью. Он понимал, что каждая из них безумна. Воображение рисовало ему страшные картины: отец, вооруженный кривой саблей, идет по улице; отец замахивается саблей на Алису; окровавленное тело Алисы… О, ужас! Он прикрыл глаза и попытался сосредоточиться. Но мысли были парализованы безотчетным страхом, руки дрожали, а в коленях появилась отвратительная слабость.

В доме оставалось только одно помещение, куда он не посмел заглянуть, — комнаты князя. Превозмогая подступившую тошноту, Саша, словно лунатик, двинулся в покои Налимова. Он осторожно тронул дверь, словно не желая, чтобы и она оказалась открытой. Дверь поддалась, его надежды рухнули. В кабинете на столе точно так же, как и в комнате отца, оплывали свечи. «Кто же это? — лихорадочно думал Саша, сбивая огонь. — Кто же это все…» Князь слишком дорожил инкрустированным столиком, купленным по случаю на эриванском базаре. Даже шахматную доску никогда на него не ставил, боясь поцарапать. Кабинет был пуст. Оставалась спальня. Саша толкнул последнюю дверь…

Отец и князь лежали на кровати, оба с закрытыми глазами, укрытые одним одеялом по подбородки.

— Отец…

Он не успел произнести более ни звука. Какое-то движение на полу привлекло его внимание. Он увидел темную густую лужу. Лужа двигалась, будто живая, и Саша никак не мог понять — почему. Пока не сообразил, что это капли падают и делают лужу живой, капли крови, вытекающей из-под одеяла, кончик которого стал бурым, пропитавшись… Что это кровь его отца, он понять не смог. Он как-то выпал из реальности, позабыл, кто он и где находится, и кто перед ним.

Он вдруг начал кричать. Это он помнил. Не помнил — что именно. Тянул одеяло, но оно не поддавалось, бросился к отцу, но, забыв про страшную живую лужу, поскользнулся в ней, растянулся на полу всем телом, снова вскочил, потянул отца за плечи. Голова его неестественно откинулась назад, еще одно движение, и она покатилась ему под ноги.

Он стал кричать по-армянски, голос свой не узнавал, слишком дикий был голос, страшный. Все его тело ходило ходуном, руки тряслись, и все вокруг завертелось в страшном вихре, сминая жалкие остатки здравого смысла. Последнее, что он успел увидеть, — лицо князя с намалеванной на нем улыбкой.

Потом все звуки куда-то пропали, канули, только его крик еще жил самостоятельно, витая где-то в потустороннем мире, а вокруг была вата, вата, из которой не выбраться.

— Где? Кто? — возбужденно спрашивали люди друг друга тем временем на улице.

По тротуару бежали два полицмейстера и городовой, который первым услыхал истошные вопли, несущиеся через раскрытое окно со второго этажа. На улице под окнами уже собралась толпа ротозеев, непонятно откуда взявшихся среди ночи, и городовой решил было их разогнать, но один из полицейских скомандовал ему: «Живо, вперед!» — и он первым ворвался в квартиру.

Крики к тому времени уже стихли, и городовой осмелел. Но к зрелищу, которое открылось ему, как только он вошел в последнюю из комнат пустой квартиры, оказался не готов. Инстинктивным его движением было закрыть дверь и никогда не вспоминать об этом кошмаре. Он закрыл глаза ладонью левой руки и, видит Бог, никогда бы не переступил порога злополучной комнаты, если бы не получил пинка от следующего за ним полицмейстера.

Когда полицейские вслед за городовым ввалились в комнату, они тоже были ошеломлены жуткой картиной изуверского преступления. Два окровавленных трупа были уложены в кровати в весьма непристойном положении, тогда как третий валялся подле в луже крови. Городовой вытер испарину со лба, проглотил слюну и собирался сказать что-то, но вместо слов из его горла вырвался громкий визг. Полицейские, вздрогнув, обернулись на него, а потом, проследив направление его безумного взгляда, увидели, что третий труп тихонечко ворочается в луже крови.

Один из полицмейстеров нагнулся над Сашей, внимательно осмотрел его одежду и, вынув из рук кривую турецкую саблю, присвистнул:

— А этот, глянь-ка, жив и вроде бы даже целехонек. Эй, слышишь меня?

Он похлопал у Саши под носом в ладоши, и тот, открыв глаза, бессмысленно уставился на него.

— Не ты ли, друг, здесь набедокурил?

Саша не шевелился и не отвечал. Его поставили на ноги, осмотрели, нет ли у него раны. Но тут кто-то заметил, что кровь, в которой он только что практически искупался, стекает из-под одеяла со стороны обезглавленного трупа…

— Пойдем-ка, дружок, — похлопал Сашу по плечу полицейский и вывел в соседнюю комнату.

Поняв, что разговаривать с ним бесполезно, один из полицейских отправился за каретой и конвоем, городовому было поручено немедленно разогнать толпу под окнами и объявить, что в доме произошла обычная ссора между супругами — отсюда и крики. А второй полицейский остался охранять Сашу.

Карету подогнали к самому подъезду, конвоиры сжали Сашу плечами и, закрыв его от любопытных глаз, втолкнули в карету. Полицейские уехали на извозчике, приказав городовому набросать подробнейший отчет о месте преступления, чтобы проще было потом составить рапорт начальству, и охранять дом до прибытия специального уполномоченного по тяжким преступлениям.

Борясь с тошнотой, городовой, не очень привычный к бумажной работе, приступил к подробному описанию места убийства.

«Время прибытия на место преступления — за два часа до полуночи. Время суток — светлое. Несмотря на это, во всех комнатах — следы от многочисленных свечей, сожженных полностью. Все комнаты квартиры пусты, за исключением спальни. На постеленной кровати — два мужских трупа. Одеяло с них слегка приоткинуто так, что можно разглядеть сразу же две необыкновенные детали: первый, более крупный труп обезглавлен, а у второго мужского трупа губы вымазаны краской, будто у женщины. Причем вымазаны так, словно труп улыбается».

Теперь для протокола хорошо было бы поискать отрезанную голову, но городовой никак не мог себя заставить заглянуть под кровать. А вдруг она смотрит оттуда на него своими мертвыми глазищами? Он перекрестился трижды и решил оставить голову на потом. Городовой с опаской приблизился к кровати, стараясь не наступить в лужу крови и не размазать многочисленные брызги вокруг, потянул кончик одеяла, чтобы осмотреть трупы и установить степень их целостности, а также описать поверхностные ранения, если таковые имеются.

Отбросив одеяло, городовой пережил повторный шок и вышел из спальни, чтобы успокоиться. Все равно писать он не мог, потому как руки дрожали, а содержимое желудка безудержно просилось наружу.

Во втором часу ночи явился наконец уполномоченный, а с ним важный полицейский чин, правда, в штатском костюме. Выдернули прямиком с бала, поэтому пахло от него французской водой — мужской и немного женской, а также отдавало шампанским. Эти запахи стали последней каплей, посему городовой вместо того, чтобы отрапортовать как положено и все обстоятельно доложить, прикрыл рот ладонью и бросился вон из комнаты. На столе лежал оконченный черновик рапорта, и, поморщившись, обер-прокурор стал читать:

«Первый мужской труп (обезглавленный) принадлежит крупному мужчине, судя по голове (лежащей лицом кверху в аршине и двух с половиной футах от края кровати), — нерусской национальности. Других ранений на теле трупа не обнаружено — одежда цела, хотя одет он только до половины сверху, нижняя же часть начисто лишена всяческой одежды. Второй мужской труп принадлежит, по видимости, человеку благородного происхождения (чистые, аккуратно подстриженные ногти, особый бриолин, сеточка на волосах). При ближайшем рассмотрении видно, что не только губы трупа вымазаны краской, но и брови и щеки размалеваны, как у девицы легкого поведения. На мужской пол указывают лишь выпирающие мужские анатомические особенности. Под одеяльной частью труп обнаруживает и вовсе непристойный вид, будучи обряжен в женское белье — корсет и панталоны (черные с малиновыми бантами). Последние слегка приспущены, так что положение трупов не оставляет сомнений в том, что перед самой своей погибелью оба трупа имели между собой непристойную близость. Тело второго мужского трупа распорото в области живота, что скорее всего и послужило причиной смерти. Третий объект, который мы с господами полицмейстерами приняли было сначала за труп, оказался молодым человеком приблизительно осемнадцати лет, коий находился в луже крови при трупах в бессознательном состоянии с кривой турецкой саблей в руках. Сабля и молодой человек были покрыты кровью. Кровь еще теплая и не застывшая. Большего определить с достоверностью не могу, потому как не имею специального образования. Писано 27 мая 1847 года городовым Петром Поповым».

Закончив чтение, обер-прокурор почесал затылок и сказал подручному:

— Очень толковый рапорт. Думаю, воздержусь от осмотра. И так все ясно. Два трупа, убийца задержан на месте преступления, а кто таков и зачем сотворил сие, узнаем из допросов. А ты, Степан Степаныч, сходи взгляни, может быть, что и позабыли.

Степан Степанович, маленький юркий человек, рапорта не читавший, потирая руки, направился в соседнюю комнату. Тем временем вернулся городовой — зеленый и едва держащийся на ногах. Отрапортовал вяло и посмотрел на начальника почти со слезой.

— Ну, ну, ну, голубчик, нельзя же так раскисать. Утром пришлем медиков, увезут трупы, так что устраивайся здесь на ночлег.

Городовой побледнел и сел без разрешения в присутствии такой важной персоны. Но персона сделала вид, что собирается уходить и не заметила этой неслыханной вольности. Из двери спальни, закрыв рот ладонью, вылетел Степан Степанович…

 

Часть вторая

 

Глава 1

Страшная месть

Петр Семенович Цыбин был самым почтенным, как ему казалось, преподавателем кафедры патологии, терапии и клиники Московского университета. Студенты же так вовсе не считали, давали ему время от времени обидные прозвища, откровенно храпели на его лекциях, однажды подложили в карман его пальто отвратительную серую мышь, а в другой раз привязали к кафедре обнаженную девицу, которую наняли на ближайшем углу за полтинник в складчину, и дико хохотали над неловкими усилиями профессора ее освободить или хотя бы чем-нибудь прикрыть. Но он мог все-таки считать себя счастливчиком: другим преподавателям доставалось и похуже.

Всем, кроме разве что Бильдяева. Цыбин его откровенно ненавидел. Однажды он заметил в его руках список запрещенных стихов поэта Лермонтова и тут же сообщил в полицейское управление. Однако стихам уже было около десяти лет, а у Бильдяева нашлись таинственные покровители (Цыбин был уверен, что покровительницы!), и его не только оставили на кафедре, но и вовсе не вызывали для дачи объяснений.

И вот теперь, когда его, известного профессора Цыбина, пригласили в Санкт-Петербург, чтобы представить ко двору, каково же было его возмущение, когда он на Невском нос к носу столкнулся с самым неприятным человеком на свете — Бильдяевым. Более того, Бильдяев жил в той же гостинице, только номер занимал более просторный.

Сегодня Бильдяев позвал его завтракать, а Петр Семенович, вместо того чтобы отказаться, принял приглашение и был втянут в спор о тонкостях психиатрического воздействия на пациента. Но и это не самое неприятное. Лакей принес Цыбину письмо из Министерства юстиции, где его в самых лестных выражениях приглашали на консультацию в городскую тюрьму по делу, которое, как было в письме сказано, «обещало быть очень громким». «Очень громким» — стало быть, попадет во все газеты, и петербургские, и московские. Петр Семенович тут же встал, сдернул салфетку и приказал лакею найти для него экипаж.

А отвратительный Бильдяев, проявив неучтивость, прочел письмо у него из-за спины и, хлопнув радостно в ладоши, сказал:

— Едем!

— Но позвольте, при чем тут вы, сударь? — начал было Цыбин.

На что хитрый Бильдяев выдал ему столько комплиментов, сколько он на своем веку никогда не слыхивал, уверяя, что всегда считал себя его учеником и теперь мечтает лишь о том, чтобы посмотреть, как работает маэстро. От такой тирады Цыбин потерял бдительность и промямлил только: «Ну, раз так…» — а Бильдяев уже стоял в шляпе и с тростью и открывал ему дверь.

То, что Бильдяев лживый и коварный, Цыбин понял только на месте, когда его «с учеником» провели в кабинет следователя Михеева. Тут-то все и началось. Спор их, начатый за завтраком, вновь разгорелся, да так, что следователь схватился за голову.

— Господа, вы оба уважаемые ученые, — произнес он примирительно, на что Бильдяев осклабился, а Цыбин поджал губы, — я не совсем понимаю ваших терминов и прошу мне растолковать доступно. Я рассказал вам о страшном преступлении и прошу ответить мне только на один вопрос: не является ли душевнобольным молодой человек, совершивший его? Прошу вас, господин Цыбин.

— Любое злодеяние, особенно столь кровавое и замысловато оформленное, есть действие болезни духа, это бесспорно. То, что ваш молодчик молчит и с тех пор в течение трех дней не проронил ни единого слова, только подтверждает мои слова. — Он заметил, как брови Бильдяева с издевкой поползли вверх, и усилил голос: — Да, да, именно так.

— Что же нам с ним делать?

— Смирительная рубашка, ледяные обливания — лучше всего неожиданные, сковывание по рукам и ногам.

Молодой следователь пошевелил губами, представляя, сколько возни и хлопот будет у него с этими обливаниями, и перевел взгляд на Бильдяева, с трудом скрывающего улыбку.

— А вы, господин Бильдяев, я вижу, вовсе не разделяете этого мнения?

— Не разделяю. Ваш рассказ меня определенно заинтересовал. Мысли кое-какие есть, но высказаться смогу только после того, как увижу подследственного.

— Пойдемте, — пригласил следователь Бильдяева, не взглянув на Цыбина, к которому, собственно, и обращался за помощью.

Разгневанный Цыбин выскочил из кабинета следователя и чуть ли не натолкнулся на чью-то широкую грудь.

— Разрешите представиться. Матрешкин Лука Лукич. Буду представлять обвинение по только что представленному вам делу. Прошу вас в мой кабинет. Эта молодежь, — махнул он рукой в спину Бильдяеву, — все только путает, не правда ли?

Цыбин внимательно посмотрел на Матрешкина. Грузный представительный господин лет пятидесяти, не чета этим юнцам.

— Я к вашим услугам, — решительно сказал профессор.

Суда для Саши не было. После той ужасной ночи, которая, он теперь и не знал, не пригрезилась ли ему, все перепуталось в его голове. Сначала он вовсе не мог говорить. Неделю не отвечал на вопросы и никого не замечал вокруг. Впрочем, замечать было некого. Сидел он в одиночной камере, следователь наведывался к нему раз в день, надзиратель заходил только затем, чтобы просунуть сквозь окошечко еду и забрать ее нетронутой обратно.

Через неделю он впервые заговорил со следователем. Отвечал медленно, плохо понимая, кто перед ним и что все это означает. Ко всему прочему Саша начисто позабыл многое из своей прежней жизни.

Судьба Лаврова решалась без его ведома и участия. Обвинение против него было построено на показаниях многочисленных свидетелей.

Так, к примеру, Анастасия Селиванова, служившая горничной у князя Налимова, показала, что сам князь был человеком весьма неприятным, можно сказать — женоненавистником. А вот с денщиком своим держался запанибрата, она слышала, как Арсений повышал на князя голос. Денщика своего князь баловал и к сыну его Александру относился куда как терпимо. В тот роковой вечер сын денщика поссорился с отцом и в момент, как она вошла в комнату, хотел броситься на нею то ли с кулаками, то ли с ножом кто их, нехристей, разберет.

Глафира Антоновна Сошальская заявила, что встретила юношу приблизительно за час до совершения преступления, вид он имел человека, замыслившего дурное, нетерпение снедало его поминутно, а глаза горели, как раскаленные угли. И когда она услыхала, как Лавров рассказывает ее сыну, что хочет убить отца, указала ему на дверь и выставила наглеца вон.

Тимофей Бровкин, также служивший у князя Налимова, рассказал следователю, что Александр действительно поссорился и с отцом и с князем, грозился убить обоих, а перед уходом в комнате отца долго смотрел на кривую турецкую саблю.

Поверенный Налимова поведал о странном завещании, которое было писано князем почему-то в присутствии денщика, и одна из деревень была по какой-то непонятной ему причине завещана денщикову сыну.

Лука Лукич Матрешкин пошел дальше прочих и раскопал загадочное убийство, произошедшее в доме князя Налимова в Малороссии, когда крепостную Марфу Каравай нашли задушенной. Изучая эту историю, он не столько собирал факты, сколько утверждался в мысли, что это убийство вполне мог совершить и десятилетний мальчик, находившийся чуть ли не в одной комнате с убитой.

Профессор Московского университета Цыбин настоял, чтобы заключенного в течение двух недель лечили от безумия, поэтому половину дня Саша проводил в смирительной рубашке и его обливали ледяной водой. Цыбин написал длиннющее маловразумительное заключение и по просьбе Матрешкина добавил лаконичный вывод: наука полностью поддерживает обвинение. Это перечеркнуло все попытки Бильдяева разобраться с делом Лаврова или, по крайней мере, смягчить судьбу молодого человека. Пока шла административная волокита, Сашу перевели в Шлиссельбургскую крепость, участь его была решена. Ожидали официальных бумаг, чтобы заковать арестанта в кандалы и отправить в Сибирь.

Тогда как для Саши время летело с быстротой молнии, для Алисы оно тянулось тягостно-медленно. Когда суженый не явился в условленное утро, она легко объяснила себе это какими-то школьными или семейными неотложными делами. Жмурясь от солнца, которого Саша в этот день так и не увидел из тюремной камеры, Алиса представляла, что теперь они с отцом, вероятно, мечутся где-нибудь по Садовой в Гостином, в Апраксине или, на худой конец, по Щукину рынку в поисках подарков невесте.

Гнетущее облачко досады от вчерашнего разговора со стариком рассеивалось с каждой следующей утренней секундой, обещавшей приблизить долгожданную встречу с женихом. Она невеста — только подумать! И прощает она злодейку бабушку, ну ее, пусть умирает одна.

Отсутствие Саши в назначенное время подействовало на Зинаиду совсем иначе, чем на Алису. До полудня она трепетала, бледнела и ноги ее подкашивались от мысли, что вот-вот явится мальчик и столкнется нос к носу с Германом. Объясняться и отдуваться придется тогда ей. В глубине души Зинаида надеялась на прощение, на трогательную сцену между мужчинами и примирение: все-таки любимый сын обрел свое счастье, и что тут можно сказать, кроме как благословить молодых, открыться им и помочь устроить их будущее. Но часы пробили два, и три, и пять, а Саши все не было. И вот тут на Зинаиду напал безотчетный, липкий, парализующий страх. Она передвигалась по комнатам, словно ее мучила лихорадка, едва переставляя ноги. Поглядывая в окно в надежде, что вот-вот появится Саша, она с утра заметила человека, крутившегося под их окнами. Один раз он поднял глаза и, увидев ее за оконным стеклом, осклабился. После этого Зинаида вовсе слегла и пролежала неподвижно несколько часов, положив на голову пузырь со льдом.

Алиса же к четырем часам совершенно потеряла терпение. Она хмурила свой прекрасный лобик, терла виски, поминутно вскакивала, чтобы поглядеть в окно, вздрагивала при каждом звуке копыт, при каждом громком слове, произнесенном на улице, при каждом залихватском свисте. Однако лошади проносили седоков мимо, кареты не задерживались под окнами, а мальчишки весь день свистели, разгоняя голубей, кружившихся над мостовой.

Ровно в шесть она стала мысленно корить себя за то, что слишком многое позволила молодому человеку. В семь она говорила уже — «малознакомому молодому человеку». В восемь она назвала его мысленно «проходимцем» и расплакалась, уткнувшись в подушку. Перед ее мысленным взором стояли его честные глаза, в ушах звучали горячие обещания. Ах, как коварно он сорвал с ее трепещущих губ столько поцелуев! Как коварно прижимался к ее маленькой груди губами! И она, как последняя дурочка, позволяла ему все это! Она верила…

В девять Алиса была близка к истерике, к тому, чтобы, подобрав сборки платья, бежать опрометью разыскивать Сашин дом, заглядывать в окна, справляться, не болен ли, не случилось ли чего… Она представила себе эту картину: «Что вам угодно, мадемуазель?» — спрашивает ее удивленная горничная. «Я к господину… к господину Лаврову. Я его невеста и пришла узнать, как скоро он собирается на мне жениться». От таких мыслей Алиса истерически расхохоталась, удивившись, что зубы ее постукивают друг о друга, а тело слегка потряхивает. Уж не разболелась ли она, заразившись от Зинаиды?

От волнения Алиса неожиданно уснула. Подскочив утром от первого же солнечного луча, добравшегося до ее кровати, она дала себе слово, что будет держать себя в руках и шагу никуда не ступит, не подумав перед этим трижды. Это был трудный день борьбы с собой, постоянных проклятий в адрес Саши, сменяющихся признаниями в любви и паническим желанием что-нибудь предпринять.

В десять вечера ее терпение лопнуло, и она выскочила из комнаты, решив бежать к Саше на Литейный. Что она будет говорить и как выглядеть — безразлично. Выглядеть круглой дурой было не так тягостно, как пребывать в полном неведении.

В прихожей, уже взявшись за ручку двери, она резко вздрогнула и обернулась — прямо у нее за спиной стоял старик. От неожиданности Алиса задохнулась и не нашлась, что соврать.

Однако старик ни о чем ее не спросил, а повел в свой кабинет, усадил, почти насильно, в кресло и протянул «Санкт-Петербургские ведомости». «Страшная месть» — гласил заголовок, на который он указал ей.

— Я… — Алиса не желала ничего знать.

— Сначала прочти это, а потом — делай что хочешь, — спокойно сказал Герман.

И она принялась читать:

«То, что свершилось в ночь с 26 на 27 мая в нашем городе, можно сравнить только с самым страшным кошмаром, сравниться с коим может разве что произведение г-на Гоголя под названием „Страшная месть".

События, ужасное действо которых разыгралось в доме князя Н., выглядят следующим образом. Вечером 26 мая сын денщика князя, повздорив с отцом, выбежал из дома и принялся строить план отцеубийства. Он предложил участвовать в осуществлении этого плана своему другу С. — молодому человеку из хорошей семьи, но тот благоразумно отказался. Тогда сын денщика, сжигаемый ненавистью к родителю, явился домой и, вооружившись кривой турецкой саблей, принялся разыскивать старика. Каково же было его удивление, когда он застал своего батюшку на ложе любви в апартаментах князя. Обезумев от картины, открывшейся его глазам в спальне князя Н., юноша дико закричал и начал рубить саблей направо и налево. Городовой г-н Попов, выполнявший свой гражданский долг, явился с опозданием на несколько секунд и застал Александра Л. в бессознательном состоянии, в луже крови и с окровавленной саблей в руках. Литейный проспект запрудила многочисленная толпа…»

Алиса выронила газету и почувствовала, как силы покидают ее. Старик бросился к графину и налил ей воды. Выпив половину, Алиса успела вернуть Герману стакан, и глаза ее закатились…

Герман постоял над ней немного, пощупал пульс, приподнял верхнее веко и улыбнулся. Снотворное подействовало быстрее, чем он ожидал. То ли сказалось нервное перенапряжение, то ли это обморок… Златовласое сокровище неподвижно лежало в кресле… Герман прижался губами к щеке Алисы. Кожа была глянцевой и нежной, девочка пахла молоком и вербой. Сейчас он перестанет владеть собой, и пока она спит… Нет, не перестанет. Она не нужна ему сонная. Хотя и сонная — тоже, любая — тоже. Но ему нужно, чтобы она стонала от его ласк, чтобы просила его поцелуев, чтобы…

Он резко выпрямился, шагнул к двери и выглянул в коридор. В гостиной уже не слышалось звуков музыки, значит, клиенты разошлись по комнатам. Герман подошел к окну и трижды махнул рукой. Затем он поднял Алису на руки и вынес за дверь…

Выпроводив гостей, Зи-Зи почувствовала облегчение. Ей хотелось поскорее остаться одной. Девочкам она велела ложиться спать. А сама попробовала заглянуть к Алисе. Комната была пуста, и Зи-Зи насторожилась. Она выглянула в окно. Нет, того человека, что кружил весь день возле их дома, там теперь не было. В эту минуту в дверь позвонили, и у Зи-Зи отлегло от сердца: наверно, это Алиса, наверно, пошла прогуляться. Значит, Саша так и не появлялся. Нужно только попросить ее молчать, если…

На пороге стояла вовсе не Алиса, а тот самый человек, который весь день кружил около их дома.

— Боже мой! — вскрикнула Зи-Зи, отшатнувшись.

— Ну, Бога-то не поминай, — отрезал Тимофей, закрывая за собой дверь.

 

Глава 2

Золотое колье

Наутро Алиса с трудом разлепила глаза. Никогда не спала так крепко. Хотела было подняться, но в голове что-то стрельнуло, забегали противные иголочки по телу, и она снова уронила голову на подушку. Взглядом в потолок уперлась, в изящную алебастровую люстру с наядами. Долго разглядывала ее, пока не поняла — что-то не так. Не было вчера никакой люстры. Перевела взгляд на стены, а вместо простой побелки — узоры по шелку золотые, какие-то райские птицы с диковинными ягодами в клювах. Где же это она?

Память возвращалась к ней постепенно, по капле. Сначала вспомнился отчего-то Смольный, польская принцесса и кукла. Потом — веселый дом Зинаиды Прохоровны и, конечно же, сразу — Саша. И тут все навалилось — и его обещания, и вчерашнее волнение, и газета. Вот после газеты ничего Алиса не помнила.

Дверь тихонько скрипнула, и показалась белокурая голова девушки. Увидев, что Алиса лежит с открытыми глазами, та подошла к кровати и поставила перед ней на столик чашечку дымящегося шоколада.

— Это, барышня вам, Герман Романович приказали — который раз грею, будить не решалась. Намаялись вы вчера…

«Намаялась? Может быть, я заболела?» Алиса вспомнила единственную свою болезнь, ту самую, еще в Мейсоне, когда няня поила ее молоком с медом.

— А где теперь Герман Романович?

— В спальне. Они еще не вставали. Им, конечно, еще хуже вашего пришлось…

— Еще хуже? — в недоумении спросила Алиса. — Отчего — хуже?

Девушка уставилась на нее.

— Да говорите же, — воскликнула Алиса. — Я ничего не понимаю.

Она поднялась, но опять повалилась на кровать — так болела голова. Девушка кинулась к ней, помогла улечься. Совершив этот неудачный демарш, Алиса поняла, что лежит в платье, и все платье испачкано чем-то черным.

— В доме, где вы были вчера, случился страшный пожар. Много народу погибло. Сказывают, хозяйка постаралась — подожгла. Потому как не отыскали ее обгорелого трупа среди остальных жителей квартиры.

— Девочки погибли? — спросила Алиса.

— Девочки… Скажете тоже, — прыснула горничная. — Все погибли, все. Герман Романович вас из того дома на руках вынесли. Самих их горящей балкой по голове задело. Лишь когда вас сюда положили, чуть ли не без чувств на пол и повалилися. Я их и до кровати провожала, и голову завязывать помогла. Стонали очень.

— Мне нужно к нему, — сказала Алиса.

— Герман Романович говорили — в любой момент, как только пожелаете. Но вы-то сами еще очень слабые…

— Ничего. Как тебя зовут?

— Любаша.

— Ты помоги мне, Любаша. Я попробую встать.

На этот раз ей удалось подняться, несмотря на головную боль. Любаша довела ее до спальни Германа Романовича и, следуя его указаниям, о которых Алиса не знала, без стука распахнула дверь и, усадив девушку на стул подле кровати, скрылась за дверью.

— Я говорила, хозяин наш — колдун, — шептала Любаша кухарке в лакейской. — Приказал расставить вещи в своей комнате: графин с водой, полотенце белое, чистое, стул поставить возле кровати и шторы задернуть. Сказал, встанет, ко мне захочет, приведи. А потом — ванну готовь и покажи ей шкаф, где ее вещи. Представляешь, так и сказал — ее вещи. Чудится мне, что у нас с тобой новая хозяйка появилась… И она, что думаешь, встала — и к нему сразу… Я уж и ванну готовлю…

Алисе было неловко, что ее привели в комнату спящего мужчины и оставили здесь. Но потом она заметила у изголовья Германа ту самую куклу, которую он подарил ей. Платьице на кукле обгорело слегка. Алиса устыдилась, что думает в такой час о какой-то кукле, но мысли все вертелись и вертелись вокруг обгоревшего кусочка ткани на ее платьице.

В полутьме комнаты Алиса с любопытством разглядывала профиль Германа. «Этот человек меня спас», — сказала она себе, словно наградила его медалью. Это была уже вторая медаль, мысленно выданная Алисой Герману. Первая была — за куклу. Сейчас ее смущало, что спас он не Зинаиду, не кого-то из девочек, а ее, Алису, непонятно за какие заслуги. «Может быть, я ему нравлюсь?» — подумала Алиса и тут же отогнала эту мысль. Герман Романович никогда ни единым словом, ни единым взглядом…

— Пить, — прохрипел Герман, и Алиса от неожиданности подскочила на стуле.

На столике возле кровати стояли кувшин с водой и маленькая чашка. Алиса дрожащими руками налила воды, протянула Герману. Но он не мог подняться. Тогда она села к нему на кровать, приподняла его голову, прижала к груди и поднесла ему чашечку. Он пил жадно, капли стекали по подбородку, промочив ей платье, губы, жадно тянущиеся к воде, касались ее пальцев, держащих чашечку. Наконец он откинул голову, и Алиса осторожно высвободилась и уложила его на подушку. Она была взволнована происшедшим, да и платье на груди промокло…

Герман зашевелился.

— Послушай… Никому не рассказывай, кто ты и откуда. Никуда не выходи. Платье у тебя все перепачкано — горничная подаст другое. Я постараюсь к вечеру встать…

— Хорошо, не беспокойтесь, — покорно сказала Алиса и, бросив последний взгляд на Германа («а не очень-то уж он и старый…»), вышла из комнаты.

Дом, в котором Герман Романович держался настоящим хозяином, поразил ее воображение изысканной красотой и весьма своеобразным вкусом. Кресла были такими мягкими, что в них можно было утонуть: Стены, драпированные натуральным шелком с росписью, были увешаны картинами. Больше всего ей понравилась та, что висела у окна, — обнаженная Венера с задиристым маленьким Амуром. У камина стояли напольные часы — в виде домика с крышей, а маленькие человечки, нарисованные на циферблате, с трудом передвигали большие ажурные стрелки.

— Не хотите ли принять ванну? — раздался из-за спины голос Любаши.

— Да, разумеется, — ответила Алиса.

— Все готово, пожалуйте за мной.

После купания Любаша подвела ее к огромному зеркальному шкафу и распахнула дверцы. Алиса достала одно платье, приложила к себе, повертелась перед зеркалом и спросила:

— Чье же все это?

— Не могу знать, — вспыхнула горничная, поскольку инструкций о таком вопросе не получила. — Но все это Герману Романовичу доставили от разных портных и из модных салонов.

У Алисы глаза разбежались. Такие красивые платья она видела только на дамах, сопровождавших императрицу, когда та приезжала в Смольный. Алиса надела бирюзовое платье тонкого бархата с низкой талией и золотым витийным шитьем по борту и хвосту и посмотрела на себя в зеркало. Любаша показалась в дверях и замерла от неподдельного восторга.

— Ах, чудо как вы хороши. Никогда таких красавиц не видывала.

Алиса промолчала, не отводя от зеркала глаз. Она приложила к голове бархатный маленький кокошник, расправила длинную вуаль. И вспомнила, как галдели девочки восторженно: «Ах, я обожаю великую княжну, просто обожаю… Ах, я обожаю Ксению Николаевну — фрейлину ее величества, просто обожаю…» Внимательно осмотрев себя с головы до пят, Алиса поняла, что сей наряд предназначен для визитов во дворец, потому что сшит точно так же, как у придворных дам, которых она много повидала в своей жизни.

От удивления она ахнула тихонько и решила подождать дальнейшего развития событий. Она переоделась в домашнее белое легкое платье и велела Любаше выбросить вон тряпье Зинаиды.

Алиса подошла к окну и застыла от той красоты, которая хлынула на нее. Нева медленно гнала мимо парусные лодки, купола и шпили блестели на солнце так, что она зажмурилась. Потом прошлась по комнате, внимательно рассматривая ее убранство. Удивительнейшие вещи наполняли комнату одинокого немолодого мужчины. В правом углу у окна, например, помещалось трехстворчатое зеркало, в котором можно было увидеть себя и сбоку, и даже сзади. Обрамляли зеркало причудливо свитые деревянные кружева, а внизу помещалось несколько ящичков. Алиса украдкой оглянулась на дверь и выдвинула один из них. Ей непременно хотелось узнать, чья же это комната.

В ящичке аккуратно лежали белые и черные лайковые перчатки, умопомрачительный веер и коробочки с благоухающей пудрой, совсем не такой, какую им выдавали в Смольном. Средний ящичек был полон всевозможных женских мелочей. Здесь были и шпильки, и булавки, и золотые щипчики для ногтей, и еще масса вещичек, о предназначении которых Алиса не догадывалась. В третьем ящичке находилась шкатулка. Прикоснуться к ней было все равно что смять в руках диковинный цветок, — шкатулка пестрела яркими самоцветами, уложенными в причудливый узор. Содержимое шкатулки поразило Алису: браслеты, усыпанные бриллиантами, жемчужное ожерелье, коралловые подвески в золотой оправе, кольцо с тремя в виде цветка уложенными сапфирами. Алиса протянула дрожащую руку и осторожно выудила мизинцем кольцо. Оно само скользнуло ей на палец и, что самое невероятное, — пришлось впору. Алиса повела рукой по воздуху, любуясь, как заиграл камень в лучах солнца, и только тогда заметила в дверях Германа. Девушка вздрогнула и спрятала руки за спину.

— Осталось от жены, — просто сказал он, вовсе не проявив недовольства Алисиной выходкой. — Ты уже видела колье?

Алиса покачала головой. Герман поднял шкатулку, нажал на потайной рычажок, и тут же со звоном выдвинулся маленький ящичек из-под дна. Он выудил переливающуюся змейку и так же, как Алиса, подставил ее под солнечные лучи. Алиса зажмурилась. И тут же открыла глаза, почувствовав сзади его дыхание и пальцы на своей шее. Из зеркала на нее бочком смотрела дрожащая девушка, на шее которой сияло само солнце. Девушка распрямила плечи, слегка отвела их назад и гордо подняла голову.

— Нравится? — спросил Герман. — Оно твое.

Алиса теперь повернулась к нему и смотрела, слегка подняв бровь, словно королева, не принимающая подарков, позабыв, что королевским достоинством она обязана именно его подарку.

— Не мне ведь его носить, — пошутил Герман, и Алиса впервые улыбнулась. — Можешь надеть его сегодня вечером в театр…

— Мы едем в театр? — в ужасе воскликнула Алиса. — Но как же я могу? Это невозможно! Ведь там… — Она взглянула на Германа и умолкла.

— Сделаем так. Сегодня останемся дома. Но с условием — ты мне все о себе расскажешь. Почему сбежала из Смольного, чего боишься и, самое главное, про того молодого человека. Возможно, мои связи в министерстве и не вовсе бесполезны…

Алиса взглянула на Германа с таким чувством, что у него от ревности сжалось сердце. Ничего, успокоил он себя, она его никогда больше не увидит. Никогда.

Вечер они провели в гостиной, удобно расположившись рядом. Герман был в темном шелковом халате, расписанном птицами, под стать тем, что царили на драпировке стен. Теперь он мало напоминал Алисе того человека, которого она знала в доме Зинаиды. Он был гораздо значительнее и казался ей чуточку моложе, чем прежде. Алиса смотрела на него как на доброго волшебника, исполняющего ее желания… Может быть, он поможет ей вернуть Сашу?

Слушая девушку, Герман брал в руки кальян и, прикрывая глаза, прикладывал губы к изогнутой трубочке. Заметив любопытствующий взгляд Алисы, он предложил ей посмотреть на диковинную вещицу поближе и разрешил несколько раз вдохнуть холодного пара. После этого разговор пошел более непринужденно. Алиса, почему-то не стесняясь, рассказала о противных домогательствах Турбенса, о Наденьке Глинской и о своем побеге. О Саше она рассказывала с упоением. Герман попытался что-то уточнить о близких отношениях. Она не поняла. Он удовлетворенно улыбнулся, переспрашивать не стал. Кончилось тем, что, поведав о последнем дне своего счастья, Алиса разрыдалась на плече у Германа, он нежно гладил ее по голове, да так она и уснула.

Наутро, когда Любаша, оставив дымящийся шоколад на столике, затворила за собой дверь, Алиса вспомнила вчерашний вечер с ужасом. Что это она так разоткровенничалась?

Пока она так страдала, давясь горячим шоколадом, снова появилась Любаша и передала приглашение Германа Романовича поехать кататься в открытой пролетке на острова по случаю замечательной погоды. Нужно было ехать и нужно было объясниться. Как же он будет смотреть на нее после вчерашнего?

Герман смотрел на Алису так, что она быстро выбросила из головы мучающий ее вздор, развеселилась и приняла наконец ту странную власть над этим человеком, которую он пытался вручить ей с самого начала…

Саша впервые вдохнул свежий воздух, когда его вместе с другими заключенными выгнали в тюремный двор. Вдохнул и закашлялся с непривычки. Воздух был острый, прохладный. Саша просидел в камере без малого пять месяцев. Старый солдат принес кандалы и сказал мрачно: «Теперь надышишься, дядька».

Глаза болели с непривычки к свету. Хотя солнца не было вовсе, дневной тусклый свет обжигал глаза, ветер выколачивал слезы. Саша опустил голову. Из грязной черной лужи на него равнодушно смотрел старик с черной бородой, в длинном арестантском халате, со спутанными патлами. Саша поднял руку. Старик тоже поднял. Внутри все похолодело. Этот старик — он. Жизнь кончилась, не успев начаться. Из юного мая он шагнул в холодный седой октябрь, оставив позади мечты, надежды на счастье… Из ворот выходили колоннами. Воронье кружилось над оврагами черной тучей. Вот и все. И никто не узнает и не скажет ей. Слышишь, Алиса? Вот и все, прощай. Ничего и никого вокруг. Только поодаль черная, наглухо закрытая карета.

— Зачем ты привез меня сюда? — Сердце у Алисы выстукивало ружейными выстрелами.

— Ты хотела видеть его, — спокойно отвечал Герман. — Смотри. По дороге на каторгу половина арестантов умирает. У тебя может не быть другого шанса…

Арестанты двигались, гремя кандалами. Алиса выглянула на минутку в окошко и, болезненно сморщившись, дернулась.

— Я не хочу этого видеть.

— Он сейчас там, — говорил Герман. — Он один из них. Ты не узнала бы его… Я внимательно прочел все документы, Алиса. Он действительно убил своего отца и князя, у которого вырос сызмальства. Вероятно, он несчастный, больной человек.

Герман взял ее руку в свои.

— Тебе не повезло. Так бывает. Посмотри же все-таки.

Он попытался повернуть ее к окошку, но Алиса упиралась.

— Сумасшедшие сами по себе весьма привлекательные люди, если рассматривать их вне их безумств. Они ни на кого не похожи, они оригинальны, они искренни и, возможно, в эти редкие моменты достойны любви…

— Я не верю, что он сотворил такое, жалобно сказала Алиса и посмотрела на Германа. — Я никогда не поверю, — добавила она еще тише. — Я буду ждать его!

Последняя фраза прозвучала как выстрел, не достигший цели. Фраза была предназначена Герману, он тут же понял это. Пусть она хотела его обидеть, но думала она все равно о нем, а не о несчастном своем страдальце. Герман улыбнулся. Алиса отвернулась от него с досадой.

Герман вышел из кареты, вдохнул поглубже воздух. Замечательное место. Такого скопления темных сил он давно не чувствовал. Колонна арестантов шла уже далеко впереди. Герман смотрел вслед своему сыну без всякого сожаления.

 

Глава 3

Кованый сундук (Алиса, 1848)

Елена Карловна надела было чепец, собираясь отправиться на покой, когда в дверь постучала Агафья и сонным голосом сообщила:

— От дохтора прибыли.

— Что же так поздно? — строго спросила Елена Карловна.

Доктор еще третьего дня обещал ей прислать монашку, чтобы пускать кровь и ставить пиявок в кризисы. Голова в последнее время у нее гудела так, будто вот-вот расколется.

— Говорят, колесо у повозки слетело, оттого и поздно.

— Ну веди ее сюда.

— Да не одна она. С ней еще господин какой-то. Не нашенский. Просются заночевать, им подалее добираться.

— Господин-то твой приличный?

— Барин, как есть. Только не нашенский. Ни единого слова не поняла. Монашка переводила.

— Пусти его в сени. Сейчас тепло. Авось не околеет. А монашку сюда давай. Пусть она меня посмотрит.

— А ворота-то запирать?

— Теперь запирай. Дождалась, слава Богу…

Елена Карловна перекрестилась и уселась на кровати в подушки.

Монашка была невелика ростом, в сером ветхом одеянии, голова покрыта таким большим платком, что лица почти не видно.

— Ты бы мне пульс, матушка, послушала, что ли, а то ни сидеть, ни лежать — голова гудит.

Монашка взяла двумя тонкими пальцами старуху за руку и вскрикнула тихонько.

— Кровь, матушка, пускать нужно непременно, — сказала она каким-то странным, простуженным голосом. — И пилюли не помешали бы.

— Вот и давай свои пилюли.

Женщина Елене Карловне не понравилась. Доктор говорил — понравится, а ей не понравилась. Хоть лица ее пока не разглядела, но голос — премерзкий. Как больная говорит, как в трубу.

Пока женщина готовила инструменты для кровопускания, грела озябшие руки, бегала зачем-то вниз, сказать Агафье, чтобы не беспокоила, Елена Карловна ненадолго задремала.

В последнее время она потеряла всякий стыд, как сама же про себя говорила хихикая, и самым форменным образом грабила Ванюшку Курбатского изо дня в день. Даже имение заложила в банк так, чтобы успеть дожить свой век. А полученные деньги сложила туда же, в Алисин сундук. Правда, сундук она года два назад сменила на новый, кованый, с хорошим запором и потайным ящиком. А Ванька, дурак, подмахнул, как всегда, бумаги, не читая. Только канючил, нельзя ли младшенькую дочурку его Глашу на воды какие отправить, больно животом ребеночек мается. А Елена Карловна, поджав губы, головой качала. Никак нельзя. Разве что к осени денег наберем. Ты посмотри, сколько ребят нарожал. Всех и не упомнишь. Семеро парней и две девки. Орут как оглашенные. Едят каждый за семерых. А ткани, а учителя уездные, а фортепианы заморские… Только к осени. А осенью снова головой качает: не получилось. К весне жди денег, Ванечка. К маю. А в мае — к январю. А в январе уж, глядишь, твоей Глаши и не будет. Отмается животиком. Ей по секрету доктор сказал, что ничего не поможет. Зачем же Алисины денежки тратить?

По весне ее душечка, ее девочка выйдет из Смольного и сядет в карету, запряженную четверкой лошадей. Близ Невского ей и квартира куплена, и в банке капитал дожидается, и документы все справлены да куплены на имя дворянки немецкой Алисы Форст, так что и происхождением никто не попрекнет. Бросится внученька любимая в объятия бабушки и заплачет у нее на груди. Ты ли это, спросит, так обо мне пеклась? А я и не знала, и не ведала. Нужно бы ее еще подучить с деньгами обращаться и с людьми. Счет счету рознь, самой считать нужно. Многому в Смольном не научат. Бабушка подскажет.

Вот и заживут они наконец вместе, словно Лиза ее к ней вернулась. Три месяца пролетят вмиг. Жаль только, что от этих мечтаний радужных да от мыслей радостных, от предвкушения встречи кровь в жилах быстрее разгоняться стала. Доктор говорит, так и до удара недалеко. Пиявок противных привез. Вон в банке раздутые плавают. Гадость. Лучше уж пилюлями, чем такими кровососами живыми. Кровососы, точно. Совсем как Ванькины деточки. Только те не кровь сосут ее, а денежки внученькины. И оторвать их потруднее будет, чем этих маленьких черных тварей…

Вошла монашка со своими пилюлями и со стаканом воды. Елена Карловна встрепенулась и посмотрела на нее, поджав губы. Всех, решительно всех ненавидела она сейчас, всех, кроме душечки-внученьки.

— Что ты там шепчешь?

— Молитву читаю.

— Ну так помяни в своей молитве и доченьку мою покойную Елизавету.

— А внуков за здравие не помянуть ли?

— Нету у меня внуков, — нахмурилась Елена Карловна, — вовсе нет, пиявки одни ненасытные…

— Ах вот, значит, как, — взглянула на нее монашка. — Чего же вы деточек пиявками называете? Грех это.

И голосок задрожал, словно в гневе.

— А ты, матушка, меня не учи, не за тем прислана. За внуков мне не пеняй, не твоего это ума дело. И давай сюда наконец свою пилюлю, а то усну сейчас, не ровен час.

Монашка медлила, стакан с водой не протягивала, а пилюлю держала на вытянутой руке, словно раздумывала — дать или нет. Наконец решилась на что-то, заговорила прерывисто:

— Слыхала я, внучка у вас есть. За нее не помолиться ли?

Елену Карловну чуть удар не хватил. Прознали! Про внучку прознали! А может, и про деньги, для нее приготовленные, прознали? Быть не может! Ведь она ни одной душе, ни единому человеку на всей Земле… Екатерина… одна знала, да и та скоро год как померла, унесла тайну с собой в могилу.

— Что это ты, никак умом тронулась? — возвысила грозный голос Елена Карловна. — Нет у меня никакой внучки. Нет и не было. Бесплодной дочка померла. Удумала тоже — внучка, — передразнила старуха монашку. — Давай пилюлю свою, и дело с концом!

— Вот!

«Вот так монашка. Ну и тон взяли эти Христовы невесты, прости Господи, — думала Елена Карловна, проглатывая пилюлю и запивая ее водой. — Вон ее отсюда, и немедленно. Пусть другую пришлют».

А монашка, как только старуха заглотила пилюлю, повела себя странно. Быстро-быстро перебирая руками, стала разматывать платок на голове, словно куда торопилась. Пилюля никак не хотела продвигаться по горлу, Елена Карловна сморщилась и покашляла. Что-то уж сильно горло дерет.

Тем временем монашка разоблачилась, тряхнула золотыми волосами, по плечам водопадом рассыпавшимися. И стала смотреть на Елену Карловну как раненая тигрица.

— Ох, Лизушка. Ай-ай-ай. Уж не за мной ли ты пожаловала? Рано мне еще за тобой следовать. У нас через три месяца великая радость. Дочка твоя Алиса выходит из института. Праздник у нас великий, небывалый. А я вот ей тут наготовила и серебра, и злата, и мраморные палаты, и… Что же ты смотришь на меня так странно? Нет, не пойду за тобой, не проси. Отпусти меня, слышишь? Немедленно отпусти! Отпусти! Отпусти! Отпусти! Отпусти! Отпусти!..

Алиса с досадой смотрела на вялую агонию Елены Карловны. Молниеносно яд подействовал. Не успела Алиса сказать, кто она такая. Старуха еще силилась что-то бормотать. Алиса наклонилась к ней поближе, но так ничего и не поняла. «Отпусти», — разобрала последнее слово.

Слишком уж скоро подействовал яд, сокрушалась Алиса. Не успела сказать она бабушке, как жила все эти годы. Как мечтала о встрече, как надеялась, хотя бы разок — или письмо, или посылочка, или на словах привет. Нет, не получила. Алиса с ненавистью смотрела на мертвую старуху, мечтавшую, чтобы ее внученька досталась мерзкому, отвратительному Турбенсу. Еще и рада была бы, поди. Отреклась от нее. В глаза отреклась. Знать не захотела. А Алиса ведь пожалела ее в последнюю секунду. Чуть было весь план, вместе с Германом придуманный и устроенный, не погубила. Пожалела, дала шанс. Куда там! Отреклась, губы скривила. Знать не знаю и знать не хочу. Вот как.

В душе Алисы разгорался пожар. Но не чувство вины то было, не ужас от содеянного, а к самой себе жалость дикая. Даже не к себе, а к той одинокой девочке, что никак не хотела умереть в ее душе вместе с последней надеждой. Алиса стояла над старухой, точно фурия. Золотистые ее кудри, словно змеи, разбегающиеся в разные стороны, вились по плечам. Такой и застал ее Герман.

— Не жалеешь? — спросил он.

— Нет! Никогда!

Глаза ее метали молнии. Она была близка к истерике, или к обмороку, или… Нет, нет. Она походила на Гелю, размахивающую ножом над окровавленной тушей в карете. Такая не упадет в обморок, решил Герман, и не забьется от раскаяния в слезах.

Он растворил дверцы шкафа, дохнувшего кислым старческим запахом, поморщился, проверил бюро, комод. Оставался кованый сундук. Герман достал из кармана связку ключей, попробовал один, второй, третий, четвертый подошел, и дужка замка со звоном отлетела. Времени оставалось в обрез, поэтому он выгреб содержимое сундука — документы, ассигнации, векселя, деревянную шкатулку с палеховой росписью. Дернул Алису за руку, она обмотала голову серым монашеским платком, и они осторожно, на цыпочках, прошли мимо храпящей Агафьи в сенях.

Лошади ждали их в березовой роще, с полверсты от усадьбы Курбатских. Они шли молча. Герман — привычно переживая прилив сил, Алиса — стараясь утишить свой гнев и жалость к себе.

У Голубевки лошадей бросили и прошли пешком до станции, взяли почтовых. В карете Алиса посмотрела на Германа горящими глазами.

— А ведь у меня никого, кроме тебя, нет, — сказала она ему так, словно поставила точку в долгих размышлениях.

У него пересохло в горле. Торжества своего он не выдал: ведь это он наворожил и ее горячечный взгляд, и ее слова. Как он хотел этого! Но еще рано. Нужно немного подождать. И тогда она будет принадлежать ему навеки.

— О чем ты, Алиса?

— Мне кажется, ты прекрасно понимаешь — о чем, — ответила она.

— Не понимаю.

Алиса прижалась к его груди и, задыхаясь от страсти, зашептала:

— Я хочу быть твоей. Ведь у меня нет никого в этом мире. Только ты, ты один. Возьми же меня. Прямо теперь, здесь. Немедленно!

Чувства, вливающиеся в его грудь вместе с ее горячим дыханием и шепотом, — счастье ли это было? Триумф ли? Слияние ли со звездами? Душа Германа будто ворвалась в вечность и застыла, оцепенев от восторга.

Он отстранил девушку. Нет, не девушку он отстранил, а любовь, готовую соединиться с его сердцем и уже никогда не выпустить из своих огненных объятий. Он отстранил то единственное, ради чего хотелось жить на свете, то единственное, что составляло весь смысл его жизни. Он сказал ей:

— Это не та страсть говорит в тебе, Алиса. Эта страсть разбужена ушедшей человеческой душой. Душой, упорхнувшей из твоих ладоней. Это совсем другое… Ты не понимаешь, о чем просишь. Смерть распаляет человека не хуже любви. Это сила, ее нужно научиться брать, не сжигая ни в чьих объятиях. Потерпи, сейчас она растворится в твоей крови, и ты забудешь, о чем просила. И никогда не пожалеешь об этом.

Он говорил это мягко, гладя Алису по голове. И она все шире и шире открывала глаза. К ней возвращалась рассудительность, безумие отступало. И она испугалась вдруг.

— Пусть все так. Но ты, ты отказался от меня?! Ты меня совсем не любишь?

Герман не ответил ей, лишь провел рукой по золотистым волосам, но Алиса вырвалась, отстранилась. Теперь она точно готова была заплакать, но из гордости еще держалась.

— Я никогда тебя не покину, — прошептал ей Герман в самое ухо.

И еще что-то стал говорить на чужом языке. Она не понимала, еще противилась, сторонилась, но речь убаюкивала. Алиса неожиданно для себя погрузилась в сладчайший сон, где он любил ее, а не отталкивал, незнакомый язык продолжал звучать и во сне, и каждое слово было похоже на признание…

Почтовая карета ехала, подпрыгивая на ухабах. Возница зевал и крестился на звездное небо. Алиса безмятежно спала на плече Германа, а он улыбался.

В имении Ивана Курбатского стыло тело пятидесятилетней седой женщины возле кованого сундука с потайным рычажком, открывающим двойное дно. Через несколько десятков лет, гораздо позже того, как имение Курбатского пойдет с молотка, а самого его хватит апоплексический удар, имущество будет продано соседям, а те перепродадут его купцу; только через несколько десятков лет купчиха бросит в сундук свои старые туфли, и случайно стукнет надтреснутый каблук о потайной рычажок, и откроется со скрежетом второе дно. Ах, какое волнение произойдет тогда в доме, как купчина глаза округлит да к находке бросится! И с досады — векселя старинные, деньги, не имеющие никакой цены, письма дурацкие, дневники — в огонь. И никто не прочтет никогда исповеди Елены Карловны Дунаевой, молодой вдовы, одинокой матери и бабушки, горячо ненавидевшей все человечество, кроме одной маленькой девочки… И расплывутся в огне линялые чернильные строки с мелкими кляксочками, писанные гусиным пером за сальной, из экономии, свечою:

«Алиса, крошка моя, дуся, голубушка! Как ты теперь там одна в институте? Не печалься и не сердись на свою родную бабушку. Всем сердцем люблю тебя, голубушку. Только что мы с тобой на этом свете? Что, если откроемся? Позор, скандал. Вот погоди, наскребу я тебе состояньице, милая моя, сахарная, ты подрастешь, обернешься красавицей писаной, как твоя покойная матушка, и выйдешь у меня из института королевой. Пылинки с тебя сдувать станут, в ножки поклонятся. А жить будешь получше цесаревен. Все для тебя, моя радость. Все…»

 

Глава 4

Спасение (Саша, 1849–1850)

Позади осталась Россия — Нижний, Пермь, Кунгур… Впереди поднимались горы, и Саша с тревогой вспоминал Урал, забравший жизни семерых каторжников… Летняя ночь выдалась сырой и холодной, раны его, полученные зимой у Тобольска, когда на этап напали беглые каторжники, нестерпимо ныли. Спать пришлось под нарами, перенаселенность в пересыльной тюрьме была такая, что яблоку упасть негде. От духоты и вони, перемешанной с испариной десятков людских тел, ему иногда казалось, что он под водой или — уже умер. Ему так часто казалось с тех самых пор, как повели по тракту в кандалах. Дожди сменялись морозами, морозы — непролазной грязью, потом зацвели удушливо травы, ветры задышали в лицо жарою. Кто-то грезил побегом. По весне всегда кто-то грезил побегом. И бежали многие. Кто-то — всего несколько метров, пока не настигал выстрел, кто-то — версты, пока не погибал в тайге, сбившись с пути.

Саша тупо шел, глядя под ноги, боясь, что однажды не хватит сил, засыпая, едва приклонив голову, проглатывая заплесневелый хлеб, запивая его прокисшим квасом и ровным счетом ни о чем не думая.

Петербург казался ему теперь пригрезившейся сказкой, а сердце перестало сжиматься от жалости к себе, притерпелось, обмякло, стало равнодушным и глухим ко всему. Лишь одно воспоминание тревожило его, и была то обворожительная златовласая девушка, оставшаяся в заоблачном раю, куда ему теперь не было возврата. Это воспоминание поначалу являлось ему чаще других и было похоже на смерть. Потому что лучше умереть, чем испытать подобную безнадежность.

Он выбросил Алису из головы — и жить стало гораздо проще. Проще выживать среди харкающих кровью, озверелых душегубов, которых везде встречали с враждебностью и в пересыльных тюрьмах держали строже других.

Борода у него выросла окладистая, на пестром халате зияли бреши, серый костюм из нанки потерял цвет и обветшал так, что, казалось, рассыпется в один прекрасный миг. В пересыльной тюрьме под Тобольском в их партию влилось несколько местных, осужденных на каторжные работы. Тут впервые появился у него товарищ — земский фармацевт-отравитель, терзавший себя беспричинными истериками и полоумными фантазиями. А может быть, и не беспричинными, может быть, это загубленные души являлись ему в страшных видениях, надеясь на отмщение.

Никто, кроме Саши, не пытался вступать с ним в разговоры, другого полета была птица, хоть и приземлилась в том же гнезде. А для Саши все же разнообразие — поговорить пусть с безумным, но все-таки — с ровней. И чего только он не наслушался за долгие месяцы совместного пути. То нес товарищ его какой-то бред, то говорил дело: научил, например, есть крапиву молодую по пути, говорил — зубы качаться перестанут, раны затянутся. И действительно — помогло.

Их путь лежал в Иркутск. А затем — в Читу. Всех должны были разместить на разные рудники, дабы не вышло сговора. Никто не знал, где пути его придет долгожданный конец. Каторжные работы в сравнении с длительным переходом казались облегчением.

Фармацевт, нареченный Гаком за малый рост и круглые бока, кричал, что дураки, что в рудниках сдохнут быстрее, чем в чистом поле, и затягивал фальшивым фальцетом дурацкую песню про Ваньку-подлеца и легковерную красавицу. Но никто не подтягивал. Гака не любили. Впрочем, о любви здесь не помышляли. Не было здесь любви — только озлобленность, звериная ненависть и стремление выжить.

Навстречу им попадались купеческие обозы — везли из Кяхты чай, обгоняли обозы с пушниной, двигающиеся в Китай. Сопровождали обозы конные казаки: маленький обоз — несколько человек, большой — настоящее войско.

По мере продвижения на восток комары делались крупнее и набрасывались на заключенных тучами. Казаки надвигали шапки на самые брови, каторжники заматывали голову тряпками, трясли ею поминутно. К вечеру у всех были распухшие лица, искусанное кровопийцами тело горело огнем.

Деревушки по дороге попадались все плоше. Жители порой выходили из домов и смотрели, как ведут каторжников. Одинаково тупое выражение застыло на лицах и седых стариков, и баб, и малых детишек. Мужчин видно не было, они месяцами безвылазно обитались в лесу, промышляя пушнину, чтобы продать ее за бесценок приезжим купцам и у других купцов втридорога купить хоть немного муки на вырученные деньги. В домишках пол был земляной, окна затягивали бычьим пузырем. Топили по-черному. Свечей отродясь не видывали. В долгие зимние вечера жгли лучину. Места были гиблые. Все еще Россия, да не совсем. Азия…

Гак бредил побегом. Как только видел поблизости опушку, с которой поднимался слабый дымок, толкал Сашу в бок.

— Ты видел? Видел?

— Что там?

— Это же беглые кашеварят. Их тут прорва…

На их пути действительно встречались разные люди. Случалось, что шедший навстречу бродяга нырял в придорожные кусты, едва завидев партию. Кто-нибудь из казаков скакал вперед, да куда ему было на лошади сквозь лесные заросли.

— Куда же бегут? — спрашивал Саша.

— Дураки они, понимаешь, идиоты! Домой бегут. В родную деревню. Тоска у них, видишь ли! Кручина. Тьфу. Там-то их и сцапают.

— А куда же бежать?

— В Америку! Непременно в Америку! В Китай нельзя — выдадут. Слышал. Знаю. Нужно через Байкал, к океану, а там — на иностранное судно. Нас возьмут. Мы ведь из благородных. Скажем, так, мол, и так, за убеждения страдаем…

— На Байкале, слышал я, ветра. Задует баргузин — и никакая лодка не спасет.

— А зимой, по льду? Только бы дойти!

От таких разговоров у Саши кружилась голова. Но потом он понял — ему не хочется в Америку. Если уж бежать — то в Петербург. Только — в Петербург. К ней, к Алисе…

Еще не вышли из сибирских лесов, а у Гака снова в голове помутилось. Фармацевт перевязывал тряпицей сочащуюся рану одного из мужиков и вдруг, как блоха, отскочил от него в ужасе, задергался весь, запрыгал, пытаясь стряхнуть с себя что-то. Бросился к конвоирам, заговорил почему-то по-французски. Те глаза вылупили да пинками его назад в колонну загнали. А он все кричал, ругался, плевался, чуть до обморока себя не довел. «Лепра, лепра… Все подохнем. И вы тоже подохнете», — кричал он конвоирам, грозил кулаком, пока не получил прикладом в зубы. «Все подохнем, — шептал он со смехом себе под нос до самого вечера. — Все!»

Саша, привыкший к его полоумным выходкам, тогда ни о чем не спросил. Но в ближайшем же городке фармацевт разделся догола и под дружный хохот заключенных стал вертеться и так и этак, осматривая самого себя с головы до пят. А потом сел и как-то обмяк сразу. Тело его было в пятнах со струпьями.

— Сними рубаху, — потребовал Гак.

— Зачем? — безразлично спросил Саша.

— Эпидемия, — прошипел фармацевт. — И я тоже, и все мы…

Не договорив, он рывком задрал на Саше рубаху, оголив правый бок. Саша махнул на него рукой и решил не сопротивляться. Гак обследовал его бок, подбежал сзади… Отвратительное, гнилое его дыхание надоело Саше, он дернул рубаху…

— Чего ты все вынюхиваешь?

— Лепра! У всех — лепра!

— Что такое?

— Проказа. Все сдохнем.

Саша слышал что-то о прокаженных от отца; воспоминания хоть и не удержались в памяти, но отдавали чем-то жутким и безысходным. Он посмотрел на свое тело внимательней и нашел несколько розовых пятен на локтях и коленях. Потрогал — не болит. Гак ткнул длинным скрюченным ногтем — не больно, даже не почувствовал ничего.

— Ты последний сдохнешь. Кровь из носа течет?

— Нет.

— Подожди.

И зашептал отчаянно Сашке в ухо:

— Сбежим, друг! Куда угодно — сбежим. Это ведь уже не каторжными работами пахнет, не рудниками. Здесь врачей нет, а как обнаружат… Думаешь, нас к другим заключенным отправят? — Он истерически рассмеялся. — Они нас заживо похоронят — сожгут или закопают. Иначе с этой болезнью нельзя. Эпидемия. — Он перешел на страшный, угрожающий шепот. — Не будет для нас никаких рудников. Смерть. Постреляют, да в ров. Слышал я про такое, когда заподозрили чуму в нашей губернии…

— А как ты ошибся? Ты ж не доктор!

— Я в Германии учился, — гордо выпрямился Гак, — да не закончил курса… Но с этакой штукой сталкивался.

— А не от тебя ли и пошло? — нахмурился Саша.

Тут Гак захохотал. Остановить его не было никакой возможности. Пинки и окрики конвоиров только раззадоривали его, он хохотал все громче и громче…

Все следующее утро Сани никак не мог выбросить из головы сказанного. Выходит, он уже труп. Только еще шагает по дороге и перекачивает воздух неизлечимо больными легкими. И шагать ему так только до Читы. Там разберутся, что к чему, и… Неужели действительно перестреляют? Он вспомнил про падеж скота в Малороссии. Тогда все стадо согнали в ров, порезали и подожгли. Неужто так и с людьми?

Просыпалось в нем какое-то забытое чувство, похожее на возмущение. Он ведь человек, душою наделенный. И мало того, что терпит муку несправедливую, так еще и вовсе уничтожен будет, как бессловесная тварь. За что же, Господи? Или нет тебя? Или плач человеческий не долетает в твои малиновые кущи?

Бежать было бессмысленно. Пятерых, рвавшихся из строя, пристрелили на тракте на его глазах. Хотя белобрысый монах и не бежать собирался, а животом маялся, в кусты полез. Так охране все одно — пристрелили как собаку.

Тягучий запах хвои насторожил его. Слишком был он теперь мил и дорог его сердцу. Ужас смерти сделал то, что не сумели ни холодные обливания, ни полуторагодовой путь на каторгу, — вернул его к жизни, заставил почувствовать ее вкус, цвет и запах. И так захотелось вдруг жить! Так захотелось вернуться назад, и чтобы отец — живой, и чтобы она, она — Алиса…

До Иркутска они так и не добрались. Колонна каторжников теперь оставляла за собой кровавый след… Гак дышал по ночам страшно. И только когда нос у фармацевта прогнулся в середине и когда кровь потекла у одного из охранников, забили тревогу.

Их не допустили до тюрьмы. Загнали в барак, стоящий в чистом поле, за деревней. Приехал человек из штаб-докторских… велел вывести фармацевта, посмотрел, поговорил с ним и, отшатнувшись в ужасе, замахал руками, погнал коляску прочь.

В тот же вечер Гак удавился. Сплел веревку из ветоши, в которую был одет, и… Переполох поднялся страшный. Солдаты бегали и орали, тараща глаза, им тоже было страшно, потому как не знали или, может, наоборот — догадывались, что будет. К телу Гака никто не прикасался, все боялись страшных пятен, хотя у многих были точно такие же.

Этой ночью Саше приснился необыкновенный сон. Алиса и черный незнакомый человек. Она говорит Саше что-то, зовет, а человек этот за руки ее держит, не пускает. Только вот слов, жаль, не разобрать. Саша вскочил взмокший, с трясущимися руками. И — сразу же решился. Все одно — двум смертям не бывать. Оглянувшись, раскрыл мешок, куда с вечера сам же по приказу солдат запихивал тело Гака, вытащил его окоченевшее тело, перенес под нары, на свое место, положил лицом вниз. Авось не заметят. Влез в мешок и замер. Будь что будет. Могут, конечно, и живьем сжечь. И то хорошо.

Еще затемно, задолго до рассвета, скрипнула дверь и кто-то, стараясь идти неслышно, потянул мешок по полу. Саша сцепил зубы, чтобы не завыть, и как заведенный повторял и повторял единственную, памятную с гимназии молитву: «Господи, иже еси на небесах, да святится имя твое…» Забывал, ошибался, начинал тысячу раз сначала, сбивался снова и опять начинал. И так — долго, пока мешок завязывали над его головой крепким узлом, пока тащили по дороге (под спину попадали мелкие камушки), пока тянули, чертыхаясь, куда-то наверх (голова билась о камни). Потом мешок взяли с двух сторон за концы, покачали (душа ушла в пятки: не с обрыва ли?), и он полетел и шлепнулся на что-то мягкое и мокрое.

Сверху были слышны голоса.

— Не принимает?

— Заразы боится! Спустись-ка вниз, глянь.

Дальше звук камешков, скрип сапог и совсем рядом, шагах в десяти, снова крик:

— Нет, не подойти! Трясина сплошная.

— Да и Бог с ним. К утру затянет.

И снова скрип сапог, на этот раз — удаляющийся.

Выждав примерно четверть часа после того, как все звуки окончательно смолкли, Саша разжал вконец онемевшие пальцы и попытался вылезти из мешка. Не тут-то было! Мешок оказался крепко завязан снаружи, а нервы сдали окончательно, грудь требовала немедленно свежего воздуха, глаза — неба. Он задергался в панике, силясь ослабить мертвую хватку веревки над головой. Ужас, который он испытывал при мысли, что не сможет выбраться из метка, казался ему предельным для человеческого сердца.

Его бессмысленные энергичные движения словно пробудили землю. Она ожила, задвигалась в такт и пыталась проглотить его. «Трясина», — вспомнил Саша и понял — мешок сбросили в болото. Он неумолимо погружался в зловонную темную душную мглу. Стараясь двигаться как можно тише, Саша попытался разорвать пеньковую прочную ткань мешка. Он явственно чувствовал смрад раскрывающейся перед ним пропасти. Вдруг окоченевшие пальцы наткнулись на дырку в мешковине. Он принялся разрывать ткань. Сначала осторожно, потом яростно, и вот уже показались небо, затянутое белыми неподвижными облаками, и яркие ягоды земляники перед самым его носом.

Он стоял по пояс в болоте, пытался поднять ногу, но кандалы тянули вниз. На секунду ему показалось, что это фармацевт не желал уходить в последний страшный путь один и тянул его за собой. Саша не знал, сколько прошло времени с тех пор, как он увидел небо над головой. Может быть, час, а может, все пять. Его тело погружалось в темную густую жижу. С диким усилием Саша рванулся вперед, ухватился за толстую корягу, подтянулся, прижался к коряге, да так и застыл по грудь в трясине, обнимая покрытое лишайником мертвое дерево.

Что-то изнутри подмывало сдаться. Нашептывало, что так проще. Что толку тратить на борьбу силы, которые все равно на исходе? Тем более что борьба — неравная… Сдаться, сдаться… Отпустить корягу, расслабиться, погрузиться во тьму. Все равно ведь придется, все равно больше нет мочи… Все равно с минуты на минуту уснешь, уснешь и отпустишь дерево, и тогда…

Мысли текли вяло, сонно. «Сколько мне еще осталось?» — думал Саша, глядя в померкшее небо. Где-то неподалеку раздался грохот, похожий на гром, и ветер принес едкий запах гари.

Барак с каторжниками сначала обстреляли, а потом подожгли. Солдаты охраны пытались оказать сопротивление лиходеям, но слишком мало их было против нападавших. Из горящего барака с воплями выбегали каторжники и попадали под пули. Стрелявшие были одеты как крестьяне, но уверенная осанка и отменная меткость выдавали в них военных…

Услыхав топот копыт где-то сверху, Саша прижался к коряге изо всех сил и оказался в трясине по горло. Если бы не тяжелые кандалы, может быть, у него и появилась бы надежда… И тут он понял, что будет жить до тех пор, пока не сдастся сам. Если сопротивляться до конца, не заметишь, как перейдешь в мир иной. И еще он понял, что не сдастся. Он будет жить до последнего отпущенного ему мгновения, он ни за что не разожмет пальцев.

Чтобы достойно провести последние свои часы, он попытался вспомнить что-нибудь самое светлое и радостное, что было в его жизни. И к нему пришла Алиса. Она была тут, с ним, смеялась тихо, блестела жемчужными зубками, щурила глаза с пушистыми ресницами. Нежное видение взывало к нему с любовью, протягивало руки, и стоило только…

Голова Саши упала на грудь, и он чуть было не выпустил из рук корягу. По телу прошла дрожь, разламывая суставы. Он встрепенулся и в ту же секунду закричал бы, если бы мог, окунувшись в желтые светящиеся глаза…

В двух шагах от него на поляне стоял бурый волк, и глаза его, прикованные к Сашиному лицу, слабо мерцали желтым удивительным светом. Мгновение — и мир вокруг Саши стал желтым, а вместо волка на поляне показалась женщина. Это было последнее, что он запомнил, потеряв сознание и разжав пальцы…

Очнувшись, Саша понял, что дело совсем плохо. Он лежал горизонтально, и на него давила не трясина, а земля. Наверняка он уже умер. Это и есть потусторонний мир: лес с мшистыми елочками, с отцветающими пряными травами.

Он лежал, зарытый в глину, словно в неглубокой могиле, только голова торчала над землей, но и волосы и лицо были вымазаны той же глиной. Он провел языком по верхней, затвердевшей от глины губе. Вкус ему понравился — холодный, приятный. Пить хотелось до одурения. Только он об этом подумал, как перед ним появился кувшин с водой.

Жадно припав к воде, он все-таки успел разглядеть краешком глаза женщину, стоявшую позади него. Тонкие длинные пальцы, черные пряди волос из-под сбившегося старого платка. А что самое странное — узор платка был хорошо ему знаком, в таких платках чуть ли не каждая баба ходила в Малороссии.

Напившись и отдышавшись, он хотел расспросить женщину, но ее и след простыл. Он остался в одиночестве, вокруг бушевало море зелени — и приводило в восторг, сродни тому, что он испытывал когда-то в притоне Зи-Зи, часами не отрываясь от кальяна. «Что-то подмешано в питье…» Три дня он лежал погребенный в красной глине, три дня черноглазая женщина поила его водой и поливала глину, чтобы не высыхала так быстро. На четвертый день она сказала ему:

— Не бойся. У тебя страшная болезнь. Земля тебя вылечит…

Саша, много слышавший на этапе о бурятах, удивился, до чего знакомой показалась ему речь женщины. Чудный малоросский акцент, огромные черные глаза — совсем как крепостные Налимова. Он улыбнулся ей.

— Нужно лежать еще.

— Сколько?

— Десять дней, пока не заживут раны.

— У меня проказа. Раны не заживут.

— Я видела, — сказала женщина чуть высокомерно. — Все пройдет.

Она поднялась, и Саша испугался, что снова останется один.

— Подожди, — прохрипел он. — Поговори со мной.

Женщина повернула голову набок, словно раздумывая — остаться ей или нет, покачала головой:

— Не сейчас. Ночь идет.

И показала пальцем куда-то далеко, куда Саша не мог заглянуть.

— Скажи хоть, как тебя зовут, — в отчаянии крикнул он, уже не видя ее.

— Макошь…

И опять в голове у Саши все перемешалось. Макошь — это ведьма из детских сказок. Помнится, Марфа пела старинную песню, заунывную и страшную, про эту Макошь. Будто сидит она в своей избушке, а руки у нее — длинные, что версты. Сидит и прядет пряжу. Сидит и думает о людях. И все, что она за своей работой придумает, с людьми непременно происходит. Песня заканчивалась просьбой, чтобы оплела Макошь соперницу, на ночь кудель сдуру оставившую, чтобы надумала Макошь жениха-красавца и дорожку бы ему к дому певуньи показала.

Небо темнело на глазах. Из голубого превратилось в темно-синее, проступили на нем крупные высокие звезды. А как небо зачернело, звезд стало видимо-невидимо — и крупных, и мелких. Саша смотрел на них широко раскрытыми глазами, и ему казалось, что небо колышется, дышит, живет…

Откуда-то издалека, из-за невидимых деревьев, накатывало яркое свечение. Ему хотелось посмотреть — что же там такое, но голову было не повернуть. Вдруг послышались легкие шаги и тихий смех. Перед ним показался кувшин, обхваченный тонкими пальцами, а потом, когда вода утолила его жажду и одурманила уже знакомым зельем, появилась и голова Макоши. Саша притворился, что забывается во сне, хотя теперь зелье уже не так сильно действовало на него, как прежде, и сквозь ресницы, преодолевая подлинную истому сна, следил за происходящим.

Сияние нарастало, Макошь, убедившись, что он уснул, перешла от его изголовья к ногам. Удар бубна был настолько неожиданным, что Саша чуть не вскрикнул и не выдал себя. Женщина стояла над ним обнаженной, с распущенными черными волосами, закрывающими ее до колеи. Она грациозно встала на цыпочки, легко вскинула над головой руки с довольно тяжелым бубном и ударила в него. В этот миг сияние разлилось по небу, звезды померкли и в центр выкатилась громадная влажная нежно-розовая луна. Макошь издала гортанный звук, эхом отозвавшийся вдали, и закружилась под звуки бубна в сумасшедшем танце. Больше сопротивляться действию зелья у Саши недостало сил, и он опрокинулся в сон, наполненный ворохом ужасных видений…

Сначала ему казалось, что он вовсе не спит, а продолжает наблюдать за безумным танцем колдуньи. Ритмичные удары бубна заставляли его тело вибрировать в такт. На душе становилось весело, как у Зи-Зи когда-то. Сейчас бы поймать эту фурию, он бы показал ей… Сердце неслось кувырком вдогонку обнаженной нимфе и уже не билось, а свербело невыносимо, так, что Саша подумал: «Хватит притворяться! Нужно открыться ей, подозвать…» Но женщина неожиданно прильнула лицом к его лицу. Саша потянулся к ее губам ртом и остановился как от толчка, раскрыв широко глаза. Перед ним сидел бурый волк и смотрел на него неподвижно желтыми глазами. Где-то в отдалении слышался звон бубна — по земле пронесся тяжелый вздох, и волк бросился на Сашу, впиваясь зубами в горло… Откуда-то тотчас налетели крылатые омерзительные существа и захлопали крыльями. Волк поднял окровавленную морду.

Ужас заставил Сашу сбросить чары сна, и он опять увидел обнаженную женщину, кружащуюся над ним в белом сиянии луны. Но теперь ему почему-то казалось, что это — Алиса. Он обрадовался, хотел было позвать ее, но почему-то понял, что Алиса его не услышит. И чтобы не спугнуть видение, стал следить за нею молча, улыбаясь, пока видение не охватил огонь и Алиса не превратилась в огромный язык пламени…

Больше в эту ночь он ничего не видел. Хотя долго еще носило его под звуки бубна по бескрайним черным просторам ночи, и долго звучали гортанные выкрики Макоши, и звук бубна не умолкал до самого рассвета.

Дальше дни потекли удивительно протяжно. Редко подходила к нему женщина с кувшином и тут же уходила. Он едва успевал перекинуться с ней словечком:

— Я каторжник.

— Знаю.

— Меня могут найти.

— Только не здесь…

— Сколько еще осталось?

— Пока Макошь не скажет.

— Ты из ссыльных?

— Родители — ссыльные. Из Киева. А я здесь родилась.

— А за что их сослали?

— За колдовство…

Ему начинало казаться, что это чистилище после смерти. Невероятно, чтобы эта серьезная женщина могла плясать здесь при свете полной луны. Наверно, ему стали являться видения, как когда-то бедному фармацевту. Пригрезились же ему и волк, и тучи черных отвратительных тварей, похожих на летучих мышей…

Однажды женщина пришла к нему с лопатой.

— Никуда не ходи, — предупредила она. — Откопаю — сиди на месте. Макошь будет смотреть.

Она осторожно освободила его от красной глины. Он был совсем без одежды, но ничего не стеснялся. Пошевелиться тоже не мог. Тело застыло, словно так и не сбросило тяжелый груз земли. Женщина облила Сашу водой и внимательно осмотрела его тело, без всякого смущения. Затем она вскинула руки, соединив ладони, будто в молитве, и что-то горячо зашептала себе под нос.

— Что ты делала? — спросил он, когда она повернулась к нему.

— Проказы нет, я благодарила Макошь. Но тебе придется еще долго натираться этой глиной, — женщина ткнула пальцем в разрытую землю.

Саша посмотрел на свои колени и локти. Пятна исчезли, чувствительность вернулась. Он с трудом поднялся, сел и стал обмазывать себя красной глиной.

Он отчетливо видел, что находится на поляне перед избушкой. Кандалы с его ног сняты, остался только широкий след, где кожа была стерта. Раны от пуль затянулись. Он провел рукой по подбородку, по голове — волосы и борода были начисто сбриты… Саша посмотрел на женщину.

— Спасибо.

Не зная, что еще сказать, он принялся мазать тело глиной, но она остановила его.

— Пойдем.

Макошь (он уже не был уверен, что ее так зовут: слишком часто она говорила о себе как бы в третьем лице) помогла ему подняться, повела в избу. Комнатушка была маленькой до такой степени, что кровать женщины упиралась в противоположные стены комнаты. Женщина принесла ему поесть — маленький кусочек вяленого мяса и кувшин с квасом. Вкуса того и другого он не почувствовал, проглотив все единым махом.

Макошь постелила рядом со своей кроватью вытертые овечьи шкуры и указала на них Саше. Он хотел было возразить, но не успел: повалился на пол и тут же заснул. Алиса явилась в его сон, как только он смежил веки. Она была необыкновенно нарядная и веселая, и ему стало грустно — неужели она о нем позабыла? И тут же — стыдно: зачем ей лить слезы о каторжнике? Алиса меж тем сжала кулаки, посмотрев куда-то мимо…

 

Глава 5

Дуэль

Этим вечером она действительно стояла, сжав свои маленькие кулачки и пристально глядя Герману в глаза. Их вечера превратились в сплошную пытку. Она смотрела на него с вызовом, он улыбался как ни в чем не бывало, читал газету, пил чай с ромом, а потом, галантно откланявшись, отправлялся к себе в спальню.

Алиса смотрела на дверь, затаив дыхание. Выйдет снова? Позовет ее? Но дверь оставалась неподвижной и неприступной. Закусив губу, Алиса отправлялась к себе и бросалась на постель, молотя подушку кулаками.

В тот вечер, глядя в глаза умирающей бабушке, она стала взрослой, стала сильной и была способна на все. Однако закрытая дверь Германа доказывала, что она способна не на все.

Алиса терялась в догадках: что происходит? Она живет в его доме, он тратит на нее сумасшедшие деньги, удовлетворяя любую вздорную блажь, и ничего не требует взамен. Если это игра, ее правила Алисе непонятны. А Герман ничего не объяснял. Рассказывал истории, анекдоты, сказки, но прямо не отвечал на ее вопросы. Любит ли он ее? Этот вопрос терзал Алису больше всего на свете.

Она пыталась отвлечься, погрузиться в приготовления к завтрашнему балу у генерала Козлицина, но лихорадившие чувства любое ее предприятие обращали в пшик. Она покрикивала на Любашу, перепуганно мечущуюся от гардероба к зеркалу с пятой парой бальных туфелек, потом приказала поставить греться щипцы, зная, что Герман терпеть не может буклей, потом, раскаявшись, щипцы отменила, Любашу выгнала на кухню приготовить шоколаду, а сама села у зеркала и засмотрелась, как по разрумяненному ее лицу ползет злая слеза.

Досада на Германа была настолько сильна, что каждое движение Алисы, каждое ее слово выдавали необыкновенно сильную, но сдерживаемую экзальтацию. Петербургское общество, где не хватало темпераментных роковых красавиц, с воодушевлением приняло в свое лоно Алису Форст, тем более что опекуном ее был статский советник Герман Романович Нарышкин — первый друг и, как утверждает молва, советчик товарища министра финансов.

О ней с придыханием перешептываются молодые люди, ее недвусмысленно пожирают глазами степенные отцы семейств, и даже седые старики, оглаживая кустистые бороды, натужно крякают ей вслед. Девушки перед ней трепещут, дамы мечтают принимать ее дома запросто, втайне ненавидя, но желая увеличить свой вес в мужском обществе. Лишь старухи глядят на нее с откровенной неприязнью, одергивая своих крякающих мужей и повторяя, возводя очи небу: «И куда это катится современный мир?»

За глаза рассказывают потрясающие по своей лживости истории о ее романах. Роковая женщина никому не дает покоя. Двое мужчин, оказавшись подле нее, тут же становятся заклятыми врагами, ее улыбка способна разрушить помолвку, обозначить контуры дуэли, превратить добродушного отца семейства в безумца, напоминающего павиана, а милую, приветливую женщину — в первостатейного филера, дрожащими руками выламывающего запертый ящичек бюро в кабинете мужа в поисках надушенного клочка бумаги или какой другой улики.

Роковая женщина привносит в общество необходимое ему возбуждение. Без нее это общество давно бы скисло и покрылось плесенью. И какими мертвенно-скучными кажутся женщины, безупречно следующие чувству долга, пока их не затянет в водоворот страстей, разбуженных ветреной, бессердечной фурией с ангельским лицом.

Так или приблизительно так растолковал Герман Алисе ту роль, в которой он хотел бы ее видеть. Роль пришлась Алисе по вкусу, она чувствовала себя в ней легко и уверенно, и вскоре по Петербургу поползли слухи о роковой красавице-немке, получившей прозвище ночной княгини.

Усвоив роль, Алиса вписала в нее несколько собственных правил. Так, единственным человеком, с которым она всегда обходилась по-товарищески, стал Всеволод Усольцев — заядлый бретер, кладущий на десяти шагах заряд в заряд, известный женоненавистник, лишь для ночной княгини делающий исключение. Рядом с таким человеком можно было не бояться ни неосторожного мужского намека, ни оскорбительного женского выпада. Хотя она и редко пользовалась надежным крылышком Усольцева, но никогда не упускала возможность выказать ему свое расположение и дружбу, прекрасно памятуя поговорку, что «сани готовят летом».

После смерти бабушки и возрастания привязанности к Герману Алисе до одури захотелось мстить всем, кто виновен в ее несложившейся жизни. Да, она сидела теперь среди бархатных подушек и подпиливала ноготки перламутровой золоченой пилочкой, а злые планы роились в ее головке, как пчелы у улья. Ей захотелось разыскать своего отца и посмотреть на него. Она обратилась к Герману, и глаза ее сверкали точно так же, как по возвращении из имения Курбатских. Ему пришлось повозиться, войти кое-кому в доверие, дело-то было слишком давнее. Но в конце концов фрейлина ее величества Мария Александровна Вейская поведала ему и о своей подруге Лизхэн, и о ее смешном увлечении драгунским лейтенантом Пьером. Пьер оказался полковником в отставке Петром Ивановичем Трушиным, с которым Алиса не раз встречалась на балах и однажды танцевала польку. Как только Герман назвал ей имя, она тотчас вспомнила этого грузного бравого господина, тяжело вздыхавшего во время танца и подкручивающего усы. Герман спросил у нее, какой она видит свою месть, и Алиса, как ему показалось, задумалась.

Герман ждал и смотрел на нее жутковатым взглядом. «Не только смерть приводит человека в возбуждение, но и сами мысли о ней…» — пронеслось в голове Алисы. Трудно сказать, кому ей хотелось отомстить больше — отцу, невольно способствовавшему ее появлению на свет, или Герману, запирающему дверь на ключ каждую ночь, от нее запирающему. А может быть, обоим?

— Есть ли у него дети?

— Двое. Оба мальчики, погодки.

— И жена, стало быть…

— Болезненная, некрасивая. Все ездит лечиться на воды.

— Куда? — машинально спросила Алиса.

— Ей прописывают климат Кавказа.

— О! — воскликнула Алиса. — Там ведь, кажется, стреляют…

Что-то высчитав про себя, он ответил:

— Разумеется.

Это было согласием, она уже знала. И она казалась себе повелительницей самого зла, кровожадной царицей мести. А Герман был ее покорным слугой, готовым совершить по первому требованию любое святотатство, принести любую жертву. Ее замыслы явно влили в него струю новых жизненных сил. Сейчас он любил ее, и это было очевидно. Но Алиса не успела воспользоваться моментом. Она была неопытна, при всей той чудовищной лжи, которую про нее рассказывали.

Оценив ситуацию, Герман пожелал ей спокойной ночи и вышел из залы. Алиса закрыла глаза, чтобы успокоиться. Потом подошла к его двери, толкнула ее. Тщетно. Дверь была заперта, как всегда. Алиса прижалась к холодной двери всем телом, словно та могла остудить ее жар, и попросила:

— Открой! Пусти меня!

Герман прислонился к двери лбом, удерживая себя из последних сил. «Нет, ты будешь сильной, девочка моя, моя любовь. Не мне ты принесешь свое сокровище, как бы ни обливалось сердце мое кровью. Не я буду первым. Не я. Но я буду вторым, и — третьим, и — сотым. Потом ты станешь моею, и только смерть тогда сумеет нас разлучить. Тебе еще нужно набраться силы. А сила эта в твоем страстном желании мести. Раздай себя до конца, и тогда мы станем равны. Девочка моя, моя любовь…»

Дверь вздрогнула под натиском маленьких кулачков. Алиса молотила по ней до боли, не думая о том, что Любаша может услышать, выкрикивала бессмысленные проклятия, моля его о любви. О той любви, от которой он задыхался в двух шагах от нее… Она так и уснула у порога его комнаты, словно собака, которую хозяин не впускает домой.

Пренеприятнейшую девицу, о которой ходили умопомрачительные слухи, Капитолина Афанасьевна заметила, выходя из церкви. Та снисходительно посмотрела и слегка кивнула. Ей? Мужу? Какая дерзкая особа!

— Кому это она? — заговорщицки зашептала Капитолина Афанасьевна мужу, не замечая его необычной бледности и мелкого подрагивания пальцев. — Мне показалось — нам.

— Это девица Форст, кажется, — пробурчал муж и, пытаясь перевести разговор в другое русло, добавил: — Ты уж, маменька, не шали там на югах, а то…

— Порой мне кажется, что подобные девушки не в себе, — не обращая внимания на его игривый тон, продолжала жена. — Встречала я эту особу на похоронах графа Турбенса. И, представь, во время панихиды она разразилась истерическим смехом! Правда, ее опекун попытался сгладить неприятное впечатление, увел ее, объяснив что-то про нервы. Но я тебя уверяю, сделала она это специально!

— Да брось ты ее, маменька! Далась она тебе!

— Даже если и от нервов, — не унималась Капитолина Афанасьевна, — нужно лечиться своевременно.

— Как ты?

— Конечно. Нужно следить за собой. Я ведь не ради удовольствия еду в Кисловодск. Ты бы попробовал эти противные воды. Один запах чего стоит! Но ради приличий…

Алиса произвела на бедную женщину столь сильное впечатление, что та не унималась до полудня, пока не села в карету и не укатила в сопровождении Александрины, своей троюродной сестры и амурной пассии мужа, падкого на блондинок.

Выпроводив наконец жену и отослав сыновей к теще, Петр Иванович кинулся разыскивать ночную княжну. В последние дни она питала к нему повышенный интерес и были все основания считать, что ее сердце дрогнуло под его натиском. Выпроводить взашей слуг и тащить ее домой! С такими и предлога изобретать не надо. Как отыщется — так и действовать!

Пока Петр Иванович командовал себе в атаку, Алиса отсиживалась дома и никуда целую неделю не выезжала. Герман уехал по делам, говорил — в Москву, однако у Алисы шевельнулась догадка о его намерениях. Он будет вместе с нею и на этот раз. Он всегда незримо будет рядом, как в том сне, который приснился ей… когда? Она не помнила. Все воспоминания, связанные с Сашей, были начисто стерты ею из памяти. Ну не все ли равно — когда.

Петр Иванович, очевидно, совсем потерял голову, потому что в поисках своей чаровницы объездил весь город, а потом явился к ней домой под предлогом потолковать с Германом Романовичем о продаже имения. Узнав от Любаши, что хозяин в отъезде, а хозяйка больна, Петр Иванович воодушевился и расспросил девушку о болезни Алисы, на что та, подготовленная к его появлению, сообщила, что болели, мол, а теперь слабы настолько, что не в силах принять его, и велели приходить денька через два.

Петр Иванович обомлел от такого подарка судьбы — «велели!». На следующий день он прислал Алисе охапку полевых цветов, из которых она оставила только колокольчики да ромашки, приказав Любаше остальную траву вынести вон. Через два дня возбужденный до предела Петр Иванович был допущен к болящей, встретившей его на диване в легком домашнем платье с распущенными волосами, украшенными венком из его цветиков. Дрожащими губами, изогнувшись, он прикоснулся к низко протянутой руке и, потеряв контроль над собой, бухнулся тут же на паркет, сжимая колени чаровницы и бормоча не по возрасту бурные признания. Алиса смеясь оттолкнула его, но ровно настолько, чтобы он не потерял надежды, а был бы спровоцирован на дальнейшие поползновения к ее ручкам и главное — ножкам. Глаза Алисы горели, решительность была холодной и расчетливой. Каждое ее слово в этот вечер падало на хорошо подготовленную почву. Старый ловелас сгорал от нетерпения, а девушка капризничала и предложила ему сначала покаяться — признаться во всех своих любовных связях.

Алиса приказала ему везти ее кататься, пообещав «стать хорошей девочкой», если он «искренне облегчит свою душу и расскажет ей все-все-все». Обезумевший от такой прямоты, отставной полковник, покуда их экипаж бессмысленно колесил по городу, сидел рядом с ночной княгиней словно на иголках, хрипло перечисляя свои любовные победы и расписывая свои мужские достоинства.

Отдав приказание кучеру к восьми часам подъехать к своему дому, Петр Иванович прервал свой рассказ, как раз упомянув имя Лизоньки Дунаевой (по мужу — Курбатской), и заискивающим тоном спросил:

— Не угодно ли размяться, моя прелесть?

Алиса поморщилась, подумала и протянула полковнику руку. Садик перед домом скрыл их от любопытных глаз, особняк (приданое жены) встретил приятной прохладой после жаркого вечера. В укромном уголке просторной бальной залы был накрыт столик — шампанское, лимоны, конфекты, — и по неловкой сервировке Алиса догадалась, что Петр Иванович обошелся без слуг и в доме, кроме них двоих, никого нет.

Говорить он мог уже с трудом, таращил на Алису наливающиеся от шампанского безумием глаза и сыпал пошлостями по поводу некоторых частей ее тела. Слушать было скучно, интереснее было другое.

— Так что там про Лизоньку… Как ее? Дунаеву, кажется.

— Ай, да что про нее говорить. Только пальцем поманил. — Петр Иванович подобрался к Алисе и поймал наконец ее руку. — Не в пример вам, дорогая моя. Ах, какие ручки…

Он погрузился в лобызания ее ручек, запыхтел, раскис. Изо рта вылетали тяжелое дыхание и хрипы, напоминающие предсмертные. «Животное, — равнодушно подумала Алиса. — Грязное и мерзкое. Это тебя и погубит».

Она проворно вырвала ручку и побежала по зале, лавируя между колонн. Однако полковник оказался проворнее, чем она полагала. Эти забавы были ему не внове, а желание начисто смело светские любезности.

— Попалась! Теперь — моя!

Алиса не помогала ему разделываться с крючками и булавочками в ее наряде. Она с удивлением прислушивалась к своему спокойному сердцу, четко и ритмично выбивавшему удары в обычном темпе. Раз-два-три, раз-два-три…

— Где вы с ней встретились?

Платье ее расстегнуто, и воротничок надорван с краю, но зашивать бесполезно. Прощай платье. Да и вряд ли она захочет когда-нибудь снова надеть его.

— Это был длинный коридор?

Разумеется, длинный. Неужели ее мать могла полюбить такого фанфарона и бабника?

— И что она сказала, когда вошла?..

А впрочем, не стоило труда и догадаться… Все было точно так же… Хотя нет. Для него — точно так же. А что чувствовала та безумная девица, которая произвела через семь с небольшим месяцев на свет Алису, да так и не стала никогда ей матерью? Ту же боль, отвращение? Вряд ли ее подогревал этот безумный азарт мести. Как это было?

Оставшись в тоненькой сорочке, Алиса вырвалась из липких объятий полковника и с хохотом побежала по залу. В смешном нижнем белье, без рубахи, с растопыренными руками, бегущий за ней полковник был похож на сатира. И все-таки как это было? Алиса резко остановилась и позволила унести себя в спальню, силясь представить себе, что пережила с этим человеком другая девушка двадцать лет тому назад.

Алиса ничего не чувствовала, как не чувствует человек, летящий с обрыва в холодную воду. Проворные руки полковника заскользили по ее телу, и тело, вопреки всему, против ее воли, потянулось ему навстречу. То, что происходило, было мучительной агонией. Реальность плавала перед ней в легкой дымке так и не утоленного желания…

Стук в дверь раздавался, очевидно, давно. Колокольчик трезвонил тихо, а вот стук разносился по всему дому. Надрывный женский голос гудел, не смолкая, где-то рядом с входной дверью под окнами.

Петр Иванович проворно отстранился от Алисы, бросил ей платье и, накинув наспех халат, побежал отпирать. Алиса принялась медленно одеваться, прислушиваясь к голосам, раздающимся из передней.

Женщина истерично голосила, пока не раздался звук пощечин, не забулькала вода, не вырвался протяжный вздох, приправленный приглушенными рыданиями.

— Ты непременно должен поехать туда, Петруша, — верещала теща. — Ее нужно привезти хоронить здесь. Чтобы было деточкам кому поклониться на могилке. Сироти-и-инушки… — Теща опять заревела.

Петр Иванович стоял перед ней бледный, с трясущимися руками и губами, пьяный от шампанского и Алисы, ничего не соображая.

— Да что тут… Кто сиротинушки? Что происходит? Куда ехать?

— Капа… Капа… Ты разве ничего не знаешь? — разом угомонилась теща. — Мы ведь часа два назад к тебе Глашку посылали. Я-то думала…

— Что Капа? — Петр Иванович схватил ее за плечи, думая о том, успела ли одеться Алиса. — При чем тут Капа?

Теща посмотрела на него со стула снизу вверх, заплакала и замахала руками.

— Капа разбилась. Насмерть. Пошла прогуляться по горным склонам одна, да не вернулась. Оступилась, видно… Нашли у подножия… Мертвую…

Петр Иванович опустился на пол и выпил налитую для тещи воду.

— Вот как… — повторял он как заведенный. — Вот как…

В эту минуту разнесся по дому раскатистый и тоненький, как колокольчик, женский смех…

После похорон жены Петра Ивановича терзал животный страх смерти. Он просыпался по ночам, вскрикивал, с ужасом смотрел в темные окна, и все ему казалось — она, Алиса… Однажды ему померещился бледный силуэт в садике у дома. Он выскочил, бродил как полоумный. Что-то напугало его в тот роковой день гораздо более, чем известие о смерти жены. Тот смех. Разве может человек, а тем более женщина, смеяться в такую минуту? Нервное? Как на похоронах Турбенса, о которых рассказывала Капитолина перед отъездом? А если не нервное? Тогда — что? И чем страшнее становилось, тем больше мучила жажда обладания этой неземной красавицей. Не выдержав сорока дней, чтобы снять траур, он явился без приглашения на вечер к сестре однополчанина — Эмилии Серской, где по слухам должна была присутствовать и Алиса.

Вечер был интимный, без помпы, с нарочитой «домашностью». Кто-то играл на рояле, кто-то строчил дамам в альбомы эпиграммы из раннего Пушкина, выдавая их за свои, Усольцев метал банк в углу и непрестанно пил.

Улучив момент, когда Серская отлучилась из гостиной, Петр Иванович бросился к Алисе и тихо сказал:

— Нам нужно поговорить!

Она окинула его таким взглядом, будто впервые увидела.

— Я не понимаю вас, — ответила она, незаметно отступая к карточному столу.

Петр Иванович остолбенел. Задохнулся гневом, лицо его пошло красными пятнами. Он тянулся за пятившейся Алисой, не замечая, что в гостиной стало тихо и все взоры устремлены на него.

— Ты… — начал было он, что-то прошипел и поднял руку для пощечины, не понимая, что его рука уже не может дотянуться до Алисы.

— Вы забываетесь, сударь. — Усольцев держал его за руку, продолжая глядеть в карты. — Извольте пойти вон или будете иметь дело со мной.

— Я к вашим услугам, — сгоряча выпалил Петр Иванович и, круто повернувшись на каблуках, бежал из дома Серской без оглядки…

Утро перед дуэлью выдалось хмурым, моросил мелкий дождик, и Усольцев тоже нахмурился, когда рано утром к нему без приглашения явилась Алиса.

— Я буду вашим ангелом-хранителем, — сказала она.

— Да уж, — невесело засмеялся Усольцев, — не помешало бы. Петр Иванович в свое время был известным дуэлянтом, да и стрелок он отменный.

— И непременно убьет вас, если… — Алиса загадочно улыбнулась.

— Что — если?

— Если не возьмете меня с собой.

— Не может быть и речи!

— Я вовсе не прошусь к вам в седло… Только скажите мне — где и когда, — попросила Алиса.

А если она просила, ни один мужчина не мог ей ни в чем отказать.

Появление Алисы заставило всех вздохнуть с облегчением. Секундант Усольцева перешептывался с доктором насчет мировой, когда Алиса подошла к Петру Ивановичу и принялась говорить тихо, улыбаясь самой мягкой своей улыбкой. Петр Иванович таращил на нее налитые кровью глаза, а потом заревел:

— Что?! Этого не может быть!

Алиса, не смутившись его угрожающим тоном, вынула из ридикюля какую-то бумагу и сунула отставному полковнику под нос.

— Адье, папочка, — сказала она, и в ее глазах он прочитал такую ненависть, какой не доводилось ему видеть в пылу боя в глазах врага.

Он парализованно смотрел вслед Алисе, а та подошла к Усольцеву («Он совершенно спятил. Жаждет крови. Не мешкайте»), направилась к карете и обернулась на прощание. В этот момент полковник отчетливо вспомнил ту молоденькую девушку, ту мазурку, ту комнатку, освещенную слабым светом свечи. «Дочь! Господи, но ведь так не бывает! Не должно быть!» — была его последняя мысль. Закоченевшие пальцы не слушались, выстрел Усольцева прогремел как нельзя кстати. Уже из кареты, отъезжая, Алиса успела увидеть тоненькую струйку крови, стекающую по виску отставного полковника, перед тем как он рухнул в остывшую за ночь мокрую траву.

Домой она вернулась умиротворенная и тихая. Герман откровенно любовался ею. Теперь он не искал заброшенных дворцов, островов с ужасающим прошлым, он черпал силы в этой маленькой женщине, пропитанной жаждой мести всему человечеству. Она расплескивала вокруг себя силу. И он купался в ее темных живительных волнах.

— Я собираюсь уезжать, — сказал Герман поздно вечером.

— Когда?

— Завтра в ночь.

— Надолго?

— Весьма.

Повисла тяжелая пауза. Герман нутром чувствовал, что ее ненависть распространяется и на него. Он улыбнулся.

— У меня важное дело.

Снова пауза. Молчание.

— Почти такое же важное, как у тебя. Мне нужна помощница. Женщина.

Сначала она не поверила в услышанное.

— Ты…

Она не решалась переспросить, правильно ли поняла то, чего он не договорил.

— Ты хочешь, чтобы я…

Ах, как ей этого хотелось. Он помог.

— Если у тебя нет других планов, если ты хочешь развлечься — приглашаю тебя. Обещаю увлекательную авантюру с театральными выходами. Ну как?

Она подбежала так быстро, что он не успел ничего предпринять. Обвила руками шею, неловко прижавшись, поцеловала в лоб. И тут же оба застыли напряженно. Будто собирались переждать бурю. Положение спасла Любаша с самоваром.

После чая с ромом Герман пожелал Алисе спокойной ночи и удалился. Она посидела еще у самовара, а потом вспомнила про заказанное платье. Завтра вряд ли успеют, обещали через три дня. Нужно отказаться или…

— Герман! — Она хотела спросить его мнения, толкнула дверь спальни и замерла.

Не заперто. Дверь тихонечко отворялась внутрь. Алису охватила безвольная слабость, и, чтобы не упасть, она облокотилась о стену и закрыла глаза. Он вышел в шелковом халате из сумерек комнаты, оперся руками о стену над ее головой и, наклонившись к ее уху (обдавая дыханием шею и плечи), сказал:

— Я так давно жду тебя.

Она на секунду открыла глаза, чтобы понять — это правда, и тут же закрыла их, упав в его объятия.

 

Глава 6

Нечистая сила

История Макошь оказалась незатейливой. Отец ее, Микола Федорович, был купцом, торговал с Персией. Человеком был основательным и честным, а что до веры — собор посещал исправно по воскресным дням и в праздники. В престольные раздавал милостыни столько, сколько кто унести мог, жертвовал на храм и в городскую управу — на строительство церквей по деревням, на сиротские дома. И жена Гарпина от него не отставала — сирот привечала, по будням к заутрене бегала.

Только вот занятие купеческое много риску в себе содержит. С утра до ночи Господа вся семья молит, когда крупный торг идет или там хорошая сделка светит. А Гарпина, когда муж в отъезде, в неведомой и дикой Персии, ночи напролет крестится, за его здоровье просит у Господа, за благополучие детушек. И так часто это происходит, что кажется, Господу не вынести забот, что на него одна только купеческая семья налагает, не исполнить всех просьб. Вот и появилась откуда-то из сундуков старинная книга, еще прабабушкина, с рисунками да подписями, где сказано об оберегах берестяных да железных, с серебром и золотом сплавленных. И про травки сказано волшебные, что от любой напасти помогают, и про другие полезные вещи, которые несправедливо к богомерзким причисляются.

Книжечку ту Гарпина почитывала тайно. Как отправился муж в дальние края, в город со сказочным именем Астробад, сделала ему оберег специальный. Из бересты кружок вырезала, а в нем все, как в книжечке указано, — стрелочки, буквы языка незнакомого, чудного, фигурки человеческие. Наговорила на оберег заклятий, из той же книжечки взятых, на всякий случай разных наговорила, потому как не знала, что важнее — здоровье ему в пути, благоденствие ли природы али людское расположение. Мужу ничего не сказала да зашила оберег в подкладку кафтана.

Караван шел быстро, муж наторговал сверх обычного, да еще договорился о поставках хлопка, о чем мечтал давно. Вернулся домой веселый, радостный. Тут жена ему и покаялась, что натворила. Распорола подкладочку, достала волшебную берестянку. Муж крякнул, а супротив сказать ничего не может — поездка-то и впрямь удачная. Велел берестянку назад заштопать да никому про нее не сказывать.

К Богу он, однако, не охладел — по-прежнему истово молился по ночам за успех своих предприятий, за деточек, за семью. Жене не передоверял это занятие важное. Ведь известно, что от мужика Бог один поклон за три считает супротив бабы. Мужская вера — она сильнее и правдивее.

Время шло, а про оберег купец не забывал. Как нужно было сделать что-нибудь важное — надевал кафтан, тот самый. И все выходило как по писаному, шло как по маслу. Стал и Микола книжечку прабабкину почитывать. Чудно порой написано, а порой — дельно и верно. А в тринадцатом году, как заболела его младшая доченька, светик его ненаглядный Ярина, так и ухватился Микола за книжечку обеими руками. Больше ухватиться не за что было. Дохтор порошок дал зеленый, от которого дочурку наизнанку выворачивало — не принимала утроба ее порошка дохторского. Монашки выли в соседней комнате, соборовать готовились. Гарпина голову от горя потеряла, слегла, обещала за дочерью уйти следом. А Микола три дня просидел со своей кровинушкой в обнимку и все книжечку листал. Перелистывал страницы дрожащими руками, картинки разглядывал, а потом выскочил во двор и ну в траве высокой ползать, копать да полоть. Монашки крестятся — умом отец с горя тронулся. Радуются — богатство купеческое в монастырь заранее отписано, при условии, что никто из семьи в три дня по его кончине за дела не возьмется. А кому браться-то? Жена — при смерти, сыновья — малы еще, одни девки. Монашки уж и человека послали в Софийский собор передать известие волнующее. Чай, не один миллион у купца в кубышке запрятан.

Но пока они гомонили и спорили, Микола приказал баньку истопить, травы повсюду набросал, нашептал на нее прошений разных о здравии, полведра травы сварил и дочку пить заставил. Прыгал еще зачем-то над ней, руками размахивал и так и этак. Смешно. Мужик он степенный, лишнего слова не скажет. А тут — пляшет-танцует, что дитя неразумное. На другой день дочка траву вареную допила, и огромный червь из ее утробы вышел. А как вышел, на поправку пошла: есть просить стала, глазки засверкали. И мать с постели поднялась, не нарадуется на свое дитятко. Монашки пошушукались, перекрестились, сплюнули да восвояси подались.

Человеком Микола был широким. И как только в 1817 году купечеству было даровано право образовывать промышленные товарищества, открыл первую фабрику. Съездил в Москву-матушку на заводик к знакомому купцу Веберу, изготовляющему ситценабивные машины, выписал себе такую — для пробы, а заодно и инженера привез, чтобы помощь в механическом деле оказывал.

Инженер же оказался хоть и грамотным в машинах, но человечишкой был саврасом без узды — премерзким, с отвратительными повадками. Присох он к дочери купеческой старшей — Марье. А та ему — от ворот поворот. Он — к Миколе, пособи, мол. А Микола девок своих ни в жисть ни в чем не насиловал, потому руки перед инженером развел — мол, мое дело тут сторона. А инженеришка — не то чтобы от любви, но приданое великое из рук уплывало — иссох, позеленел да стал думать, как бы ему к рукам прибрать прибыльное купцовское хозяйство.

Как на грех, довелось ему заболеть серьезно. Неделю в жару метался, стонал, охал. А Микола его травками отпаивал, ладан жег да шептал слова незнакомые, жуткие. Инженер поправился. Микола ходит радостный — как же, человека по волшебной книге от смерти избавил. И инженер тоже радостный. Заприметил богомерзкую книжонку, заприметил сундучок и выяснил, где ключик положен. Как же не радоваться? Как только с силами собрался, побежал докладывать в Тайный указ. Написал бумагу длиннющую, понаехали следователи. Спрашивают Миколу — поил травами? Поил, отвечает. Прыгал вокруг? Прыгал, говорит. Да ведь помирал человек — тут не так запрыгаешь. Обыск произвели, книжечку из сундука достали. А потом скрутили по рукам и ногам — да в острог. Через день и Гарпину туда упекли. Прибежала она за мужа просить. Причитала, каялась, что через нее его бес попутал. И в результате выпали им каторжные дороги, правда, в разных этапах.

Инженер же, как родителей упекли по указу, стал снова подкатываться к дочери старшей: «Выходи за меня, не то уплывут твои миллионы». А она ему в лицо плюнула да дверью чуть лоб не расшибла. Посидела, поплакала, повыла в голос. Каково это — остаться сиротой в шестнадцать-то лет, да с тремя детьми на руках — мал-мала меньше. Заводик у них конфисковали, сбережения унесли при обыске. Остался караван с сахаром, что отправился в Персию. Обидно Марье было, что дело отцовское погибнет. Верила она, что вернется батюшка, не сгинет в Сибири. Поплакала да пошла по знакомым купцам себе жениха просить. В три купеческих дома поклонилась, в которых ее сызмальства знали. Прогнали. С колдунами знаться не захотели. А в четвертом встретили с распростертыми объятиями. Сынка привели, на годок ее самой младше. Посмотрела на него Марья и снова чуть не завыла. Лицом, может, и не урод, да хроменький на правую ногу, куда такому хозяйством править. Но делать нечего — сыграли свадьбу, оставила Марья мужа дома, а сама караван встречать отправилась.

Так и повелось у них. Муж вместо жены с детишками сидит (а кроме Марьиных братьев и сестер они еще и своих двоих народили), щи варит, а жена с караванами ездит. Волосы пришлось в кружок остричь, потому как в Персии женщину запросто и украсть могут, и обидеть. Там с женщинами разговор короткий. В мужском кафтане ездила. А вернется — муж дома ласковый, заботливый… И любовь у них получилась, и счастье, и дело отцовское процветало, как и прежде.

Гарпину же занесло под Тамбов, на работы. Через год, как срок ее вышел, испросила она разрешения за мужем последовать к озеру Байкал, на поселения. Ну ей и позволили. Микола на поселение вышел, дом срубил в лесу, охотой занялся. Зажили они вдвоем. Марья им из Киева каждый год и муки, и вина своего домашнего, и сахару присылала. Но тоска-печаль Миколу и Гарпину не отпускала. Что без детей век вековать? Скука, суета — да и только.

Но Бог дал им вдруг то, чего и не чаяли уже. Понесла Гарпина и родила в студеную зимнюю ночь девочку. Поп крестить не пошел, потому как отлучили их от церкви еще в Киеве. Сами над ней все обряды справили, которые из волшебной книжечки запомнили. Руками помахали, пожеланий наговорили и назвали в честь языческой богини самой главной — Макошью.

С тех пор немало воды утекло. Люди к ним ходить повадились, еще когда родители живы были. Ночью через болота переберутся, чтобы, не дай Бог, никто не видел, в избу тихонько стукнут, просят то ребеночка полечить, то роженице помочь, а то и вовсе — дождь накликать в засуху. Так вся деревня и перебывала в доме Миколы. И у него получалось. Не только с травками, но и дождик позвать. Выходил он на поляну, поднимал бороду к небу, выл что-то, верещал — и поднимался ветер немыслимый, деревья гнулись, облака по небу бежали вприпрыжку, и вскорости туча показывалась на горизонте, черная, грозовая. Деревенские крестились, трепеща в священном ужасе, и бежали домой с радостной вестью.

— А родители померли? — спросил Саша, когда Макошь закончила свою историю.

— Год назад, — грустно ответила женщина.

— А сестра-то киевская? Что же ты к ней не подашься?

— Колдунья я. Колдуньей родилась, колдуньей помру, — ответила Макошь с гордостью. — Что мне их Киев? У меня вон какое царство-государство, — она протянула руку вперед, и Саше показалось, что легкий ветерок пробежал по кронам деревьев.

— Ну так замуж бы шла…

Макошь сверкнула на него глазами.

— Добрый человек безбожницу не возьмет. А лиходей какой мне и самой не нужен.

Наступила неловкая пауза. Для Саши неловкая. Макошь сверлила его глазами, точно иголочками. По справедливости, именно он-то и был человеком добрым (ведь сам же рассказал ей, как попал на каторгу) и подходящим на роль мужа.

Саша задумался. Дороги назад, в Петербург, ему не было. Это ясно. Здесь тоже высовываться не приходилось. Поймают, враз в кандалах окажешься. Единственный выход — остаться в лесной избушке, купцом Миколой выстроенной, вместе с красивой женщиной. А что? Не так уж и плохо. Прощай, прошлая жизнь! Прощай, Алиса!

И вот только он о ней подумал, так больно сердце засвербило, что и передать нельзя. Макошь словно почувствовала, встала гордо, прочь пошла.

— Подожди… — вяло выкрикнул Саша, но ее и след простыл.

Солнце палило жарко, травы цвели последние, пчелы носились над ними деловито. Рай, да и только. Никакие сады Малороссии не шли в сравнение с этим великолепием, не говоря о чахлых пейзажах Санкт-Петербурга. Звезды здесь ночью сияли огромные, небо — живое, бескрайнее. Но как ни уговаривал он себя, тоска только крепче сжимала горло… Он даже разозлился на себя. О чем тут думать? Как бы оказаться в Петербурге вместе с Алисою? Дурная мысль. Она, поди, и замуж давно вышла…

Как несправедливо устроена жизнь, думал Саша. Еще недавно он был покрыт струпьями и мечтал оттянуть час своей кончины, сидя по горло в болоте. И вот здоров, и кандалы сняты. Возле женщина небывалой красоты, которая не гонит, а напротив, хочет жить с ним как с мужем, детей родить. И единственное условие для этого — перестать думать про Алису, про гибель отца, про столицу. Неужели оно невыполнимо? Бог даровал Саше и жизнь, и здоровье, и свободу, а он, неблагодарный, не хочет принять бесценный дар. Сам себя поедом ест, сам беду кличет…

И тут он услышал приближающиеся голоса, увидел, как раздвигаются ветки кустов и на поляну выходят казаки с лихо сдвинутыми набекрень шапками. Постояли, посмотрели и, прищурившись, двинулись к нему.

— Кто таков?

Вот и кончилась свобода. Он тут, дурак, сидит, грезит о возвращении в Петербург, а возвращаться придется в каторжную тюрьму.

— Кто таков? — снова спросил казак, обращаясь на этот раз не к Саше, а к Макоши, появившейся на поляне.

— Беглый каторжник, — ответила она, и сердце у Саши упало.

— С какого рудника? — с повышенным интересом казак наклонился к Саше.

— Мой он, — ответила Макошь. — Не отдам.

— Ну это мы еще посмотрим, — хитро прищурился казак. — Ну-ка, хлопец, вставай, да вперед.

Саша поднялся с травы. Макошь встала рядом.

— Один, — она ткнула пальцем в казака, — приносил мне ребеночка своего после родов, другой жену свою приводил — заклятье снять родовое. Каждый обещал золотые горы. С вас должок, отдайте мне этого каторжника.

— Ну ты, ведьма, не очень-то. — Казаки ошеломленно смотрели друг на друга. — Мы царю служим, ему присягали. Имей понятие…

— Проказа у меня, — в отчаянии сказал Саша, не зная, чем еще отпугнуть их.

— Покажи, — потребовали казаки.

И Саша сник. Показывать было нечего. Тело очистилось от струпьев, и следа не осталось.

— Вперед, — подтолкнул его казак.

В это мгновение поднялся ветер, и куст ракиты точно кинулся на казака, хлестнув его упругими ветками по лицу.

— Ах ты… — выругался тот и насторожился.

Деревья снова стояли без движения, а Макошь исчезла с поляны.

— Ведьма чудит. Давай-ка убираться поскорее.

Они осторожно зашагали, осмелели… Саша шел босой, а потому первым почувствовал, что почва у них под ногами стала влажной и подвижной.

— Эй-эй-эх! — только и успел выкрикнуть Саша, оказавшись по колено в трясине, вместе с казаками, пытающимися опереться на него.

Казаки молча сопели, пыхтели и пытались вскарабкаться на Сашу. Но попытки их были тщетны, потому что он увяз уже по пояс. На расстоянии вытянутой руки откуда ни возьмись появилась Макошь.

— Ну что же вы? Ко мне, скорее, — позвала она, стоя на кочке.

Казаки кинулись к ней, бросили Сашу. Пока они, пыхтя, пробирались к той самой кочке, Макошь скрылась за кустами и вышла позади Саши. Она протянула ему руку и с легкостью вытащила.

— Не шевелись, — шепнула она ему.

Казаки, отпихивая друг друга локтями, добрались до того места, где только что стояла Макошь, взобрались на ту же кочку, но она слюняво всхлипнула у них под ногами и принялась расползаться. Солдатская гордыня выдохлась, и они заполошно закричали.

— Кого зовете? — спокойно спросила Макошь. — Здесь, кроме меня, никого нет.

— Выпусти, проклятая. — Казак попытался снять с плеча ружье, но покачнулся, выронил его, и ружье тут же затянуло в трясину.

Другой казак оказался смышленее. Он сам сбросил ружье и взмолился:

— Отпусти, Макошь, Христом Богом прошу!

— Безбожница я, — тихо напомнила она. — Чего при мне Бога-то поминать. Идите себе с миром. Да не возвращайтесь никогда.

Она повернулась и потянула за собой Сашу. Он изумленно отметил, что шли они той же тропинкой, да только никуда не проваливались, хоть почва под ногами и покачивалась. Оглянувшись, он увидел, что казаки выбрались кое-как из трясины и, охая, отправились восвояси.

— А как вернутся? — заволновался Саша. — Солдат с собой приведут.

— Не вернутся. И не вспомнят даже, что с ними случилось.

Перед самым домом она остановилась, выпрямилась.

— Все про тебя теперь знаю. Больше тебя самого. Кобенила вчера. Думала судьбу обмануть. Не получается.

— Что ты делала? — не понял Саша.

— Предсказывала.

Он молча напряженно ждал, что она ему скажет, будто от ее слов зависела теперь его судьба.

— Не останешься ты здесь, — с грустью проговорила Макошь. — Вернешься. Но не к радости. И меня помянешь не раз.

— Значит, — начал Саша и осторожно посмотрел на Макошь — не ровен час, снова почва под ногами закачается, — значит, ты… отпустишь меня?

— Нет, — выкрикнула Макошь гневно. — С тобой отправлюсь. В Киев, к сестре. — Подумала и прибавила грустно: — К людям.

Всю следующую неделю занимались приготовлениями. Макошь смазала ружье, вытащила банку с медвежьим жиром — на дорогу. Достала откуда-то из-под пола мешок с вяленым мясом и легкие мешочки с травами, по вкусу похожими на чай. Дорога предстояла долгая, трудная, опасная. Никто, кроме бродяг и беглых каторжников, по Сибири не шатался, а те, ополоумев от голода, запросто могли путников приговорить и в пищу употребить.

Как-то на поляне появился сморщенный старик с пером возле уха. Он говорил на незнакомом языке, и Макошь вроде бы рассердилась на него, а прислушившись, улыбнулась. Старик протянул ей мешочек — и пропал, как в воду канул.

— Это здешнего народа колдун. Шаманом зовется. Прознал, что я уезжаю. Радуется, денег принес, песку золотого. Просит, не возвращайся больше.

— Почему?

— Потому что его сын на мне жениться хочет. А ему нужно шаманом быть. Шаман жениться не может.

— А ты?

— А я ему отказала. Нужно ведь кому-то шаманить. Я ведь знала, что скоро уеду…

— Откуда же?

— Кобенила, — отрезала Макошь.

Пока Макошь проводила дни в беспрестанных хлопотах, Саша был предоставлен самому себе. Его одолело безумие, которое настигает всякого беглого каторжника. Он думал о конечной цели, вместо того чтобы продумать каждый свой шаг. Он мечтал о встрече с Алисой, а сразу же за Уралом каторжников и бродяг вылавливала полиция, нещадно била плетьми и отправляла обратно — на каторгу.

Макошь заставила Сашу вытащить из дома большой сундук, а потом заперлась там и долго не показывалась. Саша сидел спокойно, но когда из дома раздались крики женщины, он заволновался, постучал в дверь, заглянул в крошечное окошко. Но дверь была заперта изнутри на засов, а сквозь слюдяное оконце ничего было не разглядеть. Лишь металась по комнате черная тень…

Через час с четвертью дверь отворилась, и Саша бросился внутрь. Перед ним сидела гладко причесанная черноволосая женщина, одетая как мещанка, в ней он с трудом узнал Макошь. Она выглядела изможденной и уставшей, но улыбалась ему легко.

— Помоги мне! — попросила она и, оперевшись о его плечо, вышла из дома. — Ну вот и все. Прощайте, матушка с батюшкой, — склонилась она перед домом до самой земли.

Тут же налетел ветер, сорвал лепестки с цветов, закружил. Зашумели листья деревьев, захлопали ветки. И все моментально стихло. Макошь выпрямилась. В глазах ее сверкали слезы, а в руке откуда-то появился факел. Она обходила дом и совала огонь под крыльцо, а потом забросила факел в комнату и заперла дверь. Саша смотрел, затаив дыхание, как дом превратился в огромную горящую головешку.

— А вот и я, — раздался голос рядом. — Пора?

У Саши сердце упало. Неужто снова казаки? Обернулся — нет, стоит молодец огромного роста, плечи — в аршин. Одет в дорогую рубашку из шелка, поверх наброшен сюртук дорожный. А в петлице — цветок полевой.

— Этот, что ли, Лада? — спрашивает молодец у Макоши.

— Этот, — отвечает она.

— Ну что, — говорит молодец, подходя ближе, — ныряй-ка, парень, в сундук, да побыстрее…

 

Глава 7

Пустой сейф (Алиса, 1850)

— Ты хоть мне намекни, для чего мы в такую глухомань отправляемся, — все приставала Алиса к Герману в карете.

Она полулежала у него на груди, покоясь в сильных объятиях, морщила носик, прыская от воспоминаний о пролетевшей ночи, вытягивала губы трубочкой для поцелуя и вела себя как ребенок — капризно и глупо. Сегодня она могла себе это позволить. Сегодня был ее день. Самый лучший день в ее жизни.

На исходе лета ночи становились холодными. Они мчались на почтовых в деревню со смешным названием Людиново, чтобы принять участие в каком-то торжестве на правах столичных гостей. Разумеется, Алиса ни на минуту не поверила, что Герман дружен с главой семейства. Он был не способен на дружбу. Он был слишком умен для такого пустячка. А умные люди не тешат себя надеждой на чье-то безусловное расположение. Они не знают постоянства.

Герман упомянул, что хозяин состоял в свите принца Ольденбургского, отчего Алиса вздрогнула и крепче прижалась к его груди. Принц был главой попечительского совета и навещал Смольный институт вместе со своей свитой. Герман сказал, что человек он не очень молодой, хотя азартный и полон сил и всевозможных замыслов. Замыслы его, направленные на благо России, не нашли понимания в придворных кругах, а потому он обратил их на благо самому себе. Еще Герман рассказывал о дороге из двух железных полос, по которой едет телега на колесах, но без лошади. Алиса слушала его с любопытством, а потом сладко зевнула и погрузилась в дрему.

За версту до Людинова Герман предложил пройтись пешком, полюбоваться здешними пейзажами. Воздух звенел прозрачной чистотой, раннее утро встречало их обильными росами. Алиса замочила оборки платья, но в карету возвращаться не пожелала. Неподалеку от дома отставного генерал-майора им повстречалась девушка, просто одетая, с ведром парного молока. Герман поклонился ей, в ответ она присела, сделала книксен, что забавно выглядело вместе с ведром, от тяжести которого она слегка покачнулась.

— Что же, здесь все крестьяне такие? — давясь смехом, зашептала Алиса в ухо Герману, когда они отошли на порядочное расстояние.

— Нет, — ответил он, — это дочка хозяина. Сегодня именины у ее брата.

— Так ты говорил, что этот, как его, Мальцев, богат, да и при дворе служил?

— Все это так, — кивнул Герман. — Он большой оригинал, детей сызмальства приучает к хозяйству.

— Неужели им это нравится? — удивленно спросила Алиса.

— Вряд ли. Сбегут при первой же возможности. Или в дом умалишенных папашу определят, когда вырастут.

Оригинальность хозяина они всецело смогли оценить, застав его за необычным занятием. Мальцев восседал на балконе своего дома, окруженный своеобразной свитой, и смотрел на пруд неподалеку. В пруду плескались голые девки и бабы, поднимая тучи брызг и натужно хохоча. У пруда стоял человек с коробкой конфект и поглядывал то на Мальцева, то на мокрых и охрипших баб. Когда указательный перст Сергея Ивановича останавливался на какой-нибудь купальщице, человек тут же выдавал ей конфекту. Баба кланялась, жевала и продолжала свое занятие с удвоенным энтузиазмом.

Алису с Германом провели наверх. Мужчины деловито поздоровались, и тогда из-за спины Германа вышла Алиса.

— Это та самая, что у тебя под опекой?

— Алиса Форст. — Алиса присела так, как их учили в Смольном.

— Смотри-ка! А не ты ли, милая, будешь и ночной царицей, тьфу, бес попутал, княгиней то есть?

— Я смотрю, слава твоя велика, — усмехнулся Герман, подбадривая Алису взглядом. — До Людиновских заводов докатилась.

— До Людиновских, положим, не докатилась, а вот до дворцовых паркетов — да… Заинтересовались там княгиней-то. Особенно после самоубийства Петрухи Трушина. Говорят, из-за нее, окаянной, — усмехнулся в бороду Мальцев.

— Ах, — вскрикнула Алиса, — что вы такое говорите? Неужели Петр Иванович преставился? Царствие ему небесное.

— Ну-ну, только обмороков мне тут не хватало. — Мальцев поверил искреннему тону и ужасу, застывшему в глазах девушки. — Небось от морских моих наяд не покраснела. Чего уж тут сантименты разводить?!

Алиса перевела взгляд на пруд, на продрогших баб. Потом умоляюще посмотрела на Германа и самым натуральным образом побледнела — и непременно упала бы, не поддержи он ее под локоток.

— Ну будет, будет, — пристыженно сказал Мальцев. — Прикажи расходиться, — гаркнул он кому-то, указывая на пруд. — Какие нежные эти барышни, — сказал он на ухо Герману, приглашая его следовать за ним. — Пусть пока с девчонками моими познакомится. Будет им о чем потолковать. А нам — с тобой.

Беседовали они, запершись в кабинете, о разном. О винных откупах. О стеклодувном деле, о хрустале. Мальцев долго расписывал Герману историю строительства хрустального дворца, возведенного в Симеизском поместье, в Крыму… Жаловался на столичных финансистов, казнокрадов да мистификаторов.

— Как любит поговаривать Вяземский, — усмехался Мальцев, — мистификация — это искусство наподобие театральной драмы, спектакль. К чему трудиться, не лучше ли ломать комедию? И знаете ли вы, сколько таких спектаклей по России разыгрывается? Сотни, тысячи, а то и сотни тысяч. Рассказывал мне тут один знакомец из Третьего отделения…

Герман слушал вполуха. Мистификации были ему ближе восхваляемого Мальцевым труда, а пути, им указанные, возбуждали тягу к капиталу. С капиталом-то совсем другой разговор — можно в акционеры податься к золотопромышленникам, а еще лучше — в банке каком долю выкупить.

А тем временем Мальцев свой рассказ продолжал:

— …так вот этот Андрейка, хоть еще молоко на губах у дурня не обсохло, а докумекал, как под самыми окнами императорского дворца деньгу зашибать. Выписал сам себе приказ, чтобы в Летнем саду в шляпах и кушаках не гуляли. Наказание — порка плетьми. И приставал к горожанам со своей липовой бумаженцией. Те, никогда ничего не слышавшие о таком указе, но знавшие, что император Павел Петрович и не на такое горазд, верили и откупались от Андрейки чем могли — кто рублем, кто полтиной.

Осоловелый хозяин перестал представлять для Германа интерес, и он поспешил в дорогу, несмотря на глухую полночь. Экипаж, выданный хозяином, довез их с Алисой до ближайшей почтовой станции, где они с облегчением пересели в почтовый.

Чтобы заняться акцизной деятельностью, винными откупами, нужна была крупная сумма. Поэтому на обратном пути в Петербург они ненадолго остановились в Москве, у знакомого ювелира, которому Герман предложил коллекцию Марцевича — все предметы разом или по отдельности. Ювелир юлил и вздыхал, охал и ахал, но все-таки порешили на том, что продавать вещи он будет негласно — в течение трех месяцев.

Можно было, заручившись бумагами из министерства, сколотить целое состояние. Да только вот беда, по возвращении в Петербург их ожидал пренеприятнейший сюрприз. Когда Герман с предосторожностями открыл свой сейф, то ничего там не обнаружил. Сейф был абсолютно пуст.

Приступили с расспросами к Любаше: кто приходил, кого пускала? Та отпиралась, но, не выдержав допроса с пристрастием, разрыдалась и, всхлипывая тоненько, каялась и просила прощения. Чтобы подбодрить ее, Герман сказал, что украдена сущая безделица — серебряный портсигар. Любаша хныкала. Она страшно боялась колдуна-хозяина, а дело было до того интимное, что поведать о нем мужчине — стыд кромешный и позор.

Как только хозяева уехали, приударил за ней приказчик. Не то чтобы хорош собой, да больно напорист. И ухаживал по-человечески. Пирожных принес, чай просился попить. Шутки шутил такие, что Любаша чуть кипятком не обварилась. Но всего-то шлепнул разок по заду да ушел.

Но это все в первый раз. Во второй иначе. Хотя, кроме шлепка, опять — никаких приставаний. В третий — кататься позвал. В коляске приехал, как фон-барон. Увез на Каменный остров. Да там в кустах, к вечеру, и состоялась у них любовь. Домой доставил Любашу помятой и пунцовой. Ключ тогда в двери повернулся как-то сразу. Она уж решила, что сгоряча забыла запереть. Да было никак не вспомнить.

И еще приходил три раза приказчик. Прямиком к ней в комнатку, не слушая никаких отказов. Что-то в нем такое было — в глазах, в походке. Что-то страшное. А в последний раз как оделся да собрался уходить — замешкался. В дверях стоял и смотрел исподлобья. Дикий стал совсем, хмурый. У Любаши, что в платке его провожать вышла, ноги подкосились. Вот сейчас возьмет и задушит. От страсти или как — одному Богу ведомо. И так она от страха вся встрепенулась, кинулась к нему и давай целовать, касатиком называть, в любви клясться. И что-то в нем дрогнуло. «Живи, — говорит. — Помни меня». А Любаша за ним на лестницу: «Век не забуду, касатик. Ты только кликни, ежели что…»

Выслушав се неприхотливый рассказ, Герман покачал головой. «Никогда не нарушай заповедей!» — сказал он, подняв палец вверх с радостной улыбкой. Любаша, принявшая сказанное на свой счет, зарыдала еще пуще, а Алиса удивленно посмотрела на Германа и тут же прищурилась, словно что-то отгадав.

Герман понял, что в доме побывал Тимофей — его бывший подручный. Другие могли бы унести безделушки, которыми напичкан шкафчик Алисы, прочий блестящий хлам, раскиданный по дому, однако все оставалось в целости и сохранности. Так что искали целенаправленно и профессионально.

Заповедь, упомянутая Германом, по поводу которой теперь так убивалась Любаша, не имела к ней никакого отношения. Эту заповедь Герман сочинил сам и втолковывал Тимофею, пока их пути-дорожки не разошлись. Так, по крайней мере, казалось Герману — разошлись. Ан нет. Тимофей и не думал терять Германа из виду. Следовал за ним незримо. Сейф был цел, значит, действовал он не один, а с умелым медвежатником. Действовали не торопясь — сняли слепок, смастерили ключ. Единственное, что упустил из виду Тимофей, — нарушение заповедей Германа смерти подобно. Сколько раз он повторял ему! Ну что поделаешь… Никогда не оставляй свидетелей — гласила заповедь. Ни по жалости, ни по невниманию, ни по любви. Пробрала его, видать, Любашина мордашка настолько, что забылся лиходей. Ну что ж. Если он Германа вычислил, Герману найти его будет еще проще…

С вещичками из сейфа далеко не уйдешь, не уедешь. Тимофей человек простой, рассуждал Герман, взял для барыша, предпочтительно — скорого. Тем более и с напарником делиться придется. А простейший путь — сунуться к скупщикам ювелирных краденых вещичек. Умных людей тут — раз-два и обчелся. Те, кто надо, их поименно знают: И лучший приятель Германа из Третьего отделения, разумеется, знал. И скромен был, не в пример другим. Много за информацию не спрашивал. Сунешь векселек-другой — скорчит кислую гримасу, и вся недолга.

По первому же адресу, где самый известный скупщик, а точнее скупщица, проживала, Германа привело провидение. Утратившая аристократизм графиня Оленина была занята, и прислуга — седая старушенция в грязном переднике — предложила Герману обождать в прихожей. Занятие Олениной выходило бурным и голосистым. Слов было не разобрать. Но вот голоса… Первый принадлежал хозяйке, а второй Герман узнал сразу — Тимофей.

Герман выследил его до самого дома — точнее, до развалюхи с деревянной кровлей, где тот с дружком обретался. Послушал их пьяный разговор.

— Слышь, Мерин, все тянет стерва! Может, порешить ее?

— Сбегал бы ты еще за бутылкой, — канючил Тимофей.

Мерин скрылся. Герман подождал, на часики посматривая. А потом стал пробираться поближе к скособоченному домику…

Тимофей осоловелыми глазами смотрел, как открывается дверь. Надолго запропастился его напарничек.

Дверь распахнулась, и на пороге возник Герман: «Здравствуй, Тимоша! Что же, ты мне не рад? Не ждал так скоро?» Герман улыбнулся, чувствуя, как сила прибывает в нем, а тело наливается необыкновенной легкостью…

 

Глава 8

Мосты сожжены

В Подмосковье стояла жаркая полночь. Луна умерла накануне, и теперь небо слабо улыбалось тонким серпом новорожденного месяца, снисходительно глядя вниз на объятую сном землю.

Одна лишь усадьба Сент-Ивенсов, долгие годы заброшенная, светилась, словно маяк в океане леса. Окна были ярко освещены и распахнуты настежь. Из дома доносились голоса, музыка, смех. А в саду, раскинувшемся вокруг усадьбы, с глухим стуком в высокую траву падали мелкие, выродившиеся без должного ухода красные яблоки.

Неподалеку в темноте слышалось слабое ржание — за садом томилось на привязи несколько лошадей, с десяток карет и колясок дожидались своих владельцев. «Делайте ваши ставки, господа! — то и дело доносился через окна женский голос. — Граф! Не упускайте удачу, сегодня ваш день!» Вылетела пробка от шампанского, и тут же две хорошенькие женские головки показались в окне, а за ними — два мужских силуэта. Хохот, шум, возня.

И вот одна из девушек выбегает из дома и мчится по саду, а за ней топают отчаянно военные сапоги, заглушая тяжелое мужское дыхание. Поймал, и замерли, слились в поцелуе. Снова — только глухие удары яблок. Потом — стоны, мужской и женский, снова тишина — и тяжелое дыхание.

Двое мужчин спускаются с крыльца. Оба в смокингах и цилиндрах, оба обмахиваются перчатками. (Два силуэта в глубине сада решительно падают в траву…)

— Ну что скажешь, стоило того, чтобы вытерпеть этакую жару? — спрашивает тот, что постарше, лет пятидесяти.

— Эта женщина… Нет, я, пожалуй, не подберу слов, — говорит второй, тяжело вздыхая. — Царица! Богиня!

— Я торчу здесь три недели и все не могу насмотреться. Спустил целое состояние, веришь ли? А тебе повезло, Поль, ты еще и выиграть умудрился…

— Ах, о чем вы, дядя? Это такие мелочи!

— Ну, друг мой, при твоем состоянии, возможно, и мелочи, а для меня, старика, восемьдесят пять тыщ за вечер вовсе не шутка. Ну прощай! Увидимся завтра в семь здесь же. Угадал?

— Что же тут угадывать, — говорит Поль и с тоской глядит на окно во втором этаже, где теперь задернуты занавеси и скользит темный силуэт женщины.

Дядя зовет его в карету, но Поль преисполнен самых противоречивых чувств, он томится от жары, томится воспоминаниями о красавице хозяйке, он удручен тем, что не смог произнести с ней ни слова наедине. Он уже решил, что завтра приедет чуть раньше, чтобы застать ее врасплох. Мечтает увидеть неприбранной, не готовой к вторжению, не такой блистательной и недоступной, как сегодня.

Ему хочется простоять здесь всю ночь, но долг, проклятый долг требует его возвращения. Ведь Поль женат. Год, как он удвоил свое состояние, женившись на новоиспеченной дворянке Авдотье Игнатьевой, дочери известного золотопромышленника. Он женат целый год, а прожил с женой под одной крышей всего-то два месяца с небольшим. Вечно у нее какие-то болезни, вечно ей нужно то на юг, то в Швейцарию, то во Францию к докторам. И повсюду расходы. И приезжает окрепшей, разрумянившейся, кровь с молоком. А поживут вместе с неделю, и вновь — мигрени, вновь бледность, и, глядишь, уже собирает чемоданы в дорогу.

Ах, если бы жены теперь не было дома. Хотя в ее долгие отлучки с ним проживала теща, но Бог с нею, с тещей, он бы, пожалуй, решился… А что — окна на втором этаже невысоко, бросил бы камешек, взобрался бы на крышу крыльца, а там… Опекун ее сегодня ушел раньше обычного укладываться. Да и спит, наверное, крепко.

Поль в последний раз посмотрел на окно, на изогнувшийся слегка женский силуэт, хотел было махнуть на прощание дяде, да карета его пропала из виду, вскочил на коня и ударил его по бокам что было мочи. Смешно было в таком виде — цилиндр, смокинг — да верхом. Но кто его тут заметит, когда он сам с трудом различает дорогу. А если честно — и вовсе ничего не видит. Несется в полной темноте, доверясь любезному своему Бруту. Конь бьет копытами по невидимой земле, и чудится Полю, что летит он над бездной, а сердце его просит — быстрее, а сердцу муки все мало, оно хочет его совсем извести, его безумное сердце.

Ну какие же необыкновенные все-таки у нее волосы. В них блестит настоящее золото, как в породе, которую тесть показывал ему нынче утром. А глаза! Да не цвет, не разрез, а бездонность их, бездонность… порока?

Он еще думает о красавице, о хворой своей жене, о тесте с проницательными глазами, обо всем сразу, а конь уже чует преграду, и заводит голову набок, и встает на дыбы… Поль вылетает из седла в пыльную траву, от неожиданности ему не поднять головы, а лес вокруг оживает, шепчется, и то ли искры мерцают в темноте, то ли чьи-то глаза. А потом лицо накрывает чем-то, и резкий запах окутывает постепенно его сознание, пока он еще бьется, чтобы сорвать с лица невидимый предмет, и не чувствует, как сильные руки сжимают его запястья и локти…

Поль открывает глаза не скоро. Первое, что он видит: Авдотья задувает свечу — она ни к чему, на дворе светает. Авдотья поворачивается к нему и ахает, потом поспешно выбегает за дверь и возвращается с родственниками во главе с тестем. Все они одеты наспех, прищурившись, всматриваются в его лицо. Авдотья громко рыдает на плече у своего кузена, а тот буравит маленькими глазками потолок.

Сквозь толпу родственников пробирается доктор, просит говорить тише, берет Поля за руку, смотрит на часы, губы беззвучно отсчитывают удары пульса. Доктор удовлетворенно улыбается, протягивает руку, тыча указательным пальцем чуть ли не в лоб Полю, смотрит на собравшихся: «Ну, что я говорил?»

Авдотья завывает на плече кузена, в глазах собравшихся — явное разочарование. Тесть смотрит на Поля недоверчиво, словно не верит, что это он, Поль, перед ним. Теща смахивает злую слезинку… И наконец все отступают куда-то во мглу, Поль проваливается в черную дыру сна.

Во второй раз он открывает глаза, когда на улице сумерки. Рядом с ним дремлет в кресле его преданная старая Глаша, бывшая ему в детстве заместо няньки.

— Глаша, — пытается прошептать Поль, Глаша.

Он боится говорить громче, боится, что снова набегут родственники, Авдотья зальется слезами. Он еще испытывает чувство вины. Глубокой вины, непростительного своего падения. Он пытается вспомнить, откуда это чувство и что же с ним случилось? И едва начинает вспоминать, как перед ним встает образ неземной красавицы, подбоченясь стоящей у стола с зеленым сукном. «Делайте ваши ставки!»

Ну да, да. Дядюшка обещал ему сюрприз. Необыкновенный сюрприз. Говорил: «Монте-Карло — для дураков. У нас в Подмосковье и не такое увидишь!» Потом долгий путь по обездвиженному жарой лесу, глухой стук яблок в заброшенном саду и такой же глухой и безнадежный стук его собственного сердца, когда оно упало под ноги хозяйки дома. Безумный вечер, промчавшийся в одно мгновение. Его мучительные мысли при отъезде. Аллюр над бездной. Падение? Да, да, кажется, он упал с лошади…

— Глаша… — Ему необходимы разъяснения.

Ему нужно знать, как он оказался здесь, кто нашел его, и самое главное — Господи, как он мог забыть про выигрыш! — не шныряла ли теща у него по карманам и где его смокинг. Ему нужно знать многое, но старуха туговата на ухо, она не слышит. Или все-таки с его губ не слетело еще ни звука? Но почему? Поль хочет потянуть Глашу за рукав, но руки не слушаются. Он пробует пошевелиться, но — тщетно. Ему хочется кричать, но кошмар делает его слабым, и он только шепчет беззвучно сонной няне своей с интонацией задушенно-монотонной: «Глаша, Глаша, Глаша…»

А на веранде той же подмосковной усадьбы Поля сидит его тесть и, оглаживая бороду, смотрит на предзакатное солнце, которое опускается в лес. И в который уже раз решает задачу — прав он был или нет? Вспоминает он свой разговор с зятем с месяц тому назад. Тогда денег у него просил, пояснял, что не то чтобы в долг — за проценты. Убеждал, что деньги должны работать, а не в кубышке храниться. Деньги должны приносить деньги. А он, Поль, все смеялся. Легкомысленный человек и глупый. Денег не дал. «Вы, — говорил, — может быть, и богаче меня будете, да денег у вас все равно нету. Выкачиваете со своих приисков миллионы да покупаете заводы, выкачиваете с заводов — в землю вкладываете, алмазы ищете. Я такой жизни не понимаю. Мне нравится, когда могу себе жизнь приятную создать на эти деньги. А угробить их в ваши рудники для меня радости мало…» Не поверил, что ли? Купцу Игнатьеву не поверил. Оскорбил он его тогда до глубины души. Да и сроки поджимали, деньги нужны были сразу, и огромные, надо сказать, деньжищи. А где взять?

И про дочку подумал. Дура выросла, дурища дурищей. А все одно — сердце отцовское болит, потому как единственная кровинушка. Да и дело свое кровное передать некому. Не дурище же этой и не ее муженьку. Дворянинчик-то ее его заводы и прииски продаст, чтобы деньги пропить-проесть. На внуков надеялся — и тут неудача. Не полюбился дочери муж, а сердцу не прикажешь. Он решил отцовскую волю проявить, приказывал. Да только как поживет с мужем его голубушка Дуня, так высохнет, побледнеет, доктора соберутся, советуют на воды. Ну что с ней сделаешь, раз природа у нее купеческая осталась, не принимает ни ихней дворянской пищи, ни воздуху, ни окружения.

А потом присмотрелся он и заметил, как Авдотья оживляется, когда племянник его (не по прямой ветви, правда) в дом к ним заглядывает. Дальше больше. Она — на воды, племяннику тоже вдруг по пути. Она — в Кисловодск, и его туда, вроде бы как с поручениями… Совсем голова кругом пошла у него. Иначе бы…

Не решил бы он иначе в кабак поехать. В самый удалой и развеселый. А там как раз Веригин Никита гулял. Кто его не знает в Москве? Огромный, под потолок ростом, в плечах не сажень — две, да еще аршин. Кудри буйные, глаза жесткие. Увидел Игнатьева и смеется.

— А сказывают, ты сюда сто лет не заезжал! Ах, врали! Головы поотверчу.

— Правду сказывают. Только сегодня — повод.

— Тоска или радость? — спрашивает Никита, наполняя стакан и протягивая второй Игнатьеву.

— Безвыходное положение, — вздыхает купец и собирается выпить чарку, но Никита жестом останавливает.

— За это пить не буду, — говорит отечески, хоть и моложе годков на пять Игнатьева, — и тебе не советую. Лучше давай за мой новый караван выпьем. За радость мою. А потом ты мне про свое горе расскажешь…

Выпили они не по одной чарке, а по пять. За радость Никитину много нужно было пить. Большая была у него радость. А потом Игнатьев и рассказал ему все как есть. И про дела, требующие звонкой монеты незамедлительно, и про зятя-дворянина проклятого, и про дочку-дурищу, которая от мужа чахнет, а от брата троюродного, глядишь, скоро понесет…

Никита думать стал. За это еще раз выпили. А потом сказал ему Веригин о том, что есть-де, мол, человек. Все вопросы утрясает живо и споро. Подтолкнул к дверям. Повезло тебе, говорит, здесь он. Ну не сам, конечно, а его подручный. Все как на духу ему сказывай…

Подручный произвел на Игнатьева хорошее впечатление. Веселый, круглый, румяный, словно шут гороховый. Не страшный совсем. Рассказал ему все снова, на этот раз весело. Вино в голову ударило, море по колено. Напоследок спросил человек: «Убить или так, покалечить?» Игнатьев вино расплескал на белую скатерть — и протрезвел. Посмотрел на человечка кругленького внимательнее. А у того глаза словно с того света смотрят. Испугался купец, но с такими людьми, слышал он, не спорят и назад не отступают. «Покалечить хватит», — пробормотал он тогда.

А вот теперь сидел в лучах закатного солнца и думал — прав был или нет. Ведь ежели бы совсем молодец сгинул, и деньги бы ему отошли вместе с Авдотьей, да и дочка бы могла выйти замуж за племяша… И все-таки прав он был. Парализован зять не на месяц-два, насовсем. Доктор сказал — перелом позвоночника. Речь, может, и вернется, только вот когда это будет еще… Да и кто об этом узнает, ежели он не пожелает? Отвезет его в глухую деревню, и кудахтай там сколько хочешь! Кто услышит?

А дочка пусть со своим хахалем валандается. Брюхо-то уже видать — вот и ладненько. Будем говорить — от муженька. Стало быть, деточка дворянских кровей народится, а не замшелых племяшевых. Племяша-то батюшка до третьей гильдии дотянуть никак не может. Зато парень здор-ровый, румянец во всю щеку, под стать его Дуне. И детенка родят здорового, крепкого. Ох, хоть бы мальчугана!

В усадьбе Сент-Ивенсов полная тишина к полудню нарушается первыми звуками. Это поднимаются девки-служанки, которые к вечеру оденутся дамами и будут участвовать в представлении. В кухне варят шоколад для «барыни». Алиса не изменила своим привычкам. Она теперь хозяйка подпольного игорного дома, точь-в-точь такого же, какой они с Германом ездили смотреть в Баден-Бадене. Ей нравится ее роль. Ей нравится поутру считать с Германом выручку. Нравится, что она здесь в центре внимания, что сюда ездят смотреть на нее, как на чудо невиданное. Ей нравится проводить с Германом не ночи, так рассветы, исполненные любви самозабвенной и жаркой. У них огромные планы, требующие богатого состояния. И состояние это у них почти собрано.

Но Алиса не знает всего, что творится вокруг усадьбы Сент-Ивенсов. Совсем не знает она, что в местных лесах рыщут шайки разбойников. И что вчерашний ее обожатель, выигравший в рулетку сотню тысяч рублей, не добрался до дома. На карету его напали и обошлись с ним грубо. Стянули одежду, всю, до последней нитки. Выпороли его плетьми по мягкому месту, привязав к дереву. Что кучер, придя в себя от удара по голове, отвязал бедного барина, трепещущего от позора и боязни огласки. Привез домой к черному входу, вынес свой праздничный сюртук, чтобы облачить хозяина, чтобы было хозяину в чем объясниться с женой…

Не знала Алиса и кругленького, толстенького человечка, приехавшего сегодня к Герману. Знает только, что человек он милый и славный, что зовут его Степаном Антоновичем и у Германа с ним какие-то дела благотворительные.

И если бы Алиса подслушала разговор Степана Антоновича с Германом в это утро, все равно ничего бы не поняла.

— Добренькое вам утречко, Герман Романович.

— Окстись, Степан. Полдень уж миновал.

— Да я, раб Божий, в трудах все тяжких пребывал. Не заметил.

— До утра? — удивленно ползут вверх брови Германа.

— Не совсем так, но повозиться пришлось. Хребет — это, знаете ли, не пустячок. Образование докторское нужно. Советы.

— И почем нынче советы?

— Сто рублей доктор спрашивал. Зато не спрашивал, зачем мне такой совет. Кстати, вот еще, из карманов вытряхнулось.

Герман берет ассигнации, пересчитывает.

— Мне казалось, восемьдесят пять — это еще не все.

— А пять человек, которые со мной всю ночь старались? Они, по-вашему, ничего не стоят? Ах, Герман Романович, не знаете вы современных людей…

— Ну будет, будет. Как закончилось? Чем?

— Чем же? — чешет в затылке Степан Антонович. — Сосед ваш вчера, возвращаясь ночью домой, с коня упал. А кони, видите ли, поднимают порой седоков. Видать, и его Врут такой же был. Поднял хозяина да принес в дом.

— Все-то мне кажется, что ты за одно дельце хочешь два куша снять, — говорит Герман.

— Не я один, — пожимает плечам и Степан Антонович и выкладывает перед Германом еще сто тысяч ассигнациями. — Не я один, — повторяет он и смотрит на Германа теперь совсем по-другому, словно с того света…

 

Глава 9

Возвращение (Саша, 1851)

Саша оторопело смотрел то на сундук, то на Макошь с парнем. Они стояли рядышком.

— Зачем в сундук?

— Я так решил.

— Действительно, Ивась, к чему… — возразила было Макошь, но парень отрезал:

— Как договаривались! Проверить его хочу. Сам! Что мне твои сказки.

Он смотрел на Макошь слегка обиженно, ему явно не понравилось, что она стала ему перечить.

Макошь закусила губу и опустила глаза. Ивась повернулся к Саше.

— Вмиг! — ткнул он в сундук пальцем. — Не то здесь брошу.

Саша, ничего не понимая, взглянул на Макошь, но та тихо сказала:

— Не спорь с ним.

В сундуке было довольно просторно и пахло сушеной лавандой. Как только крышка за ним со стуком закрылась и звякнул ключ в замке, Ивась заговорил с Макошью так, будто Саши здесь не было.

— Я, Лада, споров не терплю. Я с тринадцати лет, почитай, сам себе хозяин. И никто до тебя со мной спорить не решался. Если ты мне слово сгоряча дала, то не поздно все воротить. Не беда, что дом спалила. Я тебя к сестре отвезу и никогда о себе не напомню.

— Я слов на ветер не бросаю, — отвечала ему Макошь. — Но и я сама себе хозяйкой всегда была. Как же мы уживемся?

— Неужто твой батюшка, царствие ему небесное, тебя уважению не научил?

— Научил. Да только, чтобы уважать человека, его нужно хорошенечко узнать. А будет за что — будет и уважение.

Ивась хмыкнул.

— Подождем, посмотрим, — сказал он и, судя по шуршащей траве, подошел к Макошь поближе.

— Все-таки зря ты его в сундук, — совсем другим тоном, почти ласково сказала Макошь.

— До Сургута потерпит, а там…

— Что там?

Ивась зашептал, и Саша тщетно напрягал слух, чтобы хоть что-нибудь разобрать. Ну не утопят же они его в Оби, протащив сотню верст в сундуке?

Из их разговоров Саша понял вскоре, что «слово», которое Макошь дала Ивасю, это не что иное, как обещание выйти за него замуж и вернуться с ним в Киев. Взамен она потребовала от него завернуть по пути в столицу и доставить туда Сашу. Вот тут-то кошка между ними и пробежала. От мысли, что Саша все это время жил в домике у девушки, Ивась сходил с ума, пытался скрывать свою ревность, но получалось у него это не ахти как. Он не очень верил в Сашину историю, все повторял, что безвинных в ссылке нету, что не убивец, так вор какой или мошенник. Макошь сердилась, и между ними пробивались искры легкой ссоры, которые Ивась, правда, тут же гасил нежными шепотками и, возможно, поцелуями — по звуку было похоже на то. Саша чуть задремал и очнулся от стука.

— Эй, хлопец, слышь меня?

— Слышу, слышу, — обрадовался Саша.

— Со мной караван. Ребята отчаянные. Они про тебя ничего знать не должны. Так что сиди смирно, и пока команду не дам, чтобы никакого писка! Уразумел?

— Понятно!

Через несколько минут загудели протяжно мужские голоса, сундук с Сашей подхватили, понесли. Все радостно смеялись, набивались в дружки на предстоящую свадьбу, шутили, говоря, что Ивась не ошибся — взял «гарну дивчину».

Малоросский говор вернул Сашу в далекое детство. Он вспомнил, как ездил на охоту с отцом и с Налимовым, вспомнил их усадьбу у самого леса, вспомнил Марфу… Тогда, после смерти Марфы, он часто думал о том, что люди смертны, что и он когда-нибудь отдаст Богу душу. И его не будет. Не бу-дет! Совсем. Это не укладывалось в голове. Как же так? Лес останется стоять на том же месте, над ним ярко будет светить солнце, люди будут так же спешить в церковь к заутрене, и все это — без него. Позже он научился гнать страшные мысли о смерти. Но теперь…

Сундук плавно плыл по воздуху. Молодые парни старались бережно нести вещи невесты хозяина. Сашины мысли плавали лениво, запах лаванды убаюкивал… Лаванда. Откуда здесь лаванда? Видно, Макошь давно знакома с Ивасем. Это он привозил ей травы, которыми была наполнена ее горница. В Сибири таких не отыщешь… Лаванда… Почему она так напоминает ему детство? И Марфу. У Марфы над кроватью тоже висел пучок лаванды. Бедная Марфа… Саша снова засыпал. Бедная любимая его нянька…

Сон ему приснился жуткий. Проснувшись, он никак не мог сообразить — где он. Сначала показалось — под нарами, в пересыльной тюрьме. Потом — что в земле зарытый лежит. И лишь стряхнув с себя остатки сна, Саша вспомнил, что он в сундуке, и догадался по сильной тряске, что едут они по скверной дороге.

Ему снилось, что Марфа хрипит в соседней комнате, а он, не маленький мальчонка, а взрослый Саша, пытается открыть дверь, чтобы прийти ей на помощь, и никак не может. Потом звуки стихают, и его тело и разум цепенеют: он понимает — все кончено, он не успел помочь… И вот тогда-то и раздается страшный голос за дверью: «Открой, сынок. Я твой отец. Я настоящий твой отец. Неужели ты думаешь, что этот кривой урод? Нет же, я! Я так долго искал тебя. Открой мне, сынок. Посмотри на меня. Уйдем со мной…» И Саша вспомнил, что видел в детстве этот кошмарный сон, и просыпался в холодном поту, и никак не мог выбросить из головы навязчивый шепот: «Открой мне, сынок. Посмотри на меня…»

Слезы потекли из его глаз. Что за глупая судьба? Он потерял всех, кто был ему дорог, — няню, отца, князя, Алису… Впервые за последние годы он оплакивал свои потери. В замкнутом пространстве сундука он поневоле оставался наедине с собой и погружался все глубже и глубже в неизведанные пучины собственной души. Перед мысленным взором проходила вся его жизнь, и теперь он смотрел на нее иначе. Леденящий сердце ужас и безысходность, настигшие его после страшной кончины отца, миновали наконец. Слезы были доказательством этого. Захотелось узнать, где похоронили отца и Налимова, захотелось побывать на их могиле, поставить поминальную свечу.

Прозрение, застигшее его в таком странном месте и в такое неподходящее время, пришло вместе с невероятной болью. И он вспомнил, как однажды подростком упал со склона глубокого оврага. Он ободрал себе все бока, пока летел, и, едва не грохнувшись о камни, успел зацепиться за гибкую ветку ивы. Саша висел, раскачиваясь в нескольких метрах от камней, а отец спешил ему на помощь. Он забрался к нему, с трудом разжал побелевшие пальцы и помог спуститься. Саша смотрел на него широко раскрытыми глазами, а отец шарил по его телу и все время спрашивал: «Ты цел? Ничего не болит? Тут не болит? А тут?» Когда до Саши дошел смысл того, о чем его спрашивают, он почувствовал, что бока у него горят огнем. Невыносимая боль враз захлестнула его, до этого он не чувствовал ее…

На привалах разбивали шатры, в деревнях просились на постой, и тогда Саше позволялось ненадолго выбраться из сундука и немного подвигаться. За все это время ему ни разу не удалось переброситься хотя бы словечком с Макошью. За ним повсюду неотступно следовал Ивась, смотрел подозрительно, и было понятно, что он не потерпит, чтобы его невеста хотя бы на мгновение осталась наедине с беглым каторжником.

В Сургуте крышку сундука открыл маленький мужичонка, карлик с козлиной бородкой и крохотными глазками, которые буравили Сашу насквозь. Осторожно выпрямившись, Саша выбрался из сундука. У стены стояли Ивась и Макошь, он — нетерпеливо ожидая чего-то, она — гордо прикрыв глаза. Оба ждали, что скажет маленький человек.

— Ну, давай знакомиться, что ли, — протянул ему руку мужичок. — Евсей меня звать.

— Александр Лавров, — представился Саша, протягивая руку.

— Ех ты, из бар выходит? — полюбопытствовал Евсей, и Саша смутился.

— Ну, прошу к столу, господин хороший, — поманил его мужичонка. — И вы тоже не стесняйтесь. Невеста у тебя, Ивась, — колдунья, знаешь? — последнюю фразу он произнес тихо, подтянув за локоть высоченного Ивася к себе.

— Угу, — многозначительно кивнул тот. — В курсе.

— А понимаешь ли, что это значит?

Ивась выпрямился так резко, что Евсей повис у него на локте и оторвался от земли, пока не догадался выпустить его руку. Он приземлился с легким грохотом, Саша и Макошь с недоумением посмотрели на него.

— Идите, идите, у нас тут свои пироги, — приказал им маленький человечек и захлопнул за ними дверь, остановив Ивася в сенях.

Ивась рванулся было вслед за Макошью, но хватка у Евсея была мертвой. Ивась нахмурился.

— Да говори же скорее! Чего тебе? Распознал — убивец он или нет?

— Этого еще не распознал, это не просто. А вот другое — вижу.

— Что другое? — покосился на него Ивась.

— Вижу, что ты невесту свою наедине с ним оставить боишься.

Ивась ничего не ответил, хмыкнул с досадой и отвернулся.

— Послушай своего дядьку, — сказал Евсей. — Будешь себя так вести, над тобой куры и те смеяться станут. Будь ты мужиком. Любит — не сбежит. А не любит — силком не удержишь.

— Все-то у тебя просто! — воскликнул Ивась. — А Макошь, она… Вот. Да и к чему искус лишний? — и рванулся к двери.

— Стой! — приказал Евсей. — Еще скажу.

— Ну?

Ивась топтался, как горячий конь на привязи.

— Не пара она тебе. И не много в ней к тебе любви. Любящие женщины не такие.

— Тебе ли, бобылю, знать?

Евсей пожал плечами и многозначительно посмотрел на племянника. Ивась хотел было пойти все-таки в комнату, взялся за скобу, но вдруг остановился и осел по стенке на пол.

— Прав ты, дядька, — сказал он с глубокой грустью. — Чего притворяться? Непривычно мне это. Не любит она меня. Этот барин дорогу перебежал. Веришь ли, нет, а в прошлом году совсем все по-другому было.

Он тяжело вздохнул и продолжал:

— Что и делать — не знаю. Но она слово держит. А у этого, у Сашки, вроде бы столичная невеста имеется. Только, думаю, Лада моя надеется, что невеста та его позабыла… Вот и не знаю, как мне-то быть. То ли бросить их прямо тут, пусть сами выкарабкиваются, как могут, то ли довезти до столицы, как обещал, и пусть живут как хотят. То ли…

Глаза его подернулись пеленою и потемнели.

— Можешь не договаривать. Мне, старому каторжному псу… То ли прирезать их, да в Обь-матушку…

— Другое! — Ивась замахал на него руками. — Хотя и так думал, не скрою. Думал, может, подождать где-нибудь рядом с ними. Мало ли, как оно еще повернется…

— У-ух, совсем околдовала тебя эта ведьма.

— Не называй ее так! — насупился Ивась. — Я ее Ладой зову, и ты зови так…

А в горнице тем временем за накрытым столом Макошь шепотом рассказывала Саше о Евсее. Дядька это Ивася, родной, настоящий дядька. Сам Ивась из крепостных. Отец его торговлю затеял. Вразнос ходил продавать, потом — крупными партиями, а потом и помощников себе завел. Выкупился он у своего господина. За две сотни всего. И сынка своего Ивася выкупил, и дочек старших. Осталась жена. Накопил он денег — и к хозяину. А тот прознал, что торговля у его бывшего холопа Петрушки идет на славу, и загнул цену — десять тысяч… А коли через месяц деньги не сыщутся, обещал мать Ивася в Воронежскую область отослать, как крепостную, в другое имение.

Петр за голову схватился: такие деньги разве что у купцов зажиточных водятся, а он еще и до третьей гильдии не дотянулся.

Одно у Петра было средство жену вызволить — обман. К нему и прибег. Зазвал своего хозяина в гости, будто бы деньги отдать. Накрыл стол, нацедил здоровенную бутыль горилки, поросенка зарезал месячного. И все тряс бумагой, в которую деньги завернуты были. Вот якобы могу себе позволить за любимую-то жену. Напоил хозяина до потери сознания и ну деньги слюнявить-считать: раз-два-три, раз-два-три, под столом переложит считанные уже деньги наверх и снова — раз-два-три… Так десять тысяч и насчитал. Хозяин бумагу подписал, деньги взял и домой отправился.

А по дороге напал на него маленький человек, почти карлик. Деньги отнял, а самого барина так отмолотил, что тот несколько недель еще стонал да охал. Этот человечек-то и был Евсей — родной брат матери Ивася.

Правда, нашли его потом. Не было в округе второго человека такого маленького роста. На разбирательстве он начисто позабыл все, что говорить было нужно, как его шурин научил. Отличался Евсей странной забывчивостью. Мелочи помнил прекрасно, а вот главное забывал. Так и на следствии вышло — растерялся, а потому подтвердил, что деньги в размере десяти тысяч рублей пропил, прогулял и раздавал без счета по церквям на пожертвования. То есть ищи свищи, что называется. За то ему не барская порка вышла, а каторга.

Сбежал он за Уралом, на «свободной территории». Кандалы подпилил самодельным напильником и утек, только его и видели. А через некоторое время шурину весточку прислал с надежным человеком: так, мол, и так, путешествую по дорогам сибирским. Много полезного вызнал у здешних купцов, что шелк и чай караванами возят. Все расписал подробно, и с тех пор Петр, а после и Ивась по тем самым дорогам не раз и не два караваны водили. И к Евсею заглядывали. А тот обосновался прямиком в лесу, помогал беглым каторжникам, пристрастился к охоте и жил так вот уже лет двадцать.

Кто только не перебывал в этом доме — и убийцы, и воры, и те, что за убеждения пострадали. Каждому Евсей распахивал двери своего дома…

Ивась упросил дядьку поглядеть на Сашу и сказать ему определенно — мог он убить человека или нет, можно ему верить — или лучше сдать казакам на тракте? На второй вопрос Евсей ответил однозначно — нет. А на первый ответ отложил…

Не успела Макошь произнести последние слова, как появились Ивась с Евсеем. Она отпрянула от Саши, что не укрылось от их взглядов. В воздухе повисла тишина. Ивась обиженно смотрел на Макошь, та хмурила брови, Саша виновато взглядывал на Евсея. Все молча пристроились за столом и молча же стали жевать. Саша — жадно, остальные — нехотя, через силу. Разговор явно не клеился. Тогда Евсей крякнул, вздохнул и вытащил из укромного уголка ведро и черпак. Над столом замелькали самодельные деревянные чарки, после первой напряжение спало, после второй — общее настроение заметно потеплело. А после третьей Евсей увел Сашу в другую комнату и внимательно, не перебив ни разу, выслушал его историю.

Язык у Саши слегка заплетался, в голове затуманилось так, что он предавался не столько перечислению событий, сколько своим переживаниям. Евсей почему-то казался ему лучшим на свете товарищем, и он поведал ему не только историю убийства отца, но и историю своей страсти к прекраснейшему на всем белом свете существу — Алисе. Сейчас эта страсть казалась ему огромной, как безбрежный океан, она захлестнула его и понесла по волнам памяти, делая каждую деталь в их коротком романе преисполненной великого смысла. Он все еще бормотал и плакал, когда Евсей уложил его в постель и укрыл вытертой волчьей шкурой. Как только Саша забылся тревожным сном, Евсей вернулся к гостям.

— Что? — тут же выстрелил в него вопросом Ивась.

Евсей грустно качал головой и пожимал плечами. Его мысли витали вокруг молодого дурачка, влипшего в такую передрягу, потерявшего близких, мечтающего о своей крале…

— Значит, так скажу я тебе, — ответил он Ивасю. — Паренек этот вряд ли муху обидит. А чтобы отца родного — ему это и в страшном сне не приснилось бы. Мой вердикт — не виновен.

Ивась и Макошь радостно заулыбались.

— Но главное теперь, как ему дальше быть. Здесь он не останется — это точно. Сердце его в Петербург зовет. Отпустить — пропадет там, не отпустить — все равно пропадет. Зачахнет без девки своей…

Макошь сидела улыбаясь, но в глазах у нее зажегся недобрый огонек.

— А найдет он свою девку, все равно покоя ему не будет. Рано или поздно станет разыскивать, кто его отца порешил. Вот такой везде клин. Если, конечно, не чудо какое… Попробую ему растолковать завтра и, может, уговорю здесь остаться.

Ивась посмотрел на Макошь.

— Нет уж, дядя. Пусть найдет свою кралю!

— Попробовать всегда можно. Дам вам три адресочка. Один расскажет, не видели ли красавицу при дворе, второй поведает, не содержат ли ее в каком-нибудь притоне, а третий — он вообще все знает…

Он посмотрел на племянника, мирно задремавшего за столом. Евсей подмигнул Макоши:

— Давай его здесь оставим. Пусть спит на лавке. А тебе, как самой дорогой гостье, постель свою уступлю — настоящую, с периной.

— А сами-то как же?

— Сам к другу схожу. Здесь недалече…

Люди Ивася раскинули шатры. Ночь стояла черная, ясная, звездная. Все давно спали. Кони нервно фыркали и прядали ушами, переступая с места на место.

Романтическое настроение не покидало Евсея. Да, разбередил малец его душу. Он шел по знакомой тропинке в лесу, которой совсем не видел, но так хорошо знал, что и смотреть не нужно было. Пройдя с версту, он остановился, поднял к небу голову и громко то ли застонал, то ли зарычал. И тут же послышался ответный то ли рык, то ли стон. Из темноты вынырнула медведица и мохнатой мордой ткнулась в плечо Евсею.

— Ах ты, моя ненаглядная, лада моя. — Он потрепал медведицу по голове. — До чего же, знаешь, на свете бывает… Эх!

Медведица снова ткнула его носом в плечо и ласково зарычала. И словно в ответ ей издалека послышалось тревожное ржание лошадей…

 

Глава 10

Левый мизинец Третьего отделения

Спиридон Дубль служил почтмейстером на Лиговском проспекте. Чтобы занять это тепленькое местечко, дававшее шестьсот рублей в год ассигнациями, он проявил столько изворотливости, столько вложил труда и претерпел душевных мук, что сие предприятие, описанное хотя бы и вкратце, могло бы составить отдельный толстый том. Однако в первую же неделю, подсчитав расход на бумагу, сургуч, свинец и укупорку отправлений, он схватился за голову. Расход втрое превышал доход при честном ведении дел, вдвое — если серьезно экономить на освещении и отоплении, и в полтора раза, если жульничать по полной программе. Выходило, что получение должности не только не облегчало его жизни, но и пагубно на ней сказывалось.

Спиридон человеком был не то чтобы вовсе без стыда и совести, но не особенно о таких вещах осведомленным. Если бы была возможность красть — украл бы, можно было бы принимать взятки и подношения — с превеликим удовольствием не преминул бы воспользоваться. Но взяток никто ему не предлагал и подношений не делал. Место почтмейстера никаких особых привилегий не имело.

Единственной привилегией его было пропускать через свои руки ежедневно чужие уведомления о смерти и рождении, о заимствовании и погашении кредитов, о погоде в других городах и самочувствии неизвестных ему людей. Дубль пристрастился читать проходившие через него письма и почувствовал в этом своеобразную прелесть. Ему даже пришла мысль выступить в каком-нибудь журнале, под псевдонимом разумеется, с эпистолярными записками. (Уж очень часто в письмах встречались однотипные описания унылых дорожных пейзажей.) Что-то в этом роде он читал совсем недавно — так же длинно, описательно и скучно.

Обладая развитым воображением, он отчетливо представлял себе людей из писем, например Марфу Игнатьевну, варящую варенье из вишни в Воронежской губернии. Вот над медным тазом поднимается легкий дымок, в котором вьется неосторожная оса. Вот белая сладчайшая пена выступает на поверхности лакомого яства, и дебелая Марфа Игнатьевна деревянной ложкой с длинным черепком снимает пробу, причмокивая губами. А рядом, из другого, правда, письма, стоит дебелая же (впрочем, все женщины в его воображении были на один лад) Екатерина Кузьминична и обсуждает с жадным соседом цены на урожай пшеницы. Обсуждают они сей вопрос громко, криком, брызжа слюной и обтирая поминутно рты рукавами.

Руки Спиридона все время тянулись к бумаге, но лавры будущего писателя тешили его воображение лишь до тех пор, пока он не наткнулся на подлинный шедевр эпистолярного искусства. Некий молодой человек обращался к даме, судя по адресу, весьма состоятельной и, судя по содержанию письма, — замужней. Письмо было страстным, полыхало пламенными признаниями и пестрило дерзкими предложениями в адрес дамы, а также намеками на некие уступки, ею молодому человеку уже сделанные.

Спиридон резко охладел к идее писательства и загорелся другой идеей. К чему, решил он, трудиться годами над романом, искать издателя, ждать выхода своего творения в свет, когда с помощью чужого романа, коротко изложенного в этом письме, он мог бы выхлопотать неплохой гонорар уже через несколько дней.

Ближайшее воскресенье он посвятил поиску адресата письма, где, как и ожидал, наткнулся и на его автора. Адресатом оказалась миниатюрная миловидная дама, жена тайного советника и мать подростков-погодков, а автором — молодой преподаватель университета, по выходным дающий мальчикам уроки немецкого языка. Все необходимые ему сведения Спиридон почерпнул у служанки, выпровоженной из дома на прогулку с мальчиками, как только окончился урок, а «господин учитель и мадам уселись в гостиной за кофеем».

Служанка оказалась женщиной в том возрасте, когда хочется высказаться обо всем на свете, но слушать уже некому — дети выросли, муж спился. Она отвела со Спиридоном душу, поведав ему и о важности своего хозяина («как индюк»), и о его состоятельности («богатей, каких свет не видывал»), и о женушке его («уж бабий век отжила, а все в молодку играет»), и об их семейной жизни («как голуби милуются, будто он ее еще с пяток лет назад за волосья по дому не таскал»). Картина выходила ясная, как стеклышко. Богатый, ревнивый и крутой на расправу муж — с одной стороны, легкомысленная, не по годам кокетливая жена — с другой. Оставалось решить, к кому из них обратиться за гонораром. К супругу — боязно. Все-таки тайный советник, может и последнего куска хлеба лишить, коли захочет. К молодому учителю — тоже боязно. Молодой, горячий, мозгов нет, кровь поминутно в голову ударяет. Да и много ли с него возьмешь — гол как сокол. Вот разве что к вертихвостке-супруге…

Вот тут-то и взялся Дубль впервые за перо. Сочинил трогательное послание мадам-распутнице, самые изысканные выражения вставил в свой денежный запрос, чтобы смягчить удар. Мол, «пребывая искренне вашим сочувствующим доброжелателем», мол, «не откажите в любезности вознаградить скромность» и, мол, «надеюсь на ваше благоразумие, единственно способное удержать в секрете нашу переписку от ревнивых глаз вашего драгоценного супруга»… А если, мол, не проявишь благоразумия, то уж не пеняй потом…

Произведение свое Дубль отправил из своей же почтовой конторы и регулярно стал наведываться к разговорчивой прислуге за новостями из гнезда разврата. Письмо было хозяйкой получено и прочитано, служанка была послана за каплями в ближайшую аптеку, а слуга — с запиской в университет. За рубль записка была показана Спиридону для беглого ознакомления, а за второй был показан также и ответ. Мадам излагала разлюбезному своему дружку содержание Спиридонова письма и просила содействия, а тот высказывался в том духе, что денег у него нет и, вообще, не желая неприятностей, он готов потерять и ее, и место, лишь бы не быть втянутым в семейные распри супругов, к нему не имеющие ни малейшего касательства.

Дубль, потирая руки, отправился восвояси, ожидая, когда дамочка выполнит инструкции. Ей надлежало без провожатых явиться в почтовое отделение на Лиговке и переслать тысячу рублей ассигнациями по вымышленному адресу. Ждать ему пришлось долго. Мадам не скоро оправилась от удара, не сразу решилась заложить кое-что из своих побрякушек, не сразу отыскала почтовое отделение на Лиговке. В половине четвертого в конторе возникла дама под густой вуалью и трясущимися руками протянула конверт, попросив ответ адресовать ей лично. Дубль покуражился, дескать, мол, личико покажите для памяти. На что дама, дрогнув голосом, сообщила ему строго, что это невозможно и что она явится завтра в половине второго.

Письмо, разумеется, Дубль никуда отправлять не собирался, а адрес придумал исключительно для отвода глаз. Конверт содержал указанную сумму, всю до копеечки, но ему почему-то жаль стало расставаться с письмом, которое приносит такие деньги. Он еще несколько раз написал к мадам-вертихвостке и заставил ее выложить ни много ни мало семь тысяч рублей ассигнациями, прежде чем вернуть ей пылкие признания сбежавшего юнца.

Открыв для себя столь необычный, но действенный вид обогащения, Дубль уже не мог остановиться. Он с необыкновенным вниманием вчитывался в письма, силясь отыскать в них хоть какую-нибудь зацепку для шантажа. Но люди не слишком доверяли бумаге свои надежды, чаяния и дела, а потому Спиридону Дублю приходилось изрядно попотеть, чтобы обнаружить хоть какую-нибудь тонкую ниточку, хоть какой-нибудь жареный фактик. Иносказательность, к которой прибегали авторы иных писем, и вовсе ставила его в тупик. Ему было не понять, что это за знаменитые конюшни некоего Авгия, о которых толкуют купцы, откуда у многих дворян, обращающихся с ходатайством о займе, мечи из дамокла (и не предлагают ли они их в залог?) и почему мещане пишут письма одной и той же женщине по прозванию Наяда.

Бывало, Спиридон по пять раз прочитывал письмо о тяжбе относительно козы некоей Пелагии, выщипавшей траву на лужке некоего Пиладора, в котором Пиладор признавался родной своей сестре из Рязани, что сам срезал траву с целью стребовать с полковничьей вдовы деньги, читал и чуть не плакал, подсчитывая, во что ему обошлась бы поездка в Липецк, где творились эти козьи бесчинства.

Нет, шантажировать возможно было только жителей Санкт-Петербурга и прилегающих к нему территорий. Барыш легко вымогался у растратчиков, но не профессиональных, а тех, что в угаре карточной игры или любовной страсти швыряли на ветер казенные деньги, а потом, протрезвившись и раскаиваясь, в письме изливали душу кому-нибудь из друзей или близких родственников. Такие выдавали по первому требованию любую сумму, а после выходило часто, что кончали с собой. Впрочем, Дубль об этом мог только догадываться по воспаленным глазам, по синим кругам под ними, по бледным дрожащим губам и трясущимся рукам, передающим ему пачку ассигнаций. Пару раз еще случалось Дублю вымогать деньги у чувствительных женщин, пару раз — у мужей, спутавшихся с дорогими кокотками и заработавшими пренеприятнейшие заболевания. Последних он находил по счетам, адресованным доктору, по анонимным письмам с описанием симптомов и с просьбами о немедленной, но заочной помощи. Такие послания обычно не имели обратного адреса, так как их авторы не могли раскрыть своего инкогнито, но нетерпение, с которым они ждали на почте ответа в условленный день, выдавало их с головой. Дубль нанимал за пятак сына дворника проследить их до дома, а затем отправлял анонимное письмо, представляясь дружком их венерической «подружки». Если письмо было составлено правильно, деньги приходили весьма скоро, а если Спиридон писал с перепою или требовал за свое молчание слишком крупную сумму, деньги приходили чуть позже и обычно — частями.

Так и жил Спиридон Дубль, пока однажды не вскрыл конверт, содержащий убийственную, по его понятиям, критику в адрес его императорского величества. Прочел он тогда письмо, втянул голову в плечи и зажмурился за столом, словно ожидая удара. Но удара не последовало, жандармерия хоть и была вездесуща, но не до такой степени, чтобы прятаться под столом у мелкого почтового служащего. Спиридон встал, закрыл контору, надел парадный мундир и отправился прямиком в Третье отделение.

Там он познакомился с самим Шервудом. Имя было громкое, и хотя его владелец находился теперь в Третьем, что называется, на птичьих правах и производил впечатление человека совсем спившегося, глаза его тут же вспыхнули, как только Спиридон с нижайшим поклоном вручил ему аспидное письмо.

Вот тут-то и началась для Дубля настоящая жизнь. Тут-то и пригодились все способности его изворотливой натуры, не только лишенной чести и совести, но и малейшей брезгливости не знающей. Его дело было вынюхивать, выслеживать, подглядывать и доносить хозяину. Когда положение хозяина пошатнулось, пришлось и по этапу пройти несколько верст, чтобы у ссыльной нечисти выпытать по-дружески секретные сведения. Наплутался он тогда по тайге. Думал — все, хана. А тут как в сказке — опушка, а посреди опушки — домишко. Перекрестился бы Спиридон, да пальцы замерзшие не слушались, приказал бы избушке повернуться к лесу передом, а к нему задом — да язык во рту не ворочался. Всего ожидал — любой нечисти, а оказался в избушке человек душевный и приятный — Евсей. Накормил, отогрел, даже напоил изрядно. Плакал тогда пьяными слезами Спиридон, всю свою жизнь поведал мужику незнакомому, а на прощание обещал любую просьбу его исполнить. Клялся и божился в том. А чего было не обещать, когда уверен он был, что видит его в первый и в последний раз. Так ведь на тебе…

Вовсе не ожидая подвоха, Ивась явился по указанному дядюшкой адресу. Постоял у двери, вспомнил слова Евсея: «По первому адресу человек тебе справки наведет в самых высших кругах. Если ваша краля туда залетела, вмиг разыщете. Второй подскажет, нет ли ее где в притонах, не опустилась ли она на самое дно. А третий адресок — клад бесценный. Спиридон Дубль прозывается тот человек. Он тебе любого из-под земли вытащит и плясать заставит. Вот так-то».

Запамятовал сказать дядя племяннику, чтобы всех карт перед человеком тем не открывал, потому как он тайный агент Третьего отделения и беглого каторжника, не моргнув, выдаст. Вспомнил на вторые сутки, и полетело неграмотное, нацарапанное вкривь и вкось письмецо вдогонку. Должно было догнать, потому как отправлено было с верными людьми, если бы Ивась сначала пошел по первому адресу, а потом по второму…

Он бы так и сделал, да вот только Макошь снова (или ему показалось?) начала на Сашу с интересом поглядывать. Вот и не вытерпел Ивась. Срочно ему захотелось отыскать Сашину диву ненаглядную. Чтобы каждому — свое. К чему, решил он, идти по первому и по второму адресу, когда в третьем месте на все вопросы ответ есть. Вот туда и направился молодой купец, прямиком в лапы тайному агенту Спиридону Дублю.

Встретил его Спиридон радушно, чарку поднес, записку Евсееву прочитал, языком поцокал и решил выпроводить гостя несолоно хлебавши.

— Трудно кралю такую отыскать. Да к тому же та, что для одного красоткой кажется, другому объявится бабой-ягой с костяными ногами. Да и знаешь, какие есть среди этих красавиц цветики? Вчера еще талия в девять вершков, ресницы пушистые, взгляд огненный, а через год-два — бочка необъятная, глаз смурной и ребятенок сопливый за подол держится. Бабий век ох как короток. Так что вряд ли кто тебе поможет. Ты ведь не знаешь ни адреса, ни родных ее…

Ивась помялся-помялся, распахнул дверь да и кликнул Сашу.

— Вот ему нужно. У него и спрашивайте.

Саша, опьяненный воздухом родного города, свободой и скорой встречей с возлюбленной, с благодарной слезой изложил Спиридону все обстоятельства. Как ни давил Ивась под столом его ногу, как ни делал ему страшные глаза, ничего не утаил Саша из своей биографии.

Спиридона же, пока он слушал молодого человека, чуть удар не хватил. Он то внутренне напрягался и весь обращался в слух, то вертелся как на иголках, мечтая выпроводить незваных гостей и бежать к хозяину докладывать о беглом каторжнике. Но рассказ Саши был до того длинный, что Спиридон в конце концов постановил не торопиться и не выдавать беглого. Что-то такое там было в его грустной повести. Что-то такое, что отдавало привкусом больших денег. А на это у Спиридона был особый нюх.

Поверить, что этот молодец зарезал своего горячо любимого батюшку, Дубль не мог, как себя ни уговаривал. Разумеется, он никого не убивал. А раз был найден при трупах и в истерике, стало быть, его и засудили. К тому же преступление было громкое, он его хорошо помнил, потому что писали о нем тогда все петербургские газеты. А у Спиридона была такая примечательная особенность натуры, проще говоря — нюх, если что не укладывалось у него в голове ровненько, без шероховатостей, то события эти начинали там же, в голове, вращаться и вариться до тех пор, пока не укладывались ровнехонько, без натужных натяжек. Вот и дело Александра Лаврова, прогремевшее на весь Петербург, показалось ему именно таким — вымышленным от начала и до конца. Три месяца бился тогда Спиридон над разгадкой, но газеты замолчали, а у него своих хлопот прибавилось, и он позабыл о «не уложенном» деле. А вот теперь вспомнил…

Саша отца не убивал, это Спиридону было понятно еще тогда. Не может человек молодой и неопытный совершить такое злодейство, пусть и в припадке душевной болезни. Техника преступления (а газеты подробнейше излагали все детали) требовала опытных мужских рук. К тому же не стоит забывать, что оба покойника были отмечены боевыми наградами в Эриванскую кампанию и не позволили бы себя зарубить и выпотрошить, словно куриц.

Спиридон взвешивал и прикидывал: отдаст он мальчонку жандармам — получит целковый. А не отдаст, глядишь, и вскроется старый нарыв с чудовищным убийством. Явно за этими событиями витала зловещая тайна, а тайны в наше время стоят недешево. Тем более крапленные кровью. А по всему выходит, чтобы разгадать эту тайну, нужно отыскать распрекрасную Алису и посмотреть, не вьется ли за ней какой хвостик.

Саша закончил и смотрел на Спиридона неотрывно, ожидая приговора. А тот все вертелся, то закусывал губу, то подносил пустую чарку ко рту и болезненно морщился. Трудно ему было решиться. Сдать мальчишку проще простого, к тому же и хлопот никаких. А коли не сдать… Интереснейшие перспективы открываются. Денежные. А ну как найдет настоящего убивца? С того бы деньги и получить! Риск? Зато ни с кем делиться не нужно.

— Ладно. Помогу тебе. По рукам. — Спиридон протянул Саше правую ладонь, и тот азартно хлопнул по ней левой.

 

Глава 11

Таинственная усадьба

Алиса стояла на веранде и смотрела, как Степан Антонович спускается с крыльца, озираясь, трусит к коляске. Вот заметил ее, замахал руками, расплескивает воздушные поцелуи. Алиса вытянула губки трубочкой, подняла руку, едва пошевелила пальцами. До чего мерзкий старикашка! Она бы его никогда на порог не пускала, да Герман уверяет, что это самый надежный в городе банкир.

В последнее время ее жизнь была яркой и приятной, все происходящее казалось сладким сном. Никогда Алиса не была так счастлива и так прекрасна. Это подтверждали взгляды мужчин, которых она сводила с ума каждый вечер, тех, кто далеко за полночь стоял под ее окнами…

С того момента, как они поселились в лесу, жизнь Алисы переменилась. Усадьба была местом загадочным. Чете Сент-Ивенсов, известных певцов, этот огромный дом был подарен то ли императором Павлом, то ли еще Екатериной Великой. Выглядел дом так, словно простоял в запустении не один век. Крышу и северные стены покрывал толстый ковер темно-бурого мха, а южную веранду буйно оплетал плющ с огромными граммофонами сиреневых цветков. Мебель в доме был зачехлена, изрядно потравлена молью, так что всю эту рухлядь пришлось отнести на задний двор и сжечь.

Алиса ходила по комнатам и нервно вздрагивала при малейшем скрипе половицы, при шорохах и стуках во втором этаже, при вскрике птицы за окном. Ей мерещились привидения, и, оставаясь вдвоем с Германом, она прижималась к его груди и старалась побороть свои детские страхи.

Дом ожил вместе с первым настоящим обедом, который приготовил французский повар-вертопрах, переманенный Германом из московского ресторана. Дом повеселел вместе с прибывшей телегой, на которой едва умещалось удивительно смешное изобретение человечества — стол с зеленым сукном и вертящимся блюдцем посредине. Рулетка. «Что же тут интересного?» — спросила тогда Алиса. «Попробуй!» — ответил Герман и объяснил, что этот зеленый столик — страшное оружие. Страшнее еще не придумали. Он лишает человека сна и покоя, делает его казнокрадом и убийцей, заставляет пускать по миру собственных детей и лишать себя жизни. Герман сунул ей томик поэта Пушкина и заставил прочитать «Пиковую даму». Алиса проглотила повесть за вечер, а потом ходила между карточными столами, расставленными в строгом порядке в зале, и никак не могла понять — отчего такое с людьми возможно?

Дом наполнился счастьем вместе с голосами многочисленных гостей. Тогда Алисе показалось — многочисленных, хотя приехало лишь шестеро прекрасно одетых мужчин. Она вышла к ним впервые в платье из темно-лилового шелка, окропленного золотыми песчинками звездной пыли, словно нападавшей с ее распущенных золотистых локонов, ниспадающих до самого пояса. Кто-то из гостей узнал ее, вскрикнул: «Ночная княгиня!», бросился целовать ручки. Остальные с удовольствием последовали его примеру, взбодрились, заговорили громко, весело. Она крутила колесо и делала гостям страшные глаза. «Князь, проиграть не боитесь? А мы сейчас посмотрим!»

Алиса чувствовала в такие вечера, как в ней закипает кровь. Она была возбуждена до такого предела, что, как только дверь за гостями затворялась, бросалась на шею Герману и не выпускала его из своих объятий до самого утра. Он разделял ее азарт, но рассудительность никогда не покидала его.

Герман привез в дом хорошеньких девушек.

— Кто это? — в ужасе спросила Алиса, прекрасно помнившая девушек Зи-Зи. — Ты ведь говорил — у нас будет приличное заведение!

— Дорогая моя, ты ведь понимаешь, какое впечатление производишь на наших гостей?

— Ну и что с того?

— Корнет Березович вчера бродил под твоими окнами до зари. Тафейцев камешки бросал. Я ведь считаюсь твоим опекуном — не более. И многие господа, особенно холостые, имеют на тебя определенные виды. А ты неприступна, они не могут понять причины…

— А эти девки…

— Не девки — гостьи. Они заменят тебя там, где нужно. И господа останутся довольны. Кстати, знаешь, почему к нам не ездит больше полковник Волынцев? Потому что не смог к тебе подступиться. А была бы рядом другая, смешливая и доступная…

— Значит, я буду гостей развлекать до постели, а эти — после?

— Ничего подобного. — Голос Германа принял привычную убаюкивающую окраску. — Ничего подобного. Они будут по-прежнему боготворить тебя, обожать тебя — тебя, а не их. Но когда богиня будет исчезать за кулисами, ласковые гостьи смогут утешать твоих безутешных обожателей. Но, разумеется, утешения будут негласными — в доме пустых комнат предостаточно…

Девушки оказались смышлеными, с Алисой держались на почтительном расстоянии, а по вечерам умело разыгрывали роль светских дам, дальних родственниц или приятельниц хозяйки, приехавших погостить к ней на лето. Герман сократил их лексикон до пяти-шести общих выражений и двух-трех негромких восклицаний. После первого сближения девушкам вменялось в обязанности разыгрывать непорочность и раскаяние и держать кавалера на почтительном расстоянии, ссылаясь на мигрень и прочие женские затруднения.

Герман плел свою паутину тщательно, ежедневно испытывая ее на прочность. Центральным звеном была Алиса — прекрасная хозяйка дома. Публика делилась на две категории. Первые приезжали поиграть и посмотреть на божественную ночную княгиню, другие приезжали посмотреть на фею ночи и поиграть. Переизбыток своих чувств гости могли сбросить с легкодоступными женщинами. Те, кто приезжал в подпольный игорный дом трижды, попадали на заметку. О каждом из них Степан Антонович поставлял Герману однотипные сведения — семейное положение, достаток, склонность к риску. Последнюю черту Степан Антонович определял на глазок, однако никогда еще не ошибался.

Степан Антонович никогда не показывался среди гостей. Он был весьма немолод и предпочитал отходить ко сну гораздо раньше, чем общество игроков собиралось в усадьбе. Это не мешало ему успешно руководить шайкой бандитов, шныряющих в лесу. Он поставлял тщательно отобранным головорезам сведения о клиенте, которого надлежало встретить в лесу, чтобы отобрать деньги. Одного достаточно было остановить и, приставив нож к горлу, потребовать кошелек, чтобы он вернулся домой в мокрых штанах и навсегда позабыл дорогу в усадьбу. Другого, чтобы не болтал об ограблении, следовало поставить в такое положение, о котором он никогда никому не расскажет. Так, например, обстояло дело с поркой титулярного советника Краснова. Если бы не эта деталь его встречи с разбойниками, обязательно побежал бы в полицию требовать возмездия. А теперь — поди потребуй. Он и ходить-то, пожалуй, в ближайшие дни не сможет. Да еще сварливой своей женушке придется дать ответ, кто это ему всю задницу так разукрасил…

Воображение у Германа разгоралось с каждым Днем. Он изобретал такие способы воздействия на господ игроков, что Степан Антонович, привыкший действовать по старинке, морщился и кряхтел.

— Больно уж вы, мой разлюбезный, к мистификации склоняетесь. Что за страсть такая? Для чего мудрить? Вам бы пьесы ставить…

— С современными-то актерами? Увольте. Так перестараются, все испортят. То глаза пучат, то волосы на себе рвут. Разве это мистификация? Человек — он куда тоньше.

— А мне, грешным делом, казалось, что все как в жизни. Взять хотя бы вашего же князя Гаваншвили. Проиграет — волосы рвет. Сами ведь рассказывали.

— Возможно. Но моя задача сложней. Я, видите ли, выполняю по отношению к людям функции судьбы. И, как перст судьбы, остаюсь для человека незримым. Он смотрит в небо наивными глупыми глазами и спрашивает: «За что?» — кого-то там, не меня. — Герман вздохнул, предвкушая еще один творческий вечер. — Сегодня, к примеру, нашим добрым молодцам снова придется поработать с эфиром.

— Важный человек прибудет? — оживился Степан Антонович.

— И человек важный, и деньги с ним будут немалые. Про триста тысяч наверняка знаю, а возможно, и того более. Правда, человек осторожный. Приедет с охраной. Кучер да два молодца на запятках. Их и нужно будет усыпить да в город отправить подводой. Пусть Никитка займется. От него все равно толку мало. Трое пусть займут место слуг. Выйдет гость в кромешной темноте, уж я позабочусь, чтобы не раньше, и Алису попрошу оказывать ему особое внимание. Остальные пусть налетят на него при выезде из леса. Никаких побоев, чтобы пикнуть не смели. Взяли за плечи, тряпку эфирную к лицу — и придержали, пока не уснет. Вот и все. Деньги забрали, а коляску в соседнее село отправили да и бросили на опушке. Небось волки не съедят, пока очухается.

Степан Антонович что-то прикидывал в уме, морщился.

— Ой, и не знаю. Как бы ребята мои с такими деньжищами не пропали. Искушение слишком большое. А как гость этот вооружен окажется?

— Степан Антонович, — сказал Герман совсем другим тоном, ледяным и бесстрастным, — вы уж за ними проследите. Если что — из-под земли достану. У меня руки длинные. А если вы процент себе выторговываете таким способом, так ведь условия игры вам знакомы. Как в нашей мелодии послышатся мне нотки шантажа, усадьба опустеет… Не забывайте.

Степан Антонович сложил губы в кислую улыбочку. Герман даже не улыбнулся ему на прощание, а девка его, та и вовсе нос своротила, встретившись на крыльце. Но делать нечего. Он зависит от этой парочки. Домик в лесу без Алисы бесполезен, пусть и с заграничной рулеткой. Алиса создает из всего таинство, если бы не она, а только девки распутные, вышел бы обыкновенный публичный дом. А тут слухи ползут, что живет в лесу писаная красавица. И пока красавица свободна, не нашелся еще мужчина, что сумеет покорить ее сердце. Многие рвались посмотреть на удивительную девушку и развлечься. Но такое только на первых порах было. Теперь — по записи и по предварительному уведомлению. Членский взнос — пятьсот рублей. Да подождать придется. Да, он бы такого не придумал.

И тут обожгла Степана Антоновича горячая шальная мечта — а как украсть у Германа все сразу: и домик, и рулетку, и красотку. Всю его мистификацию украсть целиком. А что, скажет гостям, что он родной дядюшка красотки, что Герман отбыл за границу на лечение — пускай ищут. Только вот кому он нужен? Всем нужна девка и игра. А они останутся тут, в подмосковном лесочке. И еще одна мечта зашевелилась. Коли уж девка ему достанется, он ей Германа во всем заменит. А противиться будет, губки кривить, так и запугать можно. Вон, мол, ребятки мои лихие во дворе топчутся. Только пикни, голуба, им достанешься. Все попробуют. Чем не довод для разумной девки? Сирота круглая. Никому не нужна, никто не хватится. «Первым делом заставлю платье снять и белье. И в чем мать родила передо мной прохаживаться туда-сюда, туда-сюда…»

Никогда еще Степан Антонович не был преисполнен такой решимости. Оставалось решить, как уничтожить Германа. Хитрый он человек, осторожный, сильный, бесстрашный. Ну ничего, думал Степан Антонович, потирая в коляске руки, на каждую хитрость есть другая хитрость, на силу — другая сила. Посмотрим еще, как ты, милый мистификатор, о пощаде запросишь!

 

Глава 12

Поиски ночной княгини

Спиридон навел справки относительно веселого дома Зи-Зи, и выяснилась интересная вещь. Зинаида Прохоровна Блинова, квартировавшая в том доме, погорела вместе со всем имуществом и с девками. Заслышав запах дыма, сторож, слегка во хмелю по случаю именин жены, потащил гостей заливать огонь. Подоспели они вовремя, до приезда пожарной команды сумели справиться с огнем так, что прочие жильцы не пострадали. Однако никого из женщин спасти не удалось. Девки, спавшие в дальней комнате, задохнулись дымом, а хозяйка валялась в прихожей с проломленным черепом. Но не сведения эти удивили Дубля, сколько дата — 28 мая 1847 года. Стало быть, сразу же после убийства на Литейном. Совпадение было более чем любопытным. И последняя деталь — никакой девушки с золотистыми волосами среди погибших не было. Спиридон наведался к сторожу, и тот сказал определенно — нет, новенькой не было. Он ее приметил, когда выходила раз с постоянным клиентом (это он про Сашу, догадался Спиридон), но вот когда позвали опознать трупы — ее точно не было.

История еще больше заинтриговала Спиридона, когда, перебирая листы с показаниями соседей, он наткнулся на описание человека, который, но словам досужих кухарок, часто выглядывающих из окна на улицу, весь день проторчал под их окнами. Описание человека было ему знакомо. Дубль порылся в своих домашних архивах и выудил листочек с описанием внешности известного вора, бандита и убийцы Тимофея Бровкина. Сравнил описания — один в один. Ага, вот куда ниточка тянется.

Ниточка оборвалась — Спиридон узнал, что Тимофей Бровкин полгода назад был найден убитым. След девушки затерялся.

Оставалось искать красавицу, да не такую, каких в Петербурге тьма, а особенную, необычную. Дубль решил не связываться со своими «коллегами» по Третьему отделению, а обратиться за советом к своему «приемному родителю» и первому начальнику Шервуду. Навел справки, оказалось, что Иван Васильевич недавно выпущен из Шлиссельбургской крепости и пребывает в Смоленской губернии, в родных Бобырях.

Ивась по такому случаю не пожалел своих лошадей и снарядил Спиридона в дорогу. Шервуд встретил его неласково, но, уловив в глазах мельтешение с отблесками империалов, тут же сменил тон и попросил в долг десять тысяч рублей. Дубль вытащил сто рублей серебром (от того же расщедрившегося Ивася) и дрожащими руками передал Ивану Васильевичу, ожидая горделивого отказа. Отказа не последовало, и Дубль приступил к делу.

Сказал, что у племянника его сбежала невеста и прихватила кое-какие драгоценности, оставшиеся от матери. Молодой дурак пришел к нему, плачет и желает найти изменщицу и всыпать ей пару горячих.

— Пару горячих? — изумился Шервуд.

— Парень в таком расстройстве, что и не знает, как быть.

— Хороши дела — пару горячих, — тянул время Шервуд. — А как мы найдем ее, а он возьмет и порешит девку с горя? Под суд пойдем соучастниками! Нет, не помогу. Я и так под домашним арестом. Не хочу опять в Шлиссельбург.

Шервуд говорил одно, а глаза твердили совсем другое: «Дай еще!» Спиридон хорошо знал такой гипноз. Сам же ему и учился у Ивана Васильевича. Он говорил какие-то слова, а сам думал: «Сколько же дать? Сто — много, пятьдесят — мало. Так сколько?»

— Бог с вами, Иван Васильевич. Что я, своего племянника не знаю… («Все-таки пятьдесят хватит!»)

— А кто скажет: знаешь — не знаешь. Да и откуда у тебя племянник этот взялся. Что-то не припомню его… («Еще давай, говорю!»)

— Ну как же, Иван Васильевич, или запамятовали… («Святые угодники, сколько же отвалить?»)

— Э-э-э, да ты малый не промах… («Дай еще! Мало дал!»)

— У меня с собой только пятьдесят рублей серебром.

— Так давай.

Сторговавшись о цене, перешли к делу. Шервуд мечтательно стал вспоминать петербургских красавиц.

— Эта такая была с ямочками. Ой, по всем местам были ямочки, как вспомню…

— Не та.

— А вот Авдотья разве что? Авдотья тоже красивая. Дочка полковника…

— Та сирота. Из Смольного сбежала.

— Не на лбу же у нее написано, что сбежала. А Авдотьиного папашу я тоже отродясь не видал. Может, выдумала…

И через полчаса таких препирательств Шервуда осенило:

— Ночная княгиня! Не она ли? Самая загадочная женщина была в Санкт-Петербурге. Никто про нее ничего не знал. Как с неба свалилась в свои двадцать лет, и полстолицы из-за нее перестрелялось и перевешалось.

— Так уж?

Спиридон как услышал это прозвище, так и затрясся мелкой дрожью. «Неужто провидение?»

— Ну один псих был, мне сестра писала.

— Так вы ее не видали сами?

Дубль изо всех сил пытался сделать вид, что остается спокойным. Знал, поймет Шервуд, что с ним, — выпотрошит все. И не увидит тогда Спиридон никаких денег.

— Нет, я ведь в крепости, милок, семь лет провел. Думаешь, ко мне туда женщины толпами ходили?

Возвращаясь в Петербург, Спиридон лихорадочно думал — как быть? Сейчас ли сорваться с крючка, избавиться от молодежи, или все-таки использовать Сашу для опознания? Не может быть, чтобы такая удача. И к тому же двойная! Ведь не в первый раз он услышал у Шервуда прозвище «ночная княгиня», оно было ему хорошо знакомо из одного письма, находящегося «в работе». Он помнил письмо практически наизусть. Единственное, чего он до сих пор никак не мог определить, так это кого же ему шантажировать.

Вернувшись домой, он заперся в конторе и внимательно перечел голубой листок:

«…И как ты сам понимаешь, Долли нет необходимости знать, где я провожу время.

А время я провожу в одной из сказок Шехерезады. Если ты усмехнулся теперь, то уверяю тебя — зря, потому что я нисколько не преувеличиваю. В темном лесу, в стороне от Смоленской дороги, стоит удивительный старинный особняк, где каждый вечер мужчины во фраках предаются грехам, влекущим их с момента появления на свет. Шампанское там, похоже, никогда не переводится, игра идет за карточным столом по крупной, а еще видел я рулетку, и с ней встречаются каждый вечер.

Нет, было бы обманом не написать тебе, что влюблен я не только в азарт, витающий здесь в самом воздухе, но и в хозяйку дома, которую все зовут ночной княгиней. Говорят, это прозвище она получила в столице, молоденькой девушкой. Теперь она не слишком молода (двадцать лет, возможно, чуть больше), но полыхает такой невыносимо жгучей красотой, что щемит сердце и слепит глаза.

Если тебе взбрендит после моего рассказа заявиться в Москву, то имей в виду, очереди придется ждать довольно долго. Я попал сюда заместо заболевшего дяди, который ожидал свою очередь целый месяц, да еще перекупил ее у какого-то купца, заплатив до тысячи рублей серебром. Представляешь размах? Вступительный членский взнос составляет около пятисот рублей, игра съедает много, менее пяти тысяч и не думай брать с собой.

Предчувствую твое нетерпение, хорошо зная тебя, и жду встречи».

Шантажировать этим письмом можно было кого угодно. Мужчин, слетавшихся на огонек в лесной притон, хозяйку дома или же организаторов этих пиршеств азарта. Дубль раздумывал — кого из них выбрать? А теперь, если княгиня окажется той самой Алисой, и того интереснее получается. Можно помочь Саше выкрасть свою девицу, денег с его покровителя-купчины содрать, а потом доложить и хозяину притона — мол, так, дескать, и так, знаю, где находится ваша краля расписная, и за вознаграждение, положенное в таких случаях, готов известить…

Пока Спиридон обмозговывал письмо, Иван Васильевич Шервуд кусал с досады заусенцы на пальцах, сидя в любимом кресле, покрытом каштановым вытертым пледом. От его цепкого взгляда не укрылась, разумеется, та перемена, которая произошла со Спиридоном, как только он указал ему на ночную княгиню. Что-то такое затевает его бывший агент, что-то денежное, видать, недаром ручонки задрожали и по лицу жар полыхнул.

Иван Васильевич не привык сидеть сложа руки, когда вокруг что-то захватывали, отнимали и делили. Особенно, когда это касалось денег. Да и долгов у него — сто сорок тысяч рублей! Шутка ли!

Шервуд порывисто бросился к столу и в который раз принялся писать прошение о денежном вспоможении государю-императору: «Ваше императорское Величество! Государь-надежа!..» Перо дрогнуло, на листок, сверкнув в лучах солнца, выпрыгнула фиолетовая клякса. Шервуд скомкал лист, бросил на пол и, заложив руки за спину, зашагал по комнате. «Не даст. Все равно не даст. Рублей двести даст, не больше… Вот если бы дозволил свободу передвижений! Я бы сам добыл. В два счета».

Он снова подлетел к столу и снова написал: «Ваше императорское Величество! Государь-надежа!..» И снова скомкал лист. «Не позволит. Ни за что не позволит. Видно, деньги теперь легко даются таким уродам, как Спиридон. Я ему информацию бесценную, а он мне — двести пятьдесят рублей. А сам тысячи заграбастает! Ну уж нет! Не дам! Не позволю!»

Шервуд сам чувствовал себя императором и в итоге состряпал донос. Запечатал его сургучной печатью, на конверте написал: «Его Сиятельству графу А. Ф. Орлову. Срочно. В личные руки. Сообщение подполковника И. В. Шервуда». Наспех одевшись, он бросился к генерал-майору Романусу, сочувствующему его положению, и упросил отправить депешу в Петербург с курьером сегодня же. Вернулся Шервуд домой в ином расположении духа. Потирал руки и представлял себе глупое лицо Спиридона Дуля, когда у того из-под носа уплывет лакомый кусочек. «Ничего! В следующий раз умнее будет. Пусть знает мне цену! А то вздумал — двести пятьдесят рублей…»

Алексей Федорович Орлов, шеф Третьего отделения, уединился после обеда в кабинете «разбирать бумаги». Никаких бумаг он не трогал, а предавался легкой пищеварительной истоме. Так продолжалось бы около часа, но за дверьми послышался шум и без доклада в дверь сунулась лисья морда Дубельта.

— Мне срочно! — притворно-плаксивым тоном сообщил он, соединяя брови домиком.

— Леонтий? (Чтобы тебя черти побрали!) Ну давай, что там у тебя?

— Опять! — яростно кусая правый ус, зашипел Леонтий Васильевич. — Снова!

— Да что стряслось?

— Снова он! Шервуд!

При упоминании имени бывшего сотрудника управления Алексей Федорович вздрогнул, и сон с него тотчас слетел. От Ваньки любых фокусов можно было ожидать. Вот всегда так. То к государю с жалобами на всех лезет, то ему на государя досадует. Премерзкий человек. Сколько терпели его выходки, закрывали глаза на его самоуправство. Никак не могли царского любимца прищучить. В крепости продержали семь лет. Под домашний арест отправили, а он все не угомонится!

— Что там такое?

— Депешу вам прислал. Очередной донос.

— О чем?

— Не вскрыл. Может, и не надо? Ну его, сожжем, а после скажем, что ничего не получали.

Втайне Леонтий Васильевич был уверен, что Шервуд состряпал донос на него. Поэтому всеми силами души мечтал воспрепятствовать тому, чтобы дело снова дошло до государя. Ведь и в прошлый раз хоть и оправдался, но все-таки — каково это ходить в оправданных? Государь еще повторил, что одно — оправданный, и совсем другое — незапятнанный.

— Посмотрим. — Граф брезгливо, двумя пальцами раскрыл листок.

Дубельт пристроился у него за плечом да так и ахнул.

— Так и есть! Этот оглашенный опять про меня насочинял! Чтобы его кондрашка скрутила!

— Подожди причитать, — отмахиваясь, сказал Алексей Федорович и указал Леонтию на соседний стул. — Сядь-ка вон там, не мельтеши.

Он, сдвинув брови, дочитал письмо и крепко задумался. А поскольку смотрел он все это время на Дубельта, тот под его взглядом подпрыгивал, как уж на сковородке. Совесть его была более чем нечиста, особенно если вспомнить последнее приобретение — огромное имение в Подмосковье, записанное им, правда, как всегда, на имя жены. Прознал, гадина Шервуд! Не нужно было покупать в Смоленском направлении. Нужно было где-нибудь севернее. Господи, и зачем его из крепости выпустили?

— Дело-то любопытное! — изрек наконец граф Орлов, недоумевая, что же происходит с его подчиненным. — Да ты не дрейфь, не про тебя это.

— Как же, скажете! Там ведь по всему листу Дубельт да Дубельт!

— Не Дубельт, а Дубль.

Леонтий прищурился, что-то вспоминая.

— Спиридон Дубль. Вспомнил? Ну которого еще на каторгу посылали за сведениями.

— Неужели? — Глаза Дубельта заиграли совсем другим огоньком.

Шервуд не всегда порол чушь в своих доносах, поэтому успокоенный Леонтий Васильевич подкрутил пышный ус и вопросительно уставился на графа.

— Помнишь дело о броши ее императорского высочества? Ну когда мужика взяли, пытавшегося сбыть вещицу? Достань-ка мне его. Помнится мне, был там эпизод с некоей Цирцеей. Которая на мужчин самое что ни на есть магнетическое действие производила. Ну еще сам император Николай Александрович просил осведомиться, уточнить.

— Как же, как же, припоминаю. Мои люди и уточняли. По указанному адресу проживал статский советник Нарышкин, кажется. Но в тот момент отбыл на воды, да так до сих пор и не возвращался. И девица какая-то под его опекой находилась.

— Ан, если верить господину Шервуду, по-другому выходит. Наплести-то он наплел здесь всякой всячины. Думаю, многое — вздор и вымысел. А вот к Спиридону Дублю приставь человечка. Пусть приглядывает. Государю пока докладывать ничего не буду. Бес этого Шервуда знает — где врет мерзавец, где правду говорит. Если найдем красавицу магнетическую — тогда и доложим.

Леонтий Васильевич отправился поднимать дело о находке броши. Шел к архиву и усмехался в усы. Вот уж действительно — удача, на ловца и зверь бежит. Велел принести папку, пролистал, задумался. Значит, тогда ошибся государь Николай Александрович, повелевший считать преступника умалишенным, а все сведения, им поставленные, определить как бред. Не был умалишенным этот, как его, он заглянул в папку, ну конечно — Мерин. Стоял как дурак на Сенном рынке чуть ли не посреди площади, продавал мотыля с изумрудными глазками. А тут его цап за жабры — и в отделение. Граф как рапорт прочел, тут же собственной персоной пожаловал в отделение, чтобы самому убедиться насчет брошки. Чуть не прослезился. «Та самая, — говорит, — сколько раз видел ее на великой княжне Марии Николаевне! Вот теперь нам слава заслуженная будет!»

И вправду император пришел в восторг от возвращения вещицы. К показаниям Мерина проявил интерес. До тех пор, пока не выяснилось, что по указанному им адресу «самого великого злодея» проживает статский советник Нарышкин Герман Романович, находящийся на длительном лечении в Швейцарии. Тут-то и распорядился император дело закрыть, а Мерина определить в дом умалишенных. Но его тоже понять можно: после пожара в Зимнем дворце канцелярия его величества получала ежедневно десятки писем, где утверждалось, что поджигатель корреспонденту доподлинно известен. Сосед указывал на соседа, мещанка на прохвоста и пьяницу мужа, выжившая из ума бабка — на своего беспутного сына. Но тут…

Самым ярким аргументом в пользу правды Мерина служил труп известного убийцы и грабителя — Тимофея. Суть сводилась к тому, что этот бесстрашный бандит в последнее время кого-то очень боялся, а потому, предчувствуя близкую кончину, исповедался товарищу во всех своих грехах. Как утек он с каторги, вернулся в Петербург по подложным документам. Имя, правда, оставил прежнее, а вот из Зюкина стал Бровкиным. И чуть ли не сразу же нашел себе хозяина. Хозяин этот был прямо-таки не человек вовсе — сам дьявол. Дел они с ним сотворили жутких много, но самым жутким было последнее преступление, после которого Тимофей, получив от него изрядную сумму, сбежал. Преступление это очень известное, о нем тогда все газеты писали. Об убийстве князя Налимова и его денщика. И хотя уже после этого дела Тимофею стало не по себе, хозяин приказал ему через два дня убить хозяйку притона Зи-Зи, а в доме устроить пожар. Сам же он тем временем вынес на руках из дома совсем молоденькую девицу неизвестного происхождения. Девица та теперь им воспитана в том же бесовском духе, прозывается ночной княгиней и околдовывает мужчин одним только своим взглядом.

Хозяин выплатил Тимофею громадную сумму, и Тимофей решил завязать. То ли ужас пробрал от собственных грехов, то ли дьявольский хозяин так напугал. Но завязать не удалось. Денег, которых ему по самым скромным подсчетам хватило бы на десять лет, это если с умом тратить и безбедно существовать, Тимофею хватило лишь на несколько суток запоя, по окончании которого он проснулся в канаве на окраине города гол как сокол и без памяти о том, где был накануне и что делал.

Помыкавшись с Мерином на карманных кражах, Тимофей решил ограбить своего бывшего хозяина. Благо знал, какие у того были ценности, приходилось видеть разок. Окрутив прислугу в отсутствие хозяина, Тимофей и Мерин дельце-то и обтяпали. Да, видно, отыскал его тот Дьявол…

«Может быть, все это и околесица, — думал Леонтий Васильевич. — Что же, посмотрим…»

Он позвал адъютанта и распорядился выделить троих людей наблюдать днем и ночью за Спиридоном Дублем. Но как только поступили первые сообщения, Леонтий Васильевич отозвал наблюдателей и поставил двух своих, проверенных, в штате не числившихся, и стал докладывать графу Орлову вяло, опуская значительную часть подробностей, среди которых его лично интересовала главная — игорный дом.

Друзья Спиридона вели активную переписку, которая проходила через руки Леонтия Васильевича. Вносили какие-то странные взносы в какой-то непонятный клуб, и лишь Дубельт с его чутьем и опытом мог определить, о чем речь.

Никто так хорошо, как генерал Дубельт, не знал о прибылях, которые дает игорное заведение. Все его благосостояние проистекало именно из этой статьи. Он состоял пайщиком в игорном притоне Политковского. По наведенным справкам, в бывшей усадьбе Сент-Ивенсов играли богатейшие люди со всей России. И какая конспирация! Кто бы мог подумать! Явно во главе стоит человек образованный и с хорошей коммерческой жилкой. Нужно бы с ним повидаться. Тем более что в руках генерала Дубельта все прибавлялось и прибавлялось козырей против него.

Дубельт решил действовать на свой страх и риск. Отобрал самых опытных агентов, из тех, что за него в огонь и в воду. Выехал в Москву. Чем черт не шутит. Получится договориться с великим мистификатором — ударят по рукам, а дело о ночной княгине будет отложено в самый дальний угол. Не получится — придется провести операцию по всем правилам и доставить ночную княгиню в столицу — уж больно император Николай Александрович интересовались. Со всех сторон выгода.

 

Глава 13

Встреча

Утро на Ивана Купалу выдалось хмурым. Герман проснулся раньше обычного от странного предчувствия, которому никак не мог придумать объяснения. Он открыл глаза и перед собой в окне увидел небо в тучах. Потом почувствовал странный внутренний толчок, от которого сердце сжалось и резануло острой болью, точно отточенный клинок вошел в тело. Инстинктивно он прикрыл глаза, сморщился от боли. Но боль тут же отпустила. Сердце билось ритмично и четко. «Может быть, старость?» — подумал он и, протянув руку к подушке Алисы, коснулся дивных золотистых волос. Положил руку на ее лоб — прохладный и безмятежный — и снова прикрыл глаза, восстанавливая силы.

Необыкновенное создание эта девочка. Прожив с ней три года, он каждый раз испытывал удивительное волнение, как только она поднимала на него глаза. Если все люди представлялись ему замкнутыми сосудами, в которых варились нажитые собственной глупостью болезни и горести, то Алиса была проводником огромной жизненной силы, которую черпала из ниоткуда. Сила эта не была злой, не была доброй. Она была нейтральна и легко направлялась в нужную сторону — любой чужой волей, лишь бы та не противоречила ее желаниям.

Герман попытался уснуть, но тревожное чувство засело в сердце. Он поднялся и вышел в сад. Воздух впервые за лето остыл немного, но дышать было тяжело. Казалось, из воздуха тоже вытянуты все силы надвигающейся грозой…

Нужно было просмотреть список приглашенных на сегодня. Купец Еремеев сообщал, что уступает свою очередь сыну своего друга. Граф Нефедьев уведомлял о болезни и просил вместо него любить и жаловать какого-то князя Беспалого. А вот и еще один сюрприз — вместо завсегдатая тайного советника Бедова будет какой-то Иванов. Ни чина, ни звания не известно. Как некстати эти замены. Думал ли он, что популярность клуба возрастет настолько, что клиенты начнут искать выгоду не в игре, а в том, чтобы перепродать свою очередь втридорога. Это усложняет работу. С неизвестными гостями вести себя нужно осторожно, наводить справки, изучать личность игрока, узнавать его слабости. А если это купец из Сибири или промышленник с Урала проездом, то тут особенно не развернешься. Досадный прокол у них уже случился. Когда гость, назвавшийся князем Ордынцевым, оказался мелким карточным шулером. Пришлось заманить его в сад и отдать в руки дожидающимся молодчикам, чтобы выпроводили со всеми полагающимися почестями… И вот снова — на тебе. Столько подмен в составе гостей. Нужно бы определить в правилах клуба, что гость не имеет права уступать свою очередь кому бы то ни было…

Герман принялся переписывать устав с поправками. Он работал сосредоточенно, не отвлекаясь, пока сердце его снова не сжалось, но не от боли, а от беспричинной нестерпимой тоски…

Алиса тоже поднялась раньше обычного. Посмотрела на высокие напольные часы и скисла. Она не любила утро. Ночное возбуждение улетучивалось на рассвете как дым, оставалась беспросветная скука, шатание по комнатам, раздражение. Да и кем она, собственно, была по утрам? Ночью она была царицей, феей. Утром она превращалась в ничто, и это ее настолько сильно удручало, что она готова была плакать, или бить посуду, или кричать на сонных девок, метущих полы по утрам, до того как преобразиться вечером в светских дам. Боже, какой кошмар! Неужели так всю жизнь? Или нет, не всю, а лишь до того момента, когда мужчины перестанут обращать внимание на то, что ты вошла в гостиную. А что тогда? Седой и сгорбленный Герман, никому не нужная Алиса в чепце и беспробудная скука, несмотря на все эти миллионы, которые они к тому времени заработают. Тихая смерть.

Алиса изводила себя этими мыслями. Она могла себе это позволить, потому что знала: дурные мысли исчезнут часам к восьми, когда она станет одеваться, расчесывать перед зеркалом волосы, примерять ожерелье. Они пройдут от первого же глотка шампанского, который она сделает по привычке перед тем как выйти в зал, от первых же восторженных взглядов, обращенных на нее. Скука будет ниспровергнута. Нужно только подождать. Каких-нибудь восемь часов. От этой цифры Алиса глухо застонала и продолжила свои скитания по скрипучему притихшему дому.

Чтобы хоть как-то развеяться, она отправилась в лес. От леса пахло вечностью. Замшелые деревья, казалось, уходили корнями в глубины веков. И если остаться среди них вот тут, на этом самом месте, где стояла Алиса, то, возможно, тоже будешь жить вечно, как и они. Алиса посмотрела наверх. Солнце отчаянно сражалось с рваными тучами, мелкие брызги дождя рассеивались где-то в самых макушках деревьев-великанов. И вдруг прямо над ее головой, переливаясь, расцвела радуга. Алиса застыла. А под ней — еще одна. Почему-то ей захотелось плакать, и она прикусила нижнюю губу. Испугалась даже сначала, но поняла — от радости. Удивительные бывают в жизни радости. И тут же вспомнила — нужно загадать желание. Она наморщила лобик, открыла глаза и растерянно посмотрела в небо. Чего же она хочет? Притихла, прислушиваясь к себе: неужели совсем ничего? Внутри было пусто. Лишь сердце билось часто и глухо.

И вот в тишине возник какой-то странный звук. Сначала ей показалось, что это внутри. Или все-таки снаружи? Словно всхлипнули ветки березы или хрустнула ветка. Или… Ей даже показалось, что ее зовет кто-то. Тихо-тихо произносит ее имя. Она постаралась не дышать, чтобы не спугнуть волшебную минуту. Чувство реальности постепенно таяло, Алиса вслушивалась в себя, вытянув тоненькую шею. Она еще стояла, силясь отыскать в себе желание, достойное двойной радуги, пытаясь отнести тихий звук — по слогам произнесенное имя «Алиса» — за счет шороха веток. Но имя наполнилось человеческим дыханием. И дыхание это обжигало затылок. Алиса вскрикнула и зажмурилась. И нереальный мир закружился вокруг нее…

Саша вместе с друзьями остановился в крестьянской избе на окраине леса. Он обещал Ивасю не лезть на рожон и дождаться вечера. Макошь спала, когда он уходил, иначе бы ни за что не отпустила. Он обещал ничего не предпринимать, только, может быть, высмотреть силуэт Алисы в окне. На встречу он не рассчитывал. И не был к ней готов.

Она была прежней, его Алиса. Нет, нет, она была в тысячу раз прекрасней, чем рисовало его воображение. Стояла посреди опушки на цыпочках, запрокинув голову, зажмурившись. Сердце его отбивало барабанную дробь, а губы так свело, что они едва разошлись, когда он попытался позвать ее.

Думать особенно не пришлось. Чересчур долгое ожидание сыграло с ним злую шутку. Он онемел, увидев ее лицо — до боли знакомое, до смерти чужое, до одурения прекрасное и любимое. И единственное, что он сумел произнести, еще будучи способным владеть собой, разомкнув омертвевшие губы, было:

— А-ли-са…

Он бросился к ней, она обернулась… Дальше произошел какой-то странный щелчок в сознании, членораздельная речь стала невозможна. Да и что можно сказать, когда ты держишь в объятиях такую красоту и покрываешь поцелуями любимое лицо? Горячая волна подхватила их и понесла в разверзшуюся бездну страсти. Мохнатые лапы елей заслонили и небо, и солнце над головой, и даже разноцветные дорожки радуги, упрямо качающиеся в небе…

Алиса была захвачена врасплох, сметена и унесена неведомой силой. Но эта сила была настолько болезненно сладкой, что ей не хотелось сопротивляться, даже мысли не было противиться горячим поцелуям — губы ее, оказывается, навсегда запомнили сто губы, как затверженный однажды урок.

Круговорот елей и поспевшей земляники длился мгновение, а возможно — вечность. Он грозил смертью, так показалось Алисе, вон то легкое облачко, несущееся поверх деревьев, и есть ее исстрадавшаяся и воскресшая душа, возносящаяся к солнцу.

— Саша, — прошептала Алиса. — Как же… Саша…

Теперь он должен был все ей рассказать. Обстоятельно, чтобы она поняла и поверила. Предстоял длинный разговор, нужно было подобрать слова. И он говорил, да только слова были все те же.

— Алиса, Алиса, Алиса, — повторял он бесконечно…

Все мысли в голове разлетелись, подобно тому, как волна, докатившись до желанного берега, разбивается вдребезги о прибрежные скалы.

Она опомнилась скорее. Отшатнулась от него, залепетала:

— Нет, Саша, нет!

— Алиса…

— Не говори ничего. Послушай, не сейчас.

— Алиса…

— Завтра, слышишь, приходи сюда завтра утром. Мы поговорим обо всем. Но только не сейчас…

Умирая в его объятиях, она почувствовала, что время обратилось вспять, побежало обратно, и этот процесс превратил ее из ночной княгини в самонадеянную беглую смолянку, одетую в невзрачное платье стареющей кокотки Зинаиды Прохоровны. Ей даже почудился запах дешевой туалетной воды Зи-Зи, и на лице ее промелькнула тень легкой брезгливости и отчаяния. Время грозило и вовсе свернуться в тугой клубок, сделав Алису сироткой — маленькой монастырской воспитанницей.

От ужаса она растопырила руки, пытаясь удержать сворачивающееся время, остановить его бег. Саша смотрел на нее, ничего не понимая, убиваясь, что набросился на нее, что, может быть, обидел… Очерствевшая каторжная душа превратила его в животное. Ну разве можно было так? Нужно поговорить с ней, успокоить…

— Алиса, Алиса…

Пятясь от него, Алиса слепо смотрела в пространство, растопыривая пальцы. Время сжималось с каждым его словом. Нужно заставить его замолчать, иначе…

— Ты только не говори ничего, слышишь, милый? Только ничего не говори, — взмолилась она и посмотрела ему в глаза.

Провал. Она провалилась в комнаты Зинаиды, за спиной почудились обшарпанные крашеные стены и узкая кровать с брошенной на нее второпях охапкой сирени. Но больше время не кружило, не затягивало в свой водоворот.

— Я приехал за тобой, Алиса, — произнес он наконец членораздельно заготовленную заранее фразу.

— Да, — ответила Алиса, — да. Но только не теперь. Уходи теперь.

Она подошла к нему вплотную, положила руки на грудь, улыбнулась какой-то своей мысли, посмотрела вверх. Радуга еще светила двойной дорожкой, и Алиса отпрянула от Саши… Она переменилась на глазах. Из лопочущей девочки стала властной женщиной, которой нельзя не подчиниться. Она высоко подняла голову и сказала Саше не допускающим возражения тоном:

— Завтра. Я буду ждать тебя здесь. Ты все мне расскажешь. Но не сейчас. Сейчас — уходи. Пожалуйста, — прибавила она околдовывающе мягко.

Никто не мог ей отказать, когда она просила. Саша попятился, пораженный такой внезапной переменой. Она пошла прочь. Он остановился, она тоже замерла, не оборачиваясь. Он сделал шаг в ее сторону, она обернулась и вскинула руки, словно останавливая его. И он остановился, повинуясь. Она махнула рукой — уходи. И он, совершенно раздавленный неожиданно прорезавшейся в хрупкой девочке волей, повернулся и ушел.

Алиса не дошла до дома. И виной была не страшная слабость в коленях. Виной был страх, нет, настоящий ужас перед тем, что с ней приключилось. Закрыв глаза рядом с Сашей, она в последний миг отчетливо увидела лицо Германа, и над землей поплыл обволакивающий, парализующий страх.

Алиса села на скамейку спиной к дому, чтобы никто не мог разглядеть ее лица, не мог прочесть в нем смятение, которое захлестнуло ее с головой. Страх подействовал на нее странно. То, что произошло на поляне, было выше ее понимания. Но совсем не пугало ее. Скорее даже наоборот, приводило в восторг. Чувство это было ей знакомо, но сегодня имело новые нюансы, цвет и запах. Ей было хорошо и тогда, на поляне, и теперь. Только вот Герман…

«Кажется, это называется изменой, — подумала Алиса и чуть не рассмеялась. — Никогда не думала, что это так необыкновенно весело». Скуки как не бывало. «Так вот чем занимаются женщины, когда им становится скучно», — лукаво заметила она про себя и повернулась лицом к дому. Из окна кабинета на нее смотрел Герман. Ужас поднялся к самому горлу, но она тут же справилась с собой, подняла руку к послала ему воздушный поцелуй. «Он ничего не узнает, — успокоила она себя. — А завтра посмотрим…» Сегодня она была счастлива.

Саша вернулся и угодил в западню. На стуле посреди комнаты сидел немолодой человек с лисьим лицом, а Макошь, Ивась и Спиридон теснились на лавке в углу. Первым его движением было выскочить из избы, но за спиной уже стояли двое, а господин на стуле улыбнулся:

— Ну стоит ли? Все бегаете да бегаете. Не пора ли остановиться?

Пожалуй, его встреча с Алисой была последней.

— Да вы не смущайтесь так, Лавров. Садитесь. Обсудим создавшееся положение.

Что-то в голосе этого человека, похожего на лиса, насторожило Сашу. За время каторги он привык к грубому обращению, к матерной брани, к ударам прикладами. Но никто с ним никаких разговоров не вел, за исключением следователя, которого он плохо помнил. Саша сел, посмотрел на Ивася. Лицо у того было вовсе не хмурое, а напротив — оживленное, он даже подмигнул Саше и кивнул на господина, мол, слушай, что скажет.

— Вы, Лавров, беглый каторжник, если я не ошибаюсь? Зарезали… причем зверски зарезали, двух близких вам людей. На этапе сбежали…

— Я никого не убивал, — набычившись сказал Саша, и сидящие на лавке закивали головами, как китайские болванчики.

— Что ж вы раньше-то молчали?

— Не в себе был. Умом тронулся. Мне казалось, коли отец умер, то и мне жить незачем.

— А теперь отыскали смысл?

Саша смотрел на господина прищурившись. Говорить об Алисе ему не хотелось.

— Ну что же вы молчите? Почему не расскажете о своей фее ненаглядной? Не хотите впутывать?

— Алиса здесь ни при чем! — выкрикнул Саша и сжал кулаки.

— О-го-го! Вы только сидите смирно, хорошо? Непривычно мне в таком возрасте с мальчишкой сражаться. Годы не те, да и звание… Увольте! Значит, вот до такой степени влюблены? Что готовы повторно на каторгу отправиться за оскорбление должностного лица?

И снова Саше показались странными его слова. Разве он не отправится на каторгу в любом случае? И словно читая его мысли, человек предупредил:

— Дело-то ваше пересмотрено. И невиновность практически доказана.

— То есть — как? Ведь…

Договорить он не успел, потому что в эту минуту Ивась и Макошь бросились его обнимать.

— Довольно, — строго сказал господин Ивасю. — Обещали ведь!

Он подождал, пока страсти улягутся, а Сашин взгляд приобретет осмысленность.

— А вот настоящего преступника ловим, — объявил господин, и взгляд его стал не на шутку суровым. — Нашли. И постараемся сегодня же взять.

— Кто же этот мерзавец? — выдохнул Саша.

Ивась и Макошь во все глаза глядели на господина.

— По странному стечению обстоятельств им оказался опекун и, извините за бестактность, сожитель вашей приятельницы Алисы Форст.

— Нет, — упавшим голосом промямлил Саша. — Этого не может быть.

Потрясений для него на сегодня было достаточно.

— О, поверьте мне, на свете еще и не такое случается. Предположительно, он вел какие-то дела то ли с Налимовым, то ли с вашим отцом. Комнаты снимал у Зинаиды Прохоровны Блиновой. Знакомое имечко?

Саша замотал головой, но сообразив, что Зинаида Прохоровна настоящее имя Зи-Зи, закивал утвердительно.

— Все это как-то связано. Вот возьмем голубчика, тогда все и узнаем.

— А Алиса? С нею что будет?

— Вот об этом-то я и пришел поговорить с вами. Мы пока не можем сказать определенно, использует он вашу приятельницу в своих грязных целях или она является его сообщницей.

— Как можно?! Конечно же, использует!

Господин посмотрел на Сашу с грустной улыбкой.

— Узнаем. Сегодня же вечером и узнаем. Но для этого нам нужна ваша помощь.

— Я готов…

— Не торопитесь. Дело опасное. Причем — весьма.

— Я в полном вашем распоряжении.

Господин посмотрел на Сашу, бросил взгляд на Макошь и Ивася, выдохнул: «Ну что ж…» — и подробно расписал роль, которую хотел бы отвести им в ночной операции.

Сегодня в усадьбе соберутся почтенные люди. Не хотелось бы никого смущать пальбой, компрометировать (при этих словах господин посмотрел на Спиридона, и тот весь сжался на лавочке). А проникнуть в дом может всего-то один офицер — управление перекупило очередь в клуб. Остальным придется ждать наступления темноты, как бы птичка не упорхнула, больно опыт у нее по этой части большой. Макошь с Ивасем ближе к ночи попросятся на ночлег… Саша должен внимательно следить за офицером и, когда тот подаст знак, подойти к окну, возле которого будет прогуливаться Ивась («И я!» — упрямо вставила Макошь), и подать сигнал. Это будет означать, что офицер смог увести хозяина в его кабинет под предлогом заплатить за весь сезон и получить карточку постоянного клиента. Там его, голубчика, и возьмут тихо, никто даже не догадается.

— А Алиса?

— Алиса ваша, собственно, хозяйка. Герман Романович только принимает взносы и считает прибыль. Он в гостиной появляется редко. Вы, главное, не нервничайте, ведите себя естественно.

— Постараюсь.

— И вот еще что: если возникнет экстремальная ситуация, уж выбирайтесь сами. Но особенно там не геройствуйте.

Саша посмотрел на Макошь. Та стояла закусив губу, и на глаза ее навернулись слезы.

Устав, который к полудню Герман закончил и переписал набело, необходимо было отвезти Степану Антоновичу. Он переоделся, посмотрел в окно — не идет ли дождь. И увидел Алису. Он махнул ей рукой, она послала ему воздушный поцелуй. Никогда этого раньше не делала. Странный день, и Алиса тоже какая-то странная. Ну да ладно, утрясется. Он обогнул дом, вывел, серую в яблоках безымянную лошадь из конюшни. Успеть бы, пока Степан Антонович в город не уехал.

Дождь так и не собрался. Он скакал, оставляя за собой столбы пыли. Глухомань. Сюда в этот год за грибами никто наведываться не станет. Какие грибы, когда такая жара. Ягоды высохли на корню.

Впереди показался человек. Шел тяжело, но ровно, руки прижимал к бокам, ноги переставлял очень уж знакомо. Герман всегда безошибочно узнавал эту походку. Так ходят те, кому пришлось ходить в кандалах. Кандалы-то можно снять, а вот изменить походку после этого — вряд ли. Люди не обращают внимания на такие мелочи — походка, жесты, выражение лица. Им и невдомек, что такие мелочи выдают их с головой.

Однако кто же это? В лесу, кроме усадьбы Сент-Ивенсов, и нет ничего. Герман обогнал человека, обернулся на скаку и обомлел. Нет, не может быть. Не он. Просто день такой сегодня. Нервный и беспокойный день. Лошадь несла его дальше, а в душе всплывало — это он, Саша. Гелины черты лица, которым придавал мужества такой же, как у него самого, подбородок. А строение тела — тут не ошибешься. Может, только чуточку выше Германа и чуточку шире в плечах его сын.

Он поморщился. Нет у него сына. Так он когда-то решил. Бог ли ему помог или дьявол, но он вернулся. Вот почему сегодня на душе так скверно с утра. Некоторое время он скакал, ни о чем не думая, пока не сознался себе, что рад. Он был рад — и это главное. Он был рад, что сын, или не сын, но именно этот мальчик, так похожий на Гелю, не сгнил на каторге, а идет себе по лесу живой и здоровый. И еще он воспринял появление Саши как знак. Зажился здесь Феликс, пора уходить. Пригрелся, расслабился. «Старость, — снова мелькнуло в голове, — устал». Охоты на мальчика он устраивать не будет. Пусть живет, коли сумел выкарабкаться. А им с Алисой пора в путь. Сначала куда-нибудь в Швейцарию, отдохнуть, и обязательно — у воды. Завтра ночная княгиня вместе со своим опекуном бесследно исчезнет для всех — для слуг, для Степана Антоновича и, конечно, — для расстроенных игроков, которые загодя заплатили взносы за год вперед.

И все-таки, что Саша здесь делал? Высматривал Алису, что же еще. А может быть, она имеет с ним связь, сама сообщила, где находится? Герман сдержал внезапное желание поворотить коня. Радости — как не бывало. Нет.

Конь, почувствовав, что хозяин занят своими мыслями, попробовал повернуть куда-то в сторону. Герман огрел его плеткой так, что на боках выступили мелкие капельки крови. Нервный день, снова подумал он. Все не так. Стоит только посмотреть ей в глаза — и все станет ясно. Вернуться бы поскорее.

Герман натянул удила, останавливая лошадь у дома Степана Антоновича, спрыгнул на землю. Перед ним вдруг закачался легкий туман, такой, который обычно предупреждал появление Гели. На этот раз видение было неприятным и пугающим. Тело пронзила дрожь, а в голове застыла мысль о том, что бесовская последовательность событий сегодняшнего дня не случайна, что все это — судьба. Теперь ничего от него не зависит, все кончится страшно. Он стоял во дворе, отгоняя отвратительное видение, туман постепенно рассеивался. В окошке мелькнуло перепуганное лицо Степана Антоновича. «А с этим-то что? — подумал Герман, поморщившись. — Все сегодня странные!..»

Степан Антонович выпроваживал через черный ход двоих хлопцев, дрожащими руками запирал дверь. Крикнул хрипло в щелку:

— Как уедет — возвращайтесь!

И поспешил открывать.

— Что-то случилось? — спросил он с порога, стараясь говорить как можно спокойнее.

— Ба! Степан Антонович! Да на вас лица нет. Совсем вы зеленый какой-то. Неужто неурочным визитом вас так напугал?

— Господи, Господи, — стал креститься Степан Антонович, глядя на Германа своими трупными глазами. — Мало ли что случиться может. Вон ведь и на небе что творится целый день!

Он ткнул толстым пальцем в черную тучу, повисшую у них над головой.

— Пойдемте-ка в дом, не ровен час молния ударит. А я, вы знаете, до молний совсем не охотник.

Не успел он закончить, небо разорвалось ослепительно белым провалом и гром ударил, сотрясая воздух. Степан Антонович пригнулся и втянул голову в плечи. Потом посмотрел в небо и погрозил туче кулаком.

— Ненавижу! — сказал зло. — Пойдемте, Герман Романович…

Степан Антонович разработал подробный план убийства Германа. План был всем хорош, но вот решимости привести его в исполнение не хватало. Степан Антонович многократно собирал своих людей, обговаривал детали, но никак не решался дать команду действовать.

Но сегодня, взглянув Герману в глаза, он понял, что откладывать далее нельзя. Что-то случилось. Спокойный и степенный Герман Романович сегодня был не в своей тарелке. Смотрел диким взором, отвлекался во время разговора. Может быть, подозревает? Тогда, не ровен час, и прикончить может на этом самом месте.

Герман уехал быстро, словно торопился. Степан Антонович открыл заднюю дверь, впустил своих ребят.

— С Богом. Сегодня, — торжественно произнес он.

 

Глава 14

Последний вечер

К половине седьмого Алису охватило чувство, похожее на ликование. В небе все варилась гроза, это варево стало абсолютно черным, вдали вспыхивали зарницы. Она села к зеркалу. Что такое? Или ей чудится, что ее глаза так блестят?

Издалека доносилось отдаленное рокотание грома, порывы ветра гнули вековые деревья до самой земли. Крыша гудела, весь дом издавал слабые, словно предсмертные стоны.

Алиса еще раз посмотрела на себя в зеркало и вспомнила ночь, когда она пробиралась по Таврическому парку к заброшенному дворцу. Молния, сверкнувшая в окне за ее спиной и отразившаяся в зеркале, ослепила ее, она прикрыла глаза… Вот она, отчаянная глупая девочка, крадется между деревьями, не зная, что с ней будет завтра, что с ней будет в следующую минуту. Ей страшно и холодно. Но что-то гонит ее навстречу судьбе. Это и называется роком. Герман рассказывал ей. Это нечто такое, что управляет человеком помимо его воли и желаний. Это то, что приводит его туда, куда он должен прийти. Это рок привел ее к Герману. Но этот же рок привел ее и к Саше…

Внизу послышался стук копыт. Съезжаются гости. Несмотря на грозу. К ней. Несмотря ни на что. Снова стук копыт. Еще и еще. Скоро она выйдет к ним. Ночная княгиня с блестящими влажными глазами. Истома наполнила сердце Алисы. Наконец-то снова начнется жизнь! Пусть ненадолго, но настоящая, желанная, пьянящая и головокружительная жизнь!

Предвкушение завтрашней встречи с Сашей делало сияние ее глаз особенно томным, особенно манящим. «Никто не узнает, — говорила она сама себе. — Никто…» Хотя… Как странно Герман посмотрел на нее сегодня, когда вернулся. Что-то искал или о чем-то хотел спросить? Она улыбнулась ему открыто и ясно, положила руки на грудь и подумала про себя: это было сегодня уже. И еще почувствовала, что любит его. И он это почувствовал, потому что взгляд утратил оттенок подозрительности, стал влажным. «Поверил! — снова улыбнулась Герману Алиса и потерлась щекой о его щеку. Как просто». Никаких обманов. Она любит его. Но это вовсе не значит, что завтра она не отправится на поиски чудесной поляны со спелой земляникой.

Герман обычно встречал гостей сам, но на этот раз почему-то не захотелось покидать кабинет. А когда вошел в комнату, где собралось общество, понял: ряженые. Так волк чувствует охотника за версту. Ему не нужно ума, ему достаточно почувствовать, как обрывается сердце и напружиниваются непроизвольно лапы. Снова прокатился над крышей оглушительный раскат грома. «Кто же из них? — пытался угадать Герман. — Кто же охотник?»

Троих гостей он хорошо знал. Он выдавил из себя улыбку, предложил сигару, проходя мимо. Все чего-то выжидали. Ну те трое, понятно, выхода Алисы. А остальные? Он пригляделся к одному. На благородного не похож. Лицо выдает простое происхождение и непростую судьбу. Кто же ты? Купец? Пусть будет так. А этот? Держится удивительно прямо. Из отставных, наверно, но если и вышел в отставку, так в малом чине. Держится так, словно вот-вот выкрикнут в спину команду и ругательство одновременно. Глазки бегают. Но на охотника похож еще меньше. А этот, третий, тот, что стоит спиной? Он-то кто? В груди кольнуло болью так, что Герман поморщился. Он хотел подойти к гостю у окна, разглядеть его, но что-то мешало. Навалилась смертельная волчья тоска и усталость. Он чертовски устал всю жизнь уходить от погони.

Кто мог разыскать его? Полиция? Жандармы? Поздно. Он настолько богат теперь, что купит все их управление с потрохами. Ему есть что им предложить, есть чем поделиться. Но этот, самый странный, к которому почему-то не подойти, он не похож на бравого служаку. Тайный агент, которых развелось как грязи? Шантажист? Тоже ерунда. Наобещать золотые горы, а потом передать хлопцам Степана Антоновича. Нет, тот, что у окна, стоит спокойно и уверенно. Он как будто… Счастлив, — понял наконец Герман. Этот человек сейчас на седьмом небе от счастья. То-то к нему не сунуться. То-то ноги отнимаются при малейшем к нему приближении, как в детстве, когда его волокли в церковь. Кто ты? Кто ты? Внутри ожесточенно рвалась на волю неведомая силища, пытаясь захватить рассудок. Он еще боролся, потому что не знал ей названия, потому что никогда не сталкивался с нею, потому что никак не мог понять, что силища эта — смертельный парализующий страх, который испытывает всякий зверь, понимая, что теперь ему не уйти…

— Герман Романович, — раздалось рядом щебетание одной из «светских дам», — Степан Антонович пожаловали. Говорят — срочно. Провела их в кабинет, там дожидаются. И еще там какие-то люди в открытой коляске. Просятся переждать дождь.

Германа это окончательно выбило из колеи.

— Что? Где? Что за люди?

— Извольте сами видеть, — «дама» подвела его к противоположному окну.

В открытой коляске сидели двое мужчин и девушка. Один мужчина, ростом метра под два, хмурился, глядел в небо и все время крестился. Другой, намного старше, с видом побитой собаки умоляюще смотрел на окна и часто-часто закивал Герману, как только тот подошел к окну. Девушка был от-вра-ти-тель-ная. Он бы ни за что не смог сказать почему, но, несмотря на красивое, карского мрамора лицо и тонкие руки, она вызывала у него отвращение.

— Пусти. На задний двор, в домик для прислуги…

Герман не договорил и спустился в кабинет.

Степан Антонович сидел к нему спиной. Герман, чувствуя, что сегодняшний вечер не клеится, обогнул его, нарочно задев при этом слегка (чего бы, собственно, не повернуться?), и опустился в кресло, ощущая себя разбитым. Он поднял голову и увидел глаза Степана Антоновича. Успел презрительно подумать: «Вот он, охотник!» Прямо в грудь ему смотрело дуло дуэльного пистолета.

Саша оторвался от окна, выходящего на задний двор, как только там показалась коляска с друзьями. Слава Богу, пустили. Не такие уж здесь строгие порядки. И зачем только Макошь увязалась с ними?! Здесь может быть опасно. Дорога ей, правда, понравилась. Говорила что-то такое про силу. Что, дескать, вернулась она к ней на воле. На природе, значит. На Ивася прикрикнула, сказала, что занята — дождь держит. Что, пока они под крышей не окажутся, гроза не начнется. Ивась чуть не заплакал. Стал в небо смотреть и ноздри раздувать… На крышу упали тяжелые капли. Все-таки Макошь победила в их споре, подумал Саша, оборачиваясь к собравшимся. Одно лицо показалось ему знакомым. Точно, где-то он его видел. Только тогда человек был с усами и с бородой.

— Простите, мы не знакомы? — обратился к нему Саша, улыбаясь.

Он был счастлив необычайно. Сейчас выйдет Алиса, и не нужно ждать до завтрашнего дня. Он явился спасти ее. Это напоминало ему сказку: добрый молодец спасет прекрасную царевну от проклятого змия, и будут они жить долго и счастливо. Скорее бы! Чувство приближающегося счастья распирало его… Однако человек, к которому Саша так сердечно обратился, насупился, нагнулся к нему и вовсе уж невежливо ответил свистящим шепотом:

— Ошибся ты.

А когда Саша хотел было что-то возразить, добавил грубо:

— Дуй отсель!

И Саша тут же вспомнил: пересыльная тюрьма, Тобольск, он еще драку учинил тогда. Но удивиться не успел. По гостиной пронеслось общее «А-а-а-ах!» и повисло под потолком. И было отчего… Он с гордостью осмотрел гостей, глядящих на Алису. То, что это она, а не кто-то другой, он не сомневался. Такое «а-а-ах!» могло вырваться только при ее появлении. Сердце уже предчувствовало самый сладкий момент, но еще несколько секунд ему нужно было для подготовки, чтобы не разорваться от счастья…

Наконец он решился. Он поднял голову и увидел ее. В первый момент у него возникло ощущение, что тот образ, который он носил в душе с утра, потускнел за день, а теперь проворная рука судьбы смахнула с него паутину и оттерла рукавом. Алиса настоящая в сто крат была прекраснее, чем Алиса в его памяти. Он был настолько ослеплен ее явлением, что поначалу даже не заметил подмены. А потом чуть не схватился за сердце: ах, не та, не та Алиса! То есть она, краше прежнего, в расцвете своей воинственной, убийственной женственности, но что-то иное, то ли в ореоле золотистых волос, то ли иное сияние разливается. Он пригляделся внимательнее. Вот оно. Улыбка. Совсем не та, что сегодня утром. Не наивная, не теплая. Хищная. Похожая на оскал. Ах, Алиса… И в этот момент она посмотрела прямо ему в глаза…

Вечер начинался. Она выплыла в гостиную в облаке блаженного предвкушения. Вот они, вот они, эти жадные глаза ее подданных. Здравствуйте, господин картежник! Снова здесь? Вот вам ласковый взгляд. Вам первому, как завсегдатаю, оставляющему здесь каждый день не только свои отчаянные надежды, но и по пятьдесят тысяч ассигнациями. И улыбка — тоже вам. Заглядывайте почаще.

А этот! Новенький. Стоит как индюк. Только глаза выпучил и дышит часто. Что, не привык, милый, к такой красоте? Смотри, любуйся. Отныне я твоя хозяйка. Запомнил? Так запоминай! Вот тебе мой незабвенный профиль. Потрудись, дружочек, разглядеть ямочку на щеке.

А ты, сударь, от меня улыбки не дождешься. Ну разве проиграешь пару миллионов. Но — только тогда. Уж больно рожа у тебя бандитская, не приведи Бог во сне такую увидать. И скалишься как деревенщина. Да, не побит твой умишко образованием, не искалечена душа хорошими манерами. Но и тебя сломаем. Потому что мне так хочется.

Ну кто там у нас еще из новичков? Она все смотрела и смотрела на нового гостя, и земля уплывала у нее из-под ног. Ей показалось, что она сейчас умрет — сердце затараторило как скаженное, а воздуха никак было не глотнуть. «Саша», — беззвучно пролепетала Алиса помертвевшими белыми губами, и тут все закрутилось вокруг нее в ярком круговороте красок, стало шумно, музыка забухала откуда-то, и она потонула в огромном цветном омуте, надвинувшемся на нее из ниоткуда…

Как только Алиса упала, все бросились к ней наперегонки, но тут гость с бандитским лицом скинул цилиндр и рявкнул громко: «Стоять!» Гости повернулись к нему, а он водил пистолетом от одного к другому.

— Чего вылупились? Деньги на бочку! Живо! — крикнул он, выстрелил для острастки в пол и оборвал на себе манишку, которая терла ему шею.

Услышав выстрел наверху, Герман вскочил на ноги, но Степан Антонович тихо так сказал:

— Сиди, голубчик! Не для тебя палят!

Внизу заржали лошади, на лестнице раздался топот.

Герман посмотрел на Степана Антоновича с сожалением и приготовился к прыжку.

На Сашиных друзей выстрел подействовал по-разному. Спиридон Дубль перекрестился и стал рваться к лошади — «ехать отсюдова, пока целы». Ивась одной рукой удерживал его, а другой — Макошь, рвущуюся на выручку к Саше. Если Дубль сник и залез под лавку, то Макошь вела себя как полоумная. Выкрикивала непонятные слова, будто призывала кого-то, закатывала глаза, и на губах у нее выступила пена.

— Стой, — причитал Ивась. — Стой! Там с оружием человек…

Слова произвели нужный эффект. Макошь оборвала свою речь на полуслове и смотрела на Ивася так, как смотрели бы на древних идолов ее предки-язычники, когда деревянные истуканы вдруг пошли бы в пляс.

— Все! — Он махал на нее ладонями. — Все. Иду.

Ивась выбрался на улицу и перебежками стал пробираться к окну.

А наверху, в гостиной, тем временем другой гость, стоящий подле Саши, тоже выхватил пистолет, навел его на бандита и заорал командным голосом: «А ну, мразь, сдавайся!» Загрохотали выстрелы, гости, не раздумывая, попадали на пол… Пуля попала в масляную лампу на столе и тут же полыхнуло пламя, лизнуло книжный шкаф, выросло до потолка…

На улице вообще происходило непонятно что. Кто-то в кого-то стрелял, кто-то кричал, за кем-то посылали в погоню. Человек десять палили друг в друга. Но если одни действовали спокойно и привычно, то другие уж как-то слишком по-ухарски выскакивали из укрытия и падали как подкошенные, не успев вскинуть ружье. «Что, голубчики, ножом-то сподручнее работать», — зло шипел, глядя на побоище, человек с лисьим лицом…

Перестрелка взволновала Степана Антоновича. Она явно не входила в его планы. И Герман, воспользовавшись его рассеянием, пригнулся ниже к столу, но действовать пока не решался. Выжидал благоприятного момента. И этот момент наступил. В окно, подтягиваясь на руках, заглянул молодой человек — тот самый, из коляски, пережидающий дождь. Степан Антонович не мог его видеть, но тот неловко стукнулся лбом в стекло. Степан Антонович резко обернулся и от неожиданности выстрелил. Выстрел пришелся в пол, потому что Герман взвился вихрем из-за стола и прыгнул на него сверху. Через минуту Степан Антонович лежал на полу со свернутой шеей, а Ивась валялся под окном.

Через двор к нему неслась Макошь. Волосы, уложенные в дамскую прическу, растрепались, по щекам катились слезы.

— Ты жив? — кричала она. — Ты ранен? Скажи что-нибудь, Бога ради!

Девушка обхватила его голову и потянула к своей груди.

— Это все я виновата! Это все я!

Ивась блаженно зажмурился. Но тут Макошь перевела взгляд на окно и, заметив, что оно цело, оттолкнула его. Хотела что-то сказать, но подняла голову и закричала:

— Пожар!

Гости смели Сашу на улицу, под выстрелы. Отлетев кубарем к забору, он сильно стукнулся головой. Хотя сознание он не потерял, все вдруг замедлилось, словно люди двигались под водой, таким густым и вязким казался воздух. Он ничего не мог понять: что происходит? Кто стреляет? В кого стреляют? Откуда эти люди, что ползают рядом с ним в траве, — мужчины и полуодетые женщины? И кто этот человек, который так спокойно вышел из дома? И почему он ему так знаком? Потом пелена спала, беззвучная баталия наполнилась грохотом, а человек, тот самый, что вышел из дома, посмотрел на него так, что Саша понял: сейчас человек убьет его. Он прекрасно знал этот взгляд. Видел его десятки раз, пока шел по тракту. Но каторжники таким взглядом пугали, мол, не лезь, молчи, не твое дело. А этот не пугает, этот убьет. И Саша не сможет попрощаться с Алисой… Она лежит без чувств там, в огне, а он и не вспомнил о ней с тех пор, как заварилась вся эта каша. Он попытался встать, ноги не слушались, а человек уже наставил на него пистолет и взвел курок… «Алиса!» — Саша беспомощно всплеснул руками, словно она могла ему теперь помочь.

Герман раздумывал. Если полиция устроила засаду, так Степан Антонович мертв, всех собак на него и повесим. Нужно будет представиться одним из гостей. Только вот Алису нужно отправить отсюда поскорее… Где она? Пожар? Пусть. Усадьба слишком скрипучая. Найдем другую.

Тут он увидел Сашу. Так вот оно что, вот откуда здесь полиция. Он вернулся и привел с собой охотников. Они все знают. Они пришли за ним. Они — за ним, а он — за Алисой. Кто бы мог подумать, что все так обернется? Он ведь пожалел его тогда, отправив на каторгу. Он ведь мог убить его, вместо князя и денщика-армянина. Но он не смог. А Саша теперь сможет. Рыцарь на белом коне приехал за своей принцессой с целой армией. «Нет, не получишь ты Алису, даже если это мой последний день», — решил Герман и навел на Сашу пистолет. Тот побледнел и что-то зашептал. Герман взвел курок и прислушался. В последних словах умирающего — сила, ее нужно отобрать. «Алиса!» Он проследил направление Сашиного взгляда на второй этаж, где из окна уже вырывались языки пламени, отшвырнул пистолет и ринулся в дом…

Выстрелы стихли, и стало слышно, как трещат в огне деревянные бревна. Налетел сильный порыв ветра, и с неба обрушился целый океан воды. Краем глаза Саша заметил Макошь, поднявшую голову вверх. «Сейчас!» — крикнула она ему…

— Что, Лавров, досталось вам? — раздалось над ухом. — И где же ваша фея?

Позади под зонтом стоял человек с лисьим лицом. Саша ничего не ответил ему, продолжая всматриваться в проем двери, где вовсю полыхало пламя. Человек понял его и побагровел:

— Этого только не хватало!

Теперь не видать ему награды, как своих ушей. И пайщиком не стал, и ночную княгиню не привезет.

— Неужто сгорела? Ну-ка там… — крикнул он, но понял, что никто из верных людей в огонь для него не полезет.

Дубельт щелкнул пальцами от досады. Дом полыхал так, что и в ста метрах лицо обдувало жаром.

В этот момент из пламени вышел Герман. На руках он нес Алису. Длинный шлейф ее платья обгорел и слабо дымился. Герман посмотрел на людей и усмехнулся, сморщившись от боли. Потом положил Алису на траву, нагнулся к ней, коснулся губами испачканного сажей лба и тихо сказал:

— Ну, любовь моя, на этот раз я ухожу от тебя первым! Прощай! Но помни: никто не будет любить тебя так, как я. И что бы тебе там ни говорили потом…

Охотники бежали к нему отовсюду. Он не договорил и направился к полыхающему дому. Солдаты вскинули ружья.

— Не стрелять! — скомандовал полковник Дубельт. — Он нам нужен живым… Однако что же это такое?

Но никто его не слышал. Герман вошел в полыхающий дом, а Саша, как только он скрылся из виду, бросился, спотыкаясь, к Алисе…

Подлетела Макошь, послушала дыхание.

— Жива, отойдет, дыму наглоталась.

Тут же возник Ивась, пытаясь оттащить Макошь от Саши. А та все льнула к нему и шептала в самое ухо, задыхаясь от быстрого бега и от легкой потасовки с Ивасем, которую теперь затеяла:

— Никогда! Ты слышишь, никогда… Да подожди ты, окаянный! Никогда в жизни не говори ей, кто ее спас. Запомни навсегда — это был ты! Иначе — конец. Ничего… ничего не будет. Никогда, обещай…

— Хорошо, хорошо, — бормотал Саша.

Алиса зашевелилась, открыла глаза, посмотрела на Сашу, и по щекам ее заструились слезы.

— Саша. — Она протянула к нему руки, но ласковый взгляд стал потерянным, когда она увидела вооруженных людей. — Что это? Что со мной было?

Она перевела взгляд на полыхающий дом и охрипшим, страшным голосом закричала:

— Герман! Где он?

Никто ей не ответил. Все отводили глаза. Алиса рвалась к дому, Саша пытался удержать ее, но лишь оборвал рукав.

Алиса помчалась к дому, истошно крича:

— Нет! Герман! Герман!

Ее не пускали солдаты. Подбежал Саша, взял за руки, стал говорить лихорадочно и сбивчиво:

— Алиса, это был страшный сон. Ты даже не представляешь себе, насколько страшный. Нужно забыть все это. Нужно выбросить из головы этот кошмар, этот ад, этот… Ты не представляешь, что тут… Вот полковник расскажет. Он ведь здесь неспроста. Не рвись же. Это правосудие. Это судьба. Это рок.

«Рок», — подумала Алиса и вдруг разом обмякла и затихла. В глазах ее играли огоньки пожарища. Ей казалось, что она уже умерла, — так больно было внутри. И так пусто вокруг. «Нужно забыть», — механически повторила она про себя Сашины слова.

И в этот самый момент из дома через окно что-то вылетело, занимающееся огнем, и упало в высокую траву. И в тот же миг рухнули все перекрытия, домик сложился, словно карточный, и больше не напоминал ничем загадочную усадьбу, а только — великий костер язычников, который они зажигали на Ивана Купалу.

Алиса поискала в траве и подняла свою куклу. Она крепко прижала ее к груди, словно та могла утишить ее боль. «Не забудь», — словно услышала она слова Германа и непроизвольно обернулась.

Дождь начал побеждать огонь. Огромный костер постепенно гас, с шипением унося к небу последние искры и клубы дыма.

 

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Содержание