Три судьбы

Богатырева Елена

ЧАСТЬ 1

 

 

«…как будто это ты, а это Бог,

как будто век жужжит в его руке…»

И. Бродский

 

1

(Дмитрий)

Когда Диме Серову исполнилось пятнадцать, он бросил школу. Никто не стал его удерживать, потому что никто не мог ему помочь. Все понимали… Он был первым по всем предметам, но никто не мог ничего поделать.

Солнечное детство оборвалось в одночасье. Они с матерью возвращались из кино. Стоял теплый день. Настроение было чудесное. Они шли вдоль невысокой ограды парка, вспоминали фильм и смеялись.

Он не видел, как это произошло. Мать вдруг толкнула его с такой силой, что он полетел через ограду, лицом в колючий кустарник. За спиной что-то прогрохотало, скрип, крик – и стихло. Пока он поднимался, выдираясь из колючих веток, пока оборачивался, на улице повисла зловещая тишина.

Мать лежала на земле, неестественно вывернувшись. Он перелез через ограду, подошел к ней неуклюже, стал тихонько толкать, спрашивая: «Мама? Мама?» Неожиданно хлынувшая кровь перепугала его до смерти, но он быстро сообразил, что течет она из его разбитого носа…

Дима поднял взгляд. Поодаль на тротуаре, с другой стороны дороги, стояли люди.

– Да помогите же кто-нибудь! – заорал он срывающимся фальцетом.

«Скорая» приехала быстро. Но до того, как она приехала, какая-то старуха, ни на минуту не умолкая, говорила ему что-то про машину, про водителя пьяного, про то, какой он негодяй, что не остановился. Дима очнулся, когда она стала требовательно трясти его за руку.

– Есть чем записать-то?

– Что?

– Ну ручка там, карандаш какой…

– Нет.

– Тогда запоминай.

И она несколько раз повторила ему номер машины, которая сбила мать.

Полгода мать провела в больнице. В доме стало холодно и неуютно. Меню теперь состояло из макарон и горохового супа из брикетов. Отец морщился, но молчал. А Диме было все равно, что есть. Он, не чувствуя вкуса, глотал холодные слипшиеся макароны. Все это ерунда, лишь бы она вернулась. Третья операция стала решающей. «Она больше никогда не сможет ходить, – сказали врачи, выдав кипу справок, – но, возможно, проживет долго». Нужно было получить специальное кресло на колесах, купить лекарства. «В Англии, – говорили врачи, – сейчас появилось одно лекарство… Конечно, если у вас есть возможность…»

Этим же вечером отец вошел в квартиру и рухнул на пороге – был мертвецки пьян. Димка плакал и тащил его огромное, неподъемное тело в комнату, попытался уложить на кровать, но не смог. Так и оставил у кровати на ковре, укрыв одеялом. Утром он попросил у отца список лекарств, которые нужно было купить для матери. Тот, плохо соображая, протянул ему смятый листок, отслюнявил несколько пятерок.

Дима обегал три аптеки. Больше всего его поразила металлическая посудина – утка, которая тоже числилась в списке. Оставались деньги. Он купил цветов – три красные гвоздики. Все-таки она возвращается!

Отец, увидев цветы, взревел как раненый зверь. Дима даже не предполагал, что он умеет ругаться матом так же грязно, как любой уличныйпьяница. «Какие к… матери цветы? Праздник, что ли?! Похороны у нас сегодня, слышишь ты, ублюдок, похороны! А ты на последние деньги…» Лицо у отца было мятое, а изо рта воняло, как из сточной канавы. Он ревел как зверь, слюна летела аж через всю комнату.

Отец бросил их не сразу. Но все к тому шло с первого дня ее возвращения. Когда мать говорила, что ей нужно по нужде, Димка выскакивал из комнаты как ошпаренный. Она даже этого сама не могла… А когда возвращался, заставал матерящегося отца и ее, униженно глядящую в пол.

Он ушел через два месяца. Не глядя на мать, быстро собрал свои вещи, складывая аккуратно в новенькие чемоданы – они собирались на юг перед тем, как все это с ней случилось. Забрал ровно половину кастрюлей и тарелок, вилок и чашек. Из двух занавесок, висящих в зале, забрал одну.

Мать следила за каждым его движением. Она не верила в происходящее. Она думала, что он пугает ее. Она была согласна на любые условия, даже переехать в дом инвалидов. Только когда хлопнула входная дверь, она забилась в истерике. «Господи, почему я не умерла, ну почему, Господи!» – выкрикивала она, рыдая. Димка бегал вокруг со стаканом воды. Вечером она успокоилась, попросила принести ей бутылочку из кухни, с белой полочки у стенки, рядом с горчицей. Дима нашел, открыл, понюхал и вылил в раковину. Эта была уксусная эссенция.

Нужно было найти сиделку. Нужно было кормить мать, покупать лекарства, платить за квартиру, как-то жить. Все упиралось в деньги. Он продал ее серьги и золотую цепочку с крестиком. Какой уж там Бог! Деньги становились богом. Он молился на этого бога денно и нощно.

Тогда-то он и ушел из школы. Никто его не удерживал, никто не предложил помощи, ничего не посоветовал. Ему смотрели вслед, будто он прокаженный, и каждый мысленно повторял: «Чур меня!» Дима пошел на завод учеником. Уговорил соседку-пенсионерку ухаживать за матерью, пока его нет дома. Та согласилась за пятьдесят рублей. Он ждал первой зарплаты как пришествия. А через две недели после того, как расписался в ведомости, понял – им не прожить на эти деньги. Даже если есть одни макароны…

Хохарь давно ходил под их окнами. «Дурак ты, Димыч. На заводе много не заработаешь…» Но с Хохарем ему было не по дороге. Димка знал, откуда те мотоциклы да мопеды, на которых он время от времени разъезжает. Таскает по подвалам, а потом – продает. Не моральные соображения останавливали его – никакой морали больше не существовало. Его останавливало то, что за воровство можно сесть. И что тогда будет с матерью? Она ведь руки на себя наложит. И так не раз уже порывалась…

Он снова вернулся к одноклассникам. Не для того, чтобы учиться, а для того, чтобы по-тихому сбывать идущие нарасхват модные диски, красочные полиэтиленовые пакеты, джинсы с потертыми коленями, браслетики-недельки, от которых визжали девчонки. Девочки вешались ему на шею, некоторые предлагали себя вместо денег за его побрякушки. Нутро полыхало, но он неизменно отвечал: «Не сегодня, дорогуша. В другой раз…» Деньги ему были нужнее.

Однажды он принес Валерке три кассеты «Битлз». По пятерке каждая. Они так договорились. Дверь открыл его отец, втащил за руку в комнату.

– Ты чем занимаешься, дурень! За это же и посадить могут.

Димка испугался, рванул руку, но тот держал крепко.

– Пойдем!

Привел в комнату, усадил с ними обедать. Предатель Валерка, глядя строго в тарелку, ковырял вилкой курицу.

– Ешь.

Ничего не понимая, Дима принялся за еду, пока не увидел, как смотрит на него Валеркина мама, прижав кулак ко рту, а в глазах слезы. Хотел уйти. Но аппетит оказался сильнее гордости. Съел все, что дали, ничего не смог с собой поделать. Отец Валерки сходил в соседнюю комнату, принес деньги – пятнаху, как и договаривались. Дима встал.

– Подожди, сейчас еще чай будет.

Мать поспешно побежала на кухню и вернулась с большим подносом: чашки, варенье, сахар. По голубым обоям плавали отсветы заката.

– Ты о будущем думал?

– А что?

– Тебе сколько сейчас?

– Пятнадцать.

– Всю жизнь фарцой заниматься собираешься?

– Кирилл! – прервала его с досадой жена. – Не с того ты начал. Ты, Дима, не думай. Мы все понимаем. И очень тебе сочувствуем… – Голос ее задрожал. – Но ты подумай сам: через три года в армию. С кем мать останется? Если бы ты был единственным кормильцем в семье, тебя бы не взяли. Но ведь твои родители не развелись.

Слова прозвучали как приговор. Дима никогда не заглядывал дальше завтрашнего дня. Он смотрел теперь на нее как утопающий, как безнадежный больной. Отец давно махнул куда-то на север и адреса не оставил.

– В армию берут не всех, – заторопилась она. – Правда, Кирилл? Сейчас студентов не берут. Тебе обязательно нужно учиться. Ты ведь отличником был, правда?

– Но почти год прошел…

– Это ничего. Ты знаешь, что наш папа, – она обняла мужа за плечи, – директор техникума. Подготовишься к осени и поступишь сразу на второй курс.

– А работа?

– Он тебе стипендию выбьет. Повышенную. Еще на пять рублей больше получать будешь, чем на заводе. Подумай!

Так он снова пошел учиться. Но у него уже был бог. И он продолжал служить ему верой и правдой. Была и цель – раздобыть то самое английское лекарство, чтобы приостановить убийственные процессы в сосудах, которые все-таки постепенно развивались. Нужно было выше своей головы прыгнуть, из собственной шкуры вылезти, а раздобыть денег. Кирилл Степанович внимательно наблюдал за своим подопечным. И Димка учился «честно» лгать, хитрить, недоговаривать, устраиваться так, чтобы никто ничего не знал о его делишках вне техникума.

Он теперь связался с прорабом одной из центральных строек города и занимался сбытом стройматериалов. Меняли первый сорт на второй, высший – на первый. Похуже – в строящийся дом, получше – богатеньким гражданам. Кто ж будет отрывать собственную трубу в сортире или, скажем, плитки со стены, чтобы убедиться, какого они сорта? Никто. Ему полагалось за это двадцать процентов прибыли. Но он не роптал. Прораба всегда могли взять за жабры. А кто такой Димка и где его искать, не знал никто. К тому же и не Димой он представился доброму дяде прорабу, а Вовчиком.

С фарцой Дима контактов тоже не утратил. Навещал иногда старых друзей. Ряды их редели. Кто сел, кто под следствием находился. И Дима затаился. Продавал товар через знакомых, в основном девчонкам из педагогического института, который стоял как раз напротив их техникума. Он теперь не отказывался порой, когда за товар предлагались девичьи услуги. И даже появилась у него постоянная подруга Танечка. Он носил ей тушь, помаду, трусики-недельку. А она продавала девчонкам-однокурсницам. Танечка жила в богатой квартире: чешская мебель, немецкое пианино, везде цветы в горшках. Расстались они неожиданно: соскучившись, Танечка как-то раз решила навестить своего ухажера. Принарядилась, накрасилась и явилась к нему домой.

– Привет! Не ждал? – радостно улыбалась на пороге. – Не пригласишь зайти?

Он задохнулся. Пустить ее сюда? В их обшарпанную квартиру с протертым до дыр линолеумом? Где с потолка сыпется штукатурка, а по углам снуют тараканы? И, самое главное, где мать…

– Не приглашу! – выдохнул он и захлопнул дверь, защемив ароматное облако ее «Шанели».

Она больше не звонила. Да и он не интересовался ею. Нашел себе другую «продавщицу», специально выбрал победнее – отца нет, мать уборщица. Приручил поцелуйчиками, редкими цветочками и сухим винишком. Она для него мать родную продала бы. Только вот теперь он не назвал ей ни адреса своего, ни телефона, ни настоящего имени.

После случая с Танечкой у Димы появилась мечта – чтобы дом его был всем на удивление. А для начала хорошо бы сделать ремонт. И не какой-нибудь. А чтобы мать ахнула. Чтобы паркет. И обои на стенах. Как у людей. Он полез на антресоли, собираясь выбросить скопившийся там хлам. Среди старых отцовских вещей, которые тут же без всякого сожаления полетели в мусорное ведро, нашел свои детские рисунки. Выбросить – рука не поднималась. Но рисовать теперь времени не было, и он с сожалением, но методично, один за другим стал разрывать их пополам и бросать в мусорное ведро.

Один из рисунков, где чернел в тумане пиратский корабль, был весь испещрен мелкими цифрами и буквами. Дима нахмурился, сел и вдруг хлопнул себя по лбу ладонью. Господи! В памяти всплыло все: мать, скорчившаяся на асфальте, старуха и этот номер. Как же он позабыл! Сидел тогда дома, вернувшись из больницы, в тот самый страшный первый день и чертил эти цифры, не понимая, что делает. И ведь ни разу не вспомнил за все это время! Вот они, деньги! Бери – не хочу!

Выяснить, что это за машина и кто ее хозяин, помогли ребята-фарцовщики. У них был мент знакомый, для прикрытия, они ему процент отстегивали. Попросили – он и выдал всю информацию. Соловьев Олег Ефимович. Сорок с хвостиком. И самое приятное – заместитель директора фарфорового завода.

Пять лет потом, до самой маминой смерти, этот Соловьев отстегивал Димке половину своей немаленькой зарплаты. Пять лет грехи замаливал, как мог. Не сам, разумеется, самому ему и в голову бы не пришло. Посредством умелого шантажа и тонко рассчитанного запугивания.

К тому времени Димка был птицей стреляной, умел все. У него появились постоянные подручные, а у тех свои подручные. Теперь он взял за правило работать через подставных, никто не должен был знать его в лицо. Только самые близкие. А близким этим он устраивал проверочки в первые же дни знакомства.

Приходил все тот же фарцовочный мент к ним на дом, скручивал руки наручниками, сажал напротив себя и принимался как бы протокол строчить, вопросики всякие каверзные задавать. Кто это такой? А это кто? Чем занимается? Если дружок не ломался в течение часа, то зарабатывал со временем все больше и больше под Диминым крылышком. А если ломался, то тот же мент брал с него подписку о неразглашении, а среди друзей-товарищей парень с тех пор недосчитывался Димки.

Мать никогда не спрашивала его – откуда деньги. Боялась, наверно, узнать правду. Особенно с тех пор, как он преподнес ей подарок.

– Мам, ты к тете Лизе перейдешь на время…

– Что случилось?!

– Да не пугайся так! Ремонт хочу сделать.

– Это ведь долго, – умоляюще смотрела она на него.

– За неделю управлюсь.

Пять человек одновременно вкалывали в их двухкомнатной квартире. Паркет с рисунком, обои немецкие, кафель на кухне и в ванной сиреневый. Новая кровать для матери, на стену ковер, чтоб ей теплее, на пол тоже, только в большой комнате, там она любит читать. Кухонный гарнитур польский. Шкафы из карельской березы.

Она, когда он ее прикатил, ахнула – и все. Испугалась. Чуть не заплакала. Слишком богато, слишком хорошо. Потом они разговаривали.

– Мама, я ничем таким не занимаюсь…

– Поклянись!

– Клянусь!

– На иконы смотри!

– Клянусь!

– Милый мой, неужели столько денег человек может честно заработать?..

– Конечно, мама!

Но в том, как прямо она сидела теперь в своем инвалидном кресле, уже сквозила гордость. Гордилась сыном. Все смотрите: отец бросил, мать – инвалид, а он вон какой! И зарабатывает, и для матери старается. А лет-то ему еще – мальчишка сопливый. По паспорту, если годы считать. Только к этому мальчишке со временем пожилые люди, которые его еще с пеленок знали, по имени-отчеству обращаться стали. Потому что, если деньги занять надо, – к нему, проблему какую-то сложную решить – тоже к нему. И никто с пустыми руками не уходил.

Не мальчик – орел. Ни перед кем не суетится, всегда спокоен и обстоятелен. И говорит-то так, что хочется слушать и слушать. А держится как! И добрый…

Мать умерла ночью. Ему накануне исполнилось двадцать два года. Она проснулась, вскрикнула. Он успел прибежать из своей комнаты, успел взять за руку. Она покинула этот мир, а он так и сидел всю ночь у ее кровати. Он не плакал, не кричал, хотя что-то внутри него и плакало, и кричало.

Оцепенение тоски сковало его по рукам и ногам. Дни тянулись за днями, а сердце как будто умерло. Он прислушивался к своему сердцу, а оно молчало в ответ – ни звука, ни шороха, ни намека на жизнь. Он сидел целыми днями на стуле и раскачивался из стороны в сторону, как мулла. Порой ему казалось, что и его час недалек…

Но на сороковой день отпустило. Просто взмахом одним – раз! – и все прошло. Только сомнения остались – достаточно ли он сделал для матери, пока она жива была, сделал ли он все, что мог? Но он так и не смог ответить себе на этот вопрос. Только через двадцать лет, разменяв пятый десяток, он наконец успокоился и понял – никто бы не сделал больше. И еще: никто не сделал бы даже половину того, что сделал он.

На поминки явились и ребята, с которыми он крутил дела, принесли толстую пачку денег. «Ты, наверно, потратился – вот». И осторожненько так, заметив потепление в глазах: «Без тебя дела встали… Клиенты тепленькие стынут…» А на прощание девчонку прислали, как бы помочь со стола там убрать, с посудой… Красивая была девчонка, веселая. Та девчонка его и отогрела окончательно.

Утром он проснулся и понял, что уже не может без той жизни, которой отдал семь последних лет, что его пьянит азарт риска, возбуждают крупные ставки в этой игре и громадное удовольствие доставляют сложные финансовые махинации. Он признался себе в этом без стыда, без оглядки на фотографию матери на стене. Он решил – я такой, значит, таким и буду. Значит, на этом свете нужен и такой человек. В двадцать два года он был хитер, как сатана, но никогда не хитрил с самим собою…

 

2

(Нина)

Когда начался этот кошмар? После аварии или раньше, когда она познакомилась с Валентином? У них была большая компания. Все учились в одной школе, жили рядом, а потому часто встречались. Вино на этих вечеринках появилось классе в девятом. Но все было безобидно: танцы, картишки – баловство. Валя оказался в их компании, когда она заканчивала второй курс. Быстро стал своим парнем. Нора оглянуться не успела, как во время одной из вечеринок оказалась с ним в пустой комнате на диване. Он целовал ее не по-детски, не так, как другие ребята, когда играли в бутылочку.

Она потеряла голову. Но только на то время, пока он занимался ее телом, пока от каждого прикосновения его рук бросало то в жар, то в холод, пока губы жадно впивались в кожу. А как только он отстранился, сразу же пришла в себя и натолкнулась на его глупую самодовольную улыбку. Он что-то говорил ей, а она, натягивая джинсы трясущимися руками, думала только об одном: чтоб весь этот мир провалился в тартарары. И немедленно!

О случившемся Нора рассказала только сестре. Они подробно обсудили каждую мелочь, которую Норе удавалось вспомнить. Однако помнила она мало. «Так что он тебе сказал? Как все началось?» – жадно спрашивала Нина. Но Нора помнила только густой сладкий туман. Сестра слушала ее, завидуя и краснея.

– Ты его любишь? – спрашивала сестра.

– Нет, конечно.

– Ну хоть чуточку?

– Фу!

– Но тебе ведь понравилось?

– И что?

– Может, это и есть любовь?

Через три дня они снова встретились у подруги на дне рождения. Он подмигивал ей через стол и, как только приглушили свет и включили музыку, пригласил танцевать. А после танца уверенно поволок на кухню. Норе хотелось вырвать руку, рассмеяться ему в лицо. Но пересилило другое желание…

Все повторилось. Как только он склонился к ее шее, как только она почувствовала его дыхание у своего уха… Дальше был провал, густые сумерки. Краем глаза она видела, что на кухню кто-то заглядывал, но, застав их, тут же ретировался. В тот момент ей не было стыдно. Она задыхалась от восторга.

Стыд пришел позже, когда именинница, отозвав ее в сторонку, тихо спросила:

– С ума сошла?

– Ты о чем? – выдавила из себя Нора.

– О том! Такими вещами не занимаются при всем честном народе. Это все-таки приличный дом…

С тех пор они встречались у Норы. Каждый день. В четыре часа она возвращалась из института, в пять приходил Валя и уходил через час, до возвращения родителей. Они были одни. Одни, потому что Нина была не в счет. Она не выходила из соседней комнаты, жадно прислушивалась к звукам из-за стены. Она сидела с закрытыми глазами и представляла себя на месте Норы. Это была увлекательная игра. Скоро ей должно было исполниться шестнадцать.

– Знаешь, я решил на тебе жениться, – тоном благодетеля однажды оповестил ее Валентин.

– Что? – не поняла Нора.

– Давай-ка я сегодня поговорю с твоими предками.

Нора ужаснулась. Этот кретин, кажется, считает, что она была бы рада… Какой дурак! Она собралась сказать ему об этом и послать ко всем чертям, но представила завтрашний день без сладкого обморока в пять часов и прикусила язык.

Он дождался мать. Обрадовал сначала ее. Та устало посмотрела на Нору.

– Хорошо. Наверно, это хорошо.

Отец тоже был краток. Достал из шкафа бутылку водки. Молча открыл, разлил всем присутствующим, кроме Нины.

– Заявление уже подали?

– Сначала родительское благословение. – Валя сиял как медный таз.

– За это спасибо. – Отец крякнул, опрокинув стопку. – Так когда заявление напишете?

– Завтра. Прямо с утра.

Они написали заявление. Валя купил кольца – самые тоненькие из тех, что были на витрине. Его мать пригласила будущих родственников на пироги. Дальше все шло, как это обычно бывает: списки приглашенных, платье, деньги. Денег нужно было много. Валя подыскал себе какую-то работенку. Их пятичасовые встречи кончились. Нора лезла на стенку от тоски и безысходности. Ей недоставало его. Нет, не его. Того, что происходило между ними. Она уже считала дни до свадьбы. Скорее бы. Пусть, если уж нельзя по-другому, пусть таким дурацким способом, но она снова будет плавать в волнах тягучего дурмана.

За неделю до свадьбы он прикатил на старом отцовском «Москвиче». Посмотрел гордо на Нору и, ухмыльнувшись, спросил:

– Соскучилась?

Она не ответила. Ответ был написан на ее лице.

– Предлагаю завтра выбраться куда-нибудь за город, с палаткой. С ночевкой…

– Да! – выдохнула Нора.

Родители посчитали такую поездку неприличной.

– Заявление – это еще не свадьба, – повторяла мать как заведенная. – Возьмет и передумает.

Нора кусала ногти.

– Одни, да еще с ночевкой, – качал головой отец.

Выручила Нина.

– Я с ними поеду. Глаз с них не спущу!

Нора чуть с ума не сошла от ожидания, пока они доехали до места. Она согласна была разбить палатку у самой кромки леса, на обочине дороги, только бы поскорее. Но Валя все ехал и ехал, прежде чем отыскать какую-то заветную полянку.

– Вот это другое дело! Красота!

Нора сунула сестре литровую банку.

– Дуй за черникой.

Та понимающе улыбнулась и исчезла между деревьями. Нора повернулась к Вале. Зубы ее слегка постукивали.

– Может быть, сначала палатку поставим…

Она не дала ему договорить.

Он только теперь понял, насколько велика была его власть над ней. Водил рукой по ее груди и внимательно наблюдал, как она стискивает зубы, слушал, как стонет от легких его прикосновений. Он упивался этой властью. Он не думал – над ее телом. Он думал – над ней. Замечательная у него будет жена. Муж должен иметь власть в доме. Когда он, уставший и потный, оторвался от нее наконец и поднял голову, то успел заметить Нину, выглядывающую из-за дерева. У нее было такое лицо… Совсем как у Норы, лежащей на траве навзничь…

Утром Валя выбрался из палатки и направился к озеру. На берегу сидела Нина.

– А я думал, ты еще спишь в машине, – удивился он.

– Так хорошо здесь…

– Знаешь, я плавки не взял, не ожидал тебя…

Он разделся и, не смущаясь, повернулся к ней.

– Не хочешь со мной?..

– Она убьет нас, – сказала Нина, выбираясь из воды.

– Пальцем не шевельнет! – заверил ее Валентин.

Кошмар подстерегал их по дороге назад. Нора чувствовала: что-то изменилось. Он что-то сказал в машине. Она ни разу потом так и не смогла вспомнить – что? Но ей стало все ясно. Отчетливое видение: они в озере. Вдвоем. Она бросилась на него, впиваясь в шею ногтями, зубами. Машина катила вниз по узкой лесной дороге…

Свадьбы, конечно, никакой не было. Валя лежал в больнице с переломанными ногами. Сестра пришла в сознание только через неделю. Нина не получила даже царапины, но целую неделю сидела возле сестры, ни с кем не разговаривая.

Заговорили они одновременно. Одна с больничной койки, другая – вскочив со стула в дальнем углу палаты.

– Белое…

– Милая! Прости меня!

– Какое все белое. – Она улыбаясь смотрела вокруг.

– Это больница. Мы попали в аварию, ты…

– Когда придет мама?

– Ты помнишь аварию?

– Где моя мама?

– Мама будет вечером. После работы. У тебя что-нибудь болит?

– Глаза. Принеси мою куклу.

– Милая…

– И чай, только тепленький…

Через два месяца сестра вернулась домой. Она ходила по квартире, ничего не узнавала, спрашивала такие вещи, о которых знает даже ребенок. Мать плакала, отец каждый вечер напивался до смерти, только бы этого не видеть. Она ходила за сестрой как нянька. Она винила только себя…

 

3

(Феликс)

Он шел к Богу долго, и пути его были размыты слезами. Теперь он понимал, почему не спешил с постригом, почему затягивал период послушничества. Было – почему. Потому что себя не знал, потому что Бога не знал. Но он сам оказался не таким, каким считал себя. Бог оказался не таким. А они не поняли, не поняли и не поймут. А он понял и стал молиться своему, другому Богу.

Все началось, когда мать, его мать за два года молчания, отречения от сына, проклятий в письмах, неожиданно приехала в монастырь. Он чуть с ума не сошел от радости – сбылись его молитвы, она поняла. Это точило его изнутри день и ночь: его мать – добрая, умная, любимая и необыкновенная…

– Я хочу исповедаться тебе, батюшка, – сказала, усевшись напротив него за столом.

Ухо резанула привычная насмешка. «Это ничего, – подумал он. – Это Господь простит, это ведь человеческое. Он растопит лед ее сердца…»

– Я не батюшка, – сказал он ей смиренно. – И исповедоваться лучше не мне, а нашему…

– Уж позволь мне самой решать, – перебила мать. – Я с тобой говорить собираюсь. О прощении. О возмездии. Как там у вас по Библии, есть возмездие-то на земле?

– Есть Божий суд, он и есть возмездие человеку за грехи, за все им свершенное…

– Божий, говоришь? – Мать прищурилась. – Так это ведь не на земле. На земле только нарсуд есть. Тупой и бесчувственный нарсуд.

– Мама, – попросил он ласково, – я не понимаю тебя. О чем ты приехала поговорить?

Она посмотрела на него так, словно взвешивала, стоит ли. Стоит ли он тех надежд, которые она на него возлагала. Стоит ли он своей матери, он, который всегда был так похож на нее, он, который, как последний дурак, вбил себе в голову, что рожден для того, чтобы отречься от мира. В какой-то миг во взгляде ее промелькнула безнадежность. Нет, не тот он человек. Он совсем сбрендил со своими попами. Знала бы, что так получится, – придушила б соседа, который рассказал ему, что существует монастырь и семинария. Взгляд ее наполнился презрением, и в его взгляде что-то вдруг вспыхнуло ответное, жаркое, не поповское, и сердце матери мгновенно потеплело. «Нет, мальчик мой, – думала она. – Тебя не отняли. Мы с тобой одной крови. Ты ведь мой сын, а значит, в жилах у тебя течет моя кровь, и точно так же жжет она твое сердце…»

И она заговорила. Впервые рассказывала сыну о том, как они познакомились с отцом, как жили, как родился он, какие планы строили. Все выглядело призрачно-сказочно, и Феликс даже подумал, не сошла ли его мать с ума – он вовсе не помнил этой райской жизни. Их жизнь всегда была суровой, молчаливой. В доме никто не смеялся, улыбка здесь казалась неуместной. Отец умирал в тяжелых мучениях, кричал, бранился, как будто они могли ему чем-то помочь…

– Ты ничего не знаешь, – говорила мать о каких-то счастливых солнечных днях, потрясающем, невероятном счастье.

Выходило так, что до появления Феликса на свет, да и лет десять еще потом, о которых он почти ничего не помнил, мать с отцом жили счастливо и любили друг друга светло и весело. Но однажды все изменилось раз и навсегда.

Позвонили из медсанчасти… Заболела голова, отец пошел измерить давление. Все уже разошлись, только молодая сестричка суетилась, бегая от телефона к столу с бумажками и обратно. Она успела измерить ему давление и ахнуть. Но сказать ему ничего не успела. Отец стал оседать на стуле, валиться на пол, как кукла. Девушка взвизгнула и позвонила матери. Мать работала здесь же, начальником отдела. Она прибежала с двумя мужчинами, они осторожно его подняли, перенесли в машину, и мать села за руль. Она не пожелала ждать «скорую», ближайшая больница была всего в трех кварталах…

У парка, на тихой улице, машину неожиданно занесло, и она выскочила на тротуар. Мать справилась с управлением, вернув ее на дорогу. И помчалась дальше. Она привезла отца в больницу, его тут же положили на каталку и увезли. Дальше она не помнит ничего, потому что упала тут же, в вестибюле, сделав шаг к двери.

Она очнулась в больничном боксе. Вечернее солнце било в окно, слепило глаза. И в разводах солнечных бликов, в плавающих зеленых и красных солнечных кругах ей вдруг отчетливо, словно наяву, послышался женский вскрик, звук глухого удара от падающего тела и визг колес.

Целый год она выхаживала отца, целый год сдувала с него пылинки, готовила по специальным рецептам особой диеты, заваривала дорогие заморские травы. За этот год отец ни разу не пожаловался на сердце. А потом на пороге их дома появился мальчик. Обыкновенный мальчик с большими карими глазами. Он пришел, когда она собиралась в магазин. Она еще улыбнулась ему, закрывая за собой дверь. Милый такой мальчик. Но когда мальчик ушел, все рухнуло. Отец встретил ее с перекошенным от гнева лицом. Он так кричал, он орал так громко, слышно было, наверно, даже на улице… А потом он упал. Очередной приступ. А дальше…

Сначала они продавали золото, ковры, хрусталь. Потом мать стала бегать на барахолку, продавала подержанные вещи. Две работы уже не спасали. Но самое главное – в доме с тех пор повисла мрачная тишина. Никто не смеялся, никто даже не разговаривал. Отношения были раз и навсегда определены: расплата. Отец считал, что они должны платить. Она работала как проклятая и платила. Но он не простил ее. Никогда, даже умирая…

Инфаркт настиг его, когда в доме остались только голые стены. Был продан даже последний шкаф, и вещи лежали в ящиках, поставленных один на другой. В этот дом больше не приглашали друзей. Казалось, здесь прошел ураган, тайфун… Так длилось четыре года. Отец умер с проклятиями на вспухших, растрескавшихся губах. Мать даже не рискнула подойти к нему сразу после того, как глаза его навсегда закрылись. Она целый час простояла у стенки, прежде чем подойти. Взяла его остывающую руку. Прижала к своей груди и только тогда, словно очнувшись от многолетнего кошмара, вдруг вспомнила, как они любили друг друга. Как мало им было отпущено времени на это счастье. Мать не смогла разлюбить отца. Все эти годы она жила словно в бреду, в тумане. Надеясь, что вот-вот пытка прекратится и все вернется на круги своя…

– Я все-таки не понимаю почему? – спросил Феликс. – Ведь никто не погиб…

– У матери того мальчика отнялись ноги. Были свидетели наезда. Мы не могли рисковать.

Феликс искал в своей душе слова утешения и не находил их. Мать смотрела сухими глазами поверх его головы в пространство.

– Потом, когда платить стало невмоготу, я продала квартиру и сбежала. Помнишь, я отправила тебя к бабушке, а потом ты вернулся на новое место…

Это было не просто новое место. Это был глухой район города, новостройки, тьмутаракань. Феликс тогда так и не понял, зачем мать это сделала.

– Первые годы я думала только об одном: найдет он меня или нет? Но кроме страха жила во мне и другая мысль. За что? Кто и за что меня наказал? Меня должен был судить один только Бог, и я была готова к его суду. Но этот мальчик… Кто он – дьявол? Мне хотелось найти и задушить его…

Она еще продолжала, но сын не слушал ее.

– Мама! – перебил он. – Почему ты рассказала мне это именно сейчас?

Она замолчала, вглядываясь в его лицо, заодно ища одного ей ведомого отсвета в глазах.

– Ты ведь мой сын, Феликс.

– И Господа тоже…

– Нет. – Она разглядела наконец это что-то и вздохнула умиротворенно. – Мой. У меня лейкемия. Я не успею его найти…

В тот же день Феликс уехал из монастыря с матерью. Он был только ее сыном. И семейные боги смотрели с презрительной ухмылкой куда-то в небеса…

Феликс понимал, что нужно набраться мужества. Болезнь матери неизлечима. Врачи уже отказались от нее. Значит, конец близко.

К его удивлению, страшных болей, которые испытывают практически все больные раком, у матери не было. Она выглядела лишь несколько вялой, уставшей.

– Ты что-нибудь принимаешь? – спросил Феликс однажды.

– Мне не нужно, – ответила мать.

Он замялся. Хотел и не мог спросить о том, что она чувствует. Она поняла. Села. Усадила его напротив.

– Смотри внимательно на меня.

Чем дольше он вглядывался в ее лицо, тем сильнее становилось ощущение, что ее глаза втягивают, вбирают его в себя целиком, без остатка. Он чуть отпрянул, не отрывая взгляда, собрал всю свою волю, чтобы не утонуть совсем в этом взгляде, почувствовал, что ему удается удерживать дистанцию. Вдруг его накрыла горячая волна, и по всему телу разлилась жгучая боль. Феликс заскрежетал зубами и снова «поплыл» навстречу широко раскрытым глазам матери. На минутку мир вокруг исчез, словно она все-таки втянула его. Он собрал последние силы, резко встал и выбросил руки вперед. Мать согнулась пополам и застонала. Феликс тряхнул головой, отгоняя последние волны наваждения, осторожно взял ее на руки, отнес в спальню. В ее лице не было ни кровинки. Но еще до того, как она открыла глаза, губы сложились в торжествующую улыбку.

– Ты меня напугала!

– Не ожидала, что у тебя получится… Так скоро…

– Тебе больно?

– Уже нет, – к ней медленно возвращался обычный цвет лица, сведенные мышцы расслаблялись.

Феликс с ужасом и отвращением вспоминал о той удушливой волне нестерпимой боли, которая только что прокатилась по его телу, стремясь, казалось, раздавить его. Он снова посмотрел на мать, уже догадываясь, но еще не в силах поверить.

– Это была твоя боль? – спросил он, осторожно подбирая слова.

Мать медленно и значительно кивнула. Но взгляд больше не обжигал болью, теперь от этого взгляда по телу разливалась приятная истома, чувство освобождающего от всего земного покоя. Феликс облизал пересохшие губы и спросил:

– Как ты это делаешь?

– А ты как?

Каждое слово отдавалось в голове гулким эхом и растягивалось на сотню миль.

– Я?

– Ты. Ты ведь только что вернул мне мою боль. Оттолкнул от себя. Как это получилось?

– Не знаю…

Покой завораживал. Казалось, все цели в этой жизни достигнуты, все вершины взяты, все желания удовлетворены. Покой был полным, абсолютным, с привкусом ощущения, что такого не бывает при жизни. Огромное желание поддаться чувству умиротворения, уплыть в его водах, раствориться в них завладело им целиком. Нужно было сделать для этого какое-то маленькое усилие, совсем крохотное, чтобы отцепиться от назойливого чувства страха – страха ступить в неизвестное. Нужно было отказаться от чего-то земного, из последних сил вцепившегося в мозг, не пускающего в голубую, качающуюся перед ним нирвану. Феликс глубоко вздохнул, а потом решительно и бесповоротно сделал это последнее усилие и канул в безвременье.

Очнувшись, он понял, что давно стоит глубокая ночь, фонари погасли за окном. Он лежал на диване, не желая окончательно просыпаться, пытаясь угнаться за рассеивающимся сновидением. Время снова двигалось в прежнем ритме. Мир возвращался к нему, или это он возвращался к миру. Но мир оставался прежним, тогда как Феликс возвращался уже совсем иным.

Оставшуюся часть ночи он не сомкнул глаз, дожидаясь пробуждения матери, но к утру мысль о вчерашнем открытии привела его в такой восторг, что он не выдержал, оделся наспех и выскочил на улицу.

Люди толпились на остановке в ожидании автобуса, поглядывая то на часы, то на дорогу. Ожидание затягивалось. Взгляды блуждали бесцельно по толпе. Феликс приготовился, вспомнил вчерашнее ощущение и стал пристально смотреть на девушку в коротком красном плаще.

Она покачивалась на высоких каблучках, смотрела время от времени на миниатюрные наручные часики и морщила носик. Пухленькая нижняя губа, ярко обведенная алой помадой, казалась безвольной, обнажая полоску зубов. Время от времени она водила взглядом по толпе, но каждый раз взгляд ее убегал, так и не задев Феликса. И вдруг…

Она в очередной раз подняла голову и посмотрела прямо ему в глаза. «Опа! Поймал!» Феликс физически прочувствовал это мгновение. Взгляд девушки остановился, замер. Она слегка откинула голову, словно пытаясь уклониться, и застыла. Подошел автобус. Люди бросились к распахнувшимся дверям. Девушку толкали со всех сторон, на нее сыпались ругательства, но она не двигалась, сохраняя отрешенное выражение лица.

Феликс отпустил ее. Девушка часто заморгала, замотала головой, не понимая, откуда же взялся автобус, почему двери закрыты, почему он уезжает, забегала от одной двери к другой, но узнать, что же произошло, она не могла, на остановке никого не осталось. Только странный молодой человек смотрел на нее, стоя поодаль, но и он быстро пошел прочь…

Мать он застал за чаем. Она улыбалась.

– Получилось?

– Это… это…

Он никак не мог найти подходящих слов. Ощущение власти над миром – вот что он почувствовал в первую очередь. Власти такой, какой ни у кого нет и не было.

– Но почему же ты раньше?.. Почему раньше никогда…

– Никогда?

Она посмотрела на него долгим взглядом, и перед его мысленным взором вдруг пробежали несколько эпизодов из детства.

…Вот отец сажает его, пятилетнего, на новый двухколесный велосипед. Он поддерживает велосипед за седло и, согнувшись, бежит рядом. «Я сам! Хочу сам!» – кричит Феликс. «Самому нельзя, расшибешься», – задыхаясь от бега, отец пыхтит как паровоз.

«Сам! Сам! Сам!» – «Ну хорошо…» Но как только Феликс оказывается один, без поддержки, велосипед почему-то теряет равновесие и беспомощно валится на бок. «Ма-ма! – кричит Феликс подбегающей матери. – Я упал. Упа-а-ал. Мне так бо-о-о…» А боли-то уже и нет никакой. Мама склонилась над разбитой коленкой, помахала руками, шепнула что-то быстро, и капельки крови словно затянуло обратно. Они просто-напросто исчезли…

…А вот ему тринадцать. Он сидит на диване и, сам того не замечая, кусает кончик подушки. Его короткая первая любовь. Ее зовут Надя Медведева. Надя Медведева гуляла с Игорем Ивановым за ручку. Он и представить себе не мог, что это будет побольнее детских синяков и ссадин. Когда он вспоминал, как они шли по аллее, дыхание неожиданно обрывалось, к горлу подступал комок. И он ничего не мог с этим поделать. Сидел и грыз подушку. Но тут его позвала мама. Он посмотрел на нее и… провалился. «Как ее зовут?» – спросила она. «Н-надя, Медведева», – ответил он, запинаясь. «Какая смешная фамилия, – сказала мама серьезно. – Просто обхохочешься». На следующий день, на уроке математики, учительница делала перекличку. Когда выкликнули Медведеву, Феликс прыснул от смеха, ему стало удивительно легко. С тех пор Надя вызывала у него только улыбку. И, может быть, чуть-чуть – сожаление. Надо же было родиться с такой смешной фамилией!

Мать вернулась к чаепитию.

– Но почему я не помнил этого раньше? – прорвало Феликса, очнувшегося от воспоминаний.

– Этого никто не помнит. В этом весь фокус.

Феликс задумался.

– И часто ты таким образом вмешивалась в мою судьбу? – спросил он тихо.

– Подумай сам.

– Но ведь это…

Мать решительно отставила чашку. Чай выплеснулся на скатерть.

– Что – это? – спросила она резко. – Нельзя, да? Опять мораль прорезалась?

Он физически почувствовал, как мутный поток злобы выплеснулся из ее глаз и ринулся на него. Феликс отпрянул и выставил вперед руки. Мать сделала то же самое. Он стоял посреди комнаты, она сидела, и они вытягивали навстречу друг другу руки с растопыренными пальцами, словно удерживая стену с двух сторон. Пространство комнаты между их руками раскалялось, становилось тяжелым, повсюду плавали едва заметные, прозрачные светящиеся точки.

– Вместе, – хрипло крикнула мать, и они одновременно опустили руки.

Феликс отчетливо услышал глухой удар, как будто что-то упало на пол.

– Мама, тебе больно? – Он бросился на колени. – Давай прекратим это.

– Ничего, ничего. – Мать мгновенно побледнела. – Пока я показываю тебе что-то, я не справляюсь со своей болью. А она, надо сказать, чудовищная. – Она закашлялась, и Феликс быстро поднес ей стакан с недопитым чаем.

Мать отхлебнула, перестала кашлять. На носовом платке, который она отняла ото рта, появилась маленькая капелька крови.

– Вот видишь, – сказала она Феликсу. – Времени у меня остается мало. Нам еще многое нужно успеть.

Они перешли в ее спальню. Мать легла на кровать.

– Я делала это только тогда, когда тебе было больно. Иначе я никогда не отпустила бы тебя в монастырь. – Мать криво улыбнулась. – Ты тоже не должен вмешиваться в жизнь своих детей.

– Почему же ты не помогла отцу, когда он болел?

– Я не могла. Он не хотел. Все время отталкивал. Не получалось. – Она поежилась.

– Значит, это получается не со всеми?

– Не со всеми. Есть люди, которых не зацепить. Сам увидишь. И еще есть одно. Никто в нашем роду не жил долго… Никто, кроме моей бабки. Она никогда не пользовалась своими способностями и каждый день в церковь ходила.

– Так, значит, они все?..

– Все. Да все по-разному. Кто-то может предсказывать, кто-то слышит голоса, а кто-то управляет, как мы.

– Ты часто это делала? Ну, по жизни: на работе там или на улице.

– Нет, – усмехнулась мать. – Хотела жить долго. – Она рассмеялась. – Да только вот видишь, что из этого вышло.

– А тот паренек, из-за которого все… Его-то ты пробовала поймать?

– Я его видела только один раз. Он ведь с отцом разговаривал. А деньги мы потом передавали через каких-то ребят. Но я его нашла. В городе. Я пыталась…

– Не получилось?

– Нет. – В голосе матери послышалось отчаяние. – Может быть, у тебя получится.

– Получится, – уверенно сказал Феликс.

Мир вокруг Феликса стремительно менялся. Он словно попал в волшебную точку, вокруг которой события сворачиваются в круговорот и тот плавно выносит тебя в иную реальность, где те же декорации, но другой ты, а потому и совсем другой сюжет. Подогретый рассказами матери, он ощущал себя полубогом. Он мог управлять людьми. Его власть над ними была практически безграничной. Безграничной и тайной. Для того чтобы ею пользоваться, не нужно было разрешения. Никто даже никогда не упрекнет его в том, что он делает, потому что никому и в голову не придет, что такое возможно. Не в сказке – наяву.

Вот стоит долговязый очкарик с «дипломатом». В руке букет тронутых увяданием гвоздик. Смотрит на часы. И по сторонам. Ну что ж… Опа! Взгляд молодого человека теряет осмысленность, он брезгливо осматривает букет, словно держит в руках дохлую жабу, морщится от досады и на глазах у удивленных прохожих сует букет в урну. Через минуту он рассеянно моргает, как будто только что проснулся, и ничего не может понять, озирается вокруг, ошалело смотрит на хвостик букета… По тротуару ему навстречу семенит долгожданная подруга. Парень выхватывает цветы из урны и прячет за спину.

Маленькая блондинка, окидывая победоносным взглядом всех вокруг, подходит к очкарику, поднимается на цыпочки и целует его в губы, закинув руки за шею. Очкарик краснеет, бледнеет, суетится, спохватывается и вручает ей цветы, смахивая на ходу прилипший окурок. Девушка прижимает цветы к лицу, вдыхает их аромат, едва заметно морщится и натянуто улыбается парню. Девушке явно доставляет удовольствие демонстрировать всему миру свою власть над своим мужчиной. Она берет его под руку, она высокомерно оглядывается на стоящих поодаль дам и… почему-то отскакивает от парня на шаг. Быстро, дрожащими руками нашаривая пуговицы, она расстегивает плащ, потом все с тем же ничего не выражающим лицом расстегивает блузку: одну пуговку, другую… Парень обескураженно вытирает пот со лба. Кажется, он сейчас заплачет от растерянности. Он снимает очки и старательно протирает стекла. Отскакивает третья пуговка, наполовину открывая грудь… Хватит. Перебор. Как раз в это время загорается зеленый свет, и Феликс переходит через дорогу, подальше от жалкого зрелища. Девушка за его спиной резко запахивает плащ, и они с молодым человеком так и остаются стоять, напряженно глядя друг на друга. Потом слышится короткий истеричный всхлип и звонкая пощечина. Его обгоняет маленькая блондинка…

Вот уже неделю он ходит по улицам и чувствует себя волшебником. Ему хочется, чтобы люди плясали под его дудку беспрекословно, но несколько неудачных опытов приводят его в замешательство. Он «ловит» прохожего и внушает ему повернуть направо. Человек останавливается, бессмысленно топчется на месте, нелепо размахивает руками – но и только. Феликс не желал с этим смириться.

Властелин улицы, он возвращался домой беспомощным рабом надвигающегося ужаса. Дома царил полумрак. Мать таяла как восковая свеча. Глаза ввалились, лицо сделалось зеленоватым. Порой ей было трудно самостоятельно справиться с болью, и она звала Феликса. Он садился рядом на кровать, и они несколько минут напряженно смотрели друг на друга. Что-то происходило. Феликс никак не мог уловить этот момент. Мать откидывалась на подушки и засыпала.

Дыхание ее с каждым днем становилось все тяжелее. Она теперь почти не вставала, проваливаясь часто то ли в сон, то ли в забытье. Одной ногой она уже стояла в потустороннем мире и была похожа на тень той женщины, которую Феликс раньше звал мамой. Черты лица, выражение, интонации, голос – все переменилось.

Последняя ее неделя была самой тяжелой. Волны дикой боли накрывали ее с головой, но именно тогда она стала рассказывать ему историю их семьи, историю передающегося по наследству дара. «Сибирь всегда была сама себе царством…»

Время двигалось медленно, слова застревали у нее в горле, мать захлебывалась кашлем, засыпала, просыпалась и снова продолжала свой рассказ. Плотные шторы были наглухо закрыты, даже тусклый солнечный свет ноябрьского короткого дня вызывал у матери страшную резь в глазах, слепил. За задернутыми шторами целую неделю, не зная, ночь сейчас или день, засыпая иногда рядом с матерью и просыпаясь от ее стонов, Феликс слушал ее удивительную исповедь…

Он хотел бы спросить ее о многом. Почему она жила как все обыкновенные люди: ходила на скучную службу, разговаривала с неинтересными людьми? Почему никогда прежде даже не намекнула ему, что он носит в себе – такое. Но вопросы он оставил на потом: он спросит, когда она расскажет ему все. Лишь бы только успела…

От бессонной недели, оттого, что все это время он не выходил из дома и почти ничего не ел, мысли его путались, а в душе разгоралось горячее пламя гордыни. И в центре всех золотых полотен, как икона, как символ, плыл образ маленькой девочки со светло-голубыми глазами, глядящей в огонь… И почему-то жутко становилось от этого.

Феликс смотрел на мать, не понимая, когда она прекращает говорить, когда продолжает. Рассказ ее сливался в один монотонный гул, и гул этот разъедал его сердце. Ему казалось, что она бредит, сказки пересказывает странные, путает все. Но мать упорно шевелила и шевелила губами, уже едва слышно, словно из загробного мира пересказывая сыну то ли свои видения, то ли чьи-то безумные выдумки. А он только наклонялся с каждым днем, с каждым часом ниже к ее постели, к ее губам…

Легенду про Федора и дочь его Настю по сей день пересказывали в глухом сибирском селе. Правда, историю эту подробно никто не знал. Так, слухи одни. Федор в конце жизни умом все-таки тронулся. Каждую ночь ему снился черт обгорелый. За ним и ушел Федор. Не сразу. Лет десять еще так мучился. Каждую ночь криком кричал. Олюшка его ненадолго пережила. Годика на четыре. Ребеночек от нее остался. Замуж ее, понятно, никто не взял, все ведьмой считали, чурались. Да только, как ей семнадцать стукнуло, сразу после Ивана Купалы, понесла она. Родился мальчик. Розовый, не желтый. Глаза карие, большие. Федор, как принесли ему ребеночка показать, все плакал и повторял: «Простили, простили девочку мою!»

Но крестить ребенка поп не стал. И записывать отказался. Федор с тех пор в церковь больше и не хаживал. Как все померли, мальчику четыре годика сравнялось. Сирота круглая. Стала за ним Акулина ходить. Хоть и была старухой, мальчику спуску не давала, но и обижать не позволяла никому. Она-то и рассказала ему обо всем, как подрос. На нее одну чародейство Оленькино не действовало. Потому-то она все и замечала, но никогда не выдала никому. Грех на ней был большой. Всю жизнь она Бога благодарила, что хозяйку к рукам прибрал…

Умирая, благословила Акулина мальчика в столицу податься. Велела на шею крест повесить и всем сказывать, что православный, крещеный. Так он и сделал. В столице женился, деньгами большими оброс, но, говорят, на руку был нечист, потому и кончил на дыбе. Среди детей были у него дочка любимая и сын. Очень ему хотелось дар сыну передать. Да перешел дар дочке.

Девочку звали Настей. Мать ее в монашки отдать хотела, но в последний момент отчего-то передумала. Отчего – так никто и не понял. Осталась Настя дома, да с тех пор постепенно в доме стала самой главной хозяйкой. Ничего без ее слова не решалось. Хотя соплюха была еще совсем, братьев и сестер в черном теле держала. Замуж вышла за богатого купца.

Купеческий дом напротив стоял. Настя соседского мальчика еще с детства полюбила. Все вздыхала по нему. Да тот только нос воротил отоборвашки, посмеивался. А через два года нежданно-негаданно пришел замуж звать. Дружка его в ту пору рассказывал, что шел он свататься словно через силу, словно кто в шею гонит, а упираться – сил нет. После женитьбы очень он изменился и сразу как-то сохнуть стал. Худел не по дням, а по часам, друзей позабыл, родителей навещал редко.

Протянул так два годика и помер. Оставил жену богатой вдовой с малолетним сыночком Федором. Только Настя вскорости в реке утонула, купаясь. Говорили, что сама, нарочно…

После нее никто в роду любовь к себе не приманивал. Поэтому и мать не стала отца пересиливать, когда он на нее смотреть перестал. Могла, да не захотела. Знала, что ничем хорошим это не обернется.

Как Настя утонула, братья ее и сестры полюбовно наследство разделили, а ребеночка ее все шпыняли да били, пока он не подрос да и не удрал из дома. Прибился к церкви на окраине города.

Попадья бездетная подкармливала. Жалела. Баловала. Грамоте обучила. Стал он писарем у попа. Хороший мальчик. Только слегка желтушный. Прилежный был, грамотный, писал красиво. А в двадцать лет пропал – как в воду канул.

Было, правда, накануне одно происшествие странное, о котором долго потом все в округе забыть не могли. До того, как Федору пропасть, прошел мимо церкви человек один. Детишки, что на улице играли, рты поразинули, как он мимо них-то шел. Громадный, точно скала. Глаз разрез небывалый. Лицом желтый, как маслом намазанный. Бабы в окошках занавески задернули, к образам бросились, а креститься не могут – так руки трясутся…

Долго ли пробыл и как ушел – никто не видел. Дети домой воротились, матери их за вихры: «Что же вы сразу не прибежали, как этакое чудище-то увидели?» А те плечами пожимают: никого не видели, ничего не знаем. «Да как же, – матери им. – Желтый такой да громадный!» Смеются дети: «Не было, ни одного человека на улице не было, а такого – и подавно».

– Федор был грамотным, он-то и оставил записки. – Шепот матери все труднее и труднее было разобрать. – Да и дар у него был другой. Может быть, потому, что жил при церкви долгое время… Ты найдешь записки. Потом. Когда я уйду. Сам все поймешь… А теперь… Смерть близко, обещай мне… за меня… за мою погибшую душу… Найдешь… жить не дашь… как он мне не дал…

Она захлебнулась последними словами. По телу словно прошла волна – и обмякла вся, дышать перестала. Феликс прижал к губам ее руку и рухнул с нею рядом, забывшись тяжелым сном…

 

4

(Нина – Нора – Дмитрий)

Трагедия с сестрой произошла по ее вине. Она это понимала. Она этим мучилась, она жила только этим. В мире остались только она и сестра, вечно пьяный теперь отец и причитающая на каждом шагу мать были не в счет. Они ничем не могли помочь, даже если бы захотели. Чувство вины. Смешные слова. Кто из живущих знает по-настоящему, что это такое? Это боль, которая не дает жить, от которой не убежать, не скрыться. И ничего нельзя исправить – она поселилась в прошлом, а прошлое изменить нельзя. Но она попыталась. Словно заглаживая ошибку судьбы. Словно стремясь прожить жизнь за сестру. Она была уверена: если сделает так – то там, на небесах, ей зачтется. Обязательно.

Единственная, кто уцелел после аварии, – Нина чувствовала себя преступницей. Мать говорила, что у нее сильный ангел-хранитель. У сестры, похоже, такого ангела не было. У Валентина тоже.

Но Нина не верила в ангелов. Нина позвонила Валентину и уронила трубку, когда он стал орать ей унизительно-грязные слова. Она преступница. Это точно. Ее будут судить. Ей не простят. День и ночь она молилась и просила судьбу послать ей все беды, которые были уготовлены сестре. А той отдать все счастливые минуты, предназначенные для нее. Она пыталась подарить сестре свою жизнь в счет ее отнятой. Ей показалось, что она знает как…

Ее отговаривали, уверяли, что Нина – прекрасное русское имя. Но она настояла на своем.

Отец раскрыл ее новенький, только что полученный паспорт и тут же выронил его из рук. Он стоял не шелохнувшись, с закрытыми глазами, и лицо его становилось багровым. «Дура!» – бросил он ей и вышел из дома, оттолкнув мать в коридоре.

А мать поняла. Только сказала: «Ты не подумала о будущем». Строгий тон ей не удался.

– Мы разделим его на двоих, – ответила Нина матери, и они обнялись.

С тех пор все звали ее Норой, кроме отца. Он вообще никак ее не звал.

Она не думала о счастье. Когда Дмитрий приехал впервые в их город, Норе было двадцать два. Позади была вся жизнь, разбитая и кое-как склеенная. Шесть лет искупления грехов. Шесть лет самоотречения. И ничего больше: ни праздников, ни танцев, ни прогулок с подругами. Никаких мужчин. И ничего впереди: никаких планов. Ей казалось: жизнь должна пройти так же, как эти шесть лет.

Дима чем-то напомнил ей Валентина. Только тот был смешным, а этот – нет. Тот был желанным, а этот – нет. Тот был жалким, а от Димы веяло силой, уверенностью в каждом произнесенном слове и еще – деньгами. Нора работала учительницей младших классов, большую перемену они с детьми проводили в парке у школы. Каждый день ровно в одиннадцать Дмитрий сидел на лавочке, а дети скакали вокруг него. Он молча разглядывал Нору. Она не смотрела в его сторону.

Потом он пропал. Лавочка опустела, покрылась слоем осенних листьев. Нора отметила эту пустоту с легким сожалением. Через два месяца, выйдя с детьми в заснеженный парк, она увидела его снова и испытала легкое головокружение. В этот раз он только улыбнулся ей. Нора лепила снеговика вместе со своими второклассниками, бросала снежки, поглядывая краем глаза на скамеечку.

Скамейка опустела внезапно. Она так и не заметила, когда он поднялся, не видела, как уходил. Из глаз неожиданно заморосили мелкие слезинки. Нора вытирала их варежкой и смеялась.

В следующий раз он подошел к ней, заговорил. Они встречались. Два-три свидания, не больше. Разумеется, он оказался залетным столичным гостем. Перед отъездом он сказал: «Выходи за меня замуж. Не отвечай сейчас. Вечером я уезжаю, вернусь через месяц, тогда и ответишь. Если ответишь „да“, увезу…»

Ни поцелуя, ни пожатия руки. Но Нора не сомневалась, что все серьезно. Такие люди не шутят. Если предлагает, значит, все для себя обдумал и решил. А теперь – ее очередь.

Они весь вечер просидели в ресторане: незнакомые дорогие блюда, шампанское. Он даже не взглянул на счет.

Норе вдруг стало жалко себя. До одурения. Может быть, это вино ударило в голову, но ей захотелось плакать. Ей стало жаль шести лет, выброшенных из жизни. Ей больше не хотелось, чтобы один день был похож на другой как две капли воды. Ей захотелось вырваться.

В порыве благодарности она попыталась рассказать ему о сестре.

Голос сразу как-то некрасиво осип. Дмитрий немного наморщил нос, он не был любителем пускаться в откровения. Да и выслушивать их тоже. Она так никогда и не рассказала ему о сестре.

Когда он уехал, Нора скиталась по городу. В любую погоду, до изнеможения. Ей все время хотелось плакать. Не потому, что его не было рядом. Она не любила его. В этом у нее сомнений не было. Но жизнь ее потеряла смысл. Тот смысл, который она вложила в нее шесть лет назад: искупление грехов.

Теперь ей казалось, что она не заслужила такой участи. Что это вовсе не она виновата в случившемся. Она вспомнила Валентина на костылях. Один раз только его и видела за последние годы. Нора хотела подойти, но ей показалось, что он готов разорвать ее на части. Значит, он тоже считает, что во всем виновата только она. Почему она? А он?

Теперь Нора готова была обвинять не только его, но и сестру, и всех на свете, лишь бы с чистой совестью шагнуть в ту жизнь, куда открывает ей двери Дмитрий. Она была маленькой, бедной, несчастной, а он мог увезти ее из этой дыры, сделать богатой и счастливой. Ведь правда, мог он сделать ее счастливой…

Она совсем не представляла себе, что такое счастье. Ровесницы ее мечтали о том, как будут жить, строили воздушные замки, а потом искали своего принца, свой замок. Ей нечего было искать. Счастье ее осталось похороненным в холодной озерной воде, куда канули ее первые стоны и содрогания. Разве может быть другое счастье?.. Но она не хотела больше хоронить себя заживо. Она хотела жить. Просто жить. Кататься на машине, ходить по ресторанам, покупать себе красивые вещи, украшения. И чтобы дарили цветы, и чтобы возили в театр. Не все же мыть за сестрой горшки…

Через месяц она сказала Дмитрию «да». А он с удивлением отметил, что черные круги залегли у нее под глазами. Неужели из-за него?

– Собирайся, – сказал он. – Улетаем во вторник. Билеты я уже взял.

– Мы с тобой выходим замуж, – сказала Нора сестре.

– Опять?

– Да, да. Но на этот раз по-настоящему.

– Тогда поскорее…

– Конечно.

Теперь, выходя замуж, она вовсе не хотела делить предстоящую жизнь с сестрой на двоих. Она пыталась убедить себя, что влюблена в Дмитрия. Ей необходимо было убедить себя в этом. Потому что именно так она накажет Валентина. Валентин был подделкой, она вышвырнет его из памяти, как дешевую безделушку. Им с сестрой… Ей, только ей достанется подлинник, – то, чем Валентин мог бы стать, то, чем он никогда не будет. Это лучшая месть тому, кто похоронил ее счастье.

Перед вылетом она позвонила Валентину и тихо сказала в трубку: «Нора выходит замуж. По-настоящему». В ответ прозвучал истеричный вопль…

Дима был старше ее на десять лет. Нора не придавала этому значения до тех пор, пока не познакомилась с его коллегами по институту, с их женами. Все они тоже были старше. От Норы не ускользнуло, что мужчины смотрят на нее с восторгом, а их жены зеленеют от злости.

«Я молодая жена!» – повторяла она себе, разгуливая по собственному дому, который остался Дмитрию в наследство от родителей. Его папа, кажется, был академиком. К сожалению, фотографий не сохранилось, и десятков книг, написанных его отцом, – тоже. Когда-то в доме был пожар и все превратилось в пепел.

«Я молодая жена!» С каждым днем Нора все больше и больше упивалась своим положением. Она стала свысока посматривать на женщин, которые бывали в их доме, сознавая зависимое положение их мужей по отношению к Дмитрию и понимая, что так влечет к ней мужчин.

Чувства, пережитые ею еще в школе, когда она прижималась к холодной стене, за которой громко скрипела кровать сестры, чувства, которые она на столько лет придавила грузом вины и искупления, нахлынули на нее, как только Дмитрий впервые прикоснулся к ней.

Он взял ее за руку, притянул к себе, обнял. И словно кто-то разом сорвал все замки с кладовых ее души, выпуская измученных призраков прошлого.

Вот она сидит на своей кровати, дома, а из-за стены раздаются громкие сладкие стоны сестры. Она подходит к стене, прислоняется к ней всем телом. По телу бегут мурашки, маленькие бурые бутончики на груди становятся твердыми. Их словно разрывает изнутри. Она поднимает рубашку и прислоняется к холодной стене горячим телом, чтобы совсем не обуглиться. Кровь проносится по жилам, холодная стена не спасает от внутреннего жара.

Его руки скользят под ее шелковой блузкой, пальцы пробегают по груди. Норе кажется, что она снова стоит у стенки. Комната давно плывет в оранжевых кругах. Спроси ее сейчас, кто она, где она, вряд ли она смогла бы произнести членораздельно хотя бы звук. Она больше не ощущает себя человеком разумным. В ней просыпается тяжелое животное чувство, вместо слов из горла вылетают то ли хрипы, то ли рычание… Юбка падает на пол. Откидываясь на кровать, Дима тянет ее к себе…

Ее трясет как в лихорадке. То, что Дима приписывает ее страстности, на самом деле приходит откуда-то издалека. С той поляны, на которой лежит навзничь, раскинув руки и ноги, сестра в сладком забытьи, а сверху над ней, внимательно всматриваясь в ее лицо, он… Он делает то же, что и Дима сейчас. Тело Норы покрыто мелкими серебристыми бусинками пота, как тогда, когда они стояли по колено в воде, совершенно голые, когда она подошла к Валентину и прижалась к нему всем телом, а он, смеясь, развернул ее к себе спиной и, резко взяв за шею, заставил нагнуться…

Что творится с Норой сейчас? Чьи губы обжигают ее шею? Димины? Валентина? Она окончательно потеряла сознание, услышав его тихий стон, и провалилась куда-то в фиолетовый мир, который так и не принес ей ни покоя, ни облегчения.

Озерное счастье никогда больше не повторится.

Тогда же Нора поняла, что ничего никогда не расскажет ему о сестре. Если она разбила счастье сестры, то кто знает, не обернется ли так, что та тоже разобьет ее жизнь. «Нет, – думала она. – Я надежно укрыта ее именем. Счастье разбивать – удел Нины. А Нины больше нет!»

Дмитрий мало рассказывал ей о своей жизни. Он работал в научно-исследовательском институте начальником крупного отдела. Институт занимался чем-то очень-очень секретным, поэтому Норе не следовало спрашивать мужа ничего о его работе и даже знать, в какой части города этот институт находится. Жила она как королева, Дима говорил, что состоит на гособеспечении. И когда Нора спросила, что это значит, он ответил, что она может требовать всего, что душе угодно.

Дома Дмитрий никогда не занимался делами. Нора понимала – полная секретность требует не выносить чертежи и бумаги за пределы института. Именно так она и представляла его работу: чертежи и бумаги.

Нора пыталась забыть о существовании сестры. Писала матери веселые письма об обновах, о том, как они съездили в Крым, о том, какой у нее теперь дом и какой цветник она устроила под окнами. Мать отвечала ей сдержанно, но чувствовалось, что она гордится дочерью. О сестре мать ни разу не обмолвилась, словно той и на свете не было. Мало писала и об отце, с которым Дима не успел познакомиться. Нора устроила так, чтобы они не встретились.

Прошло полгода, и неожиданно умер отец. Нора полетела на похороны. Дима, к великой ее радости, не мог оставить работу и сопровождать ее. Оказалось, что смерть отца стала неожиданной только для Норы. Мать уже давно предчувствовала ее. «Сгибался пополам от боли – так желудок болел. А как только пройдет, – рассказывала мать, – опять за бутылку. Сам себя и угробил». В ее словах не слышалось жалости. Нора, настоящая Нора, едва узнала сестру. И поначалу пыталась называть ее «тетя». Только когда младшая сестра срывающимся голосом запричитала: «Нина, Нина, помнишь Нину?», взгляд Норы несколько оживился.

Атмосфера дома вернула ее в тот мир, где дни похожи один на другой, где тоска вперемежку с печалью стучит каплями дождя по стеклам, где смертельная скука кружится в солнечных лучах в погожий день, где уныние и однообразие, грязные улицы и обшарпанный, пропахший котами подъезд… Но где все-таки есть надежда. Безумная, несбыточная надежда на озерное счастье. В столице у нее было все. Не было только этой надежды.

Нора сняла телефонную трубку и на минуту задумалась. За это время она позабыла номер Валентина. Удивительно. Шесть лет, разбуди ее ночью, спроси – назвала бы без запинки. А тут…

Значит, звонить больше не нужно. Нужно отрезать последнюю возможность… чего? Возвращения? Невозможно. Так чего? Не все ли равно? Отрезать – и все тут.

Дома было хорошо. Мама, ругая за модную худобу, старательно подкармливала ее домашними пельменями, каждый день придумывала что-нибудь вкусненькое. Сестра сидела возле нее на полу и смотрела на нее восхищенно, широко раскрыв глаза и чуть приоткрыв рот. Иногда она вставала молча и трогала ее серьги. Взгляд у нее при этом был как у ребенка, которому страшно хочется такие же, но сказать об этом он не смеет.

Вернувшись через неделю домой, Нора уже знала, что больше не сможет жить одна в чужом городе. Без матери, и самое главное – без сестры. Ее дом – там, где они. У Дмитрия она все равно чувствовала себя как в гостях. Их дом был холодным и неуютным, и она не умела да и не могла бы сделать его настоящим домом, свить гнездо.

Однако Диму это, похоже, устраивало. Он был не слишком темпераментным, и Нора без особого труда свела их интимную жизнь к редким и коротким полуночным встречам раз в два месяца.

У Димы оказалась масса достоинств. Он был весьма неприхотлив во всем, не только в сексе. Ему было все равно, что она готовит на завтрак, все равно, как она проводит время, все равно, дома она или нет. Очевидно, он безмерно уставал на работе и все время думал о своих формулах, поэтому ничто другое его не интересовало. Но главным его достоинством была необыкновенная щедрость. Каждый месяц он выдавал Норе столько денег, что она даже не знала, на что же можно потратить такую уйму. «Может быть, что-нибудь ювелирное?» – подсказывал он. Но «ювелирного» не хотелось. С тех пор, как она вернулась из дома, у Норы была совсем другая мечта.

Однажды за утренним кофе она завела с Дмитрием разговор о том, как мечтает перевезти к ним свою маму. Он поперхнулся и посмотрел на Нору, скорчив гримасу, означающую глубокое страдание.

– Милая, – сказал он ей. – Семья должна жить отдельно. Если хочешь, купим твоей маме квартиру, но только… в другом конце города. Чтобы ты ездила туда как можно реже и не привозила домой чужих жестов и суждений. Я бы этого не перенес.

– Мы купим квартиру? Квартиру маме?

– Я даже думаю, что не мы, а ты. Мне некогда этим заниматься. У нас сейчас важный правительственный заказ. Так что подбери что-нибудь скромненькое и скажи мне, на чей счет перевести деньги.

Нора встала и крепко поцеловала мужа. Впервые – вполне искренне.

За три последующих месяца Нора пересмотрела множество квартир. Ни одна из них ей не подходила. Например слишком людный район. Вдруг мать не уследит, и сестра случайно выйдет из дома. Она ведь тут же попадет под машину. Нет, нет. Нужно найти какое-нибудь тихое и спокойное местечко. Но в тихом местечке, как оказалось, соседи хорошо знали друг друга. Этого бы ей тоже не хотелось. Будут потом тыкать пальцами вслед матери и шушукаться: «Вон идет эта, у которой дочка ненормальная!» Нора облазила все новостройки на окраине. Но потом поняла: там плохо ходит транспорт. А сестру время от времени нужно показывать врачам. Мать с ней намучается…

Нора ездила по городу, не жалея сил, и ни о чем больше не думала. Вечером она возвращалась измученная и падала в постель.

Дима словно и не замечал, чем она занята, но в один прекрасный день положил перед ней на стол ключи. «Что это?» – удивленно спросила Нора. «Это тебе. Выгляни во двор». Там, у ее любимой клумбы с цветами, сверкала новенькая машина.

«На работе в виде премии выписали, – сообщил Дима. – Твоя. Понимаешь, мне нужно, чтобы жена разливала чай по вечерам, а не засыпала от переутомления в общественном транспорте».

Нора выскочила во двор и три раза обошла вокруг машины. «Теперь мне не придется мотаться к маме через весь город, – подумала она. – Я поселю ее в ближайшем пригороде. Там уклад жизни больше напоминает нашу провинцию, там природа, озера. Да, да, обязательно рядом должно быть озеро. Хотя бы маленькое».

Поскольку Дима понятия не имел о сестре, то сумма, которую он выделил на покупку квартиры, была смехотворной. Денег было ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы купить маленькую однокомнатную квартиру где-нибудь на окраине. Ее машина стоила в два раза больше.

Но Нора уже видела сестру с мамой в домике у озера и не желала расставаться со своей мечтой. Она думала только о том, как бы раздобыть еще денег. Впервые за все время замужества она выразила желание покупать продукты самостоятельно. «Тебе нечем заняться? Закажи, и тебе все принесут», – сказал Дима. «Но ведь я даже не знаю, что можно заказать. Хочется посмотреть на все своими глазами», – ответила Нора.

Три месяца она экономила на продуктах. Но это было смешно. Не может же она копить деньги несколько лет таким образом.

Вернувшись однажды домой, Дима застал жену в слезах. Рыдая, она рассказала, что какой-то негодяй подскочил к ней на улице и сорвал с шеи тяжелую золотую цепь, которую он подарил ей на свадьбу. Да так быстро, что она и оглянуться не успела. Нора робко спросила, не обратиться ли в милицию. Она не решилась сделать это раньше, помня о том, что муж работает в секретном институте. «Ни в коем случае, – Дима закатил глаза. – Ты правильно поступила. Не нужно никакой милиции. Забудем. Я куплю тебе новую».

Золота Норе вполне хватило на то, чтобы купить для матери и сестры домик в тридцати километрах от города. Дима так никогда и не узнал об этом. С тещей встречался только тогда, когда она приезжала к ним, случалось это крайне редко, а сам он никогда не выражал желания съездить к ней. Да она и не приглашала.

Нора устроила маму и сестру с комфортом. Она ездила к ним каждый день, возвращаясь домой незадолго до мужа. Она снабжала их продуктами и деньгами, покупала обувь и одежду, то есть тоже поставила на полное «гособеспечение». Мать с каждым днем все выше поднимала голову и через некоторое время уже с презрением смотрела на мшистые крыши соседских дачек.

Казалось, что из них троих именно матери повезло больше всех с Нориным замужеством. Особенно мать любила кататься на новеньком «вольво», выискивая для этого самые разнообразные поводы. Вдруг выяснялось, что она позабыла купить хлеба или масла, или соль в доме неожиданно кончилась, и Нора везла ее в сельский магазин, где та неторопливо выходила из машины и обязательно с порога оборачивалась и что-нибудь кричала дочери. Пожилые продавщицы высовывались из-за прилавка…

Да и сама Нора изменилась. Чувство вины, казалось, покинуло ее навсегда. Она выполняла свой долг с самоотдачей фанатика. Ужас прошлого отступил, будущее виделось ей безоблачным.

Никогда жизнь не казалась ей такой прекрасной, как в тот год. Она уже решила, что все неприятности позади, что она расплатилась по всем долгам, и расплатилась сполна. Но очень скоро ее счастливая жизнь дала первую трещину…

Пролетело два года. Нора жила словно во сне. Она не сбивалась с ритма: утром и днем – время для сестры, вечером – для Димы. Ритм менялся лишь тогда, когда дома устраивались торжественные ужины, посвященные каким-нибудь выдающимся свершениям в жизни мужа или его института. Приглашались коллеги, непременно с женами. Дима откровенно скучал. Коллеги откровенно льстили ему. И обязательно напивались. Да и жены их тоже как-то очень уж запросто опрокидывали в себя бокал за бокалом. На таких приемах на столе обычно стояла дешевая водка, и Дима к спиртному не прикасался. Он пил только дорогой коньяк. Норе нравилось, что на коллег он особенно не тратился. Очень нравилось. Потому что больше денег останется им с матерью.

Но однажды наступил тот роковой день, перевернувший всю ее жизнь. День, о котором она никому никогда не рассказывала. Не могла рассказать.

Это был даже не реальный какой-то день, а сон наяву. Галлюцинация. Только все, что происходило в этом бреду, имело вполне реальные последствия и каким-то непонятным образом было связано с вполне реальными событиями прошлого.

 

5

(Феликс)

Как ни странно, смерть матери принесла Феликсу облегчение. Словно сняли с плеч непосильную ношу. После похорон он отыскал у нее в шкафу пожелтевшие рваные листы бумаги с неразборчивыми каракулями.

«Китай – страна восточная. И первый в нашем роду был китаец и княжеского роду. Только род его был в изгнании. Ополчился на него царь ихний, всех перебил, один он и остался. Перешел горы высокие. В наши таежные места попал. Зверей мог приручать. Они его слушались. Тем и жил. Тридцати лет от роду убили его лютой смертью. А дочка его – Ольга – на людей могла власть свою налагать. Преставилась двадцати пяти лет. Сын ее мог завораживать. Обманом занимался. В тюрьме сгнил. Дочь его Настасья ворожить умела. Утопла двадцати двух лет.

Сын ее Федор, эти строки пишущий, дожил до пятидесяти лет. Будущее вижу.

Никогда бы сам не узнал, да повстречал дядьку-китайца. Тот и разъяснил – кто я да что. И про дедов моих.

Дар наш таить нужно от людей и пользоваться им грех. Да и жизни не будет. Мне счастье было у церкви обитаться. Потому и уцелел. Но для будущих детей своих наставления оставляю.

Будет еще нас пять поколений. Потом род кончится. И расплата кончится, потому как на роду – проклятие. За первую Настасью. За князя китайского. Никто не уцелеет из потомков Федора. Все кару понесут. А дар им только в тягость будет. Последней будет девочка. Как Настя. Что за смерть ее ждет – не знаю, не ведаю. Но мороз по коже проходит, как о ней думаю. Она, как я, сможет будущее знать. Остальные будут власть налагать словом и взглядом. И только. Последняя Настя должна с первой соединиться. И умереть должна восемнадцати лет от роду. Если только отца своего не переживет к этому времени…»

Дальше строчки расплылись в большое сиреневое пятно, да и пятно это со временем вылиняло. Феликс почему-то разозлился, дочитав до конца. Никогда такой злости не испытывал. Если считать с Сибири, то этой последней Настей должна была стать его собственная дочь. Его дочь должна умереть нехорошей смертью, расплатившись за все прегрешения своих родственничков, о существовании которых и не подозревала. И что означает последняя фраза? Он что, должен под поезд броситься к совершеннолетию доченьки?

Несправедливость такого пророчества заставила его дать самому себе клятву оставаться бездетным. Конечно, такое проще сказать, чем сделать. Но в тот момент ему казалось, что сделать это – проще простого. Однако жизнь и здесь распорядилась по-своему…

После похорон и поминок Феликс снова начал выходить в город. Выйдет, выберет себе «жертву», потешится, отпустит, пойдет искать другую. Люди вели себя по-разному. Кто-то начинал творить страшные глупости: раздеваться там или жеманничать. Другие замирали в причудливых позах, словно дети. «Раз, два, три, на месте морская фигура замри». Третьи становились агрессивными. Злоба из них так и перла.

Феликсу интересно было выяснить, почему люди ведут себя по-разному. Какого джинна из бутылки он выпускает, что этот джинн еще может сделать, чем окажется ему полезен? Через три месяца после смерти матери и ежедневных своих упражнений он понял, что стал кем-то вроде наркомана, что уже не может прожить и дня без этих удивительных занятий. Он пытался бороться с собой и проигрывал все время, а от этого делался себе все более и более противен. Но немного времени он посвятил внутренней борьбе. Сдался скоро и с чувством особенного удовольствия.

Материнские бредни все более и более забывались. Собственный дар казался ему самостоятельным, не имеющим никаких сказочных корней. Проклятия какие-то, убийства, смерти ранние – все это ерунда. Сейчас ведь двадцатый век – люди и живут дольше, да и проклятия все отменили давно. Бога – и того нет, какие уж тут черти! Мать забывать стал, но вот требование ее – найти того, кто ее жизнь поломал, – никак из головы не выходило.

Стал тогда Феликс потихоньку собирать сведения о «злом мальчике». Заводил полезные знакомства, связи, которые могли бы ему помочь в будущем. Многие знали того паренька, называли даже фамилию, но когда он наводил справки, оказывалось, что нет человека с такой фамилией в городе. Или есть, но на двадцать лет старше. Или есть – да имя другое. Путаник был мальчишка. Большой путаник.

Феликс полюбил большие скопления людей. Это словно придавало ему сил, делало его власть значительнее. Может быть, это была власть над тайными помыслами людей, над их надеждами, сомнениями, предчувствиями? Нет, это была власть над их несовершенством, мелочностью, жадностью. Он чувствовал душу толпы. С жадностью выхватывал из нее чьи-то глаза, втягивал в себя чужой взгляд, заставлял человека «выйти» из своей скорлупы, раскрыться.

«Эй, дамочка, кто вы? Давайте посмотрим, как вы будете извиваться сейчас? Что будете делать? Куда же вы идете? Вы ведь уже ровно две минуты ничегошеньки не видите перед собой. Внимание! Отпускаю! Матушки родные! Где это мы? Не там, милая, где тебе бы хотелось. Ну что оглядываешься? Обалдела? То ли еще с людьми случается…»

Он обожал вокзалы. Отправить кого-нибудь к совершенно другой электричке. Не в том направлении. И обязательно – чтобы шла без остановок. Сомнительное удовольствие? Но ведь вы никогда этого не делали. Никогда не отправляли человека в другой конец перрона силой одного своего взгляда. Вы ведь понятия не имеете – что это такое.

А как быть с тем сладостным чувством упоения, которое разливается по телу всякий раз, когда ты цепляешь человека, когда ведешь. Здесь есть к чему пристраститься. Власть тоже имеет свой запах, цвет, вкус. Пряная, алая, едко-сладкая… «Разве ты пробовал это, дяденька? Эй, посмотри на меня! Все посмотрите на меня!»

Иногда Феликсом овладевал такой восторг, что он готов был кружиться по перрону, подняв руки к небу, и кричать во все горло: «Эй, вы, посмотрите на меня!!!»

Его жизнь превратилась в один грандиозный танец. Он парил над землей, не касаясь ее ногами, душа его канула куда-то в сладкую патоку восторга, она больше не принадлежала грешной земле. Вокзал становился его Палестиной, его пагодой, его живительным родником. А мусор под ногами, нет, не так, целый мир, в котором мусор валялся под ногами, канул в Лету. Он создавал другой мир. Мир, в котором всегда не знает преград алая, пряная, едко-сладкая…

Молодежь. Чуть младше его самого. Ах какая девочка! Угловатая немного, но какая отчаянная смелость в глазах. Ангел мой, сейчас мы тобой займемся! Феликсу захотелось узнать ее получше. Такой, какой она была. Чтобы понять, чтобы угадать – какой она станет под его взглядом.

«Нет, нет, билеты беру я на всех!»

Ангелочек мой! Щедрая, самоуверенная, Боже, ни капельки сомнения в себе. Ни единой капельки. Даже обидно немного. Совсем никаких сомнений.

Он тонул в своих внутренних песнях. Это были гимны пряной власти. Слова текли нескончаемым потоком у него внутри и замирали только тогда, когда он начинал действовать. Тогда внутри наступала полная тишина. Слов не было. Целый мир исчезал вокруг, целый мир появлялся вокруг, алый мир появлялся вокруг.

«Не спорь со мной», – весело крикнула девушка кому-то и, держа в руках пятьдесят рублей, направилась в сторону касс.

Богатая. Красивая. Хочет всех облагодетельствовать. Подожди, ангелочек мой.

Она шла между билетными автоматами. Шаг, другой, третий… Поймал! Черные волосы самоуверенной красотки расплывались у Феликса перед глазами на алом фоне.

Она остановилась. Замерла. Ничего не делала. Он был далеко, в пятидесяти шагах. Но что-то случилось. Не было пряного привкуса. Или чего другого. Но чего-то точно не хватало…

Неожиданно Феликс с ужасом увидел, как в немом кино: мимо прошмыгнул парень. Быстро, уверенно. Серый такой, как мышь. Из рук забрал купюру. А она застыла, как балерина на сцене, и смотрела куда-то вперед, высоко подняв голову. Все произошло в доли секунды. Феликс отшатнулся. Что это?! Отпустил.

Но она не двигалась… Он смотрел на нее уже из этого мира, мира, где под ногами валяются рваные билетики с электричек, где повсюду горы мусора и табачный дым. А она была еще там, в ало-пряном… И вот когда она заморгала часто и рассеянно, стала то оглядываться на друзей, то с удивлением смотреть на свои пустые руки, Феликс увидел его…

Маленький сгорбленный старик с палочкой. Он смотрел на Феликса с чувством превосходства только одно мгновение. На этом кончилась власть Феликса и началось рабство. И все это промелькнуло в тот момент в одном стариковском взгляде.

Дед отвернулся и достал «беломор» из кармана потрепанного пиджака. Феликс, не веря своим глазам, смотрел ему в спину, пока не почувствовал с двух сторон одинаковый нажим крепких мужских плеч.

– Донести, или сам дойдешь? – поинтересовался тот, что слева, отвратительный, засаленный тип, но Феликс голову бы дал на отсечение, что у него в кармане нож и глотку он перережет, не моргнув глазом и даже не вспомнив об этом через час.

– Сам.

– Ну пошли…

Грязными улицами, закоулками, мимо пустых составов, мимо цыганок и пьяных шлюх, он шел за ними и понимал, что был только временщиком в чудесном мире едко-сладких грез…

Феликса привели в грязный, полуразрушенный дом. Везде сновали люди. Такие же серые, как мыши. Лица ни за что не запомнить. Или лица одинаковые? Его заперли в кладовке. Придвинули шкаф, чтобы не сбежал.

Пока вели, Феликс пытался как-нибудь зацепить взгляд своих конвоиров. Но они упорно не смотрели на него. Он даже шею вытянул, и тогда один из мужиков, сплюнув и зло выругавшись, пообещал ему «глаза вырвать». Странное ощущение, что эти люди все про него знают, не покидало Феликса.

Когда к ночи дверь отворилась и он увидел старика, то сразу все понял. Его вычислили. Это ведь именно старик «держал» девицу, когда Феликс упивался своей иллюзорной властью. Вот почему не было пряного привкуса.

Старику поставили стул, обращались к нему вежливо: Корнилыч. Он был в стареньком светло-коричневом пальтишке, с палочкой, в кепке. Короткая жидкая бороденка придавала ему легкое сходство с вождем пролетарской революции. Усадив Корнилыча, здоровенные мужики присели рядом с ним на корточки. Похоже, деда здесь не только уважали, но и побаивались.

– Ну что, хлопец, чей будешь? Ивановский? Или еще откудава?

– Местный.

Мужики недовольно загалдели.

– Да местных мы всех знаем.

Дед кивнул, и Феликса вмиг обшарили. Перед дедом на стол лег его красный паспорт.

– Посмотрим, – прошамкал дед, перелистывая страницы. Помолчал, подумал. – Настоящий? – спросил он, тыча в паспорт. – А зачем с собой таскаешь?

Феликс пожал плечами. И дед махнул рукой кому-то позади него.

– Не. Не промышлял он. Так, развлекался только.

– Значит, развлекался? Нравятся такие развлечения?

– Не знаю, – тихо ответил Феликс.

– Зато я знаю, – возвысил старик голос. – Нравятся. Ох как нравятся! Господом Богом себя, поди, возомнил.

Люди вокруг опять загалдели, реагируя, скорее, не на слова, а на тон деда. У Феликса немного закружилась голова. И вдруг он понял, что старик смотрит на него уже целую вечность.

Феликс собрался. Уставился на старика. Началось соревнование: кто кого. Корнилыч продержался минуты две, а потом… Феликс не понял, что же такое он сделал, только голова чуть не разорвалась от боли. Он обхватил голову руками и повалился на пол.

Снова вокруг послышался одобрительный гул.

– То-то, – сказал Корнилыч. – Знай наших. Петюх, иди сюды.

– А почему я?

– Потому что сказано – ты.

К деду, не глядя на него, подошел здоровенный увалень в потрепанных обносках. Одна нога у него заканчивалась толстой деревянной палкой.

– Ну-ка, хлопец, покажи, на что ты способен. – Корнилыч ткнул пальцем в одноногого.

Феликс нехотя стал смотреть на мужика и быстро вошел во вкус. Власти над человеком противиться трудно. Она затягивает и тебя самого по самое горло.

Взгляд одноногого потерял осмысленность. Он сел на пол, обхватил голову руками, стал не то плакать, не то причитать что-то неразборчиво.

– Пусть станцует, – откуда-то издалека донесся до Феликса шепот Корнилыча.

– Что? – не понял Феликс.

– Скажи ему: «Танцуй!»

– Танцуй! – приказал Феликс.

И великан стал неуклюже стучать деревянной ногой по полу. В глазах появились удалые искорки, руки выделывали в воздухе замысловатые пируэты. Танец закончился странным стуком. Деревяха отлетела. Но увалень не повалился на пол, лишившись опоры. Откуда ни возьмись, появилась настоящая нога. Правда, без ботинка.

– Кино, – отирал слезы Корнилыч, – просто кино. Ну ты даешь, парень!

Увалень пришел в себя, поглядел на ноги, обиженно схватил свое полено и замахнулся было на Феликса.

– Еще чего! – заорал на него старик, и тот быстро скрылся с глаз. – Машет он! Какой от тебя прок? По сорока рублев в день? И на кого замахиваешься? Это ведь наш клад бесценный! – Корнилыч подошел к Феликсу и оглаживал его теперь по плечам, по голове. – Разлюбезный мой! Жена-то есть?

– Нет.

– А кто есть?

– Мать умерла недавно. Больше никого.

– Повезло им, – сказал Корнилыч так, что у Феликса мурашки по телу поползли. – И тебе повезло. Ты ведь теперь с нами будешь. Теперь я буду говорить, что делать, а ты – денежки приносить. Стар я уже по двенадцать часов на перроне простаивать. Смена нужна. Да с твоими способностями мы еще много чего накумекаем… Только про дом свой забудь. Здесь теперь твой дом будет.

– Надолго?

– Насовсем, хлопец. Насовсем. А чтобы не скучно тебе было, ты ж у нас, поди, самый молодой будешь, – мы тебя к Ляльке заселим. Тоже молодая. Горячая, что кобыла…

Прошло несколько дней, прежде чем Феликс окончательно понял, куда попал. Такие места называют притонами. Но этот притон был особенный. Большая коммунальная квартира в девять комнат, постояльцы которой состояли в одной воровской шайке. Всего их было человек двадцать. Двое калек: увалень-притворщик, с которым Феликс уже познакомился, и настоящий, без обеих ног. Старый цыган, управлявший целой сворой цыганок, неизвестно где обитавших, занимал отдельную комнату, ни с кем не разговаривал и не выпускал изо рта трубку, хотя Феликс так ни разу и не увидел, чтобы из нее шел хотя бы слабый дымок. Две туалетные проститутки: Лялька и Ася. Лялька, с которой теперь жил Феликс, оказалась не очень-то и молода, даже постарше Феликса немного. А Ася – та вообще была в годах. Она не столько на страсть, сколько на жалость била. Человек шесть, те самые, которые все на одно лицо и напоминали мышей, работали с Корнилычем. Тот клиента держал, а они чистили. Были еще наперсточники, бугаи, на случай, «ежели кто чужой», и один отставной чин – числившийся хозяином квартиры. Как только какие-нибудь проверочки, он надевал форму, ордена и выходил вперед. Его роль была самая короткая и играть ее выпадало редко, потому как проверки были все случайные, с милицией Корнилыч был очень дружен, платил щедро.

Феликса приволокли к Ляльке и втолкнули в комнату. Повернули ключ в дверях. Самой хозяйки в комнате не было, однако повсюду витал запах не самых дешевых духов, на широком подоконнике стояли три горшочка цветущей герани, а внизу под батареей сушилось несколько пар капроновых чулок со швом. Лялька нагрянула в половине второго, если верить часам в ее комнате. Ввалилась в дверь и пьяно захохотала:

– А тут… еще… один! Только тебя… мне сейчас… не хватало!

Она обильно приправляла речь трехэтажным матом. Лялька повалилась на кровать и как была – в красной юбке с воланом, с размазанной по щекам помадой – тихонько захрапела. Феликс в эту ночь не сомкнул глаз. Все произошедшее казалось ему наваждением, сном. Сейчас он проснется, и весь этот идиотизм кончится наконец. Завтра же, как только рассветет и местные обитатели разойдутся, он унесет отсюда ноги и даст себе клятву никогда больше не появляться ни на одном вокзале. Смешно, ей-богу, разве можно держать человека силой где бы то ни было? Да и где она, сила? Кто будет его удерживать? Неужели эта девчонка? Или калеки из соседней комнаты? Или, может быть, Корнилыч?

Только вспомнив старика, Феликс почувствовал, что по коже побежали мурашки. Он закрыл глаза и попробовал представить себе его лицо, чтобы убедить себя самого в том, что это всего-навсего хилый семидесятилетний старикашка, из которого давно песок сыплется. Но ничего не получалось. Вместо лица старика в воображении возникал оскал дикого вепря. Из открытого рта капала кипящая слюна. Глазки буравили Феликса насквозь. Он физически ощущал взгляд этого отвратительного создания.

Что-то внутри говорило ему: «Отсюда не так просто уйти, и не думай. Это заколдованный мир, в котором обитают человеческие отбросы, жестокий мир, где любое непослушание карается смертью». Хватаясь за остатки здравого смысла, Феликс пытался вспомнить о том, как он жил раньше, как схоронил мать, как выглядит его квартира, его комната. Но голова все больше и больше наполнялась туманом, а память упорно молчала, не желая ввязываться во внутреннюю борьбу.

К утру, после бессонной ночи, Феликс понял, что выхода из этого заколдованного мира не существует. В его сердце поселился парализующий страх. Как только он начинал думать о побеге, этот страх сковывал его по рукам и ногам. Сердце начинало биться через раз, дыхание становилось рваным и тяжелым.

Когда утро наполнилось гомоном и шумом уличного транспорта, Феликс наконец задремал. Заглянув к нему в комнату, Корнилыч нашел его лежащим на спине, с неестественно поднятыми плечами. Его лицо было перекошено от ужаса. Грудь часто и судорожно вздымалась и опускалась. Корнилыч хихикнул и толкнул Феликса в плечо:

– Вставай, хлопец. Работать пора!

Так началось его многолетнее рабство.

Когда вокруг тебя четыре стены и дверь заперта, заключение не слишком тяжкое бремя для человека разумного. Он может окунуться в воспоминания, удариться в медитативные грезы, писать книги, в конце концов. Информационный карантин даже полезен для здоровья в некоторых случаях. Совсем другое дело было – заключение Феликса.

Нет-нет, его не заперли в четырех стенах, не связали по рукам и ногам, не кололи наркотики. Он мог передвигаться, действовать, разговаривать с людьми. В этом смысле он был абсолютно свободен. Однако маленький старичок парализовал его волю. Он теперь не знал, что ему делать со своей свободой, как, впрочем, не знают многие из нас. Он ничего не хотел, ни к чему не стремился. Утром ему было лень подниматься с кровати, вечером лень отходить ко сну. Приказы Корнилыча казались благом. Что он без них? Мешок с костями, валяющийся целыми днями возле лохматой Ляльки.

Когда Корнилыч подходил к их комнате, Феликс оживлялся, предчувствуя разумную активность в течение дня. Как конь, бьющий копытом в приближении хозяина, предчувствуя разминку, Феликс спешил открыть дверь первым, выбежать навстречу. Так начинались дела.

Поначалу дела были простыми, даже элементарными. Феликс с приличного расстояния ловил взглядом какого-нибудь замечтавшегося фраера, приготовившего деньги у кассы, а кто-нибудь из серых человеко-мышей шмыгал мимо, с быстротой молнии выхватывая купюру. Через минуту после этой короткой операции Феликс отпускал пострадавшего, и тот, как правило, списывал отсутствие денег в руках на свою забывчивость или вовсе ничего не мог понять.

Никто из пострадавших не жаловался: сумки были целы, кошельки на месте, если их и потрошили человеко-мыши, то обязательно возвращали на место – в пиджаки или кошелки. Особенно удачно они промышляли возле железнодорожных касс. Вот почтенный отец семейства занимает очередь в кассу и выходит покурить на платформу, становясь как раз напротив Феликса, в десяти метрах. В правом кармане рубашки паспорта, в левом деньги, видно невооруженным глазом. Он достает пачку, вынимает сигарету и хлопает себя по карманам. Лицо его тут же прокисает, он шарит глазами по сторонам, готовый подскочить к первому встречному с просьбой прикурить. Но тут доблестный папаша напарывается на взгляд Феликса и замирает. Мимо проходят два подвыпивших гражданина и, на секунду останавливаясь возле него, чиркают спичкой, заслоняя огонек ладонями. Ладонями, плечами. Чтобы не погасла. И растворяются в толпе. Когда мужчина приходит в себя, в руке его дымится зажженная сигарета, паспорта лежат в левом кармане, а правый карман безнадежно пуст. Папаша машет руками, словно взялся полоскать белье, швыряет зажженную сигаретку на землю и яростно затаптывает. Потом бросается к ближайшему ларю, выскребая из карманов брюк мелочь, и покупает чекушку.

Мелкие торговцы, постоянно прописанные на платформах, подыгрывали им иногда. Бабульки, продающие позавчерашние букетики, купленные по дешевке в оранжерее неподалеку, часто сами рвались поучаствовать в игре. Выбирали девицу побогаче среди вокзальной голытьбы и проходу ей не давали: «Купи, милая, да купи мои замшелые цветочки. Я, мол, посмотри, бабка какая старая, а ты молодая да красивая». На это многие девки покупались. Лезли в модные сумочки и… «Ну так чего, дочка. Деньги, что ли, дома забыла?» – рассерженно и нетерпеливо частит старуха. «Кажется, да-а-а», – тянет девица. И-их!

Карманники кивали на Корнилыча с уважением. Чисто работает, гад. Смотреть приятно. За долгие годы никаких жалоб, ни единого обращения к ментам, ни единого вопля «караул!». Нет денег – и нет. Не понимает человек – почему нет. Были же вот только что. И никто не подходил. Даже мимо никто не пробегал. Вытащить не могли. Выходит, сам выронил, ворона. И давай искать дырки в карманах штанов, в сумочках, в кошелках.

Все это Феликса забавляло, вот только не было в этом больше привкуса власти. Власть теперь вся была у Корнилыча. И охота его из алой превратилась в серую, будничную…

Вскоре у Корнилыча в подручных замелькал один психопат болтливый. Слова из него сыпались, как горох из мешка, стукали по голове собеседника бессмысленно, но непомерно часто. Денек Корнилыч с ним шептался, а потом псих этот пропал. Вернулся через неделю, стоял у двери и пританцовывал: «Нашел, нашел, нашел, нашел. То, что надо, штучка так штучка, то, что надо…» И посыпал своим горохом бессмысленным чаще обычного…

Задумался после разговора с ним Корнилыч. Дельце это он давно обмозговал, только рисковать собственной шкурой не хотелось. А Филька может, чего ему? В крайнем случае – не выдаст. Даже если захочет…

 

6

(Феликс)

Последний дом окнами упирался в забор. На скамеечке возле подъезда сидели старушки – губы распустили, раскисли. Скучно. День стоит, редко кто показывается, чего уж тут хорохориться. Вот вечером, когда с работы пойдут…

– Заняться нечем? – резко окликнула их с порога седовласая коренастая женщина.

– Здравствуйте, Варвара Семеновна, – заискивающе принялись кивать бабки, стараясь втянуть животы и вжать головы в плечи.

Варвара Семеновна, молча кивнув им и поджав губы, натянула сиреневые перчатки и гордо прошествовала мимо.

– Ай, Господи. Корчит из себя.

– Ага, ага, – часто закивала другая, испуганно глядя вслед удаляющейся Варваре. – Прямо-таки дама. Как будто мы лыком шиты. А грозная какая! Слышь, боюсь я ее че-то, как свекра покойного…

– Все деньги. Оставил бы мне муж, сколько ей, я бы еще не так… Во! Ясно дело – жулик был. Мой-то вон честный, от бутылки помер.

– И мой, и мой, – снова закивала вторая.

У Варвары Семеновны денег действительно хватало. Муж был большим чиновником, работал в министерстве. Скопили на безбедную старость. Жаль, муж, царствие ему небесное, не дожил. Сразу после пенсии и окочурился. Все водка проклятая…

Шествуя мимо детской площадки, где неряшливые мамы болтались все утро с надоевшими им до смерти гомонящими детьми, Варвара Семеновна еще раз возблагодарила Бога за то, что не послал ей кару небесную в виде деточек. Сначала, пока молодая была да глупая, переживала, завидовала подругам, цацкавшимся с пеленочками да бутылочками. Но их карапузы быстро превращались в нескладных прыщавых подростков, приносивших домой двойки и дурные манеры. И зависть улетучилась как дым, уступив место чувству облегчения – хорошо не у меня! А впоследствии подросшие еще лет на десять бывшие малолетки и вовсе начинали с родителями настоящую войну за какие-то свои никому не понятные права, за метры в малогабаритных квартирах, за собственных народившихся отпрысков. Дикость.

Бог миловал Варвару, лишив ее деточек. Подруги, упивавшиеся своим материнством, теперь где? На кладбище. А почему? Да потому, что все соки из них выпили, все жилы вытянули деточки-то родные. А она идет по парку гулять в кожаных сапожках да в кашемировом пальто. И на душе у нее спокойно, и выглядит она не как замызганная старушенция, прущая тяжелые сумки на всю семью, а как женщина, знающая себе цену. Как там вчера говорил Коля?..

Ах какой человек приятный этот Коля. Интеллигент, художник. Правда, с легкой придурью, но на то он и художник. Обещал пригласить на персональную выставку, а потом на банкет от Союза художников. Познакомились они неделю назад здесь, в парке. Он стоял перед мольбертом в лиловом берете. Такие, конечно, нынешние молодые люди уже не носят. Но она еще помнила старые времена…

Она не удержалась – заглянула через плечо. На мольберте были неопределенные мазки: яркие, размытые, обещающие неповторимый осенний пейзаж их парка.

– Сколько может стоить ваша картина впоследствии? – спросила Варвара Семеновна и поправила перчатки.

Ей хотелось показать, что она не старуха, коих в парке тьма, что она разбирается в живописи, что она может себе позволить купить понравившееся полотно, в конце концов. В их районе, а тем более в парке, так редко появлялись трезвые мужчины… А тем более люди ее круга. Ей хотелось соответствовать.

И все-таки он был с легкой придурью, этот Коля. Сыпал фразами, как горохом. Слова не давал вставить. Потом спохватился:

– Вас, наверно, ждут?

– Я вдова, кому же меня ждать?

– Дети, внуки…

– Бог миловал!

Так она ему и сказала: «Бог миловал». И он понял. Даже улыбнулся ей так солнечно. А потом целую неделю названивал насчет предстоящей выставки. «Я вас не застал в четыре…» – «В это время я обычно в парке…» – «Вы не брали трубку? Что случилось?» – «Да нет же! Просто по утрам я обычно выхожу в магазин». – «Какое у вас интересное расписание!»

Варвара Семеновна шла по узенькой дорожке в сторону сберкассы. Сегодня давали пенсию. Она заранее предупредила Колю, чтобы не звонил с одиннадцати до часу. Получив деньги, она любила зайти в кафе-мороженое, в магазин тканей на углу и обязательно – в кондитерский. Ей нравилось расхаживать так, пока улицы пусты, пока дети не вырвались из соседней школы, оглашая округу отвратительными криками и визгом.

Вдруг через дорогу у самой сберкассы она заметила Колю. Он был в модном костюме, при галстуке. Неужели перенесли выставку? Боже мой, успеет ли она собраться? «Ко-о-ля!» – закричала она, ступая на мостовую.

Это было последнее, что она запомнила из этого странного дня.

Она пришла в себя глубоким вечером, когда за окном весело мигали звезды. «Ах», – только и сказала она, вываливаясь из забытья в темноту собственной комнаты. «Ох», – сказала она четверть часа спустя, все еще ровным счетом ничего не понимая, и зажгла свет.

В комнате ничего не изменилось. Только было несказанно душно и слегка пахло табаком. Может быть, с улицы тянуло? Варвара Семеновна выглянула из окна. Скамеечка была пуста. Она посмотрела на часы и если бы могла, то обязательно присвистнула бы. А так получилось – только фыркнула, как это делает соседская кошка, когда она проходит мимо нее по утрам. Несносная тварь.

В голове у Варвары Семеновны прояснялось все больше и больше. Сегодня, то есть вчера уже, конечно – вчера, ведь сейчас половина первого ночи, вчера она должна была получить пенсию. Деньги всегда были лейтмотивом любых ее рассуждений. Она могла позабыть обо всем на свете, но получить пенсию день в день она никогда не забывала. Не могла забыть! Может быть, у нее начался склероз? Говорят, с возрастом это случается со всеми. Конечно. Разумеется. У нее склероз. Поэтому то она и позабыла, что делала днем и почему так долго дремала в кресле.

Варвара Семеновна полезла в сумочку, вытащила портмоне, щелкнула замочком. Пусто. Руки у нее затряслись так сильно, что портмоне полетело на пол. Она никогда не тратила все до копеечки. Была у нее такая примета – в кошельке всегда должен оставаться по крайней мере рубль. Но на этот раз в портмоне не было не только пенсии, но и даже мелочи, даже какой-нибудь завалившейся за подкладку копеечки.

Она села на стул и попыталась вспомнить. Да, да, она шла через парк. Потом увидела Колю. Перешла дорогу. Нет, ей показалось. Коли там не было. Слишком много она о нем в последнее время думала. Вот и померещилось. Да еще с ее зрением… Коли там не было, а был человек. Лица никак не вспомнить. Что он ей сказал? Что-то такое сказал, и довольно убедительно. Так сказал, что она поняла – он прав. Абсолютно прав. Только бы вспомнить теперь – в чем прав? И они пошли…

Господи! Тут в ее памяти замелькали каруселью картинки одна страшнее другой. Она с этим человеком, ну с тем самым, который был абсолютно прав, идет в сберкассу, получает деньги и отдает ему. Не может быть! Не может… Но она это делает. Потом он еще что-то говорит ей, и они идут, идут по улице, идут… к ней домой! Он говорит, а она лезет в комод… Потом они снова идут в сберкассу… Потом какие-то люди, а он снова говорит… Люди шарят за картиной… в шкатулке… И только одна мысль прочно сидит в ее голове: «Им нужно все отдать. Все-все отдать. Обязательно».

Покрывшись холодным потом, Варвара Семеновна на негнущихся ногах прошла к комоду, выдвинула нижний ящик и запустила руку под шуршащее, накрахмаленное нижнее белье. Ну конечно. Все в порядке. Это был только страшный сон. Она ведь задремала в кресле. Вот она, сберкнижка. Вот она, ее серенькая утица, несущая пусть не золотые, но по крайней мере серебряные яички. Варвара Семеновна осторожно погладила корочку сберегательной книжки. Кругленькая сумма, отложенная еще в те времена, когда муж был в силе, давала ей теперь возможность ежемесячно снимать процентик. Пусть маленький, но люди за такие деньги работают не один час и не два. Она аккуратно открыла книжечку. В графе расход стояла кругленькая сумма. Варвара Семеновна пошарила очки, но потом прищурилась и увидела…

Получалось, что вчера она сняла с книжки все деньги. Варвара водила пальцем слева направо и справа налево, но от этого ничего не менялось. Чернила не испарялись, вчерашнее число не исчезало. В остатке болтался один рубль.

Сердце прихватило не на шутку. Но Варвара Семеновна была сейчас глуха ко всему, что не касалось ее денег. Она бросила книжку на пол, рядом с портмоне, и подошла к трюмо. Шкатулка оказалась пуста. Равно как и конвертик с двадцатью долларами, лежащий на черный день в буфете под большим расписным чайником, равно как и тайничок за картиной, висящей на стене.

Тупо уставившись в одну точку, Варвара Семеновна поняла, что сейчас умрет. Сердце ныло безостановочно. Ее обобрали, напоили чем-то и обобрали. До нитки. Она было бросилась к телефону, но на полпути остановилась и сникла. Сама ведь привела домой, сама все отдала. Никто не угрожал, никто даже не просил. Все сама.

Ей хотелось завыть белугой. Выть без остановки несколько часов, пока не наступит смерть. Она представила, как через неделю или даже больше ее хватятся соседи. Неизвестно, сколько пройдет времени, пока ее найдут. Она будет лежать на полу, вздувшаяся и вонючая. И, брезгливо зажав нос, милиционер вызовет работников морга. А потом приедут тупые равнодушные лбы со стеклянными глазами… И, не обмыв, не прочитав молитву, закопают в яму, а может быть, еще и надругаются над ее телом…

Думая об этом, она расхаживала по комнате. Душу леденил ужас. Она не заметила, как вышла из дома и спустилась вниз. Варвара Семеновна мерила шагами улицу и считала про себя, чтобы окончательно не сойти с ума от непрошенных мыслей о смерти, о морге. Из кустов ей навстречу вышла крупная тощая псина с проплешиной на спине и слабо завиляла хвостом, не питая, пожалуй, давно никаких надежд на человеческое сочувствие. Варвара Семеновна брезгливо отпрянула, и собака, опустив хвост, пошла обратно, куда-то в черную ночь…

Неожиданно женщине пришло в голову, что… Конечно. Вот же как все просто! Тогда больше никто никогда… Тогда, если что с ней случится – она будет выть… Обязательно будет выть – и все услышат.

– Эй, – взвизгнув, окликнула она собаку как человека, а потом, опомнившись, сложила губы трубочкой и часто зачмокала.

Собака обернулась и неуверенно направилась к женщине.

– Иди, иди ко мне, моя радость, – тараторила Варвара Семеновна, отступая и зовя собаку за собой, – иди, родненькая моя. Пойдем со мной, а? Будешь жить у меня, а? О, мы с тобой так заживем! Я буду покупать тебе косточки в кулинарии, там есть, я видела. Ну иди же ко мне, – она неожиданно заплакала, – иди. Они тогда оставят меня в покое. У меня все есть. Нам хватит на двоих. Иди, я тебя покормлю…

Возвращающиеся домой за полночь подвыпившие прохожие с удивлением смотрели, как маленькая крепкая старушка, подскакивая, быстро двигается в сторону дома, упирающегося в забор, а вслед за ней вскачь радостно несется огромная тощая дворняга, тоже, вероятно, не первой молодости…

Богатеньких одиноких старушек находил Генка Шлык – племянник Корнилыча. По пьяни он мог биться в истерике, что баба, брызгать слюной и плакать навзрыд о чем-то никому не понятном. Дома он позволял себе расслабиться. Особенно после удачной операции. Напиваясь, говорил, что старух ему жаль, что все, что он делает с ними, – отвратительно, что он их почти любит и душу перед ними выворачивает наизнанку, а Корнилыч платит ему за такую поганую работу всего семь процентов. «Прости меня, Марья Игнатьевна, – рыдал он по очередной обобранной бабульке. – Ты ко мне как к родному, а я, падла, под монастырь тебя подвел. Под высокий белый монастырь».

Но Генка никогда не углублялся в свои страдания. Через минуту он уже ржал как конь над пошлым анекдотом, который рассказывал цыган, и спроси его, кто такая Марья Игнатьевна, – ни за что бы не вспомнил.

В деле он был настоящий артист. Профессионал. Пользуясь наводками мелкой шпаны, он дня два наблюдал объект. А на третий подкатывал к нему именно в том виде, который бабулька предпочитала. За последнее время он побывал и детдомовским сиротой, и художником Колей с надвигающейся персональной выставкой, и моряком Сеней, уходящим на днях в загранку, и даже молодым альфонсом-импотентом. Он легко преображался в махрового еврея или ярого антисемита с прокоммунистическими взглядами, в хохла или татарина, в немца или финна – в зависимости от того, кого бабульки больше любили. Рожа у него была – на все лады. Ошибки он исправлял быстро. По ходу представления. И если бы Генка играл в театре, а не на улице, то давно получил бы звание народного артиста.

Поскольку Генка приходился Корнилычу вроде как родней, Феликс часто наводил разговор на его обожаемого дядюшку. Но каждый раз Генкауворачивался. Он бил себя кулаком в грудь, хрипел про Корнилыча какую-то правду: «Никому не говорил – тебе скажу», – но не сообщил Феликсу ничего нового о старике. Ничего такого, за что можно было бы зацепиться, чтобы подумать об освобождении.

За год своей привокзальной жизни Феликс узнал о старике лишь то, что знали остальные.

 

7

(Корнилыч)

Когда на блокадный Ленинград сыпались бомбы, Корнилыч носил обычное имя-отчество и, как все, сбрасывал зажигалки с крыш. На фронт его не взяли по причине не то чтобы ослабленного, а вообще никакого здоровья плюс близорукости. До войны он был школьным учителем, а теперь стоял у станка, падая от усталости, засыпал стоя, и чем дальше, тем больше не понимал, зачем он живет, кто он такой и что происходит вокруг.

Жил он у родителей жены, горячих патриотов коммунистической державы и больших охотников до изучения последних речей Иосифа Виссарионовича. Жил – как у Христа за пазухой. У них была просторная квартира, куда он и перебрался сразу после регистрации брака и шумной свадьбы, на которую съехались все родственники невесты до пятого колена. Многие приехали из других городов, поэтому о первой брачной ночи несколько дней не могло быть и речи. Квартира превратилась в полевой лагерь. Спали на кроватях, диванах, на полу в каждой комнате человек по пять. Включая и комнату молодоженов. Только через три дня родственники, уничтожив все съестные запасы хозяев, разъехались, обещая вернуться к рождению наследника.

Через девять месяцев и три дня родилась наследница, и снова их дом превратился в место паломничества. Однако теперь робкий Корнилыч настоял, чтобы в комнате новорожденной никто не храпел, да и вообще потребовал оставить ребенка в покое. Это был первый случай, когда он подал голос и выказал в семье свою волю, чем очень порадовал тестя и раздосадовал тещу.

Жену свою он, несмотря ни на что, любил. Несмотря на шумных родственников, на то, что теща в день получки и аванса поджидала его, поджав губы, на кухне и снисходительно пересчитывала деньги, которые он отдавал ей беспрекословно все до последней копеечки. Потом она журила закомплексованного очкарика-зятя за то, что не умеет пробиваться в жизни, и со вздохом прятала его получку на огромной, как подушка, груди.

Может быть, эту легенду придумал сам Корнилыч – никто не знал. Ее пересказывали друг другу обитатели привокзального дома, не вдаваясь в подробности и не задумываясь о том, насколько она подлинная.

Когда началась война, в хлебосольном семействе Корнилыча было столько снеди, что хватило бы на год ила даже полтора, при ее экономном потреблении. Но ни теща, ни тесть и представить себе не могли, что война продлится так долго. Тем более – никто из них тогда не знал страшного слова «блокада».

Первой жертвой голодной зимы стала теща. Она лежала в своей кровати белая и распухшая вдвое, синея от холода, царившего в большой квартире. Ее смогли отвезти на кладбище, два дня рыли могилу обливающийся слезами, обессиливший тесть и доходяга Корнилыч. Получилось неглубоко, но уж как получилось.

Тесть сильно замерз по дороге с кладбища и умер спустя две недели после жены от воспаления легких. Корнилыч свез его в общественную могилу. Долбить мерзлую землю сил не было. Он, не привычный к физическому труду, впервые оказался на заводе. В голове от усталости стоял сплошной, туман, ноги подкашивались, и он думал только о том, как бы не упасть на улице и не замерзнуть.

Жена умерла неожиданно для него. Она, как всегда, ни на что не жаловалась, ничего не просила. Он не догадывался, что она каждый день подсовывала Соне свой кусочек хлеба. Жена умерла во сне. Он тогда заплакал в первым и единственный раз в своей жизни. Заплакал, как баба, всхлипывая, взвизгивая и размазывая кулаком горячие слезы по небритым щекам. Они все умрут, понял Корнилыч. К чему тогда этот бессмысленный, выматывающий труд, к чему сопротивление? Он не пойдет сегодня на работу. Не оставит дочку одну. Они сядут с ней, обнимутся и будут ждать смерти. Лучше уж так.

Но трехлетняя Соня не пожелала сидеть с папой в обнимку в ожидании неизвестно чего. Как только проснулась, она попросила есть. Корнилыч попытался сделать вид, что спит, что не слышит, но она тормошила его за плечо и старательно выговаривала: «Папочка, папочка, Соня кушать хочет». Через пятнадцать минут он не выдержал, снес Соню в бомбоубежище, усадил рядом с соседкой и пошёл по городу куда глаза глядят.

Он готов был зарезать за кусок хлеба, перегрызть горло, но убивать было некого, навстречу ему попадались такие же, как он, люди с голодными глазами. У Пяти углов он услышал слабый стук в окно, кто-то звал его. Опухшая от голода старуха с глазами, полными мольбы, просила хлеба. Наверно, сошла с ума, подумал он и пошел к выходу, но женщина ухватила его за рукав и все повторяла: «Пожалуйста, у вас же много, дайте мне кусочек, я знаю – у вас много. А я вам…» Он хотел вырвать руку, уйти, но тут заметил, что в руках она держит массивное золотое кольцо с необычным голубым камнем.

Корнилыч замер и затаил дыхание. Теперь было кого убивать, но не было сил даже шевельнуться. Он не мог отвести глаз от кольца. Протянул было руку, но старуха с удивительным для ее лет проворством отдернула свою. «Нет, вы мне сначала хлебушек покажите. Есть ведь у вас? Есть! Я знаю!» И вот тогда случилась невероятная вещь. Каруселью перед его мысленным взором промелькнули страшные картины: мертвая распухшая теща, холодная жена, маленький, скорчившийся в постели тесть, а потом – глаза дочери, тоненькой девочки с прозрачной кожей. Это кольцо можно обменять на хлеб. Нужно только дать по голове этой безумной бабке, схватить кольцо и бежать отсюда сломя голову. Она все равно умрет. И так уже на ладан дышит. А Сонечке еще жить да жить. Был бы только хлеб…

Но он не мог двинуться с места. Он посмотрел старухе в глаза, мысленно умоляя ее отдать кольцо, протянул вперед пустую руку и сказал: «У меня есть хлеб. Вот». И тут…

Она выронила кольцо и радостно запрыгала вокруг него. Потом схватила несуществующий кусок хлеба с его ладони и стала грызть его, хрюкая и повизгивая, как уличный пес. Не сводя с нее глаз, Корнилыч нагнулся, поднял кольцо и, выскочив на улицу, побежал по разбитому тротуару под яростные завывания сирены и грохот далеких взрывов.

Он долго не мог обменять кольцо на хлеб. Хлеб нужен был всем, а драгоценности на обмен предлагали тоннами. Но все-таки ему повезло. Мужчина в военной форме, с портупеей, в добротном пальто внакидку, заинтересовался его кольцом.

– Украл? – прищурившись, спросил он, разглядывая попеременно то кольцо, то тощего очкарика.

– Теща умерла, осталось.

– Врешь, поди.

– Нет, не вру.

– Смотри, конфискую сейчас… – Мужчина не успел договорить.

Корнилыч жадно ловил его взгляд, в ужасе думая о том, что попался, что полоумная бабка заявила на него, и вот его поймали.

В памяти снова всплыли глаза дочери, и он, пытаясь придать голосу угрожающую интонацию, сказал: «Отдай!»

Интонация получилась скорее жалкой, чем угрожающей, но мужчина вдруг выпятил грудь, как на параде, приложил руку к козырьку и ответил: «Есть!», протягивая Корнилычу пакет с хлебом. Ни минуты не колеблясь, Корнилыч схватил хлеб и затерялся в толпе.

Он кормил Сонечку с ладони, отщипывая от четвертушки буханки малюсенькие кусочки хлеба. «Не ешь быстро, – умолял он. – Так никогда не наесться».

Тогда-то она и рассказала ему, как мама каждый день отдавала ей свой кусочек. Корнилыч слушал краем уха. Больше всего его занимало то, что произошло в течение этого дня. Он пытался вспомнить каждую мелочь. Ну старуха явно выжила из ума, от нее можно было ожидать всего, чего угодно. Но военный! Он ведь не мог оказаться психом. Хотя, побывав в боях… Постой, он ведь откормленный был, розовощекий. В каких боях? Да он пороху и не нюхал. Выглядел – как с курорта.

Из глубин его естества поднимался неведомый восторг, он вскочил, стал приплясывать вокруг чудом уцелевшего стола. Хотелось немедленно с кем-нибудь поговорить. Корнилыч обернулся к дочке.

– Соня, миленькая, теперь у нас будет хлеб!

– И молочко?

– Молочко? Да, конечно. И тепло.

– А как это?

– Увидишь. Погоди…

Нетерпение его было так велико, что он не удержался, выскочил в коридор, через две ступеньки побежал наверх, к соседке Марусе. Они ведь давно знакомы, если что не получится, она простит, посмеется с ним вместе и простит. Замерев на пороге ее квартиры, он еще успел подумать о том, что сам, вероятно, сошел с ума, что такой бред может прийти в голову только умалишенному, голодному, находящемуся на грани отчаяния человеку. Но он был взвинчен до предела, ему казалось, что огромное опьяняющее чувство сейчас разнесет его голову, он постучал…

– Мотя, – он пристально посмотрел ей в лицо, – соли дайте в долг.

Она вытаращила глаза и хотела выругать его как следует. Но он ее не видел. Он видел только соль и улыбался. Через секунду Мотя повернулась и пошла в кухню. Корнилыч, ступая на цыпочках, пошел за ней следом. Мотя полезла куда-то наверх, на антресоли, достала синюю баночку, граненый стакан и стала из баночки в стакан пересыпать… пустоту. Корнилыч присмотрелся. На баночке белыми печатными буквами было написано «Соль».

Он выскочил из квартиры и спустился к Соне. Подхватил на руки, закружил по комнате так, что она завизжала от страха. Испугался, опустил на пол. Девочка погрозила ему пальцем.

– Не надо так. А вдруг ты упадешь? – сказала она ему строго, совсем как мать.

– Мы выживем, – срывающимся от волнения голосом сказал ей отец. – Теперь мы выживем.

На следующий день он нос к носу столкнулся на лестнице с Мотей.

– У меня-то, знаешь, в квартире шарили.

– Что ты говоришь! – воскликнул Корнилыч, краснея до самых кончиков волос. – Что-нибудь взяли?

– Да чего брать, когда ничего нет? Но рылись – факт. Баночку достали из-под соли. Точно помню – на антресоли ее задвинула. Соли-то все равно нигде не достать.

– Я тебе достану немного, – пообещал Корнилыч. – Обязательно достану.

Он употреблял свой дар экономно и разумно. На что ему сразу много? Поймают, обратят внимание. Нет, он будет неприметным, маленьким человечком. Будет каждый день пытаться обменять старые ветхие шерстяные носки на ломтик хлеба. Пусть над ним посмеиваются. Да, такой он дурачок, неудачник. А может быть, и с приветом слегка. Выживший из ума безобидный дяденька.

Появляясь на рынке, он поначалу присматривался. Кто-то нес последнее из дома. Стоял полдня с выцветшими от времени шторами, которые никому не были нужны. Но были и такие, которые приходили каждый день с черствым хлебом, пакетиком крупы, сухого молока, с витаминами. «Кто ж вы такие, черти? – думал про себя Корнилыч. – Где ж вы служите? Не иначе как в аду!»

Действовал он тонко, продумывая каждый шаг до мелочей. Выжидал, пока владелец продуктов не останется один, и, проходя мимо, задавал какой-нибудь глупый вопрос. Человек удивленно смотрел на него, а через несколько секунд уже – сквозь него. Корнилыч забирал сверток, прятал его в снег, в укромном, заранее сооруженном тайнике, и через пять минут снова топтался в валенках на своем обычном месте.

Пострадавшие, обнаружив пропажу, дико озирались, но вокруг никого не было, а вспомнить они ничего не могли. Один попался особенно досужий. Обошел всех, осматривая с головы до ног, даже карманы требовал выворачивать. Однако Корнилыча словно не приметил – прошел мимо.

Через месяц у них в квартире появились буржуйка и небольшой запас дров. В столе на полках стояли стеклянные баночки с крупами, с отрубями и даже сухим молоком. Там же, чтобы не увидела ненароком заскочившая соседка, висела тонкая леска, на которой сушились тонко нарезанные ломтики хлеба. Соня каждый день упрямилась, прежде чем проглотить ложку рыбьего жира. Мотя к великой своей радости получила спичечный коробок соли.

Когда блокада кончилась, в баночках под крупой у Корнилыча завелись и колечки, и часики. Да не простые, а все больше золотые, старинной работы. Все бомбы благополучно пролетели мимо их дома, война катилась к победному концу, нужно было думать о будущем.

К концу войны он заболел туберкулезом. В легких нашли сразу две маленькие дыры – каверны. Предлагали операцию, но он отказался. Чего толку под нож ложиться, раз никаких гарантий. Он оформил инвалидность.

Сумасшедшая старуха, снившаяся ему каждую ночь со своим кольцом и безумной мольбой в глазах, перестала являться. Он понял – простила. Она простила его, умирающего. Как только старуха пропала из снов, он потерял жалость. Потрошил всех подряд: молодого удалого солдатика, с трофеями возвращающегося из Германии, молочницу с ее грошами, дебелую мадам в мехах возле театра, работягу, идущего с получкой домой.

Ну что, солдатик? Вон он, стоит и озирается, не понимает, бедный, что с ним случилось. А домой придет – все поймет. Нет ни бус из самоцветных камешков, ни золотых цепочек, толстых, крученых, в белые салфетки тончайшей ткани обернутых, ни трех пар часов. Не жалко солдатика. Он молодой, здоровый – заработает, купит. А у Корнилыча дочка маленькая сиротой останется скоро. Ну что, работяга? Займет, выкрутится, а о его девочке никто не позаботится после его смерти.

Корнилыч, как заболел, стал соседке Моте внимание оказывать – то продукты подкинет, то брошку какую. Та женщина была сердечная, муж на фронте погиб, сын тоже. Стала она к Соне заходить, пока Корнилыча дома не было. Вернется он, а в доме чистота, порядок, Соня в кроватке спит. Корнилыч Моте приплачивать начал за ее труды. Так и зажили.

После войны появились лекарства разные от туберкулеза. Врачи выписывали, Корнилыч глотал, да так потихоньку-полегоньку и затянулись его дырочки в легких. Не умер. Даже с инвалидности снять хотели. Пришлось заплатить кому следует, чтоб не трогали.

Сонечка выросла, школу заканчивала. Дом был – полная чаша, Соня одета лучше всех девочек, даже Мотя в кроличьей шубе до пят с авоськами бегала. Она давно уже у Корнилыча целый день проводила, делала для Сони все, что и мать бы не сделала. Только спать к себе в квартиру поднималась. А утром рано уже на посту, на кухне. К семи утра и завтрак готов, и молочко стоит свежее, и пирожки теплые.

Через несколько лет Соня вышла замуж, родила сразу троих. Корнилыч прикупил себе дом в области, а квартиру молодым оставил. Мотя теперь с детьми помогала, а он открыл лучшее место для промысла – вокзал. Постепенно люди стали к нему прибиваться. Попрошайки-инвалиды, цыгане. Все не так одиноко. Да и в работе помощь от них была значительная. Инвалид, он как пристанет к прохожему: «дай копеечку», тот непроизвольно за карман хватается, а Корнилыч теперь знает, где у него деньги лежат. Пройдет мимо только – и нет кошелька.

На себя Корнилыч ничего не тратил. Много ли ему нужно? Все – дочери, внукам. А им много было нужно, как кукушатам.

Через три года после рождения детей зять загулял. Окрутила женщина на пять лет старше, работали вместе. Он, бедолага, метался-метался да и рассказал все Соне. Прости, мол, ухожу, потому как полюбил другую. А у самого глаза на мокром месте. Соня в слезы, к отцу: «Что же я теперь делать буду?» А отец ласково гладит по голове и все повторяет: «Не плачь, образуется, ерунда, никуда твой муженек не денется».

Прав оказался отец. Все быстро утряслось. Не без его, конечно, помощи. Встал на следующий день муж, и словно не было ничего: жену в щечку чмокнул, вернулся рано, сел телевизор смотреть. День проходит, второй, третий. Соня ничего понять не может. «Разве ты уходить передумал?» – спрашивает. А он смотрит на нее как на шальную: «Ты чего, – говорит, – белены объелась? Куда мне идти?» Соня давай телефон накручивать, узнавать про разлучницу. А та, ей отвечают, уволилась, в другой город подалась. Чудеса, да и только! Перекрестилась Соня и тоже сделала вид, что ничего не было. История эта быстро всеми забылась. Разве что только соперница Сонина не сразу оправилась.

Странная вещь с ней приключилась. Вышла она после работы на улицу и ничегошеньки больше не помнит. Очнулась у мамы в Киришах. Как приехала – не помнит. Зачем – не знает. Кинулась в город звонить хозяйке, у которой комнату снимала, та ее обругала по телефону и трубку бросила. А вроде бы милая женщина была, жили с ней мирно, ладили. На работу звонит, а отделе кадров смеются: «Ну и артистка ты, сама ведь заявление написала по собственному желанию. На твоем месте два дня уже практикантка…» Два дня? Она к календарю. Действительно. Два дня прошло с тех пор. А она о них ничего не помнит. Сны дурные помнит: про старика с папироской, про калеку, про цыган. Только вот не помнит, когда они ей приснились. Может быть, накануне? Позвонила она своему жениху. А тот говорит: «Кто ты такая, знать не знаю и знать не хочу». И тоже трубку бросил. Два месяца пролежала она в больнице, в неврологическом отделении. Но так и не смогла объяснить ни себе, ни врачам, что же с ней приключилось.

Больше никто ничего о Корнилыче не знал. А эти россказни, мало похожие на правду, вряд ли могли помочь Феликсу. Ему теперь все чаще снилась мать. Ругала, что не исполнил ее последнюю волю, грозила. Феликс сблизился с Генкой и попросил его разузнать о парнишке, денег пообещал. Через две недели Генка его нашел. Записал номер дома, узнал, как зовут молодую жену. Но все эти сведения принес не Феликсу, а Корнилычу.

– Дед, ты сечешь? Там такой дом! Вот где поработать бы. Филя, поди, решил один мужика взять.

– А мы его опередим.

И, не говоря ни слова Феликсу, они с Генкой и двумя серыми людьми отправились к Дмитрию. Охраны у него тогда еще не было, и на звонок он открыл дверь сам. На пороге стоял дедок с папироской в зубах.

– Ты, дед, к кому? – весело спросил Дмитрий.

А дед, не мигая, смотрел ему в глаза. Взгляд был таким странным, что Дмитрий на секунду даже подумал: а не отец ли явился за алиментами? Присмотрелся – нет, вроде бы не он. Вздохнул с облегчением.

– Ты, дед, часом не глухой? – В ответ молчание. – Ясно, глухой. Ну пойдем, выведу тебя на дорогу. Заблудился, поди.

За воротами дед улыбнулся, кивнул Дмитрию и зашагал по дороге. Скоро его нагнали несколько человек.

– Что?

– Ничего. Не берет его.

– Как же?

– Есть такие люди. Редко, но попадаются.

– А тебе уже попадались?

– Мне нет. Это первый.

После неудавшейся экспедиции Генка передал адрес Феликсу и стал присматривать за ним. Что он будет делать? Может быть, у старика не получилось, а у него получится? Он все-таки моложе. Тогда бы Генка встал под его знамена. Побеждает сильный, закон – тайга, медведь – хозяин, как говорится. Генка присматривал, а Феликс ничего не предпринимал. Правда, у него хлопот пока хватало. На Ляльку семейный стих нашел, она его решила ребеночком обрадовать. Дня два они ругались, как кошка с собакой, посуду били. Сам Корнилыч их утихомиривать приходил. Квартира-то городская, светиться незачем. А на третий день Лялька, вся сияющая, снова на работу вышла. Решила, пока живот не торчит, доработать свое на полную катушку, чтобы денег подкопить. Генка и к скандалам их прислушивался. Что-то непонятное Феликс нес. Кричал, что ребенку его не жить. Что умрет до восемнадцати, что на их роду проклятие. Псих он все-таки. Корнилыч – тот обычный мужик, а Феликс странный. Не пойдет Генка под его знамена. Потому что он сам странный. Ему опора нужна.

Лялька родила через семь месяцев ребеночка недоношенного. Двух килограммов не было. Мальчик прожил в больнице несколько дней и тихо умер. А Лялька после этого в дом к Корнилычу не вернулась, пропала.

 

8

(Нора – Феликс)

(Феликс)

Однажды Феликс проснулся утром рано и понял – пора. Ночью ему снилась мать. Она больше не ругалась, а ласково обнимала его, тормошила и тихо, радостно приговаривала: «Сегодня, именно сегодня!» Страха как не бывало. И чего он так долго делал в этом доме у вокзала? Давно бы бежать!

Он спустился вниз, взял Генкину машину, купил по дороге карту и отправился посмотреть на того, кто сломал жизнь его родителей и его самого – так ему теперь казалось.

Феликс ехал по городу и не знал, что сразу после его побега к дому подкатили две машины «скорой помощи». У Корнилыча сердце пронзило. Едва откачали. Поэтому-то поводок, на котором Корнилыч держал Феликса, и оборвался.

Дом врага он отыскал быстро. Вот куда вложены райские денечки его семьи, вот где вместо фундамента поруганная любовь его родителей, его мрачная юность, его побег в монастырь, ранняя смерть матери.

Феликс остановил машину у дома, покрутился немного рядом. Неожиданно из дома вышел мужчина, сел в машину и уехал. Он. Теперь не уйдет. У Феликса была замечательная память на лица. Он собрался было поехать за мужчиной, но в окне вдруг промелькнуло женское лицо. Точеное, белое, словно из воска. Ничего себе, красотка. Во всем ему повезло. Не то, что Феликсу. «Ну это мы еще поглядим», – подумал Феликс зло, достал из кармана гвоздь и проткнул шину новенького блестящего «вольво». Посмотрим.

(Нора)

Безумный день начался с тревожного утра. Накинув халат и выглянув в окошко, Нора почему-то тут же отпрянула от стекла. Солнца не было и в помине. Серые тучи лениво ползли по небу. Но все это было очень привычно. Непривычным было что-то другое. Что-то, быть может, промелькнувшее в окне, но она, как ни силилась, не могла понять – что же именно?

Проводив Диму на работу, Нора стала собираться к матери. Она прихватила с собой половину торта, оставшуюся от вчерашнего банкета, выбрала самую нарядную коробку конфет, принесенную гостями, и все это аккуратно сложила в большой оранжевый пакет. Сестра любила яркие цвета и тут же, как собачонка, бежала к Норе, чтобы посмотреть, что же та принесла на этот раз.

Нора собиралась, но вместо обычного в такие минуты оживления ее что-то придавливало к земле. Что-то давно забытое, казалось, чуть-чуть нужно напрячь память, и это что-то обретет наконец знакомые черты. Нора морщила лоб, но вспомнить ничего не могла.

Выехав из дому, она на ближайшем перекрестке заметила, что спустило колесо. Только этого ей недоставало. Ну что теперь делать? В пакете оплывал шоколадный торт и таяло мороженое. Придется ловить машину. Она вышла на дорогу и высоко подняла руку…

(Феликс)

Феликс подъехал к женщине. Она слегка отпрянула и чуть заметно поморщилась. Брезгует. Чистоту ей подавай. Но выбирать не приходилось. Утренняя трасса была почти пуста. Она нагнулась, назвала адрес. «По пути», – коротко сказал Феликс, и она с благодарностью посмотрела ему в глаза. Опа! Попалась.

(Нора)

А дальше… Дальше, собственно, и начался тот чудовищный сон, который смял всю ее размеренную жизнь. Возле нее затормозил старенький «Москвич» с грязными стеклами. Нора отчетливо помнила, как несколько секунд боролась с отвращением и никак не могла заставить себя сесть в эту рухлядь. Но на дороге никого не было, да и кто знает, сколько бы пришлось ждать следующую машину.

Она нагнулась к отворенной дверце и назвала адрес. Ей ответили, что это как раз по пути. И Нора с благодарностью посмотрела в глаза водителю. Все. Это было все, что она помнила. Все, что она помнила до того, как у нее начались галлюцинации…

Впоследствии, на протяжении восемнадцати лет, она не раз пыталась как-то осмыслить все, что произошло с ней тогда. И со временем она сама для себя выстроила картину этого сна или обморока, который с ней тогда приключился.

Все началось в машине. Сначала повисла тишина. Полная и абсолютная. Гул мотора растворился в этой тишине, и Норе показалось, что у нее заложило уши. Так всегда случалось в самолете. И, может быть, поэтому Нора вдруг подумала, что летит на самолете, а шофер и шоссе в мелких капельках дождя ей только приснились. Самолет почему-то летит низко, непростительно низко. За окном мелькают деревья, а она, Нора, смотрит вокруг и бессмысленно улыбается. Нора видела себя словно со стороны. Только вот ей показалось, что выглядит она значительно моложе. Лет на пятнадцать. Или, может быть, шестнадцать.

Она была другая. Ее сжигало изнутри нетерпеливое пламя, рвущееся наружу. «Я хочу…» – думала Нора и никак не могла сказать себе, чего же она так хочет. А хотелось ей этого ужасно: до слез, до крика, до истерики, до обморока. Но еще Нора знала, что этого нельзя. Ни за что на свете нельзя. Но ей все равно хочется. Когда она думает о том, что ей нельзя получить это сию же секунду, ей почти больно, но в то же время и так сладко, что она не в силах преодолеть запрет.

Она так хотела этого, что запрет с каждым вздохом становился все менее и менее жестким, страх исчезал, доводы разума становились все менее и менее убедительными. Еще минута… И…

Она в машине, а за рулем Валентин. Он скалится во весь рот, шумно шмыгает носом, как песню поет. Руль почти не держит. То положит руку поверх руля, то снова отпустит. Лихач. Нина. Господи, да ее же всегда звали Нина. А Нора – эта сестра. Нина пришибленно оглядывается на заднее сиденье. Вдруг Нора там? Но Норы нигде нет.

– А где Нора? – спрашивает она.

– Нора, – усмехается Валентин. – А кто это такая?

– Сестра, – серьезно объясняет ему Нина, удивляясь, как же он не знает, кто такая Нора.

– И ты Нора, и она Нора?

– Нет. Я не Нора. Я Нина. Ты разве забыл?

– А я, по-твоему, кто?

– Валя, – говорит Нина и зачем-то добавляет: – Я очень хочу…

Договорить невозможно. Ее захлестывает волна жгучего сладкого стыда. Да ведь она и не знает, как называется то, чего она хочет. Она так и не вспомнила.

– Чего же ты хочешь, Нина? – смеется Валентин.

– Ты ведь, наверно, знаешь, – шепчет Нина.

– Конечно, знаю. – Он протягивает руку и гладит ее по голове. – Пошли.

Машина, оказывается, уже остановилась. Они выходят, поднимаются по лестнице, попадают в комнату. Комната абсолютно пустая. Ничего нет. Нина идет к окну. И вдруг – скрип половицы. Как скрип кровати в соседней комнате. Она подбегает к стене и прислушивается.

– Что там? – спрашивает Валентин.

Нина оборачивается и понимает – что-то не так. Он ведь должен сейчас быть там, в другой комнате, с Норой. Она часто моргает, комната качается, Валя наклоняется к ней и заглядывает в глаза. И… исчезает.

Нина одна. За стеной скрипит кровать. Она осторожно подходит к стене и слышит вдруг громкий стон Норы. Прикусив до крови губу, она понимает, что все снова оказалось под запретом. Под запретом этой стены. Нина поднимает рубашку и прижимается к стене всем телом. Водит руками по ее поверхности и тоже тихо, еле слышно стонет.

Кто-то берет ее сзади за руки и разворачивает.

– Валя. – Нина чувствует, что вот-вот потеряет сознание.

– Так чего ты хотела?

– Не-е-ет, – хитренько говорит Нина, – здесь ведь должно быть озеро.

– Пойдем, – зовет ее Валя, и вдруг перед ними расстилается озеро.

– Но оно… оно… – Нина снова не знает, как это объяснить, – оно не мокрое!

Она так счастлива, что нашла подходящее слово.

– А ты протяни руку, – говорит Валя.

Нина протягивает руку, подносит ее к лицу. На руке блестят капли воды.

– Что дальше?

– Ты позвал меня купаться.

– Пойдем.

Нина быстро сбросила с себя одежду, оставшись совсем голой. Посмотрела на Валю и закрылась в панике руками.

– А ты? – крикнула она. – А ты?

– И я, – сказал он после длинной паузы, во время которой у нее снова заложило уши. – Что потом?

– Потом ты…

Она взяла его руку и положила себе на шею. Он резко пригнул ее…

Дальше – парение в глубоком космосе. Не было больше ни Валентина, ни комнаты, ни озера, ни самой Нины. Космос вошел в ее плоть и кровь, в ее душу, в ее сердце. Он затопил ее целиком. Или она растворилась в нем?

Потом провал. Потом она смутно помнила машину и Валентина за рулем. Он удовлетворенно хмыкал все время, и Нина испугалась: «А вдруг он не удержится и скажет что-нибудь такое… Нора убьет их». Она сама наверняка бы убила…

– Тебе хорошо? – спрашивает Валентин, и Нина сразу начинает орать во все горло.

В глазах темнеет, но машина почему-то не переворачивается, не сползает с кручи, а останавливается. И снова провал…

(Феликс)

К вечеру он отвез ее назад. Усадил в машину и уехал. Направился было домой, но тут понял, что не может туда ехать. Нужно возвращаться. Что-то зовет его назад. Снова дикий страх сковывает по рукам и ногам при одной мысли о побеге.

Он вернулся. В его комнате дремал в кресле Корнилыч.

– Вернулась, беглянка?

– Вы о Ляльке?

– О тебе. Пока я жив – не отпущу. Ты мне нужен. Куда мне теперь на вокзал после приступа? Ты за меня встанешь. Половина – твоя. – Корнилыч внимательно смотрел на Феликса. – Не нужны деньги? Вижу, вижу. Больной ты, парень. Да чего тебе еще надо? Что тебя гнетет-гложет? Чего не живется?

Феликс уныло молчал, опустив глаза.

– Ну кому еще расскажешь? Кто еще поймет? – тихо спросил Корнилыч и положил ему руку на плечо.

Действительно, кто? У Корнилыча тот же дар, что и у него. Кто поймет все, что пережил Феликс, если не он? Может быть, такого человека вовек больше встретить не придется. Да и умный он, он ведь университет окончил, из приличной семьи, а простаком прикидывается, чтобы своим держали привокзальные. Теперь-то уже привык с ними так болтать, но как только к доченьке своей собирается – костюм отглаженный, галстук, и разговор – совсем другой. Хитрый Корнилыч, глядишь, присоветует что-нибудь.

Феликс рассказывал быстро, захлебываясь. Боялся, что Корнилыч рассмеется, не поверит. Но тот слушал внимательно. Перебил только однажды, в середине рассказа:

– Ну-ка глянь там Генку за дверью. Скажи, чтобы духу его в квартире до полуночи не было.

Феликс пошел к двери, но увидел только, как Генка скрылся за входной дверью. Выходит – слушал.

– Он мало что понимает, потому как дурак. У него своя гениальность. Но без меня он просто истеричка, коих тьмы и тьмы. Что, думаешь, все заметались в последнее время? Соображают, кто после меня главным станет. На кого квартирку отпишу, кому дело передам. Будто что без меня могут. Карманники сядут сразу. Они ведь сто лет назад еще навык потеряли. Двадцать лет с моей помощью работают. Куда им, когда человек в здравом уме… Цыгане сами проживут. Калекам туго придется. Зажирели, отъелись. Придется с водочки на портвейн переходить… Ну ты, брат, рассказывай, только не части так. Хочешь, плесни себе чего, для сугреву. Давай.

Феликс пересказал ему все события вплоть до сегодняшнего вечера.

– Значит, я помешал тебе, – задумчиво сказал Корнилыч.

– Мне никто не помешает. Я все равно его найду.

– Глаза у тебя, парень, больно горят. Не воровских ты кровей. Долго не протянешь. Тебе бы в проповедники податься. Вот где ты преуспел бы. Пьешь, смотрю, мало, до баб не охоч. Такая краля рядом с тобой высохла! Может, и впрямь твое призвание в попы податься? Ну с этим сам разберешься после моей смерти.

Корнилыч засмеялся и зашелся тяжелым кашлем.

 

9

(Нора – Дмитрий)

Очнулась Нора в своем «вольво», когда уже стемнело. Мимо несся поток машин. Похоже, начался час пик. Неужели она заснула? И так надолго! Голова раскалывалась. Может быть, она потеряла сознание, да так и пролежала с утра в машине? Но ведь кто-нибудь обязательно бы заметил, растолкал, вызвал «скорую» в конце концов.

Больше всего ее тревожило то, что она ничего не помнила. Абсолютно ничего. Рядом стояла ее сумка. Розовое пятно от крембрюле впиталось в мягкий чехол переднего сиденья.

Значит, она выехала из дома утром, а сейчас вечер, и она сидит в машине неподалеку от дома. А огромный кусок дня между утром и вечером вырезан из памяти. Словно его и не было. Нора уставилась на сплошной поток машин с зажженными фарами. Так ведь его и не было! Для нее, по крайней мере, не было. Совсем.

Ей стало страшно. Может быть, в той аварии пострадала не только сестра, может быть, и у нее начинаются какие-то отклонения в психике? Или она просто спала? Выехала, захотела спать и уснула за рулем на целый день.

Это был шок. Полчаса от ужаса она не могла двигаться. Мозг метался в поисках разумного объяснения случившемуся, но никак не мог подобрать никакого, даже самого фантастического объяснения.

А потом – нужно же что-то делать. Во-первых, нужно вернуться домой и позвонить маме, она, наверно, страшно волнуется. Во-вторых, нужно взять себя в руки. Скоро Дима вернется с работы. Он не должен ничего заметить. А в-третьих, завтра же она поедет к врачу и попросит направление на полное обследование. Может быть, это был сердечный приступ? Или еще какое-нибудь недомогание? Нужно провериться.

Нора заставила себя двигаться. Вышла из машины, обошла ее. Все тело гудело так, словно она занималась тяжелой физической работой. Но было еще что-то. Что-то неуловимое, почти незаметное. Может быть, запах? Что за ерунда? Но ей казалось, что она чувствует едкий чужой запах. Запах мужского пота, смешанный с дешевым одеколоном.

У сестры в голове тоже была полная чехарда с запахами, и Нора отогнала от себя неприятную мысль. Она собрала последнюю волю, остановившись все-таки на том, что это был сердечный приступ, и, ступая как можно осторожнее и тише, чтобы не потревожить свое больное сердце, сердце, стучавшее с такими перебоями, села за руль.

Дома ее продолжал преследовать все тот же незнакомый запах, и она с тревогой отмечала, что он не вызывает у нее отвращения. Почему-то – не вызывает. У брезгливой Норы, привыкшей к запаху стерильной чистоты… Она отправилась в душ, стала раздеваться, продолжая думать о странном приступе, о враче, о сестре. И вдруг опустила руки. Белые ажурные трусики были надеты наизнанку.

Этого не могло быть. Не могло! Нора прекрасно помнила, как тщательно собиралась к маме сегодня утром. Как приняла душ, надела новое белье. Она помнила! И вдруг словно что-то прорезалось в памяти. Не конкретное что-то, а лишь какие-то ощущения. Она раздета, рядом вода, и ее скрутила волна нахлынувшей страсти, которую не с кем было разделить. Нора чуть не взвыла. То, что с ней сейчас творилось, она уже испытывала однажды. Валентин, озеро… Почему же ей кажется, что все это случилось с ней не восемь лет назад, а сегодня? Наваждение? Галлюцинации? Как у сестры?

Когда Дима вернулся домой, Нора лежала в постели под теплым одеялом.

– Я очень плохо себя чувствую, – пролепетала она.

Нора была так потрясена происшествием, что целую неделю после этого пролежала в постели. Дмитрий не на шутку обеспокоился, но она убедила его, что нет ничего страшного, нужно только отлежаться. Все эти дни с ней творилось что-то неладное. Из снов сплетались фантастические картины, пропитанные озерным духом и чужим запахом. Сумасшедшие видения возникали перед глазами, словно реальные воспоминания. Валентин стоял перед ней совсем молодой, со здоровыми ногами, со своим привычно наглым взглядом. Валентин дышал ей в шею. Валентин расстегивал ее блузку…

Нора никак не могла вырваться из этих видений. Не то чтобы не могла – не желала. Ей хотелось, чтобы фантастический сон никогда не кончался. Пусть она тихо сходит с ума. Ах, сестренка! Если ты в своем сумасшествии каждый день тешишься подобными видениями, то еще неизвестно, кто из нас потерял больше. Вспыхнула жаркая ревность к сестре. А вдруг им досталось одно сумасшествие на двоих? Вдруг Нора каждый божий день на протяжении этих лет живет вот в таких же ярких дурманящих воспоминаниях? Плавающие картинки были сейчас реальнее самой лежащей под одеялом Норы, реальнее стен ее спальни.

Нора уплывала в волнах видений все дальше и дальше. Ей было не оторваться от сладких грез. Когда Дмитрий приходил домой, она невпопад отвечала на вопросы или попросту не отвечала ему, боясь спугнуть очередную сладкую волну. Постепенно из обрывочных воспоминаний сложилась полная картина. Да, думала теперь Нора, этот день она провела с Валентином. Пусть мысленно. Хотя как же – мысленно, ведь был еще этот запах, и ее белье…

Но все-таки это не могло быть реальностью. Ведь Нора теперь уже старше его, а привидевшийся Валентин остался таким же молодым, как в тот злополучный день, в тот счастливейший день… Остался таким, каким она любила его, любила до беспамятства. И еще одна деталь – ноги у него были здоровые. Он ведь последние годы ходил на костылях, она не раз и не два встречала его в городе. А тут – абсолютно цел. Она хорошо помнит его ноги… Нора тихо засмеялась. Ничего на свете не существовало, кроме ее воспоминаний…

Неделю Дмитрий присматривался к жене. Ну заболела, пусть полежит. Ну отвечает странно, голос непривычный, интонации. Но ведь человек болен. Чего же от него требовать? Но когда Нора перестала слушать его, когда стала тихо смеяться, уткнувшись в одеяло, он вызвал врача. Врач недолго разглядывал пациентку. Сказал что-то о возможном нервном срыве, рассказал о кризисах, которые случаются с женщинами сплошь да рядом, предложил положить Нору в свой стационар.

– Это заведение не столько лечебное, сколько курортно-санаторного типа. Ей пойдет на пользу. Обследуем тщательно. Витаминчики поколем. Массаж, пенка кислородная. Уверяю вас, через неделю все встанет на свои места…

Нора вернулась через три недели. Привычная, знакомая Нора. Только сияющая, как никогда. В медицинской карточке, которую завотделением дал пролистать Дмитрию, значился только один диагноз – беременность.

– Это все объясняет, – сообщил ему врач. – Женщины во время беременности совершенно непредсказуемы. Плаксивы, капризны, много спят и порой патологически много едят. Моя жена первые два месяца беременности просидела в обнимку с холодильником. А меня на дух не переносила. Это все нормально. Это проходит.

– И что я должен делать?

– Балуйте ее. Берегите. Выполняйте все ее капризы. Только не позволяйте слишком много есть. Иначе она после родов расплывется и из стройной, хрупкой девочки превратится в жирную корову. – В голосе врача зазвенели гневные нотки, и Дмитрий удивленно посмотрел на него. – Извините, все, разумеется, всё знают, но только на собственном опыте…

Дмитрий решил, что некоторое время нужно побыть с Норой дома. Он приготовился к тому, что она поминутно будет высказывать самые бредовые желания, просить его пойти туда, не знаю куда, принести то, не знаю что. Но Нора ничего такого не делала. Она не стала ни капризной, ни раздражительной. Ела и спала столько, сколько обычно. И вся светилась от счастья. «Она любит нашего будущего ребенка. Уже любит», – решил Дмитрий. И от этого возникло к ней необыкновенное уважение, которое он и сохранил на долгие годы, вместо полагающейся любви и страсти.

Нора настояла на том, чтобы Дмитрий вернулся к делам, в институт. Нет, ей ничего не нужно. Разумеется, она справится со всем сама. Нет, она не хочет ничего особенного. Разве только… Ей очень хочется тишины и покоя. Не мог бы Димочка не приглашать своих коллег в ближайшие месяцы. Конечно, Димочка мог бы. Даже с превеликим удовольствием. Вот и замечательно. Все занялись своими делами. Нора снова стала ежедневно бывать у матери, а Дмитрий вернулся к своим баранам. Теперь ему нужно было поднажать – скоро появится на свет маленький человечек. Его человечек. И может быть, хоть его он полюбит по-настоящему… Тогда-то он и построил небольшой заводик по изготовлению подпольной водки. Прибыли сначала казались оглушительными.

Девочку назвали в честь Диминой мамы Анастасией. Роды были тяжелыми. Два месяца после рождения дочери Нора провела в больнице. Что-то такое нашли у нее с сосудами и по женской линии, Дмитрий так и не понял. А вот девочка оказалась вполне здорова, и ему предстояло увезти ее домой.

В назначенный час Дмитрий стоял в приемном покое и с ужасом заглядывал в кулек, который ему только что вручили. Из кулька на него с таким же неподдельным ужасом смотрело крохотное человекообразное существо. Неожиданно существо чихнуло, показав малюсенький розовый язычок, и Дмитрий автоматически сказал ему: «Будь здорова!» С тех пор его жизнь разрывалась между детскими криками и телефонными звонками, горой пеленок и распоряжениями самым близким доверенным, которым позволялось приходить к нему домой.

Когда Нора вернулась из больницы, между Дмитрием и Стасей уже образовалась неразрывная связь. Они уже были не просто папой и дочкой, они были сообществом, прочно спаянным, хотя и непонятно на чем основанном. Она только вздыхала в кроватке, а он уже стоял над ней с бутылочкой. Улыбалась она тоже только папе. Тот безумствовал, строил ей рожицы, и девочка смеялась.

– Брось, дети не смеются в таком возрасте, – устало говорила Нора. – Они еще ничего не понимают. Почитай вон ту книжку, там все расписано.

Но Стася смеялась и все понимала. То ли книжка была устаревшая, то ли Стася не такая, как все.

Нора снова осталась одна. Несмотря на то что Дима, как обычно, сутками пропадал на работе, а она занималась Стасей. Девочка весь день крепко спала, открывая глаза, лишь когда хлопала входная дверь и появлялся отец. Дима, возвращаясь домой, целовал сначала Стаську, а только потом жену. И ни разу в жизни он не изменил этой привычке.

Сначала их контакт был бессловесным. И основывался на «гыках» и «агуках». Но как только Стася заговорила, ее невозможно было остановить. Она не могла уснуть, пока не пересказывала отцу все про листики, камушки, мошек в стакане и прочие радости детской жизни. А он не мог уснуть, если ему казалось, что Стасе сегодня взгрустнулось.

Когда Стася, нет, уже не Стася, Настя, конечно же, стала подростком, длинноногой и неуклюжей, как гадкий утенок, Нору почему-то стали раздражать их отношения. Ей всегда хотелось, чтобы девочка выросла похожей на сестру. Чтобы возместила ей потерю. Ведь это не просто девочка, это дочь сумасшедшего видения «о Валентине», как она теперь его называла. Но Стася, внешне походившая на Нору, то есть на обеих Нор сразу, переняла от отца все – манеру говорить, делая длинные многозначительные паузы, смеяться, кашлять, удивляясь, поворачивать голову, как собака, набок. Она, как губка, впитала его мимику, каждый его жест, и когда гостей спрашивали, на кого она больше похожа, все они в один голос, несмотря на Норины синие глаза, Норин удлиненный овал лица, Норин нос, рот, подбородок, все они, не задумываясь ни на минуту, говорили – на отца.

Но самое главное, самое обидное для Норы было то, что она впитала самый его дух: думала, чувствовала, действовала точно так же. Мечта о дочери-наперснице, которой она на заре ее юности поведает романтическую историю юности своей, расскажет о сестре, о своих муках и об искуплении всех своих грехов, умерла, когда Стасе исполнилось тринадцать. В тринадцать это был уже самостоятельный человек. Ее интересовало все на свете. Она занималась плаванием и каждый год сдавала нормы на все более и более высокий разряд. Не дотянув до кандидата в мастера только одной секунды, Стася неожиданно бросила плавание и с тем же рвением принялась за волейбол. В библиотеке она брала книги сразу всех жанров: Флобер и «Советы юным садоводам» интересовали ее одинаково. По телевизору с одинаковым упоением смотрела футбольный матч, детектив и последние новости. Нора порой наблюдала за выражением ее лица, когда кончалась трогательная мелодрама и начинался матч по боксу. Никаких изменений в лице дочери не происходило: тот же живой интерес, что и ко всему на свете.

В сферу ее интересов входили вечера камерного балета и молодежные дискотеки, философские беседы с отцом и трехчасовое щебетание с мальчиками по телефону вовсе ни о чем, Анна Ахматова по утрам и прыганье через скакалочку по вечерам с жеманно хихикающими подругами. Казалось, Стася была всеядна. Однако это только казалось. Она шла по жизни весело и ничего не принимала всерьез. Участвуя во всем – от всего оставалась в стороне. Располагая к себе людей, она никому по-настоящему не отдавала свое сердце. Весь мир делился на две половины: на Стасю с папой и всех остальных. Остальные не допускались в сердце. И Нора не стала исключением…

 

10

(Феликс)

Теперь Феликс стал компаньоном Корнилыча. У него было чему поучиться. Корнилыч дело знал до тонкостей. Главное, Феликс теперь научился навязывать людям свою волю, о чем так давно мечтал. Нужно было правильно пользоваться словами. Говорить односложно. Просто. Чем проще был приказ, тем скорее его выполняли. Теперь его не интересовали спонтанные реакции людей, его интересовало, насколько точно и четко они делают то, что он им приказывает. Его власть над людьми перешла на новый уровень.

Рассказ Корнилыча о встрече с Дмитрием несколько обескуражил его. «Есть такие люди… неподвластные…» Это спутало ему сначала все карты. Но потом он решил: хорошо, можно ведь не бить сразу прямо в сердце, можно отрезать по кусочку. Сначала лишить близких и друзей, потом работы, потом дома, ну и всего остального. А потом контролировать время от времени, не давать покоя, разрушать все, что тот попытается создать. Вот настоящий ад. И все это нужно делать постепенно, не торопясь, чтобы, пока не затянулась старая рана, успеть нанести новую. Заставить жить в постоянной боли потерь и разочарований.

В свободное время Феликс иногда подъезжал к дому Дмитрия, доставал бинокль, рассматривал лица охранников, наблюдал передвижение людей за окнами. Изучал повадки. Хотел нанести удар потяжелее. В один из таких своих приездов он заметил, что у Норы выпирает живот. Мысли закружились в голове вихрем, он рассмеялся от напряжения и прикрыл ладонями глаза. Дикая мысль, конечно. Но что, если все действительно так? Если это его ребенок? Вот потеха! Получается, что он уже нанес удар. И какой! Подарил им девочку. Девочку, которая не доживет до восемнадцати. Какая трагедия для родителей! Этого, конечно, может не быть, но все-таки весело…

Через год он «поймал» Нору, когда она гуляла с коляской по окрестностям. Пока та смотрела неподвижно в одну точку, Феликс подошел и заглянул в коляску. Девочка была очень похожа на Нору. Похожа так, словно об отце речи и не было, словно Нора родила ее без чьей-либо помощи. «Не ты ли, – думал Феликс, – последняя в роду? Если ты, то недолго тебе мучиться на этом

свете. Если только… Где же та добрая фея, что в состоянии разрушить злые чары? Знал бы, перерезал бы этой фее горло…»

Отцовские чувства не проснулись. Девочка казалась почему-то опасной. Как только Феликс склонился над коляской, безмятежно спящий ребенок вылупил глаза и заорал во все горло. Пришлось отойти, Нора-Нина стала тихо вздрагивать, и «удержать» ее становилось все труднее.

Он рассказал о девочке старику. Тот пожал плечами.

– Ты и придумать не мог бы лучшей мести. Чего еще тебе надо? Во-первых, он всю жизнь будет воспитывать чужого ребенка. Во-вторых, через семнадцать лет его ждет большое потрясение. Но поверь мне – это не твоя девочка. Ни одна женщина такого бы не допустила. Так что выбрось из головы и работай, мой мальчик. Кстати, дельце одно дружок подсунул – обхохочешься…

Дельце действительно было из ряда вон выходящим. Не то, что вокзальная обдираловка граждан… «Сделаешь – озолочу, – говорил Феликсу старинный приятель Корнилыча. – Очень прошу, постарайся».

 

11

(Феликс)

Она сидела в прокуренной гримерной перед зеркалом, потная, запахнувшись в толстый вылинявший махровый халат не первой свежести. Сидела, расставив по-мужицки ноги, распластав жирные ляжки на стуле. Медленно снимала толстый слой грима ватным тампоном. Отклеила ресницы, умылась и снова села перед зеркалом, тупо уставившись в одну точку. Волосы склеились от пота и стояли теперь дыбом. Хороша! Знал бы кто, что эта образина и есть Екатерина Буранова – любимица публики, сверхъяркая звезда первой величины.

Двадцать лет назад она стремительно взлетела на вершину музыкального Олимпа. Ее карьера не вызревала на широких просторах необъятной родины: в гастрольных поездках по колхозам, на целину, на БАМ, по грязной российской глубинке. Ей повезло. В мюзик-холле у нее был маленький номер. Всего пять минут. Но тоненькая девочка с печальными серыми глазами и бюстом четвертого размера приглянулась безнадежно стареющему донжуану, отбирающему «музыку» для юбилея одного из высоких партийных чинов.

Катенька отдала ему свою девственность безропотно, по первому же требованию, но он, выпив от волнения больше обычного, так и не смог сделать ее женщиной. Но зато, то ли испытывая чувство вины, то ли чтобы загладить неловкость, сделал знаменитой певицей в самые короткие сроки.

После банкета Катя снялась сразу в трех музыкальных передачах и приняла участие в четырех концертах, посвященных главным праздникам страны: Дню Военно-морского флота, Международному женскому дню, Празднику трудящихся и Дню Победы. Таким образом в кратчайший срок – с февраля по май – она стала любимицей каждого жителя могучей державы.

Быстрая слава не вскружила ей голову. Она долгое время не могла к ней привыкнуть, не верила, что это именно она, Катя, вызывает бурю восторга у зрительного зала. Ей даже казалось, что произошла какая-то ошибка, что эти люди аплодируют так каждому, выходящему на сцену.

Но через пять лет она привыкла, перестала стесняться и убегать со сцены сразу после своего номера. Меньше времени отдавала репетициям и больше проводила за столами, накрытыми в ее честь поклонниками. Благо от них отбоя никогда не было.

В расцвете своей славы она вышла замуж за одного из своих самых настойчивых ухажеров. Но уже через год ей показалось, что она ошиблась, продешевила, могла бы сделать куда более блестящую партию. Она развелась и снова вышла замуж, на этот раз за человека более состоятельного, хотя и более пьющего.

Второй муж оказался чрезвычайно ревнивым и скорым на расправу. Не раз и не два Кате приходилось замазывать гримом синяки перед выходом на сцену. Ее жалели. Особенно мужчины. Каждый говорил: «А вот со мной бы…» С ними она не знала бы горя. Не знала бы побоев и жила бы как у Христа за пазухой. Катя верила. Оставив второго мужа, она решила не устраивать больше громких помолвок и торжественных свадебных церемоний.

Ее третий муж, с которым она предпочла жить в гражданском браке, был страшно недоволен тем, что Катя не желает больше громоздить в паспорте печати. Полтора года он ныл и требовал, чтобы они наконец оформили их отношения по-человечески. Однако вскоре после регистрации Катю ждал неприятный сюрприз. Оказалось, что у мужа давно уже роман с молоденькой танцовщицей из ее труппы. Катя бросилась к директору, и девушку тут же с позором изгнали. Каково же было ее удивление, когда, вернувшись домой, она застала ту же девушку хлопочущей в кухне, как у себя дома. Муж объяснил, что сегодня подал документы на развод и на раздел имущества. А это его будущая жена. Так что прошу любить и жаловать.

Вцепившись в волосы молодой авантюристке и с остервенением вырывая рыжие крашеные патлы, Катя за ее криками не расслышала, как дверьотворилась и на пороге возникли два добрых молодца в милицейской форме. Они не узнали знаменитую певицу. Без грима ее никто не узнавал. Посмотрели документы, решили, что тезка. Катя попыталась запеть, но дала петуха от волнения и была препровождена в 5-е отделение милиции на основании заявления потерпевшей.

Две престарелые шлюхи отирали ей слезы, пока директор труппы не позвонил куда следует, дождался ответного звонка начальнику отделения и Катю выпустили, взяв не подписку о невыезде, а автограф. Директор привез Катю к себе, выслушал, влил в нее полбутылки коньяку, обласкал и уложил в постель, куда не замедлил явиться и сам сразу же после душа. Он всегда был Кате неприятен – слишком сопел, слишком лыс, слишком стар. Но ей теперь почему-то было все равно. Как только диван перестал скрипеть, директор смачно захрапел, а Катя провела бессонную ночь у окна с пачкой сигарет.

После суда, оставшись в маленькой однокомнатной квартирке вместо огромной трехкомнатной, разделив с мужем пополам каждую тряпку, Катя заметила, что ей не хватает денег. Нужно было купить кухонный гарнитур, нужно было то, нужно было се, а зарплату ей платили большую, но все-таки советскую. Кате снова пришлось преодолеть себя и заночевать на скрипучем диване директора, однако за эту ночь она сумела внушить ему мысль о заграничном турне, пусть даже по социалистическому лагерю, но все-таки заграничном, и подсказала, к кому обратиться и какие кнопки нажать, чтобы получить разрешение.

Последующие три года она не замечала мужчин и судорожно зарабатывала деньги, поменяла квартиру на большую с доплатой, восстановила уют. Теперь можно было подумать и о мужчине, который согреет наконец ее израненную душу. Но, оглянувшись по сторонам, Катя с удивлением обнаружила, что возле нее трутся только ее старые лысеющие знакомые. Ну конечно, она ведь тоже теперь не девочка. Ей уже…

Думать о возрасте было страшно. Ей ведь через год только сорок, а выглядит она на все шестьдесят пять. Кожа лица быстро состарилась, утомленная ежедневными пудовыми слоями грима, полнота, которая еще десять лет назад придавала ей пикантность, теперь делала тело похожим на тесто, поднимающееся на дрожжах. И никто больше не звал ее Катей в труппе. Екатерина Ильинична. И дело было не в ее славе, а в ее возрасте.

Иван, так звали ее директора, пришел после концерта в гримерную, сел и долго молчал. Катя напряглась, почувствовала: что-то случилось.

– В зале свободные места, – зловеще сказал он наконец и с сожалением посмотрел на Катю.

Катя вспыхнула, словно он дал ей пощечину, и сказала хрипло:

– Врешь, сукин сын…

– Вот отчет. Десять билетов остались непроданными.

– Ерунда, ты разве не знаешь, как это делается? Оставили для своих, а потом…

– Я проверю.

«Проверь, проверь, – думала она. – Кассиров своих проверь!»

Она теперь ни в чем не была уверена, кроме своей неувядающей популярности. Слава – это все, что у нее было в жизни. Она теперь оставалась на сцене довольно долго, затягивая время концерта. Благосклонно принимала букеты, подавала руки для поцелуев, подставляла щеки для поцелуев, посылала воздушные поцелуи в черную дыру рукоплещущего зала. Потом снова подходила к микрофону, снова пела, чтобы еще пятнадцать минут после этого наслаждаться аплодисментами.

Слава заменила ей все. Что еще оставалось в жизни? Концерты и посиделки в ресторанах. Да, ее окружали знаменитые люди. Если смотреть со стороны, наверно, это интересно. Но изнутри… Старый пень, сыгравший когда-то роль слащавого интеллигента, которого охмурили западные разведслужбы, рассказывающий каждый вечер один и тот же пошлый анекдот. Стареющая бывшая знаменитость, которую теперь никуда не приглашали играть. Режиссер, который за пьянство был с позором изгнан из театра и теперь считал себя диссидентом…

А куда пойти, кроме ресторанов? Неужели на концерт? Неужели в театр, где знает каждого актера как облупленного? Коньячок, сигаретка и ресторанный быт со временем сделали свое дело. В ее жестах появилась кабацкая развязность, а в голосе – специфическая хрипотца. Но народ на концертах выл от восторга. Великая песенная дива стала ближе и доступнее его пониманию.

Через месяц, проходя в гримерную, она услышала громкие голоса из-за двери Ивана и заинтересовалась, что происходит. За столом сидели гример, ее парикмахерша, декоратор, рекламист. Как только она открыла дверь, все разом смолкли и потупились.

– Что тут у вас? – удивленно спросила Катя.

– Заходи, – мрачно сказал ей Иван. – Все свободны.

Когда дверь за членами «директорского совета», как он их именовал, закрылась, Иван легонько хлопнул ладонью по столу.

– Сборы падают. Такие дела.

– Ты что, белены объелся? – грубо сказала она и тут же села, почувствовав неожиданную слабость в ногах. – Этого не может быть!

– Может. Сегодня полуторатысячный зал был заполнен только на две трети.

– Осень, – выдохнула Катя, теряясь все больше и больше, – грипп…

– Это не первая осень на твоей памяти, правда?

Она подняла на него глаза, полные слез и ужаса.

– Почему?

Он заставил ее снять грим, одеться скромнее и повез на концерт молоденькой восходящей звездочки. Зал был набит битком, люди стояли в проходах. Им пришлось забраться к осветителям и растолкать знакомых из технического персонала, просочившихся на концерт через двойной кордон охраны.

Прослушав две песни, Катя потянула Ивана за рукав. Брови ее сошлись на переносице. Они молча сели в машину и заехали в маленький незнакомый ресторанчик, чтобы ни с кем не встретиться.

– Вот это работа! – сказала Катя Ивану, сделав заказ.

– Что? – не понял он.

– Директор у нее что надо! Сумел организовать полный аншлаг!

– Задница у нее что надо, – резко ответил Иван. – Она на двадцать лет тебя моложе.

Катя поперхнулась вином.

– Уж не хочешь ли ты сказать…

– Хочу. На сцене сорок – старость, предел. Будешь продолжать в том же духе, тебя спишут.

Катя побагровела, встала из-за стола, опрокинув стул, и медленно пошла прочь из зала. Постояв некоторое время на улице, она неожиданно поняла, что Иван вовсе не собирается ее догонять. Это несколько поколебало ее уверенность, но она все-таки поймала такси и уехала домой. Раздеваясь перед сном и вспоминая тонкие руки и стройные ноги молодой певуньи, Катя задумалась на минутку о диете. Но тут же отогнала эту мысль. Зачем это ей, Екатерине Бурановой, первой величине на эстрадном небосклоне Страны Советов?

Через неделю на концерте она услышала незнакомые доселе звуки. Простояв на сцене по своему обыкновению пятнадцать минут и испытав всю гамму сладострастных чувств, которые может подарить только слава, Катя вдруг услышала хлопанье откидных стульев и шарканье ног. Сердце подсказало – это конец. Люди вставали не для того, что аплодировать ей стоя, они вставали, чтобы уйти. Им надоело бить в ладоши. Концерт был окончен. А певица… Ну что ж, пусть стоит на сцене, коли ей так нравится.

В гримерной Катя упала в кресло. Она хотела кричать, но не могла проронить ни звука, хотела плакать, но ни одна слезинка не выкатилась из ее глаз. В дверь без стука вошел Иван.

– Зал был пуст наполовину, – жестоко сказал он и сложил руки на груди.

Тогда она начала тихонько выть. Скулить, как побитая собака. Иван достал бутылку водки, налил полный стакан, протянул ей. Она выпила и только тогда захлебнулась рыданиями.

– Что же делать, Ваня, что делать? – вскрикивала она.

– Я подожду, пока ты успокоишься, – сказал он.

На то, чтобы успокоиться, ей потребовалось полчаса. Ей всегда было трудно прекратить начавшуюся истерику.

– Сейчас на Западе творят чудеса, – тихо сказал Иван, заставляя ее прислушиваться к своим словам. – Ты их актрис видела?

– Я… я не понимаю.

– Орать не будешь?

– Нет.

– Обещаешь?

– Обещаю.

– Тебе нужно сделать что-нибудь и с лицом, и с торсом. Вот посмотри, мне адрес дали – клиника доктора Кларса. У нас, в Европе, рядом. Всего месяц – и ты как новенькая. Не хуже той молодухи…

Он не договорил. Катя забыла свои обещания. Дверь за ним давно закрылась, а вслед ему еще долго неслась грязная, площадная брань.

За последующие несколько месяцев труппа полностью обновилась. Профессионалов переманивали, на освобождающиеся места приходили дилетанты, но зато ярые поклонники Бурановой. Иван тоже собирался податься к какой-нибудь молодой звезде, но у них уже были такие же молодые и шустрые антрепренеры и директоры. Он тоже был для звезд безнадежно стар и остался за бортом – тонуть вместе со стареющей Бурановой, которую больше никто не хотел слушать.

Ему бы плюнуть и податься на пенсию, но Иван строил огромную двухэтажную дачу из семи комнат, собираясь переехать туда через годик, оставив квартиру сыну и внукам. Дом был подведен под крышу, отделочные работы только начались… Иван отпустил рабочих на неделю, сел в пустом недостроенном доме, обложился бутылками водки и запил. Пил он всегда один. На банкетах и в ресторанах с Катькой позволял себе только рюмашку. Но это так – баловство. А теперь пил и плакал, глядя на голые стены, расхаживал по комнатам, соображая, где бы стоял большой шкаф, где горка, где мог бы поместиться спальный румынский гарнитур. Пил и проклинал дуру Катьку, и просил Бога, чтобы образумил толстую старую идиотку.

Через два дня водка кончилась, а долгожданный покой в сердце так и не вернулся. Тогда Иван запер дом и отправился вниз, к станции, не рискнув сесть за руль. Через двадцать минут в городе, на вокзале, он, основательно затарившись аж четырьмя бутылками, нос к носу столкнулся со старинным дружком сестры своей Маруси – Корнилычем. Столкнулся и сразу протрезвел. Тут же в затуманенном мозге сквозь пелену двухдневного пьяного угара прорвался сестрицын голос: «Он, Вань, все может. Вот все на свете, ей-богу! Ты бы видел, как он дочке мужа сбегшего вернул!..»

Иван Корнилычу чуть ли не в ноги бухнулся – помоги! Тот привел его к себе, выслушал внимательно, нахохотавшись всласть, потребовал за услуги три тысячи и велел ждать. Вернулся через какое-то время с молодым черноглазым парнем.

– Он поможет!

– Хорошо. А мне что делать?

– Ничего. Хотя погоди. Зачисли его в штат осветителем. Только условно, конечно. Освещать он тебе ничего не будет. А потом жди. Через месяц к тебе твоя лахудра сама прибежит и сама адресок больницы попросит.

Иван бросился на радостях домой – звонить рабочим, чтобы продолжали отделку. По дороге он раздавал обалдевшим гражданам водку из сумки, и те долго стояли, крепко сжимая горлышко бутылки, и, глядя вслед седому безумцу, никак не могли понять: что же такое у человека должно было случиться?

Оренбург был городом, с которого начинались гастроли Бурановой по стране. Она терпеть не могла никаких перемещений, но звание народной артистки обязывало хотя бы раз в два года показываться жителям глубинки.

Сидя перед зеркалом в провинциальной гостинице, Катя терла виски – с утра мучила кошмарная головная боль. Похоже, придется перенести концерт. Вряд ли она продержится на сцене полтора часа даже под фонограмму.

И все-таки какой мерзавец этот Иван, думала она, доставая пригоршню конфет из коробки. Фигуру ему подавай! Формы! На свою жену бы полюбовался. Она, пожалуй, килограммов на сто уже тянет. Вот на ней бы свои собачьи эксперименты и проводил. Так нет же, ей – зачем? Ему эта груда женских телес ох как нравится! А Катя, значит, худей. На такую, значит, никто смотреть не хочет. Мерзавец! Может быть, отпустить Ивана на все четыре стороны? Взять на его место человека солидного, который сумеет поддержать ее славу на достойном уровне.

Головная боль не проходила, и она спустилась в ресторан. Хорошо все-таки, что ее не узнавали без грима, можно было не опасаться косых взглядов официанток. Она заказала пятьдесят граммов коньяку, кофе и бутерброд с ветчиной. Сонная официантка поплелась на кухню, а Катя тем временем рассматривала редких посетителей. Молодая парочка, негр-студент в грязной джинсовой куртке, пьет, похоже, со вчерашнего дня, молодой человек с черными глазами…

Катя словно провалилась куда-то. А потом с глубоким вздохом «о-о-ох!» выплыла из провала за столик, на котором уже стоял ее заказ, а напротив сидел тот самый молодой человек и рассказывал какую-то грустную историю.

– А-а-а… – перебила его Катя.

– Да?

– Что-то я отвлеклась, извините.

– Вы забыли, как меня зовут? Костя. Костя-осветитель.

– Ах да.

Костя продолжил свой рассказ, а Катя смотрела на него, слегка покачиваясь под его взглядом, как в полусне. Ей и в голову не пришло подумать о том, что это за человек и откуда он взялся. Сон, который она видела, глядя на Костю, был удивительно сладким, она не в состоянии была противиться этому сну.

– Ну всего доброго, – сказал он наконец, поднявшись. – Через полчаса репетиция, вам, наверно, нужно готовиться.

– Удивительно, – медленно сказала она.

– Что?

– Голова не болит. – И посмотрела на рюмку коньяку, к которой даже не притронулась. – Вы будете на репетиции?

– Конечно!

– Ну тогда – увидимся…

На репетиции Катя превзошла саму себя в лучшие годы. Она не ходила по сцене – порхала, как большая птица с грустными глазами.

– Потрясающе! – говорил ей Иван часом позже в гостиничном ресторане. – Но, дорогуша, ты бы не растрачивала себя так впустую-то. Ты бы лучше на концерте…

Он не успел закончить. Катя первой заметила, как вошел Костя. Они посмотрели друг на друга. Катя поднялась и пошла ему навстречу, широко раскрыв руки. Очнулась она уже в его объятиях. Ей было немного неловко за то, что не сумела сдержать себя, но Костя, кажется, нимало не смутился. Он уверенно сел за их столик, сыпал комплиментами, смотрел с восхищением на Катю… «Голос подлинной молодости и красоты», «весна нашей жизни». Он понимает, Костя. Она по-прежнему молода. В душе ей все еще восемнадцать. Душа женщины никогда не стареет. Он так молод, а очарован именно ею, сорокалетней Катей, а не какой-нибудь смазливой девчонкой. Очаровывает душа, тело – только оболочка. Какой же дурак этот Иван!

Она намекнула Ивану, что хорошо бы ему отправиться поискать черта лысого, и он, как ни странно, сразу понял ее и испарился. Этот вечер для Кати стал началом новой жизни. Они недолго еще посидели в ресторане. Кто-то все-таки узнал Катю, к ней бросились за автографами, стали аплодировать. Они потихоньку выбрались из ресторана, но бежать было некуда: незнакомый город щедро поливал улицы дождем. Повсюду, как мертвые тела, лежали осенние листья. Катя позвала его к себе. Или это он предложил подняться к ней – она не могла вспомнить. Да и какая разница? Главное, что их желания совпали. Во всем.

Ночь пролетела на одном дыхании. Наутро, проснувшись рядом с букетом алых роз, Катя не могла припомнить ни одной детали, кроме щемящего и переворачивающего душу удивительного чувства полного, абсолютного восторга и счастья. Это был тот редчайший восторг, который ей никогда не давался. И еще появилась уверенность в том, что все будет именно так, как ей хочется, а не иначе.

«Господи, – подумала Катя, сладко зевая, – как хорошо, что я дожила все-таки до этого часа. Как хорошо, что не миновала меня настоящая, чудная любовь. Наконец-то она пришла. Сколько же лет я ждала ее? Какое счастье, что я не успела состариться… Или?..»

Несмотря на заверения Корнилыча, Иван не был до конца уверен в том, что парень знает, что делает. Неделю он вообще ничего не делал. Все ходил, присматривался. Что-то в нем Ивана раздражало. На попа он был больше похож, чем на человека, который способен убедить Катьку предпринять что-нибудь с ее раскабаневшим торсом.

Когда она вдруг прибежала на сцену и начала вести себя совсем как девочка, Иван что-то почувствовал. Влюбилась? Да Катька и влюбляться-то толком не умеет! Ему ли не знать! Всех ейных мужиков наперечет знает. С каждым пил, каждый ему в жилетку плакался, каждому нос утирал. Она ж фригидная. Лежит в постели – бревно бревном. Какая тут любовь? Не дышит, не стонет и никаких вольностей не дозволяет. Во всем дура!

В ресторане она снова его удивила, когда ломанулась всей своей громадой на бедного мальчика. Стоит, жмется к нему. Неприлично. Люди вокруг, наверно, подумали, что мамочка сыночка увидала. Потом она намекнула – мол, дуй отсюда. Он на мальчика посмотрел, а тот глаз с нее не спускает… Неужели не противно будет с такой старой да жирной? О Господи! Кинут они его вместе, и он же, старый пень, в дураках останется!

Иван ушел, как прогнали, только недалеко ушел. Потерял доверие к молодцу черноглазому. К ней поднялись, черти. С шампанским, с двумя бокалами. А через полчаса из-за двери что началось… Стоны ее, аханьки всякие. Да Иван такого отродясь не слышал! Что этот бес молодой, интересно, с ней делает? И гудение все какое-то. Говорит ей он что-то, не умолкая. Интересный мужик: когда баба под тобой так стонет, про всякие слова забудешь. А этот жужжит и жужжит. А она аж заходится. Прямо в голос орать стала.

Не выдержал Иван, осмотрелся да и приник к замочной скважине. Видно только кровать одну. На кровати Катька лежит голая. Глаза зажмурены, сама себя по бокам оглаживает и стонет. А мужика-то на ней и нет. А позы принимает – будто есть. Неужто извращенкой стала?

За мыслями этими Иван слишком уж лбом на дверь подналег, дверь распахнулась, он в комнату ввалился. А тут его кто-то сзади за шиворот ухватил и на ноги поставил, дверь закрыл. Стоит возле Ивана Костя-осветитель да все говорит, говорит чушь какую-то, не умолкая. Мол, ох как хорошо тебе, девочка моя, мол, как тебе хорошо! Одетый стоит, говорит скучным тоном, но от каждого его слова Катька как чумная на кровати ворочается… А Костя теперь в два раза тише, ей в самое ушко: «Спи спокойно, красавица моя. Все у нас с тобой будет хорошо. Вот только молодой я слишком для тебя. Помолодеть бы тебе годочков на двадцать. Ах какой бы мы были парой – загляденье…» И все в таком же роде. Иван слушал-слушал и сам на стуле засыпать стал.

Через какое-то время растолкал его Костя-осветитель, велел за цветами сбегать, ей под бок положить. А сам встал, посмотрел в последний раз на дебелую примадонну, поморщился и ушел.

Иван понял теперь наконец, о чем ему сестра Мотя говорила. Такие, как Корнилыч да этот Костя-осветитель, действительно все могут. Не люди они – колдуны…

На утреннем концерте Екатерина Буранова отказалась от фонограммы и пела так, как никогда. Обомлевшие провинциалы задыхались от восторга, орали «бис» и «браво» и стоя аплодировали ей после концерта битых полчаса. Катя выходила к ним с высоко поднятыми руками, склонялась в поклоне чуть ли не до самой земли, пела еще и еще. На вечерний концерт Иван продал за бешеные деньги дополнительно пятьдесят входных билетов. И на следующий день телеграфом отправил деньги жене – расплатиться с рабочими.

Теперь Катя обнималась и целовалась с Костей не таясь. В труппе поползли слухи, что не за горами очередная бурановская свадьба. Но когда гастроли подходили к концу, Костю неожиданно призвали в армию, на переподготовку. Куда – не сказали. Писем писать не разрешили. На два месяца. Сначала Катя плакала несколько дней, а потом поняла, что эти два месяца и для нее не должны пройти даром. Она пришла в кабинет к Ивану и плотно закрыла за собой дверь:

– Ну, где там твой адресок?

Иван ошалело посмотрел на календарь. С тех пор, как он зачислил в штат труппы осветителя Костю, прошел ровно месяц…

 

12

(Феликс)

Феликс, пробатрачив на Корнилыча шестнадцать лет, начал подозревать, что старик бессмертен. Калеки шептали, что он уже вторую сотню лет разменял, а все как новенький. Но и его час пришел. Корнилыч оказался не вечен. Он гас как свеча, пламя жизни выплясывало последние замысловатые па, но глаза уже были обращены в потусторонний мир. Он твердо решил умереть в одиночестве, то есть в своей комнате, в привокзальном притоне, а не на руках у родной дочери. С ней он бодрился. Раз в две недели его умывали, одевали, везли к родственникам, чтобы те не беспокоились. Возвращаясь, Корнилыч снова ложился в постель в ожидании смертного часа.

Но старуха с косой к нему не торопилась. Застряла где-то по дороге. В доме царило напряженное молчание. Цыгане перестали орать песни по вечерам, девки не водили сюда больше клиентов, калеки перестали ругаться и вот уже месяц пили на кухне тихо, так что слышно было шуршание тараканов в углу. Феликс читал старику Новый Завет по его просьбе, отгоняя образ сумасшедшей старухи, неожиданно возобновившей свои преследования.

Чтение настолько увлекло Феликса, что он и не заметил, как старик отошел в мир иной. Он читал с вдохновением. Столько чувств былых, глубоко упрятанных, потаенных всколыхнуло в нем это чтение. Он опомнился, только дочитав до конца «Послания Апостолов» и взглянув на старика, закрыл глаза.

За дверью, там, в напряженной тишине квартиры, ждали его решения. Либо Феликс уходит, а значит, общая кормушка разваливается, либо он теперь становится главным, а значит, все будет по-прежнему. Феликс не торопился. Нужно было многое обдумать. Чтобы не привлекать внимания, он продолжал вполголоса читать, не понимая теперь смысла, думая лишь о предстоящем выборе. Денег, которых он скопил на привокзальном общем деле, ему хватит как минимум на несколько лет. А потом, потом он всегда сможет раздобыть их. Высокие воровские технологии плюс его талант способны прокормить не одного человека.

Что-то всколыхнулось внутри. Что-то давно забытое, сладко-терпкое… А может быть, остаться здесь? Королем в этом убогом королевстве. Полновластным хозяином привокзального дома. Он мог бы расширить дело, сменить половину старой гвардии на молодежь. Мог бы…

Но с каждой минутой в нем рождалось и крепло совершенно новое чувство. Он все еще никак не мог узнать его, но искорки этого чувства уже бродили в теле, перемешиваясь с кровью, пробегали по жилам и накапливались в сердце, будоража предвкушением чудесного пробуждения. Феликс замер, прислушиваясь к себе. В комнате повисла звенящая тишина. Городские звуки умерли, квартира хранила гробовое молчание. Только большие настенные часы хрипло тикали в углу.

Незнакомое чувство росло и ширилось, делая тело легким, словно воздушный шар, создавая иллюзию внутреннего полета, готового в любой момент перейти в полет настоящий, поправ все законы физики относительно земного притяжения. Окончательно созрев, чувство выплеснулось из сердца все сразу, ударило в голову, закружило. Опьяняющее чувство свободы, вот чем оно оказалось. Свободы безграничной, которой Феликс никогда в жизни не обладал, никогда не распоряжался.

Он вышел из комнаты, бледный от осознания полной независимости. Обитатели квартиры стояли в коридоре против своих комнат, стояли, видимо, с тех пор, как прекратилось его чтение, и все как один смотрели на него. Цыгане исподлобья, теребя ремни, девки с ужасом, готовые разреветься или расхохотаться, как только он откроет рот, калеки – профессионально-умоляюще, выставив свои культяпы. Феликс останавливал взгляд на каждом отдельно, потом вошел в комнату, оставив дверь открытой, и услыхал за спиной шелестом прошедший вздох. По одному люди начали входить к старику. Девки тихонько заскулили – скорее о себе, чем о Корнилыче, которого они так мало видели в последнее время. Калеки привычно крестились. Простившись со стариком, все снова перевели взгляды на Феликса.

Он резко захлопнул книгу, бросил в ноги покойному. Присмотрелся. Старик будто ухмылялся. Уж не над Феликсом ли он потешается с того света? Не над его ли вновь обретенной свободой? «С Богом тягаться собираешься?» – спросил его как-то старик и захохотал. Откуда ему знать было? «Отключал» он иногда своего компаньона, проверял, что у того в мыслях, чем живет, чем дышит. Вносил свои коррективы. Вот почему так мучил Феликса страх в первое время, вот почему двери квартиры стали неприступным бастионом, за который не распространялись даже его мечты.

Феликсу хотелось снять голову с плеч и хорошенько прочистить от стариковского мусора. Хотелось выпустить остатки рабской крови, омрачавшие радость освобождения. Он с наслаждением всматривался в лица приживалов, упиваясь краткосрочной властью преемника. Вот они стоят, жалкие и зависимые, готовые жить по его указке в этом убогом клоповнике. Нахлынуло едкое ощущение власти, затуманило ясность свободы.

Феликс бросил взгляд в окно, но стекла запотели от общего дыхания, и в запотевших стеклах расплывались пятна уличных фонарей. Что-то не так. Он снова оглядел приживалов. Деньги – вот кому они служат. Вот зачем он им нужен. Останься он с ними, власть его будет мелкой и неполноценной. Свобода его будет ущербной и искалеченной.

Нет, он никого не пожалел. Пусть живут как хотят. Шестнадцать лет ничего не значат. Он ничего им не должен. Он свободен. А они – рабы мятых пятирублевок. Феликс пошел по коридору к двери, вышел, закрыл осторожно за собой. Прислушался: в квартире по-прежнему стояла полная тишина. Он спустился навстречу ночному вокзалу, купил две бутылки дешевого крепленого вина и поехал домой, где столько лет не был…

Большое овальное зеркало в коридоре отразило человека с экзальтированным взглядом. Острый нос, выпирающие скулы, черная щетина с серебристыми волосками. Отражение изобразило его больным, заблудившимся. Едва переступив порог, Феликс вдруг заплакал и тут же разозлился на себя за проявление такой неслыханной, а главное, ненужной и неожиданной слабости. Стоял в коридоре, не сняв пальто, махал в воздухе кулаком, словно грозя невидимому призраку, отирал слезы, капающие с подбородка. Потом закрыл лицо ладонями, сел на корточки, прислонившись к стене, наплакался и успокоился.

В маленькой квартире, куда столько лет никто не заходил, стоял такой знакомый еще с детства запах, что воспоминания о матери моментально обрели плоть и кровь. Казалось, она сейчас выйдет из кухни, вытирая руки о передник, поцелует привычно в лоб, потребует сразу же переодеться.

Феликс прошел к шкафу, открыл его, выудил из стопки спортивные брюки, натянул, удивился тому, что коротки слегка, да и тесноваты. Сверху аккуратно сложенной лежала его послушническая ряса. Он вспомнил свои честолюбивые мечты и рассмеялся. За что он наказан? Что за силы отняли шестнадцать лет его жизни, превратив в тупую серую крысу, выползающую каждый день на вонючий вокзальный перрон? Родовое проклятие? За убийство, свершившееся четыреста лет назад? Но он-то здесь при чем?

Всю ночь Феликс пил вино и плакал о своей несложившейся жизни, проклиная Корнилыча на все лады. Он делал это только для того, чтобы не думать о другом. Дух матери был где-то рядом и все чего-то ждал от него…

Жить в квартире, рядом с призраком матери, талдычившим о ее предсмертной просьбе, о сибирских небылицах, было невыносимо. Ему казалось, что стоит только успокоиться, посидеть в мирной тишине, подумать – и все сложится само собой. Он перестанет быть серой крысой и вернет себе человеческий облик, возвратит утраченный рай.

Но чем дальше, тем сложнее было вспомнить то время, когда он еще не знал о своем даре, не знал истории семьи, не знал Корнилыча. Слоняясь по улицам, Феликс чувствовал себя изгоем. Ему были непонятны ни обычные человеческие разговоры, ни целеустремленное движение людей по тротуарам. А может быть, и не было никакого рая в его жизни? Он проводил ночи без сна, ворочаясь с боку на бок. И не было у него ничего, о чем можно было думать, что можно было любить, из-за чего беспокоиться. Однако тревога, поселившаяся в его душе с последним вздохом старика, била теперь через край. И никуда от нее было не деться.

Стремясь порвать с прошлым и начать все заново, он продал квартиру и купил неподалеку от города большой генеральский дом, вернее усадьбу: гектар земли, заросший лесом, и несколько старинных, тронутых мхом построек. Здесь безвылазно он провел зиму. Зима стояла суровая, солнце почти не появлялось, снег лежал высотой в человеческий рост, белые макушки сугробов наполовину завалили окна первого этажа. Феликс пытался начать жизнь заново. Почти восемнадцатичасовая темень за окнами заставила его позабыть счет дням. Он уже не мог сказать точно, полдень ли сейчас, вечер, утро.

Волосы его отросли до плеч, появилась бородка с вкраплением инея седины. Бегающий взгляд, доставшийся по наследству от былой профессии, сменился спокойным, чуть, может быть, уставшим. Постоянная внутренняя борьба делала глаза сияющими, заставляя их светиться скупой, сдерживаемой слезой. Он снова полюбил себя, узнавая какие-то черты допривокзального отупения, доматеринского безумия.

В рясе дома оказалось ходить гораздо удобнее, чем в тесном спортивном костюме. А там как-то само собой появились в руках старый его молитвенник, Библия. Дни потекли спокойнее. Душа перестала трепыхаться, как белье на ветру, и тихо уснула под шорох снежинок за окном.

Как-то забежала вечером соседка. То ли действительно кошка у нее пропала, то ли любопытство свое удовлетворить по поводу нового соседа. Да так и ахнула, увидев Феликса. Монах в их краях объявился! А какой интересный-то, видный, статный. Через два дня послышалась Феликсу какая-то возня на крыльце, вышел он, а на пороге в лукошке яички куриные, сала кусок домашнего, молока бутыль. Посмотрел он, две дорожки следов к его калитке ведут, а там две женщины пожилые в белых платках стоят, крестятся.

Через неделю пришли звать к умирающей, молитвы над ней почитать, грехи простить. Феликс отнекивался, а мужики только по карманам шарят, деньги суют: «Не откажи! Здесь на пятьдесят километров ни одной церкви!» Взял Феликс книги, какие положено, и целый день над восьмидесятисемилетней старухой псалмы распевал. Вставал ненадолго отдохнуть да ладана в кадило подбросить, свечи новые зажечь. Да так увлекся, что и не заметил, как старуха села в кровати и креститься принялась.

Родственники ее, конечно, не очень обрадовались неожиданному возвращению с того света, но молва о чудесном монахе враз облетела всю округу. Говорили уже не об одном чуде, а о чудесах регулярных и многочисленных. Говорили: только посмотрит на паралитика – тот уже пляшет, только темечка коснется слепого – тот видит, глухие – слышат, хромые – бегают. Да что там, из мертвых воскресил! Виданное ли дело?

И потекли потоки просителей. Дороги к дому Феликса вмиг расчистили. Входили по одному, а два-три человека еще на улице топтались обычно. Первое время Феликс пытался отвертеться от посетителей. Три дня держался – никого не принимал. Но народ стоял у его ворот и днем и ночью, несмотря на двадцатиградусный мороз. Погреются у соседей – и снова на посту. На четвертый день Феликс не выдержал. Позвал одного. Усадил. Приказал смотреть прямо в глаза. Поймал, подержал немного и выпроводил, не сказав ни слова. Человек вышел совершенно обалдевший, но ничего путного на расспросы ответить не мог. «Болит чего?» – спросили его. «Нет». И толпа потянулась к дому. «Что-то меня этак вот… коснулось… – рассказывал каждый вышедший, – только вот словами такого – ну никак не скажешь…»

По утрам на крыльце свежее молоко, соленья домашние, маринады, бабки пироги несли, грибочки сушеные, кто побогаче – деньги приносили, под полено клали, поскольку Феликс ничего не брал. Деньги его не интересовали. Больше интересовала собственная растущая слава. Роились в голове разные планы: свою церковь построить, стать во главе. Безумное честолюбие, упрятанное на многие годы в сером привокзальном существовании, выбиралось наружу и расправляло мятые крылья.

«Они сделают все, что я скажу, – думал Феликс, рассматривая из укромного места со второго этажа небольшую толпу, жадно поглядывающую на его окна. – Они пойдут за мной до конца». Он еще не знал, куда поведет их, не решил, рассматривать ли их как свою паству или как свое войско, а может быть, как то и другое одновременно.

К весне он, избалованный вниманием, перестал осторожничать, стал капризным и резким. На доме водрузил большой белый крест. Принимал посетителей в комнатке со свечами и курящимся ладаном, от концентрации которого было трудно дышать. Стены убрал фиолетовыми драпировками, на центральной стене поместил крест. Все это производило впечатление на входящих. Еще у входа они начинали озираться, тяжело дышали и, как только переводили взгляд на Феликса, проваливались в тяжелое состояние транса.

Этот момент Феликс переживал необыкновенно остро, потому что тоже проваливался, ломая лед здравого смысла, проваливался в лабиринты безумия. Ему была дана такая власть над человеком, что зарабатывать с ее помощью деньги, добывать себе хлеб насущный в виде приношений дурными бабами соленых огурцов было просто унизительно. Такую власть хотелось испытать на прочность. Сможет этот человек убить по его приказу? Бросится ли с обрыва? Забудет ли собственных детей? Власть очень хотелось испытать, только вот страх еще сдерживал последние остатки разума, не давая сверзиться в пучину кошмара.

Откуда такие фантазий? – никак не мог понять Феликс, просиживая долгими вечерами в одиночестве в комнате, наполненной свечами. Он не думал о том, как от них избавиться. Он пытался отыскать их корни, найти им оправдание. В середине весны он уже боялся не справиться с их натиском, не устоять. Даже пришла однажды мысль – попробовать, а потом кинуть дом и бежать куда-нибудь… хоть к привокзальным свои крысам – авось не разбежались еще.

Его не найдут. Никто не знает, кто он и откуда. Да и опыт оставаться незаметным за плечами надежный. Не подведет. Мания абсолютной власти завладела его помыслами безраздельно. К апрелю он дошел до точки и окончательно решился. Оставался пустячок – смотаться к привокзальным крысам и сообщить, что он передумал, что он возвращается. А там – как получится, по обстоятельствам. Не век же ему возиться с больными бабками да тетками, надоели. Потом он, может быть, придумает что-нибудь покруче. Какую-нибудь такую аферу сочинит, где все будет держаться на его волшебном даре. Мир вздрогнет! Феликс думал об этом и испытывал почти плотское удовольствие от одних только мыслей…

В привокзальном клоповнике жизнь текла своим чередом. Ему были рады. Но не как спасителю – как гостю. Все были сдержанны, памятуя его предательство. Назад не звали.

– Как вы? – спросил он старого цыгана.

– С Божьей помощью, – ответил тот твердо.

– И кто же у вас нынче в роли боженьки?

Все молчали. Феликс оглядел присутствующих. Те прятали глаза. Знали – только попадись ему, выпотрошит, все сам узнает. Он знал почти всех. Кроме разве что молодой, удивительно красивой цыганки, облокотившейся о стену у самой двери. Столько на ней было навешано всяких побрякушек, столько ленточек, браслетиков, тряпок, что глаза разбегались. «Э нет, голуба!» – понял Феликс. Это поплыло сознание. Он откинулся, стал смотреть в глаза цыганской принцессе. Та зажмурилась, выставила вперед руку – хватит!

– Неужели она?

– Я.

– Слабый у тебя взгляд.

– Не тем сильна, – ответил ему тихо старый цыган.

Молодая цыганка оттолкнулась от стены, подошла к столу, села. Остальные, как по команде, поднялись и разом исчезли.

– Что тебе нужно? – прищурившись, спросила она. – Мне говорили, ты их бросил. Только оставь свои штучки, оставь. – Она поморщилась и на минуту отвернулась.

– Просто так зашел.

– Нет, не просто. Королем зашел. Гордость впереди тебя бежала. Не тяни, говори.

Феликс был страшно раздосадован тем, что у вокзальных, судя по всему, так хорошо шли дела, что никто о нем не жалел и, похоже, даже не вспоминал. Ему не хотелось говорить с этой пусть и необыкновенно красивой, но черномазой девкой. Ему не хотелось верить, что вся компания теперь смотрит на нее как на хозяйку.

– Если отсидеться понадобится…

Цыганка понимала с полуслова, отвечала быстро:

– Ненадолго пущу. За работу, конечно. Но жить – не рассчитывай. Мы с тобой не уживемся.

– Откуда… – Феликс поднял брови.

– Я человека за версту чувствую. Мне проверять не нужно. Все?

– А чем ты… – Он все-таки не удержался.

– Не твое дело. Но умею много. Хочешь, погадаю тебе?

– Не хочу.

– Погадаю, – решительно сказала цыганка, доставая из складок одежды новые лощеные карты и разбрасывая по столу, добавила: – Тебе нужно, у тебя лицо… – она поморщилась, – плохое…

– Я пойду. – Феликс решил хоть так унизить эту девку, мнящую о себе бог весть что.

– Неприятности на пороге. Сейчас, завтра, надолго. До самой смерти… скорой…

– Что ты несешь?.. – начал было Феликс, но женщина неожиданно отключилась, откинулась на стуле, закатила глаза, задергалась.

Он вскочил. Схватил чайник, плеснул воды, хотел позвать кого-нибудь, открыл дверь, но тут она заговорила глухо и отчетливо:

– От собственной дочери смерть примешь… от руки ее… скоро!

И смолкла, уронив голову.

– Дура! – закричал Феликс. – Идиотка!

Он хлопнул дверью, вышел в коридор, попытался закурить и никак не мог достать сигарету из пачки – до того руки дрожали. Старый цыган тем временем прошел на кухню, поднял женщину легко на руки, отнес в комнату и вернулся к Феликсу.

– Предсказывала?

– Чушь несла!

– Чушь, говоришь? Косого помнишь?

– Ну.

– Она ему быструю смерть предсказала. Он в тот же день на рельсы упал. Нет его больше, – развел руки старик.

– Все равно чушь. Нет у меня дочери, ты же знаешь.

– О, как сказать. Наше дело мужское. Может, у тебя не одна – десять дочерей.

– Не может, – сказал ему Феликс с расстановкой. – Я к женщинам…

И вдруг закачался, выронил горящий окурок.

– О! – сказал цыган. – Видишь? Вспомнил.

В глазах поплыли черные точки. Феликс вспомнил.

Его женщин можно было пересчитать по пальцам. Раз, два, три. И все. Больше их быть не могло, это он знал точно. И по крайней мере две из них могли родить дочерей…

Феликс мало интересовался девушками в юности. Грубое подростковое вожделение от просмотра «стыдных» картинок, от подглядывания в раздевалке его никогда не посещало. Тело было глухо к прикосновениям коленей одноклассниц, к виду беленьких трусиков под задравшейся юбкой. В десятом классе и после все его помыслы были связаны с монастырем, поэтому ухищрения соседки-студентки, пытавшейся соблазнить его, тоже не увенчались успехом.

Мужская его сила, которую впервые измерила Лялька, оказалась незначительной. Вялость процедуры совокупления порой доводила ее до слез. Лялька родила мальчика, такого же нежизнеспособного, как и его любовь, и тут же исчезла из его постели и из его жизни. Поэтому Лялька отпадает.

Была еще эта странная Нора-Нина. Маньячка. Ни одна женщина не производила на Феликса такого впечатления. Никому не удалось так завести его. Секс был подогрет чувством мести, поэтому и удался на славу. Тогда впервые в жизни он почувствовал себя полноценным мужчиной. Глупое чувство, скотское. Человек, обладающий его даром, не нуждался в том, чтобы самоутверждаться еще и в качестве скотины. Это удел несостоявшегося ни в чем самца. Нора… Вряд ли она родила после этой единственной встречи. Чудес не бывает. А вот Катя Буранова, с которой он провел целый месяц, вполне могла бы…

Вернувшись домой, Феликс не обратил внимания на то, что у его ворот никого не было. В последнее время не проходило дня, чтобы не являлась целая стая просителей. Но сейчас ему было не до того. Он поднялся на чердак и стал рыться в старых журналах и газетах, которых там была уйма. Перечитав тонну желтой прессы, он знал о Кате практически все.

Ее называли звездой номер один, несмотря на то что ей было хорошо за пятьдесят, а голос за последние годы несколько осип.

Любой телевизионный проект без нее считался неудачным и мелким. Она занимала первое место по сборам, ее концерты проходили и по сей день при полном аншлаге.

Лет пять назад она вышла замуж за молодого итальянца, сына миллионера-макаронника. Ее Марио был на двадцать пять лет моложе, и в течение года их брачная фотография украшала все газеты и журналы. Феликс даже поразился – как много можно написать о таком пустяке, как свадьба. Затем в семье звезды начались скандалы, и бульварные газетенки целиком и полностью отдавались этой сладкой теме. Катю обвиняли в супружеской неверности, а ее молодого супруга – в излишней, хотя и справедливой, жестокости в отношении соперников.

Садист-макаронник был профессиональным костоломом. Любой, кто прикасался к его жене, оставался с перебитым носом или переломанными ногами. Хотя, собственно, прикасался – не то слово. Спид-газета называла эти прикосновения «лапаньем» и печатала фотографии в качестве доказательств. Многие пострадавшие подавали на Марио в суд, но до заседания дело ни разу еще не дошло. Вмешивался отец Марио и выплачивал пострадавшим значительные суммы, которые заставляли их тут же забыть обо всех своих увечьях.

В связи с этой особенностью свекра Бурановой появилось много охотников за легкими деньгами. Теперь случалось, что на каком-нибудь официальном приеме к Кате подкатывал незнакомый молодой человек и, едва начав разговор, брал за грудь. Затем гордо подставлял Марио свой нос, а его отцу – свой карман и через несколько месяцев, подлечившись, открывал на деньги макаронников собственную фирму или развлекался в лучших казино с девочками, больше подходящими по возрасту.

Недавно Катя с Марио снялись в художественном фильме, призванном оправдать в глазах публики их постоянные семейные скандалы. Веселый репортер признавался, что уснул в кинотеатре через полчаса после начала сеанса, но еще через полчаса его разбудили громкие всхлипывания зала. Мелодрама, столь откровенно изобразившая интимную сторону супружеской жизни молодых, потрясла стареющих женщин, наводнивших кинотеатр, а Катины смоделированные опытными дизайнерами – пластическими хирургами – и щедро раскрытые широкой публике телеса удивили даже видавшую виды молодежь. Звезда была реабилитирована почти на три месяца.

Феликс перерыл всю прессу и нигде так и не нашел упоминания о детях Бурановой. Возможно, это было упущение прессы, возможно, Катя ребенка скрывала. Необходимо было проверить, как оно на самом деле.

Феликс купил билет на концерт, удивившись его потрясающей воображение цене. На сцене, в гриме Кате можно было дать лет двадцать. Пела она теперь гораздо хуже, чем тогда, когда он ее слышал в последний раз. Хотелось поскорее выйти, поискать Ивана. Феликс надеялся, что он по сей день не выпустил из своих цепких коготков песенную диву. Но выйти оказалось не так-то просто. Проходы были забиты теми, кому директор, как всегда заботясь о собственном благосостоянии, продал входные билеты. Вот Катя спела последнюю песню и высоко вскинула голову. Зал зашелся аплодисментами и криками. Две молодые девицы около Феликса, обнявшись, плакали навзрыд, остальные, глядя стеклянными глазами на сцену, требовали еще песен. И было совершенно ясно, что, если Катя больше петь не будет, все они попадают замертво. Катя смотрела в черный зал, протягивая руки вперед, и петь пока не собиралась…

Феликс вспомнил, как наблюдал за ней во время гастрольных поездок, как она выходила в зал и вот так же упивалась собственным триумфом, собственной властью над людьми. Ему не хватает такой же власти? А почему бы и нет? Кто сможет помешать ему? Кто в силах препятствовать музыканту с дудочкой вести за собой к обрыву стаю крыс? Он оглядел зал. Крысы, вот кто они. В их безмозглых головках Катя задействовала центр удовольствия, вот они и беснуются. Оргазм толпы. Безмозглые крысы. Кто может помешать ему повести их за собой туда, куда ему захочется?

У виска вдруг судорожно и больно забилась жилка, от неожиданности Феликс приложил руку ко лбу и закрыл глаза. Перед глазами всплыло смеющееся лицо девочки. От ее смеха кровь в жилах останавливалась…

Он пробивался сквозь толпу как одержимый. «Поймал» администратора, заставил отвести к Ивану. Тот сначала замахал руками на непрошеного гостя, но, приглядевшись, так и сел:

– Зачем ты здесь?! Не дай Бог, она увидит.

– Неужто не забыла?

– Это она хорошее быстро забывает. А оскорбление готова носить в душе до гробовой доски. Не уверен, что глаза тебе не выцарапает… Ты зачем пришел?

– У нее дети есть?

– Поздновато заволновался…

– Так есть? – Феликс повысил голос и попытался зацепить Ивана взглядом.

– Ну-ну, не надо, родной. – Иван выставил вперед руку и отвел взгляд. – И так все расскажу. Бесплодна она. Ни разу в жизни не беременела…

Только на следующее утро Феликс с удивлением отметил, что не было никаких просителей. Крынка молока, правда, все же стояла одиноко под дверью, но больше ничего не было. Может быть, морозы тому виной? Метель выла второй день, от ветра ломались ветки деревьев, провода бились друг о друга, рассыпая в снег фонтаны искр.

Теперь Феликс готов был реветь вместе с ветром. Одиночество ему было не по силам. Для одиночества нужно иметь большой запас прочности внутри, а в его душе царил полный хаос. Только обрывки воспоминаний поднимали со дна его усилия. Так ветер поднимает с земли пепел и рассеивает по округе. Он не находил смысла в воспоминаниях – это все равно, что читать пожелтевшую прошлогоднюю газету без волнения и всякого интереса.

Мысли о незнакомой и опасной дочери не давали ему покоя. Он с большим неудовольствием вспоминал, как когда-то пошутил Корнилыч над судьбой его врага и его гипотетического чада. Он тогда смеялся беспечно, чересчур беспечно. Это все – Корнилыч. Он полностью подчинил его волю, да так, похоже, и позабыл вернуть значительную ее часть, отправляясь на тот свет. А теперь – кто знает, что там за девочка выросла? И если она знает о своей участи, то не пожелает ли ее избежать? Пережив отца…

Эти мысли доводили его до бешенства. С какой стати ему бояться семнадцатилетней девчонки? Да она ведь и понятия не имеет о том, кто ее отец. Если уж она и захочет «пережить» своего отца, то уж не его, конечно, а Дмитрия. Это было бы замечательно. Это было бы лучшей местью с его стороны, да вот только завывания метели не смолкали, и душа разрывалась на части.

Как только снежная буря улеглась, солнце тут же растопило выпавший снег. Феликс отправился посмотреть на свою дочурку. Что гам за монстр такой вырос, и в чем же его сила? Почему мысли о дочери вызывают у него животный страх? Что в ней ужасного?

Ему пришлось ждать долго, половину дня, прежде чем она показалась в парке со школьной сумкой через плечо. Нужно бы подойти поближе, может быть, даже поговорить, решил Феликс, внутренне собравшись и приготовившись поймать ее взгляд. Девочка шла навстречу ему и вдруг, когда их разделяло метров тридцать, остановилась, сморщилась, словно от боли, согнулась пополам и схватилась руками за бок.

Это еще что такое? Феликс решил, что сейчас самое время прохожему поинтересоваться, что же случилось с девочкой, и ускорил шаг. Но Настя резко повернулась и пошла обратно. Сначала она еще держалась за бок, но потом боль, видно, отпустила, и она почти побежала по дорожке.

Феликс опешил. Что бы это значило? Может быть, действительно что-то случилось, и она решила вернуться в школу, зайти в медкабинет? Он шел за ней, твердо решив дождаться ее у школы. Неожиданно Настя снова ухватилась за бок и резко свернула вправо с дорожки, посыпанной гравием, и месила теперь грязь модными сапожками. Феликс потерял терпение и ускорил шаг, собираясь нагнать девочку. Она не видела его, потому что ни разу не обернулась, но, несмотря на это, петляла по парку так, словно играла с ним в кошки-мышки. Он ускорил шаг – она побежала. Феликс остановился, и Настя замедлила шаг.

Он еще несколько раз пытался подкараулить ее в парке. Прятался за высоким кустарником, пытался затеряться в толпе прохожих у школы, сидел в машине. Но все безрезультатно. Она ни разу не приблизилась к нему ближе чем на двадцать метров. Что это? Понимает она, что делает, или это случайность?

Феликс был взбешен. Его способности утрачивали всякий смысл рядом с этой девчонкой. Значит, с отцом он ничего не может сделать, потому что тот не поддается, а с дочкой – потому что она чувствует его за версту лучше любой собаки. Значит, ничего он с ними сделать не может? Феликс стиснул кулаки. Времени оставалось в обрез – в октябре Насте исполнится восемнадцать. Да и обещание, данное матери, пора выполнить.

Три долгих дня Феликса никто не беспокоил. А на четвертый явилась сердобольная старушка с крынкой молока и рассказала, что были попы, приезжают они обычно раз в год – крестить, исповедовать. Говорили про него дурное, что, дескать, он не монах никакой, что не присылали сюда никого. А что он самозванец или чего хуже – расстрига. Народ им про чудеса, а они – про шарлатанство. Запретили к самозванцу ходить, поселили в душах страх.

– А вы, стало быть, не поверили?

– А мне все одно – кто ты. Монах настоящий или не настоящий – какая разница. Я ведь не один день под твоими воротами простояла, все слышала, что люди рассказывали. Такие чудеса простой человек творить не может.

– Ну, спасибо.

– Сила тебе дана немалая, но распорядиться ею с умом нужно. Ты бы потолковал с моим сыночком…

– О чем?

– Ты потолкуй, сам поймешь. Он тебя давно дожидается. И знаешь, это даже лучше, что ты монах-то ненастоящий, – добавила бабка, выходя.

Вслед за ней и сыночек появился. Дядька лет так под пятьдесят, толстый, лысый, круглый. Как вошел, Феликс, опасаясь подвоха какого от попов, «поймал» его тут же у двери, чтобы, если что, выставить сразу. Мужик застыл сначала, глаза вытаращил, а затем речитативом понес какую-то тарабарщину. Слова свистели как пули, но без всякой цели и смысла. Феликс сначала решил, что он молитву читает. Только вот не знал он такой молитвы. Да и странная была молитва, слова совсем не церковные, не Божьи проскакивали. Что-то современное, что ли, придумали?

Отпустил Феликс дядьку, тот постоял немного, отошел, но взгляд его остался таким же оловянным.

– Меня прислали за вами.

– Кто же прислал?

– Братья. Мы вас много лет ищем…

– Меня?

– Вас, вас. Очень у вас это здорово получается! – с восторгом заявил дядька.

– Вы от кого? Из какой-то секты, что ли?

– Что вы! – Мужик замахал руками. – Какие секты! Скажете тоже… Наша организация никакого отношения к сектам не имеет. – Мы занимаемся духовным воспитанием общества. Существуем вполне легально. По всей России филиалы.

Феликс с подозрением посмотрел на мужика. Одет он был вполне добротно, но вот тупость, разъевшая черты лица от рождения, заставляла сомневаться в том, что такой человек годится в духовные наставники для общества. Хотя говорил он гладко, как по писаному Рассказывал о деятельности своей организации, о поездках по стране, о работе с молодежью. «Надо же, – думал Феликс, разглядывая странного посетителя, – мужик мужиком, а манеры как у интеллигента. И жестикуляция, и тон. Интересная, должно быть, организация, если они из такого… материала делают такие вещи!»

– …И приглашает вас на одно из таких заседаний руководитель нашего северо-западного отделения, глава питерского центра Людмила Павловна Воскресенская. В субботу, в пять. – Он протянул Феликсу красиво оформленный пригласительный билет. – Будем ждать, приходите обязательно. А после Людмила Павловна вам все и объяснит подробно.

– Постараюсь, – сказал Феликс.

– Не отказывайте. Вам понравится. Это как раз то, что вам нужно.

В субботу Феликс отправился по указанному на пригласительном билете адресу. В фойе Дома культуры он принялся внимательно изучать собравшуюся публику. Люди были разные – от детей до пенсионеров, от полковников в форме до разодетых и ярко раскрашенных молоденьких девиц. Однако объединяло всех выражение превосходства на лице и тупой, остекленевший взгляд. Вскоре все разместились в большом комфортабельном зале, и в наступившей тишине на сцену вышли мужчина и женщина. Женщина встала к микрофону, мужчина – на край сцены, лицом к залу. Она говорила, а он все это время жадно впивался глазами в лица слушателей.

Смысл ее речи был поразительно темен. По крайней мере, Феликс так и не понял, что же это за сборище, в чем же состоит его особая для него прелесть, и какие цели оно перед собой ставит. Отдельные фразы типа «Мы пронесем наш огонь от океана до океана» или «Мир опомнится и очищенный с нашей помощью…» предполагали активный характер организации и говорили о широкомасштабности ее устремлений. Люди сидели, не шевелясь, и смотрели вперед как завороженные. Вытянув шею и слегка приподняв голову. Исключение составляли разве что совсем маленькие дети. Только они порой вертели головой, разглядывая то собственные ногти, то напряженно застывшие спины соседей.

После произнесенной речи оратор предложила разойтись по секциям и продолжить работу по очищению своей души, «ибо пламень, который в ней должен разгореться и со временем опалить все человечество, нужно хорошенько разжечь». «И кто только ей пишет такие бессмысленные речи!» – со вздохом подумал Феликс, собираясь уходить. Но на выходе из зала к нему подошел тот самый мужчина, что стоял, широко расставив ноги, на сцене.

– Вас просит Людмила Павловна.

Он провел его сложной системой коридоров и коридорчиков, открыл дверь в кабинет, и Феликс нос к носу столкнулся с докладчицей, которая только что произнесла со сцены бестолковую речь.

– Здравствуйте, Феликс Олегович Соловьев, – с расстановкой произнесла она, по-мужски протянула руку ладонью вверх и накрыла его ладонь сверху другой рукой. – Здравствуйте.

Она потряхивала его руку в своих и пристально всматривалась в лицо. Феликс не собирался «ловить» ее, но так уж вышло, слишком пристально она всматривалась в его глаза, слишком подалась вперед, все в ее приветствии было слишком, и Феликс не удержался, стал втягивать ее взгляд. Неожиданно она закрыла глаза и отпустила его руку.

– Достаточно, – произнесла она с легкой улыбкой. – Все это вы мне продемонстрируете, но в свое время.

Она вышла из кабинета и вернулась с рослым молодым человеком.

– Вот, – сказала она Феликсу, – пожалуйста.

Все выглядело так, словно Феликс пришел устраиваться на работу, а директор фирмы решил проверить его деловые качества. Ситуация его немного раздражала, немного смешила, но все-таки было интересно, что это за люди и что им от него нужно, поэтому Феликс не торопясь подошел к парню.

Через минуту парень напрягся так, что со лба покатился градом пот, а рубашка под пиджаком насквозь промокла. Он полез в карман, вынул оттуда несуществующий предмет и пошел в сторону коридора. Феликс, ничего не понимая, пошел было за ним, но как только дверь за молодым человеком закрылась, Воскресенская, широко улыбаясь, преградила ему дорогу.

– Достаточно. – Это, кажется, было ее излюбленное словечко.

На этот раз она произнесла его по-женски мягко, почти как заботливая жена.

– Мало ли куда он пойдет…

– Пойдет куда надо. Все под контролем. Везде наши люди. Через несколько минут мы узнаем результат.

– Какой результат?

– Начнем по порядку, хорошо?

Она с ловкостью фокусника выудила из своей прически одну-единственную шпильку, и волосы волной рассыпались по спине. Людмила Павловна тряхнула головой, сняла очки и из дамы неопределенного возраста превратилась в молодую холеную женщину-вамп с жестким взглядом.

– Это мой камуфляж. – Она весело кивнула на шпильку и очки и нажала одну из разноцветных кнопок на пульте.

В ту же минуту вошел знакомый уже Феликсу мужичок и, не глядя на него, поставил на стол две дымящиеся чашки чаю.

– Угощайтесь, – протянула женщина. – Чай особый, тибетский.

И сама первая потянулась к чашке вытянутыми губами, сладко зажмурившись. Феликс тоже пригубил напиток. Вкус был слегка горьковатым, незнакомым. Что, интересно, они заваривают? Какой-нибудь зимний сбор тибетских одуванчиков?

Выпив ровно половину чашки, Людмила Павловна наконец оторвалась от своего занятия и внимательно посмотрела на Феликса.

– Пейте, пейте, – сказала она, и ему пришлось сделать еще несколько глотков. – Вы пейте, а я буду рассказывать. Мы давно заметили, что люди не в состоянии усваивать истину, – здесь в глазах ее мелькнули оранжевые огоньки, – в том виде, в котором она существует. Чистая правда – она же и голая правда, не так ли? А у нас не любят голых – это предосудительно и непрестижно. Вот и приходится прикрываться тряпками, которые теперь в моде, раскрашиваться, маскироваться. И вдумайтесь, для чего все это? Только для того, чтобы по капле влить в эти почти мертвые, иссохшие души живительную истину.

Она расстегнула две верхние пуговки блузки, показав в разрезе некоторую часть голой правды о себе, сняла пиджак, и Феликс, если бы не видел всего этого своими глазами, никогда бы не узнал в этой раскованной очаровательной диве того синего чулка, который только что монотонным голосом вещал со сцены нечто совершенно бессмысленное. Ее превращение из убогой тетки в обворожительную женщину настолько захватило его, что он не сразу осознал: смысл ее речей по-прежнему темен, объяснения ничего не проясняют. Но теперь у него появилось страстное желание понять…

– О какой истине вы все время говорите? – осторожно спросил Феликс.

– Вы умный человек. – Она наклонилась к нему через стол, и ее «полуголая правда» стала гораздо очевиднее. – Вы ведь понимаете или по крайней мере чувствуете, что истина – она одна. Есть люди, которые понимают это. И мне кажется, вы один из них.

Феликс вдруг ощутил, что несколько секунд назад перестал дышать, что легкие его сейчас разорвет. Он резко выдохнул и прикрыл глаза. Похоже, она поймала его ненадолго. Нужно быть осторожнее. Он выпрямился, посмотрел на нее в упор, но она тут же встала и, покачивая бедрами, прошла к окну, продолжая между тем свой монолог:

– Теперь я точно знаю – вы один из нас. В одиночестве мы все – ничто. Нас, как ветхие маленькие суденышки, накроет волна безысходности. Ограниченные люди погубят нас, в конце концов мы склоним колена перед бездуховностью и пойдем у нее на поводу. Впрочем, во все века и времена именно так и было. Величайшие умы, – она повернулась теперь к нему лицом и, изгибаясь, как огромная змея, пошла в его сторону, – величайшие умы человечества вязли в косности общественных отношений. Они, – Людмила стояла совсем рядом и смотрела на него сверху вниз не опуская головы, одними только глазами, – они ничего не смогли сделать. Но теперь мы вместе. Мы нашли друг друга, и теперь тупой толпе уже не смять нас, нет, теперь ей придется подчиниться нам.

Она медленно опускалась перед ним на колени, как змея сворачивалась кольцами, демонстрируя ему весь свой великолепный торс – точеные широкие бедра, тонкую талию, две наполовину обнаженные розовые сферы, белую лебединую шею, нежный подбородок, глаза.

Это было как укус змеи – когда глаза Феликса встретились наконец с ее глазами. Он понял, что снова затаил дыхание, выдохнул резко, но на этот раз уже не мог собраться с мыслями, а в изнеможении откинулся на спинку стула. Вошли трое мужчин. Дива, ничуть не смущаясь их присутствием, пристроилась Феликсу на колени и продолжала говорить:

– Теперь мы заодно. Мы будем диктовать наши условия всему миру. Мы овладеем умами толпы, умами политиков, бизнесменов. Мы будем тайно править миром. Да мы уже правим. – Ее голова раскачивалась на длинной шее вправо, влево, так что Феликсу она все еще казалась змеей, готовой к смертельному прыжку. – У нас много дел. Нам нужны люди. Не простые люди, нет. Они не подходят для правления. Нам нужны люди такие же, как мы. Люди, чувствующие истину. Я рада, что ты пришел, чтобы присоединиться к нам.

Она резко встала с его колен, из его горла снова вырвался задержанный воздух, он закашлялся, но сознание стало проясняться.

Воскресенская посмотрела на одного из мужчин, и тот сказал:

– Слов нет. Все точно.

Она быстро перехватила удивленный взгляд Феликса и подошла к нему на этот раз очень официально, и в ней снова угадывалась тетка со сцены:

– Я рада, что вы именно тот человек, который нам нужен. Я рада, что братья не ошиблись. Теперь ты наш брат. Ничего не бойся. Отныне твои враги – наши враги. А значит, мы раздавим их так же, как расправляемся со своими. – Она усмехнулась немного криво.

Она махнула рукой, и мужчины молча вышли.

– А теперь послушай, Феликс. Это твой членский билет. Будем считать, что он уже оплачен. Хотя вступительные взносы в нашей организации платят большие. Но ты – совсем другое дело. Этот билет откроет тебе любые двери. Положи его в нагрудный карман корешком вверх и иди хоть в мэрию, хоть в приемную президента, проси любые ссуды в банке, снимайся в кино, делай все, что душе угодно, – любые двери будут для тебя открыты, и повсюду будет гореть зеленый свет. Только помни, все это до тех пор, пока ты наверху, – взгляд ее стал невыносимо жестким. – В нашей организации существует своя иерархия. Есть те, кто правит, а это практически боги, есть те, кем управляют – это наш подручный материал, с помощью которого мы собираемся завоевать весь мир. Те, кто сегодня сидел в зале, – только материал. Ты пока – полубог. Тебе еще предстоит кое-что сделать для того, чтобы прибиться навсегда к богам.

– Что я должен буду делать?

– А вот теперь ты мне ужасно нравишься. Честное слово, Феликс. Даже представить себе не можешь! Я рада, что ты рвешься в бой. Хорошо. Заеду за тобой через неделю, будет дело. А теперь прощай. – Она снова протянула ему две ладони, взяла в них его руку и несколько раз встряхнула.

Феликс шел по коридору неуверенно, чувствуя, как до сих пор кружится голова. Но сердце его было наполнено удивительно сладким и странным ощущением, чем-то очень похожим на счастье. Сладким и пряным…