(Раста фор ай)

Вот мы спрыгнули и покатились – по мягкой обочине МКАД со скоростью пешехода. До ближайшего съезда в город три километра, а там хорошо бы места знать, приятель, хорошо бы места знать, где мы. Их, в принципе, всегда хорошо знать, а тут и подавно: ночь, дождь, МКАД обочина – всей Москвы обочина – МКАД.

Дождь как стена, и мы под ним, как под водой. Как на дне, в смысле.

МКАД несется, вылупив фары и сжав от скорости зубы, перед глазами только ночь, и дождь, и красные фонари. Вода разбивается вдребезги о тупые лобовые, пенится под колесами, и остаются белые силуэты на асфальте. Машина проехала, силуэт держится миг, а после белой пеной стекает на обочину – к нам.

– Толик, у них ограничение по скорости сто километров в час, ты слышишь? Они тебя просто не видят!

Это я оборачиваюсь и кричу в темноту. Силуэт Толика, пьяного в брызг

Толика с протянутой для стопа рукой, качается где-то там, за дождем.

– Идем, не надо! – зову его снова.

Мы пни, мы верстовые столбы на этой чертовой автодороге. Наша скорость – ничто по сравнению с их. Они нас не видят, ты понимаешь, приятель? Не видят три мокрые пня с рюкзаками. На нас даже ничего нет, что бы отражало их свет. А нам еще столько до дома топать.

– Эй, ну вы куда поперлись, мать вашу? – Ночь рвется в пьяной

Толиной глотке. – Стойте, черти! – Ночь рвется на визг.

Бросаю взгляд на Рому – он идет спокойно, чуть улыбаясь, одними губами повторяя свою песню.

– Мелкая, смотри только, чтоб он не упал, – бросает.

Мелкая – это я, это они меня так называют, не по росту или объему, просто я их всех младше – вот и все.

Оборачиваюсь на Тольку – вроде идет. Качается, в землю смотрит, рюкзак перекошен, но идет. Чему-то даже смеется, с кем-то будто еще разговаривает.

Ночь несется, МКАД несется, и мы на ней – верстовые столбы. Что-то щелкает во мне, как иногда бывает, и вижу вдруг все и сразу, и не изнутри себя, а сверху – будто с моста или облака: вот идут трое, я

– Мелкая, Рома-Джа и Толик, поэт и художник. Правда, сейчас это просто пьяный чувак, который тащится сзади. МКАД – чертово колесо в разноцветных лампочках иллюминации. У Мелкой (это у меня) тысяча и одна косичка встали дыбом от холода. С бритой Толькиной головы потек недомытый коричневый грим, и у него лицо, как у спецназовца на задании в джунглях. А Рома, рыжеволосый наш дрэдастый Рома-Джа, такой сейчас мокрый, худой, спокойный и жалкий, что похож на Христа.

Растаманский Христос, тощие дрэдины липнут к лицу, он несет свой рюкзак, полный там-тамов, и запах ганжи висит позади него в мокром воздухе.

От Ромы всегда пахнет ганжей. На то он и Джа.

– Ну ты идешь? – ору я и оборачиваюсь, оборачиваюсь и натыкаюсь на

Толю и на его запах – запах рома и дорогого коньяка, которыми он упился на халяву. Ох, успел же ты упиться, приятель, и даже холодный майский дождь никак не промоет тебе мозги.

– Не кричи, – говорит Толик тихо. В шуме и воде можно говорить так вот тихо, если стоишь нос к носу. – Иди.

Он делает шаг на меня, я отскакиваю и иду дальше. Слышу его крик:

– Ромыч, а Ромыч! А у той песни вообще конец был? Ну у той, что мы последний час там стучали?

Рома улыбается и топает дальше.

– Ну Ромыч, чего ты молчишь, а? Как там его – растафорай, Ромыч!

Толик вспоминает, перевирая, слова и ржет за нашими рюкзаками.

– А они не промокнут? – спрашиваю Рому, кивая на рюкзаки. Там наше все – джембе, там-тамы и большой кпанлого – африканские барабаны. У них толстое красное дерево ног и белая кожа. Они похожи на круглые табуретки, бочонки или столики из летних кафе. Они пахнут Африкой и ганжей. Хотя нет, это Рома пахнет ганжей, а барабаны – Ромины, вот и все.

Интересно, бывает ли в Африке такой потоп, под который могут попасть барабаны?

Рома улыбается и молчит, одними губами напевая свою бесконечную растаманскую песню, бесконечную растаманскую мантру.

Джа даст нам все, правда, Ромыч?

Я люблю его песни и его барабаны. Рома всегда очень и очень спокойный. Даже под травой спокойный и немного задумчивый, никакого дурацкого смеха и глупых выходок. Медитативный такой растаман, который в вечной своей ганжевой медитации познал главную истину раста: Джа даст нам все. За это я его очень люблю.

Барабаны появились в нашей коммуне в начале этой зимы. Коммуна – это огромная квартира на Якиманке, сталинская квартира с бесконечными коридорами и потолками, которую снимает каждый, кто хочет. Сколько там живет человек, знает только Рома, потому что он ее хозяин. Он ее сдает и там же живет. В нашей комнате. Точнее, в его, конечно, комнате, но кроме него там еще четыре человека, в том числе я, а я сплю на антресоли. Впрочем, в таких квартирах антресоль – как второй этаж, и мне там нравится.

Всю зиму наша комната училась стучать на барабанах африканские ритмы. Толик и я оказались в этом плане самыми продвинутыми. Мы выучились стучать основные ритмы, а Рома делал под них прекрасные, неповторяющиеся, неожиданные ритмические рисунки. Целую зиму мы так веселили соседей, а как сошел снег, понесли свою Африку на Кузнецкий мост – зарабатывать деньги.

Не прошло двух недель, как нас заметили. Подошла тетя, положила в красно-рыжую Ромину шапочку сотню, подозвала его и сказала:

– У вас постоянный состав, или вы только сейчас собрались?

– Постоянный, – кивнул Рома-Джа.

– Дай свой телефон. Мы устраиваем корпоративные вечеринки, через недельку у нас будет тема – туземцы. Мы пригласим туда тебя и твою группу.

Рома кивнул и дал наш якиманский телефон.

Через недельку тетя не позвонила, а позвонила через две. Была суббота, вся коммуна сидела дома, у Толика с его живописью случился творческий кризис, и он стонал, что хочет уйти в запой, но нет денег, а я читала Керуака у себя на антресоли. Роме было легко нас собрать и повезти на “Щелковскую”.

Что значит “корпоративная вечеринка”, никто из нас не знал. Барабаны перестукивались меж собой в наших рюкзаках, пока ехали в метро. Толя спрашивал у Ромы-Джа, дадут ли нам там выпить.

Рядом с метро, у кинотеатра “Матрица”, нас ждал черный фольксваген, который поехал далеко за МКАД. Мы с грустным Толькой сидели сзади,

Рома пытался говорить с водителем: это у него автостопская привычка

– говорить с водителями. Но этот был немой и не отвечал на вопросы.

“На самом деле это бритая горилла”, – сказал Толик потом.

Нас привезли к белому непроницаемому забору. Одна стена его перевернулась, и машина въехала в пустой чистый двор. Белые стены небольшого дома были обсажены живой изгородью, еще голой и неприветливой. Стеклянные двери крыльца разъехались при нашем приближении. За дверью стояли две борзые собаки из бронзы, поджарые, легкие, беспокойные, в натуральную величину. Внутри дома все было бело и скромно, но это была особая, позолоченная скромность.

Нас ввели в большую комнату, где все место занимал стол, как для малого тенниса, только раза в три больше. На нем сидели девушки, тоненькие и красивые. Загорелые до смуглости, смазанные какими-то кремами, отчего у них кожа отражала яркие лампочки. Одна – настоящая мулатка. Они были одеты легко, точнее, они были слегка одеты в какие-то тряпочки, которые символически изображали одежды туземцев

Африки. Человек десять мужчин и женщин с лицами профессионалов на работе делали им прически, макияж, маникюр и педикюр. Девушки одевались, смеялись, все громко разговаривали. Это было какое-то буйство шоколадной, блестящей, утонченной, пахнущей сладким красоты, которая бросилась нам в глаза, стоило только войти.

– Вот блин, – выдохнул Толик.

– Это кто? – спросили нас.

– Музыканты, – ответили за нас.

– Это к гримерам, – сказали нам, и мы пошли в угол стола.

– Будете играть негров, – сказала женщина, что нашла нас на

Кузнецком мосту. Это была толстая женщина из самого шоколадного солярия, на ее шее, руках и ногах звенели золотые кольца. Она была гигантская, шумная и праздничная, как богиня плодородия в засушливой сельве.

– А пожрать нам дадут? – спросил Толик. Он озирался с лицом арестованного пролетария накануне Великой Октябрьской.

– Позже. – Женщина скользнула по нему взглядом. – Двести долларов вас устроят? – сказала утвердительно Роме-Джа. – Очень хорошо, что у вас это, – кивнула на дрэды. – Ему бы тоже такие не помешали, – Толику.

– Я сбрил вчера, – буркнул он.

– Костюмы вам дадут. – Она оглядела меня. – Ей такое же сделать – на волосы – можно, – закончила с паузой. – Танцевать будешь? – Я мотнула головой. – Всю одеть, – постановила она.

Рому уже замазывали коричневой краской.

– Это случайно не дерьмо? – деликатно поинтересовался Толик, понюхал баночку и со вздохом закрыл глаза. – Ладно, чего не сделаешь ради бабок.

– Чтобы было такое, нужен парафин, – кивнула я на дрэды. – Но я не дамся, меня с основной работы уволят.

Гримерша кивнула и стала заплетать на моей стрижке “под мальчика” тысячу и одну косичку. Мне дали зеленую хламиду из льна и покрасили почти черным. В косичках были разноцветные ленточки. Руки измазали до локтей и просили не поднимать, иначе свободные рукава хламиды свалятся на плечи. В зеркале отразился обгоревший ежик.

– Гоу, растаманас, гоу! – скомандовал Толик, страшный, будто террорист, и мы пошли из комнаты в зал, обвесившись там-тамами. Мы не знали, что с нами будет, и руки у меня вспотели. Только Рома-Джа был спокоен, и его рыжие дрэды по-над крашеным лбом качались в такт игравшей в нем музыке.

Мы сели на пол в зале – комнате для приема гостей – и стали играть.

Мы играли привычно хорошо и потихоньку оглядывались. Зал был украшен под хижину в сельве – хижину вождя всех африканских племен, давно продавшего половину своих подданных в рабство. На полу стояли деревянные статуэтки слонов и жирафов, на стенах висели ритуальные маски. Все это было крашено жирными африканскими красками. Диван и пол были устелены чем-то, что имитировало солому. Мы сидели под настоящей пальмой в кадке. Слушали нас те самые худенькие девочки.

Мы играли, и ничего не происходило. Девочки зевали, кидали в свои рты виноградины и кусочки фруктов, строчили sms, болтали. Они сначала казались мне непонятными, потом я к ним привыкла – обычные девчонки, тоже, поди, где-то учатся. Одна мне даже понравилась. Она была сама невысокая и почти без загара. У нее были большие глаза и маленький ротик с таким особым, чуть хищным прикусом, от которого она немного картавила. Она подрагивала ножкой в такт нашим ритмам, у нее были босые пальчики, а тонкая лямочка от подошвы обвивала худую щиколотку, и белый каблучок, как зуб-амулет, качался ритмично на уровне моего лица. Мы с ней улыбались и кивали друг другу. Я совсем успокоилась и поняла, что девочки тут – такая же мебель, красивые экзотические штучки, как мы. Только неясно, для кого все это.

Зрителей видно не было.

Вошла, звеня и перекатываясь всеми своими загорелыми волнами, наша тетка. Оценила все сразу – девочек, нас и прочую атрибутику, подошла к Роме и сказала:

– Вы играйте громче и дольше. Всю музыку в раз не выплевывайте.

Сейчас они покушают и сюда придут. После вас еще музыканты будут, вы на разогреве.

Потом шепнула что-то девочкам и открыла в дальней стене дверь.

Оттуда полился шум мужских голосов и запах еды. Толик перегнулся над барабаном, чтобы заглянуть туда.

Прошло еще время, девочки стали выключать свои мобилы, меняться лицом и, пританцовывая, уходить в ту дверь. Чуть раскачиваясь, полузакрыв глаза, Рома запел какую-то простую растаманскую песню. Мы с Толиком словили ритм и принялись зажигать.

Раста фор ай, вил би форэве лов энд Джа. Энд растафорай!

Девочки стали возвращаться, цокая каблучками, смеясь и мелодично позвякивая всеми висюльками на себе. За ними входили, продолжая дожевывать еду и незавершенные разговоры, мужчины в строгих костюмах. Девочки садились на диван, потом вставали, начиная танцевать, увлекали за собой мужчин, но те были еще в заботах своих дел и не готовы к танцам.

Моя девочка была там самая веселая, подбегала, снимала нас на камеру в своем мобильнике, смеялась и спрашивала меня: “А это тг’удно? А г’уки еще не устали? А вы где-то учились?” Я улыбалась, она убегала и снова смеялась. У нее было очень хорошее, простое лицо, я представила ее в джинсах, майке и бейсболке и поняла, что мы могли бы подружиться.

Я так на нее загляделась, что не замечала, что мы играем.

– Ромыч, а у этой песни конец есть? – услышала шепот Толика. Рома продолжал покачиваться и петь. У него были совсем закрыты глаза.

Говорят, после определенного момента трава становится не нужна: человеку просто всегда хорошо. Джа даст нам все, правда, Ромыч?

Наконец с улыбкой и звоном вплыла наша тетя, блестя загаром и зубами, и шепнула Роме, чтобы мы закруглялись. Рома тут же оборвал ритм, встал и пошел к выходу. Мы закончили растерянной дробью.

Сразу на наше место потянулись другие музыканты, настоящие негры, и у нас челюсти отвисли от удивления: это были очень хорошие джазмены, мировые звезды.

– Какие же бабки им надо дать, чтобы они вспомнили историческую родину? – хохотнул Толик, когда рот его все же закрылся. – Блин,

Ромыч, продешевили мы с тобой.

Рома смотрел улыбаясь, на его губах еще крутилась его песня.

Толик ошибся: ребята играли джаз. Мы, официанты, горничные, гримеры и повара в фартуках толпились у неплотно прикрытой двери в зал и слушали. Работники переговаривались, сравнивая эту вечеринку и предыдущие. Мы ненадолго убегали, чтобы смыть с себя грим, и возвращались к двери. Толик сумел закорешиться с поварами с кухни и официантами из бара, ходил с полным фужером, а потом позвал нас в гримерку – там на одноразовых тарелках ждало жаркое.

– Учитесь, растаманы, – победно сказал он. – И Джа даст вам все.

Пока мы ели и слушали африканский саксофон, в гримерку вплыла тетя, сунула Роме две бумажки и направилась к двери.

– Мадам, а когда нас увезут? – крикнул ей вслед Толик. – Время позднее.

Тетка обернулась с непоколебимым лицом.

– Шофер поедет домой, – молвила, наконец. – Найдите его, он вас до

Москвы подбросит.

Толик присвистнул:

– Ну, ребята, я пошел шофера ловить. А то неровен час…

Мы вернулись к двери. Я безумно завидовала в тот момент девочкам.

Они лицом к лицу сидели с такими звездами! Ведь это настоящие музыканты, живая классика! Они хоть понимают, как им повезло? Дверь в зал была двойная, между створками – щель, и я мечтала протиснуться, чтобы увидеть зал, музыкантов и восхищенное лицо моей девочки. Я была уверена, что оно восхищенное.

Я протискивалась медленно и уже была у цели, когда в толпе ахнули: идут! – и все бросились по углам. Я осталась одна у щели, успела увидеть, как наплывают в мои глаза одежды, и отскочила вовремя, чтобы не получить по лбу.

Створки разлетелись, из зала вышел один из мужчин – и моя девочка.

Она держала мужчину пальчиком за мизинец. Напротив была незаметная почти дверка, она вела на лестницу, на второй этаж. В два шага они преодолели коридор и скрылись за дверью. Но в эти два шага моя девочка успела ослепить меня своей улыбкой с хищным прикусом. Она несла эту улыбку, как королева венец перед венчанием, эту сверкающую, застывшую улыбку победы. Потом она стала подниматься, и я услышала, как стучат по лестнице ее амулеты-каблучки.

– Ромыч, тащи Мелкую, а то он без нас уедет! – Уже пьяный Толик ориентировался в реальности быстрее, чем я.

Водитель был тот же, но ехали мы на его новой фиолетовой шестерке.

Он был все так же молчалив, хотя теперь впереди сидел Толик, и он признался ему, что они тезки. Этот новый Толик был из Подмосковья, откуда-то с другой стороны города, он провез нас, пока было по пути, потом высадил на МКАД и поехал к развилке.

Он высадил нас на автобусной остановке. Ему в голову не пришло, что был уже час ночи и шел дождь. До развилки, куда он сам свернул, было три километра. Он хотел для нас как лучше, этот наш новый Толик.

– Девушка, а девушка! Тебя же на трассу выпускать нельзя, тебя же снимать начнут! – Толик ржет и бьется. Он ржет над Ромой. Со своими мокрыми дрэдами вокруг лица он и правда похож на девушку, если смотреть на лоб и глаза – у него очень чистые глаза. Но под носом рыжеватая небритость.

– Девушка, а девушка! Может, все-таки поднимите царственную свою лапку? Вы же как-никак профессионал. Может, стопнешь все-таки какую-нибудь тачку, твою в раста бога душу мать!

Толик знает, что говорит: Рома-Джа хорошо знаком с трассой. Каждое лето он уходит стопом в Крым, или на Кавказ, или еще куда-то.

Собирает в мае плату за три месяца вперед со всех жителей коммуны и уходит на все лето. У него там девушка есть и сын даже, года три, наверное. Я фотку видела: странное существо с выгоревшей на солнце мордочкой и волосами. Волосы эти совершенно нечесаны, не прочесываются, наверное. А ведь именно так исторически получились дрэды – из сбитых пожизненных колтунов.

Но Рома ничего о них никогда не говорит, об этой своей немосковской семье. Я о них знаю только, что – есть.

– Слушай, чувак, ты что хочешь? – вдруг оборачивается Рома и говорит

Толе прямо в лицо, чтобы не орать сквозь дождь, говорит тихо: – Ты представляешь, сколько с тебя отсюда до центра слупят? Ты весь наш заработок отдать готов?

– Да ты чего? – удивляется Толя и делает в сторону неверный шаг. -

Разве нельзя сказать, что у нас нет, если тебе жалко?

– Ты не понимаешь: стоп – это не когда ты на халяву едешь, потому что жмот. На трассе врать нельзя. На трассе ты открыт. Ты понимаешь?

А тут тебе какая трасса? Тут что, дальники в рейс идут? Это Москва, приятель.

Он поворачивается и идет дальше, но тут же мы слышим:

– А я ненавижу ее! – взрывается – и сразу в визг – Толькин голос. -

Я ненавижу ее, эту вашу Москву, эту зажравшуюся, жадную, вонючую вашу Москву!

Мы оборачиваемся: он стоит, как горбатая гигантская птица с перебитыми крыльями – руки болтаются из-под рюкзака, с них течет вода.

– Вы слышите? Вы! Я ненавижу ее!

– Ну слышим. А чего же ты сюда приперся? – кричу я ему в дождь – чувствую, что меня он тоже начинает бесить: ведь нам еще идти и идти, непонятно даже куда, а он нашел время и место для своих эмоций. – Сидел бы в своем Петропавловске! Чего тебя сюда понесло?

– Я ее еще сделаю! Я сделаю их всех, слышишь! – орет Толик. – Ты видела ее карту? Ты к нам в салон зайди, там висят эти карты сотовых сетей. Ты видела? Ведь это же паутина! Это паутина, мы летим сюда и липнем, как мухи, мы прилипли, болтаемся и ждем, когда нас сожрут.

Но только не будет этого! Я для того сюда приехал: я их всех еще сделаю! Вы слышите меня? Я сделаю всех, и вас, и всех, всех!

Толик живет в нашей комнате и спит под роялем. Он делает картины из пивных пробок, стекляшек, мелких монет, каких-нибудь обломков и прочей дряни, что находит на улицах. Он натаскивает этого мусора целые коробки, они стоят у него под роялем, а потом на тонкий слой пластилина на дощечке он все это налепляет. У него получаются толпы в метро, вид из нашего окна на дворовую помойку, фабрика “Красный октябрь” и Петр, вздыбивший море на набережной… Урбанистический мир из отбросов этого мира. Толик знает, что делает.

Рома подходит к нему и встряхивает за плечи так, что хрупкий пьяный

Толик почти повисает в его руках вместе с рюкзаком.

– Пошли, – говорит потом тихо – из-за дождя я догадываюсь, а не слышу. Толик всхлипывает.

– Ромка, из тех денег… возьмешь мою долю за квартплату, – говорю я, когда он меня догоняет. – А Тольке не отдавай, ладно? А то правда запьет, его с работы выгонят.

– Не запьет. Теперь уже не.

Мы идем дальше. Мои кеды впитали в себя столько воды, сколько могли, и теперь отжимают ее при каждом шаге.

– Ромыч, а Ромыч. А есть ли все-таки в той песне конец? – Толик догоняет нас и становится в ногу, такой же согнувшийся под рюкзаком, как мы. Рома слегка улыбается. Мы топаем дальше.