Чуть позже, после еще одного длинного, тягучего оргазма (оказывается, они бывают разные, кто бы мог подумать!) я отвела его к постели. За руку. Сама расстегнула его рубашку, бросила прочь. Положила руку Бонни себе на спину, на молнию платья.
Пока он раздевал меня, пыталась не думать, откуда у него такая потрясающая сноровка, словно он каждый день по десять платьев с кого-то снимает. Решила отложить этот вопрос на потом, как Скарлетт. Меня очень отвлекал от мыслей вид Бонни: голый торс, расстегнутые и приспущенные джинсы, бесстыдно торчащий член. Хотелось трогать его, ласкать и кусать, хотелось видеть его отклик, ощущать биение его сердца. Я жадная. Он весь – мой, но мне мало. Хочу больше.
Забравшись на постель, позвала его:
– Кис-кис, Бонни.
По его губам скользнула шалая мальчишеская улыбка. Приземлившись рядом, он изобразил «мррррр», от души лизнул мой живот – что ближе оказалось – и тихо засмеялся. Потерся о мою руку щекой, без слов спрашивая: во что мы будем играть теперь? Удивительно выразительная пластика!
Я потянула его к себе, чтобы лег рядом, и перевернула на живот – он слушался так естественно и охотно, как глина должна слушаться своего Родена. И на приказ: «Руки, Бонни», – вытянул вверх сомкнутые запястья. А я, пристегнув его цепочкой к изголовью, сделала то, что хотела еще в прошлый раз: провела языком по следу от плети. Обе ссадины почти зажили, остались прерывистые розовые полоски – одна на плече и лопатке, вторая наискось вдоль позвоночника. Когда я дошла от поясницы до плеча, он уже тяжело дышал и сжимал планки изголовья, а когда замерла, едва касаясь его спины сосками – тихо-тихо выдохнул:
– Мадонна…
Чертовски горячо и соблазнительно! Но пока не настолько, чтобы я отвлеклась от изучения улик. Ну да. История его развлечений должна быть написана на его теле. Не вся, конечно, но… но шрамов практически не было. Несколько совсем старых, заметных только на ощупь ниточек на спине, явно от плети или хлыста. Еще один на ягодице… по нему я тоже провела языком – чистая упругая кожа, такая же смуглая, как и везде, так и манила сделать с ней что-нибудь этакое. Автограф написать фломастером. Или… Укусить. Слегка, но чувствительно.
Бонни вздрогнул.
– Дразнишься?
– Самую малость. – Шлепнув его по заднице, я скользнула вверх по его спине, остановившись губами у уха. Шепнула слово-маркер: – Dolce putta. – И прикусила мочку.
О да, реакция была – загляденье. Он что-то невнятно пробормотал и потерся об меня всем телом. Нетерпеливо. Голодно. Так, что я сама чуть не кончила, а все мысли, случайно заведшиеся в голове, из нее благополучно вылетели.
– Все, что я захочу?
– Любой каприз, мадонна.
– Тогда… – я задумчиво скользнула по его лопаткам грудью, а волосы намотала на руку. Горячее тело подо мной напряглось сильнее, так, что я почувствовала рельеф спинных мышц. – Тогда я хочу… немножко правды.
Бонни хмыкнул.
– Только немножко?
– Самую капельку. Передозировка до добра не доводит. – Я чувствительно прикусила его за холку. – Ты прешься от боли, это я знаю.
– Вы так проницательны, мадонна, – чертовски довольно.
– И обожаешь провоцировать. – Я тихо рассмеялась и провела ладонью по его бедру сверху вниз, еще дальше спуская джинсы. Он приподнял бедра, чтобы мне было удобнее. – А еще у тебя изумительно красивая и чувствительная задница. – Накрыв ладонью его зад, я провела пальцем от яичек вверх, между ягодиц, и остановилась средним пальцем около отверстия, слегка надавила. Его рот приоткрылся, дыхание участилось. – Тебе нравится, Бонни?
– Да, – коротко, сдавленно.
– Расскажи, что еще тебе нравится.
Он почти ответил еще что-то провокационное, но я его опередила: дернула за волосы и увесисто шлепнула. Он вздрогнул, застонал сквозь зубы.
– Мне нравишься ты.
– Прогиб засчитан. Ну? – Я отодвинулась на целый сантиметр, дальше не успела.
– Твои прикосновения. Любые. Мадонна, пожалуйста!
– Наглый манипулятор. – На этот раз я выпустила его волосы и скатилась с него, села рядом. Не касаясь. – Это называется нижнее доминирование, или я что-то путаю?
Он замер. Потом рассмеялся – рвано, почти отчаянно.
– Я… я плохой саб, мадонна.
– Какая неожиданная самокритичность. – Я нежно погладила его между лопаток, там, где начинался свежий шрам. – Поэтому у тебя нет постоянной домины? Или ты предпочитаешь, чтобы тебя имели членом, а не резиновой херней?
– Чем? Плевать… Важно – как… нет, я не… я не умею говорить об этом.
– Умеешь, Бонни. Но если ты не хочешь… – Я потянулась к цепочке, удерживающей его руки, начала отстегивать карабин.
– Не надо. Прошу тебя.
Так и не освободив его рук, я обернулась.
– О чем просишь, Бонни?
– Дай мне шанс.
Я погладила его по щеке, позволила поцеловать ладонь. Сейчас передо мной был еще один незнакомец. Не козлогений Джерри, не безбашенный хастлер Бонни, а кто-то совсем иной. Взрослый. Одинокий. Раненый. И я догадывалась, кто его ранил. Не трудно было. Ведь он здесь, играет в хастлера, а не проводит медовый месяц с Сиреной. Вряд ли от неземного счастья, да?
А мне его жаль. Дура жалостливая, обыкновенная.
– Если ты не боишься передозировки, Бонни.
– Не боюсь. Не этой.
– Ну, хорошо, давай попробуем… – Я снова легла рядом, положила руку ему на щеку. По тому, как расслабились натянутые мышцы, поняла: так правильно. Ему нужны прикосновения, кожа к коже. – Я буду британским ученым, а ты – материалом для моей диссертации. Как думаешь, мне поверят, что на свете бывают настолько больные ублюдки?
– Не поверят, но британских ученых это никогда не смущало, – он улыбнулся, неуверенно и доверчиво.
Бог ты мой. Тролль стопятисотого левела пытается быть человеком. Вот уж точно никто не поверит. Кроме меня, дуры обыкновенной.
– Здравствуйте, больной ублюдок. Британские ученые интересуются, давно это с вами?
– Давно, доктор, – с едва ощутимой насмешкой, но не надо мной, нет. Над собой. Что-то такое горько-сладкое, как ностальгия.
– Расскажи. Правду, Бонни. – Я не стала уточнять, что именно рассказать. Иногда точные формулировки только вредят.
– Правду… если бы я сам ее знал. Я попробую, хорошо?
Вместо ответа я его поцеловала и закинула на него ногу. Так уютнее.
– Я тогда жил на Сицилии, недалеко от Палермо. Куча родни, козы, виноград, апельсиновый сад…
Умел он рассказывать, еще как умел. Я буквально видела мальчишку, старшего сына в фермерской семье, страстно влюбленного в море и мюзикл. Он возился с младшими братьями и сестрами, доил коз – для семейной сыроварни, она же семейная гордость – и ради заработка ловил мидий в крохотной скалистой бухточке.
– Оплот контрабандистов тоже принадлежит нашей семье, уже лет четыреста. Это был мой первый бизнес. Запеченные мидии для туристов на пляже. Весело было!..
Его первая девушка, английская туристка. Старше на десять с лишним лет, дизайнер. Сначала она купила мидий, потом рисовала Бонни на пляже, Бонни в саду, Бонни раздетого…
– Ее звали Линда. Некрасивая, но здорово танцевала. Мне было… неважно, сколько. Много. Для сицилийца девственность в таком преклонном возрасте – позор.
Он смеялся, вспоминая Линду, его голос был нежен, будто он снова ласкает ее.
– Она учила меня любви и английскому. Одновременно. Целых полтора месяца!
– Она давала тебе деньги?
– Конечно. Когда дядя Джузеппе узнал, его чуть удар не хватил! – Бонни злорадно засмеялся. – Как он орал! Ты бы слышала… но не будем о дядюшке, чтоб ему чесалось.
Мне захотелось возразить: дядюшка – это очень интересно. В твоем голосе столько страсти! Но я не стала. Рано. И я слушала дальше – о Линде, которая дала ему денег на лучшую в Палермо танцевальную школу. Она верила в его талант, и говорила: ты многого добьешься, если будешь учиться.
Здесь Бонни снова смеялся, горько и отрывисто.
– Многого, да! Самый дорогой хастлер этого гребаного города. Талант и призвание. Линда бы гордилась, она первая…
Я гладила его по спине, и мне казалось, он не смеется, а плачет. Только я не знала, о чем.
– Расскажи дальше. Мне интересно, Бонни.
– …три года обучения танцам. Преподавала сумасшедшая парочка, муж и жена. Маленький класс, всего шесть учеников, занятия почти каждый день до седьмого пота, плюс индивидуальные, и денег они драли!.. Но учили как никто. Вот только с оплатой… – Бонни хмыкнул. – У родителей денег столько не было, да я бы и не сказал, сколько отдаю. Семеро младших это вам не шуточки. Я и так почти не помогал на ферме, и учебу прогуливал, и вообще… правда, учился нормально. Зато дядя Джузеппе, наконец, заткнулся.
Упомянув дядю, снова замолк. Ладно-ладно, не будем трогать больную тему. Вернемся к нашим баранам.
– И ты зарабатывал сам?
– Ну да. Я был красивым парнем, туристкам вечно скучно, а на мидий времени не хватало. – Он снова хмыкнул. – На самом деле, мне не то чтобы пришлось долго платить деньгами. Франческа…
Он мечтательно вздохнул, облизнул губы, и пульс ускорился. Ага. Так все же Франческа, а не Линда. Или сначала Линда, потом Франческа. Вот же!
– У нее был такой странный взгляд… и стек. Она всегда на занятиях носила стек. Им правила, объясняла и наказывала. Рикардо, ее муж, учил иначе, никогда не трогал, только говорил и показывал сам. Он вообще ничего никогда не трогал, какая-то фобия. Перчатки, длинные рукава и все такое. Всегда белое, кстати. И кресло в гимнастическом зале, накрытое белым пледом, которое нельзя было сдвинуть ни на сантиметр. Франческа дико злилась, если кто-то смеялся над ее мужем. Одну дуру так выгнала. Дура платила три тысячи в месяц, а Франческа ее вышвырнула вон.
Я слушала про школу танцев и видела совершенно сюрреалистическую картину. Наверное, об этом можно было бы фильм снимать. Концептуальное авторское кино. Школа маньяков и больных ублюдков. А Бонни между тем продолжал – о том, как впервые прогулял…
– …надо было платить за следующий месяц, а малышке Росите хотелось платье, у нее любовь… ну и я подумал, что успею еще. Заработать успел, а проснуться вовремя – нет…
Франческа велела ему остаться после занятий. Там же, в гимнастическом зале, сказала раздеваться и ложиться на скамью. Или уходить и не возвращаться. Потому что или ты отвечаешь за свои поступки и становишься профи, или не отвечаешь и не становишься никем.
Бонни слишком хотел танцевать. К тому же, сама Франческа была для него чем-то большим, чем учитель танцев. Возможно, Учителем.
– Как она танцевала! Как они оба танцевали! Когда я увидел впервые, не поверил, что такое бывает. Я готов был сделать что угодно, чтобы научиться – так. Подумаешь, порка. Когда растешь на ферме… вот подоить вручную три десятка коз, когда сломался доильный аппарат, это да. Вот это – серьезно. Или драка с Адриано и его прихвостнями… а стек, что стек? Ерунда. То есть мне так казалось.
Судя по хрипотце в голосе, казалось недолго, а запомнилось навсегда.
Гимнастический зал – это зеркала. Одна, две или три зеркальные стены. Это акустика – малейший звук отражается и усиливается. Это свет, яркий и безжалостный, высвечивающий каждое движение. Это почти операционная.
Бонни раздевается, аккуратно складывает одежду, ложится животом на узкую скамью. Франческа… не знаю, как она выглядела, но мне кажется, ей было как минимум сорок, тонкая, гибкая, жесткая. Сама как стек. Наверняка короткая стрижка. Так вот, Франческа приближается, держа в руке стек, останавливается над Бонни. Строго напоминает, что прогуливать – плохо, и каждый должен отвечать. А где-то неподалеку в своем белом кресле и белых перчатках сидит Рикардо и молча смотрит.
Бонни ждет. Он не боится боли, он привык, что на него смотрят голого. Но вместе – это что-то новое. Запретное. Франческа некрасива и прекрасна, она вся – строгий укор, идеал, мадонна. Она поднимает стек. Она, стек и голый Бонни – десятком, сотней отражений, тысячей ракурсов.
«Запомни, Бонни, – говорит она, и за ней повторяет тысяча отражений, – ты всегда платишь за свой выбор. Умный платит сразу и осознанно, глупый прячет голову в песок и платит с процентами. С большими процентами. Запомни это. И не закрывай глаза.»
Стек хищно свистит, опускается на покрывшуюся мурашками кожу. Удар обжигает, мышцы непроизвольно сокращаются, к заду приливает кровь – на месте удара вспухает красная полоса.
Но Бонни не смотрит на мальчишку в зеркале, он смотрит на Нее. И видит, как с каждым ударом бледные скулы окрашиваются румянцем, глаза увлажняются, припухают губы. Она по-прежнему строга и укоризненна, но ее дыхание звучит совсем иначе. В такт свисту стека. В такт обжигающей, запретной, стыдной боли.
Франческе нравится.
От осознания ее удовольствия кровь приливает совсем к другому месту. В паху тяжелеет, лежать на скамье становится неудобно, Бонни ерзает… совсем чуть, но Она замечает.
Не только Она. Ритм дыхания молчаливого Рикардо тоже меняется. И вот он встает со своего кресла, идет… Снова свистит хлыст, кожа горит огнем, и отчаянно хочется прекратить это все, сбежать. И в то же время он заворожен. Он держится за скамью так, что пальцы сводит, он не замечает, что прикусил губу почти до крови. Что с каждым ударом стонет все громче…
Или замечает? О, нельзя недооценивать юного сицилийского мужчину, у которого есть цель в жизни и нет денег. То есть не только в деньгах дело, где-то в этой истории явно отметился и дядя Джузеппе, но сейчас его нет рядом. Не считать же злорадную мысль: если дядя узнает, его кондрашка хватит.
И когда молчаливый Рикардо подходит совсем близко, Бонни поднимает голову, смотрит ему в глаза и улыбается. Криво. Понимающе. И облизывает губы. Рикардо склоняется над ним, протягивает руку… стек в руках Франчески замирает, она сама – не дышит, боясь спугнуть… и палец в белой перчатке касается сначала верхней губы, стирает капельку пота, потом нижней, обводит контур… Так же молча Бонни приоткрывает рот и разводит ноги.
Краем глаза он видит сотню, тысячу мальчишек, позорящих древнюю почтенную фамилию. Никто, никогда в их семье не падал так низко! И в одном, самом далеком зеркале, хватается за сердце дядюшка. Бледнеет. Сползает на пол. А вокруг дядюшки тени, тени – смеются, тыкают в него пальцами, отворачиваются… но это – мираж, этого нет, ведь дядюшка не видит. Зато видит Бонни. Себя, продажную распутную тварь, позор семьи… нет, хорошо, что дядюшка не видит. Никто не видит. Остальная семья не виновата…
Я слушаю Бонни, едва дыша – тоже боюсь спугнуть. Не только его откровенность, но и что-то большее. Мне кажется, сейчас меня пустили туда, куда никто и никогда не заглядывал. Возможно, даже он сам. И я дышу с ним в такт, прерывисто и неровно. Я дрожу с ним вместе от возбуждения, стыда и предвкушения. Я ласкаю его, чувствуя удары стека собственной кожей. Когда молчаливый Рикардо улыбается замершей Франческе и, спустив идеально белые брюки, опускается на колени перед Бонни, мои бедра тоже сводит судорогой желания, и я тоже чувствую во рту соленый, горячий член. Вижу, как Франческа облизывает закругленную рукоять стека, проводит ей между ягодиц Бонни – сотня отражений, тысяча ракурсов позора. Я чувствую, как в мой зад тычется что-то твердое и скользкое… или это зад Бонни и мои пальцы? Внутри него тесно и горячо…
– Ты кончил? – мой голос прерывается, в крови бушует адреналин, а между ног – пожар.
– Да. Кончил… под ними… обоими, – он тоже не может говорить связно. Каждое слово – короткий выход, в ритме движений моей руки. – С членом во рту… стеком в заднице… Я чуть не умер… от стыда… мадонна…
Последнее слово я ловлю губами, и тянусь к коробке с девайсами. Пробка, смазка… к черту смазку! Даю ему облизать.
Он сам подается навстречу, пробка входит туго, он шипит и всхлипывает, насаживается – и переворачивается на спину, послушный моим рукам, весь натянутый струной… Со стоном выгибается, когда я сажусь на него, и двигается, двигается во мне, пока бело-зеркальная школа маньяков не вспыхивает ослепительным сицилийский солнцем, не осыпается звенящими осколками, и я не падаю на него, опустошенная и наполненная.
Я почти уснула, но меня разбудила тихая просьба:
– Развяжи меня, мадонна. Пожалуйста.
Неохотно выплыв из сна, я дотянулась до цепочки, отстегнула один карабин и буркнула:
– Где ванная, сам знаешь.
Но он не ушел. Сам отстегнул цепочку, избавился от пробки (не хочу даже думать, куда он дел эту хрень), лег рядом и обнял меня.
– Британские ученые довольны?
– Да. Почти, – я почти проснулась, меня опять терзало любопытство.
Бонни неслышно засмеялся, прижимая меня к себе.
– И чего не хватает британским ученым для счастья?
– Продолжения истории, разумеется, – я лениво поцеловала его ключицу, устроилась в его руках удобнее. – Получается, ты платил натурой?
– Ага. Два года, пока не подался в Америку. Франческа и Рикардо были отличными учителями. Гениальными.
– Скучаешь по ним?
– Нет. – Бонни на несколько мгновений умолк, я даже успела подумать, что материала для диссертации сегодня больше не будет, но он хмыкнул и продолжил: – Мы иногда видимся. Когда меня заносит в Палермо. И отвечая на вопрос британских ученых, нет. Без секса.
– Почему, тебе же нравится?
– У них новые ученики.
Он это так спокойно сказал… Ага, я уже верю, что ему все равно. Но не переспрашивать же? Хватит пока… Лучше поцелую.
Нежно, расслабленно, губами по ключице… послушаю, как бьется его сердце. Странно до ужаса: после всего, что я с ним делала, после его рассказа – мне не противно. Даже наоборот, он стал ближе и понятнее. Кто бы мог подумать!
– А почему у тебя все-таки нет постоянной домины? – На самом деле я хотела сказать: расскажи про Сирену. Но не решилась.
Он обнял меня крепче и фыркнул.
– Не хочу. Слишком много обязательств и неоправданных надежд. Я хастлер, а не дрессированная собачка. – Он сделал вид, что смеется, но я слышала в его голосе тоску.
– На собачку ты не похож. – Я потерлась о его грудь щекой, лизнула. Соленый… – Домина тебе не нужна, нормальная девушка тоже, а что же тебе нужно?
– Наверное, свобода… – Он замолчал и прижался к моей макушке губами.
О да. Очень заметно, как ему нужна свобода – хотя бы по тому, как он ко мне ластится. А по мне?.. знаю я эту свободу, когда некого обнять, не с кем поговорить… От этой свободы выть охота.
– …И она у меня есть. У меня есть все, что я хочу. – Он снова замолк, но я не собиралась деликатничать. Хватит.
– Врешь. Я слышу это вот тут. – Я приложила ладонь к его груди напротив сердца. – Ты обещал правду.
Взяв мою руку в свою, он поднес ее к губам, поцеловал пальцы.
– Mia bella donna. Если тебе в самом деле интересно… Мне нравится моя жизнь. Свобода, игра, адреналин. Секс. – Он криво улыбнулся и лизнул мое запястье. – Честный секс за деньги. Я даю тебе то, что ты хочешь. Ты платишь за это. Никаких обид и разочарований.
– Вот об этом подробнее. Британские ученые внимательно тебя слушают.
– Британские ученые… – он хмыкнул и прижал мою ладонь к своей щеке. – Я пробовал, в смысле, отношения. Поначалу все было отлично, я ее любил и готов был исполнить любой ее каприз. Выпрыгивал из кожи вон, чтобы ей было хорошо. Ничего не хотел взамен, кроме ее любви. Носил на руках, восхищался ей, пытался быть достойным ее. Глупо, я знаю. Как в дешевой мелодраме.
– И что было дальше?
– А ничего. Я плохой саб, мадонна. В собачьей шкурке тесно. На поводке неудобно. Снисходительного «хороший мальчик, апорт» – мало. Мне не нравится, когда в глаза «люблю», а за глаза «а, это всего лишь Бонни». Мне не нравится, когда меня выставляют напоказ, как еще один трофей.
– Завидный трофей. Я бы таким гордилась.
Он дернул ртом, нахмурился.
– А она всего лишь терпела, потому что никого лучше на тот момент рядом не оказалось. Все, что я делал, было «почти хорошо». За исключением того, что «ужасно, фу, мне стыдно за тебя». И это не было игрой, понимаешь? Мне нравятся разные игры, но помимо них должна быть нормальная жизнь. Там где я – это я. А для нее я был пустым местом. Всегда.
Мне так ярко представилась Сирена, презрительно бросающая: «Бонни, место!» – что я чуть не рассмеялась. Наверное, это немножко истерика. Я прекрасно понимаю, что значит быть пустым местом и никогда, ни при каких условиях не подниматься выше «почти хорошо». Хоть ты тресни. Хоть ты наизнанку вывернись.
– Для меня ты не пустое место. Ты… – я поцеловала его. В губы. Нежно. И он ответил, так же нежно. – Ты изумительно целуешься, Бонни.
– Только целуюсь?
– Еще мурлыкаешь, – я тихо засмеялась и почесала его под подбородком, как кота.
– Мурлыкаю я лучше, чем гавкаю, – он улыбался, подставляя шею под мои пальцы, и явно наслаждался лаской и игрой. А я так расслабилась, что не сразу поняла его вопрос: – А ты?
– В смысле?
– Почему покупаешь хастлера?
Вот знать бы теперь, что ответить… правду, что ли…
– От злости. Мне отчаянно хотелось выпороть и отыметь одного козла. Знаешь, такой мистер-самовлюбленный-мудак. Он меня достал до самых печенок. – Я нежно погладила Бонни по щеке. Так странно и сладко было говорить ему правду! Как будто с меня цепи падали. Тяжелые, ржавые, натершие все что только можно и нельзя. Душу, наверное. – Я его ненавижу.
– И как, помогло? – ему в самом деле было интересно. Надо же. Бонни Джеральду может быть интересно что-то, кроме Бонни Джеральда и мюзикла!
– О да. Мне безумно нравится…
– …трахать и пороть… – продолжил он за меня; в голосе снова бархатно-рычащие нотки возбуждения. – Я на него похож?
– Нет. – Правду, так правду. – Разве что внешне… Нет. Ты совсем другой. И ты мне нравишься намного больше, больной ублюдок.
– Твой козел идиот, – нежно, обещающе. – И твой муж тоже.
Я вздрогнула, а он хмыкнул и поднес к губам мою левую руку. Безымянный палец. Кольцо. Старинное, еще прабабушкино. Похоже на то, что в Штатах принято дарить на помолвку.
– Ты так к нему привыкла, что забываешь о нем. Или козел и есть муж?
– Вот нахал! Не твое дело!
Бонни пожал плечами и снова поцеловал мою руку.
– Не мое, но… ты замужем. И тебе не нужен саб.
Это прозвучало так нарочито безразлично, что я бы не поверила, даже если бы не видела его лица. Все, что угодно, только не безразличие. И не счастье. А еще я точно знала, что если скажу ему сейчас: «нужен», – ничего хорошего из этого не выйдет.
– Понятия не имею, что мне нужно будет завтра. Зато знаю, чего я хочу сейчас. – Я запустила руку в его волосы, сжала, с удовольствием поймала его рваный вздох, почти стон. – Как жаль, что ты не любишь, чтобы тебя выставляли напоказ. Потому что я хочу ужинать. В «Зажигалке». С тобой. И хочу смотреть стриптиз.