Следующим вечером я, как последняя мазохистка, опять поехала в «Тихую гавань», в бунгало номер восемь. Зачем? Я врала себе, что просто посмотреть «Тони», в субботу вечером обещали прямую трансляцию с церемонии. У меня в комнате нет телевизора, у ноута маленький экран, и в соседних кафе – тоже все не то. А на самом деле мне просто хотелось побыть там одной. Увидеть пустую кухню, не почувствовать запаха кофе с кардамоном и имбирем, не найти там Бонни – даже смятой постели не найти. Убедиться, что мы с ним – разные, непересекаемые, как параллельные прямые. Мне нет места в его насквозь прозрачном, продуваемом скандалами и залитым светом софитов мире. А ему нет места в моей маленькой, тихой, интровертной вселенной.

И не будет никогда.

Все было именно так, как я и ожидала. Обыкновенный гостиничный номер, чистый, пустой и безликий. Я заказала легкий ужин, бутылку мартини с двумя бокалами (буду пить со своей шизой, не в одиночестве же). Привычно побрызгала волосы шейком мяты и лемонграсса – еще одна дань мазохизму, запах наших свиданий. Включила плазменную панель в половину стены.

Шесть часов вечера. Заставка: самая престижная, самая-пре-самая премия за вклад в театральное искусство, многолетние традиции и все такое. Вот и наше жюри – маститые, именитые деятели. Маленькое интервью у того, у другого, а вот и номинанты, скажите нам пару слов… И параллельно – прогнозы «Нью-Йорк Таймс»: лучшая пьеса, лучшая музыка, лучшая мужская роль, лучшая сценография…

– В этом году в номинации «лучшая хореография мюзикла» целых пять претендентов, но лауреат известен заранее. Сегодня Бонни Джеральд планирует в восьмой раз получить «Тони», и наши аналитики не сомневаются в его победе. Вот одна из номинантов, Ленни Бернс, открытая дуэтом «Том и Джерри», в ее активе две премии за лучшую женскую роль, одна за роль второго плана. Ленни несколько лет работала с дуэтом, в прошлом году – вторым хореографом, а в этом представила на суд публики свою первую самостоятельную работу.

Камера наезжает на сияющую морковными переливами мисс, больше всего похожую на Пеппи Длинный Чулок, играющую в ослепительную принцессу. Она изумительно хороша, в ее глазах смех и лукавство, ее спутник (знакомое по ТВ лицо) явно в нее влюблен. Рядом с ней журналистка кажется сероватой, несмотря на задорную прическу и громкий голос.

– Ленни, ваш дебют как хореографа номинирован на премию «Тони», надеетесь ли вы обойти своего учителя?

– Разумеется, я превзойду Джерри! Не могу же я его разочаровать!

Рыжая смеется и машет кому-то, камера поворачивается, и на экране появляется Бонни Джеральд: в белом смокинге, чуть затемненных очках в золотой оправе, воплощение стиля и уверенности в себе. Разительный контраст с Бонни восьмилетней давности, когда он получал свою первую премию и смотрел на Сирену щенячьими глазами.

– О, Джерри! Как вы оцениваете шансы вашей ученицы на получение «Тони» сегодня? – в голосе журналистки сквозит желание хоть маленького, но скандальчика, хоть намека на скандальчик.

Бонни радостно улыбается в камеру, обнимает Ленни за плечи и заявляет:

– Отличные шансы. Если бы я был в жюри, то голосовал за нее.

Кадр меняется, на экране появляется очень важный бородатый господин, вещает о судьбах драматического театра в Америке. Я смотрю не слишком внимательно. Перед моими глазами все еще Бонни – его улыбка, его рука на плече рыжей красотки.

Его ученица. Звучит так невинно, правда? Если не знать, как учили самого Бонни, и не знать, что для него танец и секс – одно и то же.

Да. Я ревную. Это горькое, безнадежное чувство понимания: у нас с Бонни нет практически ничего общего. Ленни ему намного ближе. Она рядом с Бонни выглядит естественно и правильно, они оба – красивы, артистичны, успешны, для них обоих привычен свет рампы и внимание журналистов.

Я бы не смотрелась рядом с ним. Я не умею так сиять, притягивать взгляды и естественно распускать павлиний хвост. Мне бы хотелось поскорее зайти внутрь и присесть в уголочке, а не выпендриваться перед камерами.

Что ж. Все так и есть. Бонни – на сцене, на экране, купается в восторгах публики, а я – здесь, с бутылкой мартини и своей глупой, безнадежной любовью. Наверное, он представляет свою мадонну именно такой, как Ленни: ослепительно сияющей звездой. Может быть, он надеется встретить ее в Нью-Йорке, среди коллег…

Нет. Не буду об этом думать, так можно додуматься черт знает до чего. Я пришла сюда не для того, чтобы плакать, а для того, чтобы увидеть другого Бонни. Настоящего. Еще одного настоящего Бонни Джеральда.

Налив мартини с апельсиновым соком в два бокала, я стукнула их друг о друга с мелодичным «дзынь».

– За твою победу, Бонни. Сейчас и всегда.

Улыбнувшись ведущим на экране, я пригубила коктейль. Один глоток. Хватит пока.

За час перед телевизором я увидела Бонни всего пять раз. Несколько слов их с Томом интервью – о номинированной постановке, о планах, о «Нотр Не-Дам». Несложно догадаться, что всплыло имя Сирены: правда ли, что она будет играть в новом мюзикле?

– Конечно же, нет. – Бонни излучает любовь ко всему миру в целом и к Сирене в частности, чистую христианскую любовь. – Мы с Томом предпочитаем зажигать новые звезды, а не прятаться в тени старых. Она слишком великолепна для нашей скромной постановки, к тому же, она не любит спиричуэлс.

Бонни невинно улыбается, словно всему миру должно быть понятно, при чем тут негритянские гимны. Миру не понятно, журналистке тоже, но она не переспрашивает – эфирное время ограничено. А труппа сейчас наверняка в полном составе прилипла к телевизорам и рукоплещет своему безумному гению. Лучшему на свете тирану, деспоту и психу, посмевшему еще раз напомнить Сирене о ее позоре.

Я тоже аплодирую. Стоя. Ты великолепен, Бонни, хоть и козел. Злопамятный сицилийский козел. Не хотела бы я попасть в число твоих врагов.

И вот, бокал сока с мартини почти пуст, все номинанты представлены, и начинается голосование. Сначала драматический театр, я смотрю на незнакомые лица и машинально отмечаю: это я посмотрю, и это, и то… или не посмотрю, как фишка ляжет. Но в памяти откладывается, когда-нибудь да пригодится. В конце концов, почему бы мне по окончании работы с Томом и Джерри не поехать в Нью-Йорк? Я свободная, обеспеченная женщина, слава мистеру Штоссу во веки веков, аминь. Могу себе позволить.

Это же здорово, поехать в Нью-Йорк, потому что мне хочется. Просто хочется. Здорово и непривычно: учитывать свои желания, а не чужие, и не считать каждую копейку.

– Выпьем за Нью-Йорк, Бонни! – налив еще мартини, я снова поднимаю бокал.

Я не пьяна, нет. Бутылка почти полна. Я хочу посмотреть на Бонни в здравом уме и трезвой памяти. Хочу увидеть его на сцене, принимающим поздравления. Хочу услышать, что он скажет. Конечно, вряд ли он сегодня признается вслух, что собирается играть Эсмеральдо, но… но я все равно надеюсь на чудо. Самое прекрасное, самое важное для меня чудо: его песню.

Наконец, драматические номинации заканчиваются, начинается мюзикл.

Лучший дебют: Мартин Салливан, Луций в мюзикле «Куда ушла Медея», постановка Тома и Джерри.

Мартин? Наш Мартин! Офигеть как круто!

Лучшая женская роль – тоже «Медея». Второй план, мужская и женская – опять «Медея»!

На экране Том, он забыл про свою унылость и почти подпрыгивает на месте, машет рукой в камеру, улыбается. Да, знай наших! Я жду, что покажут и Джерри, но почему-то – нет. И ладно. Смотрим следующего победителя, теперь режиссура. Конечно же, Том и Джерри, только Том и Джерри! Я тоже подпрыгиваю перед экраном, со всех сил желая им победы. И когда ведущая разворачивает бумажку…

Раздается звонок в дверь.

Здесь. Сейчас. Кто-то звонит в дверь моего бунгало. Горничная? Наверное… но я же ничего больше не заказывала!.. Идя к двери, машинально бросаю взгляд на часы: двадцать пять минут восьмого. Обычно Бонни приходит в семь. Обычно, но сегодня он в Нью-Йорке, и через десять секунд я увижу его рядом с Томом, ведь они оба – режиссеры…

Бегу к двери, скорее послать горничную на фиг и вернуться к телевизору!

Даже не глядя, кто там, распахиваю дверь, спрашиваю заготовленное:

– Ну?.. – и замираю, не веря своим глазам.

На пороге стоит Бонни. Белый смокинг, белые брюки. Вместо дымчатых очков – черная лента. И корзинка фиалок в руках. Сиреневые, белые, розовые, голубые и лиловые фиалки с каплями росы на лепестках.

– Прости, я опоздал сегодня, – мягко улыбается он.

Хочет сказать что-то еще, но тут притихший было телевизор объявляет:

– Премия за лучшую режиссуру присуждается Тому Хъеденбергу и Бонни Джеральду!

Зал взрывается овациями, Бонни замолкает и криво усмехается: ты сама все слышишь. А я смотрю на него, как дура, и в голову не приходит ничего, кроме:

– Ты же в Нью-Йорке!

Он смущенно пожимает плечами, протягивает мне фиалки. Я беру их одной рукой, второй хватаю за руку Бонни и тащу его в гостиную, к экрану. Там – Том, толкает речь. Один Том, без Джерри. Я не понимаю толком, что он говорит, потому что перевожу взгляд с него – на Бонни, с Бонни – на экран… почему, почему он – тут? Ведь этого не может быть, я сама видела…

– Как? – требую у него ответа.

– Самолетом, – улыбается он. – Я угнал неплохой самолет, но над ЛА были пробки.

Я все равно не верю. Что-то здесь не так. Может быть, ТВ врет, и сегодня показывают запись? Но белый смокинг – тот самый, только немного измят, и Бонни пахнет иначе, чем всегда – сквозь привычный «Кензо» пробивается запах пота, чужих людей, смога. В самолете не было душа.

– Премия за лучшую сценографию… – вещает девушка на экране.

Я не слушаю, я смотрю на Бонни. Трогаю Бонни – его грудь, его плечи, его губы… под моими пальцами его губы горят, он ловит мою руку, тянет меня к себе… и мир вокруг исчезает. Остается только он, мой Бонни, и его чертов белый смокинг летит на пол, следом – рубашка, и мое платье оказывается задрано, а я – на полу, распластана под ним, обнимаю его ногами, вцепляюсь в его волосы и кричу:

– Мой Бонни!..

Вдруг он замирает во мне, надо мной, и улыбается. А невнятные звуки из телевизора складываются в слова:

– …за лучшую хореографию… в связи с отказом от номинации… Ленни Бернс!

Там, в телевизоре, удивлено ахает и гремит овациями зал, журналисты радостно комментируют внезапный скандальчик, а тут, на полу перед телевизором, касается моих губ Бонни. Легко, невесомо целует меня и шепчет:

– Ti amo, ma`bella donna. (Я люблю тебя, мадонна, – итал.)

Мне показалось, что я умираю. От счастья, от нежности, от пронзительной ясности и правильности этого мгновения. Самого прекрасного в моей жизни. От самого невероятного оргазма, поднявшего меня куда-то за облака. От силы и осторожности рук Бонни, удерживающих меня от падения на землю.

– Ti amo, Бонни, – шепнула я. А может быть, дождь за окном. Наверное, дождь, иначе почему у него мокрое лицо? И у меня тоже. И губы у него соленые, как море.

Еще я хотела сказать ему: спасибо, Бонни. Никто, никогда не дарил мне такого подарка. Я знаю, как для тебя важна эта премия, знаю, что мюзикл – смысл твоей жизни. Ради сегодняшнего дня ты вкалывал, как проклятый, ты выжимал из артистов все возможное и чуть-чуть сверх. Я знаю. Я видела, как ты это делаешь. Видела твои глаза во время репетиций, слышала твой пульс и запах пота после. И потому твой подарок – бесценен. Это чуть больше, чем сердце. Это кусочек твоей души.

Но не смогла. Горло перехватило слезами, и я просто обняла его, руками и ногами, и прижалась губами к его шее, к жилке, где бьется пульс.

Мой Бонни. Ты получил то, что хотел – мое сердце, мою душу. Навсегда. Я знаю: что бы ни случилось, сколько бы времени ни прошло, я никогда не забуду твоего подарка.

А сейчас – мы идем на кровать, и я позволяю Бонни снять с себя платье, то самое шелковое платье цвета осенних листьев, в котором я впервые слышала, как он поет для меня. Сейчас я не хочу думать о будущем или помнить о прошлом, есть только здесь и сейчас: я и Бонни. Мадонна и сумасшедший гений, мой больной ублюдок. Чертов сицилийский козел, не узнавший меня позавчера, а сегодня подаривший мне чуть больше, чем весь мир.

– Я люблю тебя, – шепчу, когда он приникает ко мне, голый, горячий. – Я люблю тебя, Бонни Джеральд.

– Я знаю, – отзывается он, и в его голосе – счастье.

– Самонадеянный ублюдок. – Провожу ладонью по его щеке. Гладкой. Побрился в самолете. Для меня.

– Твой самонадеянный ублюдок. – Он трется лицом о мое плечо, и я чувствую его улыбку. – Только твой.

Он врет, но мне все равно. Слишком хорошо сейчас, чтобы думать о чем-то еще. Пусть. Пусть он опять перетрахает всю труппу, включая уборщицу и консьержа, мне все равно. Пусть только сейчас он будет со мной. Еще немного. Самую капельку сказки.

Я получила свою сказку. Нежную, горячую сказку в его объятиях. Не только еще один безумный секс, но и почти семейный вечер перед телевизором. Я смотрела церемонию (иногда, самые интересные моменты), а Бонни слушал и комментировал. То едко, то весело, и всегда – в самую точку. Я узнала о театральной жизни Америки в сто раз больше, чем за всю прошлую жизнь. И обзавелась еще одной мечтой: сходить с Бонни на мюзикл. Лучше всего на тот, где хореографию ставила Ленни Бернс. Вот только Бонни об этом не сказала.

А еще не сказала ему, что сегодня мне почему-то неловко делать с ним то же, что и в прошлый раз (и в позапрошлый, и во все остальные… я дура, знаю). Максимум, на что я решилась, это, уже выключив телевизор, потянуть его за волосы и укусить за губу. И вздрогнула, когда он застонал – голодно, словно ждал этой боли, словно именно ради нее летел из Нью-Йорка.

А я смутилась. Всего на миг, но он почувствовал. Будто вынырнул из тумана, и вместо послушного хастлера рядом со мной оказался Бонни Джеральд – не тиран и деспот, а просто взрослый сильный мужчина, отлично понимающий, чего он хочет, и умеющий этого добиваться. Таким он нравился мне даже больше. Хотя нет. Больше всего мне нравилось, что он – разный. Что он может себе позволить быть слабым и послушным. Со мной. Только со мной.

– Мадонна, что случилось?

Мне захотелось соврать: ничего. Но я не стала. Противно врать человеку, который доверяет тебе. Нельзя. Потому я честно сказала:

– Не знаю. Ты, эта премия, белый смокинг… Великий гениальный Бонни Джеральд.

Он покачал головой:

– Великий гениальный больной ублюдок. – Кривовато улыбнувшись, поднес мою руку к губам, поцеловал пальцы и лизнул запястье. – Белый смокинг ничего не меняет, мадонна. И вообще я голый.

Я невольно улыбнулась. Вот что-что, а сбивать пафос Бонни умеет отлично.

– Ты даже голый такой… ну…

– Не стеклянный, – хмыкнул он и провел моим пальцем по тонкому розовому шраму на плече. Мной оставленному шраму. – Ты хочешь играть. У тебя дыхание учащается, я слышу.

Его дыхание тоже стало быстрее, крылья носа затрепетали. Он перекатился на спину, притянул меня к себе, позвал:

– Madonna, ты купила меня, помнишь? – его голос дрогнул, словно он хотел попросить меня о чем-то, но не решался.

Я опять смутилась. Но на этот раз не от неловкости – к черту дурь, я же вижу, он хочет игры. А как раз от силы его желания. Такой снос крыши был разве что в первые два раза, потом мы играли, конечно, но не так… э… насыщенно. А тут он и тоном, и всей позой просил: накажи меня, отымей. После такого романтичного начала немного странно.

Сведя его руки над головой, я прикусила его губу, послушала тихий стон и приложила ладонь к яростно забившейся жилке на шее. Очень резкая реакция. К чему бы это?

– Британские ученые интересуются, что ты такого натворил, больной ублюдок, что просишь порки, – шепнула ему в губы, запуская руку в его волосы и массируя затылок.

Он на миг замер, и выдохнул:

– Я… ошибся.

– Расскажи мне.

Он зажмурился – я почувствовала по тому, как напряглось его лицо – и медленно выдохнул, словно заставляя себя расслабиться.

А я слегка ударила его по губам:

– Я хочу это слышать. Сейчас же, – так ему будет проще, я уже поняла: он на самом деле не верит, что кому-то может быть интересны его мысли, его прошлое и он сам. Ему нужно об этом напоминать, иногда – таким образом.

– Мне показалось, что я нашел тебя. – Я едва подавила дрожь: столько в его тоне было боли. – Голос был так похож, и запах… не мята и лемонграсс, что-то другое… я не знаю… я… безумно хотел, чтобы это оказалась ты. Найти тебя. Увидеть тебя. Поверить, что мы… но… – он тяжело сглотнул, прижался щекой к моей ладони. Мое сердце билось, как сумасшедшее: он меня почти узнал, все могло быть совсем иначе! Мне стоило всего лишь протянуть ему руку! – Но это была не ты. Я ошибся. Ты бы… ты бы не оттолкнула меня. Я знаю, – прозвучало отчаянно и беззащитно, словно: «скажи мне, что любишь, что никогда не оттолкнешь, прошу тебя!».

Я прикусила губу, чтобы не ляпнуть: ты не ошибся, Бонни. Это я ошиблась, дура. Сама все испортила. Не могу же я сейчас сказать: я уже оттолкнула тебя, не поверила. Отвернулась. Приняла за козла, который трахает все, что шевелится.

Но ведь он именно такой и есть! Глупо думать, что внезапная любовь к «мадонне» сделает из него другого человека. Все равно, что верить в магическую силу обручального кольца: до свадьбы был мудак, после свадьбы стал ангелом. Ага. Три раза. Видела я дур, которые искренне верили в чудо, а потом подавали на развод, едва залечив сломанные ребра.

Бонни – не ангел и никогда им не будет. Он всегда был больным ублюдком, такой есть и таковым останется. Всегда. Даже когда ему стукнет восемьдесят, он будет гениальным больным ублюдком, трахающим все, что шевелится, и играющим в свои адреналиновые игры. И я люблю его именно таким, какой он есть. С открытыми глазами. Наплевав на то, что он никогда не назовет меня по имени.

– Я люблю тебя, больной ублюдок.

Нежно поцеловав его в губы, я намотала его волосы на руку. Он доверчиво и счастливо улыбнулся, что-то в его лице появилось такое детское, невинное и беззащитное.

– Я люблю тебя, мадонна.

«Заставь меня поверить, что я нужен тебе, что ты хочешь меня, что я могу дать тебе то, что не даст никто другой. Что ты любишь меня таким, какой я есть», – вот что я услышала. И ответила так, как он хотел. Как мы оба хотели. Потому что никто больше не даст мне этого волшебного ощущения – полной власти, абсолютного доверия. Ощущения, что исполнят любое мое желание, чего бы это ни стоило.