Весенние соблазны

Богатырева Татьяна Юрьевна

Соловьева Евгения

Сафонова Евгения

Ли Марина

Лис Алина

Лис Алина

Кэрис Кира

Комарова Марина

Тур Тереза

Успенская Ирина

Мигель Ольга

Вонсович Бронислава

Стрельникова Кира

Вайнштейн Стелла

Дымов Артемий

Плотникова Эльвира

Арнаутова Дана

Смирнова Ирина

Дубинина Мария

Наумова Сора

Медная Варя

Андреева Марина

Симова Гера

Кира Кэрис

СЕСТРА МОИХ БРАТЬЕВ

 

 

1. Кладбище

Дождь капает, моросит, он почти незаметен. Люди, стоящие у гроба, около свежевырытой могилы, моросят тоже (вряд ли здесь уместно слово «плачут»: дождь, это дождь). Я пытаюсь быть такой же и, наверное, мне удаётся, потому что, приподнявшись над кладбищем, я вижу очень печальную, очень несчастную девушку в чёрном пальто. Пальто длинное, и я уже испачкала его — левая пола вся в грязи, и кроме меня грязь замечают ещё двое. Двое мужчин; единственные, кто знаком мне здесь. Они стоят с опущенными глазами, но всё, что интересует их на кладбище в данный момент, — это я, они пришли сюда из-за меня — не на похороны, нет, на их лицах дождь — только дождь.

Один из них безотрывно смотрит на моё пальто, и я невольно нагибаюсь, чтобы отряхнуть его. Но грязь жидкая и липкая, мои усилия — недолгие, впрочем, — бесполезны. Он подошёл бы сам, чтобы помочь мне, но мы на кладбище, и он просто смотрит — искоса и неодобрительно.

Второму не мешает грязь на моём пальто, но зато ему очень не нравится само наше присутствие на этих похоронах: нам не к лицу находиться здесь.

Эти двое — мои родные братья.

Я младше обоих; возможно, поэтому я стою на кладбище почти рядом со свежей могилой, среди незнакомых мне людей. Я стараюсь не смотреть на человека в гробу, на его лицо, такое подвижное у живого. Я пытаюсь думать, что он незнаком мне тоже, я так хотела бы в это поверить. Я смотрю вдаль, поверх железной кладбищенской ограды, высокой ограды, небо над кладбищем серое, и, может быть, тот, кто лежит сейчас с закрытыми глазами, смотрит на меня — с неба. Я поднимаюсь над кладбищем снова, но ничего, кроме неба, над кладбищем нет. Никого; и, вернувшись к могиле, я крещусь — как положено, сложенными в щепоть тремя пальцами, истово, почти напоказ. Нет-нет, напоказ не тем, кто пришёл сюда хоронить. Они, до сегодняшнего дня не видевшие меня ни разу, вряд ли обратят внимание и сейчас, да я и не делаю ничего удивительного — креститься на кладбище в порядке вещей, верно?

Я крещусь напоказ своим братьям, пришедшим сюда вслед за мной. Из-за меня. Чтобы подставить плечо, если я потеряю контроль над собой.

Они безмерно любят меня, мои братья.

Эта любовь взаимна.

Она взаимна даже теперь.

Мне никуда от неё не деться.

Поэтому я не хочу, чтобы человек, лежащий в гробу, смотрел на меня с неба.

 

2. Предисловие

Девочка жила на втором этаже, в сорок девятой квартире.

Брюнеточка, и очень милая, в восточном немного стиле, она обещала вырасти красавицей. Говоря так, соседи по дому немедленно добавляли, что в жизни ей это ничем не поможет. Лучше бы девочка родилась уродиной.

Девочка была больна. Сильно хромала, сутулилась так, что казалась горбатой, дёргала при ходьбе головой, непомерно большой для худенького тела. Что-то костно-суставное — или последствия детского церебрального паралича, а может быть, нечто совершенно иное. Врачей среди соседей не было.

Соседи очень жалели девочку, гладили при встрече роскошные чёрные кудри, совали конфетки. Искренне сочувствовали её родителям: горе-то какое! на всю жизнь!..

С родителями девочки соседи встречались редко (как и с самой девочкой) — всё больше по утрам, в подъезде, спеша на работу. Родители эти были люди интеллигентные, приятные и очень занятые. Удивляться не приходилось — вне сомнений, лекарства, поддерживающие девочкину жизнь, стоили непомерно дорого. Так дорого, что, и трудясь на нескольких работах, родители не могли себе позволить даже няню для неё пригласить. Девочка целыми днями сидела одна, а соседские дети хоть и здоровались с ней приветливо, понукаемые сердобольными взрослыми, дружить не хотели. Уродство отталкивает, а уж детей тем более. Не дразнились, и ладно.

В школу девочка, конечно, не ходила. Так и росла в одиночестве, хорошея лицом, приволакивая ногу. На улицу она выходила редко — стеснялась, наверное, да и невесело было сидеть на лавочке, глядя на носящихся по двору ровесников. Правда, смотрела она без зависти, без злости, с мечтательной улыбкой. Соседи вздыхали.

Неизбывное соседское любопытство в случае с девочкой было, как ни странно, весьма умеренным. Никто не пытался узнать, где именно зарабатывают деньги её несчастные родители, каким образом девочка получает образование, что за болезнь заставляет трястись её очаровательную головку. Не было сплетен, не было досужих вымыслов — вообще никаких разговоров. Даже фамилия жителей сорок девятой квартиры — хорошей, кстати, квартиры, четырёхкомнатной, с большим балконом — никому не была известна. Ни к девочкиной маме, ни к девочкиному папе соседи не смогли бы обратиться по имени-отчеству, случись у них такая нужда. Но нужды не случалось.

О существовании у девочки двух старших — взрослых — братьев соседи понятия не имели. Тем не менее, братья у неё имелись, больше того — жили с ней в одной квартире. А вот родители девочкины, напротив, и ногой туда никогда не ступали.

Не лишним будет также указать, что девочка была абсолютно здорова; состояние же соседей при виде девочки и её несуществующих родителей очень напоминало результат действия обыкновенного морока.

Братьям девочки морок навести было — что сигаретку прикурить. Да и самой девочке это особого труда не составляло.

Соседям, впрочем, было известно, как зовут девочку.

Девочку звали Ингой.

 

3. Триглав

Это довольно старое здание. Высокие потолки, окна в коридоре. Прекрасные квартиры — а заглянув в нашу, люди добавили бы эпитет «богатая». Те же, в чьём обществе нам подобает находиться, сочли бы нас аскетами — даже учитывая обстоятельства, волей которых мы живём здесь. По счастью, гости в нашей квартире очень редки.

Было бы странно называть квартиру домом — наш дом не здесь, и выглядит он иначе. Но у каждого места должно быть имя. «Триглав» — так говорят о квартире братья. Мне тоже нравится это слово.

Самая маленькая комната принадлежит Кириллу: шесть квадратов, узкий диван, книжный шкаф, компьютерный стол. Кирилл неприхотлив — он может спать не раздевшись, а проснувшись, сесть за работу, не имея и мысли о завтраке. Подозреваю, что любой профессиональный программист многое отдал бы за возможность влезть в Кириллову машину. Вот только работать на ней не смог бы.

Моя комната полна игрушек. Я уже выросла из них, но не хочу ничего менять. Сантименты; но мне нравятся мои сантименты.

Виталий сибарит; ему, привыкшему к огромным залам, приходится трудно. Обилие красивых вещей, антикварная мебель — но всё это, посмеиваясь над собою, он называет «эрзацем».

Территорией Виталия является и кухня. Он любит готовить — не каждый день, конечно, но кроме него этим не занимается никто. Баловство, говорит Кирилл. Я с ним согласна — кухарка нам ни к чему не нужна. Как и уборщица, как и горничная. Триглав вполне способен обслуживать нас самостоятельно. Поэтому, когда Виталий возится на кухне, я забираюсь с книжкой на кресло в углу и краем глаза наблюдаю за процессом. Сверхъестественное зрелище! особенно если знаешь о моём старшем (самом старшем) брате то, что знаю я. Мне кажется, что нарезка лука вручную выше пределов сколь угодно умелого мага и сколь угодно высокого бога.

Четвёртая комната триглава — общая; мы часто проводим вечера вместе. Диван в этой комнате никогда не складывается, он завален пледами и подушками, книгами и журналами, дисками и пультами. Моя любимая подушка — плюшевый кот, но иногда я уступаю кота Кириллу.

Существование пятой комнаты не на шутку удивило бы строителей дома. Что делать! Я с трудом верю, что в подобных квартирах живут целыми семьями! Одна из странностей этого мира; впрочем, Виталий говорит, что дело не в мире, а в людях.

Возможно; всё, что я знаю о людях, я знаю из книг и фильмов. Братья долго запрещали мне общение с людьми (правда, я никогда не страдала от этого). Конечно, я здороваюсь с соседями по подъезду — как и они со мной. Но наши соседи много лет были единственными людьми, с которыми я вообще разговаривала. Я никогда не ходила в школу, а в детстве, вычитав о её существовании, несколько месяцев наблюдала из окошка за детьми, у которых были портфели. Жалела их и ужасно боялась, что меня тоже отправят в школу. Когда я, наконец, призналась в своих страхах братьям, Кирилл смеялся до слёз, а Виталий утешал меня и рычал на Кирилла.

Гулять я лет до семнадцати ходила только с братьями. Если не считать того, что иногда мне приходилось сидеть около получаса на лавочке у подъезда, поддерживая созданную для соседей иллюзию. Вместе с братьями я побродила немало — но не по городу, в котором мы жили, конечно, нет; в других местах. В других местах этого мира и в других мирах — везде, кроме Дома. Нашего Дома. Домой нам нельзя. Я до сих пор не знаю, почему, но вот этот запрет касается и моих братьев. Я давно привыкла не интересоваться его причинами. Так же, как работой Виталия и Кирилла.

Я часто остаюсь одна, и я не знаю, чем занимаются мои братья. Не торопись, сказал мне Виталий, тебе надо учиться.

Учусь я здесь, в триглаве. Это мои братья дают мне необходимое образование, но я знаю, что сами они учились иначе. Обстоятельства, сложившиеся в нашей семье, мешают мне следовать их примеру и возлагают на моих братьев ответственность за моё воспитание, потому что родители не могут заниматься этим. Мои братья любят меня, я чувствую себя птенцом в уютном гнезде, но иногда мне кажется, что их опека чрезмерна.

Хочу ли я лишиться этой опеки? Нет! мне страшно представить подобное! Братья — мой мир, мой дом, я люблю их больше всего на свете.

Мне кажется, что они любят меня гораздо сильнее — ведь им есть, с чем сравнить эту любовь…

 

4. Нитки

От внезапной тяжести пружинит диван, шуршит одежда, соскальзывает, обнажая грудь, одеяло, и я улыбаюсь сквозь сон. Присевший на мою постель обрывает нитки, сплетающие меня со сном, — легкими касаниями, медленно, бережно. Я просыпаюсь, я обвиваю брата руками и ногами, тяну его к себе. Я знаю каждое его движение, каждую линию его тела.

Я знаю это о них обоих.

Я сплетаю нитки, касаясь их тел, — так же, как плету настоящие, но настоящие я люблю плести пальцами… У меня гибкие, очень красивые пальцы: филигранный рисунок гениального скульптора. Братья говорят, что у нашей матери — такие же. Пальцы, которым не нужен ни уход, ни маникюр, ни украшения. Правда, братья все время дарят мне драгоценности — точнее, дарят себе, они способны подолгу играть с моими пальцами, нанизывая на них кольца, перстни, печатки. Они превратили это занятие в хобби, они словно собирают мозаику — вместе и порознь, всерьез спорят, смотрится ли рядом с изумрудом — рубин, или черный агат подойдет сюда лучше… Они даже надоедают мне, особенно, когда мне хочется сплетать нитки.

Я делаю это без спиц и крючков; я не плету только что одежду. Триглав полон моих изделий, а когда я была маленькой, то заплетала сложным лабиринтом всю квартиру, зацепляя нитки за ручки дверей и ящиков, за перекладины стульев и подлокотники кресел… Это не было похоже на паутину — даже когда я выбирала только один цвет, даже когда я выбирала серый. Струйки воды, пузырьки в лимонаде, листья деревьев — если смотреть напросвет.

Братья часто заставали меня сидящей среди лабиринта — на полу, на столе, под столом… Они не ругали меня, конечно, нет, и не рвали нитки. Они играли со мной. Подымая и опуская части узора, вытягивая, меняя цвета, они прятали мои пальцы в своих ладонях и учили плести не касаясь. Закончив игру, один из них (чаще Виталий) сворачивал лабиринт в клубочек — или просто уменьшал. В триглаве полно моих лабиринтов — самые крошечные лежат в секретере, в шкатулках.

Мои братья научили меня плести многое другое — ведь нитки бывают разными.

Я очень люблю сплетать их в постели: занятие, именующееся в книгах сексом. Этому меня тоже научили братья, но наша постель — всего лишь часть моей любви к ним, всего лишь часть их любви ко мне.

Я знаю, что любовь в постели — секс — только удовлетворение физиологической потребности тела. Да; конечно так; но я люблю своих братьев и одетыми, и не за постель, и я блаженствую в их постели.

Нитки, которые не оборвать, не уменьшить, не спрятать в шкатулке: блаженство в постели брата. Книги именуют это инцестом.

У людей есть мифы о первых людях. Их было мало, и они женились на своих сестрах. Авель; Каин; кто-то еще… Адам — с Евой, сотворенной из него самого.

Инцест был в чести у королей — или в нужде.

Еще им занимались боги.

 

5. Ларек

Раза три в неделю я работаю ночной продавщицей в нашем ларьке.

Квартал, где находится ларек, почти безлюден после восьми вечера. Редкие прохожие, редкие покупатели. Ларек не богат ассортиментом, но клиентам его и не нужно многое — пиво, сигареты, чипсы… А мне не нужны клиенты.

Я не знаю, зачем моим братьям ларек. Возможно, как склад: здесь есть товар, не подлежащий продаже. Он хранится в ящиках, запечатанных и нет. В раскрытых, деревянных, лежат пересыпанные опилками яблоки, весьма непрезентабельного вида, желтые, с пятнами, и это действительно яблоки, и они довольно вкусные, чего никак не подумаешь по внешнему виду. Я грызу их иногда, но Виталий, заставши меня за поеданием яблок, кривится. Ящики, перехваченные крест-накрест широким скотчем, — картонные. Не слишком большие, совсем не тияжелые, с надписями вполне продуктового или сигаретного содержания. Спросить, что в них находится, мне никогда не приходило в голову. В нашей семье не приняты вопросы, заключающие в себе пустое, праздное любопытство. К тому же я не любопытна сама по себе, это не в моем характере. Да и вмешиваться в дела моих братьев — дело достаточно опасное и неблагодарное. Опасное не для меня, но сомнительно, что братья стали бы отвечать на такие мои вопросы.

В ларьке хорошо. Он чем-то напоминает мне полузабытый Дом — не интерьерами, конечно. Я не смогла бы объяснить внятно — чем.

Может быть, свет… Дневные лампы, яркие, не выключаемые никогда. Из-за них почти ничего не видно на улице — только людей, когда они уже подходят вплотную.

Может быть, запах, исходящий от закрытых ящиков, близкий к яблочному, только так пахнут огромные, зеленые фрукты, а желтые пародии в опилках пахнут совершенно иначе.

Может быть, возникающее уже через час чувство отделенности от мира вне ларька — словно ларек находится в другом месте, а все за его стенами — иллюзия, странное кино… Не знаю, откуда это чувство берется, ведь в своей квартире, закрытой, отгороженной и куда как более странной, я не ощущаю ничего подобного. Не знаю… но мне хорошо в нем. Я даже испытываю порой дискомфорт от прихода братьев, довольно часто навещающих меня по ночам. Навещающих просто так — убедиться, что со мной все в порядке, и всегда они приносят мне какой-нибудь еды, хотя прекрасно знают, что я не люблю есть в ларьке.

Торговать мне приходится совсем мало — может быть, десяток покупателей вечером, а ночью даже двое — уже много. Я читаю, сидя в кресле за витриной, уместив ноги на одном из ящиков, но читаю что-нибудь совсем легкое, а чаще — листаю бестолковые, но толстые и красочные журналы. Кирилл, забегая в ларек, проводит в нем от силы минут пятнадцать, пьет со мной кофе и, целуя меня перед уходом, просит не скучать. Виталий заходит гораздо реже, но и сидит со мной дольше. Товаром, в основном, занимается тоже Виталий — то есть ларечным, пиво-сигаретным товаром. Яблоки и запечатанные ящики они привозят вдвоем — только вдвоем, и только на своей машине, и, как правило, после полуночи.

Я всегда рада их видеть — но я не предлагаю им навещать ларек чаще. Мне комфортно полностью только в присутствии братьев, я начинаю скучать по ним через полчаса после расставания, но здесь, в ларьке, я немножко отдыхаю от них.

Собственно говоря, у нас два ларька. Но во втором я не торгую. Сидеть в нем мне пришлось всего раза три — опять же днем, даже не в сумерки, ни в коем случае не в сумерки, строго-настрого приказал мне Виталий, не вздумай задержаться.

Это обычный ларек, только на форточке окошка всегда висит табличка «закрыто». Давно привыкшие к табличке окрестные жители не пытаются в окошко стучать, и поэтому ничто не мешает заниматься здесь чем угодно — читать ли, спать ли… Но я не люблю быть в этом ларьке и вряд ли смогу объяснить, почему. В нем очень светло — несмотря на то, что нет ни одной лампочки. Словно бы солнечный свет проходит сквозь стены, или стены — обычные, железные — на самом деле стеклянные. Товара в ларьке нет совсем — только макеты на витрине, совсем немного, просто для вида. За витриной тоже стоят ящики, но иные, чем в ларьке ночном. Железные, совершенно неподъемные ящики. Их никогда не бывает больше пяти, и от них пахнет смазкой, машинным маслом, порою даже бензином. В фильмах такие ящики обычно набиты оружием, но я не представляю ситуации, в которой моим братьям могло бы потребоваться оружие — то есть, обычное оружие этого мира. Так же, как здешние деньги.

Кроме железных ящиков за витриной стоит единственный табурет, деревянный, выкрашенный зеленой краской — выкрашенный давным-давно и потому порядком облезлый. Сидеть на нем весьма неудобно, правда, мне никогда и не приходилось делать это долго — часа два от силы. Братья всегда привозили меня туда сами и никогда не делали этого оба сразу — кто-то один, словно бы им нельзя находиться там вместе. И всегда они напряжены в нем, а со мной не говорят совсем. Один раз мне довелось быть там вдвоем с Кириллом около полутора часов; все это время он молча просидел на полу, с закрытыми глазами, привалившись к стене, в позе, к которой очень подошел бы автомат на коленях. Но автомата, конечно, не было.

Никто из нас не называет этот ларек ларьком. Коробка, гараж, сарай: мои братья определяют его исключительно этими словами. Хотелось бы знать, при чем тут гараж (а чаще всего они употребляют именно это слово), но я никогда не спрашивала.

Мой ларек совсем другой, и я даже люблю его — почти так же, как свою комнату. В любом случае — я никогда не испытывала в нем ничего дурного. И братья мои ведут себя в нем так же, как в триглаве. Обычно. Нормально.

 

6. Покупатель

Это был совсем молодой парень, мой ровесник, наверное. В длинном свитере, в кроссовках, с кучей сережек в ушах и проколотой нижней губой. Смешной, но очень милый.

Он купил у меня бутылку пива — уже за полночь. Я успела заснуть и потому двигалась ужасно медленно.

— Барышня, а можно холодного? — попросил он, заглядывая в окошко.

Он взял пиво, взял сдачу и посмотрел на меня опять, а потом уселся на парапет и стал пить прямо из бутылки, редкими глотками. Я никогда не завожу знакомств с покупателями, никогда не беседую с ними на посторонние темы. Это скучно, это глупо. Недостойно, сказал бы Виталий, фу, Инга, сказал бы Кирилл.

Я взяла сигарету, распахнула дверь настежь и, переступив порог, закурила.

— Проветриваешь? — спросил мой покупатель. Да, я не ошиблась спросонок: очень милый.

— Проветриваю.

— А я вот сижу и думаю, как с тобой познакомиться. Не закрывай дверь, пожалуйста! Я не маньяк, честное слово!

Мне было совершенно ни к чему опасаться маньяков — да кого бы то ни было! — и я присела на парапет с ним рядом.

— А кто ты?

— Я музыкант, — сказал он и тут же пропел что-то не по-русски, чистым-чистым голосом. — Король рок-н-ролла.

— Здорово, — сказала я.

— Шутка, — сказал он. — Просто в кабаке играю. Но состав подобрался неплохой. Я бы тебя пригласил послушать. Можно?

— Я на работе.

— А завтра?

— Знаешь, — сказала я. — Ты лучше иди. Сейчас хозяева могут приехать.

— Ночные поставки?

— Почти.

— Я же не в ларьке сижу. Они на машине? Так мы услышим. Зайдешь сразу, да и все. Хочешь пива?

Он протянул мне бутылку, и я взяла. Пиво было почему-то сладкое. Сладкое и густое; а парень уставился на мои мокрые губы.

— Меня зовут Дилан, — сказал он. — Ты смертельно красивая. Не уходи, ладно? Я все равно буду здесь сидеть. Ты когда меняешься? В семь?

— В восемь, — сказала я. — Но лучше тебе домой пойти.

— Не-а, — сказал он. — Не пойду. Вынеси еще пива, пожалуйста. Денег у меня полно сегодня.

 

7. Подтверждение

У него совсем маленькая квартира.

Одна комната, крошечная кухня и совмещенный санузел, но дискомфорта я не чувствую. Наоборот.

Я прохожу в комнату и оглядываюсь. Двустворчатый полированный шифоньер, вдоль окна — тахта, застеленная клетчатым пледом. На полу — истертый палас, на стенах — цветные плакаты. Полка с книгами. Очень старое пианино, и рядом с ним — ударная установка. Три гитары: две висят на гвоздях над диваном, одна прислонена к шифоньеру. И множество каких-то пультов, проводов на полу, по всей комнате расставлены и развешаны звуковые колонки всех размеров. На пюпитре пианино — лист бумаги, исписанный от руки нотами на неровно начерченном стане.

Хозяин комнаты сразу начинает щелкать кнопками, и комната наполняется музыкой. Я не слишком люблю такую, но узнаю сразу — «Назарет», Кирилл часто слушает эту группу.

Музыка очень громкая. Дилан дирижирует ею, потом садится к пианино (вместо стула — большая колонка) и подыгрывает, громко и вполне верно, а потом поворачивается ко мне и говорит:

— Ты же танцуешь? под такое можешь?

— Могу, — говорю я и танцую — на месте, боясь наступить на провода, ползущие по паласу. Дилан смотрит на меня, склонив голову набок, и беззвучно поет, чуть покачиваясь взад-вперед.

— Стой! — говорит он и, вскочив, сдвигает ногами мешающие мне провода. — Двигайся! давай!..

Я слушаюсь, а он пристально следит, как я танцую, следит с задумчивым, рассеянным видом, и я тоже смотрю на него — я не могу на него не смотреть.

— Это все нужно снять, — говорит он и подходит ко мне.

Я позволяю ему раздеть себя — догола, я даже помогаю ему. Музыка становится быстрее — или, может быть, мне только кажется, а сестра моих братьев, где-то на краю сознания сопротивляющаяся мне сиюминутной, машет мне руками, отчаянно машет мне руками, но я смотрю на Дилана, и когда он заканчивает раздевать меня (моя одежда разбросана по всей комнате), я прижимаюсь к его свитеру лицом.

Смесь сигарет, незнакомого одеколона и чего-то еще, чужого, совсем чужого и странного. У меня сухо во рту от этого запаха, я поднимаю голову и говорю Дилану:

— Да.

Я не знаю сама, что я подтверждаю, но он, кажется, знает. Он переспрашивает:

— Да?

Лицо его делается напряженным, а глаза очень большими — светлые глаза с зелеными точками. Колечко разделяет пополам нижнюю губу, оно красное — словно едва зажившая ранка.

— Да, — киваю я.

Дилан поднимает меня, отрывает от пола, укладывает на тахту (плед на ней тоже шершавый и теплый, как свитер Дилана) и пропадает куда-то. Я смотрю на потолок: на потолке желтоватые, в косую полоску обои. Я не шевелюсь; у меня кружится голова; а в комнате вдруг становится очень светло — и снова как было, и опять светло. Я поворачиваю голову: это лампочки, десятки разноцветных лампочек повсюду, они неторопливо мигают, и я вижу, как Дилан задергивает шторы.

Он раздевается и ложится рядом, наклоняется надо мной, лампочки отражаются в его глазах, загораются, и гаснут, и загораются. Дилан водит пальцем по моему лицу, наклоняется совсем близко и спрашивает:

— Сможешь в ритм попасть?

— Смогу, — говорю я.

— Вот так — так… — Он стучит пальцами по моей левой груди, в такт музыке, потом пальцы его расслабляются, их сменяют губы, и я вижу его темный затылок, я берусь за его плечи — они очень твердые, и далеко-далеко кричит что-то сестра моих братьев, так далеко, что я не слышу ее. Зато я слышу Дилана:

— Меня вообще-то Борисом зовут, — говорит он.

— Все равно, — говорю я. — Все равно.

Наши ноги переплетаются, и он растерянно усмехается мне.

— Только со мной нельзя. Тебе нельзя, — говорю я и изо всех сил тяну его к себе. — Нельзя, — говорю я, чтобы предупредить его. — Ты не можешь, — говорю я и, вцепившись в его плечи, повторяю: — Мне нельзя с тобой.

— Все равно, — говорит он. — Все равно.

Я пытаюсь сказать ему что-то еще, но уже поздно. Совсем поздно.

Отблески на его лице, на его теле; и сестра моих братьев пропадает — совсем: отовсюду.

 

8. Запах

Октябрь этого года страдает раздвоением личности. В городе лето. Совершенная, безупречная синева неба, зеленые кроны деревьев. Ни единого желтого листа. Ни дождя; ни холода; ничего. Лето. Октябрь.

Но в парке, рядом с моей любимой скамейкой, происходит осень. Кусты боярышника: пурпур и золото. Небо бледное, и на нем — тоном темнее — облака.

Присущие нынешней осени симптомы шизофрении в той же мере проявляются у меня. Очень просто: везде — лето, на скамейке — осень; повсюду я — с Диланом, в триглаве — прежняя. Только… только у кустов боярышника в парке октябрь бесспорен и однозначен. А вот в триглаве, свернувшись клубком под боком читающего Виталия, бездумно разглядывая рисунок пледа, я замираю от внезапного запаха. Запах Дилана: словно дразня, он пропадает в ту же секунду — не было! не могло быть! морок…

Морок — и не иначе, как наведенный мною, мною — на меня.

Чаще; все чаще. И совсем плохо — на работе: мне все время кажется, что Дилан (которому я запретила появляться в окрестностях) где-то рядом — сидит на парапете за ларьком, на лавочке у соседнего дома, курит за углом магазина… Морок; я ни разу не увидела его, выходя — смотреть.

Я никогда не лгала своим братьям. Не лгу и сейчас: они не замечают моих перемен. Они не могут представить себе даже возможность подобного. Тем более — с человеком! о нет…

Но однажды, в середине ночи, уже засыпая рядом со мной, Кирилл вдруг спросил: ты сменила духи? Да, сказала я, разве плохой запах? Очень терпкий, сказал Кирилл, он больше подходит мужчине, но если тебе нравится…

Я никогда не лгала своим братьям… Даже той ночью: ведь это можно назвать и так — я сменила духи. Я сменила духи: новый запах. Запах Дилана на моем теле. Наверное, я занимаюсь изменой. Падеж родительный — измена кого?.. изменить… измениться… Измена меня; но — падеж дательный — измена кому? Дилану? Братьям? А они, мои братья, быть может, и я делю их с кем-то? В любом случае, не с людьми, конечно…

Я люблю их — я так их люблю! Но Дилан? Любовь ли то, что я чувствую к нему? Или только запах — запах, по которому самцы и самки отыскивают друг друга. Я хочу, чтобы это было так: ведь тогда я могла бы просто сменить духи, еще раз сменить духи.

Запах — это секс; потребности — но, боги! я утрачиваю свои умения, когда со мной Дилан. Даже простые; даже женские. Ему нравится это, я знаю. Ему льстит, что порой я не успеваю за ним. Он смеется надо мной — герой! победитель! Пастух, утащивший в кусты богиню, заласкавший ее так, что она уже кричит и плачет как смертная.

Я, привыкшая к изощренным ласкам (он и представить себе не может такого!) — удивлена? Я, способная играть в это часами, я, умеющая принимать и дарить, — неспособна? Я, достойная ученица искушенных учителей, — недостойна? Я, богиня, потому что он — смертный, а значит, я — богиня…

Лабиринт из ниток, связавший смертного и богиню: спрятать такой в шкатулку не стоит труда, но я не сплетала его, нет, я не сплетала…

Боги, боги, братья мои, как я хотела бы рассказать вам! спросить совета! Но нет — ведь вы дадите мне не совет — защиту.

Кроме занятий инцестом, у богов было еще одно развлечение: они обожали соблазнять людей.

 

9. Тени

Наряжаясь, девчонки распахивают окна и вертятся перед зеркалом.

Я зажигаю свечи — много свеч — и смотрю на свою тень. Широкие рукава платья — и на стене машет крыльями птица. Капюшон плаща и присесть на корточки — гном, зарывающий золото, мастерящий тайник. Джинсы и кепка — получается клоун, существо опасное, странное и не слишком живое. Я поднимаю, покачивая, руки — и клоун превращается в колдуна из человеческих сказок, бросает со стены заклятие, но я уворачиваюсь.

Я падаю на ковер и меняю взглядом сумрак на свет. Лампа под потолком вспыхивает с секундной задержкой, потолок убегает вверх. Игра теней; но в эту секунду я вижу наш Дом.

Дом, который я помню прозрачным и узким. Огромные комнаты — узки, потому что потолок высок, как небо. Выше неба: ведь для меня маленькой небо было под Домом. Я спрашивала об этом братьев: Дом висит в небе, почти серьезно отвечали они.

Детская память не соответствует действительности; тем не менее, она точна — точна, как алгебра. Дети видят мир настоящим — взрослые видят мир сквозь призму собственных представлений. Мои братья населяют триглав вещами, похожими на вещи нашего Дома, и получают обратный эффект; странно, что я не замечала этого раньше. Обратный эффект: статуи, обернувшиеся статуэтками. Не копии, нет. Иное.

Там, в Доме, я помню братьев очень смутно. Большие гости, они появлялись так редко, они исчезали, не давая мне узнать их. Гости-колдуны, взрослые боги, плащи и тени, замок посреди неба…

Я давно выросла, и нитки, держащие в небе наш Дом, лежат у меня на ладонях. Формулы на мониторе Кирилла. Поля и энергии, подвластные слову и жесту. Слова и жесты чистят мебель в триглаве, трепещут в железных ящиках, пятнают желтые яблоки. Быт и оружие, компонент нашей крови, инструмент колдунов из человеческих сказок. Сущность богов.

Боги должны жить в небе; может быть, потому я так люблю летать. И люблю ходить по крышам — по крышам обычных городских многоэтажек и четырехугольным скатам старых домов. Я хожу босиком; лучше всего делать это зимой, оставляя следы на снегу.

Я хотела бы научить Дилана… взять его с собой. Дождаться зимы — и сказать ему, что я не замерзну, раздевшись. Лечь на снег — вдвоем, отпечатав один силуэт… Взлететь к замку в небе, войти в него вместе — среди прочих гостей-колдунов…

Мне хочется думать, что это возможно.

Я знаю, что нет.

 

10. Защита

Они приехали глубокой ночью, но ни яблок, ни ящиков не привезли. Виталий уселся в кресло, Кирилл — на ящик с пивом, и оба молчали.

— Кофе будете? — спросила я. — Что-то случилось?

— Не успеем, — сказал Виталий, и в ларьке стало холодно. Ощутимо холодно; а на полки пал иней.

В окошко постучали, и я подошла, чувствуя спиной взгляды братьев.

— Привет, — сказал мне Дилан. Он сидел на корточках, а не маячил перед окошком, и это было просто прекрасно.

— Что вы хотели? — спросила я и сказала одними губами: — Уходи! Хозяева!

— Да я знаю, — сказал Дилан. — Хозяева!.. Они там ружье с библией захватили, хозяева твои? Я знакомиться пришел, Инга. Меня вежливо пригласили пообщаться.

— Что?.. Кто?

— Твои родственники. Мне звонил такой ужасно серьезный парень. Брат, кажется. Я только не понял, почему в ларек-то надо придти.

— Открой ему, — сказал с кресла Виталий.

— Не надо, — сказала я, оборачиваясь. — Это… Это просто так, я… Я просто не успела вам сказать! Это совершенно неважно! Кирилл!

— Открой, Инга, — сказал Кирилл и поднялся с ящика.

— Борис, — сказала я в окошко, — уходи отсюда. Уходи сейчас же.

Было уже бессмысленно — уходить, но я просто не знала, что делать.

— Да ладно тебе, — сказал Дилан. — Думаешь, морду набьют? Но я согласен на тебе жениться, так что, может, и обойдется.

На секунду я поверила в это — в грозных родственников, заставших на горячем и требующих законного брака. В добрых братьев, которые глянут на моего мужчину и со вздохом примутся устраивать свадьбу. В замке посреди неба: мы войдем туда, держась за руки, и будут гости — много гостей, и огромный зал, и лепестки, летящие с потолка… В фужерах с ледяным вином отразятся свечи, а мама поцелует смущенного жениха, ведь счастье дочери дороже предрассудков, счастье сестры…

Секунда прошла, и я повисла на руке у шагнувшего к двери Кирилла.

— Не надо, Кир! Не надо, я больше не буду! Кир, я просто скучала! Ничего серьезного! Кирилл, подожди! Кирилл!

Он стряхнул меня, как прилипший фантик, сдвинул щеколду и толкнул дверь.

Дилан переступил порог. Развел руками. Потупил глаза. И вдруг вскинулся, подался назад.

— Да уходи ты! — крикнула я, но он уже опомнился, подавил то, что почуял, дурачок, пастушок, я должна была сказать ему, давным-давно… Но он все равно пришел бы, в надежде, что моим родственникам нравится группа «Назарет», и, кто бы они ни были, все утрясется, ведь счастье сестры…

— Здравствуйте, — сказал Дилан. — Это вы мне звонили? Вот, я пришел. Но честное слово, ружье вам не потребуется. Я очень люблю вашу сестру — она же ваша сестра? — и не намерен уклоняться от женитьбы. Я даже ей предлагал. Она обещала подумать.

«Выходи за меня замуж». — «Я подумаю, Дилан». — «Я даже из кабака уйду. Правда, там недурно платят… но если ты против..». — «Я совершенно не против». — «Роди мне мальчика, Инга. Только обязательно со слухом. Я его научу на саксе лабать..».

Не научишь, Дилан. Нет, не научишь.

— Сочувствую, — сказал Виталий. Он встал, усадил меня в кресло и подтолкнул Дилана на середину ларька.

— А почему в ларьке-то разговариваем? — спросил Дилан. — Нет, как хотите, конечно…

— Мы собираемся поговорить с сестрой, — сказал Кирилл. — Ты уж извини, но девочка должна осознать, что неправильно себя вела. Ты тут не виноват. Да, Инга?

— Отпустите его, — сказала я. — Я не буду больше, — сказала я, только слова мои были никому не нужны. — Вы просто ревнуете! — сказала я. — Это же глупо! Пожалуйста, Вит!

— Бить будете? — поинтересовался Дилан.

— А ты смелый мальчик, — сказал Виталий. — Зря ты так, Инга. Хороший ведь мальчик.

— Крутые у тебя братишки, Инга, — сказал Дилан. — Страсти какие.

— Да какие уж страсти, — сказал Кирилл и щелкнул пальцами.

Дилана оторвало от пола. Синие линии — светящиеся, тонкие — обмотали его с головы до ног.

Больше они не сказали ему ни слова — и не дали мне отвернуться.

Дурачок, пастушок, человек — он и вправду был смелый мальчик. Он молчал, он пытался сопротивляться — сколько сумел. Он даже не закрыл глаза.

Он понял, кто перед ним, понял почти сразу. Мне остается надеяться, что он счел это сном, который скоро закончится. Галлюцинацией. Кошмаром, где непослушной, изолгавшейся девчонке демонстрировали последствия ее поведения. Моя надежда хрупка и не имеет оснований — но ничего другого у меня нет.

Демонстрация была обстоятельной, продуманной и долгой.

Только в самом ее конце Дилану позволили умереть.

Минутою позже иней, лежащий в ларьке, превратился в снег — и растаял только к утру.

 

11. Заключение

У холмика со вкопанным крестом уже никого нет, кроме нас троих; впрочем, и мы стоим поодаль. Пора уходить, но на кресте — фотография, мне очень нужно взглянуть на нее, увидеть это лицо живым, но я не одна здесь, и я иду прочь от холмика. Земля повсюду мокрая и рыхлая, до асфальтовой дорожки еще несколько метров, и я спотыкаюсь и останавливаюсь. Кирилл мгновенно оказывается рядом, он обнимает меня, притягивает к себе, и я кладу голову ему на плечо. Мне плохо; мне уже совсем плохо, и он вынужден почти нести меня.

Перед воротами кладбища стоит машина — трехдверная, цвета «мокрый асфальт». Около машины выхаживает взад-вперед высокая женщина в белом плаще. У нее длинные волосы, собранные в пучок низко на затылке. У нее горбатый, словно сломанный, нос и узкое лицо, но она бесспорно великолепна. И она молода: лет, может быть, тридцати — на вид. Дама высшего света.

Виталий ускоряет шаг, подойдя к женщине, целует ей руку, а женщина треплет его по волосам, по щеке, и Кирилл напрягается, тянет меня вперед, и тогда я узнаю даму. Русский мультфильм про три банана — злая пародия на нее; это Черная дама. Это моя мать. Наша мать.

Мы уже рядом с ней, и мать повторяет ритуал встречи с Кириллом. Я мешаю ритуалу, и она заканчивает его короткой улыбкой и переключается на меня. Я не знаю, была бы она рада видеть меня, не случись того, что случилось, но мне она не улыбается.

— Инга, — говорит она и пальцами — не всей ладонью — поднимает мою голову от плеча Кирилла. И я выпрямляюсь. Когда — если — она уйдет — уедет — оставит нас одних, без себя, я упаду в обморок на руки моих братьев, но сейчас я не могу себе этого позволить, как бы плохо мне ни было, и я выпрямляюсь. Кирилл по-прежнему поддерживает меня, и Дама говорит ему:

— Отойди.

Он отходит — неохотно, но сразу, и оба мои брата стоят, напрягшись, готовые подхватить меня. Рефлекс; они знают, что я не упаду. Ничего такого не будет — я держусь прямо и смотрю матери в глаза. В ее глаза, темные, как у Кирилла, как у меня, под прямыми, уходящими к вискам бровями. В ее глаза, которыми она обводит меня с головы до ног.

Я больше не хочу говорить с ней. Ни о чем. Я не хочу. Я не обижена, не зла на нее — просто я не хочу. Я не видела ее много лет, я о ней мечтала, но в моих мечтах не было Черной Дамы. Нет, она была совсем другой много лет назад.

Мать убирает пальцы с моей щеки и отступает на шаг.

— У нее пальто в грязи, — говорит она, повернув голову к Виталию. — Вы невнимательны, мальчики.

Сразу же после ее слов Кирилл проводит рукой по воздуху — короткий, знакомый жест, и я опускаю взгляд вниз, на пальто, уже чистое.

Мать одобрительно кивает Кириллу, но Кирилл не видит этого, он смотрит на меня, в упор, но молчит, и я знаю, что останавливать меня сейчас он не станет. Ни он, ни Виталий. А Черная дама, моя мать, еще не догадывается, что я хочу сделать.

Я отхожу в сторону — в двух метрах от меня газон, покрытый мутной водой с островками коричневой грязи. Я наклоняюсь, зачерпываю грязь и тщательно вытираю руку о матово-черную полу своего пальто. Остатки грязи я сдуваю с ладони, и они медленно плывут по воздуху в сторону газона — жирные капли-кляксы.

Мне так жаль, что вы не убьете меня за это, мои старшие братья. Мне очень жаль.

Но я не могу позволить себе большего.