20 декабря 2000 года
Глеб припарковал машину, вышел и открыл дверцу Галине. На Лию, которая выбиралась сама, даже не взглянул. Галину же, вытянув из машины, лапнул за грудь под обстрелом десятка глаз, хлопнул слегка по заду и повел под руку в «Метрополь». Щеки Галины пошли красными пятнами, а Лия бросала на него такие взгляды, словно гвозди вбивала. Он заметил. Но только сплюнул мысленно: «Гляди, вошь патлатая, как бы тебе куда гвоздь не вбили…» Не любил он ее. Не то что-то было с девчонкой. То ли хитра больно, то ли головой повернутая.
Вот Галка — та совсем другое дело. Хитрит — сразу видно, боится — тоже все налицо, говорить начнет — точно определить можно, все карты выложила на стол или оставила в прикупе парочку. В постели, правда, кисловато с ней было. Но выбирать ему не приходилось…
До восемнадцати лет Глеб Шмарин вел вполне нормальную жизнь советского хулигана. Стоял на учете в детской комнате милиции, играл с ребятами в карты на хазе, пил портвейн и чувствовал себя вполне счастливым. К семнадцати годам многие из их компании сели, а часть даже отсидела небольшой срок и вышла. Что рассказывали! Сон, романтика! Про законы воровские, про правила разные, про знакомых тамошних, которым свобода уже не грозит. Песни на гитаре бренчали про волю, про лесоповал, про ханурика-дружка и суку-подружку. Глеб от всех этих историй заводился необыкновенно. И даже чуть-чуть мечтал схлопотать срок. Но не повезло…
В восемнадцать забрили в армию. Встать, сесть, бегом марш. Дедки пробовали поучить, выбил двоим передние зубы. Хоть и не вышел Глеб ни росточком, ни мускулатурой, боялись к нему сунуться. Внутри у него зверь сидел — дикий и опасный. А самое главное — страха в нем не было. Совсем. Ни страха, ни жалости. Мозг отключался сразу же, как только чувствовал угрозу. Отключался и выпускал зверя. А зверь грыз, рвал на части и пускал кровь.
Однако в голове у Шмарина не то чтобы совсем темно было. Бродили там мыслишки, фантазии разные, мечты крутили голым задом. Фантазировать он умел лучше любого писателя. Врать мог как по писаному — не заглядывая в шпаргалку, не морща лоб. Но и фантазия у него была буйной, как и все остальное. Как и все остальное — не знала пределов, всегда простиралась далее того места, где следовало остановиться. Заносило парня, всегда заносило.
Вот лежа на нарах в родной части и глядя в потолок, Шмарин и нафантазировал однажды, что мог бы стать не каким-нибудь мелким карманником из тех, о ком так забористо рассказывали отсидевшие друзья, а самым настоящим большим волчиной, главой банды. Честолюбие его простиралось гораздо дальше мелких краж и подчинения воровским законам.
«А что? — думал он. — Ребят верных найти просто. Они же на каждом шагу фигней страдают. Был бы вожак — стая сыщется. Разжиться налетами, грабежом. Мало, что ли, мест? Завести свою малину, хату в тайге выстроить — чтобы было где на дно залечь. Тайга-то, говорят, бескрайняя, никто всю ее вдоль и поперек не прошел и никто не пройдет».
Представлял себя атаманом, как в фильмах. Сидит, нахмурив лохматые брови, в большом рубленом доме посреди тайги, за загривок медведя ручного треплет. По лавкам банда его похрапывает. Двое здоровых молодцов на часах стоят. Ух, и заводили его такие видения!
Чем больше думал, тем дальше заходил в своих фантазиях. Тем реальнее они ему казались. Словно уже переступил черту и половина того, о чем мечтал, сбылась. Привык он к своим мечтам, пожил в них прилично — несколько месяцев. А потом стукнуло ему в голову, что сейчас, то есть в армии, самый что ни на есть лучший шанс ему и выпадает. Где же оружие взять для налетов и грабежей, как ни в армейском арсенале? Без пистолета ты кто? Мелкая букашка. А с пистолетом — царь и бог и главный козырь во всей колоде.
В очередной раз на дежурстве взял он автомат, перестрелял братков-сослуживцев и сержанта Антонова, да и дал деру. Расчет его был прост — в тайге, как в берлоге, залечь, пока первый шмон не уляжется, а потом выбраться, осмотреться, друзей поискать. Но до леса он не добрался. Взяли его по дороге, когда оставалось до зеленого марева всего ничего.
Пока в КПЗ сидел, все ребята снились, которых кончил. Смотрели удивленно, будто в толк взять не могли… Спал Глеб нервно. Да еще следователь вопросами замучил: что да как, зачем да почему. Врачей присылали даже, чтобы шизу ему ввернуть. Но не вышло. Врачи оказались правильными, признали его нормальным. И дали ему пятнадцать лет в колонии строгого режима на Колыме. Все лучше, чем под вечным кайфом с психами.
Вот где начались проблемы. Мужики тертые, битые и ученые ломали его и гнули в бараний рог, подчиняя установленным правилам. Года три пытались, пока не поняли, что Шмарин не гнется и не ломается, а только звереет все больше и больше. И оставили в покое. К тому времени у него был дважды перебит нос и руки в язвах от ожогов, а у многих из них сломаны ребра и челюсти. Так что все были рады перемирию.
Десять тюремных лет вытряхнули из него человеческую душу и вложили звериную. Раньше он был зверем только наполовину, а теперь стал — полностью, на все сто процентов. Да и зверь, сидящий в нем, подрос и порой — ни с того ни с сего — жаждал крови. А в голове мечты по-прежнему вздували разноцветные паруса. Фантазии стали еще круче. Тщеславие перестало считаться с реальностью и теми пределами, которые она воздвигала.
По телевизору показывали перестройку. Начиналась она с не по-советски голых баб и разделения равных еще вчера граждан на очень богатых и совсем нищих. То есть, похоже, там, на воле, каждый перестроечный миллион делили на миллион человек так: всем — по копейке, одному — куш. Такой дележ Глебу пришелся бы по вкусу. Уж он бы нашел способ урвать свой кусок…
Когда показывали, как братва гуляет, какие группировки создает, как орудует, Шмарину хотелось запустить в телевизор чем-нибудь тяжелым. Его мечты разворовывали и воплощали отъевшиеся бездарные полудурки. Скрученные операми, они скалились в камеру, сидели в зале суда с отсутствующим видом или картинно лежали на черном от крови асфальте с простреленными головами, но всем им повезло немного больше, чем ему.
Перестройка несла с собой одну волну амнистий за другой. Его накрыла только третья. До конца срока оставалось меньше года, но все равно выходило здорово, что через месяц-другой он уже будет участвовать в общем веселье. Хотя последнее время братва была уже не та — первое, самое сладкое время разгула бандитизма благополучно закончилось, бравая молодежь перестреляла друг друга или легла под пули ментов. В телевизоре по вечернему городу спокойненько разгуливали забывшие о страхе граждане. Нынешняя братва была более практичная, рациональная, но какая-то кислая и ограниченная. Однако, как знать, может, не перевелись еще и среди них романтики? Глеб был намерен разобраться…
Когда до выхода оставалась неделя, к нему приковылял Витька — мелкая шестерка, который раньше и близко не решался к нему сунуться.
— Дай на водку, дам наводку, — прошепелявил он.
Шмарин скосил на него глаза, не поворачивая головы и не вставая с нар.
— Пошел вон, — пнул ногой.
Но сегодня он был добрый. Пнул несильно. Ему уже виделись вольные хлеба с жирным, толстым слоем масла.
— Не пожалеешь, — прошептал Витька, нагнувшись к самому уху Глеба и обдав гнилым дыханием.
Шмарин быстро сел. Он всегда был как сжатая пружина. Долго смотрел на Витьку. Не то чтобы читая его мысли, просто нужно было себя выдержать.
— Веди.
— А не забудешь Витька?
Глеб сунул ему бумажку.
— Половину получишь, если дело сгодится.
— Заметано.
Витька привел его к самым дверям изолятора.
— Тута он. В третьей клетухе. Тебя звал.
— Как звать?
— Ильич.
— Не слыхал.
Витька потупил глазки и пожал плечами.
— А он тебя откуда-то знает.
— Посмотрим.
Глеб толкнул дверь.
— Я до друга, — сообщил дежурному. — В третью.
— А, к тому, что помирает? Ну иди. Хуже не будет. Только смотри — туберкулез у него.
Глеб услышал про туберкулез и заржал как конь. Поначалу он года три заразиться пытался. И пил с больными из одного стакана, и ел из одной посудины, плевки даже глотал — и ничего.
— Меня ни одна зараза не берет.
В узкой маленькой комнате с микроскопическим окном, уткнувшись в стенку, лежал мужик. Как вошел Глеб, не услышал, не шевельнулся даже. «Помер, что ли?» — пронеслось в голове у Шмарина. Но мужик открыл глаза и тяжело вздохнул.
— Звал чего? — зло спросил Шмарин.
Одного взгляда было достаточно, чтобы определить — козел перед ним. Из тех голов, которые в перестройку полетели. Такой путного не присоветует, адресочек не сунет и слова заветные никому передавать не станет. Да и старик совсем…
— Слышал я о тебе, — проскрипел мужик так тихо, что Глебу пришлось сесть к нему на кровать да еще и наклониться. — Хуже тебя зверя на зоне нет.
У Глеба глаза сверкнули как молнии: ах ты…
— В том смысле, что лучше, — улыбнулся дед беззубым ртом. — Хочу тебе наследство оставить…
И задышал часто и тяжело. Глеб расслабился. Хотя большого интереса дедок у него так и не вызвал, может, укажет местечко, где отдышаться после зоны.
— Я сюда за большую растрату попал. Хотел руки погреть, да обжегся. А теперь, видать, не выбраться мне отсюда, не воспользоваться денежками. В могилу с собой не унесешь. Вот и решил — тебе отдам.
— Ты ж меня не знаешь…
— Тебя — нет. А Витька хорошо знаю. Бок о бок последние шесть лет. Жалел он меня. Помогал. Я его попросил привести самого сильного и безжалостного. Да еще такого, который своего ни за что не упустит.
Глеб осклабился.
— Попал Витек в самую точку. Сколько тыщ сгреб?
Дед посмотрел на него задумчиво, будто взвешивал — стоит ли продолжать разговор. Шмарин заскучал от такого осмотра, губы скривились, глаза блеснули недобро. И старик, словно отыскав то, что нужно, кивнул и продолжил:
— Речь не о тыщах — о миллионах. Да к тому же — в валюте.
Глеб присвистнул, слушать стало гораздо интереснее.
— И где?
— Тоже не скажу. Хотя много лет я об этом думал. Ищи Павла Антоновича Синицына. Кореш у меня был такой. Верный кореш. До сих пор вспоминаю, как мы с ним водку пили… — Глаза старика налились ненавистью, но он сдержал себя. — Думал, выберусь, сам найду. Но теперь вижу — не дотяну.
— Где ж искать его?
— Сначала в Ашхабаде. По крайней мере, там он с семьей обретался. Жена — Катя и двое детей его фамилию носят. Адресок, по которому они жили, — вот нацарапал. Если его нет на свете, у них, должно быть, деньги. Ты все равно заберешь, — старик снова глянул на Глеба испытующе.
— Ты, дед, об этом даже не беспокойся. Помирай спокойно.
— Если в Ашхабаде его нет, ищи в Москве или в Питере. А может, за границу уехал. Но ты найди! И, пожалуйста, очень тебя прошу, кончи за меня мерзавца.
Глеб усмехнулся:
— Любишь ты своего дружка, однако!
— Что не день — вспоминаю. И не хотел бы, да сам он, окаянный, на ум приходит.
— Ну, ежели добром не отдаст…
Теперь усмехнулся старик, подумал: «За это можно не беспокоиться…»
— А если успеешь, напоследок скажи ему, что привет передает старый кореш, Самохвалов Иван Ильич. Спросит откуда, отвечай — с того света. Ждет в гости не дождется.
— А ты, дед, романтик, — улыбнулся Глеб, разбирая нацарапанные на бумажке буквы.
Самохвалов зашелся кашлем, замахал на Глеба руками, и тот отправился на воздух. Иван Ильич никогда не чувствовал себя лучше, чем в этот день. Даже удушье, казалось, отступило.
Поначалу, как забрали его, он все никак не мог взять в толк — за что. Стали дело шить, Самохвалов только за голову схватился: неужто в перестройку, как при Сталине, — честного человека ни за что ни про что засадить могут. Во время следствия показывали ему много разных документов, им подписанных, которые он отродясь в глаза не видел.
Несправедливость не давала ему покоя даже на тюремных нарах. И только через два года в темноте, в которой он барахтался, забрезжил свет. Анжела вела всю документацию. Значит, кроме нее, мало кто мог… Но она баба! Под силу ли бабе… И тут всплыло: Синицын. И пошла раскручиваться спираль воспоминаний. Все вспомнил: и как Синицын к Анжеле подкатывался, и как он, Самохвалов, сам же их и свел, и как часто он пил с Пашкой, и что тот в последнее время сам зазывал…
Картинка сложилась, все встало на свои места. Оставалось решить — что с этими воспоминаниями делать? Ждать амнистии и явиться к Пашке собственной персоной? Или заявить на него?
Пока решал дилемму, заразился туберкулезом. Да не простым, а в открытой форме и со множеством каверн. Легкие были пробиты высоко, под ключицами. Оперировать нельзя. Да и кому он нужен? Сгниет на тюремных нарах. Вот что с ним друг Паша сотворил!
Но и он в долгу не останется. Напустит на него какую-нибудь самую отъявленную сволочь, чтобы стерла с лица земли и его самого, и потомство его поганое. Перед смертью Иван Ильич ни о чем больше думать не мог, как только о мести. Хорошо, что этот звереныш подвернулся. Молодой, сильный. Глотку перегрызет, не задумываясь. «Смерть твоя уже идет к тебе, Пашенька», — бормотал Самохвалов в бреду.
Старик умер через три дня, еще до того, как перед Глебом открылась узенькая низкая дверь и он вобрал полные легкие воздуха свободы.