15 декабря 2000 года

Павел Антонович поймал себя на том, что уже целую вечность смотрит в свой чертеж и ничего не видит. Боль была такой сильной, что сознание становилось зыбким и ненадежным. Сначала он прислушивался к своему телу, силясь перетерпеть приступ. Он пытался бороться. Но сознание каждый раз оказывалось слабее, и он приходил в себя, только когда боль становилась невыносимой.

Листок плавно скользнул с колен на пол, но он, превозмогая боль, нагнулся, поднял. Никто не должен увидеть. Подкатил на кресле к столику, дрожащими руками набрал в шприц лекарство, помогая себе зубами, скрутил жгутом руку повыше локтя. Вена надулась под сиреневым синяком, оставшимся от прошлых уколов. Нужно было унять дрожь. Непременно… Иначе… Получилось. Он до предела вдавил поршень, и шприц полетел на пол. Рука бессильно свесилась с подлокотника. Сейчас будет легче. Сейчас… Только вот — где же его записи? Не ровен час вернется Анюта.

Последняя отчетливая мысль потонула в водовороте нахлынувших образов. Его словно оторвало от кресла и понесло сначала куда-то вверх, потом ухнуло вниз, как в воронку, а через некоторое время все стихло и установился мрачный черный покой. Он уснул.

На паркете в центре комнаты так и остался лежать листок, на котором Павел Антонович, временами впадая в тяжелую и мрачную задумчивость, с утра писал имена, а после обеда вычеркивал их одно за другим. Кроме того, на листе красовалось множество загадочных пустых треугольников, а в центре трижды обведенная цифра — пять миллионов долларов…

Павел Антонович открыл глаза, когда в комнате уже царили сумерки. Долго соображал, где он и чем занимался. Потом подкатил к столу, включил лампу, поискал глазами листок и нашел наконец его в центре комнаты, на полу. Дело было спешное. Врачи врали, что он протянет еще полгода, советовали попробовать новые методы лечения, но когда он спрашивал о шансах, только разводили руками. Из больницы он выписался и даже запретил пускать на порог медсестру. Обезболивающие уколы делал себе сам. Для врачей он был лишь старым брюзгой, которого их медицина давно списала со счетов. Для медсестер — неприятной обязанностью. Они все не любили его и даже не пытались этого скрыть.

Никто не любил его. Целая жизнь за плечами, в которой не было настоящей любви. Он не прожил жизнь, нет. Он преодолел ее как гонщик — один крутой вираж за другим, и все на сумасшедшей скорости, не глядя по сторонам, не оглядываясь назад, а пристально впиваясь глазами в далекую желанную точку — ленточку, там, у самого горизонта, на финише. Тогда он видел в ней весь смысл и высшую награду своей жизни. Теперь он был к ней близок как никогда. Финиш оказался смертью, и не было ни малейшего желания пересекать последнюю черту. Но инерция движения, разбега брала верх, и он неумолимо продолжал катиться вперед…

Семьдесят лет… А закроешь глаза — все еще выплывает картинка детства, будто вчерашнего.

Там жизнь застыла и не двигалась: жаркое марево лета в деревушке под Липецком, склянка кислого молока на дощатом, почерневшем от времени столе, над которой лениво кружит оса. Никакого движения, только сонный покой.

Вот этот-то покой и претил ему больше всего на свете. Может быть, он слишком стремительно рос, и вскоре деревня в десять домов показалась ему мала, как становились коротки прошлогодние штаны и рукава всего полгода ношенной рубахи. Он учился и лез в комсомол, как лиса в курятник. Брался за любую работу, выбивался в начальники. Правда, так никогда и не стал настоящим лидером, всеобщим любимцем. Его уже тогда не любили. Голосовали за избрание единогласно, но не приглашали ни на дни рождения, ни в гости.

Он преуспел по комсомольской линии, его стали продвигать все выше и выше. Районные уровни он проскочил на одном дыхании. Прошел и областные. Впереди ленточкой промежуточного финиша маячила Москва. Он грезил московской квартирой и следующим витком карьеры. Ему исполнилось тридцать, он был в расцвете сил и мог бы свернуть горы, знай, что за это назначена достойная награда.

По линии семейной жизни анкета его тоже была — хоть куда: отличный семьянин, двое детей, в связях, порочащих его, как говорится, не замечен. Жениться пришлось в двадцать семь, после того как при рассмотрении его кандидатуры на пост заместителя райисполкома кто-то строго заметил: если человек берется что-то строить и организовывать, то прежде всего должен организовать свой быт, а значит — построить семью.

Вопрос о его назначении отложили, не дав ему никаких объяснений, но секретарша Леночка, ведущая протоколы собраний, принимая от него очередную коробку конфет, доверительно шепнула, в чем дело.

С этого момента Павел Антонович смотрел на женщин как на ключик, отпирающий заветную дверцу. На сладкое всегда был падок, подружек имел сверх всяких норм. С кем таился, с кем любился инкогнито. Но была у него в Липецке одна задушевная страсть — Светуня. И не то чтобы краше других, а москвичка, всегда при хороших деньгах от папы-архитектора. Шалунья была и до постели — как ненормальная. Аппетитами любого мужика превосходила. И все у нее — без стеснения и излишнего стыда, которого даже в гулящих девках хватало. Весь вечер могла перед ним нагишом разгуливать, пить, есть и глазом не моргнуть, что даже без носков. И разговор при этом вела — будто одетая.

Осознав, что женитьба — неизбежное в его работе зло, Павел Антонович собрался посвататься к Светуне, рассчитав, что московский тесть может оказаться совсем не лишним в его биографии. Он купил костюм, отливающий сталью, не торгуясь, выбрал на рынке самый большой букет гладиолусов и отправился по знакомому адресу.

На втором этаже напротив двери его будущей супруги он нос к носу столкнулся с милиционером.

— Вы, гражданин, в двадцать шестую? — нехорошо поинтересовался тот.

— Нет, нет, мне выше, — быстро нашелся Павел Антонович и, прошмыгнув мимо стража закона, на плохо гнущихся ногах поплелся по лестнице наверх.

Из-за Светуниной двери неслись крики и нецензурная брань. Павел Антонович с ужасом думал о том, что будет, когда он поднимется на последний, пятый этаж. Спуститься вниз? Сказать милиционеру, что не застал друзей дома? Не покажется ли это подозрительным?

На его счастье, дверь в двадцать шестой распахнулась, забухали вниз шаги. Он стоял, прижавшись к стене, взмокший от волнения, и боялся выглянуть в пролет. Лишь когда шаги умолкли, он осторожно подошел к окошку. Свету и мужчину средних лет без церемоний заталкивали в машину. Синицын отпрянул от окна и перевел дух, только когда стих звук мотора.

Поздно вечером, после пробежки, он заглянул к своему приятелю — полковнику милиции. И спустя полчаса уже знал про Свету все, что не знала о ней даже родная мама, если бы она у нее была. В том числе и то, что папа ее вовсе не московский архитектор, а надымский заключенный. Полночи Павел Антонович провел наедине с бутылкой коньяка, благодаря всех святых и угодников, что отвели его от погибели. Женитьба теперь представлялась ему самым опасным делом на свете.

Синицын никогда не отличался особенной смелостью, но теперь необходимость выбора законной жены с незапятнанной репутацией приводила его в ужас. А когда ему было страшно, он спасался в объятиях женщины.

Вот и на следующий день после своего незадавшегося сватовства он тяжело вздыхал, прижимаясь щекой к пышной груди секретарши Леночки.

— А знаешь, кто тебя завалил на собрании? — спросила она посреди разговора. — Борисова.

Синицын недоверчиво хмыкнул.

— Не может быть! А я-то думал, что нравлюсь ей…

— Еще как, — поддакнула Леночка. — Она втрескалась в тебя по уши, вот и срывается на общественном от личной обиды.

— Тебе-то откуда знать?

— Я про всех все знаю, — гордо объявила Лена. — А Борисовой не раз собственноручно сопли утирала, когда она мне в жилетку плакалась.

— Вот это новость!

Новость сосала под ложечкой, жужжала в воспаленном мозгу и выклевывала печень несколько дней. А тем временем срок повторного обсуждения его кандидатуры на высокий пост неумолимо приближался. Нужно было принимать самые решительные меры. Самые отчаянные.

Екатерина Ильинична Борисова была плохим партработником. Ей, аккуратной и исполнительной, с детства доставались любые посты, требующие времени и ответственности. Сколько она себя помнила, вечно перед кем-то отчитывалась, кто-то вечно отчитывал ее в качестве старосты, председателя совета дружины, главы комитета комсомола. Одноклассники прятались за ее спиной от общественной работы, собирались группками, слушали модные песенки, пробовали вино, а она, втайне завидуя их бесшабашности, таскалась с собрания на собрание, писала планы, отчеты, объяснительные.

Она мечтала стать домохозяйкой. Печь пироги, в праздники гулять с мужем под руку по центральным улицам города, воспитывать детей. Дальше ее мечты не шли, потому что накатывали слезы, и обычно она давала им волю в ночь с субботы на воскресенье, когда никто не мог увидеть ее покрасневшего и распухшего лица.

Однако на этот раз все ее планы сбились, и она рыдала в три ручья уже с раннего вечера пятницы, потому что находилась в состоянии тяжелой и безнадежной влюбленности в Пашу Синицына. На собрании, по-бабьи испугавшись, что его переведут и она больше никогда его не увидит, Катя сгоряча ляпнула что-то насчет отсутствия семьи и тут же прикусила язык. Голосование перенесли, с переводом решили повременить. Но Павел для Кати был безвозвратно потерян, — он скорее женится, чем откажется от должности.

В субботу утром Катя проснулась от звонка и побежала открывать, начисто позабыв, что накануне проревела полночи. На пороге, опершись локтем о косяк, стоял Павел — бледный, взъерошенный, с кругами, залегшими под глазами. Костюм его отливал сталью.

— Вы, Екатерина Ильинична, конечно, не ожидали увидеть меня сегодня, не так ли?

— Да… То есть — нет. То есть — да… Нет.

— Можно войти? — спросил Павел, воспользовавшись ее замешательством.

— Конечно, — она пропустила его в прихожую и, плотнее запахивая халат, засуетилась: — Только подождите минуточку, я переоденусь.

— Не нужно, — он поймал ее за локоть, — я всего на два слова. Мне известно, что на собрании вы высказались против моей кандидатуры.

Катя густо покраснела и пробормотала:

— Я… вы понимаете… вы…

— Я все понимаю. Вы по-своему абсолютно правы. Но поймите же и меня…

Тут он театрально развернулся к ней и замер, не закончив фразы. Катя перестала дышать, заметив, как горят его глаза.

— Я не могу жениться, — объявил Синицын. — Потому что давно люблю женщину, которая не отвечает мне взаимностью. Я даже не смею подойти к ней, не смею думать о признании. Потому что она — выше меня, она лучше меня… И знаете еще что? Несмотря на то, что я безумно люблю свою работу, я скорее откажусь от места, чем женюсь на другой!

— Да? — промямлила Катя, почувствовав, что сейчас снова расплачется. — Я совсем не знала… Извините меня, я…

— Конечно, вы не знали, — горько усмехнулся Павел Антонович. — Да и к чему вам было это знать? Это ведь ничего не изменит!

— Но почему же?.. Я попробую поговорить с коллегами…

Павел Антонович посмотрел на нее непонимающим взглядом.

— Ах, вы о работе… Я хотел сказать, что ничего этого не нужно. Я и сам не смог бы без нее уехать. Даже представить не могу, что больше не увижу ее.

Последние слова он произнес, мечтательно глядя в потолок.

«Господи, — думала Катя, — он безумно влюблен. Куда же я лезу?» Она отчаянно смело посмотрела ему в глаза, хотела извиниться, сказать что-нибудь утешительное, но женское любопытство — жажда женщины узнать имя соперницы — прорвалось сквозь все ее потуги вести себя корректно:

— И кто же она?

Голос ее сорвался, вопрос прозвучал с оттенком истерики.

— Вы, — ответил Павел.

Екатерина Ильинична еще некоторое время стояла перед ним с открытым ртом, пока его ответ прокладывал себе дорогу к ее воспаленному мозгу и горечью наполненному сердцу. А когда она наконец услышала и поняла, то внутри произошел страшный взрыв и, упав в кресло, она зарыдала навзрыд…

Спустя неделю Синицын получил назначение, а спустя девять месяцев сбылась мечта Кати — она ушла с опостылевшей работы в декрет и навсегда осталась домохозяйкой. Катя родила ему двух сыновей — Артема и Бориса.

Павел Антонович разгладил смятый листок. Слева от обведенной суммы стояли три имени: Катя, Артем, Борис. Раздумывал он недолго. Если Катя и любила его когда-нибудь, то только в первые три месяца беременности. Потом ее положили в больницу на сохранение. А уж когда появился на свет Артем, вся ее любовь досталась ему безраздельно.

И потом, Катя никогда не простит ему измены. Да и нянчиться с ним не станет. Она сейчас крепкая шестидесятипятилетняя женщина. Здоровая как бык.

Он никак не мог вспомнить, какие чувства вызывала у него Катерина. Больше тридцати лет бок о бок прожили, а ничего не осталось в памяти. Хотя… Он вспомнил, как она изводила его своей ревностью, как шпионила за ним, рылась в карманах, звонила с проверками на работу. И как он боялся этого раньше. Боялся, что, если этой ревнивой идиотке стукнет в голову написать на него в партком, могут быть неприятности…

«Ненавижу, — прошипел Павел Антонович и жирной линией вычеркнул имена своей первой жены и сыновей. — Копейки им не оставлю. Полушки не дам…»

— Аня, — позвал он слабым голосом. — Ты вернулась, Аня?

Ответом ему была тишина. Где черт дуру носит? Уже половина первого! Нет, без Галкиной помощи не обойтись. Нужно бы позвонить ей. Павел Антонович набрал номер, но тут услышал, как ключ лязгнул в двери, и, бросив трубку, стремительно покатил на кресле в прихожую…