Решить проблему с английским не было у меня никакой возможности, а время все шло и шло. Любовь Михайловна уже даже предложила мне бесплатно с ней после уроков заниматься, потому что денег наш гадательный салон так и не принес. Зюзин тоже предложил мне свою помощь. И Саша готова была помогать. Но сразу после каникул на меня обрушилась новая проблема – кружки́.

Вышло это так. Во всем виновата Зоя. Я тоже немножко виновата, потому что не надо было ей ничего про Наташу и салон рассказывать, но все-таки больше виновата она, чем я.

Зоя почему-то решила, что я говорю о наших папе с мамой. И сообщила об этом Пете. Таким образом, прошло совсем немного времени, и абсолютно все знали, что мама с папой разводятся. Все, кроме них самих. История обрастала какими-то невероятными подробностями: что папа уходит к какой-то медсестре и что скоро он туда к ней переселится. Папа об этом ничего не знал, потому что все время был на работе, а мама не знала, потому что все боялись с ней о предстоящем разводе поговорить. Все были с ней ужасно вежливы и обходительны. Мы вообще вели себя тихо, скромно, уступчиво и вежливо, я ничего не понимала, что происходит, но тоже себя так вела.

А мама сначала не замечала, потом не могла понять причину такого нашего сумасшедшего поведения. Бабушка часто обнимала ее и говорила, что жизнь пройти – не поле перейти и сердцу не прикажешь. Алеша рвался делать всю работу по дому сам, чтобы мама побольше отдыхала. Петя очень часто заезжал домой и вообще чуть не переселился обратно. Карл предлагал маме что-нибудь продать, в крайнем случае даже его животных, потому что все равно теперь нам нечем будет их кормить. Потом мама стала сердиться, но все ее прощали, потому что ее любимый муж уходит к другой, – конечно, тут будешь сердиться, и еще как.

Ну а потом, когда это недоразумение разоблачилось и разобралось, ну то есть когда выяснилось, что мама с папой не разводятся и не разведутся никогда, во всем обвинили конечно же меня. Кого же еще. Я же в нашей семье не девочка, а козел отпущения какой-то. Мне пришлось не меньше тысячи раз объяснять, что я говорила совсем не о маме с папой, а об одной знакомой тетеньке.

Был ужасный тарарам и головомойка. А потом меня решили отдать в какой-нибудь кружок, чтобы у меня не было времени на глупости. Хотели даже отвести меня к психологу, но мама категорически отказалась и сказала, что все ее дети абсолютно здоровы и психологи нам не нужны.

Меня даже не спросили, в какой кружок я хочу ходить! К чему у меня есть интерес и предрасположенность! Может быть, мне как раз нужен был кружок английского языка. И я об этом сказала, но мне объяснили, что кружок я должна выбрать бесплатный, в детском Доме творчества рядом с нашим домом. Вроде тех кружков, куда ходит Зюзин. А английские кружки, вроде того, куда ходит Аллочка, все платные.

Так что начались мои мучения и хождения по кружкам. Сначала меня отдали в кружок домоводства. Потому что все же считают, что я лентяйка и неумеха и ничего по дому принципиально не делаю. Но вместо того чтобы учить нас пылесосить или там что-нибудь готовить, нас стали учить шить. И я сразу поняла, что шитье – одно из самых дурацких занятий в жизни, которые я когда-либо видела!

С шитьем игольницы я еще кое-как справилась. Не без помощи бабушки. Если честно, бабушка сделала большую часть работы, а я – совсем чуть-чуть. Я вдевала ей нитку, потому что бабушка совсем плохо видит. И еще завязывала на нитке узелки.

И вот с этой игольницей меня все хвалили и говорили, что у меня талант к рукоделию и шитью. Потому что все сделали просто подушечки, а мне бабушка сшила грибочек.

Но потом нас заставили шить фартук.

«Зачем этим странным людям на курсах столько фартуков?» – думала я.

Все это напоминало мне передачу про бедных китайских детей, которые на фабриках шьют трусы или еще что-нибудь. Они все худые и усталые, их заставляют шить каждый день с раннего утра до поздней ночи, а потом все эти вещи посылают в другие страны и ничего китайским детям не дают. Ни денег, ни еды, ни даже этих нашитых трусов, хотя их там целые горы.

В общем, с фартуком у меня ничего не вышло, потому что шили мы его на занятиях, и домой его брать не разрешалось. И это просто какой-то дурдом, скажу я вам! Надо было нарисовать фартук на бумаге, потом перерисовать на кальку, которая у меня все время протыкалась карандашом и рвалась, потом прикрепить бумагу на ткань и вырезать чертеж по контуру. Бумага не просто порвалась в нескольких местах, она еще и кукожилась, и все это у меня отрезалось страшно криво. Потом мы сшивали детали швом, который называется «тамбурный», и поэтому напоминал мне поезд.

Мой фартук получился самым страшным из всех сшитых на занятиях фартуков. Но мало того что он был кривой, как вся моя жизнь, он еще оказался каких-то микроскопических размеров. На какую-то очень маленькую гномиху или карлицу. Оказывается, надо было сначала снять с себя мерки, а потом на этой дурацкой рвущейся кальке все части увеличить на сколько-то там сантиметров. Вот эту часть я вообще всю прослушала.

Дома я твердо сказала маме, что не хочу больше шить. Пусть делает что хочет, но шить я больше не буду ни за что и никогда.

– Никаких фартуков, – сказала я. – Это, конечно, вещь, может быть, и полезная, но я лучше буду голая готовить, чтобы не пачкать одежду, чем шить еще один фартук. А мой разве что на куклу налезет. Так что все.

Тогда меня отдали на рисование. Потом на танцы. Вахтер в Доме творчества меня уже узнавал, потому что я ходила туда каждый божий день, и мы все никак не могли подобрать мне кружок. Да к тому же чтобы он был бесплатный.

Зюзин предложил ходить с ним в кружок, где собирают конструкторы и радиоуправляемые модели. Но как только он это произнес, сам понял провальность своей затеи.

Неизвестно, сколько бы это бесконечное ежедневное хождение по кружкам еще тянулось, если бы мама не вспомнила про музыкальную школу. Потому что к ней зашла Валентина Сергеевна и рассказала о новых успехах Аллочки в игре на фортепиано. После ее визитов мама всегда заводилась насчет того, что мы тоже, как и Аллочка, должны на чем-то играть, куда-то ходить и что-то уметь. Хоть что-то. Так что она хлопнула ладонью по столу и сказала, что теперь в нашей семье хотя бы будет один музыкант. И ради этого она даже готова терпеть шум в нашем доме, который неизбежен из-за репетиций великолепных музыкальных произведений, которые я скоро научусь исполнять.

Папа был не уверен в моей предрасположенности к музыке, но мама возразила, что я же пою. Папа сказал, что не пою, а иногда подвываю, причем песенки сомнительного качества собственного сочинения.

Я сначала обрадовалась, что у меня тоже будет фортепиано, как у Аллочки, но выяснилось, что мне дадут Петину гитару, а фортепиано мы покупать не будем.

– Оно нам не по карману, малыш, – сказал папа, и я с ним согласилась.

Но в этом распроклятом Доме творчества все места в группе игры на гитаре были уже заняты. Тогда папа о чем-то посовещался с бабушкой, потом уехал куда-то на целый день в свой законный выходной, сказав перед выходом:

– Будет у тебя инструмент. В самом лучшем виде. И будет у нас в районе второй Людвиг!

Я не поняла, какой-такой Людвиг, но стала ждать. Мы с Карлом решили, что, наверное, папа поехал покупать мне пианино, и даже стали думать, как затащить его к нам на третий этаж и куда поставить.

Но папа вернулся без пианино. Вместо этого у него за спиной был какой-то чемодан с лямками, как у рюкзака. Он, оказывается, ездил к бабушке в деревню и привез оттуда дедушкин аккордеон.

* * *

Папа уверял меня, что аккордеон – это почти то же самое, что и фортепиано, – у него одна сторона тоже с такими пианинными кнопочками-клавишами. Что мне наверняка очень понравится ходить в кружок музыки, я же такая музыкальная девочка. И что потом можно будет меня в музыкальную школу отдать. И что, может быть, меня вообще ждет очень музыкальное будущее.

Но то, что никакое музыкальное будущее мне не светит, выяснилось почти сразу, я еще до занятий не дошла.

Вот, например, если ты играешь на фортепиано, ты не тащишь его с собой. Оно стоит у тебя дома, а на занятиях ты играешь на другом фортепиано, которое есть в классе. Если ты играешь на флейте или губной гармошке, ты носишь их с собой, но они легкие и занимают совсем мало места.

А если Судьба всучила тебе аккордеон, то ты волочешь его за собой, а он тяжелый, огромный и вообще похож на гроб на лямках. В одной руке у тебя при этом сумка с нотами и ручками, а в другой – мешок со сменкой, и от этого ты тащишься по улице еле-еле и не можешь даже почесать нос. Тут надо заметить, что, может быть, остальным аккордеонистам было легче, чем мне, аккордеоны у них были детские и юношеские, а мой был самый здоровенный из всей группы – дедушкин.

Но переноска аккордеона – еще полбеды. Когда садишься на нем играть, надо упираться подбородком в верхний край аккордеона и смотреть, что тебе показывает учитель. А потом смотреть в ноты. И играть. Так вот, в случае с моим аккордеоном это было невозможно, потому что он доходил мне не до подбородка, а до самого лба, и я за ним света белого не видела. И ничего не соображала. Надо было как-то ухитряться одной рукой жать на клавиши справа, а другой – на кнопки слева, гремящие, как паровоз. И делать это одновременно. И при этом тянуть туда-сюда меха, чтобы получался звук. Как только я переставала тянуть или недотягивала, аккордеон замолкал.

У меня болели руки. Болела спина. И шишка на лбу болела, потому что я все время стукалась лбом об аккордеон, пытаясь вытянуть шею и увидеть за ним хоть что-нибудь и понять, туда я нажимаю или не туда.

И меня, конечно, совершенно не обрадовал репертуар. Мы учили всякие ужасные песни. Либо совсем детские и глупые про гусей и про «на зеленом лугу – ИХ ВОХ, я овечек своих стерегу! ИХ ВОХ!». Либо песни были чудовищно грустные. В основном там шла кровопролитная война, умирали солдаты и кружили черные вороны над их могилками. Мне эти солдаты уже снились, так я за них переживала.

Чтобы как-то скрыть, что у меня не хватает сил безостановочно тянуть туда-сюда меха и кнопки я нажимаю через раз не те, я очень громко пела. Прямо орала. К концу каждого занятия у меня садился голос, а учитель все время странно на меня косился. Дома тоже были не очень-то рады этому нововведению. Доволен был один папа, но я занималась, когда он был на работе, поэтому он не мог объективно оценить обстановку.

– «Полюшко-поле! Ехали по-по-по полю геро-о-и! Это Красной армии геро-о-ои! – изо всех сил орала я, чтобы как-то скрыть то, что я жму на одну и ту же клавишу всю песню. Я задыхалась. – Девушки плачут! Эх, милый в армию уехал!!!»

Кролик трясся в углу комнаты, а кошка шипела из-под кровати. Я уже просто задыхалась от этой песни, и мне казалось, что я онемею после нее навсегда.

– «Кони быстроходны, танки быстроноги!» – кричала я.

Потом пришлось исправиться и начать выкрикивать куплет заново, потому что там было наоборот – «кони быстроноги».

Потом я проорала, как быстро плавают подлодки, а корабли в это время стоят в дозоре, а в колхозе кипит дружная работа, и мне осталось осилить только финал – что это наша боевая песня. А после этого снова шел повтор про полюшко-поле.

Я закончила песню на пределе своих возможностей и стала кашлять.

На кухне заливался плачем маленький. Я сама готова была плакать. Даже мама была согласна, что аккордеон – это не мое. Но папа был непреклонен. Он, как Карл, вернее, Карл весь в нашего папу – оба редко упрямятся, но если уж заупрямятся, то все, никакие споры и уговоры не помогут.

Папа ужасно гордился, что его дочка играет на аккордеоне своего деда, и сказал, что если мне трудно дается аккордеон, то он, папа, найдет деньги на репетитора, который будет приходить к нам домой и играть вместе со мной.

Карл, услышав, что у нас в ближайшем будущем может образоваться в квартире сразу два аккордеона, наморщил лоб и о чем-то задумался.

Так все и продолжалось еще какое-то время. Даже Алеша, который очень любит военные песни, старался уходить из дома каждый раз, когда я садилась заниматься музыкой.

А потом, когда нам задали учить песню снова про поле, но уже про другое, на котором танки грохотали, солдаты шли в их последний бой, а молодого командира несли с пробитой головой, Карл решил действовать.

После репетиции этой песни я сидела на стуле, вцепившись в аккордеон, и плакала. Я задыхалась, у меня ужасно болело горло после пения, и все эти пробитые головы и умертвленные солдаты в окопах преследовали меня уже не только во сне, но и наяву. Когда я занималась, я оставалась в комнате одна, за мной плотно закрывали двери, но все равно слышно было прилично. Карл подождал за дверью, когда я затихну, и проскользнул в комнату с шилом в руке.

– У кролика очень тонкий слух. У него поэтому и ушки такие большие, – издалека начал он.

Потом он очень искренне и серьезно извинился передо мной, сказал, что, как говорит папа, тяжелые времена требуют тяжелых решений. И что, как сказал об этом Алеша, на войне это называется «допустимые потери». И проколол шилом меха в аккордеоне. Немного постоял молча и добавил, что, если будут расспросы, я могу сказать, что это он сделал. И он это подтвердит. Что он сделал это ради всех нас.

На этом моя музыкальная карьера окончилась.