У же давно в стенах бурсы велась ожесточенная война между начальством и учащимися.
Противники, как две вражеских армии, подмечали слабые места друг друга, хитрили, выслеживали, мстили. Менялись инструкции, люди и нравы. Самое здание духовной семинарии, похожее на казарму или монастырскую гостиницу, было перестроено, но одно оставалось неизменным: та сущность, из-за чего велась война. И как раньше искали в спальнях под подушками сочинения Белинского и Гоголя, так двадцать или пятьдесят лет спустя искали Льва Толстого, Флеровского, Писарева, Чернышевского или последнюю книжку современного журнала.
В бурсе были свои герои и свои гонители. О них из поколения в поколение передавались предания. Но такого гонителя, как Нил Павлович Венценосцев, летописи бурсы еще не знали.
Венценосцев получил кличку «Мымра» за то, что говорил о себе всегда во множественном числе и при этом издавал странные нечленораздельные звуки: мг-гм. Он был без надобности зол, мелко придирчив и мстителен. Стоило кому-либо из воспитанников выделиться умом, талантом, развитием, как Мымра приходил в помрачительное исступление. И самая жестокость в нем была напоена утонченным сладострастием. Часто среди ночи он являлся с внезапной проверкой в спальню, делая это в качестве добровольца даже во время дежурства других надзирателей, производил обыски, шпионил, подавал на выслеживаемых жалобы в педагогический совет и одновременно посылал доносы архиерею на семинарское начальство и распущенность бурсаков.
Как-то во второй половине учебного года он вызвал в инспекторскую кончающего курс бурсака Флоренсова для «приватных», как он выражался, объяснений. Он любил такие объяснения и по целым часам терзал ими семинаристов.
— Флоренсов!.. Когда же мы исправимся?.. — захоркал он острым, неприятным тенорком. — Что мы скажем на это?.. А?.. Мг-гм. Мы вольтерьянец, мы чума в стенах учебного заведения… Мы заражаем всех остальных воспитанников! Нам не дадут аттестата об окончании! Слышите, не дадут!.. Даю в том честное венценосцевское слово… Мг-гм.
Флоренсов смотрел косым подавленным взглядом мимо Венценосцева, в угол, где около стола сидел, уткнувшись в классный журнал, другой надзиратель. Только присутствие постороннего свидетеля удерживало его от резкого ответа.
Он хорошо знал о настоящих причинах преследования. Недавно при обыске Венценосцев нашел у него карикатуру. В ней среди прочего начальства был изображен и Мымра в виде поднявшегося на задние ноги ящура с маленькой головкой, с водянистыми гадкими глазами и с жидкими прядями мочальных волос, зализанных на висках. Под карикатурой стояла надпись: «Пресмыкающееся Криволукской семинарии».
Мымра не представил карикатуру по начальству, но с тех пор начались упорные и жестокие преследования Флоренсова.
— Что же такое я сделал? — твердо отчеканивая слова, с вызовом спросил Флоренсов.
— Мы еще спрашиваем, что мы сделали? Ах, Флоренсов, Флоренсов!.. Значит, мы — еще и нераскаянны?.. Ступайте, Флоренсов!.. Больше ничего не нужно… Мг-гм.
И когда Флоренсов повернул к нему спину в казинетовом засаленном пиджаке, Мымра крикнул вслед скопческим прыгающим голосом:
— Флоренсов, подождите!.. Ваша матушка состоит просфорней в селе Покровской Арчаде?
— Да, состоит… При чем тут моя мать?
— Мы не можем… Мы должны предупредить вашу матушку о готовящемся для нее ударе. Слышите? Теперь ступайте… Больше не нужно… Мг-гм.:
С ненавистью к Мымре и ко всему начальству Флоренсов возвратился в класс. Товарищи окружили его с расспросами.
— Ну что?.. Зачем Мымра требовал?..
— Для вразумления… Предупредил, что сообщит обо мне матери…
— Дело каюк!.. — мрачно заметил семинарский поэт Вася Кедров, или иначе — Феб.
— Что же, братцы, воевать так воевать! Не уступать же товарища на съедение гадаринским свиньям, — предложил архиерейский певчий Леонов, прозванный «Баламутом» за то, что он своим басом покрывал весь хор в любимой семинарской песне «Баламут».
На следующий месяц Флоренсов получил четверку в поведении за пропуск великопостной службы. Потом тройку за самовольную отлучку из бурсы.
Такие отлучки участились среди бурсаков. Весна пролетала над землею с веселыми зорями, душистыми ночами и пением птиц. В казарменных семинарских стенах становилось особенно душно и тоскливо. По вечерам открывались окна во двор, где молодые тополи с трепещущими серебристыми листьями казались девушками в белых уборах. В сквозных пролетах среди деревьев дымчато стлались сизые лунные тени. А за двором, в инспекторском саду, было завлекательно тихо. Сирень соблазнительно покачивала лиловые набухшие гроздья.
Раз после вечерней поверки Баламут таинственно позвал товарищей.
— Добре! Интереснейшая история!..
— Что такое?
— Мымра со «Скворчихой» в саду променад делают… Амуренция и галантеренция! Не худо бы их накрыть.
«Скворчихой» звали жену инспектора, Марию Васильевну Скворцову, молодящуюся дамочку с рыхлым сонным лицом. Всем было известно, что холостяк Мымра ухаживает за нею.
Одни говорили, что Мымра увлекается ею, — другие же, наоборот, не верили, что он способен на какое-либо человеческое чувство, кроме злобы. Добивается же он расположения «Скворчихи» просто из корысти — желает через нее подслужиться — или, как выражались семинаристы, «подмазаться» к инспектору.
К Баламуту и Флоренеову присоединился Феб. Обязательно накрыть для назидания сущих в обители сей. Втроем составили план действий. После обхода начальством спальни разложили на кроватях чучела, устроенные из пиджаков и белья. Покрыли их одеялами, а сами осторожно вылезли в окна, захватив с собою белые простыни. Крадучись переползли двор и стали перелезать через ограду инспекторского сада.
— Ох, наткнулся я на тын, да на тын! — комически затянул восторженный Феб, упоенный весеннею ночью, свободою и предстоящей проделкой.
— Загради уста свои молчанием! — пробасил над его ухом Баламут и пухлою широкою ладонью зажал ему рот.
Все втроем засели в густой аллее из сирени и барбариса. Сюда сходилось несколько дорожек.
…Мымра медленно приближался к засаде, помахивая тонкой тростью. Мария Васильевна в светлой накидке и газовом головном шарфике шла рядом и слушала, что он говорит.
— Мяу, мяу! — тонким кошачьим голосом жалобно пропищал Феб, едва сдерживая приступы смеха.
— Тише! — дернул его за рукав Флоренсов. Втроем бросились ползком на противоположную сторону сада. Мымра прервал разговор, по-лисьи понюхал воздух, осмотрелся, потыкал концом палки в кусты и, не найдя ничего подозрительного, тихо двинулся дальше.
Засада поджидала в другом конце аллеи. Баламут сидел впереди на корточках. За ним полулежал на свежей пахучей траве Флоренсов, и позади, прислонясь к дереву, мечтательно стоял Феб.
Скоро гуляющие опять приблизились. На этот раз говорила Мария Васильевна. У нее было грубое, басистое контральто, не смягчавшееся даже тогда, когда она жеманничала и старалась придать своему голосу грациозную певучесть.
О чем они говорили — было трудно разобрать. Долетали отдельные слова: «одиночество», «тяжесть служебных задач». По-видимому, разговор шел о нравственности. Мымра вообще любил касаться возвышенных и отвлеченных вопросов.
— Сладкогласая ехидна! — выругался Баламут и скомандовал: — Ребята, начинай!
Все трое набросили на себя простыни и тихим размеренным шагом вышли на дорожку.
Стояли молча, словно привидения — неподвижными белыми каменными изваяниями. В синем просвете между деревьев четкие фигуры их казались внезапно выплывшими из тьмы.
Мария Васильевна испуганно взвизгнула, подобрала шуршащие шелковые юбки и стремительно помчалась к дому мелкими путающимися дамскими стежками. Мымра, согнувшись, отмеривал за нею крупные поспешные шаги и держал поднятую палку наготове против невидимых врагов.
Вдогонку по саду раздавалось торжествующее хлопанье в ладоши и крики:
— Хо-хо!.. Ку-ка-ре-ку!.. Тю-тю… Улю-лю-лю!..
Перед крыльцом инспекторского дома Мымра опамятовался от страха, привел себя в порядок и перевел дух. Сознание, что он был так смешон в глазах Марии Васильевны, переполняло его бессильной злобой.
А бурсаки прежним порядком, через ограду и окно, возвращались обратно в спальню.
Вскоре к ним явился Мымра. Но Феб и Флоренсов лежали, уткнув лица в подушки и до крови закусив себе губы, чтобы удержаться от смеха. Баламут, невозмутимо обратив вверх лицо, лежал с закрытыми глазами и храпел на всю спальню в несколько переливов с надсвистом. Так мастерски храпеть умел только он один из всей бурсы.
Через два дня в гардеробной собралась редакция семинарского журнала «Акриды». В журнале печатались гектографическим способом статьи по философии, политике и литературе, новости из семинарской жизни и злободневные фельетоны с карикатурами. Сотрудники редакции расположились в свободном проходе, между громоздких сундуков, которые были сложены в несколько штабелей до самого потолка и перегораживали гардеробную. Для фельетонного отдела Флоренсов принес рисунки. Феб — текст: «Злополучная ночь Мымры. Новелла».
Усевшись верхом на скамью и расставив вилкой ноги, он начал читать о происшествии, которое уже было известно всей бурсе:
«Вечеру бывшу, вшед в вертоград Нил, сын Павлов, сын Венценосцев, Мымрой именуемый, муж непотребен и в пакостях угобзившийся. Скверна многая на лице его начертана быша. Сия же суть: чиноискательство, зависть, сребролюбие, наушничество, властолебезение, женоугодие, плотская похоть. И одеян такожде бе наглавник, сиречь картуз, власы его, мочалкам подобные, прикрывающий; бархатный дочревник, сиречь жилет. Фанаберия кратковолая, аглицким смокингом именуемая, едва до бедр доходящая; сапоги, острием кверху обращенные, коими оный Мымра женским прелестницам любезен бысть. И на расстоянии половины стадии от дома инспектора оный Мымра, маятнику уподобясь, прохаживатися стал. По времени же малом вышла из дому того жена некая, Марией рекомая, с мрежами белыми на голове, из чужеземных шелков сплетенными. Тую жену завидев, оный Мымра, длани ко груди своей прижа и голосом велеречивым притворно возгласи: „О, сколь в одиночестве моем сладко мне сие утешение есть!“ И мельканием быстрым сокрышася оба в единой от аллей. Тогда же тайно из засады в сени кустов сущие, в белых покровах, аки мертвые из гробов восставше и ревом велиим наполнишь вертоград: такожде по-собачьи, такожде на манер петела, такожде на манер покойного кота отца Назария. Видений сих убояшеся, реченные Нил и Мария к дому поспешаху. Муж же Марии, преэус и инспектор, на шум тот от сна восстав и палисандровую трость для биения взявши, в вертоград поспеши».
— Хо-хо!.. Здорово!.. — смеялись семинаристы, когда Феб кончил чтение. Один Баламут остался в недоумении. Разинув широкую сомовью пасть, он рявкнул:
— Как же так? Ты, брат Феб, того… Откуда инспектор?.. Мы его и в глаза не видели.
Над Баламутом посмеялись:
— Э-эх ты, калоша, а еще исполатчик!.. Инспектор — для окрыления фантазии и полноты развязки.
— Ага, одобряю! — согласился он и по-бычачьи мотнул головой.
Новелла и рисунки к ней были утверждены редакцией.
Вечером, после чая, в часы занятий, Флоренсов занялся приготовлением ее для печати. Когда все было готово, он с листками в кармане отправился, чтобы передать материал на хранение бурсаку четвертого класса Иегудиилову, заведующему потайным складом.
Неожиданно перед ним вырос Мымра, словно чутьем унюхав добычу.
— Флоренсов, покажите, что у вас в кармане?
— Ничего!
— Мы не смеем ослушиваться приказания. Подойдите ближе! Мг-гм. Покажите!
Флоренсов уже повернулся к Мымре спиной, чтобы идти дальше, но вдруг молодой горячий задор охватил его. Вызывающе и с негодованием он вытащил из кармана листки «Акрид», развернул рисунки перед самым носом Мымры и, волнуясь, заговорил поспешно и отрывисто:
— Вот, пожалуйста, если угодно!.. Вот еще… Вот, вот… Пожалуйста, полюбуйтесь!
Мымра жадно схватил листки и согнулся, чтобы всмотреться в нарисованное. И внезапно опешил… Буквы и рисунки запрыгали перед его глазами, зеленая муть заходила кругом. Дерзость Флоренсова так ошеломила его, что он даже ничего не нашелся сказать.
«Акриды» и все происшедшее были скрыты Мымрой от начальства. Баламут, Флоренсов и прочие уже торжествовали победу и испытывали нечто вроде радостного удовлетворения, но ненадолго. Вскоре Флоренсов попал в карцер за посещение городского сада «Липки», где его поймал Мымра. Гулянье в «Липках» и на главной улице города, Московской, воспрещалось семинаристам.
Карцер помещался в третьем этаже. Рядом с ним находился архив фундаментальной библиотеки, всегда запертый, потому что книги из него имели право получать только учителя. А над архивом, под самой крышей, возвышался чердак с голубятней, или «Ноев ковчег», как звали его семинаристы.
Флоренсов в тоскливом угнетении ходил по пустой комнате, где, кроме стола, стула и койки с продранным матрацем, ничего не было. На столе валялись остатки карцерного обеда: соль в бумажке и огрызок карцерного хлеба. На подоконнике стояла начищенная медная кружка с водой.
«Удастся ли дотянуть до экзаменов», — думал Флоренсов. Глухое чувство возмущения бурлило в нем, возмущения не столько тем, что он будет уволен, сколько от сознания совершающейся в бурсе несправедливости. В жертву этой несправедливости принесено уже столько товарищей. На днях были уволены два оканчивающих курс перворазрядника — за чтение найденных у них книг — Бюхнера и Дарвина.
«Что же делать? Да ничего, пусть увольняют! — решил он. — Не пропаду. Во всяком случае, трусить перед жизнью и мириться с подлостью не стоит… Выгонят из семинарии — поеду в столицу, буду зарабатывать кусок хлеба рисованием и учиться. Сдам на аттестат зрелости и махну в университет. Может быть, все даже к лучшему. Во всяком случае, в попы я не пойду, народ обманывать не стану».
Воображение стало рисовать ему, что вот он уже в столице, учится и работает как художник.
О, тогда он, наверное, отплатит Мымре за себя и товарищей, не скупясь, возместит за все зло, причиненное в семинарии… Обесчестит, выставит его гнусную низость перед всем светом.
Удар камешком в стекло вывел Флоренсова из мечтательного раздумья.
Сверху, из Ноева ковчега, вниз спускался на веревочке, сверток. Флоренсов открыл форточку и достал его. В синей оберточной от сахара бумаге он нашел горбушку сыра, кусок колбасы, пеклеванную булку и немного спирту в аптечном пузырьке.
К пузырьку, наподобие рецепта, была приклеена записка, в которой Флоренсов прочел:
«Узник, утешься! Для поддержания слабеющего духа посылаю малую толику живительных капель и прочей снеди. А козни Мымры сокрушим. Баламут».
Флоренсов облегченно расправил плечи, усмехнулся во весь рот и оживленно крякнул:
— Добре…
Потом он водой разбавил спирт, который бурсаки воровали в физическом кабинете и в аптечке, выпил, смеясь, закусил, выбросил уличающие бумажки в форточку и заходил по камере, насвистывая отрывки арий.
Перед вечером загремел большой железный замок, и в карцер явился Мымра со сторожем Левадою. Оставив Леваду за порогом, Мымра нерешительно сделал несколько шагов вперед, быстро поискал чего-то глазками по углам и стенам, придал слащаво-лицемерное выражение лицу и сказал:
— Флоренсов, подойдите ближе!
Флоренсов враждебно не двигался с места.
Мымра с притворным сожалением покачал головой.
Вздохнул, сложил по-монашески крестом руки на груди и заговорил. Тон его голоса был вкрадчиво-мягкий, и это удивило Флоренсова.
«Что ему, иезуиту, от меня надо?» — подумал он.
— Послушайте, Флоренсов, — начал Мымра. — Мы такой способный, мы можем быть полезны родителям и обществу… Мы должны пожалеть нашу матушку… Ай-ай… Почему же мы так нераскаянны. Зачем мы во зло употребляем данные от бога нам способности? «Акриды», например… Мг-гм.
«Вот оно в чем дело, — вообразил Флоренсов. — Фарисей! Ханжа!».
— Почему мы не заботимся о нашем будущем? Мы ведь будем уволены, — продолжал Мымра. — А жаль, жаль!.. По ходатайству нашему перед отцом ректором, мы могли бы попасть даже в академию. Куда же мы денемся с волчьим билетом?..
Фальшивые речи Мымры уже начали раздражать Флоренсова. Он повел плечами и резко оборвал:
— Не беспокойтесь, Нил Павлович! Не пропаду! Буду карикатуры рисовать… и помещать в столичных журналах.
Лицо Мымры позеленело, губы мелко запрыгали, и в водянистой мути зрачков зажглась злоба; но он сделал над собой усилие и, торопливо скользнув рукой по пуговицам, с прежней неискренностью продолжал в уступчивом тоне:
— Ах, Флоренсов, Флоренсов!.. Как мы упорны!.. Жаль, жаль!.. Поразмыслите по-доброму и дайте ответ… Зачем нам ссориться?.. Мг-гм. По-доброму, Флоренсов, по-доброму!..
Он покачал головой и удалился.
Флоренсов подсел к окну. В душе разливалось неприятное ощущение чего-то липкого и грязного, от чего становилось нестерпимо.
— Фарисей!.. Подкупить думает… — брезгливо проговорил он.
Вдали погасал закат. В золоте и кармине рдели края кучных весенних облаков. Косые холодеющие лучи тонкими стрелками пронизывали верхушки тополей.
Флоренсов решительно и энергично сжал кулак:
— Нет, на подлость не согласен. Пусть выгонят из семинарии!
Он достал из кармана карандаш и стал рисовать на стенке в виде ящура только что вышедшего Мымру. В этом было веселое утешение.
1913.