Осведомившись у соседей, Федор направился в штаб; где беспрерывно дежурили комитетчики.
Здесь он узнал подробности. На Шаболихе погром. Дворники, шпионы, охранники, полицейские и босяки; а за ними часть грузчиков и ломовых, недовольных остановкой железной дороги и отсутствием заработка, грабят еврейские магазины и квартиры. Бесчинствами руководит полиция, казаки участвуют в бандах, — войска бездействуют.
Большевики организовали дружины для борьбы с погромщиками. Город разделен на три участка, в каждом открыты в частных квартирах санитарные пункты для помощи раненым.
Федору предложили быть предводителем одной из вновь формируемых дружин. Выдали всем черные новенькие браунинги. К каждому — две семипульных обоймы и еще запас пуль для зарядки.
Федор хорошо обучился стрельбе, но до того у него был старый, неуклюжий, отобранный при аресте бульдог, с большим барабаном, неудобный для ношения и еще более неудобный тем, что косил влево, мимо цели, а иногда давал осечки… Приходилось брать прицел вправо.
— Вот это я понимаю, — настоящий подарок! — восхищался Федор, бережно проверяя все части полученного оружия.
— Это не наши старые сикуши, из которых даже вороны не испугаешь.
— Где такое золото достали?
— Реквизирован в оружейном магазине Онезорге.
— Замечательно!
Федору поручили командование отрядом.
Их было десять человек, когда они вышли из штаба — восемь рабочих и два интеллигента, — десять бойцов революции, из которых половина только что минувшим летом научилась обращаться с оружием и стрелять. Но эти десять все были полны самоотверженной преданности рабочему делу, веры в себя, в свою правоту, в победу, а главное, все горели непоколебимой, ни перед чем не останавливающейся отвагой. В этой железной непреклонности заключалась их сила.
Уже начинало смеркаться. Белесый туман заволакивал кругом, скрадывая очертания предметов. Зловещей настороженностью дышали улицы. В некоторых домах окна были закрыты ставнями с железными болтами, ворота и калитки наглухо заперты. Неуютно дул ветер, и отяжелевшая от влаги бузина царапалась в низкие заборы.
Уличные толпы поредели.
Дружинники прошли мимо казачьих казарм, где вот уже в течение нескольких лет квартировали донцы и уральцы, приглашенные городской думой на случай народных волнений. В грязном, давно не ремонтировавшемся кирпичном корпусе сейчас было, против обыкновения, пусто, не слышалось залихватских песен, брани, молитв. Только караульные дежурили у закрытых ворот и у деревянной будки, расписанной желтыми и черными полосками.
Навстречу, с другой стороны улицы, с узлами в руках, возвращались, по-видимому с погромного пожарища, два казака в широких шароварах с красными лампасами. Оба пьяны, в грязных сапогах, перепачканных известью; на одном фуражка беспорядочно съехала набок, обнажая вихры нечесаных волос.
— Слуги царя и отечества — первые грабители страны, — негодующе заметил дружинник Николай, рабочий маслобоек, высокий, сухой и болезненный парень с обрезанным ещё в детстве ухом, — следы сиротских беспризорных скитаний.
— Всадить бы гадам пулю в живот! Как ты думаешь, Федор?
— Товарищи! Прежде всего дисциплина! Никаких анархических выступлений! — строго ответил Федор.
Приближались к центру, к местам, где находились мелкие мастерские, магазины и базарная площадь. Здесь больше движения, людского шума. Маячили отдельные сходящиеся и расходящиеся фигуры, кучки в пять-шесть человек. Гул, отдельные выкрики. На крыльцо чайной Христорождественского, или, как его прозывали, Христопродавческого, братства высыпали подозрительные субъекты; у одного в руках тяжелая дубинка, вроде обломка слеги.
— Забастовщики! — пролетели вдогонку дружинникам насыщенные злобой слова.
Христорождеетвенское братство, возглавляемое самим архиереем, за последние дни усилило черносотенную пропаганду, вербуя погромщиков.
— Змеиное гнездо! — сказал один из дружинников.
— Эх, разметать бы в прах этот притон!
Дружинники свернули за угол. Далеко впереди, захватив всю ширину улицы, чернел глухо рокочущий поток. Сперва он казался неподвижным. В далеком неясном шуме, среди сгущающихся сумерек, трудно было разглядеть что-нибудь. Но в возрастающей суете и тревоге прохожих чувствовалось наступление чего-то жуткого и бессмысленно-дикого. Дружинники замедлили шаги и выжидательно остановились.
Вот высоко взметнулись колыхающиеся на древках не то знамена, не то церковные хоругви. Ниже четырехугольное темное пятно. Среди общего гула нельзя было разобрать отдельных слов, и, верней, не столько слышался, сколько угадывался по долетающим издали обрывкам смысл того, что пели:
И благослови достояние твое, благочестивейшего государя нашего Николая…
Федор обдумывал положение. С одной стороны десять человек, с другой триста — четыреста, может быть, больше; но десять — организованная сила, а четыреста — сброд, орда, хотя среди них тоже, наверное, есть вооруженные.
— Стойте, товарищи!.. — приказал Федор. — Помните данную в штабе инструкцию. Порядок и решительность! В дезорганизации смерть. Рассыпемся во всю ширину улицы цепью. Действовать молниеносно. Слушаться команды. Три залпа один за другим. Залпы сдвоенные. Сперва левая сторона — пять человек, потом немедленно же правая — тоже пять. Залпы вверх… Стрелять в живых людей строго воспрещается. Только в случае самообороны или крайней необходимости, по команде. Приготовься!
— Есть!..
Рычащая лавина людей уже находилась на расстоянии нескольких десятков сажен. Около четырехугольного пятна — портрета или иконы — обрисовались чуйки, пальто, длинные извозчичьи балахоны. Впереди всех рослый, на целую голову выше других, известный почти всему городу дворник городского головы Ерофеева, силач Панюха.
Внезапно Панюха с криком отделился от толпы к тротуарам, где стоял человек в шапке.
— Шапку долой! Шапку долой! — донесся многоголосый зык.
Видно было; как Панюха с разбегу ударил стоявшего прямым и резким ударом сверху вниз. Человек в шапке всплеснул руками, сразу же осел наземь, потом схватился за голову и застыл в таком положении. Передние ряды толпы одобрительно загоготали.
— Рас-сыпься це-пью! — скомандовал Федор.
Беглым шагом во всю ширину улицы дружинники рассыпались. Федор встал в середине.
— Раз… два… Пли!..
Сухим коротким треском хлестнуло по воздуху, словно кто разорвал ситец. И тотчас же справа раздался второй залп.
Мгновенно серая глыба людей как будто покачнулась и остановилась. Но не было времени сообразить, откуда опасность и как она велика; может быть, она таится кругом, подстерегает во всех щелях домов, во дворах…
Последовала вторая команда.
Брызнуло огнем слева, справа… И тогда звериный страх вихрем закружил толпу, разметал, рассыпал, как осколки, как кучу сора. Люди беспорядочно шарахнулись в разные стороны, толкались, падали, наскакивали один на другого. Рослый детина, с опухшим запойным лицом и воспаленными красными глазами, расчищал локтями путь, подшибая лысого задыхающегося человека, ктитора церкви, барахтавшегося в людской гуще. И каждый чувствовал, что он предоставлен сейчас только самому себе, что самое главное — это уйти от опасности, хотя бы ценой жизни любого из остальных. Падающих топтали, они ползли на четвереньках у заборов. Зазвенели щеколды, застучали калитки, в черные норы которых иные скрывались. Несколько человек пыталось перескочить через заборы.
Третий залп был не нужен, и когда он раздался, то показался еще более оглушительным, чем предыдущие потому что он прозвучал из неизвестности за спиной бежавших. И паника усилилась.
Улица сразу очистилась.
Только по обочинам, совсем близко к заборам и домам, где казалось меньше опасности, ускользали рассеявшиеся. И среди звериного разноголосья кто-то истошным пьяным голосом матюжился в бога и мать.
На месте шествия стало пусто.
— Товарищи, ко мне! — облегченно сказал Федор.
Дружинники сошлись вместе.
— Поздравляю с победой!
— Победа!
На месте шествия остались растерянные шапки, картузы, обрывки хоругвей, несколько еловых орясин.
В грязи валялся царский портрет. Это была обычная раскрашенная олеография, вставленная в золоченую багетную раму, дар Ерофеева, одного из главных организаторов шествия.
— Трофей победы! — наступая каблуком сапога на царскую грудь, сказал один из дружинников. — Вечная память!
Несколько человек подошли к дружинникам. Среди них мастеровые, обыватели-мещане.
— Молодцы, товарищи! Здорово их растребушили!..
— Чего ж вы не помогали?.. — спросил приветственным тоном Николай.
— Помогли бы, да главная беда — нет оружия.
— Было бы желание встать за рабочее дело, а оружие добудем, — многозначительно сказал Федор.
— Ну, а вы, товарищи, не вместе ли с ними были? — обратился он к двум ломовикам в балахонах, пропитанных салом, дегтем, мучной пылью и всякой дрянью.
— Мы что? Мы просто любопытствующие, — уклончиво ответили ломовики. — Наше дело — сторона.
— Вы хозяева или рабочие?
— Работники…
— Как же вы говорите — сторона? Ваше дело быть вместе с рабочими! Небось не сладко живете?
— Хуже некуда!
Среди толпы Федор заметил Васяню, тихо пробирающегося к нему.
— Ты как здесь? — изумился он.
— А я за тобой следом. Как ты вышел, так и я, чтоб ты не заметил.
Федор покачал головой. Внутри он испытывал смешанное чувство: гордость за сына и недовольство его своеволием. Спокойно, по-товарищески он сказал:
— Вот что, Васяня! Ты еще не дорос до таких дел. Немедленно возвращайся домой и передай матери, чтоб она не беспокоилась за меня… Понял?
— Хорошо, — ответил Васяня. — Я скоро добегу…
Уже совсем смеркалось. Улица погрузилась в темноту, и только вдали в туманной мути светился желтым бельмом одинокий фонарь против какого-то купеческого дома.
— Что же, товарищи! — обратился Федор с вопросом к дружине. — Двинемся на Шаболиху?
— До Шаболихи не дойти… — прогудел кто-то из толпы. — Туда войска не пропущают.
Все невольно обернулись в сторону Шаболихи. Багровое зарево кровавым разливом занималось на черном фоне неба.
Наступила жуткая ночь. В ее тьме мерещились раздробленные черепа, вывернутые руки и ноги, сверхчеловеческий вопль страданий и глухой звериный зык. И навстречу этой ночи двинулись вперед дружинники.
1909–1930.