Тайны Московской Патриархии

Богданов Андрей

Часть вторая

ПАСТЫРЬ «ЛОЖНОГО ЦАРЯ»

 

 

Глава первая

СНИСХОДИТЕЛЬНЫЙ ИГНАТИЙ

 

1. Размышления в узилище

Вторую неделю Василий Иванович Шуйский поил из государевых погребов стрельцов и всенародство. Пьяная толпа радовалась угощениям и подаркам, с большим чувством проклинала ложного царя Дмитрия, чей растерзанный труп валялся на Лобном месте, и славила нового царя Василия Шуйского. Чернь рукоплескала выездам щедрого государя и браталась с выпущенными из тюрем уголовниками. Лучшие люди города молчали, пораженные наглостью новых властей. Весенний воздух быстро очистился от запаха пепелищ, трупы зарезанных уже упокоились в братских могилах, избежавшие погромов дворяне и купцы перевели дух и со злорадством смотрели на не столь удачливых соседей, пустивших на постой поляков и поплатившихся за то имуществом, честью жен и дочерей, жизнями близких.

Пьяные вопли гулявшей в Кремле толпы были слышны и в келье Чудова монастыря, где был затворен лишенный святительского сана бывший патриарх Игнатий. Он слишком много повидал на своем веку, чтобы удивляться легкости, с которой умы многих россиян приспособились к мгновенной крутой перемене власти. Старый грек нисколько не обольщался насчет человеческих нравов. Еще с юности, в Греции, наблюдал он, как способствовали возвышению взятки турецким властям, доносы мусульманам на своих собратий. Игнатий не любил вспоминать времена, когда постепенно достиг он кафедры епископа Ериссо и святой горы Афон, и еще менее — кошмарный момент бегства от подкупленных соперников турецких властей.

Начать все сначала искушенный грек попытался в Риме, куда прибыл без гроша за душой после преисполненного приключений путешествия. Однако в Риме Игнатий понял, что весь его прошлый горький опыт глубоко провинциален. Интриги и разврат папского двора оказались выше его разумения. Не прельстила Игнатия и перспектива оказаться участником развернувшейся в Европе борьбы за веру. Костры инквизиции пылали столь ярко, что казалось, именно они развеяли мрак средневековья.

Но даже костоломная машина инквизиции казалась Католической церкви недостаточно действенной. В религиозных войнах противников стали истреблять поголовно. Притеснения христиан турками показались Игнатию добродушной отеческой заботой по сравнению с тем, что творили в Европе христиане друг против друга.

Игнатия все больше стали интересовать рассказы о далекой России: о набожности и щедрости нового царя Федора Иоанновича и правителя Бориса Годунова. Правда, путешествие в Россию было очень опасно, дороги кишели разбойниками, но обетованная земля упокоения от смертоубийственной и душегубительной борьбы за веру была слишком притягательна.

Господи, думал тогда Игнатий, какие-то десятки инквизиторских костров за столетие, какие-то сотни замученных монахов и тысячи священников: более мирного места на земле быть не может! Мысль о сказочном богатстве Русской Церкви подхлестывала грека, хитроумно обошедшего все опасности на пути в Москву, куда он прибыл в 1598 году, как посланец константинопольского патриарха на царское венчание Бориса Годунова.

Начать карьеру заново было бы значительно проще среди простоватых россиян, только открывающих для себя тонкости настоящей интриги, если бы не их предубеждение к представителям греческого духовенства. Не раз и не два Игнатию приходилось негодовать против упорного самодовольства русских иерархов, не принимавших, правда, в расчет национальность, но считавших свою поместную Церковь главным, а то и единственным столпом мирового православия. С удовольствием поддерживая и продвигая новокрещеных с недавно занятых территорий, духовные сановники России считали христиан других исповеданий некрещеными и даже подумывали, не следует ли заново принимать в лоно Церкви единоверных пришельцев с Востока.

Как бы то ни было, Игнатий постепенно укреплял свои позиции в греческой колонии в Москве и при дворе патриарха Иова. Его подчеркнутая мягкость и уступчивость, свойственное грекам почтение к светским властям не прошли мимо внимания царя Бориса Годунова и в конце концов принесли долгожданный плод. В 1603 году, в последний год великого голода, Игнатий с удовольствием избавился от приставки «экс» при своем епископском сане, заняв кафедру Рязанскую и Муромскую. К этому времени грек избавился и от многих иллюзий относительно православного самодержавного Российского государства и отнюдь не считал его обетованным местом упокоения.

В волнах гражданской войны на окраине Дикого поля, весьма опасной не столько татарскими набегами, сколько буйством десятилетиями сбегавшегося сюда от властей населения, архиепископ Игнатий надеялся прожить, не вступая в борьбу за чьи-либо интересы и не связываясь ни с одной из противоборствующих сторон. Служить, как искони повелось у греческого духовенства, самодержавной власти, не проявляя политической инициативы, — вот был камень или даже целый утес, на котором Игнатий планировал основать свое благополучие. Однако в условиях, когда сама самодержавная власть была спорной, благополучие представлялось довольно шатким и неустойчивым.

Патриарх Иов громил самозванца архиерейским словом, изобличая в нем агента Речи Посполитой и Римского Папы, вторгшегося с чужеземной армией для сокрушения православной веры и царства. Но Лжедмитрий шел по святой Руси, принимая присягу восторженно встречавших его городов и весей. «Встает наше красное солнышко, ворочается к нам Дмитрий Иванович!» — кричал народ, счастливый чудесным спасением доброго и законного царя.

Ни победы, ни поражения Дмитриева войска ничего не меняли. Даже бунт большей части польской шляхты, ушедшей от самозванца в Речь Посполитую, никак не сказался на его триумфальных успехах. Русские люди по обе стороны границы с нетерпением ждали избавителя от всех бедствий. Крестьяне и холопы, работные люди и зажиточные горожане, казаки и дворяне равно чаяли прихода спасителя от нищеты и неправды. Посадские люди и стрельцы вязали верных Борису Годунову воевод и присылали их в стан царя Дмитрия Ивановича, священники служили торжественные молебны в освобожденных его именем городах и крепостях.

Напрасно царь Борис омрачил последние свои дни кровожадными приказами карателям. Для истребления сторонников Дмитрия приходилось вырезать целые волости, «не токмо мужей, но и жен и беззлобливых младенцев, сосущих млека». Призванные Борисом татары убивали даже скот, жгли все, что могло гореть, зверски пытали мирных жителей, но волна восстания против кровопийственной власти неодолимо катилась по Северской земле к центру Руси. Борисовы войска разбегались — кто к Дмитрию, кто по домам.

Патриарх Иов, воспрянувший от многолетнего сна, крепко держал церковную иерархию на стороне Бориса. «Мы судили и повелели, — писал царь Московский, — чтобы все патриаршие, митрополичьи, архиепископские, епископские и монастырские слуги, сколько их ни есть годных, немедленно собравшись, с оружием и запасами шли в Калугу (где собиралась новая рать против самозванца. — А. Б.); останутся только старики да больные». Но белое духовенство массой шло вместе с восставшей паствой, и вскоре епархиальным архиереям предстояло решать, оставаться или нет с возмутившимся духовным стадом.

 

2. Признание законного государя

В полумраке кельи Чудова монастыря свергнутый и заточенный патриарх Игнатий не мог удержать улыбки при воспоминании о постных физиономиях членов Освященного Собора, не сообразивших вовремя, кто есть истинный государь всея Руси. Архиереи не простили выскочке греку, что именно он первым среди них приветствовал царя Дмитрия Ивановича. Все время его патриаршества они помалкивали, пуская гнусные сплетни из-за угла и нашептывая друг другу гадости об архипастыре (о которых в страхе перед доносом сами же и доносили ему). Но напрасно старались обвинить его в предательстве, в лукавом искательстве высшего сана у счастливого авантюриста.

Именно Дмитрий Иванович выступал тогда, зимой и весной 1605 года, как законный государь, Борис же Годунов свирепствовал по свойству сознающего свою слабость тирана. Один казнил — другой миловал всех своих противников, один захлебывался в обличениях самозванца — другой не удосуживался объяснять беззаконность власти Бориса. Именно Борис послал в Путивль монахов со злоотравным зельем, чтобы тайно извести Дмитрия Ивановича, — и сам скончался злой смертью, как говорили, от яда, собственной рукой приготовленного!

Приветствуя Дмитрия Ивановича, Игнатий был свободен от присяги Годунову, ибо немногие города успели присягнуть царевичу Федору Борисовичу. Но архиепископ Рязанский и Муромский не поступил самовольно, не переметнулся на сторону побеждающего претендента, а поехал в стан царя, признанного народом и знатью. Уже все окрестное дворянство стало под знамя Дмитрия Ивановича, уже знать и воинские люди Рязани, где находился Игнатий, присоединились к народу, признавшему нового царя, но архиерей не благословлял свою паству.

Игнатий, вопреки клевете недоброжелателей, отнюдь не спешил предаться претенденту на престол, даже когда на его сторону перешла вся армия во главе с воеводами, в том числе со знаменитым своим упорным сопротивлением самозванцу Петром Федоровичем Басмановым. Теперь полками Дмитрия Ивановича командовали представители лучших родов государства, бояре и князья Василий и Иван Васильевичи Голицыны, Борис Михайлович Лыков, Иван Семенович Куракин, Лука Осипович Щербатов, Федор Иванович Шереметев, Федор Андреевич Звенигородский, Борис Петрович Татев, Михаил Глебович Салтыков, Юрий Петрович Ушатый, Петр Амашукович Черкасский. В свите его собиралось все больше знатнейших людей, но Игнатий не присоединялся к ним.

Уверенный в победе, Дмитрий Иванович распустил войска на отдых и неспешно отправился в Тулу, где его ждала весть, что вся Москва восстала против Годуновых, что его неприятели заточены. Остававшееся в столице боярство во главе с первейшими членами Думы князьями Иваном Михайловичем Воротынским и Никитой Романовичем Трубецким выехало в ставку законного государя, сопровождаемое окольничими, стольниками, стряпчими и всяких чинов людьми, гостями и толпами народа . Только высшее духовенство, удерживаемое патриархом Иовом, медлило с признанием самодержавной власти наследника Ивана Грозного.

Не было среди приветствующих царя Дмитрия Ивановича и боярина Василия Ивановича Шуйского — одного из главных претендентов на наследство Годуновых, крайне раздосадованного успехами соперника. Отнюдь не по принуждению царя Бориса Шуйский с Лобного места торжественно свидетельствовал перед народом, что царевича Дмитрия Ивановича «не стало» еще в 1591 году и что подлинный царевич самолично был им, боярином, погребен в Угличе. Однако теперь, выйдя к восставшим москвичам по просьбе патриарха Иова, Шуйский неожиданно переменил свою версию, без стеснения объявив, что царевич Дмитрий Иванович спасся от убийц, а вместо него он, боярин, похоронил поповского сына!

После того как на сторону Дмитрия перешла вся паства Игнатия, перешли воеводы, уже принесшие присягу Федору Годунову перед приезжавшим в армию митрополитом Новгородским Исидором, перешли все московские бояре, присягавшие Федору перед патриархом Иовом, отправился в лагерь законного самодержца и свободный от присяги Годуновым архиепископ Рязанский и Муромский. Игнатий был первым иерархом, приветствовавшим царя Дмитрия Ивановича, выказавшего подчеркнутую набожность и приверженность Православной Церкви.

Встреча произошла в Туле, куда Дмитрий Иванович торжественно вступил 5 июня 1605 года вслед за окруженным толпой священнослужителей образом Знамения Божией Матери. Курская Коренная икона Богородицы высоко чтилась на Руси с конца XIII века и славилась многими чудотворениями. Новый царь поклонялся ей с особым рвением небезосновательно: икона была взята им в Курской Коренной пустыни под крепостью Рыльском, в которой Дмитрий Иванович укрылся после разгрома при Добрыничах, едва ускакав на раненом коне с поля сражения, где оставил 11,5 тысячи убитых, 15 знамен и 30 пушек. Происшедшие затем события показались действительно чудесными.

Потеряв армию, Дмитрий искал спасения лишь в бегстве, но небольшой гарнизон Рыльска и местные жители под командой отважного князя Григория Борисовича Рощи-Долгорукова поклялись стоять «за прирожденного государя» и после двухнедельных боев заставили огромную армию Годунова со срамом отступить от стен! Между тем Дмитрий бежал в Польшу, молясь перед чудотворным образом лишь о спасении своей жизни, но был остановлен народом в Путивле; слезные мольбы и угрозы сторонников заставили его задержаться в городе. Здесь Дмитрий принял титул царя и оставался до 17 мая 1605 года, наблюдая за поразительными успехами своего дела, отсюда он уже без всякого сопротивления пошел к столице.

Неудивительно, что Курская Коренная чудотворная икона Знамения Божией Матери, перед которой Дмитрий Иванович каждодневно молился в Путивле, предваряла его шествие к Москве и стала особо чтимой святыней нового царствования . Но государю необходимо было благословение высшего духовенства, о присылке которого он специально писал в Москву. Бояр, приехавших в Тулу вместо архиереев, раздосадованный Дмитрий Иванович встретил подчеркнуто грубо, и только появление архиепископа Игнатия пролило бальзам на его душу.

Разом приобретя особое расположение Дмитрия Ивановича, Игнатий легко мог представить себе ненависть иерархов, не успевших оказаться на его месте. Распускалось немало слухов о неправедных путях, коими он достиг влияния на царя: Игнатия обвиняли в пьянстве, сквернословии, пренебрежении к православным догматам и склонности к католичеству, в содомском грехе (к коему будто бы был склонен Дмитрий) и даже в глупости! Впрочем, тот, кто обвинял «Игнатия гречанина мужа глупа», немедленно добавлял, что сей «пакостник» «митрополитов, и архиепископов, и епископов оскорби, и весь Освященный Собор постави ни во что же». Еще бы! Грек оказался настолько «глуп», что обошел целых одиннадцать самодовольных русских архиереев, втайне мечтавших оказаться на его месте! То-то, когда царь поманил, одиннадцать из двенадцати сбежались в Москву, включая непреклонного Гермогена…

При всем желании безымянный обличитель Игнатия не мог сыскать противоположного примера, кроме архиепископа Астраханского и Терского Феодосия, добившегося своим сопротивлением самозванцу того только, что народ разграбил архиерейский дом, а сам пастырь был с бесчестием доставлен в столицу. «Знаю, — заявил Феодосий государю, — что ты называешься царем, но прямое твое имя Бог весть, ибо прирожденный царевич Димитрий убит в Угличе и мощи его там!» Смелость архиепископа позволила самодержцу еще раз продемонстрировать крепость своей позиции: милостиво простить невежливого Феодосия и не велеть его обижать. И что же? Примолк Феодосий и исправно служил царю вместе с прочими членами Освященного Собора.

Изобличить Игнатия и обелить себя русские иерархи могли одним способом: показав, что он перебросился на сторону самозванца, пока тот не был признан законным государем. По рукам ходили списки двух грамот Дмитрия, адресованных духовенству: одна патриарху Иову и Освященному Собору, другая — архиепископу Рязанскому и Муромскому. Игнатия претендент на престол, как нарочно, благодарил за службу: «Твоими молитвами и благословеньем Рязань, и Кошира, и все иные города нашему величеству добили челом…» Патриарха же и Собор «его величество» ругательски ругал, обвиняя в искоренении царского рода, измене и даже «богоненавистничестве». Отличное алиби для русских архиереев!

Читатели грамот не должны были сомневаться в их подлинности и тем более обращать внимание на то, что благодарность Игнатию за покорение Дмитрию Ивановичу Рязани и других городов звучала после возвращения в них верного новому царю дворянского ополчения Прокофия Ляпунова и его товарищей, то есть когда сопротивление признанному и в Москве самодержцу было бесполезным. Непризнанный только патриархом и Освященным Собором, Дмитрий тогда очень хотел показать, что Церковь его поддерживает: недаром он объявлял, будто бы получил благословение Иова и Собора! Не случайно и грамота, адресованная лично Игнатию, оказалась известной посторонним лицам, особенно в провинции, на которую и была рассчитана пропаганда.

Поскольку ругательная грамота духовенства в Москве говорила о восшествии Дмитрия Ивановича на трон как об отдаленном будущем, то и ходившая по рукам вместе с ней похвальная грамота Игнатию создавала впечатление, что сей гнусный иноземец перешел на сторону самозванца еще при власти Годуновых, предав и светскую и духовную власть. Игнатий должен был отдать должное хитроумию распространителя списков этих грамот, но то, что годилось для обличений исподтишка, не могло быть использовано для прямого обвинения.

Как ни ярились архиереи, лишая его и патриаршего, и епископского сана, об этих грамотах они не упоминали — слишком свежо было воспоминание, что Лжедмитрий отнюдь не ругал московское духовенство! Даже свержение Иова было обставлено так, будто «московский патриарх признает светлейшего Дмитрия наследственным государем и молит о прощении себе, но москвитяне так на него распалились, что упрямому старцу ничего, кроме смерти, не оставалось…» . Только по милости Дмитрия Иов был спасен от разъяренной толпы и отправлен в Старицкий Успенский монастырь: так обставили дело сторонники самозванца, прекрасно понимавшие опасность открытого конфликта с церковной иерархией.

Те, кто обвинял Игнатия, не могли сделать вид, что не они оставили Иова в одиночестве, когда боярин П. Ф. Басманов повторял в Успенском соборе церемонию низложения Иваном Грозным митрополита Филиппа. Те же самые лица, что, искаженные злобой, с налитыми кровью глазами, брызгали слюной на свергаемого Игнатия, годом раньше умильно улыбались ему во время торжественного вступления в Москву царя Дмитрия Ивановича.

В июне 1605 года ничто не предвещало трагического оборота событий. Царь очень медленно двигался к Москве, окруженный каждодневно бесчисленными толпами народа всех чинов и сословий, приветствовавших его как освободителя. Бояре и архиереи спешили протиснуться в свиту государя и поднести дары: золото, серебро, драгоценные каменья и жемчуга, материи и меха, яства и питье. Каждодневно на стоянках разбивался доставленный из столицы шатровый город с четырьмя воротами в башнях из дорогих тканей, с богато убранными комнатами, украшенными золотым шитьем. За великую честь почитали встречающие попасть в число пятисот гостей, ежедневно угощавшихся с государем в столовом шатре, оказаться в пути поближе к великолепному царскому выезду, также прибывшему из Москвы.

20 июня, в прекрасную погоду, состоялся тщательно спланированный въезд Дмитрия Ивановича в столицу. Знатнейшие бояре московские облачили законного наследника престола в царские одеяния из парчи, бархата и шелка, шитые драгоценными камнями и жемчугом, и объявили, что столица ждет своего государя. Последние из подданных, не присягнувших Дмитрию, — немецкие наемники, обратившие его в бегство при Добрыничах и не сдавшиеся под Кромами, — били ему челом о прощении, обещая служить так же верно, как Борису Годунову и его сыну.

Игнатий не мог не одобрить жест, сделанный Дмитрием Ивановичем в этой особо торжественной обстановке и показывающий, что все его бывшие противники (за исключением Годуновых и их ближайших родичей) свободны от подозрений. Государь приветливо похвалил немцев за стойкость и верность присяге, даже пошутил насчет опасности, которой подвергался в бою с ними. Немцы дружно возблагодарили Бога, спасшего жизнь Дмитрию Ивановичу, а люди всех сословий, и в том числе духовенство, облегченно вздохнули, видя доброту и незлопамятность отпрыска Ивана Грозного.

Ликующий народ в праздничном одеянии запрудил все площади и улицы огромного города, по которым намечалось шествие; все крыши домов, колокольни и даже церковные купола были облеплены любопытными. Блистающие яркими мундирами и начищенным оружием несметные войска с трудом продвигались по улицам: за исключением немногих полков и эскадронов, составлявших свиту государя, воинам было приказано по вступлении в город расходиться на отдых, чтобы не вытеснить своей массой граждан.

«Здравствуй, отец наш государь Дмитрий Иванович, царь и великий князь всея Руси! — кричал народ. — Даруй, Боже, тебе многия лета! Да осенит тя Господь на всех путях твоих чудною милостию! Ты воистину солнышко красное, воссиявшее на Руси!!!» Завидев среди нарядных войск сверкающих драгоценностями бояр, которые все окружали ехавшего на наилучшем царском коне Дмитрия Ивановича, толпы валились на колени, славя государя.

«Здравствуйте, дети мои, встаньте и молитесь за меня Богу!» — приговаривал Дмитрий Иванович, не в силах сдержать слезы умиления среди всеобщего восторга. Не скоро шествие достигло Красной площади, где его ожидало празднично одетое духовенство. Яркое солнышко полыхало в горах алмазов, изумрудов, рубинов и самоцветов, сверкало на золотом и серебряном шитье облачений архиереев и священников, на драгоценных крестах. Сойдя с коня, Дмитрий Иванович приложился к чудотворным иконам; столичное духовенство во главе с Освященным Собором истово пело молебен; польский оркестр наяривал в трубы и барабаны; народ кричал: «Храни Господь нашего царя!»; грянув во все колокола, удалые звонари заглушили все прочие звуки.

Отстояв литургию в Успенском соборе и приняв поздравления высшего духовенства, царь посетил могилы предков в Архангельском храме и воссел на прародительский престол в Грановитой палате. Он отказался от коронации до тех пор, пока не дождется возвращения из ссылки своей матери и родных и пока не устроится, в соответствии с каноническими правилами, избрание московского первосвященника. Но Марфа Федоровна была далеко и ехала в столицу в сопровождении знатной свиты медленно, поставление патриарха готовилось с расстановкой, а заняться царственными делами Дмитрию Ивановичу пришлось вскоре.

Бдительный боярин П. Ф. Басманов обнаружил среди ликующих москвичей пару странных субъектов, портивших людям удовольствие повторением на ушко устаревших обвинений против Дмитрия Ивановича: что тот-де самозванец, агент поляков и лютый враг православию. Взятые в застенок, шептуны признались, что действуют по заданию Василия Ивановича Шуйского. 23 июня Василий Шуйский с двумя братьями был схвачен по указу государя, лично разбиравшегося в деле.

Шуйский рисковал собой, но уже добился первого успеха: аресты вызвали волну слухов, отравивших радость первых дней нового царствования и посеявших сомнения в душах подданных. Хотя люди в массе не верили наветам на Дмитрия Ивановича, государь решил публично оправдаться и изобличить шептунов на Соборе, перед всем миром.

Это был смелый шаг, для которого требовалась полная уверенность государя в лояльности высшего духовенства, от митрополитов до игуменов крупнейших монастырей, поскольку именно духовные лица по традиции занимали высшие места на Земских соборах. Бояре и другие чиновники государева двора уже доказали Дмитрию Ивановичу свою верность. Выборные земские люди — дворяне, купцы, представители черных слобод — связывали с новым государем надежды на лучщую участь и безусловно поддержали бы того, кого сами возвели на престол.

Уже на другой день после вступления в Кремль Дмитрий Иванович убедился, что высшее духовенство целиком покорно его воле. Митрополиты, архиепископы, епископы, архимандриты и игумены собрались 21 июня 1605 года в Успенском соборе, чтобы по всей форме разделаться с патриархом Иовом, грубое устранение которого могло вызвать нежелательные толки. Сначала (как писал участник этого действа Арсений Елассонский ) собравшиеся приговорили: «Пусть будет снова патриархом святейший патриарх господин Иов». Затем Освященный Собор, почти все участники которого были многим обязаны старому патриарху, постановил отставить Иова, но не по воле светской власти — Боже упаси! — а под предлогом того, что тот стар, немощен и слеп.

 

3. У престола царя православного

Воспоминание о постановлении в патриархи радовало Игнатия даже в полумраке чудовской кельи-камеры опального. Как шипели по углам русские архиереи, что поставили его не по правилам Церкви, а по выбору самозванца! Тогда, впрочем, они трепетали называть так Дмитрия Ивановича государя всея Руси, волю которого исполняли беспрекословно. Можно подумать, усмехался мысленно Игнатий, что до него ставили митрополитов и самого патриарха Иова по собственному выбору, а не по указанию власти…

Враги патриарха придумали, будто государь посылал его к Иову в Старицу на поклон, просить благословения, да еще дважды, злобно расписывая, как Иов отказывал проходимцу, «ведая в нем римския веры мудрование». Вранье! Сами же архиереи 21 июня отрешили от престола Иова, законно и единогласно избрали Игнатия, а 30 числа он был торжественно поставлен патриархом Московским и всея Руси. Ни один не посмел высказаться против или предложить другую кандидатуру, никто не осмелился даже уклониться от участия в церемонии. Да и изгоняли Игнатия потом как законного патриарха, отнюдь не вспоминая о каких-либо неправильностях его поставления.

Видя, сколь ретиво выслуживаются члены Освященного Собора, царь Дмитрий Иванович созвал Земский собор, чтобы открыто ответить на распространяемые против него слухи и разом уверить сомневающихся в законности его права на престол. Правда, государь предусмотрительно облегчил себе задачу, избавившись от свидетельствовавших против него правдолюбцев. Попы, повторявшие обвинения Иова, были заточены по дальним монастырям, ибо никакие пытки не могли их переубедить. Созвав стрельцов, Дмитрий Иванович указал на тех их товарищей, которые обличали его, и стрельцы тут же разорвали в клочья врагов своего государя.

Непреклонного дворянина Петра Никитича Тургенева и горожанина Федора Калачника, до последней минуты обзывавших Дмитрия Ивановича посланцем Сатаны, казнили главоотсечением на Пожаре, как уголовников. Для спора на Земском соборе был оставлен один Василий Иванович Шуйский, на гибкую совесть которого можно было положиться. Неудивительно, что в прениях с Шуйским царь смог блеснуть красноречием и, по наблюдениям иностранцев, говорил с таким искусством и умом, что лживость клеветнических слухов стала всем до изумления очевидна! Собор под председательством патриарха Игнатия единодушно признал Шуйского виновным в оскорблении законного наследника московского престола и приговорил к смертной казни.

Спектакль был разыгран на славу вплоть до последней сцены. 30 июня, после многодневного суда, изобличенный клеветник был выведен на Лобное место, где уже похаживал палач и зловеще поблескивал воткнутый в плаху острый топор. Василий Шуйский простился с народом, представленным обширной толпой зевак, и положил голову на плаху, когда из Кремля подоспел гонец с объявлением прощения всем причастным к делу, включая главного виновника. Распоряжавшийся казнью боярин Петр Федорович Басманов к тому времени уже устал, придумывая всяческие оттяжки кровавого финала, и облегченно вздохнул, не ведая, что спас своего убийцу.

Игнатий, бывший в числе ближних советников Дмитрия Ивановича, помнил, сколь многие отговаривали государя от излишней мягкости. Однако Дмитрий посчитал, что помилование изобличенного врага произведет еще лучшее впечатление, и повелел отправить Василия с братьями в ссылку. Впоследствии духовные лица, участвовавшие в вынесении Шуйскому смертного приговора, могли делать вид, будто были уверены в таком повороте событий, хотя в действительности жизнь боярина висела на волоске. В народ был пущен слух, что причиной помилования была сердечная доброта государя и просьба его матери Марфы.

Царица, однако, была еще далеко от столицы. Даже командовавший высланной за нею пышной свитой князь Михаила Васильевич Скопин-Шуйский не знал, в какой истории успели побывать его близкие родственники. Отсутствие Марфы Федоровны не мешало Дмитрию Ивановичу ссылаться на нее и выражать подчеркнутое почтение. 17 июля, почти месяц спустя после своего утверждения в Москве, государь с патриархом и придворными выехал встречать царицу в село Тайнинское. На месте встречи были заранее поставлены шатры, о событии было широко объявлено, и несметные толпы народа из столицы, окрестных сел и городов собрались вокруг.

Игнатий, находившийся рядом с героями дня, не мог поверить, что кто-либо решится отрицать происхождение Дмитрия Ивановича, видя трогательную встречу матери с сыном. Обняв друг друга, Дмитрий и Марфа обливались слезами, и вся толпа рыдала от избытка чувств. Четверть часа они что-то говорили друг другу, затем государь посадил мать в роскошную карету и сам пошел рядом пешком, с непокрытой головой. Огромная свита шествовала в отдалении, давая собравшимся лицезреть образец сыновнего почтения. Сгущались сумерки, и вступление в столицу было отложено на следующий день.

Народное ликование 18 июля было не менее мощным, чем при вступлении в Москву самого Дмитрия. Армия звонарей неистовствовала, народ восторженно вопил и падал наземь перед процессией, представители всех чинов и сотен несли дары, духовенство возносило благодарственные молитвы, старцы умилялись, средневечные радовались возможности показать свои достатки, молодежь была в восторге, избавившись от родительской опеки, нищие были надолго обеспечены щедрой милостыней. Патриарх Игнатий с виднейшими архиереями отслужил по случаю воссоединения царской семьи торжественную литургию в Успенском соборе.

Царица Марфа Федоровна разместилась в кремлевском Вознесенском девичьем монастыре, где для нее были возведены новые роскошные покои, и содержалась как сам Дмитрий Иванович, получая все лучшее от дворцовых ведомств. Почтительный сын каждодневно навещал ее, проводя в беседах часа по два и выказывая столько ласки и почтения, что закоренелые скептики вынуждены были признать его родным сыном Марфы Федоровны. Только получив благословение царицы, Дмитрий Иванович согласился назначить день своего венчания царским венцом.

30 июля 1605 года патриарх Игнатий в присутствии всего Освященного Собора, Боярской думы, московского и выборного дворянства , представителей городов и сословий по традиционному обряду венчал на царство счастливо спасшегося от происков врагов государя Рюрикова корня. После службы в Успенском соборе церемония продолжалась в Архангельском храме. Дмитрий Иванович облобызал надгробия предков — великих князей — и вновь принял на главу шапку Мономаха от архиепископа Арсения Елассонского (настоятеля Архангельского собора).

Начало нового царствования ознаменовалось щедрой раздачей чинов и наград. Особо милостив государь был к своим родственникам Нагим, много лет страдавшим в тюрьмах и ссылках: старший из них получил чин конюшего боярина — первого в Думе, трое других стали боярами. Чины и имущество были возвращены оставшимся после репрессий Годунова в живых представителям видных родов: Черкасских, Романовых, Головиных и прочих; удаленный Борисом от дел думный дьяк Василий Яковлевич Щелкалов вместе с Афанасием Ивановичем Власьевым были удостоены невиданной для дьяков чести — пожалованы в окольничие.

Патриарх Игнатий с митрополитами, архиепископами и епископами были приглашены постоянно участвовать в заседаниях Думы. Это давало возможность оказывать влияние не только на принятие важнейших государственных решений, но и на текущую политику. Ни один из архиереев не отказался от чести, но для всех она явилась обременительной почестью, ибо они не привыкли, не умели и не стремились иметь свое мнение, а тупое отсиживание на заседаниях, которые вел живой и непоседливый государь, оказалось сущей мукой!

«Положительно, — думал Игнатий, — православные иерархи оказались недостойными своего государя. Деятельный и честолюбивый юноша, будучи разумно направляем, мог бы принести немалую пользу государству и славу Церкви». Дмитрий Иванович сам приглашал влиять на него, каждый будний день старательно обсуждая текущие дела в Думе и внимательно выслушивая выступающих. Самодержец старался пресечь волокиту и взяточничество в приказах, обуздать беззаконие воевод (вплоть до Сибири), по средам и субботам самолично принимал жалобы подданных.

Царь бывал резок с боярами, но не расправлялся с несогласными, а спорил с ними; к духовенству же был почтителен. И вместо благодарности судьбе архиереи копили неприязнь, обсуждая по углам и все чаще осуждая мелочи поведения юноши, вполне понятные отступления от традиций у человека, воспитанного вне двора и царской семьи. От высших иерархов к низшим и дальше среди монахов и попов расходились вздорные слухи, клонившиеся к раздуванию угасших было политических страстей.

Игнатию нравилось веселье, царившее за трапезами Дмитрия Ивановича, куда он частенько бывал зван. Отменив тягостные церемонии, превращавшие трапезу в уныло-протягновенное действо, государь веселил гостей чудной инструментальной и хоровой музыкой вкупе с приятной беседой, разнообразил кухню западными яствами. Однако даже невинное употребление в пищу телятины (а не говядины, как велось на Руси) могло вызвать оскорбительные для государя выходки приглашенных к столу царедворцев — духовенство же возводило подобные нарушения обычаев чуть ли не к отрицанию канонов православия!

Русские любили охоту — и Дмитрий Иванович весьма ею увлекался, охотясь с борзыми, гончими, соколами, в которых знал толк, травя медведей, наблюдая единоборство охотника со зверем. Но и тут Дмитрий Иванович вызывал нарекания, ибо вместо смирной лошадки выбирал самого резвого коня, на которого садился не со скамьи, а одним махом; вместо того чтобы ждать на месте, скакал впереди облавы по лесам и буеракам. Только иноземцы были в восторге, когда царь собственноручно закалывал медведя. Русские же, к негодованию Игнатия, осуждали государя, предпочитая ему кровавой памяти тирана, бросавшего в снедь зверю жертв своего гнева.

Домовитость была одной из особо почитаемых на Руси добродетелей — но Дмитрий Иванович подвергался осуждению за то, что вместо послеобеденного сна (который воспринимался чуть ли не как священная обязанность) занимался делами Большой казны и Большого прихода, Оружейной, Золотой и Серебряной палат, Аптеки и других дворцовых ведомств. Царь, правда, не мешал спать боярам, однако и это вызывало негодование: почто не ходит по Кремлю как полагается, ведомый под руки?! В обычае самодержцев было посещение замосковных монастырей. Дмитрий Иванович следовал ему и удостаивался заслуженного одобрения большинства, но злоба, шепот которой звучнее открытой похвалы, рисовала государя растлителем монахинь, нечувствительно обращая все монастыри в девичьи!

Дмитрия Ивановича упрекали за симпатию к иностранцам, но стоило ему приблизить к себе юношей знатных русских фамилий, как злопыхатели обвинили его в мужеложестве. Объявленная в стране свобода заниматься торговлей и промыслами объяснялась клеветниками попустительством иностранцам, хотя за месяцы царствования Дмитрия Ивановича россияне обогатились, а дороговизна пошла на убыль. Эти и еще многие злые слухи патриарх Игнатий не без оснований связывал с мягкосердечием государя по отношению к Василию Шуйскому, который вместе с братьями был прощен, не достигнув места ссылки, и получил назад чины, имущество, место при дворе.

Роковое для себя самого и для патриарха Игнатия решение о прощении клеветника государь принял из принципиальных соображений. Напрасно его секретарь Ян Бучинский просил «о Шуйских, чтобы (государь) их не выпущал и не высвобождал, потому как их выпустят — и от них будет страх». Дмитрий Иванович отвечал своим доброжелателям, что он принял обет беречься от пролития христианской крови и держит данное самому себе слово.

«Есть два способа удерживать царство, — говорил государь, — один — быть мучителем, другой — не жалеть добра и всех жаловать… Гораздо лучше жаловать, чем мучительствовать!» И действительно, Дмитрий Иванович велел выплатить все деньги, взятые государями взаймы со времен Ивана Грозного, удвоил жалованье служивым людям, подтвердил старые и дал новые льготные грамоты духовенству, роздал немало государственных и дворцовых земель дворянам.

Одни лишь крестьяне и холопы, а также городские работные люди, составлявшие основную массу тех, кто посадил самозванца на престол, не получили ничего. Царь лишь уточнил правила пребывания в холопском и крепостном состоянии, разницу между крестьянином и холопом, условия сыска беглых, ограничил наследование холопов сыном прежнего хозяина. Однако, как не без сарказма подметил патриарх Игнатий, именно черные люди продолжали верить в «доброго царя» и терпеливо ждали милостей от Дмитрия, тогда как церковные и светские собственники, спасенные государем от опасностей гражданской войны, относились к мягкому и милосердному самодержцу все более пренебрежительно и неприязненно. Конечно, врагов у Дмитрия Ивановича было немного, но их число постепенно росло.

Заносчивые россияне не могли простить царю симпатии к иноземцам, ревниво отмечая каждый знак внимания, каждое пожалование подданным Речи Посполитой. Осведомленному в текущих политических делах греку не могло не показаться забавным, что получившие огромные пожалования чиновники государева двора обвиняли Дмитрия Ивановича в расточительности. Подсчет денег в чужих карманах, как давно заметил Игнатий, был вообще в крови северных варваров, но ведь бояре сами требовали от царя рассчитаться с литвой!

Вступив в Москву, Дмитрий Иванович ясно показал, что не намерен опираться на наемников, сопровождавших его из Речи Посполитой, и фактически отдал себя в руки россиян. Он сохранил привилегии стрельцов, несших охрану на стенах Кремля и улицах столицы, и принял на свою службу западноевропейских наемников, доверив им, вслед за Борисом Годуновым, функцию дворцовой стражи. Заносчивая шляхта и склонные к буйству литовские жолнеры, уже не раз показавшие Дмитрию Ивановичу свою ненадежность, были всем скопом помещены на дворе, где обычно останавливались иностранные посольства, и жили в большой тесноте.

Дмитрий Иванович хотел расстаться с наемной литвой миром, но не мог терпеть в своей столице бесчинств, к которым шляхта и жолнеры привыкли на родине. Вскоре после коронации один из шляхтичей был присужден городскими властями к торговой казни (публичному битью); едва палач взялся за батоги, литовцы напали на приставов; москвичи в свою очередь бросились на вооруженных возмутителей спокойствия. После изрядного побоища литва отступила на свой двор, вскоре осажденный десятками тысяч горожан.

Чтобы предотвратить весьма опасное в политическом плане избиение иноземцев, Дмитрий Иванович приказал им выдать зачинщиков, обещая отнестись к ним милостиво. «В противном случае прикажу, — велел он сказать, — привести пушки и снести вас с двором до основания, не щадя даже самых малых детей!» Москвичи разошлись по домам, когда трое особо отличившихся в побоище шляхтичей были выданы и отведены в тюрьму (откуда через двое суток их тайно выпустили). После этого урока литва поутихла, но, даже получив жалованье, многие наемники остались в Москве, ожидая невесть каких наград и быстро спиваясь.

Ни один шляхтич не был пожалован землями, которые Дмитрий Иванович раздавал исключительно русскому дворянству. Гетманы, ротмистры и другие начальствующие лица получили весьма крупные суммы денег; гусары, имевшие по два-четыре коня , — по 192 рубля на коня; мелкая шляхта — по 12 рублей (годовое жалованье русского дворянина); все получали также обильный «корм», которого хватало на целую свиту слуг. Однако мало кому из авантюристов богатство пошло на пользу: деньги благополучно перекочевали к предприимчивым москвичам, а вернувшиеся в Речь Посполитую оборванцы на чем свет стоит поносили прижимистого царя.

Недовольными оказались и многие польско-литовские магнаты, надеявшиеся сказочно обогатиться русскими деньгами, землями, расширить свое влияние в России и Речи Посполитой. Претендент на престол расплачивался за помощь векселями на огромные суммы, отнюдь не соответствовавшие реальному вкладу взаимодавцев в дело возвращения Дмитрия на отеческий престол. Казенный приказ, рассматривавший предъявленные расписки Дмитрия Ивановича, в большинстве случаев отказывался оплачивать несуразные «долги». Даже такой влиятельный магнат, как Адам Вишневецкий, конюший претендента, получил в Казенном приказе от ворот поворот, что, конечно, не улучшило отношения к московскому царю в Речи Посполитой.

В этих условиях разговоры о том, что Дмитрий Иванович (или Лжедмитрий, как величали царя враги) служит интересам нанявшего его чужого государства, были просто нелепы. Заседавшему в Думе патриарху Игнатию, как и всем приближенным к самодержцу иерархам и царедворцам, была отлично известна история конфликта наследника московского престола с польско-литовскими властями, начавшегося еще со времени его похода на Русь.

Мало того что король и многие его приближенные пытались воспрепятствовать выступлению самозванца. В январе 1605 года его покинул даже главнокомандующий Юрий Мнишек, а вскоре сейм решительно высказался за сохранение мира с Борисом Годуновым. Рассмотрев полученные тайным путем материалы сейма, патриарх Игнатий, архиереи и думные чины вполне убедились в беспочвенности слухов о якобы поддержавшей Дмитрия Ивановича польской интриге.

В инструкциях своим представителям на сейме шляхта требовала «строгого постановления» против лиц, которые «выезжают под разными предлогами из королевства с большими отрядами, над которыми самозванно присваивают себе гетманскую власть», и нарушают мирные договоры с соседями «к великому затруднению и вреду Речи Посполитой». «Дурной пример» Мнишека, поддержавшего недостойного доверия самозванца вопреки воле короля и сейма, резко осуждался.

Король Сигизмунд III заявил, что не успел проверить сомнительную личность «Димитрия»; кастелян Познанский Ян Остророг молил Бога, чтобы самозванец не вернулся, ибо ушедшие с ним буяны для страны «тяжелее неприятеля»; великий маршал Литовский пан Дорогостайский призывал вернуть на родину ушедшую с Дмитрием шляхту, одновременно предупреждая короля, что сии нарушители порядка могут, вернувшись, покуситься и на его жизнь и произвести в Речи Посполитой тот переворот, который задумали осуществить «в Московском государстве».

Посол Дмитрия Ивановича не был пропущен в Речь Посполитую, послу Бориса Годунова магнаты по итальянской моде вешали спагетти на уши, но между собой участники сейма высказывались откровенно. Все весьма опасались разрыва мирного договора с Россией, включая коронного гетмана и канцлера Речи Посполитой Яна Замойского. Прощальная речь прославленного старца очертила систему внутренних и внешних задач Речи Посполитой, осуществлению которых помешала бы война с Россией.

«Если бы московские бояре и архиереи, — думал в своем заточении экс-патриарх Игнатий, — с должным вниманием отнеслись к предоставленному им разведкой тексту речи выдающегося государственного деятеля, они не поставили бы Россию на грань катастрофы». В отличие от Василия Шуйского и ему подобных, слова неспособных сказать без призывов оборонить православие от «всех видимых и невидимых врагов», прагматичный канцлер вообще исключал вопросы вероисповедания из политических оценок.

Главной опасностью для Речи Посполитой Замойский считал экспансию Османской империи, которой следовало противостоять всеми дипломатическими и военными средствами. От Крыма можно было откупиться и придерживать хана, как борзую на привязи, для использования по мере надобности (надо думать, против России и собственного неспокойного казачества). Могучее Московское государство, хотя и потерпевшее поражение в прошлой войне, остается сильным соседом, мир с которым надо тщательно оберегать.

В давних планах Замойского, которые разделял почивший король Стефан Баторий и активно поддерживал Папа Сикст V, Россия выступала наиболее ценным партнером Речи Посполитой в союзе христианских государств против османской агрессии. Канцлеру дела не было до веры турок — но они представляли реальную военную угрозу, в условиях которой ссориться с естественным союзником из-за какого-то нелепого самозванца было по меньшей мере безрассудно.

— Что это за чудесно спасшийся царевич? — спрашивал Замойский. «Он говорит, что вместо него задушили кого-то другого: помилуй Бог! Это комедия Плавта или Теренция, что ли? Вероятное ли дело: велеть кого-то убить, а потом не посмотреть, тот ли убит, кого приказано убить, а не кто-либо другой!» Если уж воевать с Россией — «лучше это начать и делать с согласия всех чинов, по одобрению сейма и с большой военной силой». Если выдвигать претендента на московский престол, то никак не Дмитрия. «Есть другие законные наследники Московского княжества, — поучал Замойский. — Законными наследниками этого княжества был род Владимирских князей, по прекращении которого, права наследства переходят на род князей Шуйских , что легко можно видеть из русских летописей».

«Забавно, — думал Игнатий, — что польский герой на старости лет выступил в роли Кассандры, к которой никто не прислушался».

По мнению канцлера, следовало остерегаться даже давать повод подозревать Речь Посполитую в нарушении условий мира с Россией, поскольку помимо сдерживания османской экспансии у государства было еще немало неотложных задач. Прежде всего следовало «приобрести Швецию» — наследие короля Сигизмунда III Вазы, захваченное Карлом IX Вазой. Одновременно или отдельно на повестке дня стоял вопрос о занятии Эстонии вплоть до Нарвы, что также было возможно лишь при условии сохранения мира с Москвой.

Среди «домашних дел», кроме угрожающей «разнузданности войска» (проявляющейся, в частности, в самовольном вторжении группы авантюристов на Русь), ребром стоял вопрос о сохранении равенства в шляхетском сословии и спасении республики от порабощения королевской властью. «Что рыба без воды, то польский шляхтич без вольностей!» — восклицал Замойский, предостерегая от усиления магнатов и королевской династии, которому могли бы способствовать завоевания в России.

Канцлер убедительно призвал подойти к отношениям с восточным соседом со всей возможной осторожностью, не спешить даже с действиями против самозванца (еще одно пророчество!). В пользу мира высказались также канцлер литовский Ян Сапега и воевода брестско-куявский Андрей Лещинский, категорически самозванца отвергавшие. Сейм предложил «всеми силами и со всем усердием… принимать меры, чтобы утишить волнение, произведенное появлением Московского государика (самозванца. — А. Б.), и чтобы ни королевство, ни Великое княжество Литовское не понесли какого-либо вреда от московского государя. А с теми, которые бы осмелились нарушать какие бы то ни было наши договоры с другими государствами, поступать как с изменниками!»

Король Сигизмунд III наложил вето на этот пункт сеймового постановления , но позиция основной массы польско-литовской шляхты была выражена в нем более чем ясно. Чтобы поднять Речь Посполитую на войну с Россией, требовались экстраординарные события. Понимая это, Дмитрий Иванович после своего воцарения не замедлил показать, что отнюдь не намерен считаться с разнообразными обещаниями, которые вынужден был раздавать, будучи беспомощным просителем в Польше.

Дмитрий в мае 1604 года поклялся в Самборе жениться на дочери тамошнего воеводы Марине Мнишек, обещая будущему тестю превеликие дары, а жене — земли Великого Новгорода и Пскова в качестве удельного княжества, в котором позволено будет вводить католичество. Впрочем, сам претендент на престол собирался «о том крепко промышляти, чтоб все государство Московское в одну веру римскую всех привести и костелы б римские устроити».

Этого полякам показалось мало: в июне 1604 года они взяли с Дмитрия клятву навечно передать всю Северскую и половину Смоленской земли Юрию Мнишеку и его наследникам, а другую половину Смоленщины — королю Сигизмунду III и его преемникам. В письменных «кондициях» (условиях) король требовал также военной помощи против Щвеции, вплоть до того, чтобы Дмитрий сам повел войска на Стокгольм. Идея была горячо поддержана Ватиканом, ненавидевшим протестантского короля Карла.

Патриарху Игнатию довелось принимать участие в заседаниях, определявших позицию уже не претендента, но царя Дмитрия Ивановича. Несмотря на некоторое легкомыслие молодого государя и неповоротливость ума многих его советников, основы ближайших внешнеполитических действий были выработаны быстро и четко. В отношении государственных границ самодержец был бескомпромиссен: ни одной пяди земли не могло быть отдано иноземцам!

Боярам и иерархам пришлось несколько урезонить государя относительно сумм, которыми тот склонен был откупиться от своих старых обещаний, однако все согласились, что частью казны лучше пожертвовать во избежание открытого конфликта с Речью Посполитой. Брак с Мариной Мнишек, хотя и пришелся не по нраву фамилиям, имевшим дочерей на выданье, избавлял знать от опасности неожиданного усиления одного из семейств. Кроме того, он сулил лучезарные перспективы в старой игре на шляхетских разногласиях, позволял надеяться если не на выборы московского государя королем, то на союз с Великим княжеством Литовским или, на худой конец, на усиление влияния промосковской партии в Речи Посполитой.

Опаснее всего была неустойчивость религиозных позиций Дмитрия Ивановича. С первых же доверительных разговоров в Туле, принадлежавшей к епархии архиепископа Игнатия, и на пути к Москве он хорошо понял взгляды государя, которые если и мог принять сердцем, то категорически отвергал разумом. По складу своей натуры Дмитрий Иванович явно тяготел к проповеди ненасилия и единения христиан. Игнатию пришлось немало убеждать государя, что в век жестоких религиозных войн крайне опасно не замечать различия между христианами.

Игнатию приходилось объяснять государю, что такого ужасного нашли православные в решениях Восьмого и Девятого Вселенских Соборов и почему нельзя созвать новый Собор, который снял бы разногласия между христианскими Церквами. Откровенные беседы давали Дмитрию Ивановичу повод упражняться размышлениями типа: почему польские католики, как-никак оказавшие ему услуги, не могут построить в Москве церковь, тогда как протестантам не возбраняется иметь и храм и школу? Однако риторические экзерсисы получали у архиепископа, а затем патриарха Игнатия ответы практические, оказавшиеся для государя вполне убедительными.

Малейшее проявление религиозной терпимости Дмитрия Ивановича давало огромный резонанс, порождая недоверие православных. Мгновенно возникали слухи, будоражившие народ. Когда при вступлении государя в столицу на Красной площади играл польский оркестр, говорили, что иноверцы намеренно заглушают молитву православных (которую все равно не слышно было в звоне колоколов). Стоило польским шляхтичам, по старинному их обыкновению, зайти в церковь в шапках и при оружии, как фанатики завопили об осквернении храмов: даже перья на головных уборах иноземцев превращались шептунами в орудие дьявола.

Поистине, не было спасения от проницательности ревнителей благочестия! Речь при коронации Дмитрия Ивановича от имени литовцев говорил, разумеется, опытный ритор: мигом было усмотрено, что в православном храме выступает иезуит. Иезуит!!! Не важно, что речь не касалась религиозных вопросов: враг был среди стен, вера и Отечество в опасности, устои под угрозой — словом, караул, православные!

Желавшему править милостиво государю вскоре пришлось казнить наиболее ретивых крикунов и у плахи кричавших: «Приняли вы вместо Христа Антихриста!» Правда, благонамеренные подданные, в массе своей любившие созданного ими самими государя, прерывали такие речи руганью и вопили: «Поделом тебе смерть!» Но Дмитрий Иванович уже понял, что должен благодарить Бога, надоумившего его, при необходимости принять католичество, сделать это в глубочайшей тайне. Этот ни к чему не обязывающий государя московского политический шаг безвестного авантюриста мог вызвать страшный гнев православных, получи они явные свидетельства преступления против веры.

Вняв голосу рассудка и убеждениям патриарха, царь несколько унял свои легкомысленные речи и с усиленным рвением демонстрировал приверженность к православной обрядности. Духовным отцом государя стал архимандрит Владимирского Рождественского монастыря Исайя Лукошков. Известный публицист протопоп Благовещенского кремлевского собора Терентий, бывший духовник царей Бориса и Федора Годуновых, публично приветствовал коронацию Дмитрия Ивановича и поставление патриарха Игнатия.

Даже когда крутой нравом Терентий разгневал самодержца и на место благовещенского протопопа был поставлен Федор, опальный публицист нисколько не сомневался в законности происхождения и православии Дмитрия Ивановича. В широко известном послании государю Терентий горячо благодарил Бога, «иже тебе во утробе матерне освяти, и сохранив тя своею невидимою силою от всех врагов твоих, и на престоле царьсте устрой, славою и честию венчав боговенчанную главу твою».

«Радуемся убо и веселимся мы, недостойнии, — вещал Терентий от имени единомысленных с ним нетерпимых равнителей благочестия, — видяще тебе, светлаго храборника, благочестиваго царя, благороднаго государя, Богом возлюбленнаго великаго князя и святым елеом помазаннаго Дмитрия Ивановича, всея Руси самодержца и обладателя многих государств, крепкаго хранителя и поборника святыя православныя веры христианския, твердаго адаманта (алмаза. — А. Б.), рачителя и красителя Христове церкви, иже во всей поднебесней светлее солнца сияющи, и разумно к ней (Церкви) приткающаго, и по ней поборающаго…» [28] .

Возможно, непреклонный Терентий преувеличивал восторги ревнителей благочестия относительно забот Дмитрия Ивановича о православии, надеясь восстановить свое влияние при дворе, но к поведению государя придраться было действительно трудно. Чтобы опорочить самодержца, ревнивым властолюбцам приходилось поднимать большой скандал из-за куска мяса на царском столе во время поста или жаловаться, что он ездит на богомолье верхом, а не в смирной повозке.

Приличный повод для инсинуаций давала только затея с женитьбой Дмитрия Ивановича на католичке Марине Мнишек, в которой патриарх Игнатий, желая или не желая, должен был принять деятельное участие. Скорее всего, патриарх был не прочь сразиться с папской и польской интригой, чтобы получить удовольствие, похоронив грандиозные замыслы адептов католического наступления, и, вполне вероятно, одержал бы победу, если б измена среди православных не бросила растерзанный труп Дмитрия на позорище, а свергнутого патриарха — в чудовскую келью монаха-заключенного.

 

4. Недовольство короля и католиков

Триумф Дмитрия Ивановича в Москве донельзя разжег алчность короля и магнатов Речи Посполитой, а также католического духовенства, увидевших реальную возможность отоварить свои векселя и заграбастать несметное количество земель и душ на Востоке. Казалось, что шляхетская и иезуитская рука уже проникла сквозь границу православного самодержавного царства, через которую, как уверял еще Андрей Курбский, птица не перелетит и змея не переползет. Претенденты на кусок московского пирога реагировали столь быстро, что непривычная к спешке государева Дума приходила временами в остолбенение. Традиционная грамота в соседнюю Речь Посполитую о восшествии на престол нового государя была подписана 5 сентября 1605 года, когда все желающие участвовать в дележке добычи уже представились царю.

Еще 21 июля Юрий Мнишек, позабыв, что бросил Дмитрия Ивановича в самый критический момент, объявил в послании московским боярам и дворянам, что он, лично возвративший государя на престол предков, вскоре прибудет в Москву и позаботится о «размножении прав ваших» . Игнатию и другим советникам Дмитрия Ивановича пришлось крепко подумать, как смягчить впечатление от этого оскорбительного для Думы и унижающего государя послания. В сентябре Мнишеку был послан ответ за подписью двух бояр, Ф. И. Мстиславского и И. М. Воротынского, снисходительно благодаривших магната за прежнее «радение» и желание далее служить царю.

Между тем в августе к новому царю прибыло посольство короля Сигизмунда III, не дождавшегося официального извещения из Москвы: столь велико было нетерпение использовать Россию в своих целях. Крайне обеспокоенный прочностью положения Дмитрия Ивановича, король в первую очередь извещал, что, по слухам, Борис Годунов не умер, а с изрядным богатством отбыл в Англию; во-вторых, велел объявить, что его пограничные воеводы готовы при первой опасности идти на помощь московскому царю.

Сигизмунду очень не хотелось думать, что Дмитрий Иванович не нуждается ни в какой иноземной помощи и соответственно не будет действовать как королевский слуга. Если первые заявления польских послов были явно провокационными, то требования арестовать находящегося в России шведского королевича Густава и выдать Польше шведских послов, которые приедут в Москву от короля Карла IX, в случае их исполнения означали бы смертный приговор Дмитрию Ивановичу. Московскому правительству предлагалось рассматривать воцарение Дмитрия как поражение Российского царства, которое признавалось лишь великим княжеством.

Одновременно папский нунций в Речи Посполитой Клавдий Ронгони самолично и через своего внука графа Александра бомбардировал Москву посланиями, словно задавшись целью уничтожить нового царя. Не смущаясь повторениями, нунций нахваливал требующую от Дмитрия Ивановича благодарности помощь ему польского короля, а также «любовь и милость» к новому царю только что избранного Папы Павла V. Ронгони уведомлял, что послал Папе портрет Дмитрия, и настоятельно требовал от самодержца поздравительного послания в Рим.

Ронгони выражал полную уверенность, что Дмитрий Иванович вскоре выполнит свое обещание о соединении православия с католичеством, то есть установит на Руси унию, подчиняющую Русскую Церковь Римскому Папе. Католический крест и Библия, посылаемые в подарок царю, подчеркивали провокационность посланий, поскольку нунций, знавший о религиозной подозрительности москвичей и о том, что Дмитрий не владеет латынью, иезуитски надеялся на «радость и увеселение» последнего при чтении латинского текста.

От имени Римского Папы также изъявлялись «возрастающее благоволение», поздравления и «отеческая любовь» к московскому государю, который, во-первых, должен быть благодарен королю Польскому, а во-вторых, «благоговейно» предан святейшему престолу; о последнем, уверяет Ронгони, ему хорошо известно. Легко представить, как реагировали на такие заявления бояре и иерархи, ибо по российской традиции Дмитрий Иванович не мог вести тайную переписку и переговоры без участия, по крайней мере, ближней Думы. Царь представал предателем Церкви и государства. Оправдания были бы наихудшей политикой. Следовало немедленно отреагировать на вызовы таким образом, чтобы они обернулись к реальной пользе царства и православия. Патриарх Игнатий хорошо помнил время этих первых, самых трудных решений, в которых в полной мере сказалось остроумие симпатичного ему государя. Одобренные Думой ответы Дмитрия Ивановича одновременно обеляли его перед подданными, не давали иностранным корреспондентам повода к обострению отношений и подчеркивали суверенность России.

Послам Сигизмунда III была выражена благодарность за беспокойство о благополучии московского государя с присовокуплением, что это беспокойство не имеет под собой оснований. Пользуясь тем, что король не требовал открыто двинуть войска против Швеции, Дмитрий Иванович соглашался послать туда суровую грамоту, когда прояснятся отношения с Речью Посполитой: ведь Сигизмунд III лишает царя достойного титула и надо еще посмотреть, какова в том любовь с королем будет.

Чтобы иметь в лице России союзника против Швеции, Сигизмунд должен был признать за ней имперский статус. Царский титул и так отрицаемый поляками имел существенный недостаток: он не котировался на международной арене вровень с императорским, хотя, по сути, означал то же самое. Посему во время переговоров новый государь усовершенствовал свое титулование: «Мы, пресветлейший и непобедимейший монарх Дмитрий Иванович, Божиею милостию цесарь (император. — А. Б.) и великий князь всея России, и всех татарских царств, и иных многих Московской монархии покоренных областей государь и царь».

Принятие этого титулования в международной практике означало бы официальное вступление России в ранг великих держав. Сигизмунд III сам мог рассудить, будет ли платить такую цену за русскую помощь в отвоевании шведского наследства. А пока Дмитрий Иванович отказался арестовывать королевича Густава, которого держит не как князя или королевича шведского, но как человека ученого, пообещав, впрочем, в случае переговоров со шведами поставить поляков в известность о полученных предложениях — притязания Сигизмунда весьма выгодно было использовать для давления на короля Карла IX.

По поводу польских солдат, торговли и русских эмигрантов в Речи Посполитой Москва полностью согласилась с польскими послами, поскольку решение о вольной торговле было уже принято Думой, а избавиться от жолнеров и вернуть отъезжих хотели сами бояре.

Патриарх Игнатий не мог признать возможность переговоров с представителями Католической церкви, за исключением Римского Папы, являвшегося весьма влиятельным государем-сувереном. Поэтому посланец папского нунция граф Александр Ронгони был удостоен приватной беседы Дмитрия Ивановича лишь в качестве подданного короля Сигизмунда. Царь велел передать королю, что осведомлен о его неверности «нашей любви», обеспокоен убавлением царского титула и особенно тем, что среди российских подданных откуда-то известно, «что мы хотели отдать к королевству некоторые части земли государств наших».

Заверяя короля в своей искренней преданности и готовности оказать помощь против Швеции, Дмитрий Иванович предупреждает, что хотя «никакие нелюбви или войны для того титула с его королевскою милостью и с Великим княжеством Литовским начинати не хотим», однако «мы о нем говорити не перестанем». Царь Московский желал начать переговоры «о вечном перемирье и покое» с Речью Посполитой и обещал пока не отправлять королевича Густава в Швецию.

В грамоте к Юрию Мнишеку было еще резче заявлено, что «король польской к братской любви и дружбе не весьма добрыя подает нам причины: написал к нам… грамоту свою, в титулах и преимуществах наших нам досадительную… То нас больше всего оскорбляет, что изменника нашего Бориса в грамотах, оттуда к нему писанных, всегда лучше видим почитаемого!»

Для патриарха Игнатия особое значение имело обращение государя к новому Римскому Папе, выбивавшее оружие из рук тех, кто желал тайно или явно упрекнуть Дмитрия Ивановича за связь с Католической церковью. Царь выражал искреннюю благодарность почившему Папе Клименту VIII за политическую поддержку, оказанную ему в Польше, и поздравил Павла V как архипастыря, в котором нуждается «все христианское общество… особливо при таких обстоятельствах, когда христианские государи не имеют между собою искренняго дружелюбия».

Возблагодарив Бога, вернувшего ему праотеческий престол, Дмитрий Иванович обещал «по крайней возможности стараться о пользе Церкви святой и всего христианства, и для того соединить, — но не церкви, как хотел уверить Ронгони, — наше войско с силами державнейшаго императора Римскаго на жесточайших и безчеловечнейших врагов креста Христова» — турок и татар.

Дальнейшая просьба о содействии Папы в объединении христианских сил против мусульманской агрессии вполне оправдывала и контакт с римским престолом на государственном уровне, и позволение католикам священнодействовать в Москве наравне с протестантами, давно имевшими такое право. Для России, уже выдержавшей мощный удар турок и терпящей колоссальный урон от Крымского ханства, создание христианской коалиции было столь актуально, что возразить Дмитрию в Думе было нечего.

Подчеркивая реальность своих намерений, царь просил Папу предпринять конкретные дипломатические шаги: удержать Священную Римскую империю германской нации от поспешного перемирия с Османской империей и содействовать началу переговоров о совместных действиях Вены с Москвой. Послание было отослано непосредственно в Рим, минуя блюдущего польские интересы нунция Ронгони .

Патриарх Игнатий удовлетворенно отметил, что расчет на жадность папского престола вполне оправдался. По отчету Лавицкого и донесениям разведки, Павел V был в восторге от того, что Дмитрий Иванович взошел на московский престол, уже будучи католиком. Папа, по его выражению, не мог удержать радостных слез, предвидя великие приобретения на Востоке. Римская курия развернула бурную деятельность, побуждая католиков Речи Посполитой к сближению с московским государем и исполнению его желаний для закрепления расположения Дмитрия Ивановича к католицизму.

Игнатий не рассчитывал, что опытные в политических интригах советники Павла V долго будут пребывать в заблуждении относительно истинных намерений царя всея Руси. Однако можно было надеяться на римскую помощь в скорейшем заключении брака Дмитрия Ивановича с Мариной Мнишек — католичкой, которая должна была, по папскому рассуждению, поддерживать веру мужа-царя, воспитать в католичестве детей — наследников московского престола и содействовать обращению к Риму православных на необозримых землях царства Московского.

Послы Дмитрия Ивановича не медлили. Осенью 1605 года думный дьяк Афансий Иванович Власьев был уже при дворе Сигизмунда III, а Ян Бучинский прибыл к Мнишекам для немедленного устройства задуманного брака. Король отнюдь не склонен был содействовать небезопасным для него матримониальным планам царя и желал, по крайней мере, чтобы Дмитрий женился на его сестре. Но Рим энергичнейшим образом поддержал московских посланцев, используя весь свой авторитет для успешного завершения их миссии. 10 ноября в Кракове посланник Власьев именем своего государя совершил обручение с Мариной Мнишек.

Опасаясь вызвать малейшее неудовольствие в Москве, папский престол требовал от нунция Ронгони содействовать признанию нового титула Дмитрия Ивановича и заключению между Речью Посполитой и Россией союза против татар. В Риме уже склонны были полагать, что если король уступит Дмитрию Ивановичу, то на предстоящем сейме не встретится препятствий общему христианскому делу.

Казалось, все складывалось благоприятно для России, но подлая измена уже показала свое ядовитое жало. Переговоры с королем вдруг замедлились; Сигизмунд III потерял интерес даже к вовлечению царя в свои планы. Марина Мнишек с отцом, собравшиеся было на Русь, медлили в Польше. Напрасно Дмитрий Иванович спешил оплатить огромные долги Мнишека и выслать ему все требуемые деньги «на подъем»; напрасно постриг в монахини и сослал в дальний монастырь царевну Ксению Годунову, в которой Марина подозревала соперницу: все это были предлоги, Мнишеки медлили по другой причине.

Дмитрию казалось, что он плохо подобрал подарки невесте, что груды жемчугов, охапки лучших мехов, моря драгоценных материй не произвели впечатления на честолюбивую и заносчивую панну. Среди кубков из самоцветов в золотой оправе с финифтью, алмазных крестов с рубинами и жемчугом, перстней, запястий и поручей, усыпанных драгоценными камнями, ожерелий с сапфирами и смарагдами выделялись подлинные шедевры московских мастеров, которые царь самолично выбирал и долго обсуждал с советниками. Перо в рубиновой оправе с тремя большими жемчужными подвесками, золотой походный секретер в виде лежащего вола, на спине которого помещался лист бумаги, а внутри хранилась масса нужных в пути вещиц, серебряный позолоченный олень с огромными коралловыми рогами — на взгляд Игнатия, такие подарки могли бы совратить и Папу Римского. Особенно замечательны были часы в виде слона с башней на спине, игравшие, по московскому обычаю, на трубах, бубнах и свирелях перед тем, как отбивать время; неплохи были кони и ловчие птицы в драгоценных убранствах, ковры и оружие, посланные воеводе Мнишеку.

Не бедность даров остановила шествие царской невесты к жениху, тем более что Дмитрий Иванович вскоре послал новый обоз с сокровищами, в том числе золотой сервиз с финифтью, миски которого были так тяжелы, что имели внизу колесики для передвижения по столу. Все было как нельзя лучше украшено, отделано замысловатыми надписями и художествами. Например, в середине золотого таза была изображена финифтью целая рощица, в которой, стоило тронуть таз, бегали змейки. А на простодушных панов должны были произвести впечатление золотые кирпичи, каждый из которых с трудом нес один холоп.

Игнатий должен был удерживать Дмитрия Ивановича, в нетерпении готового на необдуманные поступки: он и так уже опасно раздразнил панов московскими драгоценностями и заявил королю, что не пошлет послов на сейм, пока Мнишеки не покинут Речи Посполитой. Царь настолько явственно показал свою заинтересованность в браке с Мариной, что Юрий Мнишек обнаглел до крайности: мало того, что он бесконечно требовал денег и настаивал на удалении Ксении Годуновой, но чуть ли не приказывал царю «умерить желания в рассуждении титула»!

Мнишек прямо заявлял, что связывает брак своей дочери с пользой для Речи Посполитой. Патриарх Игнатий обратил особое внимание на тесную связь воеводы с польской Церковью: Мнишек требовал, чтобы «при всяком случае посылки в Польшу» государь обязательно писал и к нунцию Ронгони и только через него поддерживал отношения с Римом. Требование казалось странным московским боярам и духовенству, но Игнатий-то прекрасно понимал, что в иерархии Католической церкви бушуют страсти и раздоры.

Патриарху не надо было знать, что Папа через кардинала Боргезе задал крепкую взбучку Клавдию Ронгони за то, что тот слишком высовывается в переговорах с московским государем, и попросту приказал нунцию употреблять, по отношению к Дмитрию Ивановичу объявленный тем титул. Ясно было, что для Ронгони важнее интересы короля Сигизмунда и что польские католики, прежде всего иезуиты, постараются отбросить при своем наступлении на Русь не только другие ордены, но и самого Папу.

Юрий Мнишек осмелился не только явить свою политическую и клерикальную физиономию, но и продемонстрировал неуемное властолюбие. Он просил Дмитрия Ивановича остановить внешнеполитические мероприятия до того момента, пока воевода не прибудет сам и не даст необходимых указаний! В отношении Мнишека царь удовлетворился суровой отповедью, данной воеводе посланным к нему секретарем Бучинским, заявившим, что поляки сами вредят «пользе всего христианства и Отечества»; если бы не доброта к ним государя, «не гоняясь за титулами, всею Москвою давно бы Карл завладел!».

Церковные дела требовали гораздо большего хитроумия. Поскольку Дмитрий Иванович не желал отказываться от убеждения, что не должно противиться свободе вероисповедания, делом патриарха было оградить государя от наиболее опасного влияния. Именно иезуиты, закаленные в упорной борьбе на границах католической ойкумены, ухитрились соблазнить Дмитрия католицизмом и желали самолично извлечь всю прибыль от обещанного претендентом обращения москвитян. Посему Игнатий постарался, чтобы в Рим был отослан один из двух явных иезуитов, втершихся в доверие к государю, а в Москве оставались для нужд заезжих католиков безобидные бенедиктинцы и доминиканцы.

С одной стороны, Игнатий одобрял, что среди приближенных к государю иноверцев были протестанты (например, братья Бучинские, вызывавшие немалое беспокойство католиков). С другой стороны, патриарх советовал Дмитрию Ивановичу сообщаться непосредственно с Римским Папой и не возражал, когда царь обещал Павлу V способствовать проезду в Персию трех кармелитов. Этим Игнатий в какой-то мере защищал государя от происков неуемных иезуитов, надеясь, что, занятые устранением второстепенных препятствий, они не скоро осознают безнадежность своей главной затеи по окатоличению Руси.

Только проиграв, бывший патриарх понял, как сильно недооценил противников. Утешало лишь то, что их успех был основан исключительно на предательстве россиян. Первые известия об этом сообщил в январе 1606 года из Кракова Ян Бучинский со специальным гонцом, ибо не мог доверять людям из московского посольства. Сетования Бучинского вначале позабавили ближнюю Думу Дмитрия Ивановича: царский секретарь жаловался, что с трудом нашел верного гонца; рекомендованный государем агент пан Горемыка отказался от поездки по повелению «наяснейшей панны Горемыки», самовластно распоряжавшейся в сей достойной семье — «что ему прикажет, то все он делает». Дальнейшее чтение, однако, согнало улыбки с лиц архиереев и бояр.

Бучинский писал, что Сигизмунд III по своему усмотрению утаивает от Рады часть дипломатической переписки с Москвой. В свою очередь многие магнаты упрекают короля за связь с Дмитрием, от которого «ничего доброго не чают», тогда как за выдачу самозванца дорого бы дал Борис Годунов. Паны ругали политику московского царя, сравнивали его с «поганцами некрещеными».

«И по твоей великой спеси и гордости, — передавал Бучинский слова познанского воеводы о Дмитрии Ивановиче, — подлинно тебя Бог спихнет со столицы твоей, и нужно то указать всему свету и Москве самой, какой ты человек, а и сами москвичи о том догадаются, какой ты человек и что им хочешь сделать, коли ты не помнишь добродетели короля его милости».

Еще пуще лаяли государя московского литовские наемники, получившие жалованье связками соболей и золотом: «…что им (царь) заплатил — то они и проели, потому что жили на Москве без службы полгода, и что взяли — то опять там и оставили», растратили на слуг, бражничанье и игру. Вернувшиеся по домам и оставшиеся в Москве беспутные шляхтичи осаждали Сигизмунда III жалобами и чинили препятствия отъезду Мнишеков в Россию.

Это были еще цветочки — ягодки Бучинский приберег на конец письма. Он сообщал, что предыдущее послание к Дмитрию Ивановичу «о тайных делах» стало известно при королевском дворе: «И то ведают, что в нем писано, и тому я дивлюсь добре потому, что хоть и невеликие дела в том листе писаны — а вынесены из твоей Думы; а если впредь писать о больших делах — то также будут выносить! И то непригоже: что делается в комнате у тебя — и то все выносят».

Возможно, писал Бучинский, шпионом Речи Посполитой является Горский, который пишет (и переводит) польские грамоты при Московском дворе. Но в послании не случайно подробно рассказывалось о заговоре Шуйского, помилование которого Бучинский считал большой ошибкой. То, что измена угнездилась в самых «верхах», подтверждало приведенное в послании сообщение ротмистра Станислава Борши.

Один из эмигрировавших в Речь Посполитую московских дворян Хрипуновых, о возвращении которых на родину хлопотал несколько месяцев назад сам Сигизмунд III (и за которых, как полагают, просили московские бояре), взяв с Борши клятву о неразглашении тайны, пригласил участвовать в заговоре. Хрипунова ввели в заблуждение сетования Борши на Дмитрия Ивановича, недоплатившего ему якобы «несколько сот золотых». Собиравшийся на Русь Хрипунов успокоил ротмистра, что скоро власть переменится: «Уже подлинно проведали на Москве, что он не есть прямой царь, а увидишь, что ему сделают вскоре!»

Понимая важность этого свидетельства, Бучинский пригласил Боршу вновь отправиться в Москву со свадебным поездом Марины Мнишек, чтобы участвовать в раскрытии заговора «в верхах» и в награду получить полное удовлетворение своих денежных притязаний. К сожалению для сторонников Дмитрия Ивановича, это послание Бучинского также было оглашено перед боярами и архиереями и заставило заговорщиков ускорить исполнение злодейского плана.

О том, что положение Дмитрия Ивановича в глазах иноземных наблюдателей сильно поколебалось, свидетельствовали бесконечные проволочки Юрия Мнишека, задерживавшего поездку Марины к своему жениху и все более нагло вымогавшего у царя деньги. Постоянно сообщавший о положении в Речи Посполитой Андрей Боболь писал 4 февраля из Кракова об угрозах Дмитрию Ивановичу гневом польского короля, рекомендуя не давать тому «ни малейшего знака», способного оправдать ненависть Сигизмунда, «дабы тем самым не раздражить и Всевышнего!».

Между строк всех подобных посланий легко читалось, что в Речи Посполитой настолько уверены в возможности падения Дмитрия Ивановича с превысокого московского престола, что готовы разорвать с ним отношения, невзирая на опасность конфликта с Россией. Мелкий шпионаж тут был явно ни при чем. Нетрудно было догадаться, что альтернативой Дмитрию в глазах Сигизмунда III, магнатов и вездесущих иезуитов могли быть только весьма влиятельные люди в Москве, сделавшие весьма соблазнительные предложения. Но догадки догадками, а правда открылась патриарху Игнатию слишком поздно, да и то не во всей полноте.

 

Глава вторая

В СЕТЯХ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ИЗМЕНЫ

 

1. Корни международной интриги

Чего же не знал и никогда не узнал патриарх?

Хотя многое из рассказанного мной выглядит необычайно и удивительно, читатель может быть уверен, что все основано исключительно на анализе и сопоставлении подлинных источников. Но боюсь подвергать эту веру чрезмерному испытанию в рассказе о национальном предательстве столь подлом и интригах столь бессовестных, что поверить в них труднее, чем обвинить автора в предвзятости. Поэтому позвольте представить вам свидетелей событий и их показания.

Но прежде всего — слово известному археографу прошлого века (и человеку бурной жизни) Павлу Александровичу Муханову: «После взятия Варшавы, в котором я участвовал будучи гвардии полковником и состоя при фельдмаршале графе Паскевиче-Эриванском (впоследствии князе Варшавском), мне удалось отыскать в Варшаве несколько исторических памятников, относящихся к России… важнейшим, без сомнения, были Записки Жолкевского о Московской войне» . Хотя «Записки великого коронного гетмана Станислава Жолкевского» (1547-1640) были известны польским и русским историкам, а другой их список благополучно хранился… в Санкт-Петербурге, в Императорской Публичной библиотеке, до издания обеих рукописей П. А. Мухановым источник этот использовался слабо.

Между тем «Записки…», написанные (или продиктованные) знаменитым польским военачальником во второй половине 1611 года, после возвращения из прославившего его похода в Россию, по своей откровенности и содержательности оказались бесценными. Как человек чести, Жолкевский с уважением относился к своим противникам, но не мог скрыть презрения к предателям. Это чувство заметно, в частности, в описании посольства московского дворянина, ловчего царя Дмитрия Ивановича, Ивана Романовича Безобразова, прибывшего в Краков 4 января 1606 года . Следует заметить, что у гетмана уже не было причин специально чернить Василия Шуйского, свергнутого россиянами с престола и заточенного ко времени создания «Записок…» в Польше вместе с родственниками.

«Нельзя не вспомнить о хитрости москвитян, — читаем в „Записках…“, — уже многим известной. Самозванец намеревался отправить к королю посла; князья Шуйские предлагали для сего какого-то Ивана Безобразова, человека расторопного, с которым они тайно сговорились. Безобразов нарочно отказывался от этого посольства, представляя разные причины, но князь Василий (Шуйский. — А. Б.) выбранил его в присутствии самозванца, а сему последнему сказал, что нелегко найти человека способнее Безобразова к этому посольству; и так Безобразов, как будто против воли, принял на себя сию обязанность.

Безобразов, застав короля в Кракове, исправлял посольство, публично от имени самозванца, по обычаю, сохранившемуся между государями, извещая, что он с помощию Божиею возсел на престоле предков, благодаря короля за его благосклонность и доброжелательство и предлагая соседскую дружбу [33] ; тайно же объявлял канцлеру литовскому (Льву Ивановичу Сапеге. — А. Б.), что желает переговорить с ним наедине.

Но для избежания подозрения и потому, что здесь находились москвитяне, прибывшие с Безобразовым, неугодно было королю, чтобы канцлер запирался с Безобразовым. Решили наконец, чтобы сей последний сообщил просьбы свои, если у него были какие, старосте Велижскому господину Гонсевскому (Александру Ивановичу, будущему наместнику Сигизмунда и Владислава в Москве. — А. Б.).

Когда удалились свидетели, то он открыл поручение, данное ему от Шуйских и Голицыных, приносивших жалобу королю, что он дал им человека низкого и легкомысленного, жалуясь далее на жестокость [34] , распутство и на роскошь его, и что он вовсе недостоин занимать Московского престола; что они думают, каким бы образом свергнуть его, желая уж лучше вести дело так, чтобы в этом государстве царствовал королевич Владислав [35] . Вот в чем заключались все поручения от бояр!»

Гетман Жолкевский, воевавший позже против Василия Шуйского, а после его свержения ведший переговоры с московскими боярами об избрании Владислава на царство, отдававший все силы этому предприятию, способному, по его мнению, прекратить вековые распри между соседними славянскими державами и покинувший Москву, когда Сигизмунд захотел присвоить ее себе, был явно поражен подлостью изменников-бояр, хотя бы и идущей на пользу Речи Посполитой. Впрочем, как и Ян Замойский, Жолкевский был против войны с Россией, в которой ему пришлось затем участвовать по необходимости.

Итак, московские бояре считали своего царя самозванцем, намеревались свергнуть его и предать страну иноземному королевичу, убежденному католику Владиславу, принесшему впоследствии неисчислимые бедствия несчастной стране, имеющей таких правителей. Сигизмунд III не мог не воспользоваться столь редкостной подлостью: предоставляя дело избрания Владислава «Божию промыслу», он публично ответил Безобразову «как следует». «Тайно же, — продолжает Жолкевский, — король велел сказать боярам, что он сожалеет о том, что этот человек, которого он считал истинным Димитрием, занял то место, и что обходится с ними так жестоко и неприлично, и что он, король, не препятствует действовать по собственному их усмотрению» .

Соглашение против строптивого Дмитрия Ивановича было заключено, не остались в стороне от него и иезуиты. Об этом свидетельствует в «Достоверной и правдивой реляции» опытный шведский шпион (впоследствии придворный фискал Карла IX) Петр Петрей де Ерлезунда. Весьма обеспокоенный резким посланием Дмитрия Ивановича шведскому королю, в котором московский государь требовал возвратить престол Сигизмунду III, агент, имевший в Москве доступ к Василию Шуйскому, устремился в Речь Посполитую еще раньше Безобразова.

Как ни удивительно, нет сомнений, что протестантский шпион нашел общий язык с иезуитами. Петрей громогласно доказывал, что московский царь — самозванец, Григорий Отрепьев. «Если бы Гришка был подлинным Дмитрием, — писал шпион позже, на досуге, — то один из именитейших иезуитов в Кракове, патер Савицкий, не сказал бы так, услышав мой ответ на его вопрос о том, намерен ли новый великий князь Гришка распространять в стране римскую религию. Он спросил меня об этом при моем приезде из Москвы в Краков. Когда я ответил, что, поскольку он имеет такое намерение, русские могут отобрать у него власть, Савицкий сказал: „Нами он приведен к власти — нами же может быть лишен ее!“

И вопрос и реплика иезуита Савицкого по откровенности в высшей степени невероятны, однако мы вынуждены признать, что мастера тайных дел противоборствующих Церквей нашли общий язык.

«Король Сигизмунд, — пишет Петрей, — сам спрашивал меня, когда я прибыл из России 4 декабря 1605 года, а он праздновал свою свадьбу в Кракове с сестрой королевы Констанцией (это так. — А. Б.): «Как нравится русским их новый великий князь?» Когда я ответил, что он не тот, за кого себя выдает, король, помолчав, вышел в другую комнату. То же самое признал и королевский посланник, который в это же время прибыл от Гришки и имел такие же правдивые и достоверные сведения о Гришке, как и я (надо полагать, из одного источника! — А. Б.).

И по той причине, — продолжает Петрей, — что никто не должен был получить достоверных сведений о Гришке, а также, чтобы не воспрепятствовать его козням (имеется в виду — против Карла IX. — А. Б.), приказал мне король через великого канцлера Литовского Льва Сапегу не рассказывать об этом, если я хочу наслаждаться жизнью. Но ввиду того, что Гришкина невеста собиралась ехать в Россию и справить там свадьбу, иезуиты и некоторые члены Сейма заключили между собой соглашение с целью подчинить Россию Польше и устранить Гришку» [37] .

Петрей, считавший Дмитрия Ивановича союзником Сигизмунда и потому выступивший против него на стороне Шуйского, не понимал, что сам король участвовал в заговоре. Именно с целью обеспечить скрытность приготовлений к перевороту, а не для спасения реноме Дмитрия Ивановича Сигизмунд через Сапегу велел шпиону унять свой длинный язык. Бедняга Петрей, ненавидевший иезуитов и обвинявший их в попытках покорить Россию полякам и Папе, думал в данном случае, что «подчинить Россию Польше» они хотят с помощью вооруженной шляхты из свиты Марины Мнишек, которая должна «напасть на русских и перебить их, когда они встретят их без оружия, сойдут с лошадей и преклонят свои головы перед невестой». План воцарения Владислава ускользнул от шпиона!

Гетман Жолкевский подтверждает, что королевские власти старались тщательно сохранить тайну заговора против московского царя. «В то время, — пишет он, — никто не знал о сем, кроме канцлера Литовского, через которого шло это дело». Однако, по словам гетмана, Юрий Мнишек был осведомлен и о сообщении Безобразова, и о любопытном известии, которое привез в Краков Петр Петрей .

«В то время, — сказано в „Записках…“, — выехал из Москвы один швед, который привез королю его величеству известие от царицы Марфы, матери покойного Димитрия, что хотя она из своих видов явно и призналась к этому обманщику, но что он не ее сын. Она имела при себе воспитанницу лифляндку по имени Розен, взятую во время Лифляндской войны в плен ребенком. Марфа через нее сообщила сию тайну шведу, желая, чтобы от него узнал король.

Этот ее поступок, — объясняет Жолкевский, — был следствием того, что обманщик расстрига хотел вынуть тело ее сына Димитрия из гроба в Углицкой церкви, где он был погребен, и выбросить кости его, как бы ложного или мнимого Димитрия, что ей, как матери родной, было прискорбно; однако ж старанием своим она не допустила, чтобы останки сына ее были потревожены» [39] .

То, что упомянутый гетманом швед и Петр Петрей — одно лицо, легко установить по «Достоверной и правдивой реляции» шпиона, в которой сообщается:

«Гришка пошел к здравствующей великой княгине, вдове Ивана Васильевича, которую он называл своей матерью, и сказал ей, что он намерен приказать выкопать сына священника, который был убит вместо него (в 1591 году. — А. Б.) и похоронен по-княжески, и похоронить в другом месте в соответствии с его сословием и положением. Но мать была против этого и не соглашалась, так как хорошо знала, что это ее подлинный сын убит и похоронен в Угличе. Великая княгиня тайно открыла это одной лифляндке, которая была захвачена в плен во время московитской войны и находилась у нее в услужении, что он, Гришка, который выдавал себя за Дмитрия, не был сыном ее или Ивана Васильевича» [40] .

В то, что царица, открыто признавшая Дмитрия своим сыном и занявшая высочайшее положение при дворе после многих лет опалы, решилась действовать против него и вновь обречь себя на изгнание, поверить трудно, тем более что мнимый сын выполнял все ее прихоти и, как известно, не тронул могилу в Угличе. Но имя Марфы было особенно удобно для политической интриги, поскольку Дмитрий Иванович был весьма склонен ссылаться на ее авторитет в сношениях с Речью Посполитой.

Непосредственно перед тем, как Петрей сообщил в Кракове о «признании» Марфы, русский посол Афанасий Иванович Власьев говорил королю и панам Рады от имени своего государя:

«По благословению матери нашей великой государыни царицы и великой княгини всея Руси (Марии) Феодоровны, в иночестве Марфы Феодоровны, (мы) венчались на царство через святейшего патриарха царским венцом и диадемой».

Также и о женитьбе

«мы били челом и просили благословения у матери нашей великой государыни, чтобы она для продолжения нашего царского рода благословила нас, великого государя, вступить в законный брак, а взять бы нам, великому государю, супругу в ваших славных государствах, дочь Сендомирскаго воеводы Юрия Мнишка» [41] .

Сказанного достаточно, чтобы заключить, что за спиной Петра Петрея стоял Василий Шуйский. Агент Карла IX не отправился бы в Польшу с дискредитирующим царя сообщением, если бы свержение Дмитрия Ивановича осуществлялось в пользу королевича Владислава. Петрей мог решиться на небезопасную интригу против не вполне дружелюбного к Швеции государя, лишь получив гарантии, что тайный претендент на престол будет союзником Карла против Сигизмунда. Шуйский это обещал и выполнил, к тому же он, в отличие от Петрея, ведал, какое значение придается царице Марфе в посольском наказе Власьеву.

Как и поляки, Петрей не мог не учитывать, что свержение признанного народом Дмитрия Ивановича вызовет дестабилизацию обстановки в России и, вполне вероятно, новый виток гражданской войны. Если бы шпион знал о предложении заговорщиков призвать на московский престол Владислава, он мог бы быть уверен, что воцарение Шуйского будет означать войну России с Речью Посполитой. Но и без того он не случайно так радовался, описывая отправление иезуитов с вооруженной шляхтой в Москву в свите Марины Мнишек «с целью подчинить Россию Польше и устранить Гришку», приговаривая: «Что могут иезуиты возразить против этого? Не они ли организовали эту кровавую баню?»

Явление в Москве вооруженных католиков (нелюбимых православными более всех иноверцев) действительно вело к резне — тем скорее, чем агрессивнее были они настроены по отношению к своему единственному реальному защитнику: царю, пользовавшемуся поддержкой народа. Так что Петр Петрей знал, что делал, пускаясь в «откровения» со своими злейшими врагами — иезуитами и королем Сигизмундом Вазой. Но и иезуиты были не лыком шиты.

Видный член Ордена иезуитов патер Каспар Савицкий (1552-1620), на которого очень точно «вышел» Петр Петрей в Кракове, был именно тем человеком, который своевременно обнадежил самозванца, обратил его в католичество и обеспечил поддержку претендента на московский престол в Риме и Речи Посполитой. Савицкий вел дневник, известный в пересказе его коллеги по ордену патера Яна Велевицкого и отличающийся откровенностью оценок .

Из дневника следует, что иезуиты с самого начала отдавали себе отчет в нестойкости религиозных убеждений так называемого Дмитрия Ивановича. Делая на него ставку, они явно не ждали немедленного одноразового результата и планировали свои действия в зависимости от открывающихся обстоятельств. Что постоянно заботило орден — так это конкуренция со стороны других католических организаций.

После любопытных переговоров конца 1605 — начала 1606 года в Кракове по воле генерала Ордена иезуитов Савицкий был назначен сопровождать Марину Мнишек в Москву. При этом генерал оставался в тени: «…папский нунций Клавдий Ранговий (Ронгони) с особенным старанием рекомендовал ей (невесте) помянутого отца Савицкого… Сверх того он просил Папу (Павла V) приказать кардиналу (Боргезе) дать письмо на имя отца Савицкого, в котором была бы объявлена воля первосвященника, чтобы Савицкий непременно отправился к Димитрию».

Группировка польских иезуитов, выросшая как ударная сила в борьбе с православием, старалась опираться только на своих людей. Савицкий казался им предпочтительнее прошедших с Дмитрием весь путь до Москвы отцов Николая Цыровского и Андрея Лавицкого, особенно последнего, осмелившегося установить контакт царя прямо с Папой, минуя Ронгони.

Выступить против Лавицкого, которого Павел V постоянно требовал к себе для разговоров, пришлось самому генералу иезуитов, который в Доме профессоров «в присутствии членов собрания заметил, что отцу Лоницию (Лавицкому) недостает надлежащей и соответствующей высокому сану (посланника), им занимаемому, учености»! Упрямый Папа все же отослал Лавицкого в Москву, похвалив его и дав дипломатические поручения и рекомендовав Дмитрию Ивановичу любить в его лице весь Орден иезуитов. Однако иезуиты не считали его своим представителем!

Другим камнем преткновения, мешающим осуществлению иезуитских планов, были смиренные отцы бернардинцы. Мнишеки, с обидой писал Савицкий, «взяли в свою свиту четырех монахов Ордена св. Франциска, называемых бернардинцами, которые должны были отправлять богослужение. Хотя отец Савицкий не совершенно был устранен, но главное заведование духовными делами было предоставлено бернардинцам. Сами бернардинцы из почтения к нашему ордену не изъявляли неудовольствия, что им сопутствует отец Савицкий, однако если бы его не было, кажется, они не очень бы огорчились».

Еще бы бернардинцы не смущались, видя рядом с собой представителя воинственного ордена, не расстающегося с кинжалом (по его собственному признанию в дневнике) даже в церкви! Они могли бы предвидеть, что, оставаясь со своей паствой, будут зарезаны в Москве, как овечки, тогда как непотопляемые иезуиты, благоразумно расположившиеся отдельно, ускользнут от разгневанных россиян, чтобы продолжать свою небезопасную для других деятельность.

В задачу Савицкого входило укрепление позиций ордена в Москве. Марину Мнишек он просил, «чтобы, когда она возсядет на престол, она не забыла о своих обещаниях, сделанных некогда и папскому нунцию (Ронгони, а не непосредственно Папе, снабдившему Марину специальными увещательными письмами! — А. Б.), и многим другим лицам, то есть что она будет убеждать своего супруга Димитрия к ревностному распространению католической веры и не забудет об Ордене иезуитов, оказавшем ему столь великие услуги. Кроме того, — замечает Савицкий, — я просил еще, чтобы она позволила мне доступ к себе и к Димитрию».

Своего генерала иезуит вспоминал прежде, чем Папу. Добившись аудиенции у Дмитрия, пишет он, «я вручил ему письмо и подарки отца генерала нашего ордена; подарки были присланы не только отцом нашим генералом, но даже самим Папою и состояли в драгоценных каменьях и в золотых и серебряных пластинках с портретом Папы; кроме того, Папа прислал ему индульгенции».

О задании своем Савицкий в дневнике не пишет — начала конспирации были им хорошо усвоены. Он прощупывал возможности усиления влияния ордена на московского государя, хотя открывшиеся в Москве обстоятельства беспокоили его «касательно успеха наших замыслов». Он имеет в виду и признаки назревания переворота, и холодность Дмитрия, который даже докладывать о посещениях Савицкого поручил «одному из секретарей своих, польскому еретику».

Однако к моменту убийства государя у Савицкого был сформулирован целый перечень обвинений, на которые не оказала никакого влияния мощная пропаганда, развернутая сторонниками Шуйского немедленно после переворота. Не ощущается в списке прегрешений Дмитрия Ивановича и влияния наблюдений, сделанных Савицким уже в России и внесенных в его дневник. Следовательно, мы можем судить, с чем (помимо задачи прощупать возможности повлиять на царя) уполномоченный Ордена иезуитов выехал из Кракова. Всего названо семь пунктов, объясняющих, что в перевороте выразилась «воля Божия, которая… скрытно приготовляла заслуженную и справедливую погибель Димитрия».

«1) Ибо Димитрий много изменился и был уже не похож на того Димитрия, который был в Польше».

Этим Савицкий явно оправдывает себя.

«2) О вере и религии католической… он мало думал».

Об этом, помимо собственной информации, иезуиты узнали и от Петрея.

«3) О Папе, которому, по словам посланных из Польши писем, он посвятил себя и своих подданных, теперь он говорил без уважения и даже с презрением».

Это неправда: письма царя Димитрия к Павлу V весьма почтительны, и сам Савицкий не мог привести ни одного случая неуважения государя к Папе. Об этом мог говорить лукавый Петрей, а иезуит пишет явно в пику Павлу V, принявшему любезность Дмитрия за чистую монету.

«4) По словам достоверных свидетелей, он предан был плотским утехам и, как говорили, имел разные сношения с колдунами».

Один из этих «свидетелей» — Безобразов, но в целом обвинение малозначительное: иезуиты многое прощали преданным им монархам.

«5) Все еретики имели к нему доступ, и он преимущественно следовал их советам и наущениям. Он возгордился до такой степени, что не только равнялся всем монархам христианским, но даже считал себя выше их и говорил, что он будет, подобно какому-то второму Геркулесу, славным вождем целого христианства против турок. Он самовольно принял титул императора и требовал, чтобы его так величали не только собственные подданные, но даже государи иностранные».

Только на первый взгляд пятый пункт обвинения кажется разнородным. На деле Савицкий защищает позицию Сигизмунда III и Клавдия Ронгони, и не только против посланника Дмитрия Яна Бучинского, но и против самого Папы: ведь Павел V велел Ронгони признать императорский титул московского государя и поддерживал его намерение создать антитурецкую коалицию (в том числе и в посланиях, процитированных в дневнике Савицкого). Упоминание о «еретиках» вообще смехотворно — множество протестантов вместе с братьями Бучинскими участвовало еще в подготовке похода самозванца на Русь, и Савицкий об этом отлично знал.

«6) Короля польского Сигизмунда III, которому он был обязан столь многими благодеяниями, не только оскорбил словами, но даже вознамерился лишить государства».

О том, что с женитьбой Дмитрия на Марине Мнишек в Москве связывали надежды на приобретение польского престола (чем, в самом деле, русский царь хуже венгра или шведа?!), догадаться было нетрудно. Об утечке прямой информации о таком замысле в Речь Посполитую сообщил в январе 1606 года Ян Бучинский — она исходила от Шуйских и Голицыных и была передана через Безобразова.

«7) О своей мудрости, могуществе, справедливости (Дмитрий) был столь высокого мнения, что никого не почитал себе равным, а даже презирал некоторых монархов христианских, добрых и могущественных. Наконец, он господство свое почитал за вечное» [43] .

Здесь в Савицком вновь говорит обида за своего короля, интересы которого почитались иезуитом выше папской воли. Польский патриотизм, связанный с интересами боевой группировки иезуитов, заставляет думать, что орден никогда не поддержал бы переворот в интересах самого Василия Шуйского.

Сообщения агентов Шуйского оказали немалое влияние на формирование обвинений против Дмитрия Ивановича, но актуальность этим обвинениям придавала идея передачи Московского царства королевичу Владиславу Сигизмундовичу. Король, королевич и даже не склонные ставить все на один кон иезуиты были в этом главном пункте обмануты. Продавая Россию адептам католической реакции, Василий Шуйский нагло надул и их, чтобы вскарабкаться на престол, невзирая на неизбежную тяжелую войну с оскорбленными партнерами.

 

2. Политическое бракосочетание

Послания Римского Папы все же оказали свое действие: преодолев колебания, Марина и Юрий Мнишеки с пышной свитой пересекли 8 апреля 1606 года русскую границу. Павел V не напрасно поверил в стремление Дмитрия Ивановича послужить пользе всего христианства. Россия готовилась к войне на юге, к пограничным крепостям стягивались войска и артиллерия, в Москве под наблюдением самого государя отливались новые пушки.

Царь дальновидно рассчитывал занять беспокойное население украйны покорением Дикого поля вплоть до Черного моря, удовлетворить обнищавшее дворянство, казаков, стрельцов и прочую воинственную братию жалованием, зная, что мирные россияне не пожалеют денег для искоренения векового врага. Хотя поляки соглашались (возможно, не без лукавства) воевать лишь с Крымом, успехи в борьбе с ханом неминуемо привели бы к схватке с ее сюзереном — Османской империей, уже втянутой в борьбу с Германской империей в Венгрии и с Персией на Кавказе.

К персидскому шаху Дмитрий Иванович назначил посольство, а сам, пока не сошел снег, проводил с наемниками и чинами государева двора учение по штурму крепости, приговаривая: «Дай Боже со временем взять таким образом и Азов!» Азов был турецким; давние мечты о Священной лиге христианских стран против османской агрессии близились к осуществлению. Воинственная шляхта, конечно, могла бы в немалой части пойти за вождем, призывающим к выгодному и богоугодному делу, к тому же женатому на шляхтянке…

Невозможно понять трагического завершения событий, не представив себе состояния эйфории, в которой пребывал в те недели двор, от государя до последнего жильца. Пугавшая «верхи» гражданская ненависть, казалось, сошла на нет; даже казаки, продолжавшие буйствовать на Тереке и Волге, успокоились, когда Дмитрий Иванович пригласил в Москву их атамана Илейку из Мурома (Илью Муромца), провозглашенного ими царевичем Петром Федоровичем. Столица принаряжалась: ради торжеств и военных приготовлений царь не жалел жалования и щедро раздавал служилым людям драгоценные материи на парадное платье.

Готовилась не только царская свадьба. Представителям знатнейших родов, которым Годунов запрещал жениться, опасаясь, что они наплодят соперников его потомству, Дмитрий Иванович сам посоветовал последовать своему примеру. Не только молодежь, но и старцы с трудновообразимой прытью отыскивали себе невест. Уж на что, казалось, на ладан дышит боярин князь Федор Иванович Мстиславский — ан и его потянуло согреть старческую кровь и жениться на молодой девице, двоюродной сестре царицы-матери. Старик Василий Шуйский, отвлекшись, казалось, от злокозненных замыслов, распалился взять за себя во внучки годящуюся княжну Лобанову-Ростовскую (тоже свойственницу Нагих).

Выезды государя приветствовали толпы богато одетых москвичей, вкушавших прелести мира и свободы предпринимательства. Праздничный дух мотовства проник в ряды почтенных горожан, вечерами подсчитывавших возрастающие доходы и имевших средства соперничать в роскоши с задававшим тон в моде дворянством. Москва отстраивалась и расширялась; за волной благоприятной экономической конъюнктуры следовало ожидать демографический взрыв, который при тогдашней малонаселенности не вызывал опасений.

24 апреля торжественное собрание при дворе принимало воеводу Юрия Мнишека, опередившего поезд невесты, чтобы участвовать в приготовлениях к свадьбе. Царь встретил будущего тестя на высоком золоченом троне из серебра, под балдахином, увенчанным двуглавым орлом из чистого золота. Поверх жемчужной мантии Дмитрия Ивановича лежало алмазное ожерелье с рубинами, к коему подвешен был изумрудный крест. Над головой государя, украшенной высокой короной, осыпанной драгоценными каменьями, висела знаменитая икона Курской Богоматери в роскошном окладе.

Серебряные львы и грифоны охраняли трон и поддерживали витые столбы балдахина, украшенного кистями низаного жемчуга и каменьев, среди которых выделялся огромный топаз. От трона спускались ступени, крытые золотой парчой. По сторонам ступеней со стальными топориками на золотых рукоятках стояло по двое рынд в белом бархатном платье и белых сафьянных сапогах, с толстыми золотыми цепями на груди.

Кресло патриарха Игнатия стояло по правую руку царя. Черная бархатная ряса первосвященника выложена была по краям широкой полосой жемчуга и драгоценностей, алмазный крест сверкал на белом клобуке, эмалевые панагии в самоцветах переливались на груди. По левую руку от Дмитрия Ивановича в парчовой ферязи на соболях стоял с обнаженным мечом великий мечник Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, молодой и многообещающий воевода.

Ниже патриарха находились скамьи митрополитов, архиепископов и епископов. Далее вдоль стены палаты сидели бояре и окольничие; скамьи для членов Думы располагались и слева от трона. Думные дворяне и думные дьяки стояли на персидских коврах. Игнатий благословил собрание поданным ему на золотом блюде большим чудотворным крестом и окропил святой водой из серебряной чаши. На приветствие приезжих отвечал только посланник Власьев; царь чинно молчал.

По лицу Мнишека было заметно, что он растерялся, увидав некогда бедного соискателя престола во всем блеске царственного величия. Старый магнат не утратил шляхетской фанаберии и даже позволил в своей речи нескромные намеки на прежнюю ничтожность государя, но патриарх Игнатий видел, что в главном он будет более уступчив, чем намеревался.

Несмотря на увещевания Римского Папы, его нунция и иезуитов, призывавших Мнишеков высоко нести знамя католичества, воевода уже внутренне согласился, что царственное величие дочери стоит внешних проявлений веры. По дороге на Русь Марина была окружена католическим духовенствам и, соблюдая московские приличия, как требовал ее жених, истово предавалась молитвам по чуждому здешним людям обряду. С этим в Москве придется покончить.

Юрий Мнишек согласился, чтобы его дочь выполняла все православные обряды и не смущала россиян иной верой, сохраняя ее, если желает, только для личного, келейного употребления. Не только венчаться на Российское царство, но и жить в Москве она должна была в согласии с местными обычаями. Воевода понимал, конечно, что надежды католического духовенства, будто Марина сможет повлиять в его пользу на мужа или воспитать в католическом духе детей, оказываются тщетными. Но по сравнению с положением, которое должна была занять его дочь и он сам, уступки не казались воеводе чрезмерными.

Католические власти как будто специально разжигали религиозное противостояние, ни на йоту не желая поступиться обрядностью. На Руси же считали, что православные являются не только благочестивейшими, но вообще единственными в мире христианами. Не смейте «вменять латынское богопротивное крещение во истинное святое христианское купельное порождение!» — требовали ревнители веры на Освященном Соборе.

Католическое крещение, по их мнению, было не крещением, а грехом. Только крестив католика по православному обряду, его, как бывшего язычника, можно было считать христианином. В свою очередь Клавдий Ронгони не признавал православного церковного обряда. «Повсюду почти видим, — писал он Дмитрию Ивановичу 3 февраля 1606 года, — что Латинской церкви люди посягают жен греческого закона, а греческой веры женятся на исповедающих римскую, оставляя их невозбранно при своих обрядах и при своей вере; в обоих бо сих обрядах одинаковое исповедуется таинство, от римского и униатского духовенства установленное». Существование Греческой церкви, не принявшей унию, Ронгони учитывать отказывался .

Ответ из Москвы не замедлил последовать: посоветовавшись с Освященным Собором, государь сделал пожалование членам львовского православного братства как «несумненным и непоколебимым в нашей истинной правой хрестьянской вере греческого закону» . Однако Дмитрий Иванович не мог уступить православным ревнителям и заставить Марину заново креститься. Патриарх Игнатий знал: царь не боится угроз Ронгони, что в этом случае «многие могут произойти ссоры», но не желает проявлять нетерпимость к католикам — и по внутреннему убеждению, и в связи с планами выдвижения своей кандидатуры на польский престол.

Между тем в Риме конгрегация кардиналов и теологов обсудила вопрос о том, позволительно ли католичке Марине Мнишек сообразоваться при венчании на московский престол с православными обычаями. 4 марта 1606 года кардинал Боргезе осчастливил Клавдия Ронгони сообщением, что папский престол категорически отказал Дмитрию Ивановичу в его просьбе. Патриарху Игнатию стоило немалого труда утишить гнев государя, допустившего нелестные выражения в адрес Павла V.

Московский первосвятитель понимал, что неуравновешенного государя умело толкают с двух сторон к опасным решениям. Но там, где трудно было найти принципиальный выход, многоопытный грек видел возможность склонить к согласию человеческие страсти. У Мнишеков властолюбие превозмогло запрет Рима — и получилось для православных неплохо: католичка, принявшая православные обряды и не последовавшая воле Папы, не оставалась, по существу, в лоне Католической церкви.

Православное духовенство было собрано на Собор под председательством патриарха, где каждый мог продемонстрировать свою принципиальность и поспорить с царем, лично объяснившим, почему он не считает для Марины необходимым второй раз креститься. Архиереи, архимандриты и игумены прекрасно знали, что государь допускает возражения и даже в крайнем случае ничего серьезного им не грозит.

Действительно, прославленный крутым нравом митрополит Казанский и Свияжский Гермоген, возражая Дмитрию Ивановичу, возопил: «Царю! Не подобает христианскому царю поняти некрещеную, и во святую церковь вводити, и костелы римские и ропаты (кирхи. — А. Б.) немецкие строити! Не буди, царю, тако творити! Некотории прежний цари тако сотвориша нечестивии, яко ты хощеши творити тако!» Это выступление поддержал епископ Коломенский Иосиф.

Смелый Гермоген добился только одного — он был выслан из столицы в свою епархию; Иосифа не постигло и такое наказание. Впрочем, у Дмитрия Ивановича не было особого основания для гнева: коллеги немедленно оспорили суждения Гермогена и Иосифа, а те, видя себя в полном одиночестве, своевременно «умолкоша». В результате Собор русского православного духовенства единогласно постановил венчать Марину Мнишек на царство по православному обряду, не требуя от нее особого крещения.

Наличие некоторых споров в ходе обсуждения вопроса оказалось даже полезным, ибо отвлекло умы от необычности самого замысла короновать царицу царским венцом. Это было не принято, более того, царицы традиционно не могли претендовать на престол. Дмитрий Иванович, не устававший изъявлять уважение к матери и подчеркивавший ее царскую власть, венчанием своей жены явно хотел добиться большего, чем полагали упершиеся в формальный вопрос консерваторы.

Въезд в Москву и венчание на царство Марины Мнишек были задуманы как триумф единения соседних славянских народов, как торжественное начало совместных великих свершений. Россияне и литва старались блеснуть всеми своими достоинствами. Было заранее объявлено через глашатаев, чтобы 2 мая были оставлены все дела, надеты лучшие наряды, а имеющие коней с двух часов утра выехали за город для встречи царицы по множеству наведенных через Москву-реку мостов.

Ясным весенним утром огромное пространство перед городом напоминало поле, сплошь покрытое сказочными цветами. Стройные ряды стрельцов на отличных конях, в новых кафтанах красного сукна со сверкающими знаками различия полков и ружьями поперек седел пересекали многоцветную толпу, придавая ей вид клумб. С восемью стрелецкими полками соперничали молодецкой выправкой многочисленные дворянские сотни в бархатных и парчовых кафтанах, усыпанных драгоценными нашивками, с наброшенными в виде плащей легкими шубами, с украшенными самоцветными каменьями саблями, пистолями и кинжалами.

В четком порядке конница стояла вдоль путей, у мостов и по берегам реки, предупреждая неосторожные движения толпы, способной в сумятице потопить и подавить составлющих ее людей. Множество оркестров увеселяло слух и предваряло шествие частей царицына поезда. Триста бравых польских гайдуков в синих суконных кафтанах с серебряными накладками и в шапках с белыми перьями промаршировали впереди с мушкетами на плечах и турецкими саблями у бедер.

Следом двигались три роты шляхетской конницы на прекрасных венгерских конях под красивыми чепраками, с длинными разноцветными копьями, на которых развевались флажки. Все рыцарство в ротах, свите Марины и послов короля, не желая проигрывать московитам в богатстве одеяний, облачилось в старинные доспехи. Начищенная сталь блистала на солнце не хуже золота и серебра, как драгоценные каменья переливались эмали щитов-тарчей самой прихотливой формы, блестели лакированной кожей футляры луков и колчаны стрел с цветным опереньем, колыхались огромные гусарские крылья. Рыцарство ехало рядами по десять человек под звуки боевых труб.

За ними турки в своеобразных нарядах вели на длинных золотых поводьях трех дивных коней, с трудом удерживая их; кони скакали и ржали так, что пена стекала с золотых удил; громко звенели золотые цепи, взлетали в воздух шелковые кисти, унизанные бирюзой. Разнообразные экзотические подданные московского государя красовались на красных, оранжевых и желтых конях, выкрашенных несмываемой китайской краской. Каждый старался удивить народ своим искусством наездника.

Большой отряд бояр, окольничих и других высших чинов государева двора поражал воображение богатством одеяний. Никто не смел явиться без нового наряда, сплошь шитого золотом и жемчугом, осыпанного драгоценными каменьями. Великолепные аргамаки, стоившие дороже табунов простых коней, были под золотыми и серебряными седлами, унизанными самоцветами и увешанными цепями с бубенчиками. За каждым следовало множество конных и пеших слуг, одетых почти столь же великолепно, как господа.

Двенадцать верховых коней вели перед каретой царской невесты и столько же было впряжено в карету. Кони по белой шкуре были усыпаны круглыми черными пятнами столь одинаковыми, что изумленные иностранцы думали, будто они так раскрашены; но довольные этим удивлением москвитяне поясняли происхождение сей редкостной породы, издавна завезенной с Востока. Все кони были покрыты шкурами рысей и леопардов и велись богато одетыми слугами за золотые поводья.

Золотая карета Марины Мнишек внутри была обита красным бархатом с золотыми гвоздиками, выложена подушками из золотой парчи, унизанной жемчугом. На невесте было французского фасона белое атласное платье в жемчугах и бриллиантах. Напротив Марины сидели две знатные полячки, красивый маленький арапчонок с обезьяной на золотой цепочке развлекал дам. Карета ехала медленно, и Марина могла вести беседу со знатнейшими боярами, шедшими по двое с каждой стороны в весьма тяжелых от драгоценностей нарядах, поражая поляков выносливостью, ибо церемония продолжалась целый день.

С двух сторон кареты, как два крыла, двигались сотни гвардейцев-наемников с блестящими алебардами, на лезвиях которых были вычеканены золотые двуглавые орлы. Древки алебард были обтянуты красным бархатом, усеяны позолоченными гвоздиками, обвиты серебряной проволокой и увешаны кистями из шелковых, золотых и серебряных нитей. Одной сотней командовал лифляндец капитан Матвей Кнутсон; его люди были в темно-фиолетовых кафтанах, отделанных красными бархатными шнурами; рукава, штаны и камзолы под кафтанами были из красной камки. Во главе другой пешей сотни, также на коне, шествовал шотландец капитан Альберт Вандтман. Красные алебарды его солдат сочетались с камзолами и штанами зеленого бархата, рукава были шиты из зеленой камки.

Почетное место позади кареты занимала сотня француза капитана Жака Маржерета в кафтанах и коротких плащах коричневого бархата с золотым позументом. Эти отборные бойцы получали самое большое жалованье и могли себе позволить очень дорогое платье. По обычаю наемников они были увешаны кольцами, серьгами, браслетами и цепочками, заламывали шляпы, закручивали усы и имели весьма свирепый вид.

После телохранителей ехал новый отряд московских бояр и дворян вместе со знатнейшими польскими вельможами и родственниками Марины, во всем великолепии, на которое каждый оказался способен. Россияне выделялись роскошью и дородством, иноземцы хвалились статностью и воинственностью, заставляя коней выделывать разнообразные курбеты, соревнуясь в искусстве выездки. После них народу вновь дали полюбоваться бесценными конями, коих вели в поводу.

Восемь серых в яблоках коней с ярко-красными гривами и хвостами влекли карету, поданную Марине к русской границе и весьма удивившую непривычных к такому транспорту литовцев: вместо привычных саней или колымаги они узрели «подобие маленького домика» с застекленными дверцами! Снаружи карета была обтянута шелком и украшена серебряным кованым узорочьем, внутри выстлана соболями. Лошадьми управляли три кучера в кафтанах золотой турецкой материи, подбитых соболями, вожжи и сбруя были красного цвета.

Далее в четырнадцати не столь богатых, но также великолепных каретах следовали дамы из свиты Марины. Затем новый отряд литовской конницы в полном вооружении (объяснимом бедностью, но вызывавшем немалые опасения и недоумения москвичей, бравших оружие лишь на войну) шествовал с громкими звуками труб, рожков и литавр. Многочисленные подразделения русской кавалерии двигались по командам, отбиваемым на огромных набатах, сверкая каменьем, золотым и серебряным шитьем, шелками и парчой.

Шествие завершали именитые купцы и промышленники, представители городских сотен и слобод в богатых одеяниях и на хороших лошадях, окруженные слугами и работниками. Польские полковые фуры, повозки и весь обоз двигались позади, не вызывая интереса москвичей, которые по многочисленным мостам спешили в город, чтобы еще раз увидеть это красочное действо.

Московские оркестры встречали процессию у ворот Земляного, затем Белого и Китай-города, где выстраивался почетный караул бравых стрельцов с пушками и легким оружием. На Красной площади оркестры, в предвидении давки и толчеи, размещались на специально возведенных помостах; последний оркестр наяривал в трубы, флейты и литавры над кремлевскими воротами, в которые проехала только Марина Мнишек с небольшим числом сопровождающих и охраной.

Остальные поляки и литовцы разместились в любезно освобожденных хозяевами домах бояр, окольничих и богатых купцов в центре города. Зеваки могли дополнительно полюбоваться на разгрузку привезенного в Москву добра (одного вина было доставлено несколько десятков бочек), взобравшись на высокие ограды усадеб.

Патриарх Игнатий демонстративно не вышел встречать будущую царицу на Красную площадь, как сделал бы, если бы Марина Юрьевна была православной; остались в Кремле и члены Освященного Собора. Только священники бесчисленных московских церквей (как и вообще священнослужители на всем пути от границы) вместе с народом выходили здравствовать новую государыню, избранницу «доброго царя Димитрия».

Благоразумный Игнатий отнюдь не перешел в оппозицию: патриарх считал необходимым добиться, чтобы народ убедился в твердом соблюдении обычаев и защищенности устоев. Всю Москву незамедлительно облетела весть, что иноземная царская невеста должна пожить сначала в православном Вознесенском девичьем монастыре и под руководством царицы-инокини Марфы Федоровны приобщиться к традициям своей новой родины. Тогда, наговаривали простонародью люди царя и патриарха, она будет достойна венчаться царским венцом.

Только эта последняя часть церемонии бракосочетания была открыта для глаз представителей всенародства, однако все детали предстоящего действа должны были строго соответствовать православным обычаям. Зная, сколь стремительно разносятся злонамеренные слухи, Игнатий позаботился, чтобы все время до свадьбы невеста строжайшим образом соблюдала православные каноны в поведении, еде, одежде и праздниках. Католические священники и даже переодетые иезуиты, известные своей пролазливостью, за порог монастыря не допускались, несмотря на просьбы Марины, ее родни и самих священников.

Чтобы успокоить подозрительность москвичей относительно впущенных в город вооруженных иноземцев, приезжие были разделены и расселены на большом пространстве, а стрелецкие караулы, следившие за порядком, значительно усилены. Наконец Москву облетели вести о весьма суровом приеме, устроенном государем Дмитрием Ивановичем послам короля Сигизмунда, что весьма льстило горделивым россиянам, радовавшимся, что царь «утер нос» возомнившему о себе «латыннику».

Достопамятный прием состоялся в Золотой палате Кремлевского дворца 3 мая в присутствии высшего духовенства, сидевшего во главе с патриархом по правую руку государя, и около ста вельмож в платьях из золотой парчи с жемчугом и высоких черных шапках. Блеск золотого трона со львами и грифонами, над которыми раскинул крылья двуглавый орел, сжимающий в когтях шар, ослепительное сияние драгоценностей короны, скипетра и всего одеяния государя оттенялись снежно-белым цветом материи, кожи и горностая на рындах с дамасскими топорами в руках.

Иезуиты, затесавшиеся в свиту послов и гостей, со скрежетом зубовным видели величие патриарха Игнатия, сидевшего в огромном зале выше всех, кроме самого государя. Большой животворящий православный крест перед патриархом как бы говорил алчным католическим пришельцам: «Изыди, Сатана!» Опасения сторонников короля вызвала речь гофмейстера Марины Мнишек Станислава Стадницкого, восславившего давние матримониальные связи московских государей с литовской знатью.

«Сим браком, — говорил Стадницкий Дмитрию Ивановичу, — утверждаешь ты связь между двумя народами, которые сходствуют в языке и в обычаях (и в вере — отметили про себя русские. — А. Б.), равные в силе и доблести, но доныне не знали мира искреннего, и своей закоснелой враждой тешили неверных; ныне же готовы, как истинные братья, действовать единодушно, чтобы низвергнуть луну ненавистную (мусульманство. — А. Б.)… И слава твоя, как солнце, воссияет в странах Севера» [46] .

Слишком недавно соединилось Великое княжество Литовское с Королевством Польским и слишком большим утеснениям подверглось его православное большинство от католиков, не обретя надлежащей защиты от татар и турок, чтобы послы королевские и иезуиты не увидели в этой речи мнения множества литовцев, с восторгом соединившихся бы с россиянами под знаменем православного самодержца, выступившего против агарян. Нет, не случайно Сигизмунд III и паны Рады не дали послам воли вести переговоры об антибасурманском союзе!

Глава посольства Николай Олесницкий вручил стоявшему перед троном Афанасию Власьеву королевскую верительную грамоту к «князю» Дмитрию Ивановичу — и немедленно получил ее назад с предложением возвращаться к Сигизмунду, поскольку в России есть только один владыка — цесарь. «Что делается?! — возопил посол. — Оскорбление беспримерное для короля и всех знаменитых поляков, стоящих перед тобой, для всего нашего отечества… Ты с презрением отвергаешь письмо его величества на сем троне, на коем сидишь по милости Божией, государя нашего и народа польского!»

Патриарху Игнатию и всем сторонникам Дмитрия Ивановича стало ясно, что и королевская грамота, и речь Олесницкого были намеренным оскорблением с целью дискредитировать царя и разорвать с ним отношения, становящиеся опасными для трона Сигизмунда и господства польских магнатов-католиков в объединенном польско-литовском государстве.

Это было предусмотрено: не обращая внимания на грубости посла, уже призывавшего на голову Дмитрия Ивановича гнев Божий за последующее кровопролитие, русские приняли грамоту, объяснив это снисходительностью великого государя, готовящегося к брачному веселью. Но прежде царь произнес тщательно подготовленную при участии духовенства речь, обосновывающую имперскую миссию Российского православного самодержавного государства.

Дмитрий Иванович выразил удивление, что

«его королевская милость называет нас братом и другом — и в то же время поражает нас как бы в голову, ставя нас как-то низко и отнимая у нас титул, который мы имеем от самого Бога, и имеем не на словах, а на самом деле и с таким правом, больше которого не могли иметь ни древние римляне, ни другие древние монархи!

Мы имеем это преимущество — называться императором — по той же причине, по какой назывались так и они, потому что не только над нами нет никого выше, кроме Бога, но мы еще (и) другим раздаем права. И, что еще больше, — продолжал Дмитрий Иванович, — мы государь в великих государствах наших, а это и есть быть монархом, императором.

По милости Божией мы имеем такую власть и право повелевать, какие имели короли ассирийские, индийские, персидские, имеем также под своей властью несколько других царей татарских. Поэтому мы не понимаем, чем бы лучше нас был в настоящие времена великий хан, которого все историки называют императором татар?..».

Указав, что Римский Папа «не стыдится» называть его в посланиях кесарем, царь отмечает, что неиспользование его предками императорского титула нисколько не подрывает их права именоваться так, ибо в древности «не только наши предки, но и другие государи» часто «в простоте» не заботились о соответствующих их величию названиях. Польские короли, например, приняли «королевскую корону и титул от кесаря Оттона», чего бы «в настоящее время они, конечно, не сделали».

«Кроме того, — заметил российский самодержец, — всякому государю позволительно называться как кто пожелает. И действительно, у римлян многие кесари назывались народными трибунами, консулами, авгурами; точно так же многие из них, когда им вздумалось, бросали титул императора. Те же Примские кесари, как это известно, назывались князьями. Кесарь Август не дозволял называть себя государем, несмотря на то что был им на самом деле… Так и предки его королевской милости назывались сначала монархами, наконец — королями.

Итак, объявляем его королевской милости, что мы не только государь, не только царь, но и император и не желаем как-нибудь легко потерять этот титул для наших государств… Кто отнимает у меня преимущество и украшение моего государства, которыми государи дорожат, как зеницею ока, — то тот мне больший враг, нежели тот, который покушается отнимать у меня мою землю!» [48]

Если бы не унижение России отнятием у нее имперского статуса, заметил государь, он относился бы к королю как к старшему брату. Несправедливость и враждебность Сигизмунда послужили для царя поводом к другому отношению. Теперь Дмитрий Иванович через дьяка обещал королю пожаловать ему титул «шведского» в обмен на признание за царем сана императорского.

Приезжим из Речи Посполитой было объявлено, что россияне с удовольствием видят друзей в своих бывших врагах, что обычаи в России переменились и на смену тиранству, более всего отталкивавшему свободолюбивых рыцарей, пришла законность и любовь к свободе. Литовцам и «ляхам» было над чем задуматься при сравнении своего короля, лишь мечтавшего их оружием добыть себе далекую шведскую корону, с императором бескрайнего Российского государства.

Щедрый, мужественный, изобретательный в военных играх, сведущий в благородном дворянском искусстве охоты, ловкий наездник и могучий победитель в единоборстве с медведем — Дмитрий Иванович быстро завоевывал симпатии среди гостей накануне того дня, когда единородная им панна Марина будет увенчана императорским венцом. К этому событию радостно готовились все — русские и иноземцы, — ожидая самых счастливых последствий брачного союза для объединения славянских государств.

Лишь несколько заговорщиков в царском дворце да доверенных лиц короля Сигизмунда и генерала иезуитов плели в своих воспаленных умах козни, которым суждено было обрушиться на их головы и породить реки крови русского, украинского, белорусского, литовского и польского народов, подвести под мусульманский меч и оставить в османском рабстве многие земли христиан.

 

3. Глава заговора руководит свадьбой

Римский Папа Павел V, глава католиков, и второй патриарх Московский и всея Руси Игнатий, глава православных, со всеми их мирными и далеко идущими планами оказались бессильны предотвратить грядущие страшные битвы христиан Восточной Европы, разорение России и Потоп Речи Посполитой, оккупацию Москвы поляками и Вильно русскими. Оба первосвященника оказались запутанными в тенета, за ниточки которых дергал маленький паучок, видящий, насколько легче столкнуть народы в пучину безжалостной вражды, чем настойчиво вести их к союзу и дружбе.

Маленький старичок с подслеповатыми слезящимися глазками, сивой бороденкой, образа самого нелепого, известный всей России прохиндей, ни разу за свою долгую административную карьеру не судивший по закону, жадненький и скупенький льстец, лизавший пятки Ивану Грозному и Борису Годунову, богомолец и тайный сластолюбец, гаденько улыбавшийся, слушая любимые им гнусные сплетни и доносы, — патриарху Игнатию казалось, что он хорошо знает боярина князя Василия Ивановича Шуйского.

Стариковское честолюбие многим представлялось смешным; трудно было предположить в этом тщедушном тельце могучую всесжигающую страсть, увидеть в придворном угоднике отчаянного авантюриста, разгадать в трусе и предателе человека невероятной храбрости. Шуйский готов был один вступить в войну со всеми, ради трона не устрашился покуситься на царя, разжечь народный гнев и вызвать интервенцию иноземцев. А пока он змеей вполз в доверие к Дмитрию Ивановичу и стал ближайшим к нему человеком.

При встрече Марины Мнишек и в последующие дни Василий Шуйский был при государе, всегда на виду, давая советы и распоряжаясь приготовлениями к свадебным торжествам. Он делал вид, что достиг вершины своих честолюбивых мечтаний, не ленясь сопровождать государя даже в конных прогулках без свиты и изображая из себя старого дядьку, по-отечески заботящегося о молодом властелине.

Игнатий помнил, как Шуйский накануне свадьбы громче всех убеждал Дмитрия Ивановича, что невеста возлюбленного народом православного царя должна идти под венец в русском, а не в иноземном платье. «Один день ничего не значит!» — махнул рукой государь, соглашаясь с боярами и испытывая благодарность к Василию Ивановичу за заботу о его популярности.

В эти дни городские власти все чаще докладывали Думе о признаках заговора, нити которого тянутся на самый «верх». Патриарху было известно, что некие попы и монахи, неистово обличавшие самозванца, показывают с пытки на бояр и на самого князя Шуйского. Но кто слушал обвинения против первого вельможи государя?! Поведение Шуйского не позволяло верить изветам и отбивало само стремление сообщить властям о заговоре. Особое впечатление произвела роль Василия Ивановича на свадьбе.

Даже патриарх Игнатий, обвиненный и свергнутый за свои действия в Кремле 8 мая 1606 года, играл на свадьбе Дмитрия Ивановича с Мариной менее заметную роль, чем князь Василий Иванович. Шуйский как тысяцкий был распорядителем торжеств и постарался извлечь из них максимальную выгоду, показав себя недосягаемым для обвинений и подогрев враждебность россиян к иноземцам.

Узнику Игнатию его последнее торжество вспоминалось особенно ярко. Само бракосочетание готовилось и проходило келейно. Марина Мнишек переехала из монастыря во дворец в ночь с 7 на 8 мая. Ее шествие в карете, в окружении немецких алебардщиков и вооруженных дворян, при свете сотен факелов, выглядело зловеще. Празднично одетые толпы народа начали заполнять Кремль лишь через несколько часов. Давка была изрядная, и ждать пришлось долго, до самого полудня.

Народу, призванному глашатаями на праздник, было о чем почесать языки, пока многочисленные гости пробивались через толпу ко дворцу. Знающие люди разъясняли, что не случайно царь нарушает устав Православной Церкви, запрещающий совершать обряд бракосочетания под пятницу и под всякий праздник: назавтра же, 9 мая, была не только пятница, но и высокочтимый Николин день!

Виновники такого нарушения традиций были налицо: целые тысячи иноземцев протискивались на конях в Кремль, разительно отличаясь от православных бояр и дворян, благопристойно одетых в долгополые ферязи из золотой парчи, усыпанные жемчугом и увешанные золотом. Расступаясь перед православными господами, россияне грубили полякам и литве, нагло першимся к самому храму Успения Пречистой Богородицы с оружием. Заносчивая шляхта не сносила грубостей, и многочисленным караулам приходилось там и сям предотвращать свалки.

Стрельцы-молодцы в ярко-красных кафтанах кармазинного сукна с парчовыми нашивками осаживали несметную толпу, старавшуюся протиснуться на соборную площадь. Привычный народ не злобился, если кого-то заушали или даже прибивали длинными пищалями. Всего восемь тысяч стрельцов справлялось с оцеплением Кремля и внутри него. Как на грех, оказалось, что внешнюю охрану соборной площади несут литовские шляхтичи и солдаты, на головы которых так и сыпались проклятия, особенно потому, что вопреки обыкновению к Успению не пропускали богатых горожан.

Гнев православных был велик, даже те, кто по положению и обличию не мог надеяться попасть в собор или на площадь, вопили, что-де не пускают благоверных, а по свойству пускают поганцев! Ожидание между тем затягивалось. После обручения Дмитрия с Мариной по русскому обряду в Столовой палате, проведенного благовещенским протопопом Федором, молодые с малой свитой под предводительством Шуйского направились не в собор, а в Грановитую палату.

Патриарх с высшим духовенством не присутствовали при этих церемониях, но знали, что должно происходить во дворце. Государь первым пошел в палату, где собралось знатнейшее дворянство, и воссел на высокий драгоценный престол. Не кто иной, как Шуйский, выступил вперед и пригласил Марину занять второй трон, меньше царского, но столь же драгоценный. Василий Иванович, нисколько не смущаясь, приписал воцарение великой государыни Марьи Юрьевны Божьему праведному суду.

После того как государь с государыней воссели на престолы, затеян был торжественный прием королевских послов. Потом все, кроме участников свадебного поезда, стоявших у тронов, сидя дожидались уведомления о готовности духовенства к коронации царицы. Посланные на Казенный двор чиновники принесли в Грановитую палату царскую утварь: Мономахов венец, наперсный крест, золотую цепь и усыпанное драгоценностями оплечье-бармы.

Первый в Думе конюший боярин Михаил Федорович Нагой подносил утварь государю, коий, встав со своего места, целовал крест и венец, пока духовник произносил молитву «Достойно есть». Царица также приложилась к православному кресту и лобызала венец, спустившись в знак почтения на три ступени с трона. Лишь после этого, около трех часов дня, началось действо, ради лицезрения которого с раннего утра собирался народ.

По знаку распорядителя торжеств грянули кремлевские колокола, перезвон был подхвачен всеми звонарями столицы. Из дверей Успенского собора на площадь вышли патриарх Игнатий с архиереями в ослепительных ризах. Навстречу им с Красного крыльца и через площадь по дорожке черного сукна, крытого малиновым бархатом, давно привлекавшей внимание народа, двинулись протопоп Федор с царской утварью, покрытой драгоценной пеленой, боярин Михаил Федорович Нагой и дьяк Федор Янов с золотым блюдом.

Когда новгородский и ростовский митрополиты приняли царскую утварь у протопопа, патриарх прошествовал в собор по двойной бархатной дорожке и установил крест, корону, цепь и бармы на поставленные посреди храма аналои, крытые золотой парчой, расшитой жемчугами. Игнатий еще раз оглядел собор и убедился, что все готово к торжеству.

Посреди храма было возведено царское место высотой в 12 ступеней, обитое багряным сукном. Три багряные же дорожки сбегали со ступеней к алтарю; посреди двух из них были постланы дорожки бархатные с золотым узором, ведущие к тронам царя и царицы; к стулу патриарха, поставленному справа от места государя, вела дорожка черного бархата. Церковные власти должны были расположиться по обе стороны чертожного места на лавках, покрытых в два слоя драгоценными тканями. Остальным участникам церемонии по обыкновению предстояло стоять позади иерархов и других духовных чинов в глубине храма.

На площади тем временем дворцовые чины проложили между всеми храмами «пути» — дорожки красного сукна английского, поверх которых были постелены две, для царя и царицы, тропинки золотой и серебряной парчи. Сверху, из дворца, по трем пролетам Красного крыльца с золочеными перильцами и львами на площадках двинулась процессия придворных, сверкая, как золотая змея. Всем участникам церемонии, кроме иноземцев, велено было надеть платье золотого цвета: из парчи или рытого китайского шелка; украшения сверху нацеплялись по вкусу (довольно варварскому, на взгляд Игнатия, предпочитавшего носить немногочисленные драгоценности на черном фоне).

Первыми, проверяя порядок, шли молодые стряпчие, за ними стольники с иноземными гостями, увешанными оружием. Василий Иванович Шуйский гордо выступал впереди царского «поезда» из наиболее приближенных к государю представителей знати. Далее плечом к плечу шла пара, особенно врезавшаяся в память Игнатия: князь Василий Васильевич Голицын со скипетром в руках, уже составивший план убийства Дмитрия Ивановича, и храбрый верный царев слуга Петр Федорович Басманов с золотой державой, чей растерзанный труп вскоре будет брошен на Лобном месте.

Благовещенский протопоп Федор в епитрахили и усаженных самоцветами поручах кропил путь перед государем и государыней, которыми затаив дыхание любовался московский и иноземный люд. Они шли об руку, в длинных русских платьях алого бархата с широкими рукавами, в красных сафьянных сапожках с серебряными подковками. Ни материи, ни сафьяна почти не видно было под массой гладко зашлифованных (а не граненых, как на Западе) алмазов, изумрудов, сапфиров и рубинов в золотых оправах.

Голову Дмитрия Ивановича венчала высокая корона с крупными рубинами и алмазами. На Марье Юрьевне, как величали теперь Марину Мнишек, был русский кокошник с бриллиантами, оцененный в четыреста девяносто тысяч голландских гульденов. Под правую руку государя вел тесть, воевода Юрий Мнишек, а невесту поддерживала под левую руку супруга старейшего боярина Думы Прасковья Ивановна Мстиславская.

Остальные бояре, боярыни, думные и приказные люди вместе с иноземцами завершали шествие и еще только спускались с Красного крыльца, когда в соборе уже пели многолетие государю, прикладывавшемуся к образам Богородицы Владимирской, чудотворцев Петра и Ионы митрополитов. Под руководством Василия Ивановича Шуйского свита подвела к иконам невесту, которая опустилась на колени на специально сделанные и обитые дорогими тканями приступочки и приложилась к образам.

Это «осквернение» чудотворных икон иноверкой было объявлено страшной виной патриарха Игнатия уже через несколько дней после убийства Дмитрия и воцарения Шуйского. Во время торжества, однако, к образам подводил Шуйский. Патриарх и митрополит Новгородский Исидор в жемчужных ризах дожидались государя и государыню от образов у подножия чертожного места, на которое и возвели их под руки: патриарх государя, под правую, а митрополит государыню, под левую.

Патриарх играл в церемонии коронации главную роль. Государь говорил к нему речь, Игнатий приветствовал царя и будущую царицу, благословил их и с подобающей торжественностью возложил на Марину Юрьевну животворящий крест, бармы и корону. Митрополиты, архиепископы и епископы с виднейшими архимандритами не были обойдены вниманием при составлении сценария и получили свою долю чести. Церковные иерархи, выстроившись по степеням, передавали из рук в руки знаки царского достоинства, а после возложения их патриархом на государыню по очереди подходили благословить Дмитрия Ивановича и Марью Юрьевну. После пения многолетия они вместе с патриархом первыми поздравили государя и государыню, прежде бояр и всяких чиновных людей.

Коронация Марьи Юрьевны не случайно совершалась до ее венчания с Дмитрием Ивановичем: государь подчеркивал, что женится на равной себе православной императрице. Последнее было очевидно всем присутствовавшим в храме — не случайно Шуйский позаботился, чтобы представители народа не были допущены и близко к Успенскому собору! Богатейшие москвичи, имевшие средства пробиться к соборной площади, видели лишь четырех рынд в белом платье с горностаем и золотыми цепями, неподвижно стоявших у врат храма, и слышали звон колоколов, когда патриарх служил торжественную литургию.

По завершении службы Игнатий возложил на государыню золотую Мономахову цепь и приступил к важнейшей части церемонии, для которой перед алтарем был постелен богатый ковер, покрытый сверху золотого цвета бархатным полотнищем. На этом месте Игнатий помазал Марью Юрьевну святым миром для присоединения ее к Православной Церкви и причастил Христовых Тайн.

После двухчасового ожидания народ увидел выходящих из собора дворцовых чиновников и дворян вкупе с иноземцами, но церемония еще не завершилась. Обряд венчания происходил только в присутствии патриарха и властей, стоявших на своих местах, бояр и думных людей. Распоряжавшийся им тысяцкий Василий Шуйский стоял подле молодых и венчавшего их протопопа Благовещенского Федора.

Наконец долготерпение зрителей было вознаграждено: царский поезд двинулся из Успенского собора под звуки труб и литавр, колокольный звон и пушечную пальбу. На паперти, на высоких переходах у Грановитой палаты и Столовой избы старый князь Федор Иванович Мстиславский осыпал молодых большими золотыми монетами ценой от 5 до 20 червонцев, выбитыми в память праздника. На глазах изумленного народа царица-полячка шла, опираясь на руку Василия Ивановича Шуйского!

В тот день не было большого пиршества, и молодые вскоре удалились в свои хоромы; до постели их сопровождал Шуйский. Затем волна празднеств захлестнула столицу. За пирами во дворце, где гостей услаждали итальянские, немецкие, брабантские, польские музыканты и хор на 32 голоса, следовали попойки в городе, после застолий готовились иные увеселения и был построен сказочный городок с невиданными инженерными хитростями, который царь с гостями собирался штурмовать на глазах у дам. Патриарх Игнатий и многие другие сторонники Дмитрия Ивановича оказались оттесненными праздничной толпой, а старик Шуйский неизменно оказывался у трона. Двор был охвачен праздничной эйфорией.

Между тем по столице растекались слухи, что царь любит только иноземцев, презирает святую веру, оскверняет Божий храмы, выгоняет священников из домов, чтобы поселить иноверцев, женился на поганой польке, а главное — не государь это вовсе, а самозванец! Дмитрий Иванович разрешил в одном из зданий Кремля протестантскую службу для наемной охраны — и Москву облетела весть, что огромный дом отдан проклятым папежникам для их богомерзких молитв. Участились случаи столкновений россиян с иноземцами на улицах, приезжим перестали продавать порох и оружие. Невинным оказался поляк, обвиненный в том, что обесчестил боярыню, — но сразу же всем стало известно, что иноземцы пачками бесчестят жен и девиц. Гордый вид шляхтичей приводил многих обывателей в озлобление. Поляки ходили при оружии — и в народе заговорили, будто они приписывают воцарение Дмитрия Ивановича своей храбрости и трусости русских. Иноверцы не снимали в церкви шапок с перьями — и поползли слухи, что они водят в храмы собак и оскверняют иконы.

Слухи распускались умело, и источник их оставался скрытым.

Патриарх Игнатий не знал, насколько широко заговор охватил «верхи». Взятые под стражу за опасные речи монахи и попы признавались, что ночью в доме князя Шуйского собирались некоторые военачальники новгородских и псковских полков, на которые его род издавна имел влияние, стрелецкие командиры и богатые горожане. Говорили, будто Василий Иванович призывал свергнуть самозванца и спасти православие, истребив всех иноверцев. Шуйский будто бы уверял, что в заговор вошли все бояре, кроме малодушного Мстиславского, твердо решившие покончить с расстригой, «а кто после него будет из них царем, тот не должен никому мстить за прежние досады, но по общему совету управлять Российским царством». Но Игнатий, признавая вероятность такого рода боярского договора в принципе, сильно сомневался в его осуществимости на практике. Кто-нибудь из вхожих в государевы покои обязательно бы донес если не самому Дмитрию Ивановичу, вокруг которого целыми днями вился Шуйский, то, по крайней мере, непреклонному Басманову. Вероятнее выглядел слух, что вместе с Василием Ивановичем сговорились известные пройдохи князья Василий Васильевич Голицын и Иван Семенович Куракин, возможно, еще с несколькими сообщниками в Думе.

Можно было догадаться, что поджигательские речи спускаются в город «с верхов». 12 мая на торжищах открыто говорили, что мнимый Дмитрий есть царь поганый: не чтит икон, не любит набожности, ест скверную пищу, ни единожды еще не мылся в бане со своей поганой царицею — одним словом, еретик и не царской крови! Видит Бог, что готовится он во время потехи со взятием чудного городка истребить всех бояр, отдать земли русские Польше и ввести латынство!

Это была несусветная чушь, даже Игнатий не вскоре смог разглядеть за ней безошибочный ход заговорщиков. Изобличить их можно было, только распутав цепочку от уличных ораторов до самых «верхов». Однако когда один из болтунов был схвачен и допрошен во дворце, бояре без труда доказали государю, что такие глупости можно болтать лишь спьяну. Нелепость обвинений заставила Дмитрия Ивановича махнуть рукой на розыск связей задержанного, тем более что окружающие дружно уверяли, будто положение царя как никогда прочно.

Действительно, слухи не были опасны для государя, пока он сидел на троне; они призваны были лишь внести смятение в умы. Уверенный, что подавляющее большинство народа стеной стоит за него, Дмитрий Иванович сначала с раздражением выслушивал тех, кто предупреждал о существовании заговора, а затем стал гнать от себя доносчиков. Да и впрямь трудно было извещать о злодеях, когда главные из них стояли возле трона!

На это отважился Юрий Мнишек, весьма обеспокоенный участившимися столкновениями москвичей с поляками и явно раздуваемой кем-то ненавистью к иноверцам. Большое впечатление произвели рапорты капитанов немецких рот, 13, 14, 15 и 16 мая письменно докладывавших государю об измене во дворце и неспокойстве за его стенами. Верный Петр Федорович Басманов начал следствие и схватил несколько человек.

Казалось, заговорщики должны были поспешить, но Василий Шуйский вновь проявил поразительную выдержку и отложил исполнение заговора, буквально под занесенным топором палача выжидая удобнейшего момента. Первоначально усиленные караулы в городе были сняты, а постоянные дежурства всех трех немецких отрядов отменены.

Держа простой народ в неведении о плане переворота, Шуйский искуснейше управлял умонастроениями в столице. В пятницу 16 мая «в Москве повсюду стояла тишина, приводившая в изумление… В ту же ночь в царских палатах была радость и веселье; польские дворяне танцевали с благородными дамами, а царица со своими гофмейстринами готовила маски, чтобы в следующее воскресенье почтить царя маскарадом» .

Во дворце на страже осталось 50 немецких алебардщиков, остальные были отпущены по домам в Немецкую слободу. В ночь на 17 мая еще два десятка человек из этой жалкой охраны под разными предлогами были сняты с постов; именем государя заговорщикам удалось сократить стрелецкую охрану стен и башен Кремля. Между тем в город были введены направлявшиеся в Елец полки числом до 18 тысяч ратников, подавляющее большинство которых ничего не знало о заговоре. Пока они медленно продвигались по незнакомым ночным улицам к центру, все 12 городских ворот были заняты холопами заговорщиков, имевшими приказ никого не впускать и не выпускать.

 

Глава третья

ПУТЬ К ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЕ

 

1. Цареубийство и душегубство

Рано утром Игнатия разбудил нарастающий набат. Вскоре он услышал, что десятки тысяч колоколов звонят по всей столице. Окна просторной кельи были темно-красными. Патриарх быстро оделся, накинул на плечи шубу и вышел на гульбище, заваленное снегом.

Свет исходил от устрашающе кровавой луны и растекался над Крестовой палатой в пелене густо сыплющегося снега, сквозь которую до Игнатия доносился шум просыпающейся по тревоге столицы. Вопли усиливались; в нескольких местах темноту прорезало взметнувшееся к небесам пламя пожаров.

«Караул, православные! — вопили на улицах громкоголосые глашатаи. — Поляки убивают государя! Не пущайте в Кремль ворогов! Бей ляхов!» Отряд литовских всадников, поднятый по тревоге, был заперт в одной из улиц рогатками и истреблялся озверелой толпой. Войска и простонародье шли на приступ занятых иноземцами дворов и почти всюду резали их еще не одетыми.

Под грохот выстрелов было слышно, что в нескольких местах литва успела организовать оборону. Опытные воины посольской свиты, шляхта и гайдуки крупных магнатов вырубили ворвавшихся в их дворы и упорно отстреливались из-за частоколов, заваливая улицы трупами и не позволяя сжечь себя в домах.

Те, кто пытался бежать из города, гибли ужасной смертью, зато оставшиеся сражались отчаянно; москвичи, среди которых были юноши и даже маленькие дети, вооруженные ружьями и луками, топорами и саблями, копьями и дубинами, бросались на приступ с воплями: «Бейте ляхов, тащите все, что у них есть!» — и умирали в большом числе, пока не поостыли и не засели за спешно возведенными баррикадами.

Многотысячные войска, толпа и преступники, выпущенные из застенков, хлынули на Красную площадь; вскоре весь Кремль был окружен. Дмитрий Иванович уже не мог надеяться на организованную помощь, хотя и не знал об этом.

Первые люди, прибежавшие к Лобному месту, видели стоявший на площади отряд в двести всадников в полном вооружении. Здесь был глава заговора и основные его участники: несколько бояр и дворян со свитой военных холопов, верных псов своих господ.

Отряд спокойно направился через мост к Фроловским (Спасским) воротам, протискиваясь между лавчонками, торговавшими днем книгами и картинками. Куцая фигурка Василия Ивановича Шуйского неуклюже покачивалась на спине могучего жеребца. Погребенный под грудой доспехов боярин держал в одной руке крест, в другой обнаженный меч. Шум в Кремле показывал, что там проснулись. Народ на площади криками ободрял воинов, едущих на защиту царя от злых иноверцев. Последний всадник скрылся в глубоком проезде башни. Ворота замкнулись.

Подойдя к балюстраде гульбища, Игнатий глядел на вереницу темных всадников, проезжающих мимо Крестовой. Они спешились на площади, озарившейся свечами, принесенными из Успенского собора. Кто-то из клира был явно причастен к ночной затее. Патриарх не вмешивался, когда на площади засветился драгоценный оклад Владимирской Богородицы. У образа возился предводитель пришельцев. Вскоре до Игнатия донесся его дребезжащий голос: «Во имя Божие идите на злого еретика!» Затем раздался рев здоровенных глоток.

«Выдай самозванца!» — кричали кому-то, скрытому во тьме переходов. Это был Петр Басманов, второй раз посланный государем разузнать причины переполоха. С больной после пированья головой Дмитрий Иванович успокоился сначала сообщением, что где-то в городе, видать, пожар, и вернулся в опочивальню. Он поднялся вторично, когда заговорщики уже ломились во дворец, но не могли еще преодолеть защиту стойких немцев.

«Ахти мне! — сказал вбежавший в покои Басманов, обманутый заговорщиками. — Ты сам виноват, государь! Все не верил, что вся Москва собралась на тебя!» Вместе с грозным шумом столицы это известие на время парализовало царя, но тут в покои ворвался заговорщик, сумевший обойти стражу. «Что, еще не выспался, недоношенный царь?! — кричал он. — Почему не выходишь и не даешь отчета народу?» Басманов разрубил ему голову палашом, и безоружный Дмитрий Иванович бросился вслед за верным слугой к крыльцу.

Напрасно Басманов молил царя спасаться, пока он задержит нападающих. Государь выхватил алебарду у Вильгельма Шварцкопфа и выскочил из передней с криком: «Я тебе не Борис буду!» Он хотел пробиться сквозь толпу заговорщиков во главе верных немцев, но был встречен густым мушкетным огнем. Над головой царя сыпалась штукатурка, каменные брызги летели от перил высокого крыльца, катились вниз по ступеням сраженные пулями немцы. Потеряв несколько человек убитыми, Дмитрий Иванович должен был отступить в переднюю.

Не говоря ни слова алебардщикам, царь побежал предупредить об опасности жену, предложив ей спрятаться в подвале. По переходам и сеням он достиг каменного дворца, здания которого тянулись далеко к кремлевским стенам, туда он и стал пробираться, перепрыгивая на большой высоте с одного гульбища на другое. Во время одного из прыжков Дмитрий Иванович сорвался и рухнул на землю, как говорили, с высоты более 30 метров.

Тем временем неустрашимый Петр Басманов, с алебардщиками защищавший главный вход, вышел на крыльцо, чтобы говорить с главарями заговора: Шуйскими, Голицыными, Михаилом Салтыковым и другими. Басманов призывал их одуматься и не ввергать государство в ужасы бунта и безначалия, обещал всем царскую милость. К нему подошел думный дворянин Михаил Игнатьевич Татищев, спасенный Басмановым от ссылки, и исподтишка пырнул длинным ножом: «Так тебя и растак и твоего царя тоже!»

Тело умирающего Басманова сбросили с верхней площадки Красного крыльца. Немцы сдерживали толпу, пока нападающие не проломили стену сеней. Несколько наемников было убито, остальные обезоружены.

Оставшиеся алебардщики стойко защищали государеву спальню, горько сетуя на свою малочисленность и парадное игрушечное оружие, с ужасом представляя гибель своих беззащитных семей в городе. Русские разнесли двери топорами, но немцы сумели дружно отступить в другую комнату и спаслись от растерзания на месте, дождавшись прихода бояр. Только тогда последние защитники Дмитрия Ивановича сложили оружие.

Пустив впереди себя специально подобранных головорезов, на которых можно было потом свалить все излишества резни и грабежей, придворные должны были примириться с издержками неразберихи и недоразумений. Не зная расположения внутренних помещений и внешности подлежащих захвату людей, вооруженные до зубов злодеи бессмысленно метались по залам и переходам, теряя время на насилия и прикарманивание ценностей.

Царица Марья Юрьевна не дождалась возвращения мужа с подкреплением. Слыша шум наверху, она покинула подвал и направилась к царским покоям, но была сбита с ног и сброшена с лестницы мечущейся по дворцу бандой. Неузнанная, она прокралась в комнату дам, куда вскоре ворвались разъяренные злодеи; миниатюрная царица едва успела спрятаться под юбку рослой и дебелой гофмейстрины.

Один лишь старый камердинер пан Осмульский был защитой женщин и мужественно рубился с разбойниками, невзирая на раны, пока выстрел из мушкета не разнес ему голову. Паля во все стороны, нападающие ранили несколько дам и убили старую панью Хмелевскую. Обнаружив перед собой женщин, наймиты Шуйского завопили: «Ах вы, бесстыдные потаскухи, куда девали вы эту польскую… вашу царицу?!» Не успел рассеяться пороховой дым, как жены и дочери магнатов и рыцарей под грязные ругательства были изнасилованы на окровавленном полу.

Безобразие и редкостная полнота пожилой гофмейстрины спасли ее от посягательств; сохраняя выдержку, она растолковала разбойникам, что царица находится не здесь, а в гостях у отца (занимавшего отдельный двор в Кремле). Прибытие бояр не спасло от поругания девиц и жен, наиболее соблазнительных из которых заговорщики велели доставить к себе домой, но царица смогла покинуть свое убежище и с пожилыми дамами была заперта под стражей.

Это было сделано вовремя, ибо раздался крик, что Дмитрий жив, и заговорщиков как ветром сдуло из женских покоев, разграбляемых холопами. Бояре и дворяне сломя голову бежали к выходу из дворца в сторону Чертольских ворот, где уже звучали выстрелы стрелецких пищалей. На Житном дворе разыгралась схватка, чуть не решившая судьбу государства, Дмитрий Иванович упал на большую кучу строительного мусора, повредив грудь и вывихнув ногу, но вскоре пришел в сознание и позвал на помощь. Прибежавшие от ворот стрельцы отлили государя водой, но, растерявшись, повели обратно ко дворцу, где столкнулись с заговорщиками. Думая, что вся Москва восстала против него, Дмитрий Иванович обещал за защиту передать стрельцам все имущество и жен заговорщиков. Но стрельцы, несмотря на свою немногочисленность, и так готовы были защищать государя.

Толпой окружив группу стрельцов, убийцы, в которых было больше наглости, чем мужества, потеряв несколько человек в схватке, остановились и заколебались. Подоспевшие бояре запугивали стрельцов сожжением их слобод и истреблением семей, требовали выдать самозванца-расстригу. «Спросим царицу, — закричали испуганные, но стойкие стрельцы, — если она скажет, что это прямой ее сын, то мы все за него помрем!»

В это время Дмитрий Иванович громко объявлял, что он прямой царь, сын Ивана Васильевича, и берется доказать это всем, выйдя на Лобное место. Такого заговорщики допустить не могли. Положение спас князь Иван Васильевич Голицын, заявивший, что был у царицы Марфы и она признала, что ее сын убит в Угличе, а это — самозванец. В действительности царица-инокиня сказала ворвавшимся к ней заговорщикам: «Вы это лучше знаете». Поистине, бояре сами знали, кому поклонялись как государю!

В конце концов стрельцы опустили оружие, и заговорщики поволокли Дмитрия в разграбленный дворец, мимо безоружной немецкой стражи. Один из алебардщиков, лифляндец Вильгельм Фюрстенберг, встал было рядом с государем, но был немедленно заколот копьем. Василий Шуйский призывал тут же покончить с самозванцем, толпа вопила: «Бей его! Руби его!», матерно поносила и избивала, однако нелегко было поднять оружие на самодержца.

Дмитрий Иванович упорно говорил, что он венчанный царь, законный наследник трона, убийцы колебались, Шуйский закричал уже в отчаянии, что если самозванца сейчас не удавить, он всех казнит: «Горе нам, горе женам и детям нашим, если бестия выползет из пропасти!» Тогда мелкий дворянчик Григорий Валуев со словами: «Нечего давать оправдываться еретикам, вот я благословлю этого польского свистуна!» — издали выстрелил в Дмитрия; толпа набросилась с ножами и саблями на упавшего.

Тело привязали за ноги и поволокли по Кремлю с воплями, что это самозванец, обличенный Марфой и Нагими и самолично сознавшийся в обмане! Василий Шуйский без устали скакал вокруг, крича успевшим набиться в Кремль москвичам, чтоб они потешились над вором, польским скоморохом. Рядом толпа бросала камнями и грязью в труп Петра Басманова. Обоих волокли, чтобы бросить на всенародное позорище на Лобном месте.

Глядя с высоты патриарших палат на безумство толпы, Игнатий с грустью думал, сколь быстро на Руси павший владыка превращается в забаву черни. Чудов монастырь был окружен и к патриаршей келье приставлена стража; занят заговорщиками был и Вознесенский девичий монастырь, к окнам которого подтащили растерзанные тела самозванца и Басманова. «Твой ли это сын?» — глумливо кричала чернь царице Марфе, приведенной к окну. «Вы бы спрашивали, когда он был еще жив, теперь он, конечно, не мой!» — отвечала старица, потрясенная переворотом и резней.

Игнатий, когда узнал об этих словах, не мог не подивиться рассудительности царицы, на глазах которой резали мальчиков-пажей, певчих, музыкантов, иноземных слуг, попавших в руки разъяренной толпы. Слова ее запомнились и, хотя сама Марфа была надежно упрятана от людей, еще послужили для мести Шуйскому и его приспешникам. Они служили подтверждением, что Дмитрий Иванович жив, а убит был не сын царицы Марфы и Ивана Грозного!

К этому часу в Москве уже покончили с иноземцами, жившими на маленьких дворах по 8, 10 или 12 человек. Все были ограблены и раздеты донага, почти все зверски убиты: не только шляхта и жолнеры, но и священники римского и протестантского исповедания, студенты, купцы и ювелиры из Аугсбурга, врачи и инженеры. Напрасно иноземцы прятались на чердаках и в погребах, зарывались в солому или в навоз — их вытаскивали, пытали, вымогая деньги, и резали или забивали насмерть. Женщины и девицы были изнасилованы, и спасли жизни лишь те, кого насильники обратили в рабство.

Пытавшиеся вырваться из города погибли самой страшной смертью; лишь нескольким удалось ускакать в Немецкую слободу, где они были убиты бандой немцев, осужденных своими соотечественниками. От полутора до двух тысяч иноземцев погибло в несколько часов.

Неподалеку от Крестовой палаты толпа разметала охрану, приставленную ко двору Юрия Мнишека, но старый воевода успел собрать вокруг себя рыцарей и отстоял двор, истребив множество москвитян. Опасаясь обмана, воевода не подпускал парламентеров от бояр и тогда, когда осаждающие подтащили пушки. Устрашась пожара в Кремле, бояре оградили двор Мнишека от разъяренной толпы и даже устроили свидание с дочерью.

Польские послы встретили нападавших готовыми к обороне. Дымящиеся фитили мушкетов расставленных вдоль ограды гайдуков заставили москвичей вспомнить о дипломатической неприкосновенности. Не пропустив присланного от бояр-заговорщиков дворянина на двор, послы предупредили, что не будут удерживать охрану и сами вмешаются, если на их глазах станут убивать подданных короля.

Они заявили, что подожгут двор и окрестные дома, сядут на коней и будут биться до последнего человека, а всего это 700 опытных воинов. Это предупреждение спасло сына Юрия Мнишека, выдержавшего нападение в доме напротив Посольского двора. Бояре поспешили поставить на этой улице охрану в 500 стрельцов, но к тому времени улицы со стороны Литейного двора были уже завалены трупами нападавших, расстрелянных в упор польскими дворянами.

Еще более жестокая битва развернулась вокруг двора, где засели остатки польских наемников Дмитрия, проклявших свою жадность, помешавшую своевременно покинуть Москву. Ветераны держались так крепко, что ни один московит не смог прорваться за частокол. Когда началась пушечная пальба, шляхта организованно покинула дом и стала в конном строю пробиваться из города, оставляя за собой кучи порубанных трупов. По договору с боярами они были выпущены из Москвы и получили разрешение отбыть в Польшу, утратив все имущество, кроме оружия.

Когда почти всюду бои затихли, самые рьяные убийцы и грабители скопились вокруг двора Адама Александровича Вишневецкого на площади у речки Неглинной. Князь с немногими своими людьми не мог отстоять двор от несметной толпы, стрелявшей и рубившей все в куски. Нападавшие снесли тын, разграбили конюшни, кухни, нижние покои дома. Однако потомок славного рода не терял присутствия духа и делал все, чтобы оставить по себе долгую память.

Засев в верхних покоях, Вишневецкий положил столько московитов, что самые свирепые боялись высунуть нос из-за укрытий. Тогда поляки стали бросать в окна золото и дорогие платья и расстреливать толпы, дравшиеся из-за добычи, словно зверей или птиц. Когда и это не помогало, осажденные трижды показывали намерение сдаться и открывали двери терема, выходящие на внешнюю лестницу. Толпа бросалась по лестнице, чтобы начать грабеж, набивалась в сени и гибла под выстрелами предусмотрительно заряженных сорока или пятидесяти пищалей; московиты падали и летели вниз по лестнице.

Нападающие подкатили пушки, снятые с городских стен, и палили по дому, убивая и калеча своих, беспрестанно устремлявшихся по лестницам, гонимых жаждой грабежа. Бояре, не желавшие спасения Вишневецкого, пришли в конце концов в ужас от этой дикой бойни и с помощью стрельцов и уговоров заставили толпу отступить, чтобы остатки дома можно было ограбить, когда князь с его людьми будет препровожден к соотечественникам.

Старый пан Тарло с паном Любомирским тоже хорошо защищались и показали, что пригодны не только для придворных церемоний. Но забота о супруге, пани Гербутовой, весьма знатной и достойной даме, заставила пана Тарло по договору с заговорщиками сложить оружие. Москвичи тут же вломились в дом, растерзали тридцать слуг, раздели Тарло, Любомирского и всех дам до рубашек и в таком виде прогнали по улицам. Обобрали до нитки даже тех, кто не оказал сопротивления, поддавшись на уговоры.

От вернувшихся в Кремль монахов Игнатий узнал об ужасных сценах душегубства и насилия. Московский народ превратился в дикого зверя, алчущего крови. Невероятно было слышать, что почтенные горожане и выпущенные из тюрем воры убивали друг друга из-за добычи, торговые люди грабили иноземных купцов, с которыми недавно заключали сделки, насиловали их жен и дочерей. Народ бежал по улицам с польскими одеялами, перинами и подушками, платьем, содранным с мертвых, всевозможной домашней утварью, уздами, седлами, кусками материи, словно спасая это добро от пожара.

Озверение паствы печалило патриарха, но еще больше ужасали признаки организованности преступления. Дома иноземцев были заранее помечены, и находились люди, направлявшие к ним воинские отряды и народные толпы. «Руби! Грабь!» — кричали зачинщики, но в числе самых жестоких карателей узнавали переодетых священников и монахов, вопивших: «Губите ненавистников нашей веры!» Кто-то усиленно насаждал ненависть к иноверцам и старался связать московский народ кровью.

Случалось, соседи укрывали у себя иноземцев, спасали преследуемых, переодевая в русскую одежду и выдавая за своих родственников. Бывало, грабители, обобрав свои жертвы, оставляли их в живых или хотели отвести в Кремль как пленников, но те, кто выдавал себя за защитников Церкви и государства, беспощадно истребляли несчастных, даже если они обещали за себя богатый выкуп.

Судя по тому, что вместе с поляками и литовцами были ограблены и истреблены западноевропейские купцы из самых богатых, дожидавшиеся расчета за свои поставки двору, организаторы резни не чурались мелочных расчетов. Надо было обладать фантастической жадностью, чтобы, устраивая государственный переворот и предъявляя кровавый счет соседней державе, позаботиться организовать скупку награбленного, да еще объявить, чтобы добычу несли на Казенный двор!

Расчет утопить цареубийство во взрыве ненависти к внешнему врагу оправдался вполне. Через несколько часов зверства и грабежей те, кто поднялся по тревоге для спасения законного государя, уже вопили, славословя защитникам Отечества и православия, уничтожившим самозванца вкупе с его друзьями-папежниками. Как ни странно, церкви, которые москвичи столь ретиво защищали от предполагаемых врагов, были закрыты и никто не собирался отметить спасение православия молебнами.

Зато даже голодранцы, что на глазах патриарха шлялись по Кремлю, обвешанные бархатом, шелковыми платьями и коврами, собольими и лисьими мехами, причисляли себя к великому народу и заходились от похвальбы. «Наш московский народ могуч, — слышал Игнатий, — весь мир его не одолеет! Не счесть у нас людей! Все должны перед нами склоняться!»

 

2. Воцарение без патриарха

«Несчастный народ, — думал патриарх, глядя, как перепуганные резней архиереи и бояре собираются в Кремль, чтобы поклониться маленькому старичку, ввергшему страну в ужасающие бедствия. — Как долго будут россияне склоняться перед тем, кто поразит их воображение наибольшим злодейством?! Горе вам, восторженные рабы негодяя, подменяющие совесть ненавистью ко всем, кто свободнее вас! Сколько горя вы уже принесли и еще принесете окрестным народам, желая осчастливить их своей склонностью к мучительству? Вы, бедные овцы, столь сильно желаете пожирать друг друга, что избираете себе волков в пастыри…»

Игнатий был несправедлив и вскоре устыдился этого, но пока был слишком потрясен злодеянием и к тому же имел все основания бояться за свою участь. Действительно, собравшиеся на другой день архиереи и архимандриты с игуменами ближних монастырей своим свирепым видом могли напугать и более мужественного человека. Всем им нужно было заслужить доверие новой власти, объявившей прежнее царствование подготовкой к искоренению православия, расчленению страны и захвату власти иноземцами.

Те, кто безоговорочно покорялся заговорщикам, удивительным образом становились непричастными к правлению самозванца, но должны были доказать это, совместно расправившись с козлом отпущения. Иностранец, вызвавший зависть, венчавший на царство самозванца, а потом и его супругу-иноземку, Игнатий был обречен и даже не пытался возражать нелепым обвинениям, что изрыгали, брызжа слюной и стараясь перекричать друг друга, красные от напряжения члены Освященного Собора.

Окруженному ненавистью греку не казалось забавным, что его обвиняют в измене Борису Годунову и угодничестве перед самозванцем, которым он якобы снискал патриарший престол. Кое-кто предлагал объявить, что Игнатия «без священных рукоположений возведе на престол рострига», что он вообще не патриарх, но большинство сумело понять, что духовенству не следует ставить себя в столь дурацкое положение.

В конце концов сочли достаточным обвинить Игнатия в преступлении, совершенном накануне свержения Лжедмитрия. Сей латинствующий еретик, заключил Освященный Собор, миропомазав мерзостную папежницу Маринку, но не крестив ее по-православному, допустил к таинству причащения и таинству брака. О том, что архиереи и архимандриты сами участвовали в сей церемонии, забыть было легче, чем о том, что они рукоположили и одиннадцать месяцев подчинялись сему «беззаконному» архипастырю!

Игнатий не обольщался насчет значения своего свержения. Вряд ли оно было особенно заметно на фоне цареубийства и истребления иноверцев в Москве. Его, правда, не сочли возможным ни прирезать вместе с несчастным государем, ни сослать подальше, чтобы не подарить врагам Шуйского лишнего мученика, а то и лидера, если бы его освободили мятежники. Игнатия оставили под рукой, в Чудовом монастыре, где он мог благодарить Господа, что не подвергается на старости лет новым испытаниям и соблазнам.

Одни считали участь низвергнутого патриарха достойной жалости, многие злобно радовались его падению. Сам же Игнатий вскоре оправился от испуга и восстановил душевное равновесие. Для греческих иерархов было вполне обычным заканчивать свою жизнь в монастырском упокоении, да и русские не так уж редко низвергали своих архипастырей. Одно мешало Игнатию: с удивлением обнаружил он, что архиерейство на Руси не прошло даром, душа его была поражена сочувствием страшной судьбе злосчастного народа российского.

Игнатий не знал, что это время войдет в историю России несмываемым кровавым пятном под именем Смута. Но он очень скоро увидел, в какую ужасающую пропасть столкнули страну люди, готовые принести в жертву все и всех ради власти. Они вопили о спасении Церкви, относясь к ней с удивительным пренебрежением, они славили самый великий в мире народ, нисколько не интересуясь его мнением и интересами, они призывали к защите государства, будучи готовыми продать его в розницу и оптом, они сеяли ненависть к иноземцам, а сами были не прочь поделиться с ними имуществом и кровью народа.

Сама природа, казалось, предупреждала россиян одуматься после преступлений 17 мая: наступил великий мороз, погубивший посевы, деревья и даже траву на полях.

Уже на следующий день заговорщики — сторонники Шуйского и Голицына — стали злобно посматривать друг на друга, а собравшиеся в Кремле бояре подумывать, «как бы сослатца со всею землею, и чтоб приехали з городов к Москве всякие люди, как бы по совету выбрати на Московское государство государя, чтобы всем людем был (люб)» . 19 мая Боярская дума и духовенство вышли на Красную площадь и предложили волнующейся толпе избрать патриарха, чтобы с благословения Церкви послать по Руси за выборными всей земли и под председательством архипастыря на Земском соборе чинно и мирно определить, кому передать бразды правления Российским государством.

Но запятнавшие себя кровью насильники думали не о гражданском мире, а о власти. И главный злотворен, — Василий Шуйский — уже договорился с боярами о всенародном избрании царя, чтобы «по общему совету управлять Российским государством». Какой патриарх? Какой собор? Это был только маневр для обмана бояр и своих приятелей-заговорщиков, особенно Голицыных, метивших на царский трон.

«Царь нужнее патриарха!» — вопили на Красной площади «представители народа». «Не хотим никаких советов, где Москва, там и все государство! Шуйского в цари!» Трусливые бояре дрогнули, смелых попросту оттолкнули, и толпа повлекла Василия Шуйского в Успенский собор, куда благоразумно направились и митрополит Новгородский Исидор с архиереями, тотчас благословившие убийцу на царство. Раздетые трупы все еще лежали на московских улицах, изгрызанные собаками и изрезанные ножами знахарей, добывавших человечий жир для бесовских снадобий. Возражать беснующимся злодеям было страшно.

1 июня 1606 года новый государь Василий Иванович венчался на царство без всякого патриарха. Лишь 3 июля патриарший престол занял спешно вызванный из Казани митрополит Гермоген; духовенство безропотно исполнило волю Шуйского. Выбор был понятен: перехитривший всех и вскарабкавшийся на трон ядовитый паук хотел опереться на самого крутого и бескомпромиссного архиерея, который твердой рукой будет держать Церковь на государственном курсе в бурном море внутренней и внешней войны.

Гермоген как воплощение нетерпимости был хладнокровно избран царем Василием Ивановичем в качестве знамени нового режима, способного держаться лишь на усиленно нагнетаемом страхе перед вездесущим врагом. Экс-патриарх Игнатий достаточно хорошо знал историю, чтобы не удивляться правителям, объявлявшим веру и государство в смертельной опасности, с тем чтобы создать эту опасность и перед лицом ее согнуть подданных под собственной властью.

Легко было убить доверчивого Дмитрия и связать кровью возбужденных зловещими слухами москвичей. Но вскоре и многие москвичи почувствовали себя обманутыми, и вся страна содрогнулась от омерзения перед совершившимся в столице предательством. Убив человека, Шуйский взвалил на себя непосильную задачу убить веру во всенародно признанного и посаженного общей волей на престол царя.

Чтобы утвердить свою власть, Василий Шуйский должен был сеять страх и ненависть, и делал это со свойственным ему упорством. Уже в грамоте от 20 мая, объявлявшей о восшествии на престол, самозваный царь заявлял, будто богоотступник, еретик, расстрига, вор Отрепьев «омраченьем бесовским прельстил многих людей, а иных устращал смертным убойством… и церкви Божий осквернил, и хотел истинную христианскую веру попрать и учинить люторскую и латынскую веру».

По обычаю верховной власти Шуйский ни в грош не ставил разум подданных. Народ не должен был различать протестантов и католиков, тем более что дальше говорилось об изменнической переписке Лжедмитрия «с Польшею и Литвою о разоренье Московского государьства», а с Римом — об утверждении в России католицизма. Еще дальше Шуйский сообщал, что Лжедмитрий с иноземцами приготовился истребить всех «бояр, и думных людей, и больших дворян», чтобы раздать родственникам своей жены русские города и оставшуюся царскую казну, а всех православных «приводить в люторскую и латынскую веру».

Подчеркивалось, что Лжедмитрий не просто собирался «разорити Московское государство», но делал это в пользу польского короля и магнатов. Все знали, что Дмитрий Иванович посажен на престол российским народом. Нет, отвечала грамота от 21 мая, разосланная по стране именем царицы Марфы Федоровны: злодей «своим воровством и чернокнижеством… и омрачением бесовским прельстил… всех людей, а иных устрашил смертным убивством» — не только простонародье, но и знать, и саму царицу-инокиню.

Злодеяние сие имело якобы одну цель: отвести народ от Бога и ввести во всем царстве «люторскую и латынскую веру». От имени Марфы сообщалось, что подлинный Дмитрий был злодейски убит в Угличе по приказу Бориса Годунова, а признать расстригу сыном ее заставили Лжедмитриевы посланцы. Подразумевалось, что народ не помнит уверений Василия Шуйского, что царевич кончил жизнь самоубийством.

2 июня по России полетела еще одна, весьма обширная грамота о злодейских замыслах дьявола и лихих людей, которые всегда Московскому государству хотят разоренья и кроворазлитья. «Бесовский умысел» родился конечно же «по совету с польским королем и с паны Радами» для учинения в России «смуты и разоренья», осквернения церквей и убийств. Гнусный расстрига женился на девице «латынския веры и, не крестив ее в соборной церкви… венчал, и польских и литовских людей для христианского разоренья многих к Москве привел, и церкви Божий и святыя иконы обругал, и немец, и римлян, и поляков, и розных вер многих злых еретиков в церковь пущати велел со оружием, а иных скверных дел и писати невместимо!»

Василий Шуйский пугал народ, будто Лжедмитрий «по совету с польскими и с литовскими людьми изменным обычаем хотел бояр, и дворян, и приказных людей, и гостей, и всяких лучших людей побити, а Московское государство хотел до конца разорити, и христианскую веру попрать, и церкви разорить, а костелы римские устроить».

Цитируя документы из архива Лжедмитрия, Шуйский доказывал, что России грозило расчленение. Новгород и Псков отдавались навечно Мнишекам, и там утверждалось католичество. Юрий Мнишек на допросе «признавался», что Смоленск и Северская земля должны были отойти польскому королю вместе с царской казной, а вся Русь подлежала окатоличиванию. Словом, злодей «встал противу Бога и хотел вконец государство христианское разорити и стадо Христовых овец в конечную погибель привести».

Спасителем России Шуйский без ложной скромности называет себя, воцарившегося «благословением патриарха» (хотя в грамоте от 20 мая, перечисляя архиереев, патриарха вообще не упоминал). Видимо, он уже решил, кто займет этот пост. Решил он и канонизировать «невинно убиенного» царевича Дмитрия: его останки еще путешествовали из Углича в Москву, а царь своей волей произвел царевича в святые и праведные мученики.

Виновной в признании расстриги законным наследником престола оказалась… царица Марфа, которую мы, пишет Шуйский, поскольку она действовала по принуждению, «во всем простили» и «умолили» Освященный Собор просить у Бога милости, дабы Господь «от таковаго великаго греха… душу ея освободил». Грамоту сопровождал обзор переписки Лжедмитрия с Римским Папой и его легатом, раскрывающий зловещий заговор самозванца, Папы и иезуитов по истреблению православия и окатоличиванию России.

В августе по городам была отправлена еще одна грамота, в коей бедная царица Марфа слезно винилась перед всеми, начиная с Шуйского, что «терпела вору разстриге, явному злому еретику и чернокнижнику, не обличила его долго; а многая кровь от того богоотступника лилася и разоренье хрестьянской вере хотело учинитца…».

Эта грамота, так же как и грамоты от Патриарха с Освященным Собором «и ото всее земли Московского государства», адресовалась в Елец — один из городов, где уже началось то страшное, что грозило всей России и было развязано Шуйским: гражданская война.

«А ныне аз слышу, — писала якобы царица, — по греху хрестьянскому, многую злую смуту по замыслу врагов наших, литовских людей. А говорите деи, что тот вор был прямой царевич, сын мой, а ныне бутто жив. И вы как так шатаетеся? Почему верите врагам нашим, литовским людем, или изменникам нашим, лихим людем, которые желают хрестьянской крови и своих злопагубных корыстей?»

Пугая всех коварными и безжалостными врагами, объявляя волю народа происками литвы и католиков, замысливших погубить Российское православное царство, Шуйский хитроумно создавал ощущение надвигающейся внешней войны. После резни в Москве не только оставшиеся в живых знатные шляхтичи, но и королевские послы были задержаны. Шуйский не мог удержаться от вымогательства денег у Мнишека и его товарищей (предварительно ограбленных), но объявил, что иноземцы взяты в заложники.

Народу объясняли, что война неизбежна, она уже началась, и слава Богу, что многие знаменитые воины врага уже в плену. Это ослабляет врага, шляхтичи пригодятся на переговорах о мире и размене пленных. Судя по тому, что поляков сочли опасным держать в Москве и разослали в поволжские города, война ожидалась более страшная, чем нашествие Стефана Батория. А чтобы еще более ожесточить невинно пострадавшую шляхту, пленников держали в заточении на хлебе и воде.

Между тем как народу предлагалось патриотически бряцать оружием, восхваляя свое величие и готовясь к смертоубийственной войне, Шуйский начал мирные переговоры с королем. Он не мог обойтись без интриги и для прикрытия избрал послов Сигизмунда в Москве. Обманутые послы, надеявшиеся в результате запланированного свержения Лжедмитрия обрести на троне союзника, а столкнувшиеся с резней поляков, были достаточно взвинченны.

Однако Шуйский решил, что они будут кричать еще более резко, если предварительно встретятся с уполномоченным генерала иезуитов отцом Савицким. Иезуит прятался в доме литовских купцов (видимо, православных) и не выдавал своего убежища даже послам. Бояре с отрядом стрельцов подошли прямо к дому и повели Савицкого на Посольский двор. Для поднятия настроения по дороге некие «мятежники» с окровавленными руками дважды чуть не убили иезуита, несмотря на охрану. Так что Савицкий и без того весьма огорченный провалом планов ордена весьма способствовал непримиримости послов на переговорах.

Польский военачальник Александр Гонсевский с товарищами решительно подчеркнули, что не жалеют о смерти Дмитрия, в подлинности происхождения которого «люди московские перед целым светом дали ясное свидетельство». Вы сами

«всем окрестным государствам дали несомненное известие, что это действительно ваш государь. Теперь вы забыли недавно данное удостоверение и присягу и сами против себя говорите, обвиняя его королевское величество и нашу Речь Посполитую. Вина эта останется на вас самих!..

Нас не может не приводить в великое удивление то, что вы, думные бояре, люди почтенные, осмеливаетесь говорить сами против себя, несправедливо обвиняете его королевское величество, нашего милостиваго государя, а не хотите взять во внимание того, что человек, назвавший себя Димитрием (вы считаете его самозванцем), был из вашего народа — москвитянин, что провозглашали его царевичем не наши люди, а москвитяне, что москвитяне встречали его на границе с хлебом и солью, что москвитяне сдавали ему крепости и вооружение, москвитяне вели его на престол, присягали ему на подданство и венчали на царство, как своего государя, а после уже они изменили ему и убили его. Коротко сказать, москвитяне начали это дело, москвитяне и кончили…

Мы также приведены в великое удивление, — продолжали послы с твердостью, — и поражены великою скорбию, что перебито, замучено очень большое число почтенных людей его королевского величества, которые не поднимали никакого спора об этом человеке, не ездили с ним, не охраняли его и не имели даже известия об его убийстве, потому что они спокойно пребывали на своих квартирах. Пролито много крови, расхищено много имущества, и вы же нас обвиняете, что мы разрушили мир с вами!»

Гонсевский с товарищами попал в точку, утверждая, что история с Лжедмитрием — внутреннее дело россиян, причем всех россиян. Отсюда следовала неприятная Шуйскому мысль, что и начатое им кровопролитие будет внутренней, гражданской войной. Более того, несмотря на собственную ярость, послы ясно выразили нежелание короля воевать: «Это пролитие крови наших братьев, произведенное вами, вы можете приписать толпе, и мы надеемся, что вы накажете виновных».

Единственное требование послов состояло в том, чтобы их самих «и других людей его королевского величества, какие остались в живых, вместе с их имуществом» отпустили на родину. Только угрожающее завершение речи позволило Шуйскому сделать вид, будто он с патриотическим пылом жаждет войны с иноземцами и иноверцами, виновными в российских бедствиях.

«Если же вы, — заявили послы боярам, — вопреки обычаям всех христианских и бусурманских государств, задержите нас, то этим вы оскорбите его королевское величество и нашу Речь Посполитую — Польское королевство и Великое княжество Литовское. Тогда уже трудно вам будет складывать вину на чернь. Тогда и это пролитие неповинной крови наших братьев падет на вашего новоизбраннаго государя. Тогда ничего хорошего не может быть между нами и вами, и если какое зло выйдет у нас с вами, то Бог видит, что оно произойдет не от нас!» [53]

Послы выполнили свою задачу, и Шуйский попросту поместил их на Посольском дворе под охрану, выдавая весьма скудные корма. От козней иезуитов он избавился, засадив их вместе с поляками. А сам уже 13 июня отправил к Сигизмунду посланника Григория Константиновича Волконского (получившего за чрезмерное хитроумие прозвище Кривой) с дьяком Андреем Ивановым. Формально они должны были требовать удовлетворения за кровопролитие и расхищение царской казны королевским ставленником Лжедмитрием. По существу же известили Сигизмунда, что Шуйский не собирается нарушать мира с Польшей.

Для вида царь и король грозили друг другу несбыточными обещаниями: один якобы собирался послать в Ливонию королевича Густава Вазу, другой торговался, обещая то оказать помощь, то отказать в ней. Но за спинами подданных монархи прекрасно понимали друг друга. Шуйский хотел лишь повода называть повстанцев агентами короля, а Сигизмунд был доволен, что активнейшие шляхтичи уходят мстить за своих на Русь, ослабляя внутреннее сопротивление королевской власти.

Забыв про свое старое посольство, томившееся в Москве под охраной, терпевшее голод и непрестанные издевательства натравливаемой царем черни, Сигизмунд в октябре 1607 года прислал к царю новых послов, а в июле 1608 года заключил с Шуйским четырехлетнее перемирие. Василию Ивановичу пленные более не требовались, и он отпустил их вместе со старыми послами. К этому времени война была в полном разгаре.

 

3. Берег кровавой реки

Игнатий знал, что война будет ужасной. Иначе и не могло быть. Нельзя безнаказанно убить царя, поставленного своим народом. Никто не поверит в его смерть. Уже через несколько часов после резни по Москве поползли слухи — множество слухов о спасении государя. Вскоре стало известно о буре возмущения на Руси, проклинавшей москвичей, нагло присвоивших себе право решать за всю землю. А в Речи Посполитой народ и шляхта оскорбляли московских послов как изменников, в Минске толпа закидала их камнями и грязью.

Очень скоро почти никто по обе стороны границы не верил в самозванство Дмитрия Ивановича и его нелепую смерть. Многоречивые послания боярского царя доказывали лишь, что власти врут. Это доходило даже до иноземцев. Посетивший Игнатия по старой памяти капитан Маржерет, казалось бы уже привычный к русским обыкновениям, недоумевал:

«Если, как они говорят, он был самозванцем и истина открылась им лишь незадолго до убийства, почему он не был взят под стражу? Или почему его не вывели на площадь, пока он был жив, чтобы перед собравшимся там народом уличить его как самозванца, не прибегая к убийству и не ввергая страну в столь серьезную распрю?…

И вся страна должна была без всякого другого доказательства поверить словам четырех или пяти человек, которые были главными заговорщиками! Далее, почему Василий Шуйский и его сообщники взяли на себя труд измыслить столько лжи, чтобы сделать его ненавистным для народа?!» [54]

Игнатий вздохнул. Он не хотел объяснять французу, что кровопролитие было запланировано. Кровь нужна была, чтобы прикрыть захват власти. Кровь будет цепляться за кровь и литься реками, пока не захлебнется в ней виновник, и еще долго после этого. О себе он не беспокоился. Игнатий молился за несчастный русский народ, за литву и за всех людей, захваченных лавиной взаимной ненависти.

Игнатий был на патриаршестве около одиннадцати месяцев (с интронизации 30 июня 1605 год до свержения 19 мая 1606 года). И это — самое мирное время в жизни страны и Церкви эпохи Смуты. Гражданская война на время утихла, угли религиозных страстей тлели под спудом, но вспыхнули вскоре пожирающим бесчисленные жизни костром сражений за веру.

Отстраненный от церковной власти экс-патриарх Игнатий многие годы находился в Кремле, в центре событий, но в то же время отрезанный от них толстыми стенами Чудова монастыря. Страна восстала против Шуйского, к Москве с именем царя Димитрия на устах подступали полки Ивана Исаевича Болотникова — грек смиренно молился в своей келье. Новый Лжедмитрий стоял у стен столицы, отряды его сторонников, казаки, литовцы и поляки, шведы и воины Скопина-Шуйского, банды разбойников и городские ополчения, ожесточенно рубились по всей Руси — Игнатий оставался в затворе. Шуйский растерял последних сторонников и был свергнут собственными воинами, второй Лжедмитрий погиб, успев попытаться использовать имя Игнатия в своих целях (в 1610 году), московские бояре присягнули польскому королевичу Владиславу и передали Кремль иноземцам — Игнатий жил незаметной иноческой жизнью.

В Вербное воскресенье (17 марта) 1611 года суровый поборник православного благочестия патриарх Гермоген был выпущен из-под стражи для торжественного шествия на осляти и ужаснулся, узрев, куда завели государство пролитые реки крови. Ни один москвич не шел за вербою, страх давил город, по улицам и площадям стояли вооруженные ляхи и немцы. Во вторник на Страстной седмице началась резня, Москва была начисто сожжена, и кости жителей ее усеяли пепелище, к которому со всех концов страны устремились полки первого народного ополчения.

За Игнатием пришли, когда перепуганные бояре-изменники укрылись с иноземными войсками за стенами Кремля, Белого и Китай-города. Догадаться, зачем его влекут из монастырской кельи в Успенский собор, было нетрудно: еще сыпал с неба черный пепел столицы, а уже в соседней келье появился новый заключенный — незаконно сведенный с престола Гермоген. 24 марта 1611 года Игнатий в патриаршем облачении совершил пасхальное богослужение, здравствуя царя Владислава Сигизмундовича.

Жалкое это было зрелище — кучка трепещущих царедворцев, продавших государство иноверцам в страхе перед своим народом, стояла в соборе в окружении вооруженных немцев и ляхов, бросавших вокруг алчные взоры. Отказаться от службы было нельзя, но, едва покинув тишину заточения, Игнатий твердо решил уносить ноги из сего Валтасарова дворца: слишком ярко представлялся ему неизбежный финал боярской авантюры.

По правде говоря, не одному экс-патриарху пришла в голову эта спасительная мысль. Пока часть бояр, окольничих, стольников и прочих «московских изменников» лелеяла надежду на поляков, Освященный Собор в Кремле таял как вешний снег. Когда 5 октября 1611 года осажденные изменники писали своему «наияснейшему великому государю Жигимонту», из архиереев, «которые ныне на Москве», упомянут был один грек Арсений Елассонский, архиепископ Архангельский . Другие уже скрылись, а экс-патриарх неведомым образом исчез, по крайней мере с глаз злодеев.

Однако сравнительно безопасная возможность бежать из Москвы представилась Игнатию только 27 декабря 1611 года, когда в ставку Сигизмунда под Смоленском отправился обоз гетмана Ходкевича. Попытка ехать по бушующей Руси без охраны сильного войска была бы самоубийством — а так Игнатий был в дороге лишь ограблен. Под Смоленском он был задержан поляками. 6 ноября 1612 года Король Сигизмунд III взял Игнатия в свой поход на Москву, пытаясь использовать его прошлое патриаршее звание.

Поход 1612 года не удался, но и покинуть пределы Речи Посполитой Игнатию не пришлось. Король и католическо-униатское духовенство имели виды использовать экс-патриарха в экспансии на Восток и поселили его в виленском Троицком монастыре. Здесь под влиянием красноречивого архимандрита Вельямина Рутского грек склонился к унии. И даже по требованию лидера униатов Иосифа Кунцевича выступил по этому поводу с публичными заявлениями.

Эти действия, вероятно, были полезны для униатской пропаганды в восточных землях Речи Посполитой, где в те времена большинство населения было православным. Однако вряд ли они были согласованы с желаниями короля и его сына Владислава, не забывавших о притязаниях на московский престол. Для них было выгодно, что Россия остается без патриарха — новоизбранный царь Михаил Федорович Романов не желал видеть на патриаршем престоле никого, кроме своего отца Федора Никитича — митрополита Ростовского Филарета, томившегося в польском плену. Игнатию вновь грозила опасность стать участником политической авантюры — нареченный царь Владислав, учтя силу православия, готовился вступить в московские пределы под благословением высшего российского духовенства.

Подготовка к вторжению отразилась на положении экс-патриарха. В январе 1615 года король Сигизмунд III сделал его материально независимым от Троицкого униатского братства, пожаловав на прокормление земли дворца Папинского с приселками (в Витебской архиепископии). На земли эти претендовал влиятельный униат, епископ Полоцкий Гедеон Брольницкий, однако Игнатий представлялся королю и канцлеру Льву Сапеге (в имении которого он тогда же освятил церковь) более важным лицом, услуги коего стоили затрат: королевские документы именовали его «патриархом Московским, на сей час в Вильне будучим», где «успокоенья нашего с Москвою дожидается».

«Успокоенье» — в представлении поляков — означало для россиян войну, более жестокую и кровавую, чем шла уже многие годы по всей границе и в глубине Руси, где с самой Смуты свирепствовали польско-казацкие отряды. В июле 1616 года по решению сейма в Варшаве королевич Владислав начал собирать войска для завоевания русского престола, «соединения Московского государства с Польшею» и отторжения российских земель (которое ныне происходит в гораздо большем масштабе и без кровопролития). «Я иду с тем намерением, — говорил Владислав при выступлении из Варшавы, — чтоб прежде всего иметь в виду славу Господа Бога моего и святую католическую веру, в которой воспитан и утвержден!»

Однако уже в западных русских землях Речи Посполитой королевич благоразумно запасся знаменем с московским гербом, окружил себя москвичами и слушал обедню в русской (правда, униатской) церкви. «Царь и великий князь Владислав Жигимонтович всея Руси» мог надеяться на признание своих прав и занять престол, лишь прикинувшись православным. В перешедшем на его сторону Дорогобуже он с чувством прикладывался к святым образам и крестам, которые вынесло ему духовенство. Из занятой без боя Вязьмы королевич отправил перебежчиков возмущать Москву.

Прелестная грамота Владислава от 25 декабря 1617 года уверяла, что переговоры о его восшествии на престол были сорваны исключительно происками митрополита Филарета, нарушившего наказ московского правительства с целью возвести на трон своего сына Михаила. «Хотим за помощию Божиею свое государство Московское, от Бога данное нам, и… неспокойное государство по милости Божией покойным учинить», — писал Владислав. Гарантами его правоты должны были стать православные архиереи: «Мы нашим государским походом к Москве спешим и уже в дороге, а с нами будут Игнатий патриарх да архиепископ Смоленский Сергий» (взятый в плен при разгроме города Сигизмундом. — А. Б.).

Эти заявления, мягко говоря, не соответствовали истине. У стен Москвы Владислав появился лишь в сентябре 1618 года и Игнатия с Сергием более не упоминал. Да и москвичи в большинстве не склонны были прельщаться ни обещаниями поляков, ни полузабытыми именами якобы сопутствующих им православных архиереев. После короткой ночной схватки у стен столицы войско претендента и полчища его союзников-казаков гетмана Конашевича Сагайдачного отступили от Москвы и, грабя все вокруг, ретировались восвояси. По Деулинскому перемирию поляки обменяли митрополита Филарета, и вскоре московский патриарший престол перестал быть вакантным. Политическое значение имени Игнатия иссякло. Современный исследователь считает, что тогда же, в 1618-1619 годах, он и умер ; более традиционная дата — около 1640 года. Как бы то ни было, последние годы жизни Игнатия прошли в благосостоянии, спокойствии и уважении среди виленских униатов.