ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЗА ТРИДЕВЯТЬ ЗЕМЕЛЬ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Прошлой осенью во время листопада, вернувшись с промысла от Сосновского острова, холмогорский вольный крестьянин – промышленник, рыбак и зверобой Аверьян Бармин заложил на плотбище малый коч для Мангазейского ходу.
Давно вынашивал Аверьян мечту побывать на далекой реке Таз, куда хаживали холмогорские, пинежские да мезенские мужики промышлять соболя. Промысел был довольно прибылен: англичане да голландцы, приходившие в Холмогоры на торг, за хорошую шкурку этого зверя давали товаров на немалую по тем временам сумму – до пяти рублей. Пинежанин Иона Патракеев, промышлявший соболя на Тазу-реке, выручил денег на покупку избы и двух лошадей.
Но не только соображения выгоды влекли Аверьяна в неблизкое и опасное путешествие. Ему хотелось проторить для себя новый путь в море и на суше, своими глазами увидеть, как живут в тех далеких местах русские охотники да самоеды, померяться силой с трудностями, проверить, не стар ли стал, не угасла ли в нем тяга к неизведанному.
Когда этот достойный помор родился, поп, окуная его в купель, недаром дал имя Аверьян, означавшее упрямку, неуступчивость. Упрямство, казалось, с тех пор вселилось в этого человека и помогало ему в трудной, полной лишений поморской жизни. Оно удачно сочеталось с предприимчивостью, смелостью, находчивостью. И еще с расчетом: на дело невыгодное, неприбыльное Аверьян Бармин ни за что не пойдет.
Женился Аверьян на такой же, как и он, смекалистой, твердой характером дочери матигорского крестьянина Василисе Гуляевой. Молодая, здоровая и крепкая женка уверенно оттеснила от хозяйства стареющую мать Аверьяна, живущую во вдовстве десятый год, взяла бразды правления в доме в свои руки и родила Аверьяну четырех сыновей – Афоньку, Петруху, Василия и Гурия, теперь уже выросших, возмужавших. Афонька отделился от отца, женился и зажил самостоятельным хозяйством. Петруха, Василий и Гурий пока еще находились под отцовской кровлей. Но бездельничать и повесничать им Аверьян не позволял. Все помогали отцу и в поле, и в море – на промыслах.
Коч подрядились строить корабелы с Вавчуги. Небольшая артель дружно взялась за дело и до наступления зимы сшила корпус судна. Оставалось оснастить его, приделать по бокам два дополнительных киля для остойчивости на волне и для облегчения продвижения на волоках, когда судно перекатывают на катках с помощью ворота по земле из реки в реку, из одного озера в другое. Надо было еще положить на борта и ледовый пояс – «кoцу» для предохранения корпуса ото льдов, которых в Белом море великое множество. Случалось, иной раз в начале лета непрерывно дул сиверик, и тогда льды плотно стояли по всему берегу от Мезенской губы до Югорского Шара и дальше
– в Карском море. Отправляясь в дальние плавания, поморы вынуждены были выжидать южный ветер, который оттеснял льды от берегов, освобождая проход.
На зиму Аверьян поставил коч в тесовый сарай и продолжал отделывать судно; плотно пригонял к бортам дубовые пластины коца, выстругал мачту для паруса, устроил гнездо для нее.
Судно было почти готово, и Аверьян с нетерпением ждал весны. Зная о предстоящем плавании в сибирские земли, каждый из сыновей тайком от братьев упрашивал отца взять его с собой. Отец пока отмалчивался.
Но пришло время, когда Аверьян стал решать, кому из сыновей идти в поход. Однажды апрельским талым днем, когда с крыши уже начинало покапывать, а снег на улице стал мягким и вязким, отец позвал к себе сыновей.
Аверьян сидел за столом на лавке. Скуластый, с холодными серыми глазами и низко нависшими над ними густейшими рыжеватыми бровями, он многозначительно глянул на сыновей, вставших перед ним, потом положил обе ручищи, сжатые в кулаки, на столешницу, поелозил бородой по широкой груди и промолвил:
– Будем решать, кому идти со мной в Мангазейский ход. Афонька – отрезанный ломоть. Торговлей занялся. Промысел – не его дело. Начнем с Петрухи. Что скажешь, Петруха?
Девятнадцатилетний Петруха, стройный, сероглазый, самоуверенно сказал:
– Тут и решать нечего, батя. Я самый старший после Афоньки. Мне идти.
– Ну, а ты, Васютка?
Средний сын Васютка, приземистый, коренастый – в деда, верткий и шустроглазый, отозвался бойко:
– Ежели возьмешь, батя, – в ноги поклонюсь. Во всем тебе помогать буду. Не прогадаешь.
– Так. Добро. Ну, а ты, Гурка?
Гурий вздрогнул, с надеждой, умоляюще посмотрел на отца. Было ему шестнадцать лет. Всем вышел парень – и ростом, и крепким сложением. Кареглаз – в мать. Плечист и крепкорук – в отца. И волосы у него отцовы – густые, пшеничного цвета, с рыжеватинкой. От братьев отличался тем, что был немногословен, иной раз задумчив и увлекался чтением книг, печатных и рукописных. Дьячок Сергий Челмогорский обучил Гурия грамоте по псалтырю, выпущенному на Московском печатном дворе учеником Ивана Федорова Андроником Невежей. Сергий, человек необыкновенной доброты и немалого ума, на дом книг, однако, не давал, а усаживал Гурия в угол за печью, ставил свечу и велел читать тут. Еще любил Гурий навещать помора Никулина по прозвищу Жила. У того были старинные рукописные книги, поморская лоция. Знал те книги Гурий назубок.
Гурий скромно вымолвил:
– От такой чести кто откажется, батя? И я бы пошел…
– Ну, добро! Спасибо, сыновья, что не отказываетесь от похода, не трусите. В нем придется не сладко. Пирогов да шанег по пути никто не раскидал, приметных вех не наставил. За участие в деле вас хвалю. Однако рассужу по-своему. Уж вы не обижайтесь.
Сыновья замерли, ожидая отцовского приговора. Аверьян опять, набычившись, прошелся бородой по груди и начал:
– О Петрухе ничего плохого не скажешь. Всем вышел парень – силен, ловок, весел. Без него в доме была бы скукота. Веселость нрава – дело не плохое. Однако есть у тебя, Петруха, легкомыслие. Одни только девки на уме. Сколько ты за нонешний год их переменил? Скушно тебе будет в походе. Оставайся дома, вместо меня будь матери опорой и помощником.
Петруха повесил голову, закусил губу, однако ничего не смел возразить отцу.
– Теперь ты, Васютка. Хороший парень. Люблю тебя. Однако суетлив ты не в меру. Слушать советов старших не любишь. Сам во всем себе голова. Такой характер в походе тоже не годится. Там требуется серьезность да послушание. Велю тебе летом ловить стерлядку в Двине. На это ты большой мастер. Что добудешь – продашь, деньги копи к будущей женитьбе. Понял?
Василий вздохнул, хотел было возразить отцу, но тот повел бровями, нахмурился, и сын осекся.
– Пойдет со мной Гурка. Он не лучше вас обоих, но я вижу в нем доброе начало: внимание ко всему да любопытство здоровое – не ради сплетен и заушательства. И послушание. Руки у него крепкие, силушкой не обижен. Пущай идет со мной. Согласны ли, сыновья?
Петруха ответил дерзко:
– А и не согласны, да согласны. Твоя воля, отец… Василий сказал с обидой:
– Быть, батя, по-твоему, – Знал, что спорить с отцом бесполезно.
А Гурий поклонился поясным поклоном:
– Спасибо, батя, что берешь в Мангазейский ход. Иду с великой радостью.
– Ну, а теперь за стол, – повеселев, приказал отец. – Мать, давай обедать!
Пока не взломало лед на реке, Гурий помогал отцу собираться в дальний путь. Готовил сетки-обметы на соболя и куницу, пасти, кулемки, мастерил бочонки для солонины, чистил кремневые ружья, крутил пеньковые веревки для снастей. Братья помогали матери шить парус, сделали легкую лодку-паузок, без которой в плавании не обходится ни одно большое или малое судно.
Подготовка влетела Аверьяну в копейку. Расходы понес немалые. Ко всему прочему надобно было запастись товарами для торговли с самоедами-охотниками. Деньги у них, как сказывал дед Леонтий, ходивший на реку Таз лет десять тому назад, не имели большой цены. Нужны им были украшения – бусы, ожерелья, колокольцы, цветные сукна, оловянная и медная луженая посуда, котлы для варки пищи, дробь, порох, наконечники для стрел. Запасая все это, Аверьян до дна выскреб свою заветную шкатулку.
* *
Гурию не спалось. То ли думы о предстоящем походе не давали покоя, то ли весна будоражила кровь… В избе душно, темно. Гурий сел, свесил ноги с кровати, сжал ладонями виски. Отовсюду, изо всех углов доносился богатырский храп, от которого, казалось, изба вздрагивала. Гурий тихонько оделся, вышел на крыльцо подышать воздухом.
Село безмолвствовало. Ни огонька, ни собачьего лая. Но во всем ощущалась какая-то тревога, смутное предчувствие чего-то, что должно было произойти в эту ночь. Эта безотчетная тревога, наверное, и не давала покоя Гурию. Он постоял на крыльце, тихо спустился по ступенькам, направился к реке.
Начинал прорезываться рассвет. Березы, посаженные возле изб, тонкими голыми ветвями тянулись к темному небу. Они словно бы ощупывали весенний воздух, влажный, густой, и хотели определить, много ли времени остается до того желанного мгновения, когда можно будет выпустить из почек клейкие листочки. Это мгновение для человека проходит незаметно, потому что бывает ночью, когда люди спят. Природа ревностно оберегает таинство рождения листьев, как женщина оберегает от постороннего взгляда таинство рождения ребенка.
Была самая водопель. На дорогах разлились лужи. Сильный ветер тянул с юга, нес плотными слоями влажное тепло, трепал полы овчинного полушубка, теребил волосы на обнаженной голове Гурия.
Он подошел к самому обрыву. Внизу пластался темный, пропитанный водой лед. Было слышно, как в промоинах-полыньях журчит и плещется вода. Дальше, у стрежня, лед еще был не тронут.
Гурий распахнул полушубок, подставил грудь ветру, дышал жадно и глубоко и улыбался своим думам. Повернулся, глянул на восток. Там, у горизонта, узкой вытянутой полосой занималась оранжевая заря. Повернулся к югу – ветер налетел, толкнул в грудь сильно, как бы пробуя парня на стойкость. Гурий устоял, и ветер стал послушно обтекать его.
Но вот воздух вздрогнул, всколыхнулся, и с реки донесся глухой ухающий звук, словно подо льдом в воде выпалили из большой пушки. Гурий поглядел дальше, за полыньи, и приметил, как лед на середине реки ожил, задвигался. Радостно улыбаясь, парень откинул назад волосы, облегченно провел ладонями по лицу, и тревога как бы сама по себе отступила.
Так вот почему не спится ему сегодня! Вот почему сердце замирает в нетерпеливом ожидании!
– Вот и началось! – прошептал Гурий, лаская взглядом оживающую реку.
– Теперь уже скоро в путь! Туда, за тридевять земель, в заветные дали. Эх, добыть бы там черного соболя!
О черных соболях, пришедших на реку Таз с Забайкалья, с баргузинских мест, Гурий слышал от деда Леонтия. Рассказывал дед, что черные соболи считаются лучшими по ценности меха и встречаются на Тазу-реке очень редко. Черный соболь выходит только на счастливого, удачливого охотника, светлой души, чистого совестью, прямого и справедливого.
С думкой о предстоящем путешествии, о неведомых краях и диковинных зверях Гурий повернул к дому.
Когда лед прошел, Аверьян спустил на воду коч – легкий, широкий, с округлым днищем, сшитый на совесть, – погрузил продукты и снаряжение и небольшой артелью отправился в путь. Сначала – в устье Двины, а оттуда – в Студеное море. Ему предстояло пройти много сотен верст: миновав горло Белого моря, повернуть на северо-восток, дойти до Канина, пересечь его где по речкам, а где волоком, выбраться в Чешскую губу. Дальше путь лежал на восток
– к устью реки Печоры, к проливу Югорский Шар и – через Байдарацкую губу
– к островам Шараповы кошки. Затем, пожалуй, самое трудное: по мелководным извилистым речушкам, где водой, а где опять волоком, пересечь полуостров Ямал и спустить коч в воды Обской губы. По ней добраться до реки Таз. А там и сибирское Мангазейское зимовье, по словам поморов-путешественников, – небольшое промысловое поселение из охотничьих избушек. Там и соболи, там и слава, и богатство.
Старые мореходы сказывали Аверьяну, что при благоприятной погоде путь этот можно пройти «в полпяты недели» – за восемнадцать суток. Это при
условии, если лед не жмется к берегам, если нет противных ветров. Бывало и так, что промышленники все лето в пути боролись со льдами, выжидая попутные ветры, едва достигали Печорского устья и зимовали в Пустозерске.
Аверьян рассчитывал добраться до Таза-реки за месяц, если ничего не случится непредвиденного; идти присловьем: «И да поможет нам бог и святой Николай Угодник, покровитель всех мореплавателей».
2
Черный Соболь осторожно высунул из-за корневища сваленной буреломом ели остроносую головку с мягко очерченными, поставленными торчком ушами и, щурясь на солнце, принюхался и прислушался к лесным запахам и шорохам. Солнечный свет теплыми бликами падал на старый морщинистый корень и молодые, ярко-зеленые листья брусничника. Пахло прелыми мхами, смолкой с юных, невысоких лиственниц, редкого кедрового стланика. Ветер шумел в хвое, раскачивал мягкие нежные побеги сосенок.
Что-то прошуршало рядом в траве. Соболь коричнево-бурым сильным телом мелькнул в воздухе и, сделав большой прыжок, поднял голову настороженно и медленно. В зубах у него, пискнув, навсегда умолкла мышь-полевка. Зверь быстро разделался с маленькой мышью, почти ничего от нее не оставив. Розоватым язычком облизнулся и застыл на крошечной лужайке, на солнце, настороженно подняв правую лапу.
Большеголовый, с тонкой шеей и длинным туловищем на мощных лапах, сейчас, в летнем наряде, он был малопривлекателен. Зимнюю пушистую шкурку на летнюю он сменил недавно. Зимой Черный Соболь был необыкновенно красив – пушист, мягок, подушечки лапок у него обросли густой шерстью, чтобы легче было передвигаться по глубокому снегу.
Потеплело в этих местах совсем недавно. Порядком отощав к весне. Черный Соболь охотился за мышами-полевками, ящерицами, выползающими на пригретые камни и сучья валежника. Несколько раз ему удалось, напав на беличьи гнезда, полакомиться бельчатиной.
Мелькая темным пятном среди кустарников, голых замшелых проплешин, корневищ старых деревьев, Черный Соболь обегал свои владения, участок, где он жил и охотился. Подобно людям, промышляющим в тайге с ружьем, ловушками на своих промысловых угодьях, соболи делили окрестные леса на участки.
Инстинкт борьбы за существование подсказывал соболям, что за своим участком надо следить, чтобы все норы были старательно скрыты от врагов, а барсучьи, беличьи, бурундучьи гнезда, их зимние продовольственные склады были учтены на черный день, как свои собственные соболиные кладовки.
Соболь всеяден. Его пища – млекопитающие, птицы, кедровые орешки и ягоды: рябина, черника, клюква, морошка, голубика. Кротов и мышей он скрадывал, словно кошка. Зимой, учуяв под снегом мышь-полевку, он нырял в сугроб с молниеносной быстротой. Иногда добычей соболя становились и зайцы, он подкарауливал их на тропках. Горностаи, колонки, белки – все годилось в пищу ловкому и сильному зверьку.
Любил соболь полакомиться и рыбой. Случалось, на отмелых местах он кидался в воду, заметив большую рыбину, идущую на нерест, впивался ей в голову и, упираясь задними лапами так, что из-под них брызгами разлеталась галька, тащил рыбу к берегу. Не брезговал и снулой рыбой, обессилевшей после нереста и лежавшей на берегах. Он подбирал в птичьих гнездах яйца, ловкость и сноровка позволяли ему даже нападать на тетеревов и белых куропаток. В голодное время года он ловил жуков и ящериц.
Тобольские соболи, обитавшие в этих местах, носили светло-коричневую шкурку. Черный Соболь тут был редкостью. Его родословная велась от забайкальских соболей, много лет назад случайно перекочевавших на север. Охотникам на сотню соболей тобольских попадался один черный, да и то не каждому.
С западной стороны участок Черного Соболя примыкал к реке Таз. Берега ее тут были лесисты. С севера – моховая тундра со стлаником, на востоке широкой полосой с севера на юг тянулась гарь – след давнего пожара. Меж гарью и прибрежным лесом – сырое болото с ржавыми тощими елками и кочкарником, с кукушкиным льном и клюквой. В юго-восточном углу местность слегка всхолмлена. Там, у грядок камней, – густые заросли малинника. В нем меж камнями, в расщелине, у Черного Соболя было убежище на случай преследования врагами. Второе убежище он устроил в горелом лесу среди вывороченных с корнями елей – отсюда сегодня он начал обход владений. И третье пристанище располагалось в прибрежном ельнике.
С юга к угодьям Черного Соболя примыкал участок Соболюшки. Одно из ее логовищ было устроено в дупле упавшей лиственницы.
В гнезде Соболюшки подрастали четыре соболенка. Черный Соболь не участвовал в их воспитании, да и не знал о соболятах. До поры до времени его не интересовала и Соболюшка.
Впереди – болото. На кочках бурела прошлогодняя клюква. Черный Соболь принюхался к кочке, по пробовал ягоду, недовольно тряхнул головой. Ягоды были невкусными. Перележав зиму под снегом, они оттаяли и сморщились, утратив сочность и свежесть. Подснежная клюква хороша только сразу после того, как белый покров сойдет с полян. Соболь несколькими пружинистыми прыжками перемахнул болото и углубился в лес. Скользя меж стволами деревьев, перелетая через валежины, пробираясь сквозь кустарник, он вышел на берег реки. Затаился под ветками, принюхиваясь и прислушиваясь. Ничто не встревожило его. Прячась в кустах, он спустился к воде, напился и опять скрылся в зарослях.
Вдруг Соболь услышал шум, треск сучьев. Он притаился, сжался в комок, готовый спасаться бегством.
Шум приближался. Сквозь ветки Черный Соболь увидел сначала оленей, а потом людей. Санный поезд ненцев перекочевывал к северу, ближе к Мангазее. Впереди три оленя гуськом, лавируя на тропе среди деревьев, тащили нарты с увязанной на них поклажей. Верхом на поклаже сидел человек в меховой одежде и покрикивал на упряжку. Потом еще сани, на одних – девушка, на последних – старуха. Шум, треск, тяжелое дыхание олешков, стук полозьев о корневища, гортанные крики каюра в малице… Соболь осмелел, поднял голову, проводил людей и оленей взглядом. Люди спешили по своим делам и его не заметили. Не заметила и собака, бежавшая впереди упряжки.
Соболь стал продолжать обход своих владений.
3
Летняя белая ночь заполнила берег реки розоватым прозрачным туманом. Огромный шатер неба был лимонно-золотистым, словно атлас на праздничной кофте тобольской стрельчихи. У горизонта островерхий темно-зеленый ельник врезался в небо и казался вплавленным в него намертво, навсегда. Веяло чем-то сказочным. Матово голубели в неверном изменчивом свете высокие бревенчатые стены крепости. Сторожевые башни по углам охраняли покой Златокипящей. Ворота во въездной башне, выходившей в сторону реки Мангазейки, закрыты наглухо.
Крепость срублена недавно на месте старого острожка, и стены еще не успели почернеть и потерять свой нарядный вид под действием непогоды и времени. Они хранили желтизну лиственницы и сосны, еще и сейчас кое-где, точно слезы, выступала на них ароматная смолка.
На стенах несли службу караульные стрельцы в своих расшитых кафтанах и островерхих, лихо заломленных шапках, с пищалями в руках, с саблями на боку. Покрикивали:
– Славен город Москва-а-а! – неслось от угловой Ратиловской башни.
С середины стены от въездных ворот гремел чуть простуженный бас:
– Славен город Тобольск!
С полуночной стороны тенорком утверждал свое третий стрелец:
– Славен град Ман-га-зе-е-ея!
Аверьян Бармин, отправляясь в поход, не знал, не ведал, что за каких-нибудь шесть лет на берегу реки Таз, на месте маленького – в несколько избушек – охотничьего зимовья поднимется на вечной мерзлоте дивный деревянный город, обнесенный высокой крепостной стеной.
В 1600 году царь Борис Годунов, прослышав о несметных пушных богатствах Тазовской тундры, послал туда воеводой князя Мирона Шаховского. В помощники себе деловитый князь взял опытного «в городовом строении» Данилу Хрипунова. Годунов велел новым землепроходцам добраться до реки Таз, построить там в удобном месте острожек и, укрепившись в нем, собирать с окрестного населения
– самоедов, русских охотников, пробравшихся сюда из разных краев, в том числе и с Поморья, да остяков – ясак. После долгих мытарств и лишений, не раз подвергаясь в пути нападениям лесных людей, воеводы добрались до мест, где тундра была покрыта мелколесьем, а на правом берегу Таза, высоком и удобном для обороны от возможного неприятеля, росли лиственницы, ели и березняк. Место приглянулось воеводе, нашел он тут охотничьи избушки и амбары и решил строить острог.
На пустынном берегу, пугая таежную тишину, застучали топоры стрельцов. В конце лета следующего года из Тобольска сюда прибыл князь Василий Мосальский с письменным головой Пушкиным, со многими служилыми людьми, оружием и продовольствием. Они сменили Шаховского и Хрипунова, которые отбыли в Москву. Пять лет спустя присланные из Тобольска начальные и служилые люди вместо старого острога начали возводить крепостные стены по всем правилам средневекового строительного искусства. Укрепление Мангазеи было необходимым делом: местные охотники и оленеводческие племена восставали против ясачного обложения, не раз подступали к острожку. Тучи стрел летели на стены, откуда отбивались ружейным огнем стрельцы. Бревнами-таранами самоеды пытались выломать ворота и проникнуть в укрепление. Воевод спасало преимущество в «огненном бое».
Москва руками тобольских воевод закрепила свою власть на Тазу-реке, и потекли в Златоглавую пушные богатства Златокипящей – так называли тогда Мангазею. Немало этих богатств оставалось в сундуках и кладовых воевод, стрелецких начальников да сборщиков ясачной десятины, хотя последние именовались целовальниками, потому что целовали крест, присягая царю на бескорыстие и честность. Кое-что от богатства прилипало к рукам березовских и тобольских купцов. Уже на Таз-реку проложили они путь и с Енисея малыми реками, с волоками через тундровые болота.
То были благословенные времена расцвета Златокипящей.
За высокой стеной с обламом – выступом в верхней части ее для удобства защиты крепости – почивали в своих теремах с косящатыми оконцами воевода и приказные дьяки, в караульной избе – свободные от наряда стрельцы. Молчала съезжая изба с окнами, забранными коваными решетками. Посреди крепости высилась златоверхая Троицкая церковь. Спал и посад, молчали рассеянные по лугу там и сям избы, амбары, медеплавильни посадских людей-общинников. В трапезной Успенской церкви, что стояла на отшибе, на оленьих мехах храпел возле сундука с общинными деньгами казначей – заказной целовальник. Он по пьяному делу поссорился с женой и, осердясь, ушел спать в церковь, где под видом хранения общинной казны уже не раз спасался от жениной яростной брани.
Полуночное солнце одним краем показалось из-за ельника, и желтые блики заиграли на куполах церквей. Веселее заперекликались стрельцы, гоня от себя скуку и безмолвие приполярных болот и лесов:
– Славен город Москва-а-а!
– Славен город Бере-е-езов!
На речке Мангазейке, под берегом, у бревенчатой пристани стояли на спокойной, еще не потревоженной ветром воде кочи тобольских купцов – большие суда с объемистыми корпусами, вмещавшими немало товаров: хлеба, тканей, соли; лодки и карбаса рыбаков и охотников. Сами тобольские купцы отдыхали на гостином подворье, а рыбаки да промысловики, прибыв с верховьев Таза, устало храпели в душных избах, прокопченных дымом камельков.
– Славен город Тобольск! – утверждал простуженный хрипловатый бас стрельца у въездной Спасской башни.
Наглухо заперты ворота крепости. С реки видно, как стоит она на высоком обрыве неприступной твердыней, сверкая куполами церквей на восходящем солнце.
– Славен град Мангазе-е-ея!
4
На сухом, поросшем беломошником берегу Таза, верстах в пяти от города вверх по течению реки, Тосана выбрал место для стоянки. Редкие невысокие сосенки под ветром чуть-чуть шумели хвоей – робко, словно бы опасаясь кого-то. Шум молодых лиственниц был и вовсе мягок, еле слышен. У самого берега стена ивняка укрывала стоянку от чужих взглядов со стороны реки. Дальше расстилались на голом месте мхи-ягельники. Туда Тосана пустил оленей пастись. Их охраняла собака.
Приземистая, с морщинистым серым лицом жена Тосаны Санэ принялась развязывать поклажу на нартах. Ей помогала проворная и ловкая девушка лет семнадцати с лицом гладким и белым, как снег. Черные брови – как узкие полоски мягкого бархата. Раскосые глаза – темные, блестящие, словно залитые водой березовые угольки в кострище. Девушку звали Еване, что означало Ласковая. Ей было восемь лет, когда во время ледохода родители утонули, переправляясь через реку, и она осталась сиротой. Тосана – брат отца Еване
– взял девушку к себе, и с тех пор живет племянница с дядей и теткой.
Невысокий, длиннорукий Тосана взял с нарт шесты для чума и неторопливо принялся устанавливать их нижними концами по кругу. Верхние концы шестов собрал в пучок и перехватил их ременной петлей. Голова Тосаны обнажена, черные жесткие волосы торчали, щетинясь, во все стороны.
Санэ и Еване аккуратно обтянули каркас из шестов сшитыми оленьими шкурами, оставив вверху отверстие для дыма от очага. Жилье готово.
Женщины устлали земляной пол досками и поверх них кинули оленьи шкуры
– спать и сидеть. Посреди чума – место для очага. Еване принесла сушняка, вздула огонь. Вскоре в медном закопченном котле закипела вода.
Пока женщины варили обед, Тосана вышел на улицу, сел на пенек и погрузился в размышления. Тосана значит Осторожный. Он любил подумать наедине с собой, прежде чем решить что-либо.
Тосана был небогат. В стаде у него только двадцать оленей. Пять хоров, восемь важенок, остальные – прибылые, молодые олешки. А у богатых ненцев в стадах насчитывалось по пятьсот и тысяче.
Зимой Тосана кочевал в междуречье Таза и Енисея, ставил чум возле речек Луцеяха, Большая Хета, Нангусьяха. На каждом новом месте, пока олени паслись, добывая ягель из-под снега копытами, он ставил кулемки и пасти на соболей, ловушки на песцов, стрелял белку из лука, из старого кремневого ружья бил волков и росомах, пока были порох и свинец. В промысле кулемками ему помогала Еване. Девушка быстрее ветра бегала на лыжах, осматривала ловушки, вынимала из них добычу и снова настораживала кулемки. «Добрая у меня помощница!» – радовался Тосана, принимая тушки зверя, которые Еване с улыбкой доставала из заплечного мешка, придя из леса.
Минувшая зима была не очень удачна. Тосана добыл мехов соболя, белки, куницы вдвое меньше, чем в позапрошлую зиму. Олени давали ему мясо, шкуры для одежды. Охотничий промысел – все остальное. На мангазейском торге Тосана рассчитывал выменять на меха муку, крупу, соль, наконечники для стрел и другие необходимые товары. С тканями и продовольствием да металлическими изделиями было легче, огневой же припас – порох и свинец – воеводы запретили продавать туземцам, опасаясь вооруженных набегов на крепость. «Огневое зелье» Тосане приходилось доставать «из-под полы» у знакомых мангазейских жителей и покупать втридорога.
Летом, часто и подолгу живя возле города, Тосана научился говорить по-русски, свел знакомство с посадскими людьми и стрельцами.
Морща лоб, Тосана прикидывал в уме, сколько и чего ему на этот раз удастся выменять. Прежде всего предстояло уплатить воеводским сборщикам ясак: каждую десятую шкурку, и притом лучшую из привезенных, он обязан был сдать в царскую казну. За ясак русские воеводы не платили ни алтына. Тосана, подсчитав в уме количество мехов, покачал головой, вздохнул и подумал еще, что придется в городе подработать чем-нибудь: колкой дров для казенных изб, перевозкой на олешках какого-нибудь груза, – он и раньше, бывало, занимался этим: зима длинна, голодом кому хочется жить?
Своих оленей на лето Тосана оставлял в стаде брата Иванка, который выезжал из тундры редко.
Нелегко было жить Тосане. Бог Нум не послал ему сына, наследника и помощника в охоте. Стареющему ненцу с каждым годом приходилось все труднее, и если бы не Еване, которая была искусной и верной помощницей, пришлось бы совсем туго. Жена Санэ тоже стала сдавать, хотя еще и вела хозяйство – готовила пищу, обрабатывала шкурки, шила одежду и обувь.
«Еване не вечно с нами жить, – с грустью размышлял Тосана. – Найдется молодой парень и уведет Ласковую в свой чум. Ох, горе тогда! Одиноко будет. Руки-ноги ослабнут, глаза погаснут, не догнать будет в тундре оленя, не вернуть в стадо, на лыжах за белкой не поспеть… В снегу не различить белого песца…»
Тосана взял топор, принялся рубить сучья, которые уже успела наносить из леса Еване. «Завтра чуть свет поеду в Мангазею, – решил он. – Первый торг прошел, все хорошие шкурки раскупили. Теперь цена на них снова будет повыше». Он опустил топор, повернулся в сторону невидимого города.
Мангазея… Это русские назвали так свою крепость. На свой лад переиначили имя Малконзеи, старинного самоедского рода, кочевавшего в этих местах.
Из чума выглянула Еване, позвала дядю обедать.
– Саво. Иду, – отозвался Тосана.
Он собрал дрова и, прихватив топор, вошел в чум.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
На первых порах кочу Аверьяна Бармина сопутствовала удача. Южные ветры, господствовавшие в начале пути в море, позволили ему, придерживаясь в виду берегов, под парусом, а иной раз и на веслах добраться до Канина, подняться вдоль побережья полуострова к северу, до устья реки Чижи. С приливом коч поднялся по реке в верховья. Потом артель вытащила его на сушу, поставила на катки и перетащила в другую канинскую реку – Чешу. По ней выбрались в Чешскую губу.
Благополучно дошли до устья Печоры. Аверьян решил продолжать путь, не заходя в Пустозерск, населенный русскими рыбаками и торговцами. Делать там было нечего. Провизии хватало, надо было дорожить временем. Коч упрямо продвигался вперед, к мысу Медынский заворот. К берегу причаливали редко – за пресной водой да пострелять дичи. На привале, выбравшись на высокий угрюмый берег, Гурий с любопытством осматривал голую, поросшую чахлой тундровой травкой и мхами землю, дивился березкам, которые не тянулись к небу, а стлались по земле. Иной раз с изумлением склонялся он над диковинными цветками, похожими на бутоны купаленок, прятавшимися среди стланика.
Гурию путешествие нравилось. Особенно радостно было, когда судно шло под парусами при свежем ветре, разбивая носом волны – только брызги по сторонам каскадами, а за кормой, у руля, вода вскипала бурунами. Небо чаще всего было облачным, с редкими прозрачно-голубыми разводьями. Облака оставляли окна словно бы для того, чтобы в них могли косо прорваться к земле сверкающие тетивы солнечных лучей. Ночи были светлые, и ночами Аверьян упрямо стремился вперед.
У руля сидели по очереди. Когда не штормило и ветер не менял направления, рулевой справлялся и с парусом и с румпелем. Дозорный артельщик следил за берегом, за встречающимися на пути редкими льдинами, каменными грядами и кошками, которые обнаруживал по кипенью воды. Он давал сигнал рулевому об опасности, и тот обходил подозрительные места. Не раз на отмелых кошках коч садился днищем на песок. Тогда все дружно брались за шесты, спустив парус, и снимали судно с мели. Это, правда, случалось редко, хотя все время плыли вблизи берегов. Следуя Мангазейским ходом, поморы всегда жались к берегам, опасаясь в туманные дни сбиться с курса и попасть в ледовый плен. Плавучие льды скитались по Белому и Баренцеву морям почти все лето… Да и в открытом море с сильным волнением на малом судне плавать было опасно. В случае поломки коча, нехватки пресной воды артельщики близ берегов всегда могли ступить на землю, пополнить запасы и починить судно.
Гурий возился у огонька, разложенного на дерновой подушке, варил в котле сушеную рыбу, кипятил воду в чайнике. Отец все присматривался к сыну и наконец сказал:
– Иди сюда, Гурий! Пора брать в руки румпель. Он посадил сына в корму, передал гладкую рукоять руля и велел править на видневшийся вдалеке мыс.
– За ветром гляди. Парусом управляй.
И все время следил за действиями сына. Левая рука Гурия – на румпеле, правая в любой миг готова взяться за веревочный конец от угла паруса – отпустить или, наоборот, подтянуть его. Гурий, плотно запахнув полушубок, все поглядывал вперед чуть ссутулившись. Лицо парня, недавно еще белое, не тронутое загаром, за эти дни потемнело, стало бронзоветь, скулы заострились. Цвет глаз был похож на цвет зеленоватой морской воды.
Аверьян встал, долго смотрел вокруг, придерживаясь за мачту. Справа виднелся берег – угрюмый, голый, с полоской черного торфяника по обрыву. Поднял Аверьян бороду к небу с поредевшими облаками. На море впереди завскипали белые барашки, резкий ветер леденил лицо. Неуютно, хмуровато.
«Сменится ветер, – сдвинул Аверьян выбеленные солнцем и брызгами морской воды брови. – На сиверик потянет. Лед притащит. Туго придется».
Под брезентовым пологом спали мужики. Аверьян потряс носок высунувшегося сапога, широкий, порыжелый. Из-под брезента выбрался Герасим Гостев, зачерпнул забортной воды, плеснул в лицо, утерся, стал рядом с Аверьяном и тоже забегал взглядом по кипени волн, по небу.
– Ветер на сиверик потянет, – Герасим проследил за движением облаков, за чайками, которые мельтешили белыми хлопьями далеко, почти у самой кромки берега. – Лед притащит. На подходе к острову Песякову это не диво.
– Надо готовиться, – сказал Аверьян. Герасим показал рукой:
– Во-он, впереди лед. Тут как тут…
Гурий с кормы тоже крикнул:
– Батя, там лед! Или, может, пена?
– Самый настоящий лед, – загудел Аверьян. – Теперь надобно беречь бока. Мужики, беритесь за багры!
Попутный ветер уступил место встречному, злому, резкому. Промышленники свернули парус и стали выгребать к берегу.
Вскоре коч со всех сторон обжали мелкие и крупные льдины, пригнанные северо-западным ветром. Лица обдало стужей. Поморы расталкивали льдины, искали разводья, стремясь поскорей подобраться к берегу. Но у берегов стоял припай. Суденышко затерло, в бока уперлись белые глыбы. Артельщики теперь уже были озабочены тем, чтобы судно не раздавило. Но недаром строили коч умелые руки: его выжало на поверхность. Хрупкое деревянное суденышко обмануло льды. Мореходы вытащили его на льдину и стали выжидать погоду.
Аверьян осматривал и обстукивал обшивку – не повредило ли. Мужики проверяли груз: бочонки, кули, мешки – не подмочило ли водой. Все перебрали, снова уложили. Костер запылал на льду. Но дров было маловато. Гурий вызвался сходить к берегу, поискать плавника, но отец не пустил.
Сгрудившись вокруг костерка, артельщики ели деревянными ложками похлебку из сушеной рыбы. Потом стали коротать время в вынужденном безделье в месте безлюдном, неприютном, среди зловеще сталкивающихся льдин. Вокруг стоял непрерывный шум. Казалось мореходам, что они одни на всем белом свете. Кругом ни души – ни зверя, ни птицы.
Герасим сказал:
– Не то забота, что много работы, а то забота, что нет ее.
Вдали, на обрыве берега, маячил высокий покосившийся деревянный крест. Вот у самого окоема в облаках образовался разрыв, и низкое солнце брызнуло потоком багрового света. Крест засветился, словно огненный. Над ним раскинула крылья иссиня-темная туча.
Поморы молча смотрели на берег, на позолоченный солнечным светом крест. Герасим заметил:
– Обетный крест. Давно, видно, стоит…
Кто-то из мореходов в этих местах попал в беду, случайно спасся, выбрался на берег. Потом вернулся сюда и поставил замету в память о неожиданном воскрешении из мертвых, в назидание всем добрым людям.
2
Рано утром, восстав ото сна, Мангазея протерла глаза, улицы ожили. Караульный стрелец отворил ворота Спасской башни – тяжелые, из лиственничных плах, окованные полосовым железом. Стрельцы, бродившие ночью по стенам крепости, разошлись по избам на посаде – на отдых к женам, малым детям, в домашнее тепло с запахами свежеиспеченного хлеба да щей, с тараканьим шелестом за печками.
В острог потянулись ремесленники с посада да общинные люди. Старосты-общинники с расчесанными и смазанными деревянным маслом волосами, стриженными в скобку, в кафтанах разноцветного сукна, перепоясанные шерстяными кушаками, шли в приказную избу улаживать повседневные дела. Община посадских людей, живущих вне крепости, вносила налоги в казну, кормила, поила и одевала воеводский двор, содержала в порядке государевы амбары и склады, гостиный ряд. Общинники построили и церкви в городе и за его стенами.
Тобольские и енисейские купцы, щеголеватые, рослые и мордастые как на подбор, тоже спозаранку держали путь в приказ – платить пошлины, договариваться о ценах на товары. На небольшой площади, в гостином ряду, визжали ржавые петли ставней лавок и ларьков. Приказчики выкладывали товары.
Утицами переваливались пожилые бабы в длинных кафтанах из домотканого крашеного сукна. Молодки щеголяли яркими сарафанами с оборками, башмаками на высоких наборных каблуках, набойчатыми кофтами да меховыми душегрейками-безрукавками. Стрельцы и посадские парни перекидывались с девицами игривыми словечками.
Два молодых стрельца, направлявшихся к воеводскому двору, увидели приглядную молодку, остановились как по команде, поглядели вслед. Один усмехнулся, вскинув бровь:
– Эх и девка! Не ущипнешь!
– Хорош соболек, да измят, – уверенно заметил другой. – По походке видать.
Девушка остановилась, обернулась, зло сощурилась, щеки запунцовели.
– Это што за острословы? А-а, Петруха! Рассказал бы лучше, как ты вечор слезы проливал!
– Это я-то? – удивился стрелец.
– А кто же еще? По пословице: «Не то смешно, што жонка мужа бьет, а то, што муж плачет». Видать, опять тебе была выволочка от Аграфены?
– Нн-ну, сказала! Да я свою жонку во как держу! – стрелец сжал кулак.
– Знаем, кто кого держит! – девица, независимо подняв голову, прошествовала дальше. Стрельцы переглянулись, расхохотались и пошли по своим делам.
Тосана на упряжке из трех олешков, посадив позади себя Еване, подкатил к воротам. Караульный стрелец загородил ему дорогу алебардой.
– Кто таков? Чего надобно в крепости? – нахально улыбнулся, глянув свысока, соврал: – Ноне великий пост. Самоедов пускать не ведено.
Тосана быстро соскочил с нарт и сунул стрельцу пару беличьих шкурок.
– На торг еду. Не закрывай дорогу. Шибко прошу!
Стрелец ловко спрятал шкурки за пазуху, удовлетворенно хмыкнул и милостиво разрешил:
– Проезжай. Только у церкви не забудь шапку снять. Ты ить язычник. Эй, стой! – крикнул вдогонку. – Продай девку!
– Девка не продается. Она не беличья шкурка, – сердито огрызнулся Тосана и уехал.
И пара беличьих шкурок сгодится стрельцу. За день насобирает он их немало, особенно когда ненцы валом валят на торг.
Олешки мелкой рысцой протрусили к ясачной избе. Тосана, оставив упряжку на попечение Еване, вздохнул и с уныло озабоченным видом взял с нарт кожаный мешок с мехами. Робко поднялся по ступеням высокого крыльца с точеными балясинами. На крыльце стоял знакомый ненцу дежурный стрелец Лаврушка. Он, сверкнув нахальными навыкате глазами, встретил ненца:
– Здорово, Тосана! Царю долг несешь?
– Несу, несу. Драствуй, – ответил Тосана. – Каково живешь? Клебом-солью, да?
– Хлебом-солью, – с усмешкой отозвался стрелец. – Живу, хлеб жую, квасом запиваю, николи не унываю, молодицу, коль свободен от службы, обнимаю, тебя, Тосану, не забываю. Не забывай и ты меня. – Он наклонился, тихонько спросил:
– Мне чего привез?
Тосана тоже шепотом, в ухо Лаврушке:
– Порох-свинец есть?
– Сговоримся. Заходи после полудни. Мою избу, чай, помнишь?
– Помню. Как не помнить! Шибко помню.
Лаврушка отошел в сторону, замер на крыльце, вид на себя напустил недоступный, строгий:
– Проходи, проходи! – крикнул он Тосане, приметив на улице стрелецкого десятника.
Тосана мельком глянул на щегольской кафтан Лаврушки с малиновыми нашивками на груди, на кривую саблю в ножнах, на высокие начищенные сапоги и толкнул от себя тяжелую дверь.
В полутемной ясачной избе над прилавком сытый, лоснящийся от избытка здоровья, массивной глыбой возвышался приказной целовальник. Справа от него за конторкой скучал курносый подьячий с серым неброским лицом и унылыми бесцветными глазами, с гусиным пером за ухом. Всюду: на полках, на вешалах
– шкурки белых и голубых песцов, соболей, лисиц, связки беличьих, горностаевых, куньих шкурок. Под самым потолком – два узких продолговатых окна, забранных коваными решетками с острыми зазубринами. Прилавок обтянут зеленым сукном, кое-где засаленным, прохудившимся. Целовальник молча протянул волосатую лапищу. Тосана подал ему туго набитый мешок и стал зорко следить за каждым движением царева слуги.
Тот привычно и быстро разложил шкурки на прилавке, стал их пересчитывать. Из всего богатства Тосаны, добытого в трудах нелегких, выбрал десятка полтора шкурок получше с густым и мягким подшерстком – соболиных, песцовых, беличьих и куньих, и, отложив их в сторону, все остальное сгреб в кучу и вернул ненцу.
Тосана стал складывать шкурки в мешок, а подьячий принялся записывать в книгу, что подъясачный самоед по имени Тосана такого-то месяца, дня, года сдал в казну десятину с привезенной для продажи пушной рухляди; после выдал ненцу знак о том – грамотку. Тосана, наморщив лоб, спрятал грамотку за пазуху, облегченно вздохнул, взял изрядно потощавший мешок и, поклонившись, вышел.
Придя к торговым рядам, что располагались у южной стены мангазейского кремля, Тосана не сразу стал продавать свою пушнину, а прежде потолкался возле прилавков, присматриваясь да прицениваясь к товарам, что предлагали приказчики. Лавки ломились от хлебных запасов, привезенных купцами из Тобольска на больших кочах. Крупа ячневая и овсяная, мука, соль, ситцы, разноцветные сукна, шорные товары, сапоги и женские башмаки; изделия медников – луженые котлы, ковши, братыни, медные украшения – браслеты; перстеньки из серебра и золота с дешевыми и дорогими камнями, поделки из латуни, бронзы, красной меди; кованые гвозди и наконечники для стрел; ружейные замки; дорогие боярские беличьи охабни, а для простого народа – шубы, сарафаны, полотняные рубахи – все было тут. Глаза у Тосаны разбегались от изобилия товаров. Пестрое и богатое зрелище. Со всего посада, со всех кочевий и лесных заимок приходили сюда русские, ненцы, остяки.
Низенькую фигурку Тосаны в меховой малице, тобоках, схваченных под коленями ремешками, с ножом в деревянных ножнах на поясе и большим засаленным мешком за спиной видели то тут, то там.
Своих олешков с нартами Тосана пригнал поближе к базару. Еване послушно сидела на нартах со спокойным непроницаемым видом, не обращая внимания на шутки и приставания молодых мангазейцев. Только черные раскосые глаза ее беспокойно бегали, подозрительно осматривая разномастную толпу.
Стуча высокими наборными каблуками козловых сапог, рослый, в кафтане тонкого сукна и собольей шапке прошел по дощатым мосткам воевода в сопровождении двух стрельцов к аманатской избе. Вид у воеводы был озабоченный и угрюмый. То ли плохо выспался, то ли случились какие-либо неприятности. Впрочем, народ не обратил на него особого внимания. У каждого свои дела.
Тосана боялся воеводы. У него, как у многих старых ненцев, был суеверный страх перед власть имущими. От них всегда можно ждать неприятностей, и поэтому Тосана поспешил скрыться за спинами покупателей.
Меха ненцы продавали в обмен на товары. Деньги были в ходу только у русских промышленников и купцов. Ненцам в тайге деньги были ни к чему, а требовалось все необходимое для жизни и обихода. Покупая товары, Тосана сносил их к нартам, складывал в мешки и наказывал Еване стеречь добро пуще глаза. Еване сидела на мешках, опасаясь, как бы кто-нибудь их не выдернул из-под нее и не утащил. Но никто не подходил к упряжке, потому что таких нарт было немало. Прохожие, однако, обращали внимание на девушку, одетую нарядно, по-праздничному. Необычная, броская красота Еване вызывала зависть разряженных в пух и прах посадских женок. Они дивовались:
– Ишь, какая кукла сидит!
– Крашенка, даром что язычница!
Запасшись всем необходимым, Тосана крепко увязал на нартах ремнями товар и поехал в свой чум. Олешкам было тяжеловато тащить воз, и Еване и Тосана то и дело соскакивали с нарт.
После полудня Тосана, дав роздых своим оленям, снова помчался в Мангазею, теперь уже на посад, к избе стрельца Лаврушки. С собой он взял соболиные шкурки, чтобы выменять огневой припас. Порох и дробь стоили дорого.
Олешки быстро бежали по влажной от близкого болота замшелой тропке. В лесу они вытягивались гуськом, почти не сбавляя бега. Они быстро крутили головами, чтобы не задеть рогами за сучья. Тосана то и дело подбирал ноги, боясь повредить их о древесные стволы. Вырвавшись на голое место, олени опять рассыпались – вожак слева, пристяжные справа. Из-под оленьих широких копыт летели ошметки грязи и клочья мха. Тосана только покрикивал:
– Эге-е-ей!
И взмахивал тонким шестом – хореем.
3
Во времена пращуров, когда люди занимались охотой лишь для того, чтобы иметь пищу, обувь и одежду, мягкая, рассыпающая искры, выделанная шкурка соболя порой ценилась дешевле собачьего меха. Жители Уссурийского края до прихода русских не отлавливали соболей, а брали только ту добычу, что случайно попадалась в ловушки. Из собольих мехов шили шапки, рукавицы, подбивали ими для лучшего скольжения по снегу подошвы лыж.
Русский путешественник, открыватель новых земель С. П. Крашенинников, исследовав Камчатку, писал, что соболей там водилось очень много. «Один промышленник мог изловить их без дальнего труда до семидесяти и осьмидесяти в год, и то не для употребления кож их, ибо оные считались хуже собачьих, но более для мяса, которое употребляли в пищу».
Камчадалы, не зная роскоши и изысканности в одеждах, снисходительно посмеивались, видя, что русские променивают ножик на восемь, а топор на восемнадцать собольих шкурок. Великой ценностью для первобытных жителей Камчатки были изделия из железа.
Однако спрос пришлых людей – купцов и путешественников на соболей возрастал. Кто только ни приходил по бездорожью, рискуя жизнью, в девственные сибирские леса за пушными богатствами: волжские булгары, китайские и маньчжурские торговцы, могущественные в пору своих завоеваний татаро-монголы. Соболиный мех высоко ценился и издревле был меновым товаром и на Руси. Во времена татаро-монгольского ига московские князья платили соболиными мехами дань всемогущим завоевателям, пока Иван Калита не откупился от хана окончательно. Позднее Посольский приказ Московского государства, отправляя послов за границу, снабжал их мехами, ценившимися не меньше золота, для подарков иноземным правителям, для неизбежных при любой дипломатии предвиденных и непредвиденных расходов. Сибирский соболек шел на подбивку парадных одежд восточных эмиров, беков и ханов, западноевропейских маркизов, графов и герцогов. В прохладе старинных замков пушистые меха грели плечи королевских особ. Соболья подкладка, охабня, была первым признаком богатства московских бояр. Соболиный мех украшал шапку Мономаха.
Предприимчивые русские промышленники упорно пробирались за «мягкой рухлядью» на восток. Сбиваясь в артели, без карт, не зная местности, они шли на поиски «новых землиц». По берегам рек, по главным направлениям продвижения русских в Сибирь строились ясачные зимовья. Потекли пушные богатства в государеву казну.
Мангазея – детище соболиных промыслов, меховая вотчина русского правительства на Тазу-реке, процветала, пока не оскудели на сотни верст вокруг пушные промыслы. За соболем охотились безудержно, беспощадно, все, начиная от ненцев и остяков и кончая русскими промышленниками, казаками, стрельцами.
4
Соболята родились в начале апреля – маленькие комочки с дымчато-опаловым пушком. Мать еще с осени заботливо устлала дупло мягким мхом, шерстью, сеном и перьями мелких птиц. К весне, когда уже передвигаться ей стало тяжело, она обновила подстилку собранными поблизости шерстинками, сухой прошлогодней травой и залегла в гнезде.
Родились соболята слепыми и глухими. Прозрели и обрели слух через четыре недели. Два месяца Соболюшка кормила их молоком, а после стала приносить детенышам из леса мышей-полевок, мелких птиц.
Когда Соболюшка приносила в дупло полузадушенную добычу, там поднималась возня. Соболята, толкая друг друга и суетясь, ловили обессилевшего мышонка или птицу с перебитым крылом. У маленьких зверят начинал пробуждаться охотничий инстинкт, когда они выбирались из-под теплого бока матери, и у нее начинало подсыхать молоко.
Наступил сорок пятый день с момента рождения. Пора соболятам выбираться из гнезда. Соболюшка осторожно проверила, нет ли кого-либо поблизости, потом вернулась к дуплу, заглянула в него. Урканьем подала сигнал. Соболята зашевелились. Показалась пушистая с потемневшей шерсткой голова соболенка. От яркого дневного света он зажмурился, потом раскрыл глаза, повел ушастой головой туда-сюда и, увидев мать на земле, под дуплом, спрыгнул к ней. За ним последовали остальные. Вскоре они расползлись по земле. Приятно чувствовать себя самостоятельными, радостно ощущать упругими молодыми лапами землю, по которой предстоит еще немало побегать в поисках пищи и убежища от врагов.
Соболята то кидались прочь от матери, то, поуркивая, возвращались к ней, тыкались мордочками в ее похудевшие бока. Соболюшка слушала лес и время от времени вылизывала свой мех.
Черный Соболь окреп после долгой зимы, неустанно бегая по лесу в поисках корма. Он стал глаже, сильнее. Скупое северное солнце медленно пробуждало тайгу. В глухих лесных урманах под лапами елей кое-где еще лежал снег, серый, источенный влагой, осыпанный сухими иголками. На полянках было теплее. Черный Соболь любил греться на солнце, вылизывая свой мех шершавым языком. Обычно он выбирал поваленную ветром сухостоину и устраивался на ней. Солнце вливало в него силу, он чувствовал себя молодым, резвым и снова уходил на охоту.
Однажды в теплый пасмурный день он почуял на полянке запах, который напомнил ему что-то знакомое. Соболь сделал круг, потом повернул в сторону
– в мелкий ольшаник – и пошел по следу.
След оставила Соболюшка.
По нему Соболь выбрался сквозь бурелом и чащобу к крохотной полянке, окруженной молодой порослью. Внезапно Черный Соболь замер на месте, по привычке подняв лапу и не решаясь ее опустить, боясь вспугнуть нечаянным шорохом то, что он заметил.
Под стволом старой лиственницы, висящим на буреломе горизонтально, почти над самой землей, он увидел резвящихся соболят и Соболюшку, которая сидела возле своих детенышей.
Он долго смотрел на Соболюшку и выводок, потом неслышно ушел с полянки.
Сюда он вернулся вновь с пойманной в кустах синичкой-гаечкой, несмело мелкими шажками понес ее к выводку. Соболюшка быстро обернулась к нему, вскочила на ноги, угрожающе зауркала.
Черный Соболь, не обращая внимания на недовольство Соболюшки, шаг за шагом приближался к детям. Мать прыгнула ему навстречу, приготовилась к защите соболят. Тогда Черный Соболь положил синичку на траву. Птица еще была жива, трепыхала крыльями, ножка у нее была перекушена. Соболь удалился и сел на валежину, с любопытством наблюдая за выводком. Соболята заметили птицу и кинулись к ней. Мать, не обращая внимания на Соболя, зауркала одобрительно.
– Ур-р-р… р-р-р…
Соболята неуклюже запрыгали возле гаечки, которая, собрав последние силы, хотела уйти в кусты. Один из четырех, самый резвый, самый сильный кинулся на нее, придушил птицу, и все накинулись на нее. Через мгновение от синички остались только перышки, рассеянные по траве, словно снежинки.
Выводок вернулся к дуплу. Мать стала загонять соболят в гнездо.
Соболь видел, как четыре детеныша один за другим скрылись в дупле. Мать села рядом с гнездом и из-за веток настороженно следила за ним.
Черный Соболь спрыгнул с корневища и убежал в тайгу.
Инстинкт привел его к Соболюшке и своим детям. Но как только он покинул поляну и занялся охотой, то забыл о них. Он стал выслеживать бурундука, недавно покинутое гнездо которого заметил у выхода на гарь.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Артели Аверьяна Бармина не везло. Ветер не менялся, и льды все теснились у побережья. Четвертые сутки промышленники коротали время в бездействии. Нет ничего хуже, чем испытывать полную беспомощность в то время, когда надо поскорее двигаться к цели. Кончились дрова. Артельщики питались сухарями и довольствовались водой из снега.
Аверьян с нетерпением ожидал перемены ветра. Он стал угрюм и несловоохотлив. Путь предстоял еще долгий, а хлебные запасы таяли. У мужиков настроение стало падать: безделье и неизвестность подтачивали его, словно вода талый лед.
Дни на вынужденной стоянке скрашивал Герасим Гостев – шутник и острослов. Когда, укрывшись парусом и завернувшись в оленьи шкуры, промышленники коротали ночь, он начинал сказывать свои бывальщины. Таких людей, как Гостев, на Поморье называли баюнками. Невысокий, широкоплечий, с курчавой бородой, большеглазый, Гостев был подвижен, ловок, словоохотлив и этим отличался от Аверьяна и Никифора Деева – рослых, молчаливых.
– Бывало-живало, жил упромышленник в деревне. Был он вдовец, а детей было пятеро, мал мала меньше. И все есть хотят, – рассказывал баюнок. – Пошел он раз на охоту. Целый день проходил, ничего не убил. А домой идти нельзя: дети плачут, есть просят…
Герасим умолк, прислушался. Ветер трепал парусину над головой, она хлопала. Кто-то, кряхтя, поворачивался, угревшись под меховым одеялом. Спали в середине коча, в гнезде, будто медведи в одной берлоге.
– Спите ли, братцы? – спросил баюнок.
– Не спим, – отозвался Аверьян. – Давай, сказывай!
Ну дак вот. И второй день проходил, ничего не убил. На третий день видит: идет медведиха с медвежатами. Он ее стрелить хотел. А она просится: «Отпусти меня, охотничек, деток малых жалко». Ну, он ее и отпустил. И пошел дальше, да и заблудился. Блудил, блудил, до болота дошел. Совсем деться некуда. Тут вдруг леший пришел. «Ты, – говорит, – мое стадо пожалел, а я,
– говорит, – тебя пожалею». Взял его на спину и понес. Несет, несет, аж в зубах свистит. Видят – деревни. «Ну, – леший говорит, – свой дом узнай». Мужик и уцепился за трубу. Да и проснулся на печке, за горшок с кашей держится…
– И все? – спросил Гурий.
– А чего боле? Все, – отозвался Герасим. – Давайте ко, мужики, спать. Может, к утру погода сменится, лед в море унесет.
Но и утром ничего не изменилось. Сиверко грудил льдины к берегу, и поморы сидели словно на мели.
Аверьян решил:
– Надо идти дальше волоком по льду. Под лежачий камень вода не течет. Чего мы тут высидим?
– Коч тяжел. Сдвинем ли с места? – усомнился Герасим.
– А давай попробуем, – Гурий взялся за борт.
Гостев стал толкать судно с кормы, Аверьян и Никифор Деев тоже ухватились за борта.
– А ну, берем! – звонко крикнул Гостев. – Берем, берем!
Днище коча с трудом оторвалось от снега, он чуть подался вперед. Однако у мужиков хватило сил только сдвинуть его с места. Через несколько шагов они выдохлись. Аверьян распорядился:
– Снимем паузок и будем перевозить кладь по частям. Как на волоку через Канин делали.
В легкую лодку – паузок выгрузили часть вещей, приделали к бортам веревочные лямки и, словно сани, потащили паузок вперед. Пройдя с полверсты, сложили груз на разостланную ряднину, оставили возле него Гурия и вернулись к кочу за новой кладью. Восемь раз волочили паузок туда и обратно. Перетаскав груз, потащили к нему коч. Почти пустое судно без особых трудов проволокли по льду.
Работали допоздна. К вечеру сбились с ног. Сил хватило только укрыть груз от непогоды и, поев, завалиться спать. Выгруженные вещи сторожили по очереди: мало ли что могло случиться. Льдина хоть и велика, но ненадежна.
Первым сторожем был Гурий. Укутавшись в совик, он похаживал вокруг стоянки и посматривал по сторонам. Свистел ветер, вдали у кромки льда чернело, лохматилось море. Там раскачивались на волнах, крошились мелкие льдины. Непрестанный шум навевал уныние. Было тоскливо и неприютно. А что еще впереди? Усталые ноги у Гурия подгибались, веки слипались, но парень крепился. Как только бросало в дрему, начинал ходить быстрее.
На следующий день поморы продвинулись по льду еще немного вперед. Обходить водой ледяные поля мористее кромки было опасно. Аверьян из двух зол выбрал меньшее.
Ледовый плен продолжался. Пошла уже вторая неделя, как артельщики, где волоком по льду, а где в промоинах вплавь, настойчиво продвигались вперед. Они измотались, одежда поизносилась. Бахилы того и гляди запросят смены. Хорошо, что у каждого с собой была взята запасная обувь.
Аверьян каждый вечер озабоченно осматривал днище коча, да и паузок, находившийся в постоянной работе. «Обшарпаем суденышки, – думал он. – А впереди путь не близкий».
Иногда перед тем, как залезть под парус в теплые шкуры спать, Аверьян бормотал молитвы Николе Угоднику, выпрашивал у него ветер «с горы» – с материка. Но Угодник, как видно, не внимал просьбам промышленника.
Герасим смотрел-смотрел, как Аверьян творит молитвы, и решил помолиться сам, считая, что, может быть, его слова, обращенные к покровителю мореходов, будут доходчивей. Как-то перед вечером он извлек из своего сундучка образок, который ему положила мать, подошел к старой, еще зимней стамухе, пристроил на ней образок и опустился на колени…
Молился он по-своему. Считая Николу Угодника обыкновенным мужиком, прекрасно понимающим, что надо помору, обращался к нему, словно к близкому своему соседу, запанибрата:
– Втору неделю ломим на льду, аж плечи болят. Ноги еле ходят, бахилы того и гляди развалятся. В брюхе пусто – одни сухари. Дров нет, горячего не сготовишь. Пока мы тут маемся, мангазейски соболя уж, верно, все разбежались по лесам. Придем на Таз-реку не ко времени. Уйдем оттуда не солоно хлебавши… Э, да што тебе баить! Сам видишь, как твои чада в бесполезных и тяжких трудах пропадают в незнаемом месте, в пустыне снеговой!
Ты, Никола, покинь шутить с нами! Што те стоит послать нам ветер с горы? Тогда бы все льдины унесло в море, и нам проход возле берега освободился. Почему ты не хошь помочь мужикам?
А ведь они тебя уважают. Вон, Аверьян каждый вечер поклоны тебе бьет… А толку? И уж если ты теперь не поможешь нам, не будет тебе веры от мужиков. А без веры людской, скажу прямо, не проживешь ты. Один, как бобыль, будешь там, в небесах, впусте обретаться…
Помни, Никола, што нам ветер с горы вот так надобен! Пошли ты завтра с утра этот ветер, убери лед от берега, и мы тебе славу, как должно, воздадим! И дале тебе вера будет. Што те стоит добро сделать людям? А ничего не стоит. Только не хошь…
Герасим не заметил, как Аверьян тихонько подошел и услышал настойчивые просьбы, обращенные к Угоднику. Когда Герасим кончил молитву и спрятал образок, Аверьян спросил:
– С Николой говорил? Думаешь, этим его проймешь?
– Твои слова не слышит, так, может, мои дойдут, – Герасим сказал это вполне серьезно, а усталые глаза улыбались.
2
Аверьян рано утром высунул голову из-под парусины и зажмурился. Восходящее низкое солнце, чистое, словно только что умытое, ослепительно сверкало на горизонте. Солнечный свет играл, двигался по россыпи льдов, и само солнце от этого казалось живым, трепетным. И небо на востоке было тоже чистым, не замутненным облаками. Погода стояла мягкая, теплая.
Льдина оторвалась от припая и тихонько уплывала в голомя – в море. Аверьян торопливо выбрался из шкур, в которых спал, и спустился через борт на лед. Снег под ногами был мягок, податлив.
Рядом стоял Гурий в расстегнутом полушубке, без шапки.
– Погода меняется, батя, – с радостью сказал он.
– Вижу, – отозвался Аверьян. – Эй, мужики, вставайте! – крикнул он.
– А ты чего раньше не разбудил нас?
– Вечор легли поздно. Хотел, чтобы подольше поспали. Ведь притомились.
Из за борта показалась русоволосая голова Герасима, потом выглянул Никифор, огляделся, сморщился, чихнул. Его жесткие черные волосы на голове торчали во все стороны, словно у ненца. И в самом деле, скуластый, темноглазый, смугловатый, он напоминал сына тундры. Разрез глаз узок и чуть раскос. С лица ненец, а по росту – матерый новгородец.
Оба вышли на льдину, умылись снегом. Аверьян велел грузить кладь в коч, закрепить на нем паузок.
– Твоя молитва, как видно, дошла, – сказал Бармин Герасиму. – Льдину в море понесло. Ветер с берега начинается.
– А что я говорил? – в курчавой бороде Герасима блеснули в улыбке чистые зубы. – Моя да не дойдет? Такого не бывало!
– Сдобрился Никола, пожалел мужиков. Ну, живей, живей, ребята! Льдину уносит, а нам отходить от берега далеко не следует. Гурка, бери катки. Коч на воду будем спускать.
За ночь большое ледяное поле разломало, разъединило, раскидало по сторонам. Всюду появилась чистая вода. Льдины белыми плитами расползлись далеко, почти до горизонта, и там раскачивались, омываемые волнами.
Поднялся и стал крепчать «летний» ветер – с берега. С южной стороны наползали облака, по виду дождевые. Поморы повеселели, быстро уложили на судне кладь, закрепили на борту коча паузок, приготовили весла, мачту, парус. По льду Гурий разложил кругляши, припасенные на такой случай, и Аверьян крикнул:
– Ну, с богом. Дружно!
Коч вздрогнул, повернул нос к берегу, где темнела большая промоина, и медленно пополз на кругляшах поперек льдины к воде. Гурий только успевал подсовывать катки из-под кормы под нос, бегая взад-вперед.
Судно спустили на воду аккуратно, осторожно. На воде оно тотчас развернулось под ветром бортом к льдине. Артельщики заняли свои места, перекрестились на восход, взялись за весла, а после поставили и парус.
Разгулявшийся ветер дул с правого борта, немного с кормы. Позади осталось устье реки Черной, Гуляевские кошки – мелкие острова в Печорском море и узкий, вытянутый в длину почти на десять верст остров Песяков, возле которого поморы попали в ледовый плен.
Коч резво бежал по волнам. Аверьян сидел у руля. Широкий парус втугую наполнился ветром. Гурий и Герасим расположились на раскинутой оленьей шкуре посреди коча. В носу – впередсмотрящим Никифор. Его ноги в бахилах виднелись из-под паруса.
Аверьян направлял судно вдоль берега, к мысу Медынский Заворот, за которым должна открыться Хайпудырская губа.
Легок и быстр на ходу поморский коч. Округлая форма днища давала ему малую осадку. Сшит он по образцу морских карбасов, прочных, парусно-весельных, на которых поморы выходили на ближний промысел рыбы и зверя. Про такие суденышки рыбаки говорили: «На карбасе не утонешь. Хотел бы утонуть, да не сгинешь».
Карбас на любой волне, словно пробка, взлетал наверх, на гребень. Надо только уметь держать против ветра или по ветру так, чтобы в шторм волны били в нос или в корму. Ну, а если случится, что примет карбас неожиданный бортовой удар рассвирепевшего моря и волна перевернет его, он удержится на поверхности вверх днищем. А люди, выбравшись на обшивку и уцепившись за что придется, иной раз долго плавают в море, пока оно не прибьет опрокинутый карбас к берегу или терпящих бедствие не подберут другие мореходы.
Тогда ставят в память своего спасения поморы обетный крест на берегу…
Умели холмогорские мастера шить посудины. Скандинавская летопись говорит, что еще в XVI веке сын норвежского короля Олафа Магнус плавал в Холмогоры строить для себя корабли. А уж норвежцы знали толк в кораблестроении.
Придя на Поморье на плоскодонных ушкуях, новгородцы без труда убедились в том, что их суденышки, шитые для речного и озерного плавания, в море не годятся. Не один рыбак хлебнул горя и холодной беломорской воды, пока корабельщики нашли нужную форму днища и корпуса, десятилетиями опробованную в морских странствиях и после каждого похода усовершенствованную. Постепенно поморы научились шить карбаса, поднимавшие до двух тысяч пудов груза, шняки для трескового промысла, кочи малые и большие – до двенадцати сажен длины, могущие взять на борт четыреста-семьсот пудов клади. Шили и лодьи с тремя мачтами и бушпритом, на которых командой в восемь-десять артельщиков ходили промышлять зверя на Новую Землю и Грумант – Шпицберген.
Строили суда целиком из дерева без единой железной поковки. Обшивку с каркасом соединяли деревянными гвоздями, пазы конопатили мхом, просмоленной паклей. На мелких судах-шитиках каркас с обшивкой соединяли ивовыми прутьями, а снасти и паруса часто делали из оленьих кож. И якоря поначалу были деревянными, с подвязанными к ним камнями.
* * *
Аверьяну раньше не доводилось бывать в этих краях, к востоку от полуострова Канин. Только однажды ходил он на паруснике до Пустозерска, что стоит в устье Печоры, привозил зырянским купцам хлебный запас из Холмогор.
Но шел он не вслепую. В дорожной, обтянутой тюленьей кожей укладке хранилась у него лоция – подробное описание Мангазейского хода. Был и компас, «матка», в кожаном мешочке в кармане.
Лоция указывала, что «от Печоры до Югорского Шару» при благоприятных условиях «ходу два дни и две ночи». Это если по прямой, без захода в Болванскую, Паханческую и Хайпудырскую губы. Размеры судна и его оснастка не позволяли без риска выходить в открытое море, где было большое волнение и плавали льды. Поэтому Аверьян жался к берегам, невольно удлиняя путь.
Теперь, миновав остров Песяков и направляясь к мысу Медынский Заворот, Аверьян приближался к большой губе – Хайпудырской, что на пути к Югорскому полуострову. На севере полуостров отделялся от Вайгача проливом Югорский Шар, по которому надо было поморам выйти в Карское море. Через Хайпудырскую губу было два пути. Один вдоль побережья, с заходом в залив, другой – напрямик через залив курсом на север. Второй путь намного короче.
Аверьян внимательно изучал рукописную лоцию в деревянных, обтянутых кожей обложках.
В конце третьей недели пути коч приткнулся к берегу в тихом месте за мысом Медынский Заворот, в удобной для стоянки бухте.
Артельщики вначале неуверенно чувствовали себя на твердой земле – ноги отвыкли по ней ступать. Но поразмялись, насобирали дров, развели костер. Гурий повесил над огнем котел с водой из ручья. Мыс был отлогий, песчаные берега вылизаны морем. Дальше от берега – илистая наносная почва с мелким полярным кустарником – стлаником, травянистыми кочками да мхом-ягольником.
Раскинув возле костра оленьи шкуры, мужики отдыхали от морских трудов, впервые за много дней отведали горячей пищи и были в благодушном настроении.
Ветер все так же дул с юга. Погода стояла ясная. По небу бежали белые, словно над Холмогорами в летнюю пору, облака.
Герасим лег навзничь и, защищая глаза от солнца ладонью, смотрел в небо. Изредка над косой пролетали чайки. Ветер шелестел бурой жесткой травой на кочках. Дым от костра стлался над землей.
– Согласился бы тут жить, Гурка? – спросил Герасим. – Глянь, какая красота! Место ровное, кругом вода, не видать ни души, ни зверя, ни птицы. Устроил бы какую ни на есть избенку и жил бы, как схимник. Вольный человек! Сам себе хозяин. Ни батьки, ни мамки, ни государевых дьяков, ни архиерейского догляда. Делай что хошь. – Гостев повернулся, приподнялся на локте, посмотрел на Гурия, который, закатав рукава, чистил золой от костра медный луженый котел.
– Умер бы со скуки. Одному-то разве сладко жить? – отозвался паренек.
– Ну, а ежели бы тебе сюда девицу-молодайку? Жену, одним словом. Вдвоем бы веселей, а?
Гурий засмущался, опустил глаза.
– Вдвоем, конечно, лучше, – ответил он.
– Вот и жили бы. Стреляли гусей, ходили в море за рыбой, зверем. А я бы раз в год привозил тебе припас, да то, что упромышлите, забирал в Холмогоры, продавал там, а деньги – отцу твоему в кубышку… Только надоели бы вы друг другу скоро. Первый-то год, может, и ничего, потому как в охотку. Ну а второй год уже и не захотелось бы друг на друга смотреть. Переругался бы с женкой-то! Может, и сварливая попалась бы. Жены-то разные бывают. У хорошей жены и муж будет молодцом, от хорошей-то помолодеешь, а от плохой состаришься!
Гурий слушал болтовню Герасима и украдкой посмеивался.
– Ничего, – вступил в беседу Никифор. – Год бы пожил, а на другой ребятенок бы завелся. А потом каждый год – прибыль. Веселей станет! Вырастут сыновья, отделятся, и, глядишь, деревня выстала на мысу-то!
Гурий потащил к воде котел – ополоснуть. Аверьян, молча сидевший с лоцией в руках, подал голос.
– Ну, мужики, надо совет держать. Подвиньтесь-ко.
Все подошли к нему.
– Надо решать, как идти дале: около берега или пересечь губу по прямой? Если вдоль берега – дня три надо. А напрямик губу за день перемахнем.
– Надо идти напрямик, – сказал Никифор. – Коч надежный, ветер с полдня, чего опасаться?
– Я тоже думаю так, – согласился с ним Герасим.
– Напрямик, батя. Ежели ветер не подмога, на веслах пойдем, – подал голос и Гурий.
– Ладно. Быть по сему. – Аверьян закрыл лоцию, аккуратно перевязал ее тоненьким ремешком и спрятал. – Поищем дров, наберем воды и – в путь.
Артельщики разбрелись по берегу, собирали намытый прибоем плавник, разрубали его на поленья. Гурий носил ведром воду в бочонок.
Коч снова расстался с берегом. Ветер ударил в парус. Аверьян круто повернул руль, и судно побежало дальше. Вскоре Бармин передал румпель Никифору и, достав компас, стал выверять курс. Гурий через плечо отца смотрел, как он поворачивает на ладони круглую, точенную из дерева штуковину. Впервые видел парень, как по компасу – «матке» определяют стороны света.
Компас был невелик и свободно умещался в ладони. Бумажный диск с нарисованной розой ветров вложен в деревянный корпус. Вместо магнитной стрелки использовались две намагниченные иголки. Они поворачивали диск-картушку вокруг оси. На диске были изображены только две стороны света
– север и восток. Роза ветров насчитывала восемь лучей-румбов.
– Вот я поворачиваю «матку» так, чтобы знак на бумаге указывал на север, на полуночь, – объяснял Аверьян сыну. – А нам надобно идти курсом на восток. Видишь стрелку, что начерчена на кружке? Она и указывает нам курс. Гляди на нос коча. Как он идет?
– По стрелке, – сказал Гурий. – Дивно. С такой «маткой» в любом месте можно определить курс?
– В любом, – отозвался отец. – Теперь возьми «матку» и сам попробуй.
Гурий бережно принял из рук отца компас и стал поворачивать его на ладони.
– Вот, направил.
– Верно. В чем дело – сразу догадался, – похвалил отец.
Вскоре Гурий увидел слева по борту землю и обрадованно закричал:
– Земля, батя! Глянь туда!
Отец посмотрел, объяснил.
– Это остров. Зеленец называется. А вернее сказать – Малый Зеленец. За ним остров поболе, так тот – Большой Зеленец. Малый Зеленец нам надобно обойти с южной стороны.
Остров остался позади. Черная полоска земли словно растаяла, растворилась в безбрежной морской шири. Коч, подгоняемый ветром и волнами с кормы, упрямо шел, покачиваясь, к проливу Югорский Шар.
Опять кругом стало пустынно. Только лохматые хмурые волны, облака в небе и солнце. Оно светило поморам в спину и с высоты словно бы наблюдало, правильно ли они плывут.
К проливу подошли белесой и задумчивой северной ночью. Солнце висело над самым горизонтом. Волнение поулеглось. Море словно бы задремало. Справа и слева туманно, как размытая, обозначилась земля. Аверьян сверился с лоцией и направил судно в пролив. Парус убрали. Взялись за весла.
Справа – массивная громада Югорского полуострова, слева – остров Вайгач.
«…А подле Югорского Шару, подле острова Вайгач ходу гребью день, проезд из моря-окияна в урочище Нярзомское море, а тот проезд промеж берегов, а по берегу лежит грядою камень, а поперек проезду верст с пять, а инде и меньши, а проезд местами глубоко, а инде мелко…» – таково описание пути, составленное пинежанином Левкой Шубиным в 1601 году. Почти так же выглядела запись и в лоции Аверьяна.
3
Лаврушка сидел за столом, накрытым холщовой скатеркой, и хлебал щи с олениной, когда к нему в избу вошел Тосана с мешком в руке.
– Драствуй еще раз. Я пришел, – сообщил он, окинув цепким взглядом обстановку избы: стол, лавка вдоль стены, в углу – божница с темной иконой и лампадкой, шкаф для посуды, большая русская печь, ухваты. Из подпечья высунула голову курица и скрылась. Жена Лаврушки Алена стояла у шестка, сложив руки на животе, и смотрела, как обедает супруг. Была она росту небольшого, упитанная, курносая. Из-под редких светлых ресниц на ненца в упор глядели холодные серые глаза. Лаврушка посмотрел на мешок Тосаны, прикинул, много ли в нем мехов, и показал на лавку.
– Проходи, садись.
Алена проворно смахнула тряпицей с лавки воображаемую пыль:
– Милости просим. Откушай с нами.
Тосана чинно сел, положил рядом мешок, руки его замерли на коленях, обтянутых штанами из кожи оленя-телка. В малице ненцу было жарко, но снимать ее через голову неудобно. Тосана только развязал ремешок, стягивавший ворот.
– Пасибо. Не хочу, – сказал он. – В чуме ел. По делу пришел. Ты ешь,
– добавил, обращаясь к хозяину. – Я тебя не тороплю. Я могу и погодить.
Лаврушка хлебал щи не спеша, подставляя под деревянную ложку кусок хлеба, чтобы не закапать скатерку. Рубаха на нем из домотканины, чистая, свежая. Жена, видимо, хорошо следила за мужем. Руки у Лаврушки крепкие, короткопалые, с рыжеватой порослью. Губы толстые, мясистые. Нагловатые навыкате глаза опять скользнули по ненцу и его мешку.
Лаврушка жил в Мангазее уже три года. Прибыл он сюда из Тобольска с отрядом стрельцов, с новым воеводой. Вместе со служивыми людьми строил крепость, а заодно и срубил на посаде избенку для себя, небольшую, в три оконца по фасаду, с кухней и горницей, с пристройкой для скота, с денником для коня.
Бойкий, из тех, кто и с камня лыки сдерет, Лаврушка, получая жалованье за стрелецкую службу, нашел приработок и на стороне. Он сдружился со стрелецким десятником, тайком получал от него уворованный «огневой припас», менял его на меха и делился добычей с приятелем. Получал Лаврушка также порох и свинец из Тобольска, через верных людей. Выменянными мехами он в Мангазее не торговал, а перепродавал их тобольским купцам. От таких сделок в доме Лаврушки был полный достаток, да кое-что имелось и в кубышке.
Если бы мангазейский воевода пронюхал о торговых делах стрельца, быть бы Лаврушке битым плетьми да изгнанным со службы. Но он был изворотлив и хитер и ни разу еще не попадался.
– Ну, что скажешь, Тосана? – покончив с обедом, спросил Лаврушка, хотя прекрасно знал, зачем пришел ненец. – Какие новости принес?
«Хитрый. О деле не говорит. Вином не угощает», – подумал Тосана. Ответил равнодушно:
– Никаких нет новостей. Разве только вот слышал: на олешков Тайбарея волки напали. Пять важенок и хора порезали. Жалко.
– Да, жалко, – согласился Лаврушка. – Пострелять бы волков надо.
– Надо бы, да чем? Пороху-свинца нету, – исподволь подходил к главному Тосана. – За тем и пришел я в твой деревянный чум. А ты плохо угощаешь. Щами только. Я щей не ем.
Лаврушка как бы спохватился, обнял ненца за плечи с радушием:
– Милой ты мой! Да ить я для тебя все выложу! Алена! Тащи закусить.
Алена мигом принесла штоф, чарки, блюдо с квашеной капустой, деревянную чашку с мясом. Лаврушка стал угощать Тосану.
– Траву не ем! – сказал ненец, отодвинув от себя капусту и придвинув мясо. Траву олень ест. – Выпил, зажмурился: «огненная вода» крепка. Закусил куском вареной оленины.
Лаврушка решил, что наступило время делового разговора.
– Пороху, говоришь, нет? Свинца нет? А тебе разве не ведомо, что огневое зелье запрещено продавать туземцам? Да и откуда оно у меня? Отстоял караул – порох и пули в караульной избе сдаю.
Тосана, чуть захмелев, беззвучно рассмеялся, ощерив темные мелкие зубы и сузив глаза в щелки:
– Не хитри! Ты ведь меня звал?
Лаврушка подошел к мешку Тосаны, бесцеремонно ощупал его.
– Что тут у тебя? Мех?
– Мех, мех, – кивнул Тосана. – Давай порох-свинец.
– А много ли у тебя шкурок-то?
– А вот смотри, – Тосана выложил на лавку четырех соболей и столько же куниц.
Лаврушка осмотрел шкурки, спросил:
– Сколько за них хочешь пороху да свинца?
– Десять фунтов пороху, пуд свинца. Вот моя цена.
– Ну, брат, хватил! Где я столько возьму? Ты выпей, выпей! Сам наливай, – потчевал Лаврушка, рассчитывая, что вино ускорит сделку. Однако ненец пока пить не стал, а начал торговаться. Торговались долго. Лаврушка все подсовывал Тосане чарку, а тот отставлял ее от себя. Наконец Лаврушка сказал:
– Что есть – все тебе принесу.
Он вздохнул, поднялся с лавки, вышел в горницу. Там, приподняв половицу, достал кожаный мешок с припасами. Из него отмерил порох в кожаный, а литые пули и дробь в холстинные мешочки. Прикинул в руке – показалось много. Отбавил. Вышел на кухню. Жена при сделке не присутствовала. Заперев дверь сеней на засов, она ушла в горницу.
Тосане показалось мало свинца и пороху, что принес хозяин. Лаврушка клялся и божился, что больше у него нет. Тосана подал ему двух соболей и двух куниц. Остальное спрятал в мешок. Лаврушка с обиженным видом вернул шкурки ненцу.
– Обижаешь меня, мало даешь. Нечестно так делать. Я больше заниматься этим не буду. Не прибыльно. Ни с тобой, ни с другими торговать не буду. Поплатиться головой могу. Закон строгий.
Тосана испугался, что Лаврушка и в самом деле больше не будет менять порох и свинец на меха, и стал податливей.
– Зачем не будешь? Я тебя не выдам. Прибавь еще немного пороху, и я все шкурки тебе оставлю.
– Дак нету ведь! Нету-у-у!
– Ну, тогда в другой раз добавишь припасу. Все шкурки тебе оставляю.
– Вот это по-честному. Давай, выпьем.
«Огненная вода» – водка приносила ненцам и остякам немало бед. Русские купцы да ижемцы специально спаивали их, чтобы обманом получить меха по мизерной цене. Случалось, что за штоф вина ненец отдавал одного-двух оленей или несколько ценных шкурок, добытых нелегким трудом.
Опьяневший Тосана вылез из-за стола, сунул мешочки с порохом и дробью в свою торбу и попрощался с Лаврушкой. Тот поостерег:
– Смотри не свались где-нибудь! Переспал бы у меня.
– Не свалюсь, не бойся, – на темном морщинистом лице ненца блуждала бессмысленная улыбка. С мешком в руке он вышел на улицу и, пошатываясь, отправился к своей упряжке. Однако не дошел, свалился в канаву и уснул. Мешок выпал из рук. Мимо шли стрельцы. Увидев Тосану, склонились над ним.
– Ишь, надрался. Не умер ли?
– Не умер. Дышит. Ништо, отлежится.
– А что у него в мешке?
– Уж не золото. Тряпье какое-нибудь.
Стрелец развязал мешок, полюбопытствовал.
– Глянь, порох! И свинец.
– Да ну? Где он взял? Украл, может? Самоедам не ведено продавать огневое зелье. Надо сказать начальству!
К стрельцам присоединились проходившие по улице бабы, ребятишки. Образовалась толпа. Завидев сборище, от стен крепости спешил караульный стрелец при сабле, с ружьем.
– А ну разойдись! Чего не видали? – начальственно приказал он. Стрельцы шепнули ему о порохе и свинце. Караульный решил:
– В съезжую его. Там разберутся.
Он остановил проезжавшую мимо подводу. Стрельцы взвалили на нее Тосану, положили рядом и мешок. Ненец мычал, мотал головой, но в себя не приходил.
В съезжей он спал мертвым сном до утра. Забытые олешки стояли на задах Лаврушкиной избы. Стрелец, предчувствуя, что с Тосаной случилось неладное, перетрусил, прогнал их прочь. Упряжка без хозяина при мчалась к чуму. Санэ всплеснула руками и заголосила. Еване не растерялась, помчалась на той же упряжке в посад разузнать, что случилось с дядей.
Утром Тосану повели к аманатской избе. Допрашивал его судный дьяк.
– Откуда у тя порох? Откуда свинец? У кого купил? На что купил? Признавайся, а то получишь батогов!
Тосана не отвечал на вопросы, сидел молча, нахохлившись, как больной ворон. Голова у него трещала, ему было плохо, боялся он и дьяка, и батогов, но Лаврушку не выдавал. Он сказал, что припасы купил весной у купцов, хранил в укромном месте, а теперь забрал, чтобы увезти в свой чум. Ему не поверили, потащили в пристройку, где наказывали виновных плетьми и батогами, растянули на скамье-кобылке и выпороли. Потом, ничего не добившись от упрямого ненца, отобрали у него мешок и взашей вытолкали за дверь.
У съезжей избы Тосана увидел своих олешков и плачущую Еване. Он лег на нарты животом вниз и сказал, чтобы девушка быстрее ехала домой. Усталые и голодные олени еле плелись, как ни погоняла их Еване. Дома в чуме Тосана схватился за голову.
– Огненная вода подвела! Шибко подвела! Все шкурки потерял, порох-свинец потерял. Ай, беда! А еще Осторожным зовешься! Глупая голова!
Жена и племянница все же были рады, что Тосана вернулся домой невредимым.
Тосана крепко призадумался. Меха все оставил в Мангазее, а главного, без чего трудно будет охотиться зимой, – пороха и свинца, не запас. Значит, его старинное, чиненное-перечиненное кремневое ружье, которое весило чуть ли не пуд и из которого непривычный охотник мог бы стрелять разве что с сошек, будет молчать. Тосана решился на последнее: взял из костяной шкатулки несколько серебряных вещиц – монисто из тонких и мелких монет, два толстых литых кольца и налобный амулет-соболек – семейные драгоценности. С этими безделками он отправился в Мангазею к Лаврушке на этот раз пешком. Жена провожала его, чуть не плача.
– Опять напьешься огненной воды! Немало она тебе принесла горя!
Тосана махнул рукой и зашагал по берегу к крепости.
Вскоре он добрался до посада, постучал в дверь Лаврушкиной избы. Сени были заперты изнутри на засов.
Лаврушка, высмотрев ненца в оконце, решил не встречаться с ним, чтобы не нажить себе неприятности. В Мангазее стало известно, что самоед Тосана добыл где-то порох и дробь и его наказывали за незаконную покупку.
Тосана ждал на крыльце, переминаясь с ноги на ногу. Но ему не открывали. Постучал снова, настойчивее, сильнее. В сенях послышались шаги. Тосана сказал:
– Отопри! Это я, Тосана!
Алена отодвинула засов и чуть приоткрыла дверь.
– Чего надо? Лаврентия нету дома. Ушел. Долго не придет. Не жди.
– Я по делу! – Тосана, не мешкая, достал и развернул тряпицу, в которую были завернуты украшения. – Вот, смотри! Чистое серебро! Надо мне выменять пороху-свинца.
– Еще чего! – сердито бросила Алена. – Сказала – нет хозяина! Уходи. С тобой беды наживешь! – она с треском захлопнула дверь, взвизгнул засов.
Тосана постоял на крыльце, растерянно глянул по сторонам и, догадавшись, что с ним больше не хотят иметь дела, опустив голову, сошел с крыльца.
Отойдя от избы, он остановился в нерешительности. Больше обратиться за помощью не к кому. Все другие знакомства на посаде были у него случайными, неделовыми. Огневое зелье выменять не у кого. Да могут и снова забрать его в съезжую и растянуть на кобылке. От неприятных воспоминаний у него заныла спина, ее будто жгло огнем. Хмурый, удрученный неудачей, ненец пошел обратно к стоянке.
Вернувшись домой, он лег на шкуры и молча, не поднимаясь, пролежал целые сутки. С ним пытались заговорить Еване, Санэ, но он упрямо молчал.
Через сутки Тосана поднялся и велел женщинам свертывать чум. Семья откочевала в верховья Таза, где можно было охотиться и рыбачить вдали от русского города с хитрыми стрельцами и «огненной водой», от которой сначала человеку делается легко и весело, а потом он попадает в беду…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Проливом Югорский Шар артельщики шли на веслах. В первой паре весел – Аверьян и Гурий, во второй – Герасим и Никифор. На руле сидеть было некому, и по команде Аверьяна меняли курс, сильнее работая левым или правым бортом.
Ветер тянул с востока, с Югорского берега через пролив, и под парусом идти было несподручно. Югорский Шар неширок – местами до трех-пяти верст в ширину. Артельщики шли вдоль подветренного берега осторожно, чтобы не наскочить на попадавшиеся иногда каменные гряды.
В этом проливе встречаются воды Баренцева и Карского морей, они будто сталкиваются, образуя беспорядочные, лохматые волны. Брызги соленой воды обдавали гребцов. Гурий не раз получал пригоршню воды за воротник.
От длинных тяжелых весел руки сводило, пальцы – не разогнешь. Болела от напряженной работы спина. Гурий чуть не валился с банки от усталости. Отдохнуть бы, пристать к берегу… Но отец поторапливал. Мужики молчали, дружно откидываясь всем корпусом назад при каждом взмахе весел. Гурий оборачивался, смотрел вперед, не видно ли конца перехода. Но конца не было заметно, и он все опускал в пенистую холодную воду тяжелое крепкое весло.
Герасим, чтобы работалось легче, заводил громко, протяжно:
А дружней, еще раз!
А дружней, еще два!
Эгей, не робей, Силушки не жалей!
А потом переходил на речитатив:
Как моржи кричат, гремят, Собираться нам велят.
Карбаса мы направляли И моржей мы промышляли По расплавам и по льдам, По заливам, по губам И по крутым берегам…
Аверьян поправлял курс:
– Левым табань! Правым греби! Теперь вместе!
А дружней, еще раз!
А дружней, еще два! перекрывал шум волн голос Герасима.
Гурий за веслом думал не столько о трудностях пути, сколько о его нескончаемости. Вспоминал дни, оставшиеся позади, когда, простившись с родным причалом, они плыли на северо-восток малоизведанным путем, вдоль пустынных необитаемых берегов. Позади остались сотни верст. А сколько еще впереди? Мало ли что может случиться там, за высокой грядой каменистого мыса, за угрюмым холодным проливом!
Паренек дивился спокойствию и уверенности отца, который вел вперед так, будто всегда плавал в этих местах. А между тем, Аверьяном этот путь не был изведан. Гурий пытался найти причину отцовской уверенности и по неопытности приписывал все тетради в кожаных корках да компасу – «матке», что хранился у отца в кармане засаленных штанов.
Конечно, лоция и компас вели Аверьяна вперед. Лоцию он выпросил у старого помора Ефима, по прозвищу Хромоногий. Ефим ходил в Мангазею с первыми артелями корабельного вожи Михаила Дурасова. Тогда пробивались на реку Таз четыре коча с сорока мужиками – холмогорцами, пинежанами да пустозерцами. Такой людной артели было легче преодолевать волоки и другие трудности пути: друг другу помогали, шли плечом к плечу, как в ратном бою. В том походе на Ямальском волоке Ефим повредил ногу и остался на всю жизнь хромым. Однако в пути он все запоминал и записывал на чем придется: на клочках бумаги, бересте, а то и просто на дощечках вырезывал он ножом одному ему понятные знаки. Вернувшись из похода, он раздобыл бумаги, сшил из нее тетрадь и составил лоцию, разобрав свои заметки, сделанные в плавании.
Аверьян с трудом выпросил тетрадь у Ефима под залог, обещая вернуть лоцию в целости-сохранности. А Ефим, в свою очередь, просил проверить правильность записей, хотя составлена была лоция обстоятельно, как и все мореходные описания поморов, отличавшиеся добросовестностью и точностью. Аверьян пока не нашел в ней ни одной ошибки, которая бы могла подвергнуть людей риску.
Аверьян, собираясь в Мангазейский ход малой артелью на легком коче, рассудил, что небольшое судно пройдет где угодно. Его можно будет без труда вытащить при необходимости на льдину и снова спустить в воду. Да и на волоках с ним справиться будет нетрудно.
Риск был. А когда поморы не рисковали, отправляясь на промысел? С риском связана вся их жизнь.
И еще помогала Аверьяну в пути принадлежность к славному племени землепроходцев-первооткрывателей, их настойчивость и жажда неизведанного. Опыт же хождения в Студеном море имелся немалый, он и пригодился.
По молодости Гурий этого не учитывал. Он надеялся только на лоцию и компас и боялся, как бы нечаянно отец не потерял их…
Впереди показались редкие плавающие льдины. Оттуда стало наносить холод. Ветер, дувший в борт, переменился, стал тянуть с носа. Аверьян крикнул:
– Правым греби, левым табань! Еще правым!..
Коч приближался к берегу, что темнел узкой полосой слева. Вскоре обогнули безымянный мыс на северном побережье Югорского полуострова, зашли в бухту, укрылись от ветра. Причалив к берегу, артельщики с трудом подняли негнущимися руками весла, сложили их вдоль бортов. Аверьян весело подбодрил:
– А ну, братцы, на берег! Соберем дров, сварим похлебки. Югорский Шар прошли. Вот оно, Нярзомское море! – он показал рукой. – Только льды вот плавают. Как бы погода нас тут не задержала. Ну да об этом после. Гурий, мозоли нажил?
Паренек еле расправил синюю от холода и занемевшую от весла ладонь. На ней круглились волдыри. Один прорвало, и по руке сочилась жидкая бесцветная водица. Гурий показал ладонь отцу:
– Нажил…
– Вот и ладно! – сказал отец как будто даже обрадованно. – Без мозолей какой ты мореход? Так, одна видимость. Там в носу, в латке, сало есть. Смажь ладони.
Гурий полез в нос искать латку с салом.
2
А от Югорского Шару Нярзомским морем через Карскую губу резвого ходу до устья Мутной реки день да ночь. А как заимут льды большие, ино обходят около льдов парусом и гребью недель с шесть, а иногда и обойти льдов немочно, и от тех мест ворочаются назад в Пустоозеро…
Из поморского описания «Мангазейского хода»
Дров на мысу запасти было трудно: плавника, как в Печорской губе, здесь не оказалось. Путешественники еле насобирали на крошечный костерок разной мелочи, намытой прибоем. Сварили все же себе пищу.
Аверьян вышел на угорышек и посмотрел на море. Он раздумывал, как плыть дальше. Впереди ожидал путников полуостров Ямал. Обходить его с севера – времени бы ушло много, да к тому же путь был опасен: открытое море, плавучие льды, пустынные неисследованные места…
Известен был другой путь к Обской губе. Посреди западного берега Ямала находилось устье реки Морды-Яха, по-русски – Мутной. Продвинувшись в ее верховья, поморы, мангазейцы – предшественники Аверьяна попадали в озера под общим названием Ней-То. Их было три. Через озера мореходы где протоками, а где волоком двигались к четвертому озеру – Ямбу-То. Из него брала начало река Се-яха – Зеленая. По этой реке и выбирались в Обскую губу.
Аверьяну надо было идти этим путем.
Но прежде предстояло еще достигнуть берегов Ямала.
Бармин долго всматривался в кипень волн, в белые плиты льдин, что незванно-негаданно грозили ему с севера. Сколько их там, в таинственной безбрежности моря? Наверняка в далях, не подвластных взгляду, плавают еще падуны-айсберги, встреча с которыми могла грозить верной гибелью.
На север Аверьяну нет ходу. Заказано ему туда плыть. Если вдруг ветер повернет с полночи и все льды притащит сюда, то даже близ берегов плавание сулит немалые трудности.
Небо хмурилось, надвигались тяжелые лохматые тучи. Вскоре они разразились дождем.
Накинув армяки, рыбаки, нахохлясь, как птицы в непогодье, коротали время у чадящего костерка. Гурий смотрел на бесконечно бегущие волны. Вот над ними низко пролетела чайка. «Кили-и-и!» – послышался ее крик. Чайка взмахивала крыльями тяжело и лениво, словно они у нее разбухали от воды.
Холодно, мокро, неуютно.
«Эх, соболя, соболя! Где вы там, за морями, за горами, за каменными грядами, за сумеречностью и неизвестностью?» – думал Гурий.
К Ямалу было тоже два пути. Если с севера грозили льды, поморы шли вдоль Югорского берега к устью реки Кары, а потом срезали напрямик узкое место Карской губы, называемое Байдарацкой губой. Если же льдов не было, то кочи двигались от Югорского Шара, пересекая Карскую губу, прямо к устью реки Мутной.
Но льды – вон они! Плавают и плавают у горизонта, словно поджидая коч Аверьяна, чтобы взять его в свой плен.
Выбора не было. От мыса, где была стоянка, Аверьян решил повернуть на юго-восток, к устью Кары, а там взять направление на мыс на Ямальском берегу, южнее устья реки Мутной.
Артельщики, когда Аверьян поведал им свои думы, сказали:
– Тебе видней, Аверьян. Ты у нас лодейной вожа. Пойдем за тобой бесперечь. А льдов надо избегать. Это – понятное дело…
– Ну, так в путь! – сказал Аверьян. И снова плеск волн, и снова качка и брызги соленые через борта, скрип уключин, и время от времени однотонная песня Герасима.
Навались дружней:
Там конец пути видней!..
3
Тосана поставил чум на берегу реки, на травянистой и веселой солнечной поляне. Сразу обжили место: Санэ вбила в землю колья с рогульками, положила на них жердь и развесила на солнце проветриваться и сушиться оленьи шкуры, которыми устилали пол в чуме. Еване наносила сушняка, а Тосана, разрубив его топором, уложил в небольшую поленницу. Покончив с дровами, он принялся обтягивать кожей легкий, сделанный из прутьев каркас рыбачьей лодки. Кожу к каркасу пришивал сыромятными ремешками. Когда лодка будет готова и спущена на воду, кожа разбухнет и швы не будут давать течи.
Пес из породы сибирских лаек по кличке Нук, с белой мохнатой шерстью и черным пятном на морде, бегал по кочкарникам и ловил полярных мышей.
Тонкими и крепкими нитями, изготовленными из сухожилий оленя, Еване шила себе новую паницу, старательно подбирая узоры по подолу и рукавам из разноцветных лоскутьев сукна и кусочков меха. Девушка умела шить красивую, нарядную одежду.
Когда Ласковой наскучило сидеть возле чума с шитьем, она повесила нож в ножнах на пояс, позвала Нука и, сказавшись дяде, отправилась бродить по лесу.
Еване никогда не плутала в лесу, хотя иной раз и забиралась в самые глухие дебри. Находить дорогу к стоянке по множеству разных примет ее учил отец. Он советовал заламывать на пути тонкие ветки, делать затесы на древесных стволах, складывать камни в кучки и по этим меткам находить тропу. Все запоминать, ничего не упускать из виду Еване научил и опыт последних двух лет, когда она помогала Тосане в охоте.
Красив бывал лес весной. В чистом, прозрачном воздухе выпускали из почек молодую листву березы, ивы, рябины. Листья разворачивались, становились крупнее, приобретали изумрудную окраску. На лужайках мягким камусным мехом ложилась под ноги ласковая трава. У лужиц с талой снеговой водой скромно и неярко зацветали первые цветы. Птицы, перелетая с дерева на дерево, задевали крыльями за ветки, и с черемух осыпались белые лепестки. Пока листва не загустилась как следует, птицы были очень заметны в лесу: спрятаться им трудно.
Весна в этих местах наступала поздно, была короткой, и все торопилось расти, выпускать сережки, бутоны, лепестки. Лето тоже было мимолетным – с воробьиный нос, с обилием гнуса, мошкары, комаров. Жарко было только в середине июля, иногда – в начале августа. Потом листья желтели, опадали на землю. Лиственницы сыпали тонкие мягкие иглы нежно-желтого цвета. И только сосны, ели да кедровники стояли зелеными всю зиму.
Зимой Еване ходила в лес на широких лыжах, подбитых камусом, не проваливаясь в глубокий снег, скользя бесшумно и быстро, как тень, от дерева к дереву, от одной настороженной на зверя ловушки к другой. Полярными ночами в трескучие морозы лес стоял безмолвный, замерший, словно бы неживой.
Еване неторопливо шла вдоль берега, в небольшом отдалении от реки. Когда прибрежное чернолесье редело, становилось видно, как блестела и играла на солнце вода.
Девушка шла поглядеть, не начала ли созревать ягода морошка. В этих местах среди кочковатых болотистых урочищ ее нарастало к середине лета видимо-невидимо. Теперь начало июля и, быть может, кое-где на обогретых солнцем низинах ягода начала поспевать? Иногда под тобоками проступала вода, и Еване прыгала с кочки на кочку. Верный Нук молча бежал за ней, помахивая мохнатым хвостом.
Начались приболотные заросли стланика – низкорослых, стелющихся почти по земле березок, ивняка, рябинника, карликового кедровника. Место было открыто холодным ветрам с севера, и потому деревца жались к земле. Теперь «лес» был Еване по пояс. И если смотреть издали, у Нука над зарослями торчали только острые настороженные уши да голова с черным пятном вокруг глаза.
Стало жарко, солнце грело вовсю. Еване пошла медленнее, поглядывая по сторонам. Она увидела траву-морошечник, склонилась, потрогала ягоды. Они были еще зеленоватыми, жесткими. «Рано», – подумала девушка, нашла сухую, поросшую осокой-резуньей кочку и села отдохнуть. Нук растянулся рядом, вывалив большой розовый язык, – жарко. Еване запустила маленькие пальцы в густую шерсть Нука на загривке и шепнула: «Лежи и молчи. Молчи. Понял?» Пес глянул на девушку и положил голову на вытянутые крепкие лапы. Но вот он встрепенулся, уловив отдаленный подозрительный шорох, и хотел было вскочить на ноги, но Еване повелительно положила ему на голову ладонь, приказывая не двигаться, и пес повиновался.
Впереди, на залитой солнцем полянке, показался небольшой темно-коричневый зверек. Еване осторожно отвела в сторону ветку ивы, чтобы лучше видеть.
Это был Черный Соболь. Он, выйдя на полянку, остановился, прислушался. Еване с собакой пряталась за кустами с подветренной стороны, и соболь их не заметил. Он не знал, что из-за кустов за ним следили два внимательных раскосых глаза, блестевших как ягоды черной смородины. Сев на задние лапы. Черный Соболь под кустом стал вылизывать шерсть. Потом вытянул шею, посмотрел в сторону леса, что был на южной стороне его владений.
Из ельника на поваленное сухое дерево выскочила Соболюшка. Она пробежала по стволу взад-вперед и спрыгнула на землю, настороженно, как-то боком приблизилась к кусту, под которым сидел Черный Соболь.
Дети у Соболюшки подросли, и теперь она мало занималась ими. Им стало тесно в дупле-гнезде, и они почти все время бегали по округе, добывая себе пищу.
Теперь Соболюшка вспомнила о Соболе и пришла на место прошлогодней встречи с ним. Она остановилась в двух шагах от Черного Соболя и призывно зауркала. Соболь широким прыжком перемахнул куст и мягко опустился на траву рядом с ней. Некоторое время они обнюхивали друг друга, потом, словно молодые соболята, стали играть. Соболь норовил ударить Соболюшку лапой, она ловко увертывалась от удара, прыгая и урча. Войдя в азарт, она несильно укусила Черного Соболя снизу, в шею. Он вырвался, сбив ее с ног, стал кататься вместе с нею по траве. Соболюшка урчала недовольно и возбужденно:
– Ур-р-р… р-р-р…
Потом она вырвалась и побежала прочь. Соболь кинулся за ней. Она шмыгнула в кусты. Соболь, перемахнув большой куст, опять сбил Соболюшку с ног, и она, словно бы рассердившись, куснула его в бок.
Игра продолжалась долго. Два сильных темно-коричневых зверька бегали и прыгали по поляне, то сближаясь, то отдаляясь друг от друга.
Еване внимательно следила за ними и улыбалась. Нуку надоело лежать спокойно, он с громким лаем вымахнул из кустов. Соболи разбежались. Черный Соболь вскочил на ель и быстро, словно большая кошка, взобрался на ее вершину. Соболюшка незаметно ушла в лес.
Нук остановился посреди поляны в растерянности, подняв лапу и вертя хвостом. Вид у него был уморительный и жалкий. Еване не выдержала и рассмеялась: «Ай, какой скверный пес! Зачем испугал соболей?» Девушка подошла к нему, невысокая, с непокрытой головой, с косичками, связанными за ушами цветными лоскутками.
Наконец Нук заметил Черного Соболя, сидевшего на верхушке ели. Соболь смотрел вниз на собаку, словно подразнивая ее. Увидев, что пес не один, а с человеком, Черный Соболь перепрыгнул на другую, рядом стоящую ель, спустился по ней на землю и скрылся в зарослях.
Пес залаял зло и раздосадованно, суетясь без толку по поляне. Еване строго прикрикнула на него:
– Перестань шуметь! Иди рядом!
Она повернула назад, к дому, все думая об этих двух соболях, которые играли и резвились на поляне.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
В конце ямальского волока, в устье реки Се-яха, на выходе в Обскую губу летом того года Мангазея держала стражу – четверых стрельцов. Служивые жили на правом берегу реки Зеленой в избушке с русской глинобитной печью, нарами, на которых лежали постели, набитые сеном. Лесу в этих местах не было, и жилье построили из чего пришлось: из бревен и досок, привезенных с собой, из глины и камня. Рядом была сделана избушка для ночлега путешественников. Под берегом у приливной черты, стрельцы устроили крохотную баньку с каменкой. Имелся и погреб для хранения съестных припасов. Возле жилья на кольях сушились сети, тут же была развешана вялиться рыба.
Для рыбной ловли стрельцы имели лодку. На ней выезжали с неводом на реку, а когда было тихо – рыбачили и в Обской губе. Для возвращения в Мангазею имелся большой морской карбас с парусом.
Зимой стражи не было из-за лютых холодов и непроходимости ямальского волока. А летом стрельцам здесь жилось привольно, несмотря на суровый климат. Дичи и всякого зверья, как и рыбы, водилось в изобилии. Стрельцы охотились на тундровых куропаток, прилетных гусей и уток. В реке ловили
саженных щук, нельму, а иной раз и осетра. В губе промышляли пыжьяна, чира. Иной раз удавалось и подстрелить на мясо дикого оленя.
Торговые люди проходили через Ямал редко, досматривать было почти некого, и стрельцы жили в свое полное удовольствие. На сытных харчах они отъедались к осени, как монастырские игумены, становились неповоротливы и толсты. В Мангазею возвращались с благоприобретенным жирком под кожей, с отращенными холеными бородами и привозили с собой полный карбас мясных и рыбных припасов – сушеных, вяленых, соленых и свежих.
В этот караул служивые шли охотно, ради отдыха, речного и морского промысла на даровых казенных хлебах и денежном довольствии. И хотя караулить было нечего и некого, стрельцы все же службу несли исправно. Круглые сутки на берегу сидел дозорный.
В канун ильина дня стрельцы помылись в бане и рано легли спать, чтобы наутро, как следует по русскому обычаю, встретить праздник Ильи Пророка. Его широко отмечали всюду, где только есть православный русский человек. По старому стилю он приходился на 20 июля. С Ильей были связаны народные приметы: «До ильина дни в сене пуд меду, а после ильина дни – пуд навозу»,
– гласила пословица, связанная с сенокосом. В средней России пчеловоды говаривали: «До ильина дни в цветах много сладкого соку».
На Ямале сенокосом не занимались, пчел не держали, однако ильину дню воздавали должное.
Караул сменился в полночь. Заступивший на дежурство стрелец добавил в костер дров, уселся поудобнее на положенном возле кострища бревне, пристроил рядом мушкет и, запахнув поплотнее кафтан, задремал. Белая ночь, чуть потемневшая к концу июля, была тиха и задумчива. Под обрывом струилась река, от течения качались в воде осока-резунья да хвощ. На камне неподвижно стоял кулик на тонких ножках, и хвост у него дрожал, словно эта приречная птаха озябла от сырости.
На другом берегу по низинам стлался парным молоком туман. Солнце, едва зайдя за горизонт, тут же показало из вод Обской губы свой багровый край. Навстречу солнцу с верховьев реки двигалось судно, похожее на большой морской карбас. Гребцы, видимо, устали и взмахивали веслами редко и тяжело.
Это был коч холмогорцев. Аверьян, оглядывая берега, приметил костерок и возле него фигуру. Поморы несказанно удивились, впервые за два с лишним месяца встретив на своем пути человека.
Коч повернул к берегу и ткнулся носом в песок под обрывом, на котором горел маленький костерок. Герасим неосторожно стукнул веслом о борт. Стрелец вздрогнул, протер глаза, схватился за мушкет. Стоя в носу коча, Аверьян различил стрелецкий кафтан, крикнул:
– Эй, служивый, не стреляй! Сперва поговорим!
Он сошел на берег и направился к костру.
– Ружье-то, поди, не заряжено! – Аверьян снял с головы шапку и подбросил ее вверх. Грянул выстрел. Шапку Бармина стрелец продырявил, словно гуся на взлете. Аверьян поднял ее, осмотрел, покачал головой: – Хорош стрелок! Чей будешь? Тобольский али мангазейской?
Стрелец, снова зарядив мушкет, строго и неприступно стоял в выжидательной позе. Из караульной избы взбудораженные выстрелом, наскоро одетые выбегали остальные стрельцы. Старшой Михаиле Обрезков успел нацепить саблю, и она билась ножнами о голенище сапога.
Обрезков хотел было спросить грозно, начальственным голосом: «Кто такие? Откуда? Зачем?» Но с самой весны так истосковался по людям, ему так надоело смотреть на одни и те же лица своих сослуживцев, что он смягчился и сказал путешественникам добродушно и миролюбиво:
– Милости просим, дорогие гости! Откуда пожаловали? Видать, с Поморья? С Печоры али с Пинеги?
– Из самих Холмогор! – с достоинством ответил Аверьян, сняв простреленную шапку и поклонившись.
– Из Холмогор? – удивился стрелец и вдруг изо всей силы обнял Аверьяна. – Счастливые, видать, под праздник пришли! Таким гостям мы вдвойне рады. Только сперва надо службу соблюсти. Ты уж не обидься. Бумага у тя есть какая ни то?
– Есть, есть, – Аверьян вытащил из-за пазухи кожаный мешочек, что висел на ремешке на шее, вынул из него грамотку, полученную перед отъездом в Холмогорах. Стрелец стал ее читать:
«Дана грамота холмогорскому вольному крестьянину и промышленнику Бармину Аверьяну, сыну Петрову, о том, что промышленник оный человек православный, звания достойного, поведения благонравного, отправился своим коштом для промышленного и торгового дела в Мангазею. И просят в оном деле препятствий ему не чинить, а во всем оказывать подмогу. А идут с ним на его коче трое холмогорцев: Никифор Деев, сын Григорьев, Герасим Гостев, сын Офонасьев, и сын оного Аверьяна шошнадцати лет по имени Гурий. И все они люди тоже порядочные, уважаемые, и о том составлена грамота 1609 года апреля 28 дни с ведома архиерея да воеводы. А составил грамоту и скрепил оную печатью подьячий воеводского приказа Леонтий Струнников…»
Пока старшой, шевеля губами, читал грамоту. Гурий с любопытством разглядывал стрельцов, одетых в кафтаны, высокие сапоги. На головах у них красовались лихо заломленные островерхие шапки. Через плечо, на берендейках в кожаных гнездах, – мушкетные заряды.
– Грамота как следует быть, – сказал Обрезков. – Думку твою, холмогорец, угадываю: идешь промышлять соболей кулемками да кошельком? Так-так. Но придется тебе, мил человек, заплатить проходную пошлину в воеводскую казну: шесть гривен серебром. Тогда и весь спрос с тебя. Пойдем-ка…
Аверьян и стрелец ушли в землянку. Остальные служивые стали осматривать коч, дивовались тому, как крепко и ладно он сшит. Потом долго говорили с холмогорцами, сидя на берегу.
Стрельцы были рослы, сильны, с упитанными розовощекими лицами, одеты опрятно. И во всем у них был порядок: в жилье скамьи чисто выскоблены, на столе – полотняная набойчатая скатерть.
Промышленники за долгий путь исхудали, одежка-обувка у них поизносилась, пообтерхалась, Герасим первым делом спросил:
– А банька у вас есть? Мы ить, как из дому вышли, не мылись.
– Есть, есть, спроворим быстро! – засуетились хозяева.
Затопили баню, наносили воды, и вскоре путешественники хлестались на жарком полке веником, с наслаждением мылись горячей водой из большой деревянной шайки. Герасим, охаживая себя веником, стонал на полке:
– Ух… добро! А ну, поддай еще! Ой, как хорошо, братцы! Знать, добрая душа поставила тут, в конце волока, караульщиков. Вот догадались мангазейцы! На все шесть Аверьяновых гривен намоемся!
Из бани выбегали красные, распаренные, кидались в реку, бултыхались, плавали, отфыркивались.
А потом угощались, за столом в честь святого Ильи. Для поморов это был праздник вдвойне: и волок трудный прошли, лямками перетаскивая коч из реки в озера, и к Обской губе выбрались. Отсюда уж, кажется, видно: мангазейский соболь хвостом помахивает, кулемки ждет…
– Соболя нынче даются дорогой ценой. Не то что раньше, – сдержанно сказал Мйхайло Аверьяну, когда они сидели вдвоем на берегу, а все остальные спали. – Ты в Мангазее бывал раньше-то?
– Не доводилось. Слыхивал, что там слободка есть. Избы да амбары, промышленниками срубленные. А после говорят, острог возвели…
– Теперь уже не острог – крепость. И не слободка, а город дивный, первостатейный. Изб в крепости много, воеводский двор, таможня, съезжая, аманатская изба, караульная – все есть. Да и на посаде изб немало. Две цервки. Людное место, бойкое. По весне боле тыщи народу на торг собирается: самоеды, остяки, купцы из Тобольска, Борисова. Теперь, брат, Мангазею не узнать! Диву даешься: за каких-то пять годиков расцвел город. Но есть у меня предчувствие, что выловят кругом зверье, – замрет Мангазея. Торговли не будет, и народ на другие места потянется…
Михаило умолк, подбросил в костерок дров и продолжал:
– Соболей уж и теперь много повыловили. Редки они стали, да и дороги. Сам посуди: охотник царю ясак платит, воеводе платит, затем общинникам, кои город содержат, да одного зверя сборщику ясака отдает, да подьячему, да караульщикам… Сколько у него остается мехов-то? Всего ничего. Ты, вижу, промышленник небогатый, купец невеликой. Руки дрожали, когда шесть гривен отсчитывал пошлины. На деньги тебе мехов не накупить. Надейся, стало быть, на свой труд да на удачу в промысле. Зимовать будешь?
– Придется, видно, – ответил озадаченный Аверьян. – Соболя ведь зимой промышляют.
– Ну, зимовка будет нелегкая. Харчей надо немало, одежды, припасов. Так что на дешевый товар не рассчитывай, – стрелец умолк.
– Понял, братец, – сказал Аверьян. – Спасибо за советы. Как бы трудно ни было – обратно ни с чем не пойдешь.
– Желаю удачи тебе, холмогорец, и людям твоим!
– Еще раз благодарствую.
– Знаешь, как идти дале? – спросил стрелец.
– Путь плохо знаю. Иду лишь по лоции.
– Ну, лоция лоцией, а я тебе дам совет: пойдешь губой напрямик до Заворота, где обская вода с тазовской встречаются. Тут и самое опасное место. Бивало у Заворота кочи о каменья, а то и льдины зажимали суденышки, ежели ветер с полночи. Там гляди в оба! Ну, а Тазовской губой идти легче, вода спокойнее. Прощевай! Авось по осени встретимся в Мангазее. Мы вернемся домой перед ледоставом.
За сутки артельщики немного отдохнули. Аверьян покинул гостеприимный стрелецкий стан и пошел Обской губой дальше к своей цели.
2
Мангазейский воевода Иван Нелединский в своей канцелярии разбирал судные дела и жалобы, венчая их приговором. Он сидел за столом, покрытым тканой зеленой скатертью с голубыми узорами по кромке, расстегнув воротник кафтана: в комнате было жарко натоплено, пахло дымком. Слуги, видно, недавно закрыли печь. Воевода недовольно морщил нос. Вьющиеся черные волосы его были расчесаны на прямой пробор. Из-под выпуклого лба и широких бровей сердито глядели цепкие ястребиные глаза. Борода у воеводы курчава, окладиста. Лицо белое, упитанное. На руках – золотые перстни с камнями.
В небольшое оконце с тонким свинцовым переплетом видна площадь с проходящими и проезжающими мангазейцами. Верхушка Троицкой церкви сверкала куполами.
Сбоку у стола примостился длинноволосый подьячий с толстоносым хитроватым лицом. Губы у него узкие, злые. Перед подьячим – бумага, бронзовая чернильница с маленькими ушками для подвески к поясу на шнурке. В руке – гусиное перо, только что очиненное.
Стрелецкий голова Иван Батура пришел к воеводе с докладом о происшествиях в мангазейской вотчине за последние дни.
– Позавчера стрельцы приволокли в съезжую язычника по имени Тосана. Был он зело пьян, а при нем нашли порох и пули в количестве изрядном, – говорил Батура, стоя перед воеводой. Он был высок и чуть наклонял голову, чтобы не задеть за низкую притолоку. – Когда самоед проспался, стали пытать, где он взял огневой припас. А он поведал, что припас оный весной купил у купцов, имени коих не ведает, спрятал на посаде, а нонче хотел увезти в становище. Где прятал – не сказал. Ну, припас, понятное дело, отобрали, самоеда выпороли и отпустили.
– Для чего отпустили? – спросил воевода. – Не выпытав, у кого взял порох да свинец, нельзя было выпускать! Забыли, как осаждали крепость пять лет назад? Еще того не хватало, штобы туземцы в нас нашими же пулями палили? Где он теперь, этот самоед?
– Откочевал неведомо куда.
Воевода недовольно хмыкнул.
– Сыскать. Допросить снова. Откуда туземцам взять огневое зелье, как не у стрельцов? Русские охотники не продадут – у самих мало. Утекает порох с пулями из твоих кладовок! А куда? Войны нет, в стрельбе надобности тоже нет. Сам виноват: за стрельцами плохо следишь, – выговаривал воевода. – Сыскать самоеда!
– Будет исполнено, – поспешно заверил Батура. – А кладовки свои проверю, все припасы огневые на весах перевешаю и опечатаю.
– Проверь-ко, проверь! Ну, что еще?
– Из Инбацких краев, с верховьев Таза, самоеды приезжали. Челом били. Жаловались, што шайка лихих людей ночью налетела на стойбище. Все добро туземцев перетряхнули, искали меха да золото-серебро. Двух молодых самоедок в лес утащили. Надругались над ними, потом отпустили… Зело сердиты были старшины. Еле успокоил. Обещал воров сыскать и наказать.
– Ищи ветра в поле! – раздраженно бросил воевода. – Видать, из беглых литвинов да поляков!.. Мало ли их по лесам шатается после того, как вором Лжедмитрием из пушки на Москве выстрелили. Смуту сеют, беспокойство. А ну, как опять туземцы к крепости подступят?
Батура растерянно развел руками.
– Старшины говорили, что лихие люди ругались по-русски. Не поляки, видно, разбой чинят…
Нелединский вздохнул, подумав, обратился к подьячему:
– Напиши грамоту во все ясачные зимовья: беглых людей ловить, зело виноватых – в колодки и в Тобольск. Мене виноватых гнать в шею из этих мест. Разбоя в самоедских да остяцких становищах не чинить. А отвечать за все – ясачным сборщикам со стрельцами и казаками. Головой!
Перо подьячего заскрипело по бумаге.
– Ну, што еще?
– Ясачного сборщика Рогачева пымали. Присвоенных мехов не нашли при нем. Посадили в погреб. Стражу крепкую приставили.
– Поймали-таки! Сколь же он все-таки утаил мехов?
– Стоит на своем: соболей не утаивал, с охотников взяток не брал…
– Врет! Допросить хорошенько. С пристрастием!
– Будет исполнено.
Отпустив Батуру, Нелединский задумался. Его тревожило, что за последнее время в мангазейском крае не стало порядка. По лесам бродят и разбойничают лихие люди. Ясачные сборщики заворовались, и не известно, кто крадет казенный порох да продает на сторону. Народ стал дерзок, не повинуется закону. Царю Василию Шуйскому не до Мангазеи: еле справился с Ивашкой Болотниковым. Да и в его окружении, царевом, среди боярства, слышно, идут раздоры. Недолго, видно, править Шуйскому. Ох, дела! Москве не до Сибири в эти времена. Дай бог престол от врагов уберечь. Здесь надобно полагаться только на свои силы.
* * *
Стрельцам было наказано: кто увидит Тосану или узнает, где стоит его чум, немедля схватить ненца и доставить его к воеводе. Узнав об этом. Лаврушка порядком перетрусил. Сменившись с караула, он оседлал коня и поскакал по берегу Таза, предполагая, что Тосана поставил свой чум где-нибудь у реки: оленьего стада у него нет, зверя летом в тайге не промышляют, и Тосана, наверное, ловит рыбу, запасая ее впрок.
В своих предположениях Лаврушка не ошибся. Часа через три пути он наткнулся на чум Тосаны.
Ненец развешивал вялиться рыбу, когда стрелец подъехал на маленькой мангазейской лошадке. Казалось, не конь везет Лаврушку, а он, защемив лошадку меж ног, тащит ее по мягкой торфянистой тропке…
– Здорово, Тосана! – крикнул стрелец, слезая с седла. – Как ловится рыба? Живешь каково?
Тосана, словно бы не замечая Лаврушку, продолжал свое дело. Наконец он обернулся и, кивнув Лаврушке, сел на бревно.
– Дорово! – отрывисто бросил он, отводя в сторону взгляд. – Садись. Гостем будешь.
Лаврушка привязал коня к дереву, сел рядом.
– Чего сердишься? – спросил он. – Это не тебе надо сердиться, а мне. Пошто свалился пьяный на улице? Я же тебя оставлял в избе! Пошто в съезжую попал? Хорошо, хоть обо мне не проговорился. И на том спасибо.
Тосана вздохнул.
– Огненная вода подвела. Шибко подвела…
– Я ведь тебе не навязывал. Ты сам просил.
– Сам. Верно. Пойдем в чум. Угощать буду.
– Спасибо. Мне некогда. Я по делу. В щель меж шкурами чума за приезжим внимательно следили черные глаза Еване. Девушка ждала, не будет ли стрелец угощать дядю вином.
– Какое дело? – Тосана настороженно глянул на стрельца.
– Уезжай отсюда. Поскорее. Воевода сердит, ищут тебя. Попадешься – несдобровать. Будут пытать, где взял порох-свинец. Проговоришься – и мне крышка.
Тосана вздохнул, долго думал. Наконец сказал:
– Ну и времена пришли! С земли, где мой отец кочевал, где отец отца кочевал и еще многие кочевали, – уходить?
– Ничего не поделаешь. Голова дороже.
– А ты правду говоришь?
– Вот те крест, святая икона! – Лаврушка перекрестился. – Уезжай сегодня же. Не то схватят. Розыск объявлен. Пропадешь.
– Ладно, уеду. Мне недолго чум собрать.
Лаврушка поднялся с бревна, подошел к коню, подтянул подпругу, вскочил в седло.
– Ну, прощай. Гостевать у тебя некогда. Скоро заступаю в караул. Помни мой совет. – Стрелец подумал, вынул из-за пазухи мешочек. – На, держи! Малость припасов тебе. Помни: я тебе не враг, а друг. Тосана поблагодарил, проводил взглядом вершника. К вечеру он сложил на нарты пожитки и уехал на лесные озера.
3
Стрелец Михаило Обрезков недаром предупреждал Аверьяна об опасности, таившейся близ мыса Заворот, при слиянии Тазовской губы с Обской. Едва коч покинул стоянку в устье реки Зеленой, ветер переменился и подул с севера вдоль Обской губы. Небо заволокло низкими, тяжелыми тучами, и на головы промышленников обрушились потоки дождя. Шквальный ветер, хоть и был попутным, мешал воспользоваться парусом. При малейшем отклонении от курса коч могло перевернуть. С моря в губу нагнало много воды со льдом.
Аверьян, чуть ли не всем телом навалившись на руль, с трудом держал судно по курсу. Валы были высоки и свирепы, и его с кормы обдавало водой, как из бочки. Герасим и Никифор сидели на веслах, помогая удерживать коч в нужном направлении. Длинные и прочные весла гнулись, казалось, вот-вот сломаются. Гурий держал наготове багор, и если к бортам приближались льдины, отталкивал их. Хоть они были невелики и редки, на такой волне все же могли повредить борт.
Груз, уложенный на деревянном настиле на днище, укрытый парусиной и увязанный, при таком проливне-дожде и волнах могло подмочить и сверху и снизу. Отец велел Гурию отливать воду. Паренек взялся за черпак, не забывая следить за льдами. Он то и дело терял равновесие – коч кидало из стороны в сторону – и цеплялся за что придется.
Бармин всматривался в сумеречность полярного ненастного дня и беспокоился, как бы не проскочить мыс, а за ним и Тазовскую губу, которая ответвлялась от Обской изогнутым рукавом к востоку.
Надо приближаться к восточному берегу, где находился этот мыс. Аверьян чуть положил руль влево. Теперь волны пошли наискосок к борту, болтанка усилилась, вода плескала в коч. Гурию работы прибавилось. К тому же отец велел убрать мачту. Юноша долго возился с железной скобой, которой мачта крепилась к носовой банке, наконец высвободил ее, но не смог удержать на весу: тяжела. Верхним концом мачта упала за борт.
– Держи-и-и! Гурка-а-а! – предостерегающе закричал отец, и Гурий, собрав силы, стал вытаскивать мачту. В лицо ударяли брызги – то ли с неба, то ли с моря, не разберешь. Он зажмуривал глаза, почти ничего не видя. Но все-таки выволок мачту из пучины, положил ее вдоль борта.
– Воду отлива-а-ай! Пошевеливайся! – опять кричал отец.
Гурий снова взялся за черпак. Гребцы видели старания парня, понимали, что с непривычки ему трудно, а помочь не могли. Весла нельзя было выпускать из рук.
Наконец впереди слева показался долгожданный мыс. Коч стало прибивать к нему ветром. Но мыс надо еще обогнуть и зайти в Тазовскую губу с подветренной стороны. Где-то тут должны быть и отмелые места, каменные гряды. А где? Кто их знает… Вода кипит, волны дыбятся, ничего ре видать. Аверьян стал держаться дальше от берега, рассудив, что на глубине опасность сесть на мель меньше.
Коч понесло мимо мыса вдоль Обской губы. Чутье опытного морехода подсказало Аверьяну, что именно здесь теперь надо круто и сразу поворачивать судно влево. Он бросил взгляд на волны, на суденышко, то залетавшее вверх на гребни, то проваливавшееся вниз. Что-то неприятно обрывалось внутри, в животе… Гурий, вцепившись в борт, прижавшись к нему, мотал взлохмаченной непокрытой головой и ловил ртом воздух. Его укачало.
– Держись, Гурка-а-а! – опять крикнул отец. Он принял неожиданное решение не поворачивать в этом месте, а пройти еще немного вверх по губе: «Ежели круто повернуть, можно сломать руль, да и коч захлестнет, а то и опрокинет».
Герасим и Никифор работали веслами, полагаясь во всем на кормщика. Гурий справился со своей слабостью, вытер лицо рукавом и принялся вычерпывать воду. Аверьян, улучив момент, когда ветер ослаб, плавно положил руль влево. Коч, описав дугу, стал носом против ветра.
– Гурий, бери весло! – скомандовал отец, и сам, оставив руль, взялся грести. Вчетвером стало легче подниматься в обратном направлении.
Избежав крутого поворота и риска, Аверьян привел коч к мысу Заворот с подветренной стороны. Сразу стало тише. Ветер проносился над головами. Поморы, собрав остаток сил, подошли к берегу, чтобы отдохнуть и привести в порядок судно. Дальнейший путь был менее опасен.
4
Через три дня после основательной трепки у Заворота, после нелегкой работы веслами и путешествиями вверх по реке Таз с отмелыми, кое-где всхолмленными, местами болотистыми, а местами сухими песчаными берегами они увидели наконец Мангазею.
Короткое северное лето шло под закат, белые ночи кончились. Солнце все глубже и основательней пряталось за горизонт, на деревьях начинала блекнуть и желтеть листва. Все чаще небо заволакивало тучами, и оно становилось по-предосеннему хмурым.
Два дня назад на Мамеевском мысу, где стоял острожек, стрелецкий десятник сказал Аверьяну:
– В Холмогорах-то зимовать вам несподручно, дак за тыщу верст сюда на зимовку явились?
Аверьян вспомнил десятника, его куцую рыжеватую бороденку, сварливый голос и маленькую щуплую фигурку. И впрямь, в пути Бармин ухлопал больше трех месяцев – кусок весны и все лето, и предстояло теперь проводить зиму в чужом, незнаемом месте с неведомыми людьми.
Коч подошел к Златокипящей под вечер. Уж потемнела вода в Тазу-реке, смолкли в прибрежных кустах птицы, загустилось синевой облаков небо. Гребцы увидели на правом берегу Таза, на холме, крепостные стены с башнями по углам. Из-за стен высовывались тесовые крыши домов, а над ними царили, как бы плывя в воздухе, купола Троицкой церкви. Островерхие крыши, верхушки башен, бочки, врезанные в церковный шатер, золоченые купола с крестами – все тянулось к небу. А внизу под стенами – вода, и город словно вставал прямо из речных глубин. Холмогорцы перестали грести, коч остановился и поплыл обратно по течению. Мангазея, окруженная с трех сторон лесом, стала удаляться. В воде был виден – основанием вверх – второй город, отражение первого. Все кругом синевато-сиреневое, словно подернутое дымкой.
Артельщики, спохватившись, взялись за весла, не сводя с крепости зачарованных глаз. Гурий, затаив дыхание, любовался столь прекрасным зрелищем. Волшебным, неведомым, таящим бездну загадок представлялся город в его воображении.
Совсем неожиданно церковные купола вспыхнули, загорелись, будто огненные, кровли домов и башен стали малиновыми, и над обламом стены что-то заблестело, словно глаз какого-то чудища. Облака над городом засветились карминово-фиолетовыми красками на желтовато-белых, словно клубы густого дыма, подушках. И лес кругом как бы ожил, там и сям золотинками заиграли пожелтевшие листья.
Это с запада в разрыв облаков ударили яркие лучи закатного солнца.
Гурию показалось, что такое диво он когда-то видел, должно быть, в легком, радостном, предпраздничном сне? А может, наяву?..
Артельщики не удержались от восторга:
– Дивно-то как!
– И вправду Златокипящая Мангазея…
Полюбовавшись городом издали, они пошли к берегу, под его стены. Уже и караульный стрелец, что разгуливал на стене, остановился и, облокотясь о сруб, всматривался в подходившее судно. Что за люди? Откуда?
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Под стенами крепости на берегу Таза ни лодок, ни других судов у причалов не было. Карбаса и кочи, должно быть, стояли где-то в ином месте. Пройдя немного вдоль берега, мимо избенок на посаде, Аверьян увидел за узким мыском речку поменьше, впадающую в Таз Мангазейку. На ней-то и приткнулось к бревенчатым причалам множество суденышек – от шитика до парусника. Туда он и стал править.
Вскоре коч, не дойдя до берега, сел днищем на песок. До земли оставалось несколько саженей.
– Негожее место, отмелое, – проворчал Аверьян. – Надобно поискать поглубже. Тут коч не вытащить.
– А может, на якорь станем? – предложил Герасим.
– Речонка узкая. Другим мешать будем, – Аверьян взял шест. Артельщики оттолкнулись и причалили в другом месте. Тут было поглубже. Затравеневший берег снизу подмыло водой. Холмогорцы вышли, подтянули судно, вбили заостренный кол и намотали на него причальный конец. Стали на берегу, огляделись:
– Ну вот и пришли, слава богу!
– Только не встретил никто. Ни хлеба-соли, ни пирогов не принесли…
Рядом раздался голос:
– Ишь, чего захотели! Пирогов! Хо-хо! А пекут ли у нас пироги-то, не спросили? У нас, брат, и хлеба не всегда досыта…
Холмогорцы обернулись на голос и увидели поблизости лодку-плоскодонку, только что ткнувшуюся в берег. В ней кучей сложена мокрая сеть, на дне навалов – свежая рыба. Иные рыбины еще трепыхались, шлепали хвостами по воде, скопившейся в дощанике от сети. Возле лодки стоял среднего роста сухопарый и жилистый мужик в коротком армяке, высоких бахилах, простоволосый. Он подошел.
– Это я пошутил малость. На житье не беднуемся. А будете гостями, так моя жонка и пирогами вас накормит, и чарку нальет. Отколь прибыли, православные?
Аверьян ответил, приглядываясь к мужику, как бы оценивая, чего он стоит. Мангазеец был проворен, остер на язык, а глаза у него нахальные, плутоватые, так и зыркают по сторонам, так и ощупывают поморов, коч и поклажу в нем, спрятанную под парусиной.
– Так-так… Значит, холмогорцы, – сказал мужик. – А меня звать Лаврентием. Изба на посаде. Ловлю рыбу, охотой пробавляюсь, Живу чем бог пошлет. – Лаврушка посмотрел в свой дощаник. – Чем будете заниматься?
– Надобно сперва по начальству явиться. Пошлину или што там положено в казну уплатить, – ответил Аверьян. – А дальше видно будет.
– Ишь ты, – неодобрительно сказал Лаврушка. – Сразу и платить! Видно, богатый пришел. Ну, да в ваших краях, говорят, жемчуга да серебро-золото голыми руками в Студеном море берут. Где ночевать-то будете? Ворота крепости заперты до утра. После захода солнца их наглухо запирают. Коли хотите – идите ко мне на поветь. Одеяла оленьи дам. Тепло будет. Комарья нынь меньше стало… Дело к осени.
Аверьян опять посмотрел на мангазейца испытующе. «Жулик мангазейской… Видно! Глаза так и бегают, – подумал про себя. – Ночуй у такого – всех перережет, в реку спустит и добро наше загребет».
– Переспим в коче. Привыкли. А ты, значит, рыбак?
– Рыбак. Я же сказал. – Дух предпринимательства с рождения руководил головой Лаврушки. – Купите-ко у меня рыбу. Свежье отменное. Уху сварите…
– Это нам не мешало бы, – Аверьян переглянулся с товарищами. – Заварили бы уху тут, на бережку. Дрова, вижу, можно найти. Не на ямальском волоку. А почем у тя рыба?
– Денег мне не надоть, – Лаврушка поглядел на рыбу в дощанике, прикидывая, сколько ее наберется, – а дали бы мне фунта два пороху. Да, может, и свинец у вас есть? Мне пищаль зарядить нечем. Хотел вчерась гусей пострелять, да зелья нет.
Аверьян насторожился, смекнув, что к чему: «Пытает».
– Нету у нас зелья. Никак нету. А деньгами сколь возьмешь, ежели на уху?
– На деньги не продаю, – Лаврушка зашел в дощаник, взял мокрый мешок, накидал в него щук, окуней, язей и вытряхнул рыбу на траву к ногам Аверьяна.
– Ешьте на здоровье. Так даю. Еще свидимся. Зимовать будете?
– Не знаю, – уклончиво ответил Аверьян. – А за рыбу спасибо. Вознаградить тя не знаю чем. Может, потом посчитаемся?
– Брось! – Лаврушка замахал руками. – Рыбы у нас много. Хоть руками лови. Она дешева. Ну, прощевайте. Ежели запонадоблюсь вам – советом помочь или еще что, спросите Лаврушку, стрельца. Меня тут каждая собака знает. Бабы о меня языки свои до мяса обтерхали, – Лаврушка рассмеялся и стал выбирать в мешок остальную рыбу.
Поморы развели костерок и стали варить уху в котле. Уже поздно улеглись спать в коче на привычном ложе, оставив одного караульщика, чтобы ненароком на них не напали да не наделали вреда лихие люди, которых, наверное, и здесь немало. «Вот и этот мазурик, – думал Аверьян, засыпая рядом с топором, – хоть и дал рыбу, а, видать, тертый калач. Стрельцом служит, а пороху просит…»
Но чем-то Лаврушка Бармину все же поглянулся.
На другой день Аверьян, Герасим и Никифор ушли в крепость по делам – все разведать да получить необходимые для торговли и промысла разрешения. Прежде всего надо было выяснить, можно ли покупать и по каким ценам меха, можно ли заиметь на зиму участок для охоты.
Гурий остался караулить коч. Весь день он пробыл возле судна, глядя, как по берегам неторопливо и слаженно течет жизнь мангазейцев. «Люди тут, видать, богатые, – думал он, видя баб и мужиков, рослых, здоровых и уверенных в себе. – Головы несут высоко, одеты справно. Даже ребятня и те кожаные сапожонки носит…»
2
Мангазейекий воевода принял холмогорских промышленников без особенного радушия. Он сказал Аверьяну, что почти все угодья для охоты на пушного зверя разобраны русскими промысловиками да родовыми старейшинами ненцев и остяков, что пришлых людей много, все понаставили зимовья по обоим берегам реки Таз и даже углубились в леса к Енисею.
– Так что место вам указать не могу, – воевода говорил неохотно, как бы выдавливая из себя слова и морщась, словно от зубной боли. – Ищите сами. Могу посоветовать: живут на посаде ваши люди с Поморья, кои пришли сюда давно. Они места эти знают и, может, что и дельное тебе скажут.
Аверьян жал в кулаке деньги, раздумывая: «Давать ему денег или не давать?» Решил пока не давать. Едва ли придется боярину скудная мзда по нраву. «Он тут, поди, тыщами ворочает!»
– За совет спасибо, боярин. После промысла отблагодарю тебя… А не можешь ли тех людей назвать поименно, чтобы легче было сыскать?
– Разве всех упомнишь? – воевода взял лист чистой бумаги, разгладил его ладонью. Перстень с изумрудом, когда на него упал луч света, сверкнул зеленоватой искоркой. В приказе было тихо и душно. В углу скреблась мышь. Большая печь излучала тепло, навевала дрему. – Поименно узнай у дьяка Аверкиева. У него есть список жителей. – Воевода обмакнул перо в чернильницу, посмотрел, не попала ли на кончик пера волосинка, и заскрипел по бумаге, давая понять, что разговор окончен. Аверьян поклонился, надел шапку и повернулся к двери. Воевода вслед ему бросил:
– Ясак потом не забудь заплатить. Десятую шкурку. Лучшую!
– Не забуду, – Аверьян обернулся, на всякий случай кивнул воеводе еще раз и, когда взялся за скобу, опять услышал его ровный и властный голос:
– Огневого зелья туземцам не продавать! Помни и товарищам своим накажи!
– Буду помнить. Да и нет у нас его, зелья-то. Промышлять собираемся сетями-обметами да кулемами, – отозвался Бармин, зная, что в грамоте царя Бориса, которой он жаловал промышленных людей Двинского уезда, поморам запрещалось привозить для продажи порох, свинец и ружья-пищали.
Расставшись с воеводой, Аверьян разыскал дьяка Аверкиева в маленькой пристройке – канцелярии при аманатской избе. Стрелец, стоявший в дверях, загородил было дорогу алебардой, но Аверьян сунул ему в руку полушку, и алебарда отклонилась в сторону.
Аверкиев сидел за столом. Из окна на раскрытую книгу и на плечо дьяка падал дневной свет. Лицо у Аверкиева благообразное, с кудельной жидкой бородой, закрученной на конце штопором. Глаза большие, с желтоватыми белками. Воротник кафтана расстегнут, на шее ходуном ходит острый кадык. Дьяк брал щепоткой из блюда, стоявшего на столе, моченую морошку и отправлял ее в рот, жмурился и причмокивал. У стены на почтительном расстоянии стоял ненец с обнаженной головой, скуластый, темнолицый, в малице, с мешком в руке. Он говорил на своем языке торопливо и просительно, переминаясь с ноги на ногу. Потом умолк и перестал переминаться. Дьяк, не обратив внимания на Бармина, опять бросил в рот морошку, прожевал ее и тоже заговорил с ненцем на его языке, быстро и свободно. Потом ненец что-то сказал и, вынув из мешка две песцовые шкурки, положил перед дьяком. Тот быстро смахнул их под стол. Аверьян даже раскрыл рот от удивления, как это он быстро проделал. А под столом стоял плетеный короб, которого помор не заметил, и шкурки упали в этот короб. Аверкиев опять заговорил с ненцем уже мягче, доброжелательней и позвал дежурного стрельца. Дверь отворилась, в нее сначала просунулась алебарда, а за ней и стрелец. Дьяк приказал:
– Никола! Выпусти князенка Евгэя. Свадьбу, вишь, затеяли, так просят на три дня отправить заложника домой. Вместо него посади в аманатскую вот этого самоеда.
Стрелец кивнул, бесцеремонно ухватил за рукав ненца и потащил его из избы. Дьяк опять бросил в рот ягоды и, погодя, сказал вдогонку:
– Нехристи! Ясак не платят, а свадьбы играют. – Он словно бы только теперь увидел Бармина. – А тебе чего? Кто таков?
– Из Холмогор я. Пришел промышлять зверя малой артелью, – пояснил Аверьян и положил на стол перед дьяком три копейки серебром. Дьяк потянулся за морошкой, на обратном пути провел локтем по столу – и монет как не бывало. Аверьян еле сдержал улыбку, подумав: «Ну и ловкач! Как это он?»
– Говори дело. Мне некогда, – отозвался дьяк, причмокивая. Борода дрожала над раскрытой книгой с какими-то записями.
Аверьян объяснил. Дьяк назвал два имени.
– Сперва справься о Семене Ледащем, пинежанине. Он тут поселился еще до острога. Женат на самоедке, и дети у него пошли – один глаз туды, другой сюды. Один на Поморье глядит, другой в лес. А живет он… – дьяк не досказал, опять потянулся за морошкой. Аверьян не утерпел, спросил:
– С похмелья, что ли?
– Какое с похмелья! Для здоровья ем. Поживи тут с год – все зубы выпадут. Морошкой только и спасаюсь, да кедровника отваром… Дак вот, живет он, Ледащий, на посаде. От постройки медника Матвея третья изба к реке. И еще… – Дьяк помедлил. – Ежели Семена дома не окажется – может, ушел в лес али на реку, – спроси Прошку Шеина. Этот из Пустозерска. Он те все расскажет.
– А изба? – спросил Аверьян.
– А изба – третья от медника по сю сторону, от реки, значит… А сам я те посоветую зверя промышлять вверх по Тазу-реке! Поднимись верст на полста и руби зимовье. Места там, ежели подале от реки, малохоженые. Да упромышлишь что – меня не забудь.
Аверьян разыскал обоих промышленников. Поговорил с одним, потом с другим. Пинежанин и пустозерец обжились в Мангазее, обретя здесь вторую родину. Построили избы, обзавелись семьями. Жили промыслом: зимой добывали зверя, летом рыбу, птицу. Оба тосковали по Поморью, собирались, накопив денег и построив судно, вернуться домой.
Хлебосольно принимая Аверьяна, угощали добрым пивом, отменной пищей, просили, чтобы привел своих товарищей. Но когда разговор коснулся промысловых угодий, оба стали сдержанны, говорили с оглядкой. Известно: прибыли соперники, которые могут занять выгодные, прибыльные места, какие местные охотники считали своими. Но все же Бармин выведал от них, что лучше всего подняться вверх по реке. Чем дальше от города и южнее, тем нехоженнее места и больше зверья. Слова дьяка Аверкиева подтвердились.
Холмогорцы пробыли в Мангазее три дня. А потом, запасшись всем необходимым в торговых рядах, отправились вверх по реке. Надо было поторапливаться. Близилась осень, а за ней и начало промыслов.