Поле вгустую усеяно ромашками, будто снег внезапно выпал на травы и не таял, греясь в лучах солнца.
Над полем раскинулось голубовато-золотистое, спокойное небо. Изредка налетал ветер, и внизу, под обрывом, Чарома покрывалась пупырышками ряби. Ромашки бились головками о сапоги, роняли белые, кое-где уже начавшие подсыхать лепестки. Травы отцветали, теряя раннюю сочность и свежесть, и сеяли спелую пыль семян. Колхозники с дальних, богатых травостоем лугов переходили на ближние покосы.
Клавдия шла с покосов домой. Ей хотелось в субботний вечер пораньше истопить баню, вымыть в избе полы, чтобы муж, вернувшись с пожни, мог хорошо отдохнуть.
Походка у Клавдии быстрая и легкая. Женщина словно скользила по тропинке, сохраняя неподвижность и стройность стана, придерживая загорелой рукой косу на плече. На полотне косы присохли травинки.
Клавдия быстро склонилась и сорвала цветок, потом еще сорвала и, увлекшись, набрала большой букет ромашек. А после спустилась к берегу и пошла к мосту.
Когда Клавдия шла по мосту, старенькому, горбатому, перекинутому деревенскими плотниками через реку, её стала догонять телега. Это из Данилова везли почту. В телегу была запряжена рыжая, толстобрюхая, известная всему сельсовету своей ленью кобыла Синька. На передке телеги подминала под себя сено возчица Аксинья, тоже рыжая и под стать Синьке неповоротливая. Рядом с ней сидел подросток, а за телегой шел мужчина в зеленой рубашке с короткими рукавами. Он показался знакомым. Но лишь Клавдия как следует рассмотрела его, она без оглядки побежала вперед и свернула к своей избе. Телега протарахтела следом. Стоя на крыльце, Клавдия проводила ее взглядом.
В глубине улицы телега остановилась, мужчина и подросток скрылись в проулке, а почта проехала дальше.
Клавдия, сжимая древко косы так, что побелели пальцы, вздохнула и подумала: «Василий… В отпуск, видно. С сыном».
Из-за поворота вымахнул всадник на гнедом коне. Над конем вились овода. Всадник, её сынишка Глеб, крикнул: — Мам! Я скоро вернусь! — и скрылся.
Клавдия подумала о сыне: «Привязался к табуну, как цыган. А осенью в армию!»
От ромашек, поставленных в горнице, стало как будто прохладнее. Потом Клавдия затопила баню и, возвращаясь домой, в задумчивости остановилась у старого амбара. Возле него шумели листьями две черемухи. Они то ли росли от одного корня, то ли посажены были очень близко, но клонились в разные стороны. Когда-то под черемухами была лавочка. Теперь она исчезла, и черемухи как-то осиротели, облезли, покривились еще больше. И листьев стало на них не густо, и ягоды стали мельче, и трава под черемухами — девственно непролазная крапива да бурьян.
Клавдия долго стояла у амбара.
…Да, лавочки давно уже нет, и амбар обомшел, и крыша на нем наполовину истлела. А раньше всё тут было веселым, приглядным и по-молодому крепким.
Новые теперь амбары и черемухи — всё новое.
Испугавшись, что люди могут заметить, что она стоит, как вкопанная, и смотрит на амбар и черемухи, Клавдия спохватилась и ушла.
Дома она напилась холодного кваса и стала мыть полы.
Она поняла, что теперь, когда приехал Василий, ей не уйти от своей юности, от воспоминаний, нахлынувших при виде человека, которого она когда-то любила…
Эта скамейка у черемух… Сколько ночей они провели тут вместе! Вечером лавочка была сухая, а утром темнела от росы. Первый луч солнца стрелял из-за изб, и черемуховые листья блестели жемчужинами влаги. На паутинке, что сплетена между ветками, провисали холодные розовые капли, и на лице ощущалась влага, пахнущая травами и черемухой. Клавдия уходила домой, и губы сладко побаливали от поцелуев. Лавочка, лавочка!..
Василий в ту пору был веселым, разбитным парнем. Он играл на гармонике-венке, носил льняную рубаху, шитую по вороту северным узорочьем, сапоги, пиджак внакидку. Из-под отцовской фуражки, оставшейся с финской войны, щеголевато выпускал русый чуб.
У Клавдии были скромные, пепельного цвета косы, которые Василий шутя называл погонялами, синие, удивленные глаза и семнадцать лет за плечами. Она и тогда ходила той же легкой поступью, так полюбившейся Василию.
Это была, пожалуй, самая дружная и самая счастливая пара, и старухи, заметив Клавдию и Василия из окошек, многозначительно улыбались и предсказывали скорую и веселую свадьбу.
Тогда, роскошными колдовскими вечерами, парни в косоворотках и девушки в старинных материнских сарафанах и кофтах, рослые, веселые, молодые, отплясывали на мосту кадриль под Васькину венку.
Здесь, в Ошнеме, принято было танцевать на мосту — звонче слышна дробь каблуков. В щели настила из плах в реку сыпался песок, пугая рыбешку.
Гармонист сидел на перилах, как петух на нашесте и увлеченно наяривал «нашу, ошнемскую». Клавдия кружила головы парням, с лукавым вызовом посматривая на «дролю», а дроля терпеливо играл и думал: «Все равно после кадрили ты будешь моя. Все равно я тебя зацелую!»
Пары прятали свою любовь в закоулках, мяли ногами холодные и мокрые от рос травы. Казалось, молодость бесконечна, всё в жизни будет так: и лунные ночи, и голубые искры в осоке, блеск валунов на берегу, мятые вороха соломы у гумен. И поцелуи, и крики ночных птиц…
Клавдия мыла пол в горнице. Руки у нее были сильные, начавшие чуть-чуть полнеть и округляться. Она добралась до порога, удивилась, что так быстро вымыла горницу, и, вынеся воду, принялась за кухню.
…Старухи предсказывали свадьбу, но свадьба не состоялась. Тревожными громами покатилась по земле война, и Василий ушел в солдаты. И другие ушли, и остались в деревне Ошнема только те, кто не мог держать в руках оружие.
Годы тянулись в летней страде, в малолюдье, в зимней тоске, ожиданиях писем с фронта. Не плясала больше молодежь кадриль на мосту, деревня притихла, затаилась. Лунными ночами избы подслеповато глядели на большак тусклыми глазами окошек, будто вдовы из-под низко повязанных темных шалей.
Сначала он писал часто, потом перестал присылать письма. Затем опять написал, что ранен, лечился, в госпитале, поехал снова на фронт и, наконец, замолчал вовсе.
А она все ждала его — ведь они уговорились после войны сыграть свадьбу.
И когда он перестал писать, она подумала, что он, наверное, погиб. Мать Василия приходила к Клавдии и подолгу сидела на лавке, вздыхая и плача.
Но он не погиб, а попал в плен, а они этого не знали.
После войны ему, видимо, неловко было возвращаться домой, хоть и воевал он честно и угодил в плен случайно. На всех пленных в те времена смотрели подозрительно.
А она еще до того, как он попал в плен, познакомилась с сыном соседки Георгием.
Георгий демобилизовался по чистой в сорок четвертом году. От контузии у него покривился рот и неестественно сощурился левый глаз. Но, благодаря высокому росту и крепкому сложению, он выглядел видным парнем, да и к тому же при двух орденах Славы. Любил покутить, пел песни на вечеринках, и многие девушки, оставшиеся без женихов, на него поглядывали.
Клавдия до сих пор не знает, почему так получилось, что перестала ждать Василия. Вероятно, ей, вошедшей в пору зрелости, надоело одной коротать трудное, небогатое весельем время. А, может быть, из жалости к Георгию, который хватил на войне горя, а теперь настойчиво ходил за нею по пятам и объяснялся в любви, она изменила слову, которое дала Василию. Да и уцелел ли он?…
Никогда не знаешь, как может обернуться для тебя жизнь. Разве можно всё предвидеть, все рассчитать?
Старухи, которые еще до войны прочили близкую свадьбу с Василием, теперь нашептывали: «Поубавило мужиков-то. Георгий парень хороший, веселый. Чего тебе еще надо?» Им, старухам, лишь бы поглазеть на веселье да, выпив рюмочку за столом, попеть старинных свадебных ошнемских песен.
И пели старухи, и песня их навсегда врезалась Клавдии в память:
Георгий купил избу, перекрыл крышу, переложил печи, и стали они жить своей семьей. Он был хозяйственный, хваткий на дело мужик. Разве только частенько зашибал хмельного, а после этого случались с ним нервные припадки. Но Клавдия не упрекала: контужен на войне, прошел пекло…
А Георгий под хмельком пытался играть на гармонике и говорил:
— Знаешь, Клава, почему я иногда выпиваю? Молодости жалко. Ушла наша молодость с войной. Горько… Вот есть такое слово: тризна. Читал я в книжке. Тризна — это вроде как поминки. Вот и справляю я тризну по своей молодости. Одно утешение у меня ты. Эх, и люблю же я тебя!
Она краснела от этого приятного для нее признания и мягко упрекала:
— Меньше пей. Здоровье береги!
Похмелье проходило, и Георгий становился сдержан и послушен. В колхозе его любили.
Клавдия думала о муже, и образ Василия тускнел, прятался в дальнем уголке памяти. Но стоило ей только вспомнить прошлое — Василий вставал перед нею молодой, с венкой на ремне; и ей казалось, что у нее сладко ноют губы от поцелуев, и быстрее стучит сердце. Она закрывала глаза и видела, как над рекой медленно плывет месяц, в осоке вспыхивают голубые искры и на берегу блестят валуны. Всё кругом полно и движения, и покоя.
* * *
Георгий пришел из бани размякший, в благодушном настроении. Клавдия поставила на стол самовар, собрала ужин. Глеб в горнице неумело повязывал галстук, собираясь в клуб. Он вышел на кухню стройный, приглядный, с пушком на губе, в модных брюках и шелковой тенниске. Родители остались довольны и влюбленно смотрели ему вслед.
Клавдия подумала, что теперь для Глеба будет стоять в ночном небе молодой месяц, для него будут петь девушки свои песни.
Георгий пил чай и часто вытирал полотенцем выпуклую загорелую грудь.
— Я слышал, что Васька Костров приехал. На Украине, говорят, живет. Собирает сегодня знакомых, а нас с тобой обошел приглашением, — сказал он.
— Ну что ж… его дело.
— Говорят, ты до войны с ним крутила? — Георгий улыбнулся и шутливо погрозил пальцем. — Верно?
— Что было — прошло, — сказала она, стараясь унять дрожь в голосе.
— Конечно, дело прошлое. Ты не сердись. Я шучу.
Он вдруг стал серьезным и поглядел на Клавдию с какой-то пытливой грустинкой. Уж не ревновал ли ее к прошлому?
* * *
Чарома — неглубокая речушка с темной красноватой водой, тихонько струилась среди низких берегов с мысками и лесными урочищами. Старинные мельницы исчезли, оставив грядки камней в местах бывших запруд. Василий всё время проводил на речке со спиннингом, кроме тех дней, когда работал на сенокосе. Продираясь сквозь кусты, он махал удилищем, кидая блесну в темные омуты и заводи, проводил лесу вдоль косяков осоки и хвоща. Десятками вылавливал быстрых и жадных щучонок.
Он уходил далеко в верховья, удивляясь, как за последние годы разросся везде ольшаник. Где раньше были чистые места, теперь стеной стояло чернолесье.
Вечерами речная гладь покрывалась кисеёй тумана. От зари туман прозрачно светился. Малахитовыми пятнами темнели на воде листья купаленок. Журчала вода среди камней.
Иногда Василий сидел, размышляя. Ему нравилось одиночество. Он оказывался в такие минуты лицом к лицу со своим детством, и все вокруг пахло речной тиной, парным молоком, свежим хлебом и разнотравьем.
В небе вытягивались лиловые облака, позолоченные по краям, вдали рельефно рисовались силуэты изб. Сколько раз, находясь в вонючем и тесном бараке для перемещённых лиц, там, на чужой стороне, Василий видел в бредовом полусне эти берега, эти лиловые облака, в несколько ярусов повисшие в небе, родные бревенчатые избы, травы. Как он тосковал по ним!
Случилось так, что, вернувшись на Родину, он, сойдя на первой приглянувшейся станции, сказал себе: «Я буду жить здесь». Еще не было ни дома, ни знакомых — ничего не было, кроме тощего вещмешка, да нового паспорта. Он провел ночь на вокзале, утром пошел на завод, получил работу и койку в общежитии. А потом познакомился с Галиной Опришко и женился.
Он рассчитывал, что мать переедет к нему: что ей одной делать в деревне? Но мать не поехала. Она стала доживать свой век в покривившейся избенке на берегу, где по ночам скрипят половицы и кажется, что неслышно ходит по полу босиком ее муж Трофим, убитый фашистами под Ельней. Василию хотелось побывать дома и наконец он собрался в дорогу.
Он вспоминал, как по мосту, когда он приехал, убегала Клавдия с косой на плече и букетом белых ромашек, прижатым к груди, — он всё-таки узнал её. У неё не хватило духу остановиться и поговорить с ним.
Он не упрекал ее за то, что она не дождалась его, потому что так сложилась жизнь. И, может быть, Клавдия поступала правильно, убегая от него. Он догадывался о смятении и растерянности ее, потому что и сам в те минуты был смятен и растерян.
* * *
Однажды Василий ловил рыбу у старой мельничной плотины. Был тихий комариный вечер. Блесна зацепилась за траву, и Василий стал освобождать её, чувствуя, как в глубине обрываются водоросли. Позади он услышал голос:
— Что, зацепило? Бывает. А место тут рыбное. Всегда поверх запруды щука играет!
Василий увидел Георгия. Тот спустился к берегу и смотрел, как он распутывает кудрявую «бороду» на лесе. Лицо Георгия побурело от загара, на плечах небрежно накинут пиджак.
— Я как иду на покос утром — вижу: тут часто щука играет. И крупная! — повторил он.
Василий поздоровался и краешком глаза увидел наверху, у изгороди, Клавдию. Она молча постояла, потом тихо пошла по дороге и всё как-то диковато косила глазами в сторону мужа и Василия.
— Я вчера взял тут двух щучонок, — сказал Василий.
— Старики говорят: бог наказал щуку за ее жадность. У нее три дня в месяц только бывают зубы, а потом теряются.
— Я никогда не видел беззубой щуки, — улыбнулся Василий.
— А, может, это вранье. Ты брось-ка вон туда, к осоке. Там играет-то!
Василий бросил блесну и почувствовал рывок. Попалась крупная добыча. Он с трудом подвел ее к берегу и выбросил зеленоватое бьющееся тело рыбы в траву.
— Вот видишь? — обрадовался Георгий. — На наш приход! Хороша!
Василий справился со щукой и сунул её в котомку.
— На ваш приход, — подтвердил он. — А вы с покоса?
— С покоса. Ну, желаю удачи. Побегу!
Георгий догнал Клавдию, и они пошли не оглядываясь. Василий заставил себя не смотреть им вслед.
* * *
Георгий ушел на Демидовские луга. Там осталось работы дня на три, и косари решили, не возвращаясь в деревню, ночевать в избушке.
Глеб уехал в город — вызвали в военкомат, на приписку. Клавдия, подоив корову и справившись по хозяйству, легла спать.
В открытое, затянутое марлей от мошкары окно донеслись звуки гармоники. Девушки, теперь уже другие девушки, пели старую, знакомую ей песню:
По мосту прогремел грузовик, и опять запели, теперь уже парни, другие парни, ломкими голосами:
Было жарко, душно. И грустно. Клавдия долго ворочалась на кровати и не могла уснуть. Она поднялась и подошла к окну. Откинула марлевую занавеску и стала смотреть на улицу.
Вдалеке за деревней чуть-чуть румянилась поздняя заря, притиснутая к самому горизонту. Небо было огромное, темно-голубое, и в его глубине всё отчетливее проступали очертания месяца. Издалека, из бора, чуть слышное, донеслось кукованье кукушки.
Клавдия потёрла рукой грудь, в которую ударила волна прохладного воздуха. Дышать стало легче. Ей захотелось выйти на улицу. Там — безграничный заманчивый простор, свежесть, красота, а в избе изо всех углов надвигались неясные тени и мучила духота. Клавдия оделась, накинула на плечи цветистый кашемировый платок — старинный, из материнского приданого, и вышла. Постояла на крыльце, а потом побрела тихонько по белёсой тропинке вдоль порядка изб. Всё спало, и только на огородах стрекотали кузнечики, а на реке слабо трепетали, словно рассыпанные лепестки ромашек, серебрушки от месяца.
Она шла мимо черемух и заметила, что трава под ними помята. Клавдия оглянулась, подошла поближе к деревьям и удивленно сцепила пальцы. Сердце забилось часто и сильно.
Меж стволами черемух была положена лавочка — широкая доска. Положена в том месте, где бывала и раньше, до войны. Это было так странно, что Клавдия сначала растерялась. Она пригляделась и заметила на конце лавочки, у самого черемухового ствола недокуренную, давно потухшую папиросу.
Клавдия стянула платок на груди так крепко, что на кайме порвалась нить. Неужели в одну из бессонных ночей Василий приходил сюда вспоминать свою молодость?
Клавдия выбралась на тропинку и пошла к мосту, все еще удивляясь и строя предположения. Остановилась, поколебалась и, спустившись с насыпи, побежала вдоль берега. Она бежала быстро и легко, как в юности, широко хватая ртом воздух, бежала туда, где гасла заря, мимо бань, мимо изб, выстроившихся на берегу. Лицо горело, платок чуть не упал с плеч. Она опомнилась и пошла тихонько.
Вот и домишко Костровых. Маленький, чуть покосившийся, он глядел двумя оконцами на реку. На оконцах виднелись цветы в горшках. Клавдия тенью проскользнула мимо окон и замерла у двери. Дверь была открыта настежь, но в проёме её стояла рама, на которую была натянута марля.
Василий раньше всегда спал летом в сенях. Клавдия потёрла висок и, переведя дух, отпрянула от крылечка. К берегу реки в нескольких шагах от избы приткнулся плот из тонких брёвен, с которого полоскали бельё и брали из реки воду. За плотом, на поверхности воды застыли листья купаленок, и между ними два смутно различимых желтых цветка. А дальше вода чуть-чуть была подсвечена бледно-розовым светом, и на том берегу, разрезая надвое осоку, повисла полоска тумана.
Клавдия вернулась на цыпочках к крыльцу и прислушалась. Из сеней доносилось ровное дыхание. Она хотела тихонько позвать: «Вася!», но спохватилась, задрожала вся от испуга и, сжав пылающие щеки руками, побрела обратно. Из-под моста противно заквакала лягушка, и Клавдия метнулась в сторону.
Овладев собой, она вышла на деревенскую улицу, выпрямилась и отправилась домой легким быстрым шагом, стройная и помолодевшая.
Выше моста по реке, на перекате шумела вода. Прозрачное, нежное облачко надвинулось на месяц. У обочины дороги отцветающие травы потяжелели от выпавшей росы. Роса была обильной, как и всегда в это время года.