Шли затяжные дожди, и с уборкой в колхозе «Север» запоздали. Перезревшие хлеба намокли, комбайны вязли в рыхлом и мокром грунте.

И только в середине августа установилась вёдренная погода. По утрам травы и хлеба матово поблескивали от обильных рос, днем щедро палило солнце, а к ночи в ощутимо глубоком небе, как зёрна крупной пшеницы, высыпали яркие звёзды. Они голубовато мерцали. Ночи были наполнены неумолчным стрекотаньем кузнечиков и сонными вскриками дергачей.

Поля обсохли. День-деньской ползали по ним комбайны, двигались грузовики, подводы с бестарками. Убирали хлеб и конными косилками. Снопы свозили на ток, к молотилке, приводимой в действие трактором ХТЗ.

Когда спускались сумерки, на току зажигали электричество, и он жил напряженной жизнью до глубокой ночи.

Аннушка работала в эти дни в молотильной бригаде. Она подавала снопы на транспортер, разрезая серпом перевясла. К концу молотьбы у нее затекали руки, исколотые соломой, ныли плечи, пыль от половы набивалась в глаза, но, превозмогая усталость, Аннушка не подавала виду, что ей трудно.

На току работало человек пятнадцать — всё больше молодые парни и девушки, и с ними Аннушке было весело. Их задор и неистощимая энергия передавались ей, уже немолодой женщине.

В свои сорок пять лет Аннушка была здорова, вынослива и еще хороша собой. Ее тонкий, почти девичий стан был гибок, загорелые руки крепки, а на смуглом кареглазом лице почти не было морщин, если не считать одной, крепко врезавшейся между бровями. Она появилась девятнадцать лет назад, когда Аннушка получила с фронта письмо, внезапно сделавшее её солдатской вдовой. Потом морщинка углубилась еще больше.

Теперь уж как будто всё и забыто, и примирилась женщина с тем, что ее веселый и жизнелюбивый Алексей лег где-то на смоленской земле под гусеницами фашистского танка. Но как бы время ни затягивало душевную рану, она нет-нет, да и дает знать о себе. Иногда, в тоске и одиночестве, эта рана начинает ныть нестерпимо, и Аннушка идёт «на люди» — к соседям, поговорить о житейских делах, или в клуб — посмотреть кино, забыться.

Со временем грусть проходит. Жизнь властно бьётся в каждой клеточке здорового, сильного тела, пробуждает неясные желания, кипучую жажду труда.

Аннушка любила свою деревню — Ополье, привычную с детства работу, поля с берёзовыми перелесками, старую избу, где родилась и выросла, овинный дымок на заре, цвет черемух в июне и грибные леса в августе — всё то, к чему привязан сердцем русский человек.

Троих детей вырастила и воспитала Аннушка без мужа. Приходилось трудно — обуть, одеть, накормить, выучить — и все одной. Но теперь дети повзрослели. Скоро прибавится еще работник: старший сын учится в городе на курсах. К весне приедет домой и будет механиком-комбайнером.

«Да, вырос Петька, скоро вернётся, — думала Аннушка, стоя под звёздным небом у лихорадочно гремевшей молотилки. — Эх, был бы сейчас Алексей! Как бы хорошо зажили!» По утрам она подавала бы мужу свежее, хрустящее полотенце, выстиранное и выколоченное вальком на реке, кормила бы Алексея овсяными блинами со сметаной, земляникой, грибами… А вечерами, когда за избами прячется заря, она смотрела бы в окошко и слушала неторопливый разговор Алексея с мужиками, сумерничающими на лавочке, и в темноте видела бы, как искры от их самокруток летят мотыльками к сонной земле.

…А молотилка всё тарахтела, торопливо, взахлеб поглощая сухие снопы, всё куда-то спешила и не давала людям передышки. Рукоятка серпа в руке Аннушки стала горячей и потной, серп притупился, без конца врезаясь в сухую солому. И вдруг под яркими лампочками бригадир крикнул бодро, во всю силу своих здоровых легких:

— Ужина-а-а-ть!

Трактор чихнул и заглох. Остановились маховики, прекратили свой бесконечный бег брезентовый приводной ремень и лента транспортёра. На какую-то минуту воцарилась тишина. Отчетливо стало слышно, как шуршит солома и лошадь позади омёта встряхивает головой и звякает уздечкой.

Когда трактор перестал работать и электричество погасло, люди, выждав, пока глаза привыкнут к темноте, расположились на мешках с зерном, на соломе. Аннушка села поодаль, у трактора, на обрубок бревна и развязала узелок с шанежками и бутылкой молока. К ней неуверенно кто-то подошел. По голосу Аннушка узнала тракториста Андрея Василькова. От него пахло соляркой, машинным маслом и табаком. Тракторист постоял, приглядываясь в полумраке к лицу Аннушки и сказал:

— Добрый вечер, Анна Егоровна!

— Добрый вечер. Садитесь, — предложила она и чуть подвинулась, уступая место. — Всё работали, а поздороваться и некогда было.

Она устало и приветливо улыбнулась. В темноте он не разглядел этой улыбки, но почувствовал ее.

— Да, жаркое дело — уборка. Время такое, спешить надо. Хлеб сыплется, — отозвался Андрей. — Вот у нас, на Кубани, — он сел рядом, — комбайны управляются. А здесь их, видимо, маловато.

— Как сказать… Комбайнов хватило бы. И кабы не дожди, всё бы давно убрали.

Андрей стал шуршать газетой и что-то есть. У копны соломы с визгом и смехом возились девушки и парни. Весовщик Пётр Антипыч рассказывал какую-то побасенку: возле весов все грохнули хохотом.

Аннушке было хорошо от мягкой ночной прохлады, от желанной передышки и от того, что рядом сидит Андрей — такой спокойный, уравновешенный, внимательный.

— Умыться бы, — тракторист вздохнул. — Да воды нет. До реки далеко. Идти некогда.

— Придется потерпеть, пока кончим.

— Придется. А то бы искупался. Ночами вода теплая. Помню, бывало, как после смены в Кубань нырнешь! Хорошо. Зорька утренняя занимается… в темноте туман ползет, как дымок по низу… А речка у нас шустрая. Не зевай: утащит шут знает куда! — Андрей тихо рассмеялся и опять зашуршал газетой.

— Не страшно купаться ночью-то?

— А чего бояться! Своя река, родная!

— Вы там тоже трактористом были?

— Трактористом.

Аннушка вспомнила, как прошлой осенью появился в колхозе этот добрый на вид и молчаливый человек. Большой, сильный, но совсем одинокий и почему-то всегда грустный. Скажут ему: сделай дело — молча берется и делает. На людях — в клубе или на собрании — сидит молча где-нибудь в сторонке и всё дымит, дымит папиросой. Увидит на улице малыша — остановится, возьмет на руки, поерошит ему русые волосёнки огромной рукой и бережно поставит на землю. Малыш удивленно смотрит на него, задрав голову и не знает, улыбаться или плакать. На всякий случай улыбнется — и бежать, а Андрей долго глядит ему вслед… Аннушка удивилась, что сейчас молчун Андрей разговорился с нею.

Она поинтересовалась:

— А вы зачем сюда-то приехали? У вас ведь там лучше, места богаче.

Андрей долго молчал, потом сказал:

— На то есть причина. Видишь ли, Анна Егоровна, долго рассказывать, как это все получилось. Да и зачем?

— А вы рассказали бы. Может, горе какое? Поделитесь — легче станет.

— Всё с той войны, проклятой, — вздохнул Андрей. — До нее счастливым человеком был, а вернулся — счастья нет. Станицу разорили, хата моя сгорела. Семья погибла при бомбежке. Одна яблоня уцелела. Возле хаты росла, и на стволе у нее известки чуток сохранилось. Белила ту яблоньку Христина каждый год. Христина, Христина!.. И сынишка с ней погиб тоже Никифор…

Аннушка видела, как сгорбился Андрей и развернутая газета белела в его руках неподвижно и странно.

— Новым всё стало в станице. И хаты новые, и жизнь пошла по-новому. Горем долго не проживешь. Стал я работать в колхозе, на старом пепелище хатенку построил. Один в хате, конечно, не жилец: пусто, холодно, неуютно. Думаю, нашлась бы женщина чуток похожая на мою жену покойную, взял бы ее к себе. В сорок с гаком и при моем горе нельзя не думать о семье. Бобылём-то умирать не хочется!..

И жила там одна казачка. Ну, девушка — не девушка, как бы сказать, разведенная… Моложе меня. Приглянулась. Познакомился с ней. Гулять нам по ночам в поле, да на речке не пристало: возраст у меня не тот — люди смеяться будут. Выложил ей свою думку напрямик: так, мол, и так — давай поженимся, Нина, будь у меня хозяйкой в доме.

Она, конечно, сразу не согласилась, всё как будто присматривалась ко мне. Но через месяц мы все-таки устроили свадьбу.

Стали жить. Полюбил я, молодость вспомнил… Легче на сердце стало. Жил не то чтобы богато, но и не бедно. Покупал ей разное барахлишко — пальто там, платья шелковые. Старался её побаловать, во всем угодить.

А на втором году жизни увидел, что ошибся в ней.

Всё наряжается, да перед зеркалом крутится. Работать не хочет. «Андрей, — говорит, — неужели ты меня, молодую жену свою, не прокормишь?» «Как не прокормлю, — отвечаю. — Да ведь люди укоряют». «А ты живи, — говорит, — не для людей, а для себя». Ну, это уж мне вовсе не по душе — жить только для себя. Я привычный к коллективу, на фронте без друзей не мог и дома не могу. А в станице на меня коситься стали, потому что все при деле, а Нинка дома сидит. Не любили ее там.

Но молчу. Обижать не хочу. И зря. Скоро она сама меня обидела. Стала по вечерам из дому уходить на танцульки, на вечеринки. А я сижу в хате — куда ж мне на танцульки?

Ну, и это бы еще ничего: она ведь молода, повеселиться хочет. Да вот беда — уж и сплетни поползли по станице, что Нинка вольно себя ведёт. То с одним, то с другим. А я-то по простоте своей думал, что будет она доброй хозяйкой и не только женой, но и матерью. В душе-то у нее оказалась пустота…

Пробовал совесть пробудить, увещевал, говорил по-хорошему, а она только смеётся: «Брось, Андрей, неужто мне и сходить никуда нельзя?»

Дошло до точки. Повздорили крепко. Я прогнал ее: «Иди, — говорю, — туда, откуда пришла». Она в слёзы: «Андрей, прости, буду хорошей женой». Но я ведь вижу, что это у неё не от чистого сердца, а потому, что испугалась. И характер у меня твёрдый: решил — так и будет.

Остался опять один. И грустно, и стыдно перед светлой памятью Христины. «Эх, — думаю, — Андрей, бывалый ты человек, а порченое яблоко не распознал».

Заколотил на хате окна и уехал. Подался в Сибирь, в Казахстане побывал, в шахтах работал, лес сплавлял. А места себе всё не найду, и всё мне не хватает моей Христины. Пора бы уж забыть, война давно была. А нет, не забывается!

— Такое не забудется, — отозвалась Аннушка. — У меня вот тоже Алексей не вернулся…

— Знаю, — тихо сказал тракторист.

Снова тот же голос подал команду громко и весело:

— А ну, посумерничали и хватит. Васильков, заводи!

Андрей встал, медленно свернул газету и пошел к трактору.

Трактор опять зачихал, потом заработал ровно, неторопливо. На току вспыхнули электрические огни, и звезды, царившие над миром, потускнели, померкли и отодвинулись далеко.

Анна поспешно спрятала узелок, стала на своё место и снова принялась подавать снопы. Серп с хрустом рассекал сухую солому. Распущенные снопы ползли по транспортеру: один, другой, третий — много снопов добротной, спелой ржи.

Улучив момент, Аннушка поискала взглядом Андрея. Она чувствовала, что общее несчастье сближает их. Андрей стоял возле трактора, прислонившись к крылу, и смотрел на бегущий приводной ремень. Свет от лампочки, висевшей над головой тракториста, подчеркивал глубину резкого шрама на щеке. Днём шрам был не так заметен.

Наконец, уже под утро, когда были обмолочены все привезённые с поля снопы, работа прекратилась. Все так устали, что даже хохотуньи девчата не подавали голоса.

Ток быстро опустел. У молотилки, у штабеля туго завязанных мешков появился сторож — древний старик с посохом. Аннушка замешкалась и пошла домой позже всех.

За гумном, по дороге в деревню одиноко шел Андрей. Анна узнала его по рослой, чуть ссутуленной фигуре. Она прибавила шагу и с бьющимся сердцем догнала тракториста.

Она заметила, что Андрей шел очень уж медленно. Возможно, он хотел, чтобы она была рядом с ним. Но Аннушка отогнала прочь такое предположение.

Поравнявшись, она сказала:

— Вы же купаться хотели! Вот тропа. Здесь река рядом.

— И в самом деле, — оживился Андрей, — Пожалуй, пойду на речку, умоюсь, а может, и выкупаюсь. Идём вместе?

Аннушка хотела было отказаться, но почему-то послушно пошла за ним. Река протекала метрах в трехстах от тока, за обширным отлогим лугом. Луг был совершенно чистый и гладкий, и только у самого берега плотной стеной рос ивняк.

Забрезжил рассвет. Можно было уже различить головки отцветающей ромашки и засохшего клевера, валявшегося на белесой тропинке. За рекой занималась заря, робкая, ранняя. Звезды в небе мерцали спокойно, неторопливо, но вот одна из них, сверкнув вдалеке, упала искоркой куда-то в травы. Аннушке, как в детстве, захотелось бежать туда и найти эту звезду, взять ее в руки и узнать, холодная она или горячая. Потом принести звёздочку домой, положить в стакан и, просыпаясь по ночам, любоваться её трепетным голубоватым неземным светом.

Подошли к берегу. Андрей молча опустился на влажную от росы траву, скинул пиджак и разостлал его на земле.

— Садись, Анна Егоровна!

Аннушка, поколебавшись, села, не слишком рядом к нему. И внезапно ощутила прилив нежности и тепла, идущего неведомо откуда: то ли от воды, которая бывает по ночам теплая, то ли от звездного света, а может быть, от зари или слабого утреннего ветра, насыщенного туманами.

Ей вспомнилось, что давно, очень давно она вот так же сидела с Алексеем на берегу, и тогда ее охватывало вот такое же чувство, такое же удивительное тепло. Она была благодарна Андрею, который вновь помог ощутить забытое, то, о чём на протяжении многих лет она не могла и думать, поглощенная суетными будничными делами и заботами.

Андрей тоже, вероятно, вспоминал вечера, проведенные с Христиной на берегу далекой Кубани.

Оба долго молчали. Потом тракторист взял ее за руку бережно и ласково.

— Доброе утро начинается! — сказал он. И опять пахнуло от него таким хорошим и знакомым запахом машинного масла и табака. — А звёзды, звёзды как часто падают! Смотри, вон, опять!..

— Сверкнула звёздочка, — тихо ответила Аннушка.

Андрей выпустил ее руку из своей большой я теплой ладони и молча спустился вниз. Наклонился, попробовал воду рукой и весело сказал:

— Можно купаться!

Он скрылся за кустами, разделся, бросился в воду, взбудоражив тишину своими всплесками и фырканьем, и поплыл саженками к другому берегу.

Аннушка тоже спустилась к реке, как когда-то девушкой распустила волосы и почти благоговейно умыла усталое лицо свежей водои с запахами тины и кувшинок. Она снова почувствовала себя молодой, неутомимой, проворной, и ей захотелось петь. Но петь она постеснялась и, поднявшись снова на обрыв, причесалась, надела платок и, полулежа на разостланном пиджаке, смотрела на небо, ожидая, когда над горизонтом опять бледной искоркой мелькнёт падающая звезда.