1
Дом Вавилы на угоре, обдуваемый со всех сторон крепкими холодными ветрами, пустовал. В десятке саженей от него, под берегом, стоял бот Семга. На нем Вавила лет пять назад поставил дизельный мотор, приобретенный по случаю в Архангельске. Однако бот был не на ходу: в шторм повредило о камни днище, и хозяин не успел его починить. Сиротливо накренившись на правый борт, суденышко обсыхало напротив опустевшего купеческого жилья. Мачта, словно сухостойное дерево без сучьев, нацеливалась на серые облака, стаями плывущие по небу. В оттяжках посвистывал ветер.
На двери ряхинского дома висели замок и большая сургучная печать. Жена Вавилы Меланья словно забыла о деревенском хозяйстве: писем не шлет и сама в Унду носа не кажет.
Каждый день во двор аккуратно являлась Фекла Зюзина, задавала двум коровам и десятку овец-ярок с бараном корм из хозяйских запасов. Подоив коров, оделяла молоком детишек из семей бескоровных рыбаков, потому что девать его было некуда. Так и повелось: к утренней и вечерней дойкам являлись ребятишки с кувшинами, бидонами, чайниками, и Фекла молча раздавала им молоко, кидая из-под платка, повязанного по-монашески, низко над бровями, равнодушные взгляды на мальчишек и девчонок, одетых в рваные сапожонки, мешковатые, с родительского плеча пиджаки, кацавейки, полинявшие ситцевые платки.
Жила бывшая кухарка замкнуто, редко появляясь на улице. Сходит за хлебом в лавку и опять запрется в своей зимовке.
Одна из ряхинских коров растелилась. Фекла приняла телка, выдержала его возле матери сколько требуется, а потом тихонько ночью привела на свой двор, так оправдав этот поступок: на Ряхина трудилась шесть лет, не получая никакой платы, лишь за хлеб да обувку-одежку. Да и сам Вавила поговаривал: Растелятся коровы — подарю тебе телушку. Будешь иметь животину. А то в хлеве у тебя поселились мыши да домовой.
Раз Вавилы нет, — а телка он мне обещал, — возьму и уведу, — решила Фекла. — Вернется, потребует — отдам обратно,
Дом наглухо заперт для всех, кроме нее. С повети через сени в него был внутренний, обычный для крестьянских изб ход, который Фекла запирала сама, храня у себя ключ. Об этом в сельсовете знали, но ключа не требовали, надеясь, что Фекла зорко стережет хозяйское добро. Лучшего сторожа желать не надо.
Фекла старалась как можно реже заходить в комнаты. Пустота купеческого жилья пугала ее. На все — на мебель, на одежду, даже на комнатные цветы лег густой слой пыли.
Фекла не тронула ничего из хозяйского имущества, даже не взяла спичек, хотя они как-то понадобились.
Но у нее кончались маленькие свои сбережения, стало не на что покупать, хлеб. В чулане у Ряхина стоял большой ларь с мукой, которой бы хватило надолго. Но трогать муку она боялась. Подойдет к ларю — кажется, что Вавила стоит за спиной и вот-вот схватит ее за руку: Куда полезла? Хозяйское добро воровать?.
И Фекла питалась молоком без хлеба. Оно вскоре приелось до тошноты, и тогда кухарка решилась пошарить в комнатах — не найдет ли каких-нибудь, хоть самых мелких, денег.
Под вечер она отперла замок и пошла бродить по пустым хозяйским покоям. Осмотрела ящики комода, буфета, платяной шкаф, обшарила карманы оставленной одежды — пусто. В спальне в ночном столике нашла двугривенный…
Продать что-либо из вещей? Нельзя. По селу разговоры пойдут. Да и кому продашь? А вдруг скоро вернется хозяин… Как она будет ответ держать?
Подумав, Фекла пошла к Обросиму. Тот принял ее неласково, и когда она попросила у него денег, отказал:
— Сам скоро пойду по миру. Все товары кончились, Лавки надо закрывать…
Торговля у Обросима и впрямь шла плохо. Фекла окинула взглядом наполовину пустые полки. Из мануфактурной лавки Обросим перетаскал остатки товаров в продуктовую. И теперь на полках вперемешку с закаменелыми мятными пряниками и монпансье-ландрин в больших жестяных банках, сушеной картошкой и крупой, сдобренной мышиным пометом, лежали немыслимых фасонов и размеров башмаки, завалящее, тронутое молью сукно, свечи и ламповые стекла. На стенах — хомуты, не имевшие спроса, так как лошадей в Унде держали мало — некуда выезжать. В лавку лишь изредка приходили ребятишки за ландрином, который Обросим пустил вразвес, да старухи за ламповыми стеклами. Свечей не брали — невыгодно их палить. Рыбкооп постоянно имел в продаже керосин.
Вид Обросима вполне соответствовал его делам: небрит, одет в какую-то засаленную ватную безрукавку, круглое лицо одутловато.
Так Фекла и ушла от него ни с чем. Раздумывая о своем невеселом житье-бытье, вернулась она в ряхинские хоромы. Бродя по комнатам, задержалась в спальне у широкой никелированной кровати с пуховой периной. Подушки, простыни и одеяла увезла с собой Меланья.
Фекла вспомнила, что лет пять тому назад, когда еще она была в горничных, Ряхин однажды пришел из гостей изрядно под хмельком. Завалившись на кровать в сапогах и костюме, он посмотрел на сверкающую никелем ножку кровати и постучал по ней пальцем:
— Думаешь, кровать-то железная, а она… золотая, — подмигнул Вавила Фекле, которая принесла ему холодного квасу.
Все это припомнилось сейчас Фекле с удивительной отчетливостью. После некоторого колебания она задернула на окне занавеску и, сбросив с кровати перину, открутила дутые металлические шары. Перевернула кровать вверх ножками — на пол выпали два новеньких, блестящих, царской чеканки золотых пятирублевика. Вавила, видимо, торопился и не успел как следует вытрясти свой необычный тайник.
Фекла еще постучала перевернутыми ножками об пол, но деньги больше не сыпались. Ладно, пока хватит. На эти монеты можно какое-то время жить. И никто о них не знает, кроме хозяина. А он еще неизвестно, когда вернется.
Привернув на место шары, Фекла аккуратно расстелила перину и вышла из спальни.
Но как воспользоваться находкой? В кооперативную лавку с такой золотой царской монетой не явишься: могут заподозрить неладное. Золото, как слышала Фекла от хозяина, можно обменять в банке или продать в ювелирном магазине. Но в Унде не было ни банка, ни ювелиров…
После долгих колебаний Фекла решила обратиться к Обросиму. Явившись к нему, когда в лавке покупателей не было, она положила пятерку на прилавок:
— Разменяй!
Обросим удивленно вытаращил глаза, жадно схватил монету, повертел в руках, попробовал на зуб.
— Настоящий императорский пятирублевик. Где взяла? Украла?
— Была нужда воровать. Это мне Вавила Дмитрич подарил на день рождения. Долго хранила. Жрать стало нечего — приходится менять.
Спрятав пятерку в карман, Обросим долго считал мелочь у конторки. Потом высыпал в ладони Фекле горсть медяков и серебрушек. Фекла пересчитала их — шесть рублей.
— За золотую-то пятерку шесть? Ты что, рехнулся от жадности?
— А сколько тебе надо?
— Сам знаешь сколько! Сто рублей нонешними деньгами, — сказала она наугад.
— Эка хватила! Вот бери еще трешницу, — Обросим протянул ей кредитку. — И хватит с тебя. А не хочешь, так поезжай сама в Архангельск, там и обменивай.
— Обираешь сироту! — кинула Фекла на него сердитый взгляд. — Чтоб тебя черти на том свете на горячей сковороде зажарили!
Обросим глянул ей в лицо — сытое, румяное, круглое. Усмехнулся: Ничего себе сирота!
— Спишь-то все одна? Прийти разве приласкать тя?
— Ошалел, ей-богу, ошалел. Ты лучше давай меняй пятерку!
— Все. Боле не дам. Касса у меня пустая. — Обросим не поленился показать Фекле порожний ящик конторки.
— Будешь мне должен, — строго сказала она и вышла из лавки.
Скоро Фекле надоело ухаживать за хозяйским скотом, да и запасы сена кончились. Чем кормить скотину? И сколько можно хранить осиротевший дом? Она в сторожа не нанималась. Когда вернется Ряхин? Все эти вопросы одолевали Феклу, и по ночам она в тоскливом одиночестве долго ворочалась в постели, терзаемая бессонницей.
Когда Фекла пришла в правление кооператива, Панькин только что вернулся из сетевязальной мастерской. Он был в хорошем настроении: изготовление рюж к зимнему лову шло успешно.
— А, эксплуатируемый класс явился! — нарочито бодро и неуклюже пошутил он. — Садись, Фекла Осиповна. С чем пожаловала?
Фекла, старательно расправив сарафан, чтобы не смять, села на стул и опустила на плечи платок. С концов платка на грудь скользнула тяжелая, туго заплетенная коса.
— Все шутишь, товарищ председатель! — она глянула искоса, вприщур. — Я по делу…
Ну и взгляд! Наповал разит, как пуля из трехлинейки! — подумал Панькин.
— Выкладывай, что за дело. — Он отодвинул в сторону счеты, костяшки крутанулись и замерли.
— Тихон Сафоныч, когда Вавила приедет?
Панькин, скользнув взглядом по бумагам на столе, ответил уклончиво:
— Это неизвестно. Но, в общем, не скоро. Как враждебный элемент, он временно изолирован от общества.
— Я храню дом, хожу за скотиной, а мне никто за это не платит. Власть теперь новая, порядки другие, а в моей жизни все по-старому. Куда это гоже?
— Верно, Фекла Осиповна, Но решения исполкома насчет дома и вещей Ряхина пока нет. Его лишили только средств промысла, чтобы не эксплуатировал народ. У него ведь в Архангельске жена да сын. Не знаю, как быть с домашним имуществом.
— Корм кончается. Скотина скоро ноги протянет. Я отвечать за ее погибель не желаю. Освободите меня от этой обузы.
Панькин подумал, озабоченно потер щеку.
— Ладно. Переговорю в сельсовете. Что-нибудь придумаем.
— Скорее думайте! Знаю вас, тугодумов! — требовательно промолвила Фекла и, не удостоив Панькина взглядом, вышла.
Когда Фекла явилась на второй день за ответом, Панькин сообщил ей, что исполком решил передать коров Ряхина рыбкоопу, который заводит небольшое подсобное хозяйство, а овец продать рыбакам и вырученные деньги положить на хранение или переслать Меланье в Архангельск.
— Вот тут мы подготовили акт о том, что ввиду отсутствия кормов и во избежание падежа продаем овец трудящимся рыбакам. Подпишись.
Фекла долго читала акт, потом, подумав, не совсем уверенно поставила свою подпись рядом с фамилиями Панькина и предсельсовета.
— Теперь я свободна?
— Да, а за домом присматривай. Ключ от внутренней двери у тебя?
— Вот возьмите, — Фекла положила ключ на стол. — Не нужен он мне, и дом не нужен. Заберите, ради бога.
— Ну ладно. Ключ сдадим в сельсовет. Можешь считать себя совсем свободной.
Фекла повеселела, вздохнула облегченно, словно свалила с плеч тяжелый груз, и хотела было уйти, но Панькин удержал ее.
— Вот что, Фекла… Девица ты молодая, здоровая, собой видная, красивая даже…
Он помедлил, подыскивая слова, и Фекла, простодушно решив, что председатель, как Вавила и Обросим, будет к ней подъезжать, прервала его:
— Завидки берут, что тебе в женки не попала? Ночевать попросишься? Не выйдет!
Панькин побурел, стукнул по столу рукой.
— Глупости говоришь! Я о деле, а ты…
— Не бей по столу! — сухо оборвала Фекла. — Стол — божья ладонь. В доме достатка не будет, ежели по столу станешь лупцевать. Хозяйство у тя немалое — полдеревни. Думай не только о себе!
— Да помолчи ты, дай слово сказать! — взорвался Панькин. — Как теперь жить будешь? На что?
— А тебе какое дело? На содержание к вашему брату не пойду.
— Ну и дура ты, Фекла. Я хочу тебе доброе дело предложить. Послушай-ка. Ты бы могла сети вязать в мастерской. Оплата хорошая, работа постоянная.
— Со старухами зад мозолить за иглой? Не обучена и не желаю.
— Ну тогда что-либо другое подыщем. Без работы теперь никто не должен жить.
— А у меня хозяйство есть. Телушка, изба, огородишко. Телушку мне Вавила Дмитрич давно обещал… Зачем его выслали? Он человек хороший. Завидно стало, что богат?
Она стала в дверях — статная, плечи покатые, пальцы точеные, будто не работали на ряхинской кухне. Темные бархатные брови — словно ласточкины крылья. А лицо холодное, недоступное, даже чуточку злое.
Панькин знал про телушку, но решил на это махнуть рукой. А про Вавилу сказал:
— С Ряхиным поступили по закону. Весь народ одобряет. Тебе этого не понять. Малограмотная ты и политически плохо подкована.
— Где уж мне. Это ты подкован. Вон на сапогах-то, видать, подковки: весь пол ободрал…
Фекла повернулась и вышла. Панькин заглянул под стол: в самом деле, краска на полу была исцарапана. Сапоги у председателя грубоваты, каблуки подбиты коваными гвоздями с выпуклыми шляпками, чтобы дольше не снашивались, Панькин покачал головой и улыбнулся виновато. Эх, девка! По какой дороге теперь пойдешь? На язык востра, но чую — не враг нам, — подумал он.
За телкой Фекла ходила как за малым ребенком, собирала по задворкам мелконькую траву, варила ее в чугуне, сдабривая мукой и солью. К зиме запасала сено, привозя его с верховьев реки на старой отцовской лодке. Избу свою Фекла тщательно обиходила: достала краски и выкрасила в зимовке пол, по углам развесила запашистую луговую травку. Зимовка блестела от чистоты и ухоженности, и запах мяты и шалфея мешался в ней с запахом стойких духов, купленных в кооперативе.
Как ни экономна была Фекла в расходах, деньги, которые дал ей Обросим-Бросим, все же кончились. Она опять пошла к купцу требовать долг. Обросим рассердился, сунул ей еще рубль и сказал, чтобы она больше не смела к нему приходить.
— Иначе заявлю в сельсовет, что ты Ряхина ограбила, золото из тайников выгребла!
— Ах ты бессовестный! Как ты можешь мне такое говорить? Я же сказала, что пятирублевик подарил хозяин! — набросилась Фекла на торговца и уже с порога крикнула: — Наври только на меня, охламон несчастный! Я те глаза уксусом выжгу. Я на все способная. Помни!
На том они и разошлись.
Зимой Фекла выходила на лед ловить на уду навагу. Долбила во льду лунку, садилась на опрокинутую деревянную кадушку, накрывшись старым овчинным тулупом, и за день выдергивала из реки полторы-две сотни наважин. Рыбу сушила в русской печи, делая запасы на лето.
Видеть женщину на реке с удочкой в руках — не диво для поморской деревни. В горячие дни хода наваги на лед высыпали и молодые девки, и замужние женщины, и старухи. И добывали немало рыбы. Зимой навага голодная и жадно хватает не только наживку из корюшки, а и всякую ерунду, надетую на крючок, вплоть до кусочков цветной тряпки, клеенки, бумаги.
2
Январь 1930 года был лют. Скованы льдом реки, сугробы в проулках слежались. Возьмешь в руки глыбку снега — звенит, словно новенькая, только что обожженная на огне глиняная кринка. По ночам в темно-синем небе играют сполохи северных сияний.
— Лютует зимушка! — говорит Парасковья, сидя за прялкой и посматривая на разузоренные окна. — Скоро Аксинья полузимница. Аккурат середина холодов. От Аксиньи зима пойдет на спад.
На столе потрескивает фитилем лампа-десятилинейка, собрав вокруг своего огонька немногочисленную семью Мальгиных.
В прошлом году в Унде открыли семилетку. Тишка, уже шестиклассник, морща лоб и покусывая конец карандаша, пытается одолеть математическую задачу.
Родион вяжет сеть. Игла, как живая, бойкая рыбка снует взад-вперед в умелых руках. Вязка сетей — непременное занятие поморов долгими зимами. На этот раз Родион готовил сетку с крупной ячеей — поплавь на семгу.
За три года плавания с Дорофеем на Поветери парень неузнаваемо изменился: раздался в плечах, черты лица стали резче, кожа приобрела на морских ветрах смугловатый оттенок, ростом вымахал чуть не под потолок. Мать, редко видя старшего сына дома, удивлялась и радовалась происходящим в нем переменам: Настоящий мужик! Вылитый отец… Да и пора уж повзрослеть: девятнадцать исполнилось!
Тишка тоже подрос. Тот больше в мать — кареглаз, волосы темные, жестковатые, лицо круглое. Сама Парасковья заметно постарела после гибели Елисея. На лице прибавилось морщин. Волосы тронула седина, живой блеск в глазах стал гаснуть: нет-нет да и проглянет в них туманным облачком печаль. По ночам иной раз схватывало сердце. Оно билось часто-часто, а потом вдруг замирало: казалось, вот-вот остановится…
Жить ей было не так уж трудно. Дети большие. Родька стал хорошим добытчиком. Тишка лишнего не требовал. Семья жила небогато, но в достатке.
Парасковья жалела, что старшему сыну не пришлось дальше учиться. Сам наотрез отказался, хотя мать знала, что учиться ему очень хотелось.
— Как жить будем? Тишка мал еще, зарабатывать некому. Нет, мама, я уж начал плавать и теперь буду постигать морское знанье, — рассудил Родион. — Учиться жребий выпал Тишке. Пошлем в Архангельск, в морскую школу — капитаном либо штурманом станет.
В свободное время Родион пристрастился к чтению. В библиотеке избы-читальни он перебрал почти все книги. Читальней заведовала Густя, ее посылали в Архангельск на курсы культпросветработников. Родион каждый вечер заглядывал в читальню и, сказать по правде, не только ради книг.
Густя моложе Родиона на два года. В семнадцать лет все девушки красивы, но Густя выделялась среди сверстниц. Походка легкая, быстрая, из-под тонких бровей, из синевы глаз льется мягкий свет. Пышные волнистые волосы она заплетала в косу, голову держала высоко и гордо. Казалось, что она смотрит на людей с высоты своей недоступности. На деле же Густя была бойка, языкаста, но не заносчива.
Хорошая дружба Густи и Родиона, возникшая еще в раннем детстве, с годами укрепилась. Родители, конечно, знали об этом. Парасковья с проницательностью и ревнивостью, свойственной матерям, давно приглядывалась к девушке и, к великому своему удовольствию, находила в ней только хорошее. И Дорофей Киндяков видел, что Родион любит и бережет его дочь.
Унденские старухи, которым делать больше нечего, кроме как целыми днями выглядывать в окна, завидев дружную пару, оживлялись: Скоро быть свадьбе. Повезло парню — Дорофеева дочь и умна, и баска. Да и сам-от Родион торова-а-а-атой! «Тороватый — талантливый, удачливый, положительный во всех отношениях человек (местн.)».
Плавая с Родионом на шхуне, Киндяков замечал, как из угловатого и неумелого подростка-зуйка парень превращается в настоящего мужика, и радовался этому.
Жители побережья сами себя редко называли поморами. Зато превыше всего у них ценилось звание мужик. В этом звании была высшая степень уважения к человеку, признание его самостоятельности.
В последнем рейсе, осенью прошлого года, Дорофей как-то сказал Родиону:
— Теперь вижу, Родька, что ты настоящий мужик! Опора матери, надежа деревни…
…Поработав час-другой с иглой, Родион нетерпеливо посмотрел на будильник, который вот уже добрый десяток лет отмерял время в избе Мальгиных, и взялся за полушубок:
— Пойду, мама, погуляю.
Мать улыбнулась за прялкой, подумала: Говорил бы прямо — по Августе соскучился!
Тишка еще не научился скрывать свои мысли:
— На этакой-то стуже с Густей собак на улице дразнить? Надень-ко лучше оленьи пимы. Катанки-то, верно, мокрые, худо высохли. Ноги приморозишь.
Родион шутливо потянул его за ухо.
— Малолеткам не следует совать нос в дела старших!
— Так шило в мешке не утаишь. Все знают, что вы с ней дрожки продаете «Продавать дрожки — дрожать от холода, зябнуть (местн.)» на улице каждый вечер.
Ближе к окраине села, в конце проулка, на возвышенном открытом месте безмолвствовала старая деревянная церковь. Дверь у нее заколочена. А неподалеку призывно светились окошки бывшего поповского дома, занятого под избу-читальню. Приходский священник отец Елпидифор сразу после разгрома интервентов, когда в Унде установилась Советская власть, уехал, и теперь богомольные старухи самостоятельно правили церковную службу по избам, возле икон и лампад.
А домом попа завладела молодежь. В большой комнате сколотили сцену, поставили скамьи — для зрителей, в маленькой разместили библиотеку.
В избе-читальне шла репетиция. Готовили спектакль к предстоящему Дню Красной Армии. На сцене, не зная, куда девать длинные руки, стоял смущенный Федор Кукшин, а перед ним, потупясь, с грустным видом — Сонька Хват. Из-за кулис выглядывали другие участники, ожидая, когда придет их черед выступать.
На передней скамье в накинутом на плечи полушубке с текстом пьесы в руках сидела Густя и, как учительница в школе, объясняла Кукшину, что от него требуется:
— Ты. Федя, играешь роль красного бойца. У тебя должен быть открытый прямой взгляд и решительное выражение лица. И в то же время ты нежен и ласков к любимой девушке. А ты стоишь как на похоронах и роль мямлишь, словно бы из-под палки. Куда гоже? Давайте повторим все сначала. Начинай со слов: Дорогая Ольга…
— Дорогая Ольга! Вот и пришло времечко нам расставаться. Уходит утром наш эскадрон снова в поход…
— Жест! Жест нужен! — подсказала Густя.
Федька поднял руку, широко развел ею в воздухе и высоко вскинул подбородок.
— Вот так, — одобрила Густя.
— …И помни, Оленька, что, если придется, умирать я буду с твоим именем на устах!
Тут зазвенел высокий Сонькин голос:
— Ах, милый Николай! Любовь наша отведет от тебя злую пулю. Я буду ждать тебя…
— Теперь целуйтесь, — шепнула Густя. — То есть сделайте вид, что целуетесь.
Сонька подошла к Федьке, стала на цыпочки и с трудом дотянулась до подбородка Кукшина.
Родион, пряча улыбку, следил за репетицией. Дождавшись, когда она закончилась и когда Густя прошла в библиотеку, положил перед ней на барьер зачитанный томик Тружеников моря.
— Принес я тебе Виктора Гюго. Нет ли еще чего-нибудь интересного?
— Выбирай сам, — Густя откинула дощечку, открыв в барьере проход.
Родион молча стал хозяйничать на полках. Часть книг закупил в Мезени сельсовет, остальное комсомольцы собирали по избам. У жителей нашлось немного: комплекты старых журналов, настольный календарь, стихи Лермонтова, Пушкина, Некрасова, Кольцова.
Перебирая книги, Родион то и дело поглядывал на Густю. Она раскладывала по ящикам какие-то картонки, бумажки. Подкравшись к ней на цыпочках, Родион обнял ее сзади, поцеловал в теплую тугую щеку.
— Сумасшедший! — с мягким упреком сказала Густя. — Разве можно так-то? Я на работе. И тут культурное учреждение…
— Так ведь я тоже культурно, — ответил Родион. — Вот я выбрал: Ташкент — город хлебный. Про хлеб, значит…
— Нет, про голод, — возразила Густя.
— Как же: хлебный город — и голод?
— Прочти, узнаешь.
Он смотрел, как Густя старательно пишет, часто макая перо в чернильницу, и ему вспоминался тот вечер на берегу, когда она стояла возле ряхинской шхуны — маленькая, худенькая, стянув концы платка на груди, и глядела на него испытующе, подзадоривая: Ну, полезай на клотик!
А теперь ее руки стали округлыми, ямочки на щеках углубились, плечи налились здоровьем. Светлые волосы, заплетенные в косу, слегка вились у висков крупными кольцами.
3
Фекла удивилась несказанно, когда однажды в воскресенье к ней явился Обросим-Бросим. Принаряженный — в расписных новых валенках, в бараньей бекеше, крытой дорогим старинным сукном, правда, кое-где тронутым молью, в шапке из оленьего меха с длинными ушами, какие носили в тундре пастухи оленьих стад.
— Здравствуй-ко, Феклуша! Каково живешь-то? — спросил он от порога.
Фекла вышивала в пяльцах конец утиральника.
— Спасибо. Вашими молитвами живу, — суховато ответила она на приветствие.
— Можно пройти-то?
— Проходи, садись, — великодушно разрешила хозяйка. — Когда долг отдашь?
— Долг не веревка… Зашел вот тя навестить. В деревню не показываешься. Думаю, не прихворнула ли…
— Еще того не хватало! — Фекла сняла верхний обруч пяльцев, передвинула ткань и снова зажала ее обручем.
— Слава богу! Слава богу! — торопливо пробормотал Обросим, положив на край стола бумажный кулек. — Вот гостинчиков тебе… от всей души! Вавилы тепери-ча нету, — лицемерно вздохнул купец. — Некому тебя побаловать вкусным-то.
— С чего бы… гостинцы?
— Просто так, из уважения.
Обросим молча осмотрел жилище одинокой девицы, удовлетворенно крякнул.
— Живешь ты чисто, уютно. Следишь за избой. Видать — золотые руки. Чего тако вышиваешь-то?
— Утиральник.
— Ох и рукодельна женка будет. Когда замуж-то выйдешь?
— Мой жених еще не родился.
— Ой ли? Женихов на селе не счесть. Парни все — что надо!
— Парней много, а женихов не видно.
— Не умеют ухаживать нонешние парни. Эх, вот мы, бывало…
Обросим оживился, намереваясь рассказать что-то, тряхнуть стариной, но Фекла его прервала:
— Ты по делу?
Купец обиделся, помолчал и начал вкрадчиво:
— Есть у меня на примете женишок для тебя, Феклуша. Вальяжный парень. Здоровушший: силы что у медведя! Послушный, тихий. Такая женка, как ты, вполне из него веревки может вить. И собой пригляден. С лица чист. Трудолюбец!
— Это кто же? — поинтересовалась Фекла, любуясь своим узором. Глаза ее радостно светились от того, что вышивьа удалась.
— Всем известный своей скромностью Митрей Палыч Котовцев.
Фекла уронила пяльцы на колени, уставилась на Обросима изумленно.
— Это Митюха-то? Митюха-тюха? — и принялась хохотать: грудь ходила ходуном под кофтой. На глазах даже выступили слезы. — Это ты, значит, пришел сватом? Племянника своего двоюродного хошь оженить? Ловко!
— Да-с, Фекла Осиповна. И я нахожу для вас это предложение шибко выгодным.
— Правда? — спросила Фекла и вдруг зажала нос свободным концом утиральника.
— Истинный крест! — Обросим мелко-мелко перекрестился.
— Фу! Чем от вас таким пахнет? Никак, нафталином? Подите-ка домой. Будет каметить-то «Каметить — нелепо и не к месту шутить, от искаженного комедия (местн.)». Когда потребуется, найду себе пару сама. Никаких сватов не надобно. А гостинцы заберите.
Она проворно открыла дверь в сени:
— Скатертью дорога! Всю избу провоняли! Эку шубу напялили! Видать, бабкина? Когда долг мне отдашь?
Обросим вскочил, надел шапку, от волнения и обиды не мог вымолвить ни слова и попятился к двери, побурев:
— Ну ты… ты… исчадие адово! Ты еще спохватишься! Таким парнем брезгуешь? — наконец обрел он дар речи. — Спохватишься!
— И не подумаю! — Фекла расхохоталась ему в лицо и захлопнула дверь, когда он вышел. Потом, увидев кулек, выбежала на крыльцо. — Кулечек-от забыл! Об-роси-и-им! Возьми!
Купец, не оборачиваясь, махнул рукой и, словно клубок, покатился по дороге.
Фекла развернула кулек и вытрусила гостинцы на тропинку. Конфеты, пряники, орехи — все рассыпалось по снегу.
Мимо пробегали ребятишки. Увидев этакое диво на снегу, кинулись подбирать с гомоном и смехом.
— Фекла гостинцы посеяла! Гости-и-инцы! Налетай, ребята! Все — даром!
Обросим первым пришел к Фекле со сватовством. Своим дальним сородичам Котовцевым он обещал уломать девку, похвалялся, что против такого свата, как он, Фекле не устоять. Однако не вышло.
В Унде немало было молодых парней, и все они заглядывались на пригожую девушку. Не один из них тайком вздыхал по ней. Даже семейные степенные мужики и те, встретив Феклу на улице, не могли удержаться от того, чтобы не обернуться и не посмотреть ей вслед.
Фекла довольно редко появлялась среди людей. И заговаривать с ней решались лишь немногие, наиболее отчаянные и самоуверенные ухажеры. Парни обижались на нее. Нередко обида переходила в открытую неприязнь. Отвергнутые ухажеры изощрялись в злоумышленных проделках. Не раз ночью кто-то заваливал ее крыльцо горой снега. На святки у нее раскатывали поленницы с дровами. Но Фекла стойко переносила все это. Ее силушки с избытком хватало, чтобы одним нажимом плеча дверью расчистить крыльцо и не раз заново уложить дрова.
4
В минувшем году, хотя промысловая обстановка на Канине была неустойчивой, рыбаки Помора все же выполнили договор с кооперацией, сдав ей около трех тысяч пудов наваги, выловленной за три месяца. Семьи членов товарищества оказались более обеспеченными, чем семьи рыбаков, промышлявших по старинке своими снастями и сдавших уловы частным торговцам.
Но богачи еще цепко держались за мужика. Скупали у него навагу, семгу, всеми правдами и неправдами добывали ходовые товары и старались соперничать с кооперативными магазинами. Обросим, когда торговать стало нечем, проявил не свойственную ему прыть: нанял у долгощельского промышленника Стамухина бот и сходил в Архангельск за товарами. Достал там кое-что, по окрестным селам закупил продовольствие и на какое-то время вдохнул жизнь в свою хиреющую торговлю.
У рыбаков Помора было явное преимущество перед частниками: кооперация снабжала их всем необходимым. Однако у товарищества не было своего флота, и оно вынуждено было большей частью промышлять близ побережья. На Канин по осени шли ледокольным пароходом, а обратно — санным путем, через Несь. В море артель посылала только Поветерь. Вот уже четвертый год шхуна исправно служила рыбакам. По весне Дорофей вел ее на тресковый промысел, в августе — сентябре — на сельдяной. Но корпус шхуны поизносился, появилась течь. Недолговечен деревянный парусник: судно начинало стареть.
Длинными зимними вечерами Дорофей от начала до конца прочитывал все газеты. Густя приносила их пачками, во временное пользование — до завтра. Надев валяные обрезки, Дорофей садился в кухне к столу, прилаживал на ламповое стекло бумажный абажур и погружался в изучение текущей жизни. Читал медленно, чуть ли не по складам. Засыпая в горенке, Густя слышала в открытую дверь шелест бумаги, отцовские сдержанные вздохи да покашливанье. Иногда тянуло махорочным дымком.
Газеты писали о коллективизации. Везде прищемляли хвост кулакам, а те огрызались. В Тамбовской, Воронежской и других губерниях кулаки хватались за обрезы, ночами убивали партийцев, активистов, деревенских селькоров.
Вот оно как дело-то оборачивается! — думал Дорофей. — Кровью! До стрельбы доходит! А у нас будет ли колхоз? Земли обрабатываемой нет, ундяне всю жизнь скитаются по морю да по озерам в поисках добычи и пропитания… Может, у нас обойдется кооперативом?
Но вот в краевой газете стали появляться заметки о колхозах, создаваемых на Севере. Вскоре Панькина вызвали в Мезень, откуда он вернулся озабоченным и как будто чем-то встревоженным. Местный актив заседал в помещении сельсовета до глубокой ночи: что-то обсуждали, спорили, непрерывно палили махорку.
Все село знало, что в Совете заседают и что надвигаются опять какие-то перемены в жизни. От одного к другому передавалось новое и не совсем понятное слово: колхоз.
Глухой февральской ночью к избе Обросима со стороны реки прилетела оленья упряжка. На нартах сидели двое: ненец проводник и долгощельский промышленник Стамухин, тот, у которого Обросим нанимал бот для поездки в Архангельск.
Такому визиту Обросим не только не обрадовался, но был им напуган. Невысокий широкоплечий Стамухин с колючими, глубоко посаженными глазками выглядел встревоженным и хмурым. Сбросив совик, он обнял хозяина и попросил чаю.
— Весь промерз. Олешки несут, как шальные, да еще ветер навстречу, — сказал хриплым, будто смерзшимся голосом.
Обросим проводил гостя в горницу, согрел самовар. Ненцу подал еду на кухню.
Грея руки о тонкий стакан с чаем, Стамухин начал разговор.
— Конец нам приходит, Обросим! О колхозах слыхал?
— Кое-какие слухи по деревне идут.
— У нас на днях собрание будет. Насчет колхоза.
— И у нас тоже. Вавилу упекли, — покачал головой Обросим, плотнее запахивая ватную стеганку-душегрейку. — Теперь, чую, за меня возьмутся.
— Как у тебя торговля? Товар есть? — спросил гость.
— Полки пустые. Все распродал. Одна заваль осталась. Никто не берет.
— Распродал — хорошо. Деньжонки надо подальше прятать. На черный день.
— Было бы что прятать. У меня в мошне ветер ходит. Все запасы отдал Вавиле.
Помолчали. Разогретый чаем гость стал словоохотливее.
— Надо им палки в колеса сунуть, пока не поздно.
— Кому?
— Сельсоветчикам да партейцам. У них ведь все идет по голосованию. Как народ руки подымет — значит за. А не подымет народ рук — по-ихнему не быть.
— У ихних колес спицы дубовые. Переломают наши палки, — вздохнул Обросим.
В глубине души Стамухин тоже понимал это. Он не был глуп и наивен и знал, что коллективизация идет повсюду и что изменить ход событий ни он, никто другой не в силах. Однако примириться с этим он не мог и потому звал к действию. Может быть, удастся выиграть время, избежать раскулачивания и скрыться. Он сказал:
— Сидеть сложа руки тоже не годится. Надо народ подговорить, чтобы за колхоз не голосовали. Тогда и колхоза может не быть…
— Не верится в это. Все равно сделают по-своему.
— Верится не верится, а другого у нас выхода нет. Надо потихоньку с народом говорить как следует, убедительнее… Знаешь, что я посоветую? Подвинься-ко ближе…
Обросим сел поближе к гостю. Шептались долго. Ненец в кухне лег на лавку и захрапел, разморенный теплом.
Ночевать Стамухин не остался, сказал:
— Пока темно — уеду, чтоб не видели.
Обросим не удерживал его.
А днем к Обросиму пришла Степанида Клочьева, вдова бывшего церковного старосты, тощая пожилая женщина. Пальтишко, валенки, ветхий старый полушалок, повязанный низко по самые брови, — все черное, словно траурное. Как всегда, Степанида появилась предобеденное время, чтобы поесть в купеческом доме.
— Что такое творится-то, Обросим Павлович? — заговорила она глуховатым голосом. — Опять в Совете затевают какой-то колхоз. Что ни день — все новости. Куды еще докатимся с новой-то властью?
Обросим подал знак жене, чтобы накрыла на стол, и заговорил спокойно, убежденно:
— Опрометчиво они поступают. Колхоз в поморском селе — дело пустое, несбыточное. Земли-то у нас нету! Чем мы живем? Рыбным промыслом. Что станут обобществлять? Море. Так ведь оно испокон веку общее. От бога дано. У нас ведь как? То уловистый год падет, то ничего не поймаешь…
Степанида слушала внимательно, высвободив из-под седых волос ухо. Глаза ее встревоженно бегали по сторонам.
— Истинно так, Обросим Павлович! Золотые твои слова!
— Да…Я, конечно, против власти ничего не имею. Власть есть власть, она мне худа не причинила. И без власти жить вовсе нельзя. Однако думать надо. Сплеча рубить — людей морить. Есть кооператив, и ладно.
— Да и кооператив-то тоже не пришей кобыле хвост. Лучше мужики не зажили.
Степанида сняла полушалок и пальто: ее пригласили к столу.
— Кооператив — это еще куда ни шло, — возразил Обросим. — А колхоз — лишнее. Народ-от не знает, какими последствиями это грозит. Рыба идет на человека тихого, скромного, богу угодного. А тут его и не будет. Колхоз не от бога. В колхозные невода и рыба-то не пойдет. Кабы я мог, сам бы пошел рассказать людям об этом. Да не могу. Прихворнул нынче, — Обросим сунул руку за спину, поморщился, словно от боли. — Поясницей мучаюсь. Ра…ра-ди-ку-лит!
Степанида мигом смекнула что к чему.
— Пошто вам-то ходить? Найдутся добрые люди, без вас с народом обговорят. У меня ведь есть подруги-то, коим довериться можно.
— Ну, это тебе виднее, — уклончиво обронил хозяин. — Ешь-ко поплотнее. Нынь мороз, так пищи много требует…
— Спасибо, Обросим Павлович.
Степанида наелась до отвала, поклонилась хозяевам, оделась и шмыгнула за дверь.
На вечер Обросим пригласил в гости несколько нужных ему для дела баб. Состоялось чаепитие с пряниками да баранками. За столом, кроме Степаниды, сидели работница Обросима Анна, кормившиеся у него же летней поденщиной две пожилые вдовы да сектантка Марфа, имевшая влияние на многих набожных женщин.
Обросим вволю напоил и накормил баб. И, ведя речь о том, что колхоз принесет разоренье да светопреставленье, уговорил женщин собирать по избам подписи против колхоза. Каждой дал лист бумаги, где было написано Мы, трудящие рыбаки села Унды, полагаем, что прежняя жизнь нас вполне ублаготворяла. Так жили наши отцы и деды, и мы так желаем. А в колхоз идти нам не с руки. В чем и расписуемся.
Дальше должны были следовать подписи.
— Заходите не во всякую, избу, а с выбором! — предупредил Обросим. — Где люди ненадежные, приверженные к новому режиму и забывшие бога, — к тем не показывайтесь. Выдадут!
Партийная ячейка дала Родиону и Густе поручение поговорить с Феклой Зюзиной.
Та мыла пол, когда они вошли к ней в сени. Дверь в зимовку была отворена. Подоткнув подол, хозяйка охаживала мокрой тряпкой половицы у самого порога.
— Можно к вам, Фекла Осиповна? — спросила Густя. — Только, кажется, не вовремя мы явились…
— Проходите. Я кончаю. Сейчас руки вымою.
Она забрякала умывальником, опустила юбку, закрыла дверь и молча села, пытливо вглядываясь в молодые лица гостей, свежие, румяные с мороза.
— Фекла Осиповна, — начала Густя. — Скоро в селе будет собрание. Мы вас на него приглашаем. Там речь пойдет об организации коллективного хозяйства. Это дело очень важное, и мы надеемся, что вы, как бывшая батрачка Ряхина, человек, живший много лет подневольно, представитель бедноты, всей душой поддержите колхоз…
Фекла невозмутимо молчала, не сводя глаз с Родиона.
— А что это такое — колхоз?
Теперь заговорил Родион, слегка смущаясь под внимательным взглядом хозяйки:
— Все рыбацкие семьи объединятся в одно большое хозяйство, станут работать вместе, а получаемые доходы делить поровну…
— Не совсем точно, Родя, — мягко поправила Густя. — Не поровну, а по трудовому участию: кто работает лучше, тот и получит больше.
— Да, — продолжал Родион. — Это ты верно поправила. Так вот, значит, Фекла Осиповна… По деревне ползут всякие слухи, что, дескать, колхоз не нужен, он пустит рыбака по миру и прочее. Это неверно. Такие слухи пустили кулаки, чтобы народу ум замутить. Им, кулакам-то, колхоз как нож к горлу. Вот они и стараются помешать Советской власти…
Фекла, сощурившись, посмотрела на Родиона. На губах ее блуждала непонятная улыбка.
— Мне в колхозе делать нечего, — вдруг отказалась она наотрез. — Мешать вам не стану, но и вступать в колхоз не буду. Мне и так хорошо.
— Зря, Фекла Осиповна, — с досадой сказала Густя. — Все вступят, а вы одна останетесь.
— Одна голова не бедна, а бедна — так одна. Вы вот агитируете за колхоз, а недавно у меня был другой агитатор: против! И подписать бумагу заставлял, да я не подписала.
— А кто был? — спросил Родион.
— Не скажу. Сами разберетесь.
— Он же враг Советской власти! Кулацкий прихвостень! А вы его назвать не хотите! Врагов укрываете?
Фекла поняла, что разговор идет нешуточный.
— Старостиха Клочьева была… Она по всем избам бродит, будто Христа славит. Стерва старая! Ей в могилу пора, а она людей мутит.
— Так вы все же подумайте, Фекла Осиповна, — еще раз обратился к ней Родион. — В колхозе вам будет легче жить.
Фекла отмолчалась. А когда Родион и Густя ушли, подумала: Ишь, ходят, агитируют. Видно, нужна — раз пришли. А я подожду. Посмотрю, как все это обернется.
Она разостлала на подсохшем полу пестрые домотканые дорожки, подошла к зеркалу и долго разглядывала свое лицо: не появились ли морщинки, не подурнела ли.
Родион сказал Панькину, что Клочьева ходит по избам и собирает подписи.
— Знаю, — угрюмо отозвался Панькин. — И еще кое-кто ходит. Контра проклятая!
— Все дело испортят! Надо арестовать! — предложил Родька.
— Нельзя. Рыбаки скажут: вот он, колхоз-то — сразу людей под арест. А что дальше будет? Убеждать людей надо словом.
Панькин и сам отправился по домам рыбаков. Поначалу свернул к избе Иеронима Пастухова.
Дедко Иероним поколол на улице дровишек — вспотел, а когда клал дрова в поленницу, озяб на морозе и простудился. Лежа на горячей печке, он давал наставления своей старухе:
— Дрова-то не забудь на ночь в печь сложить, чтобы просохли. Да кота выпусти. Вишь, вон просится на улицу. Еще застолбит тебе угол!
Старуха выпихнула кота за дверь, в сердцах бросила:
— Угомонись, старый. Надоел! Иероним обиженно заворочался, заохал преувеличенно-страдальчески:
— Дала бы аспирину! Там в бумажке на божнице был…
Старуха полезла за лекарством. В бумажке были разные порошки и пилюли. Разобраться в них она не могла и потому сунула мужу все, что было.
— Выбирай сам. Который аспирин, котора хина или соль от запору — не ведаю. Твоя аптека.
Иероним, быстро сориентировавшись в своих запасах, с явным удовольствием проглотил таблетку. Снова выставил с печи подбородок, придумывая, что бы еще наказать жене. И тут вошел Панькин.
— Что, занедужил, Маркович?
Вид у Панькина усталый, лицо бледное. На плечах старенькое суконное полупальто. Из-под шапки на ухо свесилась прядь русых волос, прямых, жестковатых.
— Малость попростыл. И вот — маюсь.
— Жаль, жаль. Ну поправляйся скорее. — Панькин помедлил, раздумывая, удобно ли с больным говорить о деле. Решил все же начать разговор: — Иероним Маркович, слышал насчет колхоза?
Пастухов озадаченно поморгал, хотя все деревенские новости ему исправно приносила сарафанная почта.
— На печи лежа чего узнаешь? Объясни ты мне.
Панькин рассказал ему о колхозе. И когда спросил, не будет ли Пастухов противиться вступлению в него, дедко отчаянно замотал головой и выпалил:
— Обоема руками! Обоема руками буду голосовать за колхоз. Ты ведь знаешь меня, Тихон. Я хоть и не молодой, а новые порядки понимаю. В кооператив я вступил? Вступил. И полная от того мне выгода. Ныне и сбережения стали иметь со старухой. Правда, хоть небольшие, но все же есть! За вязку сетей да за рюжи мне хорошо заплатили.
Жена, скрестив руки на груди, презрительно хмыкнула:
— Экие сбережения! Да и те пропил! — обернулась она к Панькину. — Истинно пропил. Как с Никифором закеросинят — дым столбом! Пропил все. Нету никаких сбережений!
— Врешь! — дедко даже приподнялся на печи, чуть не ударившись затылком о потолок. — Врешь, старая! Сорок рублей я тебе дал? Куды девала?
Старуха махнула рукой и полезла ухватом в печь, бормоча:
— Сорок рублей! Эки сбережения! Тьфу, пустомеля!
— В колхоз запишусь — больше заработаю! — бодро заверил Иероним. — Тогда тебе и шуба новая будет. Сукном крытая!
— Дай бог, — ядовито отозвалась супруга. — Дак и шубу-то тоже пропьешь!
— Разве я пьяница, Тихон Сафонович? Единожды только день рожденья отметил у Никифора, дак полгода корит. Еди-и-ножды! Боле ни капельки…
— Я знаю, Иероним Маркович, что ты человек порядочный, — успокоил его Панькин. — Возможно, твоя дорогая женушка и преувеличивает. Ну, так мы договорились?
— Договорились. Вот отлежусь маленько — всем знакомым буду говорить, чтобы записывались в колхоз. Можешь быть спокоен.
5
Дорофей Киндяков, придя поздней осенью с моря, переложил печку-лежанку в горнице, заменил на крыше подгнившие тесины, сработал новое крыльцо, пустив старое на дрова, и утеплил хлев для овец. Впервые за много лет он уделил домашним заботам столько внимания. Раньше не замечал прорех в хозяйстве, а теперь увидел, что все стало приходить в ветхость и, если вовремя не подлатать, совсем развалится его, как он порой шутливо говорил, фамильное именье.
Когда в дом кормщика явился Панькин, хозяин мастерил новые чунки для домашней надобности. На них обычно подвозили к избе дрова, сено из сарая да воду с родникового колодца. В Унде вода была невкусная: посреди села в колодцах — пахнущая ржавой болотиной, пригодная только для мытья посуды и полов, а в реке — мутная, в прилив — с солью. За хорошей водой на чай и варево ходили за село, под угорышек к ключу, обнесенному деревянным срубом. Ходить приходилось далековато, и зимой воду возили в ушатах на чунках.
— Не тем занялся, Дорофей! — укорил его Панькин, посмотрев, как хозяин вставляет копылья в полоз. — Не вовремя чунки вяжешь!
Дорофей оставил работу, свернул цигарку. Медлительный, спокойный, он являл собой полную противоположность Панькину, нервному, озабоченному.
— Так ведь и чунки нужны, — отозвался Дорофей, улыбнувшись и огладив бороду. — А ты чего так взвинчен? Колхозом болеешь?
— Ну, болею не болею, а забот хватает. Дело-то ведь шибко серьезное. Пойдут ли мужики в колхоз? Кое-кто воду мутит, помехи чинит. Зловредные бабенки подписи собирают против. Кто их взнуздал?
Дорофей стряхнул пепел.
— Тот, кто хочет жить по-старому. Думаю, Обросим… Его рука чувствуется, вороватая. Все украдкой из-за угла из кривого ружья целит.
— Кое-кому их лыко будет в строку, — сказал Панькин, поморщившись: прибаливала рана в боку. — У кого есть суденышки, тот не очень-то расположен к колхозу.
— Время возьмет свое. Вон в газетах пишут — везде коллективизация. И нас она не минует.
— Так-то оно так… Я разослал людей по избам: объяснить народу что к чему. Ты бы, Дорофей, поговорил с рыбаками.
— Плохой я агитатор. Не умею красно говорить.
— Зато у тебя авторитет. Одного твоего слова хватит.
Дорофей сунул под лавку полозья недоделанных чунок.
— Анисима ты не прощупывал? От него тоже многое зависит. Уважают его в деревне.
— У него еще не был. Мужик он осторожный. На зверобойке, на льду, привык к осторожности-то. А собрание — тот же лед. То-о-нкий! Одно нам может помочь…
Панькин помолчал, обдумывая мысль.
— Что? — спросил Дорофей.
— Артельность у наших рыбаков в крови. Начнем хоть бы с давних времен: пришли сюда новгородцы, поселились — и избы строили вместе, и карбаса да лодьи шили сообща. Построились, обжили пустынь — стали в море промышлять. А там в одиночку — прямая погибель. Зверя бить — артелями, навагу на Канине ловить — тоже. Чуть ли не всей деревней зимуем там… И колхоз — дело тоже общее, артельное.
— Все, что сказал, верно, — неторопливо крутя папиросу, заметил Дорофей. — Артельность у помора в крови. Однако на нее ты не очень-то надейся.
Панькин вопросительно поднял светлые брови.
— На зверобойке и на путине мужики — народ дружный, — продолжал кормщик. — Каждый за товарища готов жизнь положить. А вернулись в село, получили свою долю добычи — и разошлись по избам. Артели больше нет. Каждый сам по себе. Каждый печется о своем добре, о хлебе, о семье, о достатке, о деньгах. Скажи, есть ли хоть один рыбак, который не мечтал бы завести себе какое ни на есть суденышко да иметь от того выгоду?
— Все хотели бы жить богаче и независимей, — согласился Панькин.
— Ну вот, — Дорофей с улыбкой взял со стола газету. — Я вот начитался нынче газет и мало-мальски стал разуметь, что такое коллективное хозяйство. И ты, конечно, прекрасно это знаешь… К чему я клоню? А к тому, что мужик мечтает иметь свои орудия и средства промысла. Что это? Частная собственность! А колхоз означает, что эти орудия и средства промысла должны быть общественными. Значит, мечте мужика каюк?! Значит, он в хозяева никогда не выбьется! Верно?
— Конечно. Хозяйчиком, частником никому не быть. Хозяином своей судьбы и достатка через колхоз — другое дело. А все ли это понимают правильно? Не все. Вот нынче у нас кооператив. Сколько в нем рыбаков? Только половина. Остальные воздержались от вступления, хотя и видят, что кроме пользы от этого ничего нет.
— Правильно. Многие мужики через кооператив выправились, зажили лучше.
— И это видят. Однако выжидают. Новое дело всегда со скрипом идет. Трудновато придется, коль речь пойдет о колхозе.
— Трудновато. Но должны справиться. Не справишься — с тебя голову сымут, — рассмеялся Дорофей.
— Надо справиться. А ты глубже стал разбираться во всем этом. Перед созданием кооператива у тебя сомнения были. Растешь, брат! — полушутя-полусерьезно заметил Панькин, и, озабоченно надвинув шапку на лоб, позвал: — Пойдем к Анисиму. Поглядим, куда он нос воротит. Теперь Вавилы нет, он от купца независимый. Дальнее родство с Вавилой, правда, цепью висит на его ногах. Но, может статься, порвет цепь.
На улице было тихо. Мороз смяк. С северо-востока наползли тяжелые, занявшие все небо у горизонта облака. Панькин подумал: Погода меняется. Недаром старая рана ноет. И Дорофей, глянув вокруг и глубоко вздохнув повлажневший воздух, заметил:
— К ночи ударит заряд. Моряна подходит.
В здешних местах бывает так: с моря подкрадется непогода — вмиг накроет землю. Широкий сильный ветер понесет хлопья липкого снега — и ничего вокруг не видно.
День, два бесчинствует вьюга. Потом ветер спадает, обессилев, и берет тогда деревню в свои ледяные лапы мороз.
Перемены погоды в Унде часты и резки. Оттого у стариков всегда ломит суставы, да и у молодых рыбаков иной раз появляются головные боли.
Было три часа дня, а в избах уже кое-где замерцали красноватые огни. Панькин шел напористо и быстро, широко размахивая руками. Рядом тяжело ступал Дорофей.
Анисима дома не оказалось. Бабка, мать жены, сообщила, что он ушел на свадьбу к Николаю Тимонину и явится, видно, только к ночи.
— Черт! В такое время свадьбу затеял! — проворчал Панькин.
— Тимонину можно простить: семь дочерей, четыре на выданье, одна уж совсем перестарком стала, вековухой. Куда мужику девок сплавить? — снисходительно оправдал его Дорофей. — Хоть одну выпихнул замуж — и то радость.
К Тимонину решили не заходить — не время пировать. Но когда хотели быстро проскользнуть мимо его избы, их все же заметили в окошко, и хозяин, низенький, полный, плешивый, мигом выкатился на крыльцо, замахал руками.
— Тихон! Дорофей! Загляните на минуточку! Не обойдите мою избу! Я дочку… дочку замуж выдаю. — Он сбежал с крыльца и вцепился корявой рукой в рукав Панькина, потащил его в дом. — Идем, идем!
— На минутку! Только на минутку! — сопротивлялся Панькин.
— Я и говорю, на минутку! Разве я не так говорю? — бормотал хозяин.
Изба встретила новых гостей взрывом пьяного восторга:
— Начальство пришло! Уважили!
— Тихон Сафоныч! Душа человек!
— Ноне свадьбу без попа справляем! По-новому!
— Место! Место в красном углу!
— Идите-ко сюда, садитесь.
Напрасно Панькин пытался объяснить, что им некогда, что они зашли на минуточку из уважения к хозяину и к молодым Его никто не слушал.
Перед Панькиным и Дорофеем уже стояли чайные стаканы с водкой, братина с квасом, на тарелки навалили гору закуски. Панькин решительно отставил стакан и взял маленькую рюмку. Дорофей, пряча в бороду лукавую смешинку, захватил в широкую ладонь стакан с квасом. Как ни бдительно следили гости за вновь пришедшими, он ухитрился все-таки обменять водку на квас, отодвинув стакан с водкой к изрядно захмелевшему Гришке Хвату, что сидел рядом.
Панькин поздравил молодых, выпил рюмочку, закусил. Дорофей осушил стакан с квасом, потянулся вилкой к тарелке.
Взвизгнула гармоника-ливенка, бабы пустились в пляс — подметать широкими сарафанами пол. Панькин под шумок выбрался из-за стола и направился к выходу. Дорофей — за ним.
На улице остановились.
— Отделались от застолья. Там засядешь — до утра, — облегченно промолвил Панькин, вытирая рукавом потный лоб.
Их окликнули:
— Тихон! Дорофей! Погодите-ка.
С крыльца сошел Анисим. Он был навеселе, но не очень.
— Уф! Жарища там! — выдохнул он. — А не пойти нельзя было. Вот что я хотел вам сказать… — Анисим перешел на полушепот. — У Обросима сегодня сборище. Подбивает мужиков против колхоза. Тех, которые покрепче хозяйством, да тех, кто у него в долгах.
— Кто тебе сказал?
— Жена. От баб слышала.
— Ладно. — По лицу Панькина пробежала тень озабоченности. — Хорошо, что в известность поставил. Иди догуливай. А мы своими делами займемся.
Анисим не уходил, намереваясь еще что-то сказать, и наконец решился:
— В колхоз обязательно всем вступать?
Панькин переглянулся с Дорофеем: Вот она, родионовская осторожность!
— Это дело добровольное, — ответил он. — А ты что, против?
— Да нет, я не против… Как все, так и я.
Родионов, опустив голову, словно бы в раздумье, поплелся к крыльцу тимонинской избы. Когда он отворил дверь сеней, на улицу вырвалась песня:
Крылата гулинька порхает,
Летит к дружочку своему,
Красива девушка вздыхает,
Сидит в высоком терему…
Дорофей не ошибся: к вечеру деревню накрыло крепкой морянкой. Ветер сбивал с ног, снег залеплял лицо, одежду, и люди, шедшие по улице, казались вывалянными в сугробах.
Подняв воротник полушубка, глубоко сунув руки в карманы, Дорофей почти ощупью шел по узкой тропинке к избе Обросима. В ней будто не жили: ни звука, ни огонька в окнах.
Может, это неправда, что сборище? — подумал Дорофей. — Может быть, уж спят?
Но, подойдя вплотную к крыльцу, приметил в кухонном окне тоненький лучик света, пробившийся в щель между занавесью и косяком. Постоял, поднялся на крыльцо, прислушался и решительно звякнул витым железным кольцом о кованую пластинку замочной скважины. Лучик исчез: видимо, занавеску плотно задернули. Дорофей загремел кольцом настойчивее, громче.
— Кто там? — в голосе Обросима тревога и явное недовольство
— Это я, Дорофей.
Обросим медленно, словно нехотя, отодвинул засов, приоткрыл дверь:
— Чего, Дорофеюшко, так поздно? Мы со старухой спать ложимся.
— На минутку. По делу.
Дорофей легонько толкнул дверь от себя.
— Впусти в избу-то! Ведь не вор, не разбойник! Не с кистенем пришел!
— Говори, какое дело-то? — Обросим, ногой придерживая дверь, сопротивлялся натиску Дорофея.
Но Дорофей поднажал на дверь и, не обращая внимания на растерявшегося хозяина, вошел в избу.
— Мир честной компании! — сказал он, увидев за столом с десяток мужиков.
Жена Обросима, бледная, с усталым напряженным лицом, выглянула из горницы и тотчас скрылась.
— Садись, Дорофеюшко! — льстиво заговорил Обросим, не в силах, однако, скрыть неприязнь. — Не хотел я широко праздновать свой день рождения, потому тебя и не позвал. Прости. Времена нынче такие, что лучше все делать потихоньку. Мне ведь пятьдесят годков стукнуло.
Гости поспешно и вразнобой заговорили:
— С днем рождения, Обросим Павлович!
— Дай бог здоровья да удачи в торговых делах!
— Ну, ладно, — сказал Дорофей. — С днем рождения!
Он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Из-за самовара выглядывал Борис Мальгин, здоровый мужик лет двадцати пяти, однофамилец Родьки Мальгина. Раньше он работал на складах Ряхина, ворочал тяжелые мешки и бочки. Иной раз помогал купцу в домашних делах: ездил за дровами, сеном.
— Значит, день рождения! — спокойно загудел бас Дорофея. — Так-так… А я сегодня на свадьбе побывал. Везет на застолье. А дело меня привело к тебе, Обросим, такое: сидел дома, вязал сеть, и лампа погасла — керосин кончился. Не найдется ли у тебя взаймы хоть с поллитровку? Спать еще рано, да что-то бессонница привязалась.
Притворяется, сукин сын! Пронюхать пришел, чем мы тут занимаемся. Панькин подослал! — Обросим сделал постное лицо и, позвав жену, распорядился:
— Там, в чулане, бидон с керосином. Возьми бутылку, налей Дорофею.
Супруга, накинув ватник, зажгла фонарь, вышла и вскоре принесла керосин.
— Спасибо, — словно бы ни о чем не догадываясь и ничего не замечая, поблагодарил Дорофей. — Ну, празднуйте. Мешать вам не буду. Извините. Пока!
Крыльцо заметено снегом. Ветер налетел, захватил дыхание, яростно кинул ворох липких снежинок в лицо. Дорофей застегнул полушубок.
— Экая завируха! — сказал Обросим, выпуская его на улицу. — Добрый хозяин собаку не выгонит, а тебе керосин понадобился. Ну, прощевай!
Он захлопнул дверь. Засов заскрежетал яростно, с визгом.
Так, — размышлял Дорофей, тихонько выбираясь через сугроб на дорогу. — Значит, под видом именин собрал-таки мужиков, Гришка Патокин — бывший приказчик Ряхина. Свой парусник имеет, три тони семужьих… Демидко Живарев — шесть озер неводами облавливает, десять мужиков на него работают каждое лето… Дмитрий Котовцев, двоюродный племяш Обросима, преданный дяде душой и телом… Слыхал: сватал Обросим за него Феклу Зюзину, да та выгнала свата… Все крепенькая братия. Мешать будут на собрании. Но хорошо, что я их всех увидел у Обросима. Ему крыть будет нечем!
Дорофей заметил позади громоздкую фигуру. Насторожился. Человек нагонял его. Борис Мальгин, — узнал Дорофей. — Это он на меня выглядывал из-за самовара… Мальгин поравнялся с Дорофеем, держа правую руку в кармане. Сказал глухо:
— Я домой. Нам по пути.
Дорофей молча посмотрел на него через плечо: Чего он руку в кармане жмет? Будто камень там держит…
— Почему не досидел за столом? — спросил Дорофей. — У Обросима вина много, пил бы до утра.
Мальгин молчал, щуря глаза: ветер со снегом бил прямо в лицо.
— Значит, полвека прожил купец. Теперь другую половину разменял, — продолжал Дорофей. — Что делать! Годы идут на убыль, как вода в отлив. А прилива уж не ожидай…
— Какие годы? Какие к черту годы? — вдруг взорвался Мальгин. — Ты что, в самом деле поверил в именины?
— А почему бы и не поверить? Сидят друзья-приятели, поднимают чарку во здравие хозяина… Ну а если не так, зачем же собрались, если не секрет?
— А ежели секрет? — Борис, замедлив шаг, заглянул в лицо Дорофею, и тот почувствовал, что Мальгин сильно взвинчен, чему причиной могло быть не только выпитое вино. В его поведении чувствовалась какая-то нервозность.
— Ну, ежели секрет, тогда уж я не буду расспрашивать. Только… Только все ваши секреты шиты белыми нитками. К нашему собранию готовились? Думали-гадали, как его сорвать? И что надумали? Ладно, можешь не говорить. И так ясно…
Мальгин молчал. Он теперь ступал по снегу медленно и не очень уверенно, что-то обдумывая.
— Все ясно, говоришь? — спросил он. — Нет, брат, не все тебе ясно… Тебе не может быть все ясно. Понял?
— Почему не может? Мо-о-ожет, — сказал Дорофей медленно, словно бы нехотя. И вдруг спросил отрывисто, невзначай: — Бить будешь?
— Кого? — тотчас отозвался Борис.
— Да меня. Кого ж еще? Ведь Обросим послал тебя расправиться со мной, потому что я оказался свидетелем вашего сборища. Парень ты здоровенный, косая сажень в плечах. Кого же еще послать? Ты своим хозяевам — прежде Вавиле, а теперь Обросиму — верный слуга. Так? Вот и велел он тебе тюкнуть меня по голове, спустить на лед… Метель следы закроет… Пролежу до половодья, а там утащит меня со льдом в море. Так или не так?
— Так, — с холодной решительностью сказал Борис.
Дорофею стало от этого холодка не по себе, хоть и был он не из робкого десятка.
Оба остановились. Ветер трепал полы одежды, тормошил со всех сторон, будто торопил.
— Ну так что? — спросил Дорофей зло и грубо.
— А ничего. Бить я тебя не стану.
— Боишься?
— Нет. Просто не за что тебя бить. Причины нет. Понял? И человек ты хороший. Это Обросим хотел тебе рот заткнуть. А мне какая корысть? И кто он такой, чтобы я приказы его исполнял? Я хотя и горбил на купцов с детства, а все же человек самостоятельный и гордость свою имею. Не стану скрывать: когда ты ушел, Обросим сказал: Иди, Борька, действуй по уговору. А уговор у нас был такой, что ежели кто ненароком придет и накроет всю компанию, того догнать на улице и… Вот Обросим стал меня посылать, и я не отказался. Потому, что если бы я не пошел, он бы послал другого. А другой очень свободно мог бы тебя пристукнуть, потому, что они уж все крепко выпили и злоба в них ходит-бродит… А я пил мало — не хотелось. И злобы во мне нету. Для нее причины тоже нет.
— Так-так. Значит, ты, Борька, у меня оказался вроде ангела-хранителя?
— Думай, как хошь…
— Ну спасибо за откровенность. Чего в кармане-то держишь? Ножик?
— А ничего. Просто так, — Борис торопливо вынул руку из кармана, надел на нее рукавицу. — Прощай. Спи спокойно. Но засов на двери задвинь понадежней…
Дорофей, удивляясь всему происшедшему и с трудом удерживаясь от того, чтобы не оглянуться, свернул к своей избе. Борис пошел дальше, потом остановился, вытащил из кармана чугунную гирю-пятифунтовку, которую дал ему Обросим. Взвесил ее на ладони, размахнулся и швырнул далеко в снег…