1
В этих местах, близ мыса Воронова, что тупоносым изгибом вдается в воды Мезенской губы и смотрит на север к Баренцеву морю, бывает так: все спокойно, прилив сменяется отливом, ветер-побережник гонит в невода серебристую боярышню-рыбу семгу. Но вот с моря Баренцева со свирепым полуночником приходит накат, и море, неистовствуя, несется на берега, кидается на отмели, заливая их, мутя воду, роняя на песок клочья пены. Лохматятся, свирепеют волны, ставя бревна плавника в полосе прибоя торчком.
Накат подобен очистительному летнему ливню с грозой. После него на побережье становится тихо. Море ластится к берегу, сквозь разрывы в тучах в приполярной сумеречности проблескивает веселый солнечный луч. Рыбаки выходят на путину и возвращаются с хорошим уловом.
Новое, подобно морскому прибою, нахлынуло на Унду, взбудоражив все и всех.
…Обросим Чухин явился на собрание, когда зал уже был полон. Купец хотел было с независимым видом пройти на передний ряд, где народ сидел пореже. Но, приметив необычно торжественную, даже праздничную обстановку, протиснулся в угол и пристроился там на узкой скамейке.
Шесть ламп-десятилинеек, развешанных по стенам, освещали зал красноватым светом. Кумачовая скатерть покрывала длинный некрашеный стол. Позади, у стены было развернуто знамя кооператива Помор, бордового цвета с бахромой из крученого шелка. Алым шелком на знамени вышит герб РСФСР. Под этим знаменем, у стола сидели в президиуме Панькин, еще три члена кооператива и уполномоченный из Мезени.
Обросим стал незаметно высматривать в рядах ундян своих людей. Бабы, что пили у него чай и собирали подписи под листками, сидели рядком, положив чинно руки на колени. Лица у них были постные, в глазах — настороженное любопытство. Мужики расселись в разных местах. Чухин нахмурился: Раз сидят не вместе, значит, и петь будут по-разному.
Обросим внимательно слушал, как Панькин отчитывался о работе кооперативного товарищества. У него выходило вроде бы все гладко: и доходы имелись, и пайщики получали, что положено за их труд.
Потом Панькин начал говорить о колхозе. Зал притих, все сидели, не шелохнувшись. Слышно было, как потрескивают в лампах фитили да в углах вздыхают и крестятся старухи.
Со всех сторон посыпались вопросы и реплики:
— Все ли могут вступать в колхоз?
— Обобществлять что будут?
— А тони? Что останется тем, кто в колхоз вступить не пожелает?
— Как будут распределяться доходы?
— Можно ли выйти из колхоза, когда кто захочет?
— А как будет с мироедами?
— Да кто у нас мироеды-то?
— Есть тут еще…
Панькин ответил на все вопросы. Председательствующий спросил, кто желает высказаться по существу.
Обросим опять обеспокоенно зашарил глазами по рядам. Но мужики, с которыми он, кажется, договорился заранее обо всем, почему-то избегали встречаться с ним взглядом.
Зачин сделали активисты, члены Помора. Они признали работу кооперативного товарищества хорошей и согласились с Панькиным в том, что теперь от кооператива — прямая дорога всем в колхоз. Обросим слушал с досадой и раздражением: его сторонники молчали, словно воды в рот набрав, впору хоть говорить самому. Однако осторожность мешала ему поднять руку. Он помнил о судьбе высланного из Унды Вавилы Ряхина. В открытую ему было идти нельзя. Чухин привык брать горячие уголья из очага чужими руками.
Неужели бабы не выручат? — Обросим поднял голову и встретился взглядом со Степанидой. Незаметно кивнул ей, и она, воспользовавшись паузой, подняла руку.
— Слово имеет Степанида Клочьева, — объявили из президиума.
Степанида выбралась из рядов и положила перед Панькиным листок бумаги.
— Вот здесь все сказано, — промолвила она резковатым, неприятным голосом и вернулась на место.
Панькин пробежал бумагу и нахмурился. Из зала раздались возгласы:
— Чего там написано?
— Читай!
— Хорошо. Читаю, — отозвался Панькин. — Мы, трудящиеся рыбаки Унды, полагаем, что прежняя жизнь нас вполне ублаготворяла…
Когда он закончил читать, в зале поднялся шум. С трудом восстановив порядок, Панькин спросил:
— У кого еще есть такие листы? Прошу подать в президиум.
Больше листов никто не подал. Обросим напрасно метал молнии исподлобья на притихших баб. Те, видимо, трусили.
— Нет больше? Так… Какое будет мнение собрания о заявлении, поданном Клочьевой?
— Степанида вроде лорда Керзона, — раздался в тишине насмешливый голос Григория Хвата. — Предъявила нам ультиматум.
— А кто подписался-то под бумагой? — спросил Анисим.
— Тут стоит шесть подписей. Они неразборчивы, — ответил Панькин. — Я думаю, товарищи, что это заявление составлено рукой классового врага. От кого вы получили этот лист, Степанида?
Клочьева молчала.
— Сами вы не могли сочинить такую бумагу по причине неграмотности. Чья рука писала? Ответьте собранию, не скрывайте.
Клочьева сидела молча, сжав тонкие злые губы. Руки ее на коленях вздрагивали.
— Впрочем, я, кажется, одну подпись все-таки разобрал, — сказал Панькин. — Сотникова. Видимо, Пелагея Сотникова. Пелагея, ваша это подпись?
Поднялась молодая, бойкая женщина, в платке, опущенном на плечи.
— Ну, моя подпись.
Зал насторожился.
— А не можете ли вы нам ответить, что заставило вас расписаться?
— Могу. Отчего же не могу? — спокойно отозвалась Пелагея. — Я пряла шерсть, пришла Степанида и сказала: Подпиши эту бумагу. Все подписываются, и ты подпишись. Это, говорит, заявление против колхозу. А я спросила: Почему против? А она: В колхозные невода рыба не пойдет, потому что они будут ничьи, коллективные, и все рыбаки, говорит, будут жить впроголодь. Ну, пристала она как банный лист… я и подписала.
— Ясно, Пелагея. А вы сами-то как думаете насчет колхоза? — спросил Панькин.
— А что я? Как все. Я думала, все подпишутся, а тут только шесть подписей. Она, значит, меня обманула?
— Понятно. Садись, Пелагея. Так кто же вам дал лист, Клочьева? Объясните собранию.
Обросим сидел как на горячих угольях: Неужто выдаст? Но Клочьева молчала.
— Ну раз не хотите говорить, так я скажу, — Панькин поднял над головой заявление. — Текст этой бумаги написан рукой Обросима Чухина. Уж я-то знаю его почерк. Случалось в долговой книге расписываться!
— Это клевета! — замахал руками купец. — Клевета на честного человека.
— Можно устроить экспертизу. Но сейчас не до этого. — Панькин свернул лист и спрятал его в карман.
— Самая бессовестная ложь! — не унимался Обросим. Забыв об осторожности или уже решив, что терять ему нечего, он поднялся с места. — И от кого она исходит? От председателя кооператива, партейца. Я буду жаловаться! Да! И еще скажу тебе, Панькин, всю правду-матку. Вот ты все грозишь, всяких там классовых врагов выдумываешь. Потому люди и молчат, боятся слово сказать. А я скажу. Это заявление, которое ты положил безо всяких последствий себе в карман, есть не что иное, как мнение трудящегося народа! Трудящиеся рыбаки не желают идти в колхоз, а ты их тянешь туда силком! Разве ж так можно?
Панькин улыбнулся и развел руками:
— Да кого же я тяну? Сами рыбаки высказываются за колхоз! А против я пока не слышал ни одного слова, кроме разве тебя да Клочьевой…
— Дак люди-то боятся сказать против-то!
Зал зашумел неодобрительно. Обросим понял, что этот шумок явно не в его пользу, махнул рукой и с обиженным видом начал пробираться к двери. Но его удержал Григорий Хват, почти насильно усадив рядом с собой.
— Сиди! Собрание еще не кончилось, — сказал он.
Обросим вынужден был остаться. Опустив голову, он думал о том, что все его планы провалились. Мужики выпили водку, надавали кучу обещаний, а теперь от него отвернулись. Известно: каждому своя одежка ближе к телу. Он допустил непоправимую ошибку идя теперь напролом. Обросим поднял голову и увидел сидящего неподалеку Дорофея. Тот, смерив его презрительным взглядом, отвернулся. — Уж не проговорился ли ему Борька Мальгин а том, что я велел ему разделаться с Киндяковым? Если так — то я пропал. Обросим тихонько встал, но Хват крепко взял его за полушубок:
— Сиди, а то надаю по шее!
Опять пришлось сесть. И тут слова попросил Дорофей.
— Все началось с того, что вечером у меня усохла лампа, и я пошел к Обросиму просить взаймы керосина. Стучусь. Хозяин вышел в сени, но меня в избу не хочет пустить. Мне надо зайти — на улице метель, холодно, а он держит дверь — и все тут. Ну я все-таки проявил настойчивость и втиснулся в избу. И что же? Сидят у него за столом человек десять мужиков, пьют вино и ведут беседу. А беседа, как я потом узнал, шла о том, чтобы помешать организации колхоза. И вот сегодня все проясняется. Обросим поил вином мужиков, а они молчат, как воды в рот набрали. И правильно делают. Чувствуют, кто есть самый злейший враг новой жизни, и подпевать ему не хотят или боятся, потому что здесь они окажутся в меньшинстве!
— Вранье! — крикнул Обросим. — У меня был день рождения. Ничего против колхоза не говорили.
— Говорили! И день рождения у тебя, Обросим, не в феврале, а в июне, перед троицей. Ни под какие святцы ты его зимой не подгонишь. Я это проверил точно. Ну вот, слушайте дальше. Значит, я оказался свидетелем этого сборища, и решил Обросим меня избить, чтобы я, запуганный, молчал, а то и вовсе убрать… Послал он следом за мной одного человека, — из тех, что были у него, — чтобы исполнить приговор. Однако человек тот, — я не буду пока называть его имени, — оказался порядочным соседом и на преступление не пошел, а рассказал мне все начистоту.
— И не стыдно тебе такое наговаривать? Не верьте ни одному слову Дорофея! — кричал Обросим.
Зал загомонил возмущенно. Панькпн стал требовать тишины. Дорофей, когда поутихли, закончил:
— Вот что я хотел сказать собранию. Теперь прошу меня записать в члены колхоза с семьей, а таких, как Обросим Чухин, не подпускать к нему за версту.
Районный уполномоченный, который внимательно следил за ходом собрания, сказал, что заявление Киндякова будет принято во внимание и по делу поведется следствие. Тогда уж Дорофею придется назвать и фамилии тех, кто был у Обросима…
Возбуждение поулеглось, и собрание вновь повернуло в спокойное русло. Сторонники купца благоразумно молчали. Собиравшие против колхоза подписи бабы, струхнув, мяли листы в карманах и молили бога, чтобы пронесло. Последнее слово оставалось за большинством рыбаков, а они решили создать в Унде рыболовецкий колхоз Путь к социализму. В него вступило почти все село.
Анисим Родионов на собрании не выступил. Он весь вечер просидел молча, следя за событиями и морща лоб. Видно было, что он напряженно думает, и думы в мужицкой голове ворочаются медленно и туго. Но когда стали голосовать, Анисим одним из первых поднял руку за колхоз, и, глядя на него, проголосовали и те, кто колебался до этого.
Фекла Зюзина на собрании не была. Не пошла наша агитация впрок, — отметил про себя Родион.
Собрание закончилось под утро, когда в лампах выгорел керосин, и они одна за другой стали гаснуть. Расходясь, ундяне говорили между собой:
— Как-то нынче жить станем?
— Если бы суда настоящие поиметь!
— А Обросима-то, видно, тю-тю! Под арест.
— И поделом. Ну-ка стал мутить воду!
— Да и человека еще порешить хотел чужими руками…
По распоряжению сельсовета с ряхинского дома сняли сургучную печать и замок и отдали первый этаж под клуб, а второй — под колхозную контору.
Председателем вновь организованной артели избрали Панькина, сказав ему:
— Ты, Тихон, на кооперативе напрактиковался руководить.
Жизнь в Унде опять стала поворачивать в новое русло.
2
Родион, сидя на лавке у окна, точил нож о наждачный брусок. Нож большой, с толстым крепкой закалки клинком, откованный кузнецом по заказу покойного отца. Вжик-вжик-вжик — однотонно отзывалась сталь на каждое движение.
Лицо парня сосредоточено, рукава рубахи подвернуты. Рядом на лавке — мешок из нерпичьей кожи, в него Родион складывает все необходимое в путь-дорогу.
Сквозь серебряные заросли узорчатого инея в окно пробивается скуповатый дневной свет. Тишка, придя из школы и поев, устроился с книгой у другого окна. Возвратилась из магазина мать, принесла в холщовой сумке сахар да крупу. Настороженно поглядела на Родиона.
— Куда собираешься?
Тишка опередил брата с ответом:
— На зверобойку идет. Мужики собираются, и он с ними.
Мать растерянно села на лавку и как заколдованная все глядела на нож, который ходил взад-вперед по бруску. И вдруг сказала строго:
— Не пущу!
— Почему, мама? — спросил Родион, не прерывая своего занятия.
— Не пущу! — звонкий голос матери сорвался на крик, пронзительно резанул слух.
Родион перестал ширкать о брусок. Тишка оставил чтение. Оба обернулись к Парасковье.
— Да что вы, мама! — сказал Родион с укором.
— Не пущу-у-у! — Мать ударила кулаком по столешнице. Забрякала посуда, сложенная горкой. — Отец пропал, и ты теперь туда же глядишь? Не пущу-у-у! — заголосила, как по покойнику. Из глаз хлынули слезы, грудь тяжело и часто заподымалась. — Не пущу!..
Родион испугался, подошел к ней.
Мать схватила его за плечи, стала уговаривать:
— Не ходи, Родя, на зверобойку. Там — погибель. Там батя пропал!
— Да что вы, мама, успокойтесь! — в растерянности твердил Родион.
Парасковья утерла слезы концом платка. Глубоко и взволнованно вздохнула, стала прибирать посуду со стола на полку. Из рук выпало блюдце, покатилось по полу, но не разбилось. Тищка кинулся к нему, поднял.
Родион взял нож, попробовал большим пальцем острие. Мать смотрела на зверобойный нож, которым распластывают тюленей, почти с ненавистью. Родион взял с лавки толстую черемуховую палку и перерезал ее одним нажимом острого клинка наискосок. Остер нож!
— Не пущу, — коротко и зло повторила Парасковья еще раз. — И не собирайся.
Родион вспыхнул, взмахнул ножом, и он вонзился в лавку, глухо тюкнув о дерево.
— Мужик я или не мужик! — в сердцах крикнул он.
— Мужик. Однако не пущу! — упрямо сказала мать. — Сиди дома.
Тишка с ехидцей обронил:
— Сиди под мамкиной юбкой…
Парасковья проворно схватила с лавки обрезок палки и метнулась к младшему сыну. Тишка сорвался с места и кинулся к двери. Удар пришелся по ягодице — сильный, резкий. Тишка ойкнул, схватился за тощий зад рукой — и вон из избы как был — без шапки, без пальтишка. Убежал от греха подальше к дружку-соседу.
— Вырастила детей себе на горе! — распаляясь, бранилась Парасковья. — Еще сопля висит до нижней губы, а уж острословить начал!
— Батя ошибку допустил, — убеждал мать Родион. — От артели отбился, юровщика не послушался. А я эту ошибку повторять не буду. Законы поморские помню!
Мать молчала. Однако знала: Уйдет. Все равно уйдет! Не удержать ничем… Характер отцов — упрямый, крутой!
Родион выдернул из лавки нож, отер тряпицей лезвие и сунул его в ножны. Чтобы не распалять мать, кинул под лавку мешок и решил со сборами повременить до завтра, когда у матери сердце оттает.
3
К северо-востоку от Архангельска до самого Мезенского побережья тянутся необозримые, малообжитые просторы: тундровые болота, торфяники, по берегам речек — луга и полоски лесов. А реки — с диковинными названиями, какие есть только на Севере: Лодьма, Пачуга, Кепина, Золотица, Сояна, Мегра, Полта, Кельда, Кулой… До самого Абрамовского берега, где приютилась на краю материковой земли Унда, — тонкие волнистые нити рек и пятна озер. И лишь кое-где маленькие точки далеких глухих деревень, куда добираться можно лишь зимой на оленях, а летом на лодках — где по рекам, где волоком.
Зимой все заботливо укутано снегами. Снега, снега, без конца, без края… Когда лютуют морозы, этот обширный край и вовсе кажется нежилым.
Летом природа тоже не ласкает взор живописным пейзажем. Но как только выйдешь к морю, все мгновенно преображается. Холодное Белое морюшко плещется, словно былинное, сказочное диво. И когда глянет солнце, в отлив в полосе прибоя светятся теплыми радостными красками пески, словно где-нибудь на юге.
Белое море выносит из вод бескорые, мытые-перемытые корневища столетних сосен и лиственниц, взятые неведомо где — то ли в мезенских, лешуконских да онежских лесах, то ли в чащобах Предуралья. А иной раз виновато выложит волна обломки корабельных бортов, поплавки от неводов да закрученные папирусными свитками куски бересты…
А в глубинах таится своя, малоизвестная человеку жизнь. Там, где воды Белого моря смыкаются с морем Баренца, у Канинского берега, гуляет треска, пикша да камбала. По осени с ледоставом в реки заходит нереститься навага. Близ Лумбовского залива, что на Терском берегу, тянутся подводные заросли ламинарий — водорослей семиметровой высоты.
В более теплых, чем в иных беломорских местах, водах Кандалакшского залива зимой обитает сельдь: и мелкая егорьевская, и крупная ивановская. Встречаются здесь и полярная камбала, ледовито-морская лисичка, драгоценная семга, толстобрюхий окунь-пинагор с трехцветной — оранжевой, желтой, зеленой — икрой, чир, пелядь, полярный сиг, живородящая рыба бельдюга, и весьма редкие звездчатые скаты, и случайно зашедшие сюда макрели, и морские хищницы — полярные акулы, чистое бедствие для рыбаков-ярусников… Да разве перечислишь все, чем богато море! А больше всего оно знаменито морским зверьем — гренландскими тюленями, нерпами, моржами, морским зайцем.
Веками жили поморы зверобойным промыслом…
4
Поморы — красные голенища.
Поговорка
В середине февраля семьдесят зверобоев колхоза отправились на зимний промысел тюленя. Это был первый массовый выход на лед от коллективного хозяйства, и Панькин возлагал на него большие надежды. От удачи на зверобойке будет зависеть авторитет колхоза и авторитет его как председателя. Немало пришлось похлопотать правленцам, чтобы собрать, починить зверобойные лодки, снабдить мужиков всем необходимым, разведать хотя бы приблизительно залежки тюленьих стад.
…Ледяные поля изломаны свирепым норд-остом, приливными и отливными течениями. На пути — большие льдины со стамухами и торосами, разводья с тяжелой, как свинец, черной водой. Сплошного ледяного покрова в этих местах нет: в прилив льдины стискивает, в отлив они разрежаются. Высота наката здесь достигает шести-семи метров. Бьются друг о друга льдины, крошатся, ломаются. Причудливыми нагромождениями выпучиваются торосы.
Гляди, зверобой, в оба! Не оступись в промоину, не опоздай до начала отлива выбраться на берег. Пять минут припозднишься — пойдет вода обратно, и быть тебе в уносе, а если не сумеешь засветло управиться с битым зверем и угодишь в пoтемь, иди осторожно, не напорись на торос, притаившийся в кромешной тьме.
Семерник — зверобойная лодка с полозьями вдоль киля, рассчитанная на семь человек, сработана на диво — легкая, прочная, по снегу скользит, что санки. Гнутые частые шпангоуты пришиты к тесинам-набойкам узкими ремнями. В носу и в корме вместо кокор плоские доски, обшивка к ним прихвачена коваными гвоздями. К бортам с обеих сторон прикреплены лямки из тюленьей кожи, в которые впрягались мужики. В двух первых лямках у носа идут подскульные, наиболее крепкие и, выносливые — Григорий Хват и Родион Мальгин. Родион налегает на лямку справа. На ногах — бахилы, на плечах — совик, на голове — ушанка. Лицо серьезное, с мужицкой упрямкой. Слева Хват двигается легко, почти не кланяясь ветру, лямку тянет весело, будто играючи. За ним, сгорбившись и оскользаясь, плетется Федька Кукшин. Того мать тоже не пускала на зверобойку, но отец, немощный, хворый, приказал идти: пора зарабатывать на пропитанье. Шея у Федьки замотана шарфом — боится застудить горло. По другому от Федьки борту шагает Дорофей. И Анисим тут же. Трепыхаются на ветру полы его оленьей малицы. За ним в ватнике и заячьем треухе — еще один мужик, сосед Анисима. Седьмым, толкая лодку в корму, шагает Николай Тимонин. У него опять радость: вторая дочь вроде бы забагрила жениха, и с возвращением отца с промысла намечается новая свадьба.
Ветер сечет лица снежной колкостью. Холодина лютый, но зверобоев иной раз на неровных местах и пот прошибает, хотя идут без добычи. На обратном пути будет при удаче сходить семь потов…
Ночевали прямо в лодке, на береговом припайном льду, под оленьими одеялами, под брезентом-буйном, согревшись пшенной кашей да горячим чаем, приготовленными на костерке.
Родион шел на зверобойку впервые: Вот так же хаживал и батя, — думал он. — Его дороженька стала моей. Хоть матушка и не пускала… Идти-то все равно пришлось бы! Не нынче, так весной, не весной, так на будущий год. Каждый помор должен побывать на льду, Иначе какой же он мужик?
Вспоминал, как его провожали. Мать, Тишка и Густя долго шли следом, потом отстали, помахали руками. Родион видел, как мать поднесла к глазам концы полушалка. Густя, отвернувшись от ветра, прикрывала лицо варежкой. Тишка бодрился: махал шапкой, и ветер тормошил его волосы…
Утром, когда с береговых льдин выбрались на плавучие, Гришка Хват с Николаем Тимониным, вскинув берданки за спину, пошли вперед, на разведку тюленьих лежбищ. О том, что зверь где-то близко, подсказали мужикам вороны. И стайками, и поодиночке они летели от берега в море, надеясь добыть себе пищу возле тюленей. Старинная примета.
— Только ветер бы не сменился, — сказал Дорофей, обеспокоенно поглядев на небо, на облака.
— Вроде бы не должен, — отозвался Анисим, вставив в снег меж обломков льда высокий шест с привязанной на вершинке тряпицей-махавкой, указывавшей разведчикам обратный путь. — В эту пору тут всегда держится полуночник. Но как знать! Ветрам не прикажешь!
Он долго смотрел на небо, становился к ветру так, чтобы ощущать его напор щекой, что-то прикидывал и наконец сказал, что если ветер и спадет, то не раньше вечера. Однако надо на льду долго не чухаться.
Родион, приметив в стороне большую стамуху, взобрался на нее. Федор — тоже, стал рядом. Увидели: Хват и Тимонин, отойдя от лагеря с полверсты, повернули обратно, шли ходко, пригибаясь, словно под пулями. А еще парни заметили на льду темные пятна: будто весь край льдины усеяли камни-валуны. Родион и Федька пошли к юровщику.
— Зверь близко. Хват с Николаем обратно идут.
— Это ладно, — отозвался юровщик. — Будем готовиться. Наденьте рубахи. Багорики чтобы были под рукой, веревки. Ножи проверьте.
Тем временем подошли разведчики. Хват сказал:
— Штук полета на лежке. Отсюда с полверсты, не боле. Лед на пути гладкий.
— Так… — Анисим осмотрел каждого артельщика, придирчиво проверяя снаряжение, хотя и проверять как будто было нечего: все с собой, все в полном порядке. — Я беру на себя сторожа, а вы, Гриша и Микола, бейте по лысунам, что с краю. Ну, двинулись!
В белых стрельных рубахах, надетых поверх одежды для маскировки, зверобои двинулись вперед. Дойдя до того рубежа, где уже надо было передвигаться ползком, Анисим первым лег на лед и заскользил по снегу, работая локтями и коленями. За ним последовали другие. Родион опустился столь поспешно, что ушиб колено, но тут же забыл о боли.
Теперь они издали были похожи на рассыпавшееся по снегу маленькое приблудное тюленье стадо. Ползли и ползли, не ощущая усталости, которая придет позже. Их взгляды были устремлены вперед, и древний охотничий азарт все более овладевал ими.
Ветер гнал поверх льда поземку. Подползали к залежке с подветренной стороны.
…Тюлень любит полежать на льду. Чем больше он облежался, тем становился спокойнее и в воду шел неохотно, особенно в хорошую погоду, когда нет снегопада. Беспокойно в стаде бывает тогда, когда оно только выходит из воды и укладывается на лежку, когда тюленихи ласкают, поглаживая ластами, своих детенышей. Первое время тюлени ведут себя на льду осторожно, часто осматриваются по сторонам, принюхиваются к воздуху. Убедившись, что опасность им не грозит, стадо начинает подремывать, а то и вовсе спать. У кромки льда ложатся лысуны — самцы. Матерый опытный тюлень охраняет покой сородичей, бдительно посматривая по сторонам, готовый в любую минуту подать сигнал: в воду.
…Выстрел ударил неожиданно, и тюлений сторож опустил голову. Анисим перезарядил винтовку и прицелился снова. Забухали берданки Хвата и Тимонина, и через несколько минут на краю льдины образовался барьер из мертвых лысунов, отрезая остальным путь к воде. И тут зверобои вскочили и с багориками кинулись к тюленям, в панике ворочающимся на льду. Воздух огласился разноголосым ревом. Словно детишки малые, кричали беспомощные бельки, лежащие возле тюлених.
Родион, подбежав к лысуну, поднял багорик. Зверь, проворно работая ластами, выгибая спину, сделал попытку увернуться от смерти. Но Родион опять забежал спереди и ударил его по мягкому, незащищенному темени. Лысун дернулся и затих.
В охотничьем азарте Родион подбегал то к самке, то к лысуну. Но вот перед ним оказался белек, белый как снег, тюлений детеныш. Подняв голову, он кричал истошно, словно ребенок, у которого отняли соску, и глядел круглыми черными глазами прямо в глаза парню. Тот поднял багорик, но не ударил, опустил руку…
— Родька! Чтоб тебя! Ты чего? — загремел голос Хвата.
— Торопитесь, братцы! — кричал Анисим. — Скоро отлив! Ветер сменится — пропадем!
Родион увидел, как Хват взмахнул багориком. Белек затих…
Мужики, перебив стадо, взялись за ножи. Родион, положив на лед багорик, повернул тюленью тушу вверх брюхом, приладил ее меж ног и полоснул острым, как бритва, клинком по всей длине туловища. Брызнула кровь на бахилы, в лицо… С тушен он по неопытности возился долго. Когда отделил шкуру, у других уже было обработано по пять-шесть туш.
Дорофей снисходительно посматривал, связывая шкуры в юрок «Юрок — связка тюленьих шкур».
— Второй раз тебя, Родька, окрестили, — сказал он. — Первый раз поп в купели, а нонче мы на льду тюленьей кровью помазали. Теперь уж ты самый настоящий зверобой!
К Родиону подошел Гришка Хват и, словно бы оправдываясь перед ним, заметил:
— Если замахнулся, так уж бей!..
Друг за другом зверобои двинулись в обратный путь, волоча за собой юрки и оставляя на снегу алый след — красную гриву. На ошкуренные тюленьи тушки накинулись теперь вороны…
5
С уходом мужиков на зверобойку в Унде стало малолюдно. Бабы да старики правили домашним хозяйством, дети весь короткий день проводили в школе.
Иероним Маркович Пастухов в эти дни большей частью сидел дома: вязал мережи, тюкал на сеновале топором, мастеря широкие охотничьи лыжи по заказу соседа-промысловика. Изредка он навещал своего приятеля Никифора Рындина.
Однажды морозной ночью, когда ухали бревна в срубах и с иссиня-черного неба глядело, не мигая, огромное око луны, Пастухов шел из гостей от Рындина. У них были именины внучонка, восьмилетнего Пашки. Жена Иеронима на гостьбу не пошла.
— Чего там? Винищем заливаться! Поди, ты на даровщинку-ту сам не свой. Я лучше посижу у Дарьи с прясницей. Помни: ежели поздно явишься — не пущу! Да напьешься, увязнешь в сугробе — помощи от меня не жди. Поди с богом, выпивоха несчастный. Сам-от хворой, еле ноги переставлят, а глотка-то луженая! Нет, чтобы, как люди, посидел дома, воздел на нос-от очки да Евангелье почитал, либо Житие святых, али пасьянсы расклал по-благородному. Или хоть бы катанки подшил! — Она возвысила голос до фальцета и швырнула мужу в ноги старые валенки.
Иероним выскочил на крыльцо как ошпаренный. Постоял, прислушиваясь, как в избе что-то бренчит и гремит, и радуясь, что вовремя успел шмыгнуть за дверь, пока супруга вконец не разбушевалась и не запустила в него чем-нибудь потверже валенка.
Пасьянсы! — думал он, ходко шагая по тропке к избе Рындиных. — И слово-то какое мудреное! И где она его выкопала-то! И что тако означает — не ведаю.
Термин пасьянс остался бытовать среди унденских баб в наследство от Меланьи Ряхиной, которая как-то от скуки позвала соседок и стала им преподавать уроки карточных гаданий.
Никифор принял приятеля преотменно. Усадил в красный угол и потчевал от души. Большое внимание к гостю проявили и зять Рындина, и молодуха, и даже именинник, который угостил его карамелькой. В разгар дружеской беседы Иероним спросил у Никифора:
— Скажи ты мне, пасьянсы что тако означат?
Никифор подумал и ответил с уверенностью:
— Эт-то ругательно слово.
Дедко Иероним стукнул по столу.
— На овчину переделаю!
— Кого, Ронюшка? — миролюбиво спросил Никифор. — Уж не меня ли? И за что тако?
— Свою старуху! — Иероним в великом возмущении замотал головой. — Каких еще ругательств не придумает, кикимора старая!
— Ладно, успокойся. Нервенный больно стал. На старух вниманье обращать — не жить! Ей-богу. Сразу ложись в домовину. Оне, пока молоды-то были, так все ластились, влезали в душу ужом, а как почуяли, что скоро пора на погост, так вовсе ума лишились. Едят мужиков поедом.
Стали петь песни, потом, разойдясь, плясали, потом целовались, а после опять сели за стол. Именинник Пашка уже давно спал, и вскоре зять Никифора с женой убрались в горенку. Старуха тоже забралась на печь, сказав: А к лешему! Вас не пересидишь! А Иероним и Никифор все клялись в дружбе вечной и неизменной.
Лишь около полуночи друзья распрощались, и дедко Иероним без особой охоты отправился домой, гадая, спит его супруга или нет и как закрыла дверь: на засов или на щеколду. Если на щеколду, то он бы зашел без шума и завалился спать. А если на засов, придется ломиться в дверь и принимать на себя пулеметный огонь.
Улица была пустынна. Покачиваясь, словно призрак, Иероним Маркович тихонько шагал по дороге, как слепой, тыча посошком. Остановится, потычет, бормоча: Сугроб? Сугроб. А туточки? Нет, твердо, — и сделает шаг вперед. Пропал бы, если бы не посошок!
Если отбросить в сторону домашние неурядицы, настроение у Иеронима Марковича было отличное. Этому немало способствовала неповторимая красота светлой морозной ночи, когда все привычное оборачивается какой-то другой, незнакомой стороной. Взять хоть те же избы — обыкновенные, большей частью старенькие, с потемневшими от времени и непогод срубами. В этот час они выглядели красавицами. Снег на крышах, словно пышное пуховое одеяло, голубой-голубой, блестит и сверкает яркими мелкими искрами. И вдали, за избами, везде, куда ни кинешь взгляд, голубеют снеговые просторы. А у самого окоема голубизна переходит в густую синеву. И в том краю неба, где темнее, длинные иглы, тонкие, светлые, широкой извилистой лентой нависают над землей, находясь в постоянном движении.
Иероним даже остановился, положив обе руки на посошок. Господи! Какая красота! — прошептал он и пошел было дальше. Но тут же снова стал как вкопанный и начал мелко-мелко креститься, бормоча первую пришедшую на ум молитву. Из ближней избы на крыльцо вышел кто-то в белом, словно привидение. Иероним замер ни жив ни мертв. Однако присмотрелся и убедился, что это женщина. Высокая, статная, в одной рубахе и… босиком. Женщина постояла у косяка, опершись о него рукой, шагнула в сугроб, наваленный у самых ступенек, склонилась, взяла горсть снега и стала тереть лицо и грудь.
Иероним точно завороженный смотрел на ее полные красивые руки, на темные волосы, веером распущенные по спине. Да что такое? Ведь живая! Ей-богу, живая, — подумал он и, крадучись, стал подходить ближе, но не заметил прясла от полузанесенной снегом изгороди. Наткнувшись на него, Иероним перевернулся через обындевелую жердь и полетел головой в сугроб, воткнувшись в него, словно кол в землю.
Вот те и пророчество старухи! Вот те и пасьянсы!.. Погибаю в сугробе, — мелькнуло у него в голове. Он изо всех сил барахтался, но усилия ни к чему не приводили: голова все больше уходила в сугроб, и Иероним уже начал задыхаться.
И тут кто-то с силой дернул его за ноги и мигом выволок из снега. Иероним глубоко вздохнул, потом стал подниматься. Выбравшись снова на дорогу, отыскал посошок и шапку. И только тогда, вспомнив о своем благодетеле, так неожиданно пришедшем ему на выручку, оглянулся кругом, отыскивая его. Но никого, кроме женщины, что стояла на крыльце, не увидел.
А та вдруг подняла руки, сжатые в кулаки, и пошла на него.
Иероним ойкнул и — откуда только взялась прыть — помчался бегом, не оглядываясь и бормоча: Свят.. свят… свят…
Он уже не помнил, как очутился возле избы, обеими руками забарабанил в дверь.
Запасаясь теплом на ночь, Фекла сильно натопила в зимовке лежанку и закрыла ее с жаром, не заметив головни.
Около полуночи она проснулась, ощутив тошноту. Сердце то замирало, то билось сильными и редкими толчками. Голова была тяжелой, в висках стучало. В избе было душно, припахивало чадом.
Угорела! — Фекла сошла с кровати. Руки и ноги дрожали, еле слушались. Пол ходил ходуном. Фекла почувствовала, что теряет сознание. С трудом, в чем была, она выбралась на улицу. Свежий воздух и снег помогли ей.
Тут ее и увидел дедко Иероним. Когда он кувырнулся в сугроб, уже отдышавшаяся Фекла пришла ему на помощь. А затем, рассердившись, пошла на него с кулаками.
6
Чтобы колхозу поскорее стать на ноги, окрепнуть, необходимо было выходить на промысел трески, сельди, камбалы в открытое море — на Мурман, в Кольский Залив, к берегам Канина Носа. А судов не было. Шхуна отплавала свое и не могла больше справляться с крутой штормовой волной. Бот нуждался в ремонте, небольшие суденышки — доры и карбаса — могли только жаться у берегов на ближнем лове. Недавно организованная моторно-рыболовная станция дала колхозу в аренду сейнер, но этого было мало. И Панькин решил отремонтировать ряхинский бот Семга да заложить на стапелях новый.
Мастеров-корабелов в Унде не занимать. Издавна здесь шили и карбасы, и промысловые зверобойные лодки, парусники — шняки и лодьи, а позднее и — боты. Мастерство переходило от дедов к сыновьям и внукам. Мачты — залюбуешься, корма — как ракушка хорошая! — говаривали рыбаки и зверобои, похваливая на диво сработанные суденышки унденских умельцев.
Живал когда-то в селе Новик Мальгин, знаменитый корабел. Деревенские богачи всегда, бывало, ему заказывали не только карбасы, зверобойные лодки и брамы «Брама — вспомогательная лодка-неводник при лове сельди с бота» для кошелькового лова, но и боты парусные. Новик считался по этой части мастером непревзойденным. Учиться к нему приходили плотники с Ручьев, Золотицы и даже с Прионежья. Сколько на своем веку сшил этот мастер судов — не счесть. Уже в глубокой старости он передал все секреты ремесла ближайшим помощникам. Среди них был и Николай Тимонин, который, когда Новик умер, продолжил его дело. Расторопный, смекалистый, из тех, кто на свои руки топора не уронит, он шил лодки и боты вплоть до революции. Потом заказов к нему поступать не стало, и его артель распалась.
Теперь Панькин вспомнил о нем.
— Корабельное дело не забыл, Николай? Колхозу очень нужны мастера: ряхинский бот спустить на воду, заложить новое судно. Колхоз большой, а плавать не на чем.
Тимонин погладил рукой обширную розовую плешь. На добродушном лице засветилась тихая улыбка: давно мечтал о топоре!
— Корабельное дело я не забыл, — с достоинством ответил он. — Собьем артель и что надо — сделаем!
В свою артель Тимонин взял Гришку Хвата да Евстропия Рюжина, и по прозвищу Немко. Рюжин — мужик средних лет, глухонемой, слыл великим трудолюбцем, все схватывая на лету. Он был мастером на все руки: чинил и перекладывал печи, столярничал, малярничал, врезал стекла в окна, мог при нужде шить сапоги, катать валенки, а более всего любил корабельное дело.
Стало потеплее и посветлее, и мастера пришли к боту, поставленному под берегом на подпоры-срубы. Тимонин облазил трюм, обстукал бока, тщательно осмотрев посудину до последнего шва.
Бот в сильный шторм попал на мель у Унскнх Рогов в Двинской губе, близ Пертоминска. Ударом о камни повредило шпангоуты. Команда, наложив пластырь и беспрестанно откачивая воду ручным насосом, с великим трудом добралась до дому.
В свое время Николай Тимонин сам шил этот бот, а когда Семга попала Уне на рога, он шел на ней кормщиком. Теперь ему же приходилось ее чинить.
— От себя, как от судьбы, не уйдешь! — сказал Тимонин, осмотрев судно. — Два шпангоута надо сменить, кницы у бимсов «Шпангоуты — поперечные крепления днища судна; бимсы — брусья, поддерживающие палубу; кницы — деревянные или железные детали для связи бимсов с бортом судна» тоже, внутреннюю и наружную обшивку шириной в три доски заменить. Да и киль внутри трещину дал по слою. Придется накладки ставить, болтами притягивать.
Он сбил на затылок шапку. Немко стоял рядом, бросая зоркие взгляды на мастера, на поврежденный бот и кивал, все понимая по движению губ Тимонина. Штаны у Немка заправлены в старые валенки с загнутыми голенищами. На ватнике во всю спину заплата. На голове кожаный черный колпачок ползальный: в них зверобои подкрадываются по льду к нерпам да тюленям. Если глянуть спереди на промышленника, подбирающегося ползком к залежкам, ни дать ни взять лезет тюлень: плечи белые от стрельной рубахи, а голова черная от колпачка, как тюленья морда. Лицо у Немка рябоватое. Немножко грустные глаза посажены глубоко над выдающимися вперед скулами.
Григорий Хват отчаянно дымил козьей ножкой и посматривал на судно с безнадежностью во взоре.
— Стоит ли овчинка выделки? Бот-то старый. Года два стоял на приколе. Вон, кажись, на корме вороны гнездо свили!
— Ничего, еще поплавает, хотя возни с ним будет и много. Дерево крепкое, просмоленное, — отозвался Тимонин и обратился к помощникам: — Ну, за работу, благословясь!
Те принялись осторожно снимать поврежденную обшивку.