1
Война ограничила колхозный зверобойный промысел участками от Кедов до Инцов по Зимнему берегу Белого моря. На дальние лежбища выбираться было нельзя: приливами и местными течениями туда заносило мины с беломорских заграждений против неприятельских кораблей и подводных лодок. Поморы занимались выволочным промыслом на старых, хорошо освоенных местах Зимнего берега. В былые годы на плавучих и припайных льдинах близ мыса Воронова до Инцов в первой декаде января собирались тюленьи стада числом до пяти тысяч голов. Со всех приморских сел зверобои тянулись в Уйду, которая исстари была промысловым центром побережья, сбивались в дружные ватаги и на оленьих упряжках и на лошадях отправлялись за добычей. Выход на лед приурочивали по церковному календарю к сретенской ночи, когда уже от самых крупных гренландских тюленей народятся белые пушистые создания — бельки. Сретенская ночь приходилась на четырнадцатое февраля.
Испокон веку в народе бытовала поговорка: В сретенье зима с весной встречаются. Где-нибудь в Средней России февральские метели выдохнутся, небо от облаков очистится, и над заснеженными просторами засияет солнце. С крыш нависнут сосульки, под стрехами четкой точечной линией пробьет наст дневная капель, санные колеи на зимниках заблестят, как вощаные. Зайцы станут по ночам выбегать на дорогу, подбирать вытаявшее сенцо, оброненное с возов, птицы днем выискивают зерна в оттаявших конских катышках… Крестьянин, вывозя из дальних урочищ остатки запасов сена или дров, прикроет ладонью глаза от яркого солнечного света и скажет: Весна глаза крадет.
А у поморов в эту пору услышишь другую поговорку: В сретенскую ночь не убрать Зимнего берега! И здесь пока еще не очень уверенные длинные лучи солнца пробьют холодные облака, и повеселеет тундра, засверкает под ними белая гладь, распростившись с наскучившей долгой полярной ночью. Тогда и выберутся тюлени из студеных вод на льдины — пощуриться на солнце, погреть в его лучах мокрые, с линялой шерстью жирные бока, приласкать детенышей.
Добыча рядом, только успевай поворачиваться, зарабатывая себе хлеб насущный. И не зевай: опасности на каждом шагу. Приливы и отливы, местные течения возле мысов и островов держат лед в непрестанном движении, предугадать которое может лишь опытный, умудренный летами и знанием промысловик. Да и то, если шторма у зимы в запасе. А когда двинет она их в наступление на побережные воды, вся ледовая обстановка вмиг изменится. Тут уж ничего не предугадаешь, не рассчитаешь…
Основная промысловая ячейка — звено, оснащенное легкой лодкой-семерником, сшитой из тонкого теса, винтовкой с патронами, багориками для боя бельков, веревками — чтоб связывать шкуры в юрок, чайником и котлом для варки пищи и запасом продовольствия на три-четыре недели. Звенья объединялись в бригады, им отводили на побережье участки промыслов.
В нынешнем году звенья почти наполовину состояли из женщин. Мужики или воюют, или уже отвоевались… А из тех, что были на брони, многие сидели на реках у наважьих рюж.
Узнав, кто в каком звене будет работать, женщины острили:
— Нынче мужики-то по норме, вроде как сахар по рыбкооповским талонам.
— Только для мужицкого духу!
— А есть ли дух-от? Был, да весь вышел. Все — молодежь, лет под шестьдесят!
— И того боле-е-е!
Панькин с некоторой грустью смотрел на озабоченные женские лица и думал: На опасное дело посылаем женок. Не очень опытны, силенкой да ловкостью им с настоящими зверобоями тягаться трудно. Ну да ничего, выдюжат. В напутственном слове он так и сказал: Надо выдюжить, бабоньки. Теперь вы в колхозе — полная замена мужского персонала. Вы-ы-ыдюжим! Чем мы хуже мужиков-то? — послышались голоса. И когда бригады собрались в путь, он вышел на берег проводить их.
Было наказано: детей на промысел не брать. Но председатель приметил, что возле лодок крутятся несколько подростков лет четырнадцати-пятнадцати. Одеты по-дорожному, глаза горят удалью. Увидев председателя, пареньки попрятались за возы. Панькин решил на них махнуть рукой: Все равно не удержишь. Матери берут, чтобы побольше на семью заработать, они и в ответе.
Отправляя женскую армию в поход, Тихон Сафоныч носил в душе беспокойство. У многих женщин не было кормильцев — одни на фронте под огнем, другие на госпитальных койках мечутся в бреду от тяжких ран, третьи зарыты в чужедальней стороне, сраженные фашистской пулей. И теперь красноармейские жены и вдовы сами идут на дело опасное и трудное… Он окинул взглядом толпу людей, готовых двинуться в дорогу, и заметил среди них Феклу.
В стеганом ватном костюме и шапке-ушанке она стояла к нему спиной и о чем-то говорила со звеньевым Семеном Дерябиным. Панькин подумал, что где бы Фекла ни появилась, уверенность и ощущение того, что все будет как надо, ничего плохого не случится — потому что она тут, — оттесняли в сторону сомнения и тревогу.
В этом костюме Фекла на мужика смахивает, — подумал Панькин. — Если бы не волосы из-под шапки темной прядью да не ножик на поясе наособицу — за спиной, — нипочем бы не узнал. Он подошел к Зюзиной, поздоровался.
— Бывала ли на зверобойке-то, Фекла Осиповна?
— Не бывала, так побуду, — ответила она и посмотрела весело: с прищуром.
— Будь осторожна. В унос не угоди… От звена не отбивайся, далеко от берега не ходи. Семен, — обратился председатель к Дерябину, — отвечаешь головой за нашу красавицу!
— Будь спокоен. Не пропадет Фекла. Человек она боевой. По тоне знаю, — ответил Дерябин.
— Ты ее подскульной «При перетаскивании лодки лямками по льду (волоком) подскульные шли впереди, в носовой части, прокладывая остальным путь в снегу, среди торосов. В подскульные, как правило, ставили крепких, выносливых зверобоев» поставь. Крепче ее у тебя в звене, пожалуй, никого нет.
— На пару станем. Она справа, я слева.
— Только не разорвите нос у лодки, как, бывало, на Кедах. Григорий Хват с Борисом Мальгиным рванули, как коренник и пристяжная в разные стороны — силы у них хоть отбавляй, — и разорвали нос у лодки надвое…
— Видать, лодка была сшита некрепко, — заметила Фекла. При упоминании о Борисе улыбка с ее лица исчезла.
— Может, и некрепко, — согласился председатель. — Ну, всего вам хорошего! Счастливого пути, зверобои! Удачи вам! Благополучного возвращения.
Эти слова Панькина послужили сигналом. Обоз вытянулся цепочкой по реке и повернул в устье, к Мезенской губе.
2
На морском берегу обоз разделился по станам. Четыре звена с двадцатью семью зверобоями остались близ летней семужьей тони на Кедах. Среди них и лодка-семерник Дерябина с ее экипажем — Феклой, Соней Хват и еще тремя колхозницами. Звено Дмитрия Котовцева стало лагерем поодаль. Котовцев подобрал себе людей по родственному признаку: Авдотья и Николай Тимонины — теща с тестем, три замужние дочери да Варвара Хват — дальняя родня Дмитрия по отцу.
Ночевали на берегу, в лодке, под оленьими да овчинными одеялами, поужинав похлебкой из крупы, сваренной на костерке.
Утром чуть свет Дерябин разбудил своих помощниц веселой прибауткой:
— Ну, бабоньки, вставайте! Попьем кофею, перед зеркалом прихорошимся и пойдем на прогулку.
Женщины выбрались из-под одеял, утерлись снегом, вскипятили чайник и позавтракали. Никакого кофею, конечно, и в помине не было. Уложили в лодку все необходимое и впряглись в лямки. Сначала шли по припаю, потом осторожно перебрались на плавучую, прижатую к берегу большую льдину. Дерябин тянул лодку впереди, рядом с Феклой. За плечом у него — зверобойная винтовка. В лодку ее не положил, боялся потерять. Винтовка мешала ему идти с лямкой, однако он старался не обращать на это внимания. Фекла, налегая на лямку, брела по снеговой целине. Позади, приноравливаясь к ее шагам, — Соня. Дерябин молча месил снег своими большими, подшитыми кожей валенками. Лодка, словно санки, легко скользила на полозьях-креньях.
Пройдя с полверсты, остановились. Впереди — торосистое поле. Дерябин скинул лямку, поднялся на большую плоскую стамуху и посмотрел из-под руки на розовые от солнечного света льды. Вернулся к лодке, сказал:
— Надо еще идти. Впереди — стадо, но далеко… За большой полыньей.
Добрались до полыньи, осторожно спустили лодку, сели в нее. Дерябин стал грести. Вскоре лодка приткнулась бортом к льдине. Звеньевой вышел первым, стал придерживать ее, чтобы не зачерпнула воды низко осевшим бортом. Женщины по очереди выбрались из лодки на лед. Вытащили семерник и потянули дальше. Сначала мокрое днище прихватывало к снегу, но потом оно обледенело и лодка пошла свободнее.
Увидели стадо на краю льдины. Семен лег на снег, и женщины тоже распластались на нем с багориками в руках, с веревками, обвитыми вокруг себя, с ножами на поясе. Звеньевой велел Соне Хват стеречь лодку и пополз. Звено — за ним. С подветренной стороны подобрались близко к лежке. Дерябин прицелился и снял выстрелом тюленьего сторожа — матерого лысуна. Потом стал стрелять в других самцов, перезарядил винтовку и побежал вперед. Женщины тоже побежали, держа багорики, словно копья…
На следующий день все повторилось сначала. Все так, как было вчера, как будет завтра. Работа до седьмого пота, выстрелы, мягкое тюканье багориком по головам бельков, взмахи острым, как бритва, ножом. Брызги тюленьей крови на ногах, на руках и лицах, бесформенные, сальные связки шкур, ободранные тушки на льду, вороны над ними в зловещем карканье, ветер, снег, поземка… И еще опасение — не попасть бы в потемь, успеть до отлива выбраться на берег.
А утром побудка:
— Вставайте, бабоньки!
Дерябин жалел женщин, которые очень уставали, и по утрам сам кашеварил у костра, поднимаясь раньше всех.
На восьмой день промысла звенья Дерябина и Котовцева сомкнулись на одном большом тюленьем стаде. Договорились работать вместе. И здесь ледовая дорожка Феклы Зюзиной скрестилась со зверобойной тропкой Авдотьи Тимониной.
Фекла связывала шкуры в юрок, когда услышала неподалеку истошный вопль:
— Спаси-и-те!
Выпрямилась, огляделась по сторонам. Увидела перед собой льдину, притиснутую к припаю приливом и ветром с моря, а на льдине — хохлушу «Хохлуша, хохляк — детеныш тюленя в стадии линьки, когда его белая шерсть вываливается, заменяется новой», одну-единственную, отбившуюся от стада. Поодаль, слева от Феклы, ничего не замечая и не слыша из-за шума ветра и моря, торопливо работали зверобои. Кто же кричит? — подумала Зюзина. — Может, мне поблазнило?
Но нет! Ветер донес опять женский голос, полный ужаса и отчаяния:
— Спаси-и-ите!
Оставив связку шкур, Фекла побежала к льдине, на которой лежала хохлуша. Зверь, будто почуяв неладное, торопливо работая ластами, полз к краю льдины, чтобы нырнуть в воду. Прямо перед собой Фекла увидела узкую полосу темной воды. В ней кто-то отчаянно барахтался, высовывая руки на кромку льда и судорожно, но безуспешно пытаясь вцепиться в нее, скользкую, высокую. Фекла мигом подбежала, еще не ведая, кто попал в беду, и протянула свой багорик крюком вперед
— Держись! За багорик держись!
Над краем льдины показалось испуганное, с округлившимися, как у белька, глазами и мокрыми прядями растрепанных жидких волос лицо Авдотьи Тимониной. На какие-то мгновения в голове Феклы вспыхнуло злое, мстительное чувство. Ага! В полынью влопалась! Так тебе и надо! Но тут же Фекле стало совестно: Человек в беде, а я рада. Куда гоже? Она подошла ближе к кромке льдины, протягивая багорик утопающей. Та наконец поймала крюк и схватилась за него обеими руками Фекла, рискуя сорваться в воду, напрягая силы, стала подтаскивать Авдотью к себе. Еще… еще немножко… Ух и тяжелая же! Одни кости да кожа, а тянет, словно камень… Фекла подбодрила Авдотью:
— Крепче держись! Сейчас выберешься…
Авдотья навалилась грудью, потом животом на льдину. Фекла перехватилась — древко багорика скользило у нее в руках, — и, поднатужась, рывком вытащила ее из воды. Проволокла, как убитого зверя, подальше от воды и поставила на ноги.
Издали, не чуя под собой ног, запоздало бежал муж Авдотьи — Николай. Грудь его от частого дыхания ходила ходуном.
— Как тя угораздило? — крикнул он, побледнев.
— За хохлушей… за хохлушей… стала прыгать через промоину да не рассчитала… — зубы Авдотьи стучали, одежда на ней начала смерзаться. Николай снял с жены мокрый полушубок и надел свой.
— Скорее к берегу! Надо обогреться!
Он взял жену под руку и потащил ее к стану. Авдотья обернулась и сказала сипловато, срывающимся голосом:
— Спасибо тебе, Феклуша. Век буду помнить!
Фекла молча подошла к своему юрку, потуже затянула петлю и тоже пошла к берегу, опасливо оглядывая льды.
3
Иероним Маркович серьезно захворал. Утром он почувствовал какую то слабость во всем теле, руки и ноги повиновались плохо, на лбу выступил холодный липкий пот. Никогда по утрам так не бывало, — поднимался если уж не очень бодрый, то, во всяком случае, не хворый. А тут — на тебе. Он не без усилия откинул тяжелое ватное одеяло, осторожно спустил ноги с кровати и не сразу нашел валяные обрезки, которые служили ему вместо домашних туфель. Нащупал-таки их ногами, надел. Хотел встать, но тут же согнулся, охнув: резануло острой болью поясницу. Иероним Маркович озадаченно сел на край кровати. Заныло под ложечкой, и сердце стало сбиваться с правильного ритма, замирало, голова закружилась. Он немного посидел, вроде стало легче.
Жена в теплой вязаной кофте и толстом шерстяном полушалке ворочала ухватом в пылающей печи, ставя поближе к огню чугунок с постными щами.
— Худо мне, Аннушка, — сказал Иероним Маркович слабым голосом.
— Чего худо-то? Ведь с утра, — жена поставила ухват у шестка, сняв с самовара трубу, добавила в него угольев. Самовар был медный с въевшейся — сколько ни чисти — прозеленью, такой же старый, как и хозяева — Что болит-то?
— Все болит. Умру я скоро, — сказал дед, совсем упав духом.
— Давай не умирай. Поживи еще.
— Все тело болит.
— Возьми себя в руки. Али не мужик?
— Был мужик, да весь вышел. Ослаб совсем. Конец, видно, приходит…
Такие приступы слабости бывали у деда и раньше, но проходили. Иероним отлеживался и принимался жить дальше. Анна, помня об этом, не приняла всерьез стенания мужа, хотя, конечно, жалела его. Кинув на супруга пытливый взгляд и подумав, что дело, может быть, не так уж плохо, что его одолевает очередной приступ старческой немощи, она понемногу перешла на шутливо-незлобивый тон, стараясь, подбодрить и хотя бы чуточку развеселить супруга.
— Умирать теперь не время. Земля на кладбище словно каменная, мерзлая. Могилу копать будут — недобрым словом помянут. Погоди до весны, а там, даст бог, и до лета доживешь…
— Все шутишь! Как погодить-то? Кабы от меня зависело.
— Возьми себя в руки. Ты же меня пережить собирался.
— Тебя переживешь! — Дед, покряхтывая, все же поднялся с кровати, прошел в передний угол, накинул на плечи полушубок и стал расхаживаться. Походил взад-вперед по домотканому полосатому половику, разогнал немножко совсем было застоявшуюся кровь. — Ты сухая, словно кокора, а еще ядреная.
— Я вела образ жизни справедливый, — под этим словом жена подразумевала правильный. — А ты все грешил… Не пил бы вина, табаку не нюхал да в молодости подподольником не был — долго бы пожил. Вон Григорию Котцову уже девяносто два, а все еще на покос ездит, горбушей машет. А отчего такой крепкий? Оттого, что жене не изменял, вместо вина пьет хлебный квас. Куда как пользительней!
— Чего ты меня упрекаешь тем, что не было? Какой я подподольник? Все ваши бабьи ревности!..
— Ну, не скажи — ревности… С Гранькой-то ручьевской я тебя, бывало, застукала!
— И-и-и, вспомнила! Когда это было-то? Когда калужане тесто на аршины продавали?
— Дак ведь было! Не отопрешься.
Иероним Маркович молча махнул рукой и сел за стол, чуть-чуть улыбаясь. Глаза его даже оживились, заблестели. Пряча их от жены, он развернул старую газету, будто бы читать. И про очки забыл. Жена заметила это:
— У тебя, видно, зрение к старости наладилось? Газеты без очков стал читать!
Она поставила перед ним миску с горячей овсяной кашей и налила в стакан кипятка. Чаю у них не было.
— Ешь-ко на здоровье. Газету-то уж третий день в руках держишь, неужто не прочитал?
Иероним отмолчался.
…Гранька, Гранька! Как давно это было! Лет сорок назад. А кажется — вчера. И вспоминать теперь вроде бы уже ни к чему, а все ж воскресить в памяти приятно: вот, мол, был молод, силен, и кровь кипела, и девок обнимал крепко, и целовал взасос…
Случилось то далекое событие по весне, когда перед выходом на путину собрались в Унде парусники. До тридцати шхун да ботов стояли в устье реки на вешней воде. Лес мачт! По избам — гульба, веселье, песни. Отводили душу рыбаки перед уходом на Мурманив Кандалакшский залив за треской и сельдью. А некоторые, как Иероним Маркович, — в Норвегию. Шел он на шхуне Никиты Чухина, отца мелкого торговца Обросима, которого в тридцатом году раскулачили да выслали из села. Судно новое, трехмачтовик. В команде десять покрученников «Покрут — сезонная работа по найму на промыслах» из Унды. Чухин направлялся сначала в Архангельск, а уж оттуда к норвежцам. Иероним — тридцатилетний, веселый, голубоглазый, как и все мужики, праздновал отвально — обычай был такой.
Тогда и присмотрел он среди многочисленного поморского люда, собравшегося в Унде перед отправкой в морские странствия, Градиславу Шукину, молодку из Ручьев, повариху с бота Евстигнеева. Встретился с ней в гостях у шурина, куда забрел по доброй воле. Его посадили за стол, дали чарку. Он собирался было поднять ее, да увидел напротив, за тем же столом, девицу с туго заплетенной каштановой косой и карими, не по-северному темными, глубокими глазами. Не стал пить, принялся ухаживать украдкой. И домой в тот вечер к молодой скучающей жене не попал, а завалился спать в ворохе сена на повети у шурина да не один…
Досужие языки донесли Анне. Она тихонько пробралась на поветь и вылила на Иеронима с его сударушкой ведро холодной воды.
Об этом случае и помнила Анна всю длинную жизнь и теперь сказала мужу не в упрек — дело давнее, кто в молодости не грешил, — а из вполне объяснимого стремления раскачать своего немощного супруга, пробудить в нем приятные для него воспоминания о молодости… Она не ошиблась. Дед чуточку приободрился и, на время забыв о своих недугах, пошел на поветь. Там он принялся что-то тесать топором.
Однако вечером ему опять стало плохо, и он сразу лег в постель. Жена на этот раз встревожилась не на шутку, положила ему к ногам грелку, налила из пузырька валерианово-ландышевых капель и села у кровати бодрствовать. От капель Иерониму Марковичу стало полегче, но через час он почувствовал боль в левой стороне груди, отдающую в руку. Дед слабым голосом попросил Анну:
— Сбегала бы за фельдшерицей. В сердце будто иголку воткнули… Так еще не бывало.
Анна мигом оделась и, бросив от порога встревоженный взгляд на супруга, ушла.
Вскоре она вернулась.
— Как себя чувствуешь?
— Да все так же…
— Фельдшерица роды принимает. Просила погодить с полчасика.
— Кто рожает-то? — спросил Иероним Маркович, помолчав.
— Августа Мальгина. Только что привезли на медпункт на чунках.
Иероним Маркович вздохнул облегченно:
— Это хорошо, что роды… Прибыль, значит. Дай бог, чтобы разрешилась благополучно…
— Разрешится, не первый раз. Я тебе еще капель накапаю.
— Давай капелек…
Он выпил капли, поморщился и велел поставить лампу поближе к кровати на стул: С огнем веселее. Анна исполнила его просьбу, сменила в грелке воду на более горячую, налив ее из чугуна, что стоял в еще не остывшей печи, подошла к кровати, глянула на мужа и обмерла: он глядел в потолок широко открытыми глазами и ловил воздух ртом.
— Господи, да что с тобой? — жена, сунув грелку к его ногам, бросилась к изголовью и приподняла голову Иеронима Марковича повыше, сунув под подушку одежку, какая попала под руку. Дед молчал, глядел в потолок и будто зевал. Говорить он не мог. Анна потрогала руку — чуть теплая. Накинув полушубок, она снова помчалась на медпункт, но встретилась с фельдшерицей у самой избы.
— Ой, Любушка, — фельдшерицу звали Любовь Павловна, — старик совсем плох! Спаси ты его, бога ради…
Фельдшерица быстро вошла в избу, скинула полушубок, поставила на стол сумку и принялась нащупывать у деда пульс. Потом достала шприц, лекарства и сделала Иерониму Марковичу укол. Посидела, подождала, держа свою руку на тонкой, с синими прожилками дедовой руке, и облегченно вздохнула: пульс стал налаживаться. Дед ожил, перестал ловить ртом воздух и, повернув голову к Любови Павловне, что-то сказал, а что — она не расслышала, голос его был очень слаб. Фельдшерица наклонилась к нему поближе.
— Что сказал, дедушка?
Дед тихонько откашлялся и совершенно явственно спросил:
— Кого Густя принесла? Парня или девочку?
— Девочку, Иероним Маркович, девочку!
Дед слабо улыбнулся и хотел было приподняться, но Любовь Павловна не разрешила ему двигаться. Она стала прослушивать у него сердце. Слушала долго, потом прикрыла его одеялом.
— Вам надо полежать с недельку. Большой опасности пока нет, но беречься необходимо. Все-таки возраст. Вот я вам оставлю таблетки…
— Какая болезнь-то? — шепотом спросила у нее Анна, когда фельдшерица одевалась.
— Приступ стенокардии. Берегите его, не выпускайте пока никуда. Пусть лежит. Слабый очень.
— Поняла, все поняла, Любушка, — очень напуганная непонятным названием болезни, промолвила Анна и, пошарив в нижнем отделении посудного шкафа, достала три куриных яйца. — На-ко тебе свежего яичка. Скушаешь.
— Что вы! Ничего не надо, вы лучше подкормите дедушку.
Иероним Маркович позвал к себе Любовь Павловну:
— Теперь я помирать с вашей помощью раздумал. Мне надо повидать Густину дочку.
Дед опять отлежался, смерть от него отступила.
Усталая фельдшерица шла домой, на медпункт. На улице било темно, гулял холодный ветер. Приземистые избенки среди снегов казались нежилыми. Огней не видно. Только в избе Пастуховых краснеет зябкий свет.
Утром к ним пришел Панькин, осведомился:
— Как чувствуете себя, Иероним Маркович? Я слышал, вас ночью крепко прихватило?
— Ох, прихватило! — дед заволновался, хотел подняться, но Тихон Сафоныч сказал:
— Лежите, лежите. Вставать нельзя. — Он подвинул к кровати стул, сел. — Болит сердце?
— Слава богу, отпустило. Только слаб я стал, Тихон.
— Питаться бы вам надо получше.
В разговор вступила жена:
— Что есть — тем и кормлю. Рыба сушеная, крупы овсянки немножко еще есть… Да яички. Одна, правда, курица, ну да ему немного и надо…
— Крупа, яички — это хорошо. Меду бы ему… Я узнаю, нет ли в рыбкоопе. Был привезен для детских яслей. И еще вот вам, — Панькин достал портмоне, а из него вынул талоны на полкило сахару, килограмм крупы и сельдь. — Правление выделило вам для усиления питания. Потом еще что-нибудь придумаем.
Он подал талоны Анне.
— Спасибо, Тиша, — сказал Иероним Маркович. — Не заслуживаю я того, чтобы талоны сверх пайка. Не работник я теперь… Пользы от меня как с куриного пупка.
— Что за разговор! Вы свое отработали. Ну, поправляйтесь.