1

В сорок третьем году бот Дорофея, оснащенный катерным подсекающим, магнитным и акустическим тралами, вылавливал мины вблизи Кольского полуострова, потом у Канина. У полуострова Канин Вьюн крутился до глубокой осени — уничтожали плавающие мины, нанесенные с моря Баренца, а также расставленные на подходах к горлу Белого моря фашистскими подводными лодками. Поздно осенью пришли в базу и здесь зазимовали, своими силами ремонтировали бот, готовя его к следующей навигации. А весной сорок четвертого капитан получил новый приказ: идти к Вайгачу и нести дозорную службу в проливе Югорский Шар.

Бот пустился в неблизкое плавание, обогнул с севера Канин Нос, вышел в Баренцево, где его изрядно трепануло штормом, затем Поморским проливом меж Колгуевым и Тиманским берегом выбрался в Печорское море. Преодолевая плавающие льды и туманы, наконец достучал своим двигателем до Вайгача и отдал якорь в небольшой бухте на южной стороне острова.

Оказалось, что работу поморам, нынешним морякам Беломорской военной флотилии, намного облегчили минные тральщики, побывавшие в этих водах. Они освободили от мин и пролив, и подходы к нему, протралили Карские ворота по северную сторону Вайгача. Однако фашисты по-прежнему посылали на арктическую трассу свои подводные лодки, да вдобавок еще сбрасывали мины с самолетов, и работы команде бота хватало.

Дорофей, Андрей Котцов и Офоня Патокин, да воинская команда из шести человек под началом минного старшины Агеева — два пулеметчика, три пушкаря да минер оказались на важной коммуникации Севера. Здесь пролегали пути с Тихого океана, из Владивостока, заполярных портов Игарка, Дудинка, Диксон в Архангельск и Мурманск. Проливами Карские ворота и Югорский Шар шли транспорты с грузами под охраной военных кораблей. Югорским Шаром — Дорофей этого не знал — прошлым летом шел на Большевике на восток Тихон Мальгин. Теперь он плавает в Тихом океане.

Фашистские субмарины пытались нападать на советские корабли, ставили мины, воровски высаживали на пустынные берега небольшие десанты и разбойничали на полярных станциях Главсевморпути. По осени, когда наши суда выходили из Арктики, гитлеровцы развертывали подводные лодки вдоль арктических путей до Белого моря. Им противостояли наши тральщики, большие охотники, эсминцы, снабженные новыми гидроакустическими приборами.

Деревянное поморское суденышко, ставшее в строй военных кораблей, патрулировало в Югорском Шаре. Оно могло подходить близко к берегам и вылавливать мины там, куда другим военным кораблям подхода не было из-за малых глубин.

Совершая дальние переходы, какие до войны и не снились, Дорофей и сам удивлялся, как он поднаторел в мореходных делах. Бывало, на рыбном промысле и картой не пользовался, только взглядывал на компас, да и то в туман, в малознакомых местах. А теперь у него в рубке всегда на столике — мореходная карта да калька минной обстановки, какую выдавали в штабе перед каждым выходом на траление. С юности умел Дорофей мастерски лавировать парусами, ходить любым галсом, при любой волне, а теперь от него требовалось другое искусство: используя двигатель на всю железку, ускользать из-под обстрела береговых батарей, уметь так поворачивать судно на ходу, чтобы артиллеристам из военной прислуги было сподручнее вести огонь с палубы бота. А уж Кольское побережье за эти годы он так изучил, что и без карты мог прийти в любой пункт от Мурманска до Пикшуева мыса. Случалось ему ночами пробираться к норвежским берегам, занятым фашистами, и высаживать наших разведчиков, а потом брать их обратно на борт.

Суденко стояло в бухте. Третьи сутки непогодило: небо в тучах, дождь, туман. Немцы в такую хмарь не летают.

На берегу, поеживаясь от сырости, ходил взад-вперед по причалу часовой из воинской команды бота с трофейной немецкой винтовкой. Вахтенный на судне Андрей Котцов спрятался от дождя в рубку. Его обязанность — следить за воздухом, и он для очистки совести изредка поглядывал в небо, ненадолго высовываясь в дверь рубки. Остальные члены экипажа, пользуясь свободным временем, отсыпались впрок. Только еще Дорофей и минный старшина Агеев в носовом кубрике у теплой печки вели неторопливые разговоры.

Обогревшись, Киндяков и Агеев вышли на палубу. Было все так же пасмурно, видимость плохая. Доски у причала потемнели от сырости. Небольшой поселок на берегу казался безлюдным, лишь изредка пробегали бойцы от артиллерийской позиции на берегу, на высотке, к своей землянке. Дорофею этот поселок чем-то напоминал Шойну. Там тоже часто непогодило и было безлюдно, и так же зябли под дождем небольшие постройки, а в бухте стояли рыбацкие боты да карбасы.

Агеев пошел на корму, к траловому хозяйству. А Дорофей заглянул в рубку, но не обнаружил там вахтенного: куда-то исчез. Только капитан подумал, что придется ему сделать замечание за то, что покинул пост, как Котцов появился из-за рубки.

— Там от коменданта пришли. Тебя кличут, — сказал он.

Дорофей увидел на пирсе невысокого щуплого бойца в плащ-палатке и сошел к нему по трапу.

— Вас капитан-лейтенант просит зайти по срочному делу, — доложил боец.

Комендатура размещалась в крошечном брусковом домике и среди населения поселка именовалась штабом. Над крышей на двух мачтах была натянута радиоантенна, ветер раскачивал чуть провисшие провода. Когда Дорофей вошел в помещение, его встретил озабоченный пожилой моряк в форме капитан-лейтенанта — Никитин. Он развернул на столе карту и указал на мысок, что на правом берегу, на материке.

— Вот здесь, на мыске, между выходом из пролива и Амдермой сегодня немцы с подводной лодки напали на полярную станцию. Наш радист принял от них открытым текстом: На берег высадились с подводной лодки фашисты, обстреляли станцию… И все… Связь пропала. Других судов в бухте нет. Пойдем на твоем Вьюне. Я возьму отделение автоматчиков. Готовься к выходу.

Через десять минут Вьюн уже снялся с якоря и на полном ходу пошел проливом.

К мыску, где находилась полярная станция, подошли часа через два с половиной. Капитан-лейтенант в бинокль осмотрел берег, но из-за тумана ничего разглядеть не удалось. Дорофей осторожно поворачивал бот к берегу. Котцов лотом измерял глубину.

Загремела лебедка, якорь ушел в воду. На талях спустили шлюпку, и Никитин со своими автоматчиками отправились на берег. Артиллеристы и пулеметчики Агеева держали невысокие скалы под прицелом. Судя по всему, лодка уже ушла, иначе бы она обстреляла бот.

Шлюпка вернулась примерно через час. За ней показался из тумана карбас, принадлежавший, видимо, полярной станции. На шлюпке привезли двух раненых зимовщиков, а на карбасе четыре изуродованных трупа…

Убитых молча положили на палубу и накрыли брезентом. Раненых унесли в кубрик, и Котцов стал перевязывать их. Дорофей, как мог, помогал Андрею.

— Вот гады! На зимовщиков напали. Что они сделали им плохого? Ну и гады… — повторял Дорофей.

Никитин вызвал капитана наверх.

— Снимайся с якоря. Здесь мы больше ничем помочь не можем… Станцию немцы спалили, одни головешки остались. Зимовщиков было шестеро, а винтовок три… Отстреливались, пока имелись патроны. Четверых немцы убили, а после того еще искололи ножами или штыками. А двое спаслись — отступили в тундру, за болото…

— Напакостили и ушли? Неужто на них управы нет? Есть же, наверное, какой-нибудь международный уговор насчет зимовщиков? Или нет? — Дорофей в упор смотрел на Никитина.

Капитан-лейтенант пожал плечами.

— Разве подействует на них уговор? Зверье!

— Хуже зверья, — Дорофей рывком отворил дверь в рубку.

Заработал двигатель, и бот медленно, словно ощупью, отправился в обратный путь. Туман по-прежнему стоял плотной стеной, и ориентироваться по очертаниям берега было невозможно. Дорофей то и дело поглядывал на компас и карту пролива. Надолго запомнился ему этот рейс с убитыми и ранеными полярниками на борту.

2

В декабре Унда снова отправляла в Архангельск большой обоз с мороженой навагой. Опять с обозом пришлось ехать и Фекле. В прошлый раз она напросилась в дорогу сама, а сейчас собиралась без особой охоты, лишь по необходимости: колхозники были на подледном лове, в деревне почти никого не осталось и, кроме нее, Ермолая да Николая Тимонина, ехать было некому.

Перед отъездом Фекла зашла к Мальгиным попрощаться.

Ефросинья прихворнула, лежала на печи под шубой. Маленькая Светлана уже ходила по избе, придерживаясь за лавки и стулья. Августа стирала в корыте белье. На полу — ведра, кадка со щелоком из золы. Воду Августа грела в ушате раскаленными в печке каменьями: чугунами на большую стирку воды не напасешься.

Увидев Феклу, молодая хозяйка вытерла руки о фартук:

— Я слышала, ты с обозом идешь, Феня?

— Иду. Дело привычное.

— Счастливого пути, — пожелала Августа. — Только не дай бог, чтобы ты опять нашла Родиона в госпитале.

— Не каждый же раз… Хватит с него. Что он пишет?

— Пишет, что больших боев нет, сидят по землянкам да окопам. Но, судя по всему, скоро будут наступать. Тебе в последнем письме привет написал, да я все никак не могла собраться передать. Дел много, мама болеет.

— За привет спасибо. Чего вам привезти из Архангельска?

— Ничего не надо. Да и что теперь оттуда можно привезти? Слышала я, что по трудностям в снабжении Архангельск — второй город после блокадного Ленинграда… Чего оттуда привезешь…

— Это верно, — вздохнула Фекла и подумала, что надо бы захватить для Меланьи Ряхиной свежемороженой наваги своего улова. — Ну, до свиданья. Желаю вам доброго здоровья.

— Счастливого пути, — еще раз пожелала Августа и подала Фекле влажную от стирки руку. Кончик ее тяжелой золотистой косы выпал из-под платка.

Красива Густя, — подумала Фекла. — Двоих детей принесла и нисколько не изменилась.

Потом она зашла к матери Бориса, наносила в избу побольше колотых дров, поделилась рыбой из своих запасов, принесла керосина. Серафима Егоровна стала совсем плохо видеть, передвигалась по избе чуть ли не ощупью. Когда она наливала кипяток из самовара, то струйка его побежала мимо чашки, на блюдце. Серафима Егоровна заметила свою оплошность и передвинула чашку под кран, но у Феклы заныло сердце: Хоть бы не умерла, пока я езжу.

Посидев со старухой, окинув грустным взглядом ее избу, в которой было так холодно, что углы промерзли до инея, Фекла посоветовала Серафиме Егоровне топить пожарче, а вьюшку в трубе закрывать не рано, чтобы не угореть.

— Легкой тебе дороженьки, Феня! Я буду тебя ждать, — сказала на прощанье Серафима Егоровна.

Путь на этот раз был очень труден — выпало много снега, и местами пришлось дорогу торить заново. Лошади сильно уставали, люди, сопровождавшие обоз, вконец измотались. Но все же благополучно добрались до Архангельска.

В город хотели попасть засветло, но перед самым Архангельском разгулялась метель, и на улицу поселка лесозавода обозники въехали уже ночью. Тимонин, разыскав своих дальних родственников, попросился к ним на ночлег. Разгружаться на склад прибыли только утром. Потом мужчины отправились на одной из подвод в рыбаксоюз по снабженческим делам, а Феклу оставили на квартире присматривать за лошадьми и варить обед.

Хозяйка, работница лесобиржи, ушла спозаранку на лесозавод. Дома остались дети: семилетний мальчик и две девочки — пяти и трех лет.

Мальчик подошел к Фекле.

— А наш папа на фронте. Вот его фотокарточка. Недавно прислал.

Фекла взяла небольшой снимок. Солдат в полушубке и ушанке стоял у пушки, левой рукой обнимая ствол, и улыбался из-под закрученных усов. Позади виднелся дом с островерхой черепичной крышей.

— Теперь он в Польше, — пояснил мальчик. — У него два ордена Славы.

— Скоро папа кончит войну и приедет домой, — он так пишет, — добавила старшая девочка с худым смугловатым лицом.

В Польше… — подумала Фекла. — Далеко шагнул солдат!

— Теперь уж недолго вам ждать, — успокоила она детей и предложила: — Хотите есть? Младшая девочка робко кивнула.

— Садитесь, я ухой вас накормлю.

Фекла наварила огромную кастрюлю свежей наважьей ухи, и ей было приятно покормить детей.

Не успела Фекла убрать со стола, как в дверь кто-то постучал.

— Войдите! — отозвался мальчик.

Фекла обернулась к двери и обомлела. В комнату, неловко споткнувшись о высокий порог, вошел Родион Мальгин.

— Родио-о-он? — удивленно протянула Фекла. — Ты откуда?

— Здравствуй, Фекла Осиповна! Здравствуйте, детки! — оглядел всех Родион. — Откуда, спрашиваешь? Да из госпиталя, откуда же еще? Почему не спросила куда? Домой. Списали по чистой. Отвоевался…

Фекла все еще не могла прийти в себя от такой встречи.

— Ничегошеньки не понимаю. Перед отъездом я заходила к вашим, и Августа мне сказала, что было от тебя письмо и что ты на передовой. Опять ты писал неправду?

— Святая ложь. Можно простить.

Родион правой рукой сбросил с плеч лямки вещевого мешка, опустил его на пол. Стал расстегивать заиндевевшую на морозе шинель. Фекла сразу заметила, что действует он одной рукой, перевела взгляд на левый рукав. Он показался ей пустым, и у нее замерло сердце. Робко подошла, сняла с него шинель, ватник, все еще не решаясь спросить о левой руке. Родион неторопливо сел на старый венский стул и чуть подтянул левый рукав гимнастерки. Из него высунулась розовая, в складках недавних швов култышка.

— Левую мне оттяпали. Осколком раздробило кисть.

— Ой, Родион, Родион! — болезненно сморщилась Фекла.

— Два раза шлепнуло — третьего было не миновать, — Родион как-то неестественно рассмеялся, топорща русые усы, которые успели уже стать густыми и, видимо, жесткими.

Фекла взяла с полки миску.

— Есть хочешь? Уха свежая. Из наваги.

— Из наваги? — обрадовался Родион. — Давай наливай. Я уж забыл вкус наваги.

— Ну вот. А нам она надоела.

— Известное дело — сами рыбаки.

— Кушай на здоровье! — Фекла поставила перед ним миску. — Мы уже пообедали. Ермолай с Тимониным придут — тоже поедят.

— Я их видел в рыбаксоюзе. Они и сказали, чтобы шел сюда. Я ведь о вашем обозе узнал неделю назад. Все дожидался, когда прибудете. Думаю, что с земляками домой добираться сподручней, чем одному. Как там в нашей Унде живут?

— Да что, живут… Кто хорошо, кто плохо. По-разному живут. Да ты ешь, а то остынет.

Дети в уголке занимались книжками да игрушками, старались не мешать гостям. Родион ел, Фекла не сводила с него глаз.

— Как мои там? Как Густя?

— Августа здорова. Девочка у тебя хорошенькая. Вся в кудряшках. Кто у вас в роду кудреватый был?

— Мой отец. В него, наверное, удалась, — Родион улыбнулся, вздохнул. — Скорее бы до дому добраться. — Погрустнел, добавил: — Маму жалко. Без отца нас с Тишкой подняла. Хватила трудностей…

— Как не жалко, — согласилась Фекла. — На моих глазах померла, у озера…

Фекла заметила, что какие-то злые черточки появились на худом и бледном лице Родиона. И глаза он теперь щурил нервно и колюче. Раньше они были синее и ярче. Видать, на Кольской земле, в окопах выдуло ветрами синеву. Ничего, это пройдет, — подумала Фекла. — Все в окопах, да под пулями, да в госпиталях. Столько ранений перенес! Война душу взмутила… А морщинок-то, бог ты мой, как поднимет брови — весь лоб в складках… Нелегко ты жил, солдат, хватил горя. Ну да ничего, дома отогреешься, просветлеешь… Без женской ласки, наверное, жил. Откуда ей быть? Приласкает Густя, растопит в сердце окопный холод…

Фекла заметила, что, прежде чем откусить хлеб, Родион вынужден был класть ложку на стол — рука-то одна. Не удержавшись, она молча всплакнула.

— Ты что, Фекла Осиповна? — Родион порывисто поднялся, подошел к ней. Фекла виновато улыбнулась, утерла слезу как-то уж совсем по-детски, кулаком.

— Прости. Жаль мне тебя. Как без руки-то?

— Да как-нибудь. Бывает и хуже.

Родион отошел к окну, посмотрел на воробьев, клюющих что-то на дороге, и вздохнул. Потом, заметив детей, притихших в своем уголке, достал из мешка несколько кусочков рафинада и оделил им всех троих.

— Шоколада, брат, нету, — улыбнулся он мальчику.

Тот серьезно ответил:

— Какой нынче шоколад? Хлеба не досыта.

— Война кончится — все будет, — сказал Родион и повернулся к Фекле. — А как ты живешь, Феня?

— Живу хорошо, — ответила она и подумала, что раньше он ее Феней не называл. — Не холодно, не голодно. Заботиться не о ком. Одна как перст.

— Одной по нонешним временам легче жить. — Родион принялся неумело сворачивать правой рукой цигарку. — Плохо то, Феня, что теперь уж я не рыбак. Вот что самое худое. Куда без руки в море?

— Найдешь дело по душе и без моря, — успокоила она, а сама опять пожалела его, зная, как трудно настоящему рыбаку расстаться с промыслами.

Пришли Николай Тимонин и Ермолай, внеся с собой облако холода. Фекла их тоже накормила обедом.

— По чарочке бы! Да где взять? — сказал Ермолай, потирая руки с мороза.

— И у меня нету, — пожалел Родион. — В тылу сто граммов не положено.

Земляки все расспрашивали его о службе в морской пехоте, о встрече с Дорофеем, о Тихоне, о ранениях. Вспомнили Хвата — погрустили. Однако ждали дела, и Ермолай с Тимониным снова отправились на какой-то склад. Родион вызвался им помочь, но они уговорили его остаться и присмотреть за лошадьми, пока Фекла ходит к Меланье Ряхиной.

Фекла вернулась не скоро. Свою бывшую хозяйку она нашла в плачевном состоянии. Меланья сильно похудела и еле бродила по квартире, придерживаясь за все, что попадется под руку. Женщина, у которой она снимала комнату, ушла в деревню за продуктами, так что даже истопить печь и выкупить хлеб по карточкам было некому.

Фекла принесла дров, затопила печь и поставила вариться уху из принесенной наваги, а потом сбегала в магазин за хлебом.

Сделав для Меланьи все, что могла, Фекла распрощалась. Пора было собираться в обратный путь.

Родион первое время, как выписался из госпиталя, никак не мог примириться с тем, что, не довоевав до конца, остался безруким и, значит, непригодным для военной службы.

А сможет ли он быть полезным дома? Он умел бить тюленей, стоять у штурвала да вынимать из воды снасти с уловом. Умел то, без чего немыслима поморская жизнь. А теперь все это не для него. Значит, он станет обузой для колхоза и для семьи. На что он годен? Канцелярская работа ему не по плечу: грамота не ахти — четыре класса. Остается какое-нибудь второстепенное занятие: быть сторожем или кладовщиком. Все уйдут в море, а ты как прикованный сиди на берегу… Горько!

Отправляясь в путь, Фекла предложила ему сесть к ней в сани, замыкавшие обоз. С мужиком-то не так боязно, — объяснила она. — Еду позади… Того и гляди — волки в лес утащат. А Ермолай с Николой и не заметят.

Родион, посмеиваясь, согласился, бросил в пустые сани на сено мешок, завернулся в тулуп, который ему отдала Фекла, и сразу уснул.

Накинув на себя оленье одеяло, Фекла сидела в передке саней, помахивая кнутом. Дорога все бежала и бежала из-под конских копыт под сани-розвальни. Временами Фекла задремывала, но, спохватившись, принималась еще решительнее понукать лошадь. Взгляд ее то и дело обращался в задок саней, где в тулупе и ворохе сена лежал Родион. Хоть бы посидеть с ним рядышком, — подумала Фекла. — Вдвоем-то теплее. Обидится или нет? Характер у него стал крутой, вспыльчивый.

Она все посматривала на Родиона, который не высовывал головы из высокого воротника тулупа, и наконец решилась.

Почувствовав рядом тяжесть ее тела, Родион открыл глаза.

— Что, замерзла?

— Холодновато, — откликнулась Фекла. — Тесней бы сесть — теплей будет. Ты не возражаешь?

— Какие могут быть возражения! Тулуп мне отдала, а сама зябнешь!

Родион распахнул полу, и Фекла радостно прильнула к его боку. Укрыв ее полой и натянув сверху еще одеяло, Родион взял кнут и весело взмахнул им.

— Н-но, залетные-е-е!

Услышав мужской властный голос, лошадь перешла на рысь.

— Будто тройка у тебя запряжена, — с восхищением сказала Фекла, ловя его взгляд.

— Тройка при одном хвосте, — рассмеялся он и покрепче прижал Феклу к себе.

— Даром что культя, а обнимаешь подходяще! — одобрила она и замерла в ожидании, не обидится ли он на упоминание о культе.

Он не обиделся.

— Как-нибудь и с культей сладим.

Обоим стало тепло и уютно тут, в сене, под одеялом и тулупом. Так и ехали до вечернего привала.

С чужой яблоньки хоть яблоко, — подумалось Фекле. Среди однотонного скрипа полозьев по снегу она услышала, что Родион повторяет ее имя.

— Фекла… Фекла… Почему тебя так зовут?

— Тебе не нравится мое имя?

— Нет, почему же. Имя хорошее, только какое-то в наше время редкое, необычное. Фекла… Чудно!

— Так ведь это у меня не настоящее имя.

— Как не настоящее? — удивился Родион и даже приподнялся, утопив свою культю в сене. — Вот так новость!

— При крещении священник дал мне имя Фелицата.

— Фелицата? Тогда почему же тебя зовут Феклой?

— Это Меланья меня перекрестила, когда я у Ряхиных работала. Сказала, что Фелицата — мудреное имя. Фекла, мол, проще и красивее…

— Вот как!

— Вот так. С тех пор меня и зовут все Фекла да Фекла. Поначалу было обидно, а потом вроде привыкла.

— Мудреные имена давали попы, — заметил Родион. — По пьянке, что ли?

— Ну не скажи. Они знали значение каждого имечка.

— Значение? Ну вот Фелицата — что означает?

— Мама-покойница когда-то говорила, что Фелицата — значит счастливая, удачливая в жизни и… плодовитая. Детей должно быть много.

— Вон оно как! — в раздумье протянул Родион. — Сразу видно, что ты счастливая, удачливая да плодовитая… — Он по-доброму весело рассмеялся, рассмеялась и Фекла. — Где же твои детки?

Фекла вздохнула, пожала плечами.

— Я в том не виновата. Не нашла своего суженого, Нашла — были бы и дети.

— Ищи, Феня, ищи. А то поздно будет.

— Теперь уж не найду, — сказала она.

— Почему?

Она не ответила.

Родион, вытащив кисет, долго возился с самокруткой.

— Ты очень Августу любишь? — неожиданно спросила Фекла.

— Люблю.

— Я желаю вам добра. Счастья желаю.

— И тебе я желаю того же.

Оба долго молчали. Лошади, притомившись, шли шагом. Дорога с реки повернула в берег, и передний меринок уже скрылся в заснеженном ельнике.

К Унде подъехали поздно вечером. У околицы обозников никто не встречал, потому что не ждали в такой неурочный час. Однако когда стали подниматься от реки в берег, к полозьям передних саней, где сидел Ермолай, обындевевший не меньше своей лошади, подкатился темный шарик и звонко залаял.

— Чебурайко! — обрадовался Ермолай и, когда пес прыгнул в сани, приласкал его. — Самое преданное ты существо!

Пес лизнул ему руку, соскочил с саней и побежал вдоль обоза.

Обоз направился на окраину села к конюшне, а Фекла свернула в сторону и подвезла Родиона к избе.

— Ну вот и дома! — он снял тулуп, взял вещмешок. — Спасибо тебе, Феня. Приходи к нам в гости.

Медленно поднявшись по ступенькам крыльца, Родион звякнул железным кольцом о дверь. Постоял, еще звякнул и услышал настороженный голос жены:

— Кто там?

Он замялся, не зная, как ответить. Наконец сказал нарочито бодро:

— Солдат со службы пришел.

Мгновенно с треском откинулся засов, отброшенный нетерпеливой рукой, дверь отворилась, и Фекла, молча сидевшая в розвальнях, увидела, как взмахнули белые тонкие руки и крепко обняли шею Родиона.

Оба скрылись за дверью, засов снова задвинулся, а окна избы засветились красноватым огнем. Фекла тихонько потянула вожжи.

3

Несколько дней Родион жил как во сне. С трудом верилось, что он возвратился в свою родную дедовскую избу к жене, детям. Треск сверчка за печкой был куда как приятнее накрахмаленного шуршания чистых госпитальных простыней и пододеяльников.

Все осталось позади: фронт, опасности, неудобства окопной жизни, бессонница госпиталей и тягучие невеселые думы. Семья обогрела его своим теплом, и он стал мягче и добродушнее.

И Августа с его приездом словно бы засветилась вся изнутри. По-прежнему молодо звучал ее голос, она управлялась со всеми делами проворно, быстро — все так и кипело у нее в руках.

Но тоска по матери не оставляла Родиона: Будь я дома, может, и уберег бы ее, нипочем не отпустил на озеро… — думал он. — Но что делать? Теперь уж ничего не воротишь…

Тогда ночью, прибыв домой, он удивился тишине. Шагнул через порог в избу, остановился и услышал звон в ушах. Потом услышал, как Августа нащупала на столе спички, засветила лампу, как стал потрескивать в ней фитиль, как мягко ступали по домотканым дорожкам ноги Августы в валенках. На печи заворочался кто-то, и показалось оттуда встревоженное лицо тещи, еще не уразумевшей спросонья, что такое происходит в избе. И родной голос жены, теплый, взволнованный, чуть-чуть срывающийся:

— Что же ты стоишь? Давай я помогу тебе раздеться.

Августа сразу заметила, что у него нет левой кисти. Ошеломленная, она села на стул и заплакала: Ведь не писал! Не писал! Ой, какой ты…

Он стал виновато успокаивать:

— Рука ведь не приросла бы от того, если бы я написал. Радоваться надо, а не плакать. Легко еще отделался.

Августа, не утирая слез, высвободила его култышку из рукава и прижала ее к своей щеке.

С печи торопливо, чуть не свалившись с приступка, сошла теща и тоже в слезах припала к Родиону.

— Слава богу, живой пришел! Живой, слава богу!

— Экую сырость развели! Ну чего плакать? — пытался успокоить их Родион. — А где же дети?

Августа, улыбнувшись сквозь слезы, провела его в горницу.

Елеся и Светлана спали на широкой семейной кровати под одним одеялом. Родион едва удержался, чтобы не погладить их русые головки: тревожить детей не хотелось, пусть спят. Августа светила осторожно, затеняя лампу ладонью.

Ефросинья уже накрыла стол, поставила греться самовар. Августа принесла бутылку водки.

— От поминок осталась. Для тебя берегла…

— Сперва помянем маму, — сказал Родион, налив всем по рюмке.

Августа выпила, Ефросинья, пригубила и положила в рот корочку хлеба. Она радовалась возвращению зятя, но к этой радости примешивалась тревога за мужа, который все еще воевал там, на Мурмане, плавая на своем стареньком боте. А может, теперь не на Мурмане, в других местах? Ефросинья хотела спросить об этом зятя, но постеснялась и решила повременить с расспросами.

— Ну а теперь за твое возвращение, — сразу расцвела в улыбке Августа.

Рано утром к Мальгиным пришел Панькин со старым кожаным портфелем, сохранившимся у него еще со времен рыболовецкого кооператива.

— А ну, покажись, солдат! Герой. Чисто герой! Орден Славы, медаль За отвагу! Спасибо за ратный труд. Сегодня к тебе целый день будут приходить гости. Вот я пораньше и явился, принес это самое… так, чтоб было чем угостить земляков: тому чарочку, другому чарочку — веселее пойдет беседа. — Панькин, подмигнув, рассмеялся. Постарел он, поседел, а живинка в разговоре и манерах прежняя. — Августа, убери пока вино. Нет, я пить не могу — работа. Вечерком как-нибудь, — отказался он, видя, что Августа собирается налить ему вина. И снова обратился к Родиону: — Ну, как служил? Рассказывай.

Родион стал рассказывать Панькину обо всем, но скуповато, сдержанно и совсем грустно закончил:

— Не знаю вот, чем теперь буду заниматься.

Панькин положил ему руку на плечо.

— Не волнуйся. Работы хватит. Война кончится — вдвойне ее будет. Есть у меня насчет тебя одна задумка.

— Какая? — живо спросил Родион.

— Сейчас не скажу. Рано. Сейчас ты гуляй, отдыхай. Детей приласкай, жену приголубь.

Панькин ушел. Тихонько приоткрылась дверь горницы, и показалось заспанное личико Светланы. Глаза ее настороженно смотрели на незнакомого солдата, сидевшего за столом у самовара. И тотчас выше ее головы высунулось удивленное лицо Елеси. Он крикнул:

— Батя!

Елеся хотел было бежать к отцу, но впереди стояла маленькая сестренка, и он сказал ей:

— Батя приехал! Беги к нему скорее!

Дочка еще ни разу не видела своего отца и замешкалась в нерешительности, Елеся нетерпеливо отстранил ее и кинулся к отцу.

— Батя! Батя!

Отец поднял их обоих на руки, расцеловал. Прижав к себе детей, он терся подбородком о их теплые головы. Мягкие волосы Елеси и Светланы щекотали ему лицо и пахли непередаваемым родным запахом: он даже зажмурился от удовольствия.

— Ты совсем домой? — спросил Елеся, сойдя с колен отца и сев рядом на лавку.

— Насовсем.

— Ты — батя? — спрашивала Светлана. — Мой батя?

— Твой, твой, Света! Обними его хорошенько, — ласково сказала мать, разливая по чашкам чай. — Познакомься с отцом… Не виделись ведь еще… Видишь, какой он у нас хороший!

— Хо-ро-ший, — отозвалась девочка и, дотянувшись до отцовской тщательно выбритой щеки, поцеловала ее.

Елесе шел седьмой год, и он спросил серьезно, в упор глядя на отца:

— Тебя ранило, батя?

Отец утвердительно кивнул. Сын, заметив пустой рукав, осторожно прикоснулся к нему, но ничего не сказал больше. А Светлана, потрогав рукав, с недоумением спросила:

— А где рука?

— Война взяла, доченька, — ответил отец и, чтобы отвлечь детей от неприятного разговора, предложил: — Давайте пить чай. После поговорим обо всем. Садитесь-ка за стол.

4

Все было подчинено войне — личные судьбы и общественные дела. И все ждали, когда она кончится. С мыслью об этом засыпали и просыпались по утрам.

И наконец пришла она, желанная победа.

Кто вязал сеть — бросил иглу, кто чинил лодку — забыл о ведерке со смолой на берегу, кто шел к соседям — повернул к правлению колхоза. Все бежали туда.

Победа! Победа! — вещал радиоприемник, выставленный в открытом окне в кабинете Панькина. Победа! — трезвонил телефон. И дети у школы, высыпав на улицу, гомонили: Победа! Победа!

Перед правлением был небольшой лужок, на нем еще до войны построили трибуну — здесь проводили праздничные митинги. Лютыми военными зимами ее частично растащили на дрова, и теперь трое плотников — вернувшийся с Канина Анисим Родионов, Немко да Николай Тимонин весело стучали топорами, обшивая трибуну новыми, пахнущими смолкой досками.

Фекла с Августой принесли из клуба отрез красного материала, и мастера обтянули трибуну кумачом. Вынесли и прикрепили колхозное знамя с гербом.

Вся деревня от мала до велика собралась тут. Пришел даже Иероним Маркович Пастухов, опираясь на свой посошок и оглядывая народ выцветшими прозрачными глазами. У трибуны он снял шапку, и ветер трепал остатки седых волос у него на голове.

— Надень шапку, дедушка! — посоветовала Фекла. — Простудишься.

— Так ведь победа! Как в шапке-то?

Дед подумал и все-таки накрыл голову: холодно, сивернк, не перестает дуть уже третий день, хотя в небе чисто и сверкает солнце.

Из дома вынесли скамьи, и все устроились на них. На трибуну поднялись председатель колхоза Панькин, парторг Митенев, председатель сельсовета Звездина. Они поздравили рыбаков с победой, поблагодарили их за труд, за то, что колхозники Унды не уронили поморской чести, работая в военные годы и за себя, и за ушедших на фронт.

От имени фронтовиков попросили выступить Родиона. Он посмотрел на односельчан растроганно: как давно он не видел их, собравшихся вот так, одной семьей! За эти годы ряды колхозников заметно поредели. Кругом были только женщины, старики да подростки. Мужиков можно было насчитать не больше десятка. Обезлюдело село за войну, — подумал Родион. Однако минуты были долгожданными, торжественными и грустить не полагалось.

Он никогда не говорил речей и поначалу разволновался, но потом, поборов волнение, стал рассказывать о Григории Хвате, о других боевых товарищах, воевавших на Мурмане с фашистскими егерями, о геройской команде бота Вьюн под началом Дорофея. А о себе сказал так:

— Стоишь, бывало, ночью в окопе у пулемета. Мороз пятки гложет, щеки леденит. Кругом темень, только ракеты вспыхивают да пули трассирующие строчками над головой… Холодно, трудно… И тут начинаешь согревать себя мечтой о доме. Всех вас переберешь в памяти, все избы обойдешь, со всеми в мыслях поговоришь. И теплее станет на сердце, уютнее. Ну а если уж письмо придет из дому — совсем хорошо. Спасибо вам, дорогие земляки, за то, что нас, фронтовиков, не забывали, теплом сердечным ободряли в трудный час! Фронт и тыл у нас были едины, потому и выстояли мы в этой войне!

Минутой молчания вспомнили погибших…

Сто сорок человек проводила Унда на фронт. А вернулось на радость матерям и женам, на добрую зависть вдовам пока только шестеро.

Уже вскоре после Дня Победы возвратился Воронков, в числе первых ушедший на фронт в начале войны. Воевал Николай в саперах и прошел с миноискателем путь от Волоколамска до Кенигсберга.

В конце мая неожиданно объявился пропавший без вести Федор Кукшин, худой, до крайности изможденный фашистским пленом, куда попал тяжело контуженный в первых боях. Сначала он находился в концлагере в Польше, потом немцы увезли его на работы в Германию. Узников лагеря, где он находился, наши войска освободили в конце апреля. Пока Федор подлечивался в госпитале, да выполнялись по отношению к репатриированным необходимые формальности, прошел месяц. И вот он дома. Старики родители были рады несказанно. Соня Хват — тоже.

А когда рыбаки стали собираться на летний лов семги и селедки, в Унду вернулось суденко Дорофея с его немногочисленной командой. Им повезло: ходили под огнем среди мин, а вернулись целыми и невредимыми. Бот уже был разоружен. За войну его сильно потрепало штормами и дальними переходами, и он еле дотянул до родных берегов.

Увидев издали на берегу избы родного села, Дорофей на радостях прослезился. Андрей Котцов, стоя у штурвала, готов был пуститься в пляс. Офоня выглянул из люка

— Добрались-таки до дома. Слава богу!

Но восторги были преждевременными: мотор тут же заглох Дорофей, чертыхаясь, загрохотал сапогами по трапу в машинное отделение. Он хотел подойти к родной пристани с шиком, на полном ходу, а тут — на тебе!

— Не хватало нам еще на мель сесть, курам на смех, с таким мотористом, — упрекнул он Офоню.

— Ничего… сейчас… сейчас… — Офоня, стоя на коленях, торопливо работал гаечным ключом, потом взял ручник, постучал, что-то прикрутил проволокой и завел наконец машину.

— Берег-то рядом. В случае чего и вплавь можно, — пошутил он.

— Я те дам вплавь! — проворчал Дорофей.

Офоня вытолкал его на палубу.

— На двигатель не смотри. У тебя взгляд такой, что он снова может заглохнуть. Иди, иди наверх. Тут копоти много.

— Ежели заглохнет еще раз — на берег тебя не пущу. Дежурить на боте оставлю. Кукарекай тогда петухом.

К самому берегу подойти не удалось: мелко в отлив. Отдали якорь. Андрей вынес из рубки ручную сирену, которой пользовались в туман, и, оперев ее о колено, повернул рукоять. Мощный рев прорезал тишину. Над берегом поднялась стая птиц.

— Всех ворон распугал. И так видно, что мы пришли. Давайте спускать шлюпку, — распорядился Дорофей.

Спустили на талях шлюпку, скидали в нее мешки и, торопясь, стали выгребать к берегу. Там уже собралась толпа народа. Еще издали Дорофей приметил Панькина, который махал шапкой. Рядом с ним стояли Ефросинья и Августа с Родионом.

Панькин осуществил свою задумку, о которой намекнул Родиону, когда тот вернулся домой, — рекомендовал Мальгина в сельсовет исполняющим — до очередных выборов — обязанности председателя. Прежний председатель Анисья Звездина, проработавшая больше двадцати лет, теперь уходила на пенсию.

5

В первых числах июня, когда заметно потеплело и прошел ранний, но по-настоящему летний дождик, Иероним Маркович Пастухов по старой привычке вышел с утра на улицу посидеть на скамеечке у своей избы. Сидел он недолго — почувствовал вдруг сильную слабость и непривычную дрожь в коленях и вернулся в избу. Там разделся, лег на кровать и больше с нее не встал…

Силы его убывали, зрение совсем ослабло, и он едва добирался с помощью жены до обеденного стола.

Наперекор всем недугам, которые мучили его последние годы, Иероним Маркович дотянул до восьмидесяти трех лет и встретил желанную Победу. Случай долгожительства — довольно редкий для Унды. Про Иеронима Марковича говорили: Сухое дерево скрипит, да не валится.

На этот раз старый помор чувствовал, что ему больше не оправиться от болезни. Жене он об этом не намекал, чтобы не расстраивать ее.

Анна Поликарповна тоже была очень стара, с трудом топила печь да вздувала самовар. Но все-таки еще передвигалась по избе довольно уверенно. Видя, как Иероним Маркович догорает, словно маленький свечной огарочек, расплавляя фитильком убогие остатки воска, и вот-вот погаснет, жена упала духом. Уже не помогали деду ни аптечные лекарства, ни домашние травные настойки, ни компрессы и натирания; даже грелка не оживляла холодеющих ног. Иероним Маркович лежал на спине и смотрел блеклыми грустными глазами в потолок. Он вроде бы начинал заговариваться. Сидя у его изголовья, Анна Поликарповна слышала, как он тихо говорил:

— Камелек-то у нас не погас? Головни-то есть? Егор, возьми головешку и выдь на улицу. Помаши ею, медведь-то и уйдет… Он огня-то боится. А стрелять… стрелять в него не надо. Пусть живет чудище мохнатое… Грех…

Анна Поликарповна не могла взять в толк, что он такое говорит.

— Какой камелек, Ронюшка? Какой медведь? Какой такой грех?

— Грех, говорю, в белого медведя стрелять. Он вроде как в гости пришел к зимовью…

— Да какое зимовье-то? — терпеливо выспрашивала супруга.

— А в Митюшихе. Али не так?

— Во-о-он куды тя занесло! На Новую Землю! — всплеснула руками жена.

Иероним Маркович умолк, плотно сжал губы, нечасто замигал белесыми ресницами, приоткрывая привычную для жены родную голубинку глаз, а потом вдруг принялся убеждать:

— Ежели к покрову не вернусь, то жди меня к рождеству.

— Давай вернись, хороший мой, к покрову-то. Я буду ждать.

— А?

— Вернись, говорю, к покрову.

— Спички, спички дай. Этакая потемь! «Потемь — тьма, темнота (местн.)».

В субботу утром Иерониму Марковичу стало полегче, память к нему возвратилась. Он даже поднялся с кровати и сел за стол чаевничать. Видел он плоховато и проливал чай из стакана мимо блюдца. У Анны Поликарповны наготове была тряпка, которой она тотчас подтирала стол, и помогала своей рукой супругу наклонять стакан к блюдечку.

— Забывчив я и слаб стал, — говорил Иероним Маркович. — Прости меня. Помирать, видно, пора. А не хочется. Без войны нонче плохо ли жить? Теперь только и жить…

— Живи, бог с тобой. Разве можно о смерти думать?

— О смерти думать, пожалуй, грешно. А о спасении души — можно, — глубокомысленно проговорил Иероним и протянул руку. — Напился в охотку. Спасибо, женушка. Теперь я этаким манером желаю на кровать.

Он встал, придерживаясь свободной рукой за стол, и жена повела его к кровати. Сняв с него фуфайку и валяные обрезки, уложила в постель, заботливо укрыла стеганым одеялом.

— Отдыхай с богом. А я пойду вымою сени. Нынче ведь суббота. Добрым людям прохода у нас нет, столько грязи накопилось.

— Давай мой. А я полежу. Ты обо мне не беспокойся.

Анна Поликарповна принялась вытаскивать из печи чугун с горячей водой. Держать его на весу, на ухвате, она уже не могла и потому под ухват сунула деревянный кругляш. На кругляше и выкатила бокастый закоптелый чугун. Налила воды в ведро, взяла вехоть и пошла мыть пол в сенях. Помыв на один раз, отправилась выливать воду на улицу. На мытье по второму разу зачерпнула воды из маленького пруда, который был возле избы, и немного задержалась тут около мосточков, на бережку. Отметила про себя, что пруд уже совсем зарос, затянулся болотной жижей и ряской. Лужа — и все тут… А ведь в прежние годы это был довольно большой и глубокий водоем, соединявшийся каналом с рекой. На том берегу стояла большая двухэтажная изба лодейного мастера Новика Мальгина, а перед нею был луг — плотбище, на котором Новик со своими подмастерьями строил деревянные суда по заказам купцов и поморов побогаче. С утра до поздней ночи стучали там топоры, звенели пилы, и с каждым днем на стапелях все явственней вырисовывались очертания корпуса нового корабля.

Однажды Новик построил трехмачтовую шхуну. Она получилась на редкость красивой и ладной, и вся Унда приходила поглядеть на этакое диво. Пришло время спускать судно в пруд и по каналу выводить его в реку.

Иероним Маркович и Анна Поликарповна любовались шхуной из окна своей избы, и Пастухов вовсю хвалил Новика с его помощниками.

Новик поставил на палубе мачты, позвал со всей деревни мужиков, и солнечным днем шхуну на канатах спустили со стапелей в пруд. Вода в нем сразу поднялась и подступила к крыльцу Пастуховых. Повели было судно дальше, но возникла помеха. Шхуна заняла почти весь водоем, и развернуть ее было нельзя. А над прудом с правой стороны нависал крутогрудый конек, что гордо выступал над водой на конце охлупня Пастуховой избы. Мачты задевали за него, и Новик чуть было не своротил вместе с коньком и охлупень. Иероним Маркович, тогда еще боевой, ретивый мужик, выбежал из дома.

— Эй, Новик! Избу своротишь! Пошто мне конек ломаешь?

— Дак мешает! — кричал мастер с другой стороны пруда.

— Надо было судно сперва спустить в реку, а уж потом мачты ставить!

Анна тоже выбежала из избы — молодая, светлокосая, в китайчатой кофте, в сарафане с оборками. Стараясь не замочить в воде штиблеты «Штиблеты — род обуви», вытянувшись, глядела вверх, где мачта касалась резного украшения, и с любопытством ждала, что будет дальше.

— Давай спилим конек. Я тебе заплачу за убыток пять рублей, — предложил Новик.

— Как спилим? Покойный дедко вырезывал! Память! Ишь, что удумал!

— Дак ты должен понимать: шхуну-то надо в реку выводить али нет?

— Пущай она тут стоит. Вместо картинки. Я каждый день на нее глядеть буду. Сработано добро — глаз радует.

— Давай спилим конек, — упрашивал корабел. — Дам четвертную, хрен с тобой…

Мужики, помогавшие корабелу, смеялись, подначивали:

— Торгуйся до сотенной, Иероним! Авось выгорит!

— И ста рублей не возьму. Память дедова. Убирай мачты, потом на реке поставишь.

— Конек-то спилим, а полотенце-то оставим, — снова просил Новик.

Полотенце — резное украшение из широкой, ажурно выпиленной доски свисало из-под выпуклой груди конька. Иероним — ни в какую.

— Конек без полотенца — что жених без невесты. Убирай мачты!

Так и не уговорил корабел Иеронима. Пришлось ему с помощью блоков и стрел опускать мачты на палубу, а уж потом выводить шхуну на простор. С мачтами Новик возился почти целый день, на все корки браня несговорчивого соседа.

…Когда теперь Анна Поликарповна вспомнила об этом — будто солнечный луч блеснул из-за облаков, веселый и радостный, и обдал ее на какой-то миг живительным теплом. Она посмотрела на крышу. Конек с полотенцем были на прежнем месте. Дерево уже потемнело, потрескалось от времени и непогод, но дедово изделие пережило и Новика, и пруд, и деревянное судостроение, и коллективизацию, и войну, да ее с мужем, пожалуй, переживет…

Давно, давно усох пруд, давно умер Новик Мальгин, избу его раскатали за ветхостью и бесхозностью на дрова, да и домишко Пастуховых обветшал и покосился, присев на землю тут, на задворках…

Взяв ведерко с водой, Анна Поликарповна тихо побрела в сени и прошлась вехоткой по половицам набело. Потом поспешила в избу. Скинув ватник и вымыв руки, окликнула супруга:

— Ронюшка, ты не спишь?

Ронюшка молчал. Она подошла поближе и, вглядываясь в лицо мужа, испуганно вскрикнула и попятилась. Иероним, не мигая, смотрел в потолок, и голубинка его глаз совсем поблекла… Он не дышал.

Анна Поликарповна села на лавку и заплакала.

Похороны Пастухова колхоз взял на свой счет. У Иеронима и Анны не было в селе близких родственников, после смерти Пастухова у жены не осталось никаких денег, если не считать небольшой пенсии, принесенной почтальоншей в канун смерти Иеронима Марковича. Он оставил жене только ветхую избенку, старого кота, двух куриц с петухом, а в окованном жестью сундуке пропахший нафталином выходной бушлат, подаренный ему племянником, матросом Балтийского флота, в двадцать девятом году. Были еще старая рыбацкая роба, топор под лавкой и самовар.

Анна пережила мужа только на один год…

Начиналась первая послевоенная путина. Фекла собралась ехать на тоню Чебурай. Она уложила вещи в заплечный мешок, оделась, обошла двор, закрыла двери в хлев, пустующий с того дня, как она передала за ненадобностью свою телку в колхоз, и поднялась на поветь.

Постояла тут. Пол из широких сосновых плах был чист — ни сенца, ни листика от веников. В запыленное оконце в бревенчатой стене пробивался неяркий свет с улицы. Фекла ушла с повети и заглянула в летнюю, верхнюю избу.

В ней тоже было чисто и пусто. В давно не топленной печи на кухне лежало несколько сухих, как кость, пыльных поленьев. На столе стоял порожний берестяной туесок.

Смежная комната показалась ей светлой и веселой, но тоже пустовала. Во всю ее ширину стояла стенка — посудный шкаф с дверцами, разрисованными белыми цветками по голубому полю. Шкаф заменял переборку, отделяя комнату от кухни. В углу сохранилась старая икона богородицы. Перед ней — запыленная лампадка синего стекла. Под иконой — окованный железом сундук с материнским приданым. Фекла редко заглядывала в него.

Каждая вещь, каждый угол родительского дома тосковали по человеку, по его живому голосу и трудолюбивым ласковым рукам. Фекла вспоминала, как, бывало, по этим широким половицам упругой молодой походкой ходил отец — высокий, сероглазый, веселый. Мать в праздничном сарафане — опрятная, красивая, белыми округлыми руками стелила на стол домотканую скатерть с набойными цветами по серебристому льняному полю, доставала из шкафа расписные блюда, граненые стопки для вина. Готовилась принимать гостей.

И еще вспомнилось: когда отец уходил на промысел, бабушка зажигала по ночам лампадку и опускалась на колени перед иконой, умоляя глазастую и неприступно строгую богоматерь, чтобы отец вернулся с моря целым и невредимым. А она, маленькая девочка, с любопытством выглядывала из-под цветистого лоскутного одеяльца и считала бабушкины поклоны. Считала, считала и засыпала…

Однажды шхуна пришла домой с поломанной мачтой, без двух рыбаков, которых в шторм смыло с палубы. Одним из них был отец…

Бабушка недолго тосковала по сыну, заболела и умерла. А через два года не стало и матери…

Нежилая пустота родительских хором тревожила сердце прозрачным холодком, и Фекла поспешила вернуться в обжитую ею зимовку.

Тут было уютней. На стене тикали ходики. Высокая кровать с периной, застланная цветным покрывалом, самовар на столе, цветы на окне — все было привычным, близким, домашним. Фекла посидела на лавке перед дорогой, надела мешок и вышла. Она заперла дверь и направилась к причалу возле колхозных складов.

Еще издали Фекла приметила там многолюдье и веселое оживление. У причала стояла моторная дора. Прилив поднял ее с грунта, и она, тихо покачиваясь, терлась округлым боком о настил. Рыбаки и рыбачки входили на дору по трапу, складывали там свои вещи и возвращались на угор проститься с родней. Не было здесь только привычной фигурки Иеронима Марковича. Не улыбнется он больше Фекле, не помашет сухонькой рукой на прощанье. Вспомнив о нем, Фекла подумала также и о матери Бориса Серафиме Егоровне, которая в последнее время стала совсем плоха, даже не выходила из дома. Августа Мальгина обещала Фекле присмотреть за ней.

Панькин, как всегда озабоченный, быстрый, вышел из склада с мотком новенького пенькового троса в руках. Сошел на причал и крикнул на дору:

— Эй, Дорофей, держи!

Дорофей, выйдя из рубки, ловко поймал брошенный Панькиным трос и повесил его на крюк возле рубки. Увидя Феклу, председатель подошел к ней.

— Главная рыбачка пришла. Теперь можно и отчаливать. Как настроение, Фекла Осиповна?

— Настроение хорошее, — отозвалась Фекла. — Счастливо вам оставаться.

— А вам — больших уловов, пожелал Панькин и, заметив Федора Кукшина, который нес свои вещи на судно, окликнул его. — Когда женишься, Федор? Давно у нас в селе не было свадеб. Хоть бы ты почин сделал после войны!

Федор смутился, пробормотал что-то невнятное и поспешил пройти мимо. Из толпы провожающих за ним внимательно следила Соня.

Фекла увидела и Ермолая. Он стоял у самого уреза берега в неизменном латаном полушубке и смотрел не на дору, не на провожающих, а куда-то вдаль, в просторы губы. Он прибаливал, и его не послали на побережье возить уловы, назначив другого возчика. Ермолай, видимо, скучал по любимой работе. Фекла подумала: Да, старятся старики. И уходят из жизни, как ушел Иероним Маркович… Старики старятся, а молодежь подрастает… Она стала искать в толпе эту молодежь и, увидев ее, немало подивилась тому, что раньше она почему-то не замечала ее. Вот они стоят, все эти Петьки, Ваньки, Гришки, Наташки, Светки! И как они выросли! В первый год войны им было лет по тринадцать-четырнадцать, а теперь уже это юноши и девушки. Многие закончили восьмилетку и собираются учиться дальше… А кое-кто наверняка останется дома: отцов нет, надо быть опорой матерей. Это уже работники, это, как говорится, уже новое поколение, которое идет на смену старикам. И Фекле при этом стало радостнее, словно все они — юные — были и ее родными детьми. Она улыбнулась толпе, помахала рукой и легко и довольно молодо вбежала по трапу на дору.

Николай Воронков, не заходя на суденышко, небрежно бросил на дору свой старый, еще довоенный рюкзак и сразу вернулся к жене. Те, кто стоял рядом, услышали, как он сказал:

— Смотри, не укати опять на курорт!

Жена рассмеялась. Сейчас все представлялось ей в радостном свете, а сколько слез она пролила тогда, в сорок первом, с трудом добравшись с курорта до дома и не застав здесь мужа.

— Отчалива-а-ай! — необычно высоким голосом крикнул Панькин. — Эй, Дорофей! Долгие проводы — лишние слезы!

Дорофей, радуясь первому мирному рыбацкому рейсу, кивнул ему в открытую дверь рубки и скрылся. Дмитрий Котовцев и Анисим Родионов, оставшиеся на берегу, приняли трап. Мотор затарахтел, и дора отошла от причала.

Фекла стояла у борта и смотрела на берег. Рядом с ней — Дерябин, Николай Воронков и Немко махали на прощанье шапками.

— Все наше звено опять в сборе, — сказал Дерябин, надев шапку. — Тепло ли оделась, Феклуша? Ветрено…

— Да тепло. Лето на дворе. Не зазябнем, — ответила Фекла и подумала: Не все звено. Бориса нет… Немко вместо него,

— Наше лето на осень смахивает. Ну, ничего. Главное — война кончилась. Теперь заживем полегче, — Семен вспомнил свою поговорку военных лет: На тоне, брат, не на войне.

Немко, приметив, что Фекла загрустила, тронул ее за рукав и, энергично подняв руки, стал показывать ей, как он опять будет забивать киюрой колья в песок. Фекла сдержанно улыбнулась в ответ. Николай курил и глядел вниз, где возле борта плескались мутноватые волны. Солнце светило щедро, а сиверик обдавал холодом.

— Ничего… Все теперь станет на свое место, — как бы подвел итог своим мыслям Дерябин.

Но Фекле думалось иначе: Нет, не встанет все на свое место. Что потеряно, того не воротишь…

И вот он опять — Берег Розовой Чайки, которая в первое военное лето оставила в глубине сердца Феклы грустную замету…

Рыбаки быстро освоились в избушке, разложили по полкам свои припасы, под угором развернули на песке невод и принялись его ставить. Возились два дня, а потом по извечной привычке семужников стали высиживать погоду и боярышню-рыбу.

Все на тоне шло своим чередом. Опять с отливом спускались на песок, подбирали уловы, чистили от ламинарий невод, варили уху. Опять Фекла кормила из алюминиевой миски вареной камбалой Чебурая, который за эти годы постарел и начал даже облезать. Но все по-прежнему любили его, потому что без ласкового добродушного пса не мыслили ни мыса Чебурай, ни скромного рыбацкого счастья.

Как и прежде, Фекла в свободные минуты выходила на обрыв и подолгу смотрела на море. В эти дни оно было тихим. Взводень прошел, отгрохотал, перестал бесноваться и уступил место спокойной смене приливов и отливов. Море стало таким, каким оно было всегда — широким, спокойным, добрым кормильцем рыбаков.

Однажды вдали прошел пароход, блеснув на солнце белыми палубными надстройками. Началось регулярное пассажирское движение на линии Архангельск — Мезень.

Фекла глядела на бесконечно бегущие волны, на широко раскинутые над горизонтом облака, прошитые предвечерним солнцем. Что принесет теперь море? Радость ли, горе ли?

О море, души моей строитель! Где ты берешь такой высокой прочности материал, складывая поморские характеры так, что они выдерживают самые жестокие шторма и чутко отзываются на самую обыкновенную человеческую доброту и участие?