Днем ворота старинной крепостцы отворяли настежь, чтобы стрелецкие жены, дворовая челядь воеводы и прочие люди могли пойти на посад, на торг или в Христорождественский собор на богослужение.

Крепости-острожку уже более ста лет. Стены и башни изрядно подточены временем. Башен семь — одна въездная, воротняя, и шесть затинных с бойницами и чугунными пушками. В лихие времена за стенами укрывались от врагов посадские, купеческие да ремесленные люди и духовенство. Крепость огрызалась пушечным да фузейным огнем, поливала незваных гостей кипящей смолой со стен, стойко выдерживала осаду и прогоняла недругов лихими вылазками.

Днем в башне дозорного не было. Стрелец-караульщик в овчинном тулупе и лихо заломленной шапке стоял у открытых ворот. В руке — бердыш, за кушаком — пистолет. Стрелец посматривал на проходящих и проезжающих и, приметив подозрительных, загораживал дорогу.

Осторожно, будто слепая лошадь, по склону земляного вала через ров спускалась узкая наезженная дорога в посад. Там, на базарной площади, перед гостиным двором бывал торг, обыкновенно по понедельникам. Торги назывались сборами. В понедельник второй недели великого поста — первый сбор, на следующей неделе — второй, и затем — третий. Летом самая людная и бойкая ярмарка бывала в Иванов день.

За площадью, белокаменной громадой, высился собор. Неведомые зодчие построили его при Иване Грозном. Богомольцы шли сюда замаливать грехи, кланяться чудотворному образу казанской божьей матери.

Вокруг площади — бревенчатые дома с высокими окошками, резными наличниками и подзорами. В домах побольше жили каргопольцы побогаче, а на задах в беспорядке — курные избы посадских: скорняков-белковщиков, бондарей, кузнецов, сапожников и катовалов.

Понедельник, как и предыдущие дни, был вьюжный, серый. Побывав в съезжей, воевода направился домой.

Гость только что встал с постели и умывался на кухне из медного рукомойника, подвешенного на витой цепочке. Рукомойник вертел луженым носиком во все стороны.

Стряпуха Прасковья старалась накормить огромную жаркую печь с прожорливым устьем, без конца совала туда на деревянной лопате сляпанные из теста караваи. Пахло кислыми щами, обгорелым сосновым помелом и свежеиспеченным хлебом.

На лавке, у тусклого оконца, Марфушка ощипывала большую жирную курицу, кидая перья в решето на полу.

Петрищев кончил плескаться водой. Стоявшая рядом Ульяна подала ему утиральник беленого полотна с вышивкой. Гибкая, будто без костей, спина хозяйки согнулась в полупоклоне. Праздничный сарафан колом стоял на бедрах.

Сотник принял утиральник, глянул на Ульяну, улыбнулся:

— Благодарствую, хозяюшка. Добра водица с ледышками. Такой умываться шибко приятно. А принимать утиральник из твоих рук — много приятней.

Увидев вошедшего мужа, Ульяна отступила от сотника и ответила степенно:

— Рады угодить тебе, гостенек. Пойдем-ко теперича к столу!

Петрищев похлопал Марфушку по плечу и сказал:

— Эх, младена! Тебя бы малехонько пощипать так-то!

Марфушка толкнула ногой решето под лавку, покраснела. Передник у нее холстинный, с лентами по подолу, кофтенка с заплатками на локтях. Лицо белое-белое, красивое, большеглазое. Матовая кожа словно бы светилась при золотистом утреннем луче, пробившемся в окошко сквозь иней.

Сотник полюбовался девушкой и довольный своей шуткой пошел следом за хозяевами в покои.

В обеденной палате был щедро накрыт стол. Братины с медом, пивом, квасом, серебряный кувшин с редкостным белым португальским вином — дар купцов воеводе, всевозможные закуски. Все расставлено на тканой с набойчатыми рисунками скатерти.

— По столу видать — справно живешь, воевода! — одобрительно заметил сотник.

— Какое ноне житье! — ответил Данила Дмитрич, кося хитрыми глазами куда-то в угол. — На кормлении пробавляемся скудно. Не прежние времена. Вот государевы наместники — те жили куда против нас богаче!

— Ноне что-то бояре в наместники в ваши края боле не просятся, — сказал Петрищев. — Или края эти зело оскудели?

— Оскудели, сотник! Ой, как оскудели. На торге, кроме тощей говядины да ободранных зайчишек, почитай, ничего боле и нету. А по осени привозят мне мужики тоже не больно приглядный харч. Ну, кушай, гостенек, что бог послал! — воевода налил в кубки.

Обильно угощая сотника. Данила Дмитрич нетерпеливо поглядывал в окошко. На улице вроде бы стало светлее, вьюжит меньше. Воеводе до зарезу надо было съездить на посад по своим делам. Он сидел как на иголках, беспокойно ерзая на стуле. Гость это заметил:

— Чегой-то ты, Дмитрич, все ерзаешь? Уже не положила ли голуба Ульяна тебе горячих угольев, а?

Ульяна всплеснула руками:

— Такого и в мыслях не держу, чтобы горячих угольев своему муженьку насыпать!

Воевода опрокинул стопку меда и решился сказать прямо:

— Надо бы мне, дорогой гостенек, оставить тебя на время малое, отлучиться на посад по торговым делам.

— Ну, ежели так, то… — гость повел оком на хозяйку, — торговые дела промашки не терпят. Они яко железо в горне: перегорит — плохо, и не докалится — тож не ладно. Знаю, сам в Москве в суконном ряду лавчонку держу.

— На обратный путь для твоих стрельцов я сготовил все, что потребно.

— Добро, добро!

Метель на какое-то время затихла. Ветер налетал лишь порывами. Ульяна выбежала на крыльцо проводить мужа. Сани-кресла давно уже ждали. Воевода тяжело сел на разостланный поверх сена ковер. Молчан на облучке взмахнул кнутом. Ефимко Киса с плеткой за поясом едва успел вскочить сзади на полозья.

Ульяна вернулась в дом, поеживаясь от стужи. Данила Дмитрич вскоре миновал крепостные ворота и помчал к торгу.

Сугробы курились дымными вихорьками, будто по ним, взметая пыль хвостами, бегали белые лисицы. Стало совсем светло, мороз пощипывал носы.

На городскую площадь прибывали подводы из ближних деревень — Калитинки, Гужова, Ловзанги, Надпорожья, Залесья. Андомские гончары выгружали из розвальней на утоптанный снег горшки, крынки, ладки, масляники, цветочники. Подходили посадские хозяйки, смотрели товар, пробовали его на звон. Толстая старуха в овчинной шубе, с головой, закутанной черным полушалком, взяла на ладонь горшок, козенками постучала по его каленому боку, прислушалась: дребезжит или нет?

Баба в шубе-пятишовке разложила на рядне прямо в санях глиняные игрушки. Утушки, медвежата, коровушки — детишкам утеха. Возле бабы толпились замурзанные, посиневшие от холода посадские ребятенки, просили подудеть в утушки-свистульки. Товар у бабы шел не ходко: у покупателей в карманах — ветер. Она поглядывала только, чтобы игрушки не растащили.

Но вот подошла купчиха Серебрина — тощая, длинная, в лисьей шубе до пят и кашемировой цветастой шали. За руку она вела купеческого наследника лет семи от роду. У наследника румяные щеки, нос пуговкой, глазенки глуповатые, но живые. На нем белая шубка, расписные катанки и лисья, как у стрелецкого сотника, шапка. Купчиха сказала:

— Выбирай, дитятко, что те по душе!

Мальчишка стал вертеть игрушки в руках, рассовывать их по карманам. Торговка угодливо подсовывала ему то медвежонка, то пастушонка с рожком. Набив карманы игрушками, наследник взялся за материнскую шубу, опасливо косясь на посадских детей. Купчиха отсчитала торговке деньги и ушла, бережно охраняя свое детище.

Старик-бондарь степенно похаживал вокруг ушатов, треногов, колодезных черпал, схваченных железными обручами. По соседству с ним ловзангский санный мастер немало места занял полозьями розвальней, расписными дугами с кольцами для колокольчиков, а гужовец, подслеповатый старикашка с поделками из еловой драни — коробами, бураками, полубурачьями — расположился на виду у всех, посередке базара. Но и его товар шел плохо. Покупатели все больше тянулись к хлебному ряду, где торговали ячменем, овсом, толокном, мукой, редькой, сушеной и пареной брюквой.

Людно было у рыбного ряда, где на прилавках грудами лежали мороженые налимы да сиги, а в плетеных коробах — тихмангский сущик да лекшмозерские ряпусы.

За всеми этими товарами расположились возы с говядиной, зайчатиной, битой дичью, домашней птицей. Мухортые мужицкие лошаденки обындевели от хвоста и до ушей.

Крестьянин из Гужова разрубал топором мерзлую коровью тушу. К нему подошел посадский в тулупе. Он был навеселе. Громко крикнул:

— Своей ли смертью умерла животина?

Из-за спины гужовца вывернулась бойкая жонка в суконном полукафтанье:

— Чирей те на язык! Растелиться не могла коровушка. Прирезать пришлось!

— То-то и видно, что не могла. Синяя вся, как у дьячка Мигуева носина! — отозвался посадский.

— Сам-то синий! Отойди, греховодник!

Посмеиваясь, посадский отошел.

В гостином ряду, в низеньких лавчонках с откинутыми, кованными полосовым железом ставнями купчишки торговали мукой, сукнами, белеными холстами, солью и постным маслом. В особом ларе ошевенские монахи продавали сальные и восковые свечи, кипарисные афонские крестики, медные литые складни. К ним подходили посадские жонки да монахини. Поверх теплых полушубков черницы надели долгополые монашеские одежды и оттого были толсты и неповоротливы.

А в соборе, что на берегу Онеги, шло богослужение. Там кончалась заутреня. В сизой дымке тускловатого дня ярым огнем светились стрельчатые, забранные решетками окна.

Воевода подкатил к рыночной площади под зычное гиканье Молчана: Эге-ей! Доро-гу! Народ расступался, шарахался в стороны. Воевода молодцевато выскочил из саней и пошел по рядам, орлино поглядывая на народ, расправляя плечи под крытой сукном дорогой шубой. По пятам за ним следовал Ефимко Киса, саженного роста мужик, угрюмый, бородатый, в лисьем треухе. Он поглядывал по сторонам, поигрывал ременной плеткой, как бы высматривая, кого бы вытянуть ею по спине. Нос у Кисы побелел, и он украдкой от воеводы тер его шерстяной варежкой.

Воевода дал знак Молчану следовать за ним с санями, а потом для порядку закричал на весь торг:

— Расселись, как курицы-паруньи! Сколь говорить вам, чтобы всяк знал свое место! Гончары чтоб в одном месте, бондари — в другом, а убоину везли бы подале, к гостиному двору, да рубили бы не на плахах, а на чурбаках!

— Да ить все едино, воевода, что тут — что там! — бойко заговорил щуплый сизолицый мужичонка с парой деревянных грабель, купленных про запас, к лету. — Только бы товару поболе!

— Было бы все едино, так ходил бы ты не в штанах, а в бабьем сарафане! — сказал воевода.

Мужичонка прыснул в рукав и скрылся в толпе. Грабли поплыли над головами людей с базара к кабаку.

Воевода пошел к саням с битыми зайцами. Хозяин успел незаметно прикрыть товар рядном, но Данила Дмитрич бесцеремонно откинул рядно и стал бросать в свои сани заячьи туши, выбирая покрупнее да помясистее. Хозяин, переступив с ноги на ногу, не утерпел:

— Хватит, Данила Дмитрич! Оставь для торговлишки. Мне надоть деньжонок выручить да обувки робенку справить. А жонке шаль кашемирову купить — наказывала…

— Купишь! Добра у тя зайчатина. В другой раз привези, уважь воеводу! — ответил Кобелев, направляясь к мясникам.

Подойдя к мужику с бычьей тушей на розвальнях, он показал, как отрубить кусище побольше, пожирнее, с сахарной костью. Молчанко подхватил отрубленное мясо, унес к саням. А Данила Дмитрич уж двинулся к возам с битыми тетерками, рябчиками да курами.

Из-за возов показался пьяный Петруха Обросимов, тот, что сидел в съезжей избе и получил тридцать ударов вполплети. На нем лапти с серыми суконными онучами, овчинный, подпаленный с левого боку полушубок. Шапку Петруха потерял, и длинные спутанные волосы его поседели от инея. Завидев воеводу, Петруха завопил с притворным восторгом:

— И-и-их, боярин-воевода! Друг ты мой сердешнай!

— Цыц, пьянчужка! Опять в съезжую захотел? То место, на котором сидишь, уж не болит? Поправилось?

— Малость зажило! А съезжая у тя, бают, занята! Сажать теперича некуды!

Ефимко Киса вышел из-за спины воеводы:

— Берегись! А то попотчую тя с правого плеча!

— Берегусь! Береженого бог бережет! — крикнул Петруха и убежал в сторону. Там заприплясывал на снегу под хохот толпы, запел хрипло кабацкую песню:

Ах, береза, ты моя береза!.. Все мы пьяны, ты одна твереза…

Петруху дергали за рукава, допытывались:

— Кто в съезжей ноне сидит?

— Бают, ночью кого-то привезли?

— Из самой Москвы!

— Скажи, Петруха, ежели знаешь!

Петруха перестал скоморошничать. Он вроде бы протрезвел и, воровато оглянувшись, зашептал:

— Бунтовщика привезли. Против царя шел! А кто по имени — не ведаю…

Петруха исчез в толпе.

Мужики сбились в кучу, зашептались.

Молчан старательно укрыл мешковиной воеводин припас и следом за хозяином двинулся к гостиному ряду, к лавке купца Воробьева, с которым Даниле Дмитричу предстояло решить одно коммерческое дело.

Обиженные воеводой крестьяне роптали вслед:

— Тать денной…

— Объедало, опивало!

— Горло широко, брюхо прожорливо!

— Наел шею-то на наших хлебах!

Однако роптали так, чтобы воевода не услышал — боялись.