Множащиеся в 1920-е годы революционно-романтические декларации о сказочных метаморфозах социальной реальности вольно или невольно возрождают сюжеты и топосы, напоминавшие о столь нелюбимых Писаревым и Лениным «пассивных» мечтателях и «сновидцах» русской литературы, и прежде всего — о самых хрестоматийных из них: Манилове и Обломове. Определенный повод к этому дал и сам Ленин своей декларативной привязанностью к роману Н. Г. Чернышевского «Что делать?» с его многочитающей и сонливой героиней. Сны Веры Павловны о природе, которая «льет аромат и песню, любовь и негу в грудь», о гражданах Новой России, живущих в доме из чугуна, алюминия и стекла, а также о терапевтической эйфории труда («кто не наработался вдоволь, тот не приготовил нерв, чтобы чувствовать полноту веселья») можно было бы адресовать и Ленину, повторившему название романа Чернышевского в названии своей статьи («Что делать?», 1902), призывающей мечтать и цитирующей Писарева. Вышедший в сентябре 1924 года кинофильм Я. Протазанова «Аэлита» (сценарий Алексея Файко и Федора Оцепа по мотивам одноименного романа А. Н. Толстого) делал зрителя свидетелем сновидения, в котором занимательно переплелись мечты о космических полетах и мировой революции, традиция литературно-сказочных мечтаний и философических грез о «человеке будущего». Литературную летопись надлежащих снов продолжал Михаил Шолохов сценой из рассказа «Нахаленок» (1925). Герой шолоховского рассказа — маленький станичник Мишка — общался во сне с Лениным — «высоченным человеком в красной рубахе» (автор, конечно, не задумывался при этом, что в русском фольклоре так иногда — как прельстителя и потому «красавца» — изображали черта или лешего).

Идет Мишка по улице, голову кверху задирает, рассматривает, и вдруг, откуда ни возьмись, — шасть ему навстречу высоченный человек в красной рубахе.

— Ты, Мишка, почему без делов шляешься? — спрашивает он очень ласково.

— Меня дедуня пустил поиграть, — отвечает Мишка.

— А ты знаешь, кто я такой?

— Нет, не знаю…

— Я — товарищ Ленин!..

У Мишки со страху колени подогнулись. Хотел тягу задать, но человек в красной рубахе взял его, Мишку, за рукав и говорит:

— Совести у тебя, Мишка, и на ломаный грош нету! Хорошо ты знаешь, что я за бедный народ воюю, а почему-то в мое войско не поступаешь?..

— Меня дедуня не пущает!.. — оправдывается Мишка.

— Ну, как хочешь, — говорит товарищ Ленин, — а без тебя у меня — неуправка! Должон ты ко мне в войско вступить, и шабаш!..

Мишка взял его за руку и сказал очень твердо:

— Ну, ладно, я без спросу поступлю в твою войску и буду воевать за бедный народ. Но ежели дедуня меня за это зачнет хворостиной драть, тогда ты за меня заступись!..

— Обязательно заступлюсь! — сказал товарищ Ленин и с тем пошел по улице, а Мишка почувствовал, как от радости у него захватило дух, нечем дыхнуть; хочет он что-то крикнуть — язык присох… Дрогнул Мишка на постели, брыкнул деда ногами и проснулся [799] .

Об иных снах в 1927 году поведала своим читателям София Федорченко, напомнив о недавнем прошлом чередой ночных кошмаров выдуманных и невыдуманных героев литературно-этнографических очерков «Народ на войне» (раздел «Сны»). Не пройдет, впрочем, и полугода после их публикации, как Демьян Бедный в газете «Известия» объявит книгу Федорченко свидетельством, не стоящим «ломаного гроша» (статья «Фальсификаторы и мистификаторы — не литераторы»). Культурная жизнь и литература 1920-х годов еще подпитывается предшествующей литературной традицией в описании неподконтрольных сновидений, но новая эпоха диктует новые сны, должные демонстрировать политическую благонадежность сновидцев.

Среди тех, кто проницательно почувствовал наступающие перемены, был Евгений Замятин, предостерегающе изобразивший в романе «Мы» (1920–1924) политический режим, при котором контроль власти за сновидениями сограждан окажется более важен, чем внешняя цензура. Идея о таком контроле проговаривалась в русской литературе и раньше: либо сочувственно — в описании снов-пророчеств о надлежащем благоденствии («Счастливое общество» А. Сумарокова, утопические главы «Путешествия из Петербурга в Москву» А. Радищева, революционные грезы Веры Павловны в «Что делать?» Н Г. Чернышевского), либо пугающе — в демагогии Великого Инквизитора из «Братьев Карамазовых» Ф. М. Достоевского. Среди писателей-современников Замятина о революционной победе над снами сограждан задумывался Андрей Платонов, писавший в «Чевенгуре»: «Революция завоевала Чевенгурскому уезду сны и главной профессией сделала душу». Неопубликованная по-русски вплоть до 1956 года антиутопия Замятина (советскому читателю 1920–1930-х годов она была известна разве что по разносной критике рукописного текста романа в партийной печати) послужит в 1930-е годы образцом последующих сюжетов на тему идеологического контроля за сновидениями — в «Дивном новом мире» Хаксли (1931) и «Приглашении на казнь» В. Набокова (1938). Советский читатель об этих произведениях не знал, но зато имел все основания судить о победоносном торжестве надлежащих снов в самой советской литературе. Замечание Бориса Гройса о соцреализме как «реализации коллективных сновидений» кажется в данном случае не только публицистически остроумным, но и контекстуально оправданным: какие бы сны ни снились советским сновидцам, но неподконтрольные фантазмы вроде описанных Фрейдом в «Толковании сновидений» советской литературой не предполагались.

Надзор за политической грамотностью распространяется, впрочем, не только на литературные, но и на медицинские статьи с описанием сновидений. Прецедентом для такого надзора стала опубликованная в журнале «Невропатология и психиатрия» (1931, № 3) статья психиатра Кунявской «Случай комбинации симптоматической эпилепсии и шизофренического процесса», содержавшая запись бреда душевнобольной о советских наркомах. Постановлением Оргбюро ЦК от 25 февраля 1932 года статья Кунявской была расценена как антисоветская, автор исключена из партии, а редакция журнала утверждена в новом составе. На таком цензурном фоне идеологически приемлемее выглядели маниакальные грезы героя «Чевенгура» Андрея Платонова о Розе Люксембург и грядущем коммунизме, но в целом описания сновидений, посещающих героев советской литературы, к началу 1930-х годов фокусируются вокруг агиографических персонажей Агитпропа.

К середине 1930-х годов «сны о Ленине» варьируются и отчасти вытесняются «снами о Сталине», характерно учащающимися к празднованиям «круглых» дат революции и рождения вождя. Таково, например, опубликованное в юбилейном 1939 году (шестидесятилетие Сталина) стихотворение В. Луговского «Сон» о маленькой девочке, засыпающей под охраной портретного Сталина и видящей его во сне спящим и тоже видящим сны. Образ спящего Сталина у Луговского можно было бы счесть уникальным, но эта уникальность обманчива. Ребенку снится невозможное, но сам этот сон, как понимает читатель, гарантируется явью «бессонного» портрета и неусыпным бодрствованием того, кто на нем изображен:

Дочка дышит в теплой дреме. Сталин смотрит со стены, Охраняя в этом доме Все спокойствие страны <…> Дочка дышит в теплой дреме, Снег летит со всех сторон. Снится ей — в кремлевском доме Сталин спит и видит сон <…> Девочка, сыта, умыта, В теплом доме видит сны. В тихом сне ее сокрыто Все спокойствие страны. [809]

Профессиональным творениям, обыгрывающим во славу именинника темы «сна о вожде», сопутствуют незамысловатые, но красноречивые дары юных поэтов — например, стихотворение девятилетнего Кости Орлова, напечатанное в подборке детских произведений о Сталине в юбилейном номере «Красной нови»:

Знаешь, Ваня, что сегодня Мне привиделось во сне: Будто сам великий Сталин В гости приходил ко мне! Показал ему я сказки, Книжки лучшие свои, Обещал ему учиться, Так, как Ленин нас учил. [810]

Сны детей о Сталине обретают в конечном счете и кинематографическую наглядность. В кинофильме Льва Кулешова (по сценарию Александра Витензона) «Сибиряки» (1940) сибирские школьники, отыскивающие курительную трубку Сталина, которую он некогда курил в ссылке в Туруханском крае, одержимо мечтают вернуть ее владельцу. Долгожданная встреча происходит: дети встречаются со Сталиным (Михаилом Геловани) во сне. Но этого мало: граница между сном героев и рассказом об их сне предстает по ходу самого фильма визуально неопределимой: снят он таким образом, чтобы, как формулирует Оксана Булгакова, постоянно выводить восприятие зрителя «из состояния уверенности в том, что он видит»: «Природа и декорация, экстерьер и интерьер сливаются. <…> В течение всего фильма сибирская деревня и тайга предстают перед зрителем то как нарисованный задник, то как сфотографированная натура, то как постройка в павильоне (с деревьями в кадках), то как достройка на натуре». Сон о встрече со Сталиным даруется, таким образом, не только героям фильма, но и зрителям, имеющим право мечтать о такой же встрече.

Столь популярные мотивы сна легко связываются с расцветом колыбельного жанра, но «терапевтический» контекст соотносимого с этим жанром коллективного (само)убаюкивания не ограничивается сферой культуры. Помимо писателей, литературных критиков, композиторов и кинематографистов, свой вклад в такую терапию внесли и те, для кого она была профессией, — врачи-физиологи и психиатры.

В истории отечественной науки специализированное изучение состояния сна и сновидений связывается с именем Марии Михайловны Манасеиной-Коркуновой (1843–1903), автора фундаментального для своего времени труда «Сон как треть жизни, или физиология, патология, гигиена и психология сна» (1889; 2-е изд. — 1892 года). Приводя разрозненные наблюдения и догадки европейских мыслителей и ученых о природе сна, Манасеина соотнесла их с экспериментальными результатами исследований над собаками. Опыты, проводившиеся ею в физиологической лаборатории Военно-медицинской академии профессора князя И. Р. Тарханова (известного первооткрывателя так называемого «кожно-гальванического рефлекса», занимавшегося помимо прочего проблемами нормального сна у животных), обнаружили характерную закономерность: все животные, которых насильственно лишали сна, умирали в течение пяти суток, как бы их ни кормили, причем щенок умирал тем быстрее, чем он был моложе. На основании таких опытов Манасеина утверждала, что сон для организма в физиологическом отношении является более важным, чем пища, поскольку его нарушение вызывает патологические изменения в жизнедеятельности мозга. Саму эту жизнедеятельность исследовательница соотносила со сном как необходимым временем «отдохновения сознания». Другим важным выводом из тех же экспериментов стало предположение о том, что во время сна мозг «не бездействует весь целиком, а засыпанию подпадают только те части его, которые составляют анатомическую основу, анатомический субстрат сознания». Заявленный таким образом Манасеиной подход к изучению сна стал основой специализированной сомнологической парадигмы, которая, с одной стороны, содержательно осложняла восходящее к Аристотелю представление о сне как неком лиминальном состоянии между жизнью и смертью, а с другой — оппонировала авторизованной Фрейдом концепции охранительной роли сновидений, препятствующих преждевременному пробуждению.

В 1920-е годы отечественные исследования, посвященные проблемам сна, ведутся преимущественно с опорой на изучение физиологических рефлексов. Одна из таких работ — статья М. П. Денисовой и H. Л. Фигурина «Периодические явления во сне у детей» (1926), описывавшая учащение дыхания и движения глазных яблок спящих детей (от 2-х месяцев до 2-х лет), сочетающееся со снижением общей двигательной активности, — станет отправной для важнейшего открытия фазы быстрого сна (или «сна с быстрыми движениями глаз» — rapid eyes movement, REM-sleep). Это открытие в 1953 году будет сделано американскими учеными — родившимся в России Натаниэлем Клейтманом (1895–1999) и его тогдашним аспирантом, родители которого также родились в России, — Юджином Азеринским (1921–1998). В 1936 году Клейтман опубликует фундаментальную монографию «Сон и бодрствование», сформулировав в нем концепцию так называемого «основного цикла покоя-активности» (basic rest-activity cycle, BRAC), определяющего днем чередование сонливости и бодрости, голода и жажды, а ночью — смену медленного и парадоксального сна.

Советские физиологи знали об исследованиях Клейтмана уже в 1920-е годы, когда он проводил на себе эксперименты по лишению сна, — как некогда их проводила на собаках Мария Манасеина (в 1930-е годы схожие «эксперименты» войдут в практику НКВД, и их испытают на себе сотни, если не тысячи арестованных, принуждаемых к самооговору). Упоминал о них и академик И. И. Павлов, полагавший проблему сна одной из ключевых проблем в изучении высшей нервной деятельности. Но ко времени появления обобщающей работы Клейтмана шансов на ее продуктивное прочтение у советских ученых уже практически не было: ко второй половине 1930-х годов научные концепции, исходившие с Запада, заведомо предполагали не столько научную, сколько идеологическую оценку. В данном случае такая оценка была предопределена еще и тем, что работа Клейтмана содержательно соотносилась с приоритетными направлениями советской физиологии в лице того же академика Павлова.

Теоретическая и экспериментальная основа исследований советских ученых по проблемам сна и сновидений была сформулирована И. П. Павловым на Конференции психиатров, неврапотологов и психоневрологов в Ленинграде в 1935 году, а также в предшествующих этому выступлению статьях «Торможение и сон», «Материалы к физиологии сна» (в соавторстве с Л. H. Воскресенским), «К физиологии гипнотического состояния собаки» (в соавторстве с М. К. Петровой). Павлов был убежден и не уставал убеждать своих оппонентов в том, что «чем совершеннее нервная система животного организма, тем она централизованней, тем высший ее отдел является все в большей и большей степени распорядителем и распределителем всей деятельности организма».

В павловской теории сна это убеждение предопределило критику любых теорий, допускавших гипотетическое наличие особого психофизиологического центра, ответственного за состояние сна. В отличие от Фрейда, «расслоившего» психику человека в соответствии с различными уровнями ее физиологической детерминации, Павлов настаивал на тотально-централизованной зависимости всех психофизиологических функций у высших животных от работы больших полушарий мозга. В структуре такого механистического монокаузализма сон описывался Павловым как рефлекторный по своей природе тормозной процесс, обязательный для всех клеток организма. Но «когда мы видим сон каждой клетки, почему говорить о какой-то специальной группе клеток, которая производит сон? Раз клетка есть — она производит тормозное состояние, а оно, иррадируя, переводит в недеятельное состояние и ближайшие клетки, а когда оно распространяется еще больше, то оно обусловливает сон».

Физиологизация сна распространялась Павловым и на психологию сновидений, объяснявшихся им как своего рода эпифеномен торможения «отдела словесной деятельности больших полушарий» (или «второй сигнальной системы действительности»), приходящего в недеятельное состояние, и «отдела, общего с животными» («первой сигнальной системы»), ответственного за «впечатления от всех падающих на нас раздражений». Содержание сновидения в этих случаях оказывается результатом заторможенного состояния работы первой и второй сигнальной системы, но в любом случае является вторичным к благодетельности самого сна, имеющего охранительное значение для деятельности центральной нервной системы.

Павловское убеждение в том, что «торможение и сон есть одно и то же», стало доктринальным для последующих работ советских физиологов и психиатров, надолго задержав изучение психологии сновидений, но зато стимулировав разработку методов гипнотического и сомнологического лечения нервно-психических и соматических заболеваний. Павлов полагал возможным усиливать и искусственно контролировать защитную функция сна, состоящую в том, что нервные клетки мозга в состоянии торможения не воспринимают раздражений, идущих из внешней среды, и утрачивают способность реагировать на интерорецептивные влияния, идущие из других органов. В 1930-е и 1940-е годы методами такого контроля, углубляющего и удлиняющего физиологический сон, выступали преимущественно медикаментозный сон (т. е. вызываемый снотворными лекарствами, лучшим из которых сам Павлов считал бром) и так называемый электросон (основанный на воздействии на нервную систему импульсного тока с определенной частотой колебаний при слабой силе тока), а также гипнотерапия, пик интереса к которой придется на конец 1940-х — начало 1950-х годов. В воспитательно-педагогической практике представление о терапевтической благотворности сна выразилось во внесении в распорядок дня дошкольных заведений — яслей и детских садов — обязательного «тихого часа».

Общим контекстом, объединяющим в данном случае риторику павловской физиологии (и, в свою очередь, психологии, которую сам Павлов полагал дополнением к той же физиологии) и дискурсивные тактики сталинской идеологии, может считаться мотив «контролируемого сна», причем контроль за сном распространяется в известном смысле и на контроль за сновидениями. Суть радикального отличия западноевропейского психоанализа и (пост)павловских концепций лечения сном состоит при этом именно в том, что, тогда как психоанализ имеет дело с рассказом об уже состоявшихся (и потому — неуправляемых) снах, вторые были призваны вызывать состояние сна, сопровождаемое предсказуемыми сновидениями. Уверенность Павлова в том, что «объективное изучение высшего животного» в физиологии неизбежно приведет к «абсолютно точному предвидению при всех условиях поведения этого животного», а «деятельность всякого живого существа до человека включительно» будет обязательно мыслиться как «одно нераздельное целое» (заключительный пассаж павловского выступления на XIV Международном физиологическом конгрессе 1932 года), оказывается при этом вполне созвучной сталинской пропаганде, вольно или невольно переносившей риторику павловской физиологии в сферу идеологии.

Неустанная работа Павлова по выработке у подопытных собак условных рефлексов предстает экспериментальным подтверждением возможности выработки таких же рефлексов у человека. Семантические аналогии поддерживались при этом и вполне экспериментально: изучением условных двигательных рефлексов у человека на основе исследования глотательного рефлекса у детей специально занимался ученик И. П. Павлова — Н. И. Красногорский; в начале 1920-х годов работы по исследованию условных дыхательных рефлексов и методике двигательного условного рефлекса на животных и на людях велись В. М. Бехтеревым и его сотрудниками — В. Я. Анфимовым, И. П. Спиртовым, В. П. Протопоповым, Н. И. Добротворским, А. Г. Молотковым и др. Тот же Бехтерев стал автором монографии с характерным заглавием «Коллективная рефлексология» (Петроград, 1921), в которой делалась попытка соотнесения 23 физических законов с сущностью и закономерностями общественно-исторических процессов — типологией социальных групп, трансмиссией культурных традиций, динамикой коллективного взаимодействия, ролью личности и т. д. В объяснение словосочетания «коллективной рефлексологии» Бехтерев характерно оговаривал его отличие от «обычного употребляемого термина общественной или социальной психологии» как более точно указывающего на органистическую объективность определяемого им предмета: «возникновения, развития и деятельности собраний и сборищ, <…> проявляющих свою соборную соотносительную деятельность как целое, благодаря взаимному общению друг с другом входящих в них индивидов».

Научные дискуссии об условных и безусловных рефлексах занимают, впрочем, не только ученых. В середине 1920-х — начале 1930-х годов методы рефлексологического воздействия на животных на арене цирка демонстрирует знаменитый московский дрессировщик Владимир Леонидович Дуров. В своих выступлениях Дуров (отошедший к этому времени от характерной для него ранее сатирической клоунады) пропагандировал увлекшую его с начала 1920-х годов зоопсихологию — опыты по «безболевой», или, как выражался сам Дуров, «эмоциональной» дрессировке. Он подробно объяснял аудитории, как возбуждаются и тормозятся условные рефлексы, какая разница между рефлексами условными и сочетательными и т. п. «Научно-цирковая» деятельность Дурова пользовалась официальной поддержкой властей (с 1919 года в доме Дурова в Москве на Старой Божедомке находился учрежденный решением Наркомпроса научно-культурно-просветительский «Уголок им. В. Л. Дурова» с практической лабораторией по зоопсихологии) и привлекала исключительно широкое внимание публики (в частности, ученых, в том числе Бехтерева и Павлова) как наглядное подтверждение возможностей «воспитательного» применения рефлексологии. В 1926 году павловское учение о рефлексах удостоится кинематографической рекламы — фильм Всеволода Пудовкина «Механика головного мозга» (снятый на студии «Межрабпом-Русь») суггестивно совместил показ подопытных животных со сценами надлежащего воспитания детей и пациентов психиатрических больниц. В 1933 году появился еще один научно-популярный фильм об опытах по выработке условных рефлексов у шимпанзе, с которыми работал ученик Павлова — П. К. Денисов («Роза и Рафаэль», студия «Леннаучфильм», режиссер А. Николаи).

Если учесть, что сам Павлов возлагал известные надежды на генетическое закрепление условных рефлексов (т. е. на превращение условных рефлексов в безусловные), то аналогия между его физиологическим экспериментированием (оправданно описываемом некоторыми исследователями в терминах фабричного производства) и идеологически прокламируемым созданием «нового человека» не покажется слишком эксцентричной. Заявление о наследственном закреплении условных рефлексов Павлов сделал на Международном конгрессе физиологов 1913 года. Впоследствии он неоднократно возвращался к своей гипотезе, вызвавшей резкую критику американских генетиков (в частности, Томаса Моргана). В 1927 году в газете «Правда» (от 13 мая) была опубликована статья Павлова, в которой он специально подчеркивал, что «первоначальные опыты с наследственной передачей условных рефлексов при улучшении методики <…> не подтверждаются» и он «не должен причисляться к авторам, стоящим за эту передачу». Но в последней сводной статье, написанной для Большой медицинской энциклопедии в 1935 году, Павлов утверждал, что условные рефлексы обеспечивают все то, что необходимо для благосостояния отдельного организма и целого вида.

В 1949 году на экраны страны вышел кинофильм Г. Рошаля «Академик Павлов», патриотически освещавший научную деятельность великого физиолога, в том числе и его открытия в области гипнотерапии (в одной из сцен фильма проспавшаяся пациентка со слезами благодарности припадает к руке ученого, а о другом пациенте сообщается, что он спит уже шестые сутки). На следующий год фильму Рошаля была присуждена Сталинская премия первой степени, и в этом же году состоялась посвященная учению Павлова объединенная научная сессия Академии наук СССР и Академии медицинских наук СССР. Текст основного доклада, с которым на этой сессии выступил академик К. М. Быков, был внимательно прочитан и лично отредактирован Сталиным. Основным пафосом павловской сессии стало осуждение всех тех направлений физиологии, которые развивались вне формальной связи с учением о рефлексах. Козлом отпущения при этом стал академик Л. A. Орбели (глава Института эволюционной физиологии и патологии высшей нервной деятельности АМН СССР в г. Колтуши — который в фильме Рошаля именовался «Столицей условных рефлексов», — снятый после сессии со всех административных постов), а триумфатором — академик Быков. Именно Быков возглавил в августе того же года новоучрежденный Институт физиологии им. И. П. Павлова АН СССР, объединивший, помимо названного института в Колтушах, Физиологический институт АН СССР и Институт центральной нервной системы АМН СССР. Эта сессия дала зеленый свет возрождению гипотезы о генетической передаче условных рефлексов, о чем поспешил заявить тот же Быков, а вслед за ним и его научные сотрудники. Скупые предположения Павлова о превращении условных рефлексов в безусловные приобрели при этом не только директивный смысл, но и обнаружили идеологическое согласие с высказыванием Сталина из «Краткого курса истории ВКПб»: «Каков образ жизни людей — таков образ их мыслей». В середине 1950-х годов о возможности наследственного закрепления «приобретаемых форм временных связей» писал чл. — корр. АМН директор Института экспериментальной медицины Д. А. Бирюков в издававшемся под его редакцией «Физиологическом журнале СССР», где, перевирая Павлова, вольно или невольно напоминал читателю о «теоретических» основах советского естествознания, призванного прежде всего не к изучению, но к изменению природы. Рискнем сказать поэтому, что павловская схема, объясняющая поведение высших животных формулой «стимул — реакция» (каких бы идеологических убеждений ни придерживался сам Павлов), ни в чем не противоречит коммунистическому проекту, подразумевающему автоматическую безотчетность социальной реакции на внешние раздражители (голод, телесный дискомфорт) и идеологически заданные сигналы.