Фольклор, а в широком смысле — любая «классика», понятая в качестве арсенала незыблемых ценностей, способствует тому, чтобы контролировать «экзистенциальное беспокойство» общества (existential anxiety — в терминах Питера Бергера), позволяя составляющим его людям игнорировать превратности индивидуального опыта и реальные или мнимые угрозы модернизации. История советской культуры, при всем ее многообразии, иллюстрирует нарастающее к последним годам сталинского правления осознание ценности традиции и возможности ее идеологического использования. Сопутствуя «изобретению традиции» (в том смысле, который придал этому словосочетанию Эрик Хобсбаум), фольклорные жанры, как и научные понятия, применяемые для их описания, подпитываются идеологией и умирают не без труда. Здесь, говоря медицинским языком, есть и свои рецидивы, и свои мутации.

Смерть Сталина и осуждение «культа личности» девальвировали эпическую героизацию советского настоящего, но не отменили ее применительно к прошлому. Творцы и герои советского эпоса отыскиваются отныне у истоков утопии с ее «пламенными революционерами», «старыми большевиками» и воспетыми Булатом Окуджавой «комиссарами в пыльных шлемах». В 1956 году художник Г. М. Коржев начинает работу над колоссальным триптихом «Коммунисты», среди знаково единичных персонажей которого — фигуры рабочего, поднимающего алое знамя, выпавшее из рук убитого демонстранта («Поднимающий знамя», центральная часть триптиха), марширующего солдата-трубача («Интернационал», правая часть триптиха) — найдется место и Гомеру, чей мраморный бюст копирует в глине одетый по-военному скульптор-студиец («Гомер», левая часть триптиха). Гомер изображен на картине таким образом дважды — обращенным к зрителю незрячим лицом вдохновенного поэта (античный скульптурный портрет Гомера, хранящийся в Лувре) и с затылка — скульптурой, которую лепит недавний красногвардеец (или комиссар, судя по надетой на нем кожаной тужурке). Насколько удачна создаваемая им копия, зрителю остается догадываться, но контраст беломраморного образца и темноглиняного подобия в определенном смысле усугубляет принципиальность происходящего: сотворение «советского Гомера». Позднее триптих Коржева (удостоенный в 1966 году Государственной премии РСФСР им. И. Е. Репина) пополнит коллекцию Русского музея, а левая часть триптиха — именно та, на которой изображен Гомер, — будет воспроизведена на почтовой марке 1968 года (номинал 20 копеек).

Реинкарнация революционного пафоса возрождает эпическую образность пролетарской поэзии 1920-х годов. Памятником такого рода может служить получивший в 1962 году Ленинскую премию сборник стихов Эдуардаса Межелайтиса «Человек» (1961), озвучивший героико-романтическую самохарактеристику «положительного героя» хрущевской поры:

Так стою: Прекрасный, мудрый, твердый, Мускулистый, плечистый. От земли вырастаю до самого солнца. <…> Так стою: Я, человек, Я, коммунист.

Исследовательское охлаждение к эпической тематике в конце 1950-х также сменилось «возвращением эпоса» в конце 1960-х — начале 1970-х годов. Сигналом, ознаменовавшим идеологически рекомендуемое возвращение к ценностям национальной традиции, стало выступление Хрущева против современного искусства, представленного на выставке в Манеже в 1962 году. Проклятия Хрущева в адрес прозападных тенденций в советском искусстве незамедлительно приняли идеологические контуры (заседание Идеологической комиссии ЦК КПСС в ноябре — декабре 1962 года, «встречи с интеллигенцией» 17 декабря 1962 года и 7–8 марта 1963 года), напомнившие о приснопамятной «борьбе с космополитизмом» начала 1950-х годов и очертившие основные ориентиры советского национализма последующих лет. Знаковыми приметами культурного контекста второй половины 1960-х — 1970-е годы стали публицистические призывы к сохранению памятников русской истории, проза «писателей-деревенщиков», национально-патриотическая живопись Ильи Глазунова и в целом формирование общественно опознаваемой идеологии «русской партии» — культуртрегерской деятельности писателей, ученых и публицистов, объединенных сочувствием к православию, монархии и великорусской государственности. Побочным, но немаловажным результатом национально-патриотического крена в идеологической атмосфере СССР этих лет становится в эти же годы культивируемая партией мифология Великой Отечественной войны и институционально проводимая в жизнь концепция «военно-патриотического воспитания» молодежи. Полемика об историзме былин, инициированная в начале 1960-х годов В. Я. Проппом и Б. А. Рыбаковым и продолженная в последующие годы на страницах исторических и фольклористических изданий, будет понятнее, если учитывать сопутствующий ей идеологический фон: партийно поощряемое возвращение к ценностям национальной истории, с одной стороны, и культивирование героических мифологем военного прошлого — с другой.

Характерно вместе с тем, что наступление нового сравнительно «либерального» «безвременья» в политике и социальной жизни страны эпохи Брежнева выразилось не только в очередном всплеске былиноведческих публикаций, но и в своего рода фольклористическом космополитизме — внимании к экзотическим мифологиям и традиции их (преимущественно зарубежного) изучения. Идеологическими полюсами, между которыми в эти годы разворачиваются дискуссии об историзме русского эпоса и об особенностях мировой мифологии, могут считаться диссонирующие, но поэтому же и взаимно уравновешивающие друг друга дискурсы власти, контрастно сочетавшие как поддержку русского национализма, так и пресечение его эксцессов (чреватых усилением национализма в союзных республиках и потенциальными угрозами межнациональной розни).

Памятником интереса отечественных филологов к мировой мифологии, объединившим на закате СССР выдающихся гуманитариев страны, стал удостоенный Государственной премии (1990) двухтомник «Мифы народов мира» (1987–1988) — космополитическая альтернатива эпической мегаломании ученых-патриотов и «фига в кармане социализму с брежневским лицом», как не слишком вежливо, но метко выразится по поводу итоговой работы отечественных панмифологов Виктор Ерофеев. Настойчивое внимание просвещенных читателей 1980-х годов к мифологическим (ре)конструкциям «Основного мифа», «Мирового древа», множащихся «Моделей мира» и воображаемой мифологической архаике заслуживает отдельного обсуждения, но в общем, на мой взгляд, в достаточной мере объясняется инерцией генерализующих схем интерпретации, обнаруживающих (или, лучше сказать, утверждающих) независящие от человека причинно-следственные инфраструктуры. Эвристическая новизна и идеологический вызов отечественного структурализма не должны при этом вводить в заблуждение относительно эпистемологического родства структуралистской и марксистской методологии, равно стремящихся к предельному редукционизму и исчерпывающему мирообъяснению.

И в том и в другом случае искомый фольклор осциллирует в пространстве Воображаемого, формализуемого посредством автореференциальных терминов и/или неотрефлексированных метафор. Применительно к отечественному фольклору разговор о его жанрах как об идеологических и научных метафорах остается по-прежнему насущным. Так, былинные тексты и сегодня (как показывает пример гальванизированного Свода русского фольклора) питают надежды на возрождение былой государственности, национальной духовности и преодоление социальных невзгод. А «главная колыбельная страны» сегодня, как и раньше, звучит в телепрограмме «Спокойной ночи, малыши»: «Спят усталые игрушки» (слова З. Петрова, муз. А. Островского). Долгие годы эта программа шла по первому каналу Центрального телевидения с 20.45 до 21.00 непосредственно перед главной информационной программой страны «Время»: за убаюкивающей мелодией, обращенной к малышам, начиналась передача, в очередной раз извещавшая взрослых телезрителей об испытываемом ими «чувстве глубокого удовлетворения», вызванного решениями партии и правительства. Современники последнего съезда КПСС могут вспомнить об исполнении той же колыбельной a capella Большим детским хором Центрального телевидения и Всесоюзного радио. Сегодня привычнее ее камерное и сольное исполнение, но — sed tempora mutantur — представление о «само собой разумеющемся» патернализме власти предсказуемо воспроизводит и те «хоровые» колыбельные мотивы, которые с этим представлением связаны. Недавние образцы старого жанра — опыты новой (пока еще непрофессиональной) панегирической поэзии, новая киноколыбельная — ремейк «Колыбельной» Вертова и новая, казалось бы уже забытая, программа «Время» — информация о стране, в которой все снова хорошо как никогда.