— Что ж рассказать вам, ребята, у этого замечательного костра, который красным пламенем освещает притихший лес, притаившуюся под берегом речку, силуэты палаток?
— Что-нибудь настоящее, что действительно было!
— Хорошо, я расскажу вам о том, что случилось со мной, когда я был таким, как вы, а наши отцы — такими, как я.
Загадочная картинка
Вообразите такую картинку. Деревенская улица. Рассвет. Пыль висит, как розовая кисея. Только что прогнали стадо, издалека еще доносится блеяние ягнят. У крыльца избушки, покрытой соломой, толпится деревенская детвора. Черноголовый мальчишка с младенцем на руках. Девчонка с полным подолом гусят. Несла их на луг, да остановилась. Важные гуси, шествующие за ней, тоже остановились и поглядывали на нее вопросительно. Белоголовый мальчишка с глазами, как синие бусинки, в зубах — веревка, изображающий коня, и рыжий долговязый парень с продранными коленками, изображающий кучера с кнутом, пробегая мимо, прилипли к крыльцу. Паренек в картузе, в сапогах с гармóнистыми голенищами шел с уздечкой за конем на луг и тоже остановился.
Что же привлекло их к крыльцу дяди Никиты?
Незнакомый паренек в одних трусах, с красным галстуком на шее выскочил на крыльцо. Поглядел на глиняный рукомойник с двумя носиками, попробовал, как вода из них льется. Достал синюю коробочку, открыл. Набрал на щетку белого порошка и сунул в рот.
— Чего это он мел ест? — хихикнула девчонка.
Мальчуган погонял по зубам щеткой, набрал воды, выплюнул.
— Ишь, не сладко! — сказал черноголовый, поправляя соску во рту младенца.
Мальчуган снова набрал в рот мела.
— А ты зажмурься да глотай, так легче! — крикнул белоголовый, изображавший коня. — Я знаю, я глотал, все лекарства горькие!
Тут мальчуган фыркнул так, что весь порошок вылетел из коробочки.
— Ой, ребята, да я же зубы чищу, вот! — И он показал два сверкающих ряда зубов.
— А чего шею-то платком красным повязал?
— Так это галстук! Я же пионер. Вы про пионеров ничего не знаете?
— А чего ты без порток, без рубахи? Ай дожились там в городе — одеть нечего? — ухмыльнулся рыжий.
Ребята промолчали.
Где это? Когда это? С кем случилось?
Хорошее начало
А это случилось со мной, когда я был таким, как вы, и вместе с отцом приехал погостить к дяде Никите в деревню Лыковка, помнится, в лето 1922 года, когда на пионеров и в городе иной раз пальцами показывали.
Наш отряд организован был одним из первых, при типографии на Красной Пресне.
Отец у меня работал наладчиком печатных машин. Разболелись у него что-то легкие — одно было прострелено в гражданскую войну, — вот врачи и посоветовали ему в деревню, на свежий воздух, куда-нибудь в сосновые леса.
Куда же, как не на родину, в эту вот деревеньку Лыковку, в темниковские леса. Тишина, покой, воздух — сосновый настой.
Отец давно собирался навестить своего брата, да и мне хотел показать родные края. А я собирался вместе с отрядом в наш первый пионерский лагерь. И заупрямился — не поеду!
Но тут вожатый, узнав об этом, сказал мне:
— Напрасно, Вася. А я хотел тебе дать поручение. Ответственное. Произвести разведку, как живут деревенские ребята. Растет ли и там наша молодая красная сила. Можно ли в деревне организовать пионерские отряды.
При этих словах сердце мое бурно забилось.
Тогда ведь каждый из нас стремился что-нибудь организовать: кружок ликвидации неграмотности, общество помощи голодающим Поволжья, клуб беспризорных ребят… А тут я смогу организовать первый пионерский отряд в деревне! Такого еще никто не смог!
— Только помни: в деревне орудует против нас классовый враг — кулак. Опирайся на бедняков, привлекая середняков, и близко не подпускай детей кулаков!
Этот наказ вожатого я помнил свято.
И, рассматривая собравшихся у крыльца ребят, определял: этот вот, в штанах с продранными коленками, нечесаный, — явный бедняк… Да и белоголовый сам коня изображает — значит безлошадный… С младенцем на руках, пожалуй, середняк — чистенький такой, но никого не эксплуатирует, сам нянька… Девчонка — наверное, батрачка — идет пасти гусей. И платье на ней мешок мешком. Ну, а вон тот, в картузе, в сапогах бутылками, — явный кулачонок…
— Здорóво, ребята! — бодро сказал я. — Будем знакомы. Вася Гладышев!
— Здорово, коль не врешь! — протянул мне рыжий грязную пятерню, переложив веревочный кнут из правой руки в левую, державшую вожжи. — Меня зовут Гришкой, а это Парфенька, мой конь.
— Салют, Гриша! — поднял я ладонь над головой.
— Зови Гришкой, так страшней, — тряхнул рыжей копной волос долговязый. — А ты почему за руку здороваться брезгуешь? — Глаза его зло сверкнули.
— У пионеров рукопожатия отменены, у нас салют, вот так.
Деревенские ребята повторили жест моей руки.
— Вам еще нельзя… Вначале нужно вступить в отряд, принести торжественное обещание.
— А нам это нипочем, вступим. — Рыжий отсалютовал, подражая мне, как обезьяна. — Разве нам заказано!
Все ребятишки еще раз вскинули руки над головами так ловко, что сердце радовалось.
Готовые пионеры, да и только! Наверное, все — деревенские бедняки: босы, нечесаны, у рыжего штаны на коленках порваны. Один был похож на кулачонка, но тот в пионеры пролезть и не пытался.
— А кто ваши родители?
— Да все здешние, лыковские, — ответил белокурый с такой наивностью, что я подумал: «Они еще не политики», и дальше расспрашивать постеснялся.
— Давайте сыграем в лапту, потом в пионеры, — сказал рыжий, подбросив вверх тряпичный мяч.
— Пионеры — это же не игра, — усмехнулся я, — а в лапту — это можно.
Достал резиновый литой мячик, привезенный с собой, и мы побежали на выгон, где попросторней.
Жестокая игра
До выгона, оказавшегося за околицей, добежали, однако, только двое — рыжий Гришка и его конек Парфен. Дальше поспешала такая мелюзга, что мячом сбить можно. С кем же играть-то?
— Тут все ребята делом заняты. Кроме нас, тебе играть не с кем, — сказал рыжий.
— А вы… — я чуть не сказал «бездельники» и смутился.
Рыжий усмехнулся и показал на Парфеньку:
— Он у меня конем работает!
— Я не сам… Это мне мамка с ним играть велела, — ответил Парфенька.
— Ну ладно, давай играть! — Рыжий выхватил мяч, подал себе, ударил дощечкой, и игра началась.
Бил он ловко, такие давал свечи, что мяч из глаз скрывался.
И салил мячом зло, так присмаливал, что Парфенька корчился, а у меня на голой спине оставались пятна, словно ставили банки…
В азарте я не замечал, что становлюсь пятнистым. Все же втроем играть скучно, и, заметив нескольких девочек, я сказал, обращаясь к самой высокой:
— Девочки, давайте с нами!
Те даже рукавами закрылись — что за «девочки», когда в деревне зовут «девки». Да разве будут ребята играть с девчатами — им это зазорно.
Только одна, высокая, не закрыла лица и насмешливо улыбнулась. Это была та, что несла в подоле гусят.
— Да ведь Гришка не примет, — сказала она певучим голосом.
— А мне чего? Чей мяч, тот и хозяин, — проворчал рыжий.
— Значит, примем, Гриша?
— Я Гришка! — опять грубовато поправил меня рыжий. — А чего ж не принять? — Глаза его озорно сверкнули. — Только пусть рубаху сымет, ее через рубаху не пробьешь, ишь, у нее какая, домотканая, как мешок!
Девчата фыркнули. Ловко он осрамил Машу — не выскакивала бы впереди всех; ишь, городскому решила показаться!
Глаза Маши потемнели:
— Боишься, что присмолю!
Это Гришку задело:
— Я еще в жизни никого не боялся! Давай становись. Вы с городским на пару, а мы с Парфенькой!
И игра началась с новой силой. Маша оказалась сильной и ловкой. Когда она бежала, длинные косы поднимались за плечами, как крылья. Длинные ноги подхватывали ее, словно вихрь, а мяч вылетал из ее руки, как из пращи.
— Ого! — поеживался Парфенька. — У тебя рука мужицкая, недаром ты в доме за парня!
И она его щадила. А когда влепляла мяч в широкую спину Гришки, так в этом месте у него даже рубаха к телу прилипала…
Это не понравилось Гришке, и скоро он прекратил игру.
— Нет, — сказал он, — я с девками не игрок. У нас не полагается. Ребята задразнят: «Девошник, бабошник. Тили-тили-тилишок, наш Гришка — женишок, тили-тили-тесто, Машенька — невеста».
— У пионеров разницы нет, девочки и мальчики равны, — не смолчал я.
И встретил благодарный взгляд синих глаз.
— Сегодня хватит, — улыбнулась Маша, — у Гришки до завтра чесаться будет… А у тебя на спине как черти горох молотили! Ты глянь-ка, пионерчик!
Она взяла мою голову и так повернула, что я увидел у себя за плечами багровые пятна с фиолетовым отливом…
— Это банки для здоровья, — протянул лукавым голосом Парфенька.
— Ну ты, не ехидничай, подкулачник! Если бы я тебя не жалела, у тебя бы тоже было — мяч-то литой!
— Пошли купаться! — крикнул Гришка. — Всю грязь смоем!
И прыжками поскакал к речке.
Первая ссора
Поеживаясь, я побежал за ним. Спина горела словно смазанная горчицей. Скорей в холодную ванну!
В Лыковке протекала бойкая, говорливая речушка, по названию Лиска. Отец столько рассказывал про нее, что она показалась мне старой знакомой.
До чего же это была удобная для ребячьих забав речушка! Хочешь по горячему песку поваляться — вот он, сыпучими грудами лежит; хочешь в прохладной воде окунуться — пожалуйста, омуток рядом. Есть и по грудь, а есть и с головкой.
А можно и так побаловаться — залечь всей ватагой поперек речки на мели и запрудить ее своими телами. А как вода поднапрет, да приподнимет, да повернет — так любо по гладкому дну покатиться!
После такой игры выбежали мы на другой берег, где росли ореховые кустарники, а за ними начинался большой лес. Выбежали и вдруг увидели — навстречу ежик. Испугался, клубком свернулся и у старого пенька притаился. Не успел я на него полюбоваться, как ребята начали ежа бить, травить.
На свист Гришки набежала целая свора собак. На ежа бросаются, хватают, отскакивают. У всех пасти в крови, а ежик весь в слюне, как в пене.
— А вот я тебя! А вот раскрою! — хлестал ежа кнутом Гришка. — Вгоню иголки в тело!
— Что вы делаете, ребята? — вступился я.
— А вот ежа травим! — ответил, замахиваясь кнутом, Гришка.
— Оставь сейчас же! Он ведь полезный.
— Врешь, не железный! Ату его, ату! — продолжал свою злую забаву Гришка.
— Ведь он же вас от змей спасает… Ваш друг, а вы его бьете. Вот несознательность!
— А ты не лезь, не выхваляйся!
— Нет, я не позволю! — И я загородил собой ежа.
— Смотри не подвертывайся, кнутом ожгу!
Парень попытался оттолкнуть меня, а я ни с места.
Уступать злу — не по-пионерски, но, видимо, и Гришка не привык, чтобы ему перечили. Раз! — и дал мне тумака…
И не успел оглянуться, как сам шлепнулся на землю так, что ноги поднялись в воздух.
Вожатый наш был боксером-любителем, и кое-чему мы у него научились.
Думая, что он поскользнулся, Гришка вскочил и еще раз сунулся на меня с кулаками. И еще раз шлепнулся в пыль.
— Не лезь, хуже будет! — предупредил я, пригнувшись и скрестив перед своим носом кулаки.
— Да я тебя сейчас! Да вот я! — грозился Гришка, отряхиваясь от пыли, но нападать не решался.
А ребятишки, набежавшие со всех сторон на этот шум, вопили с восторгом:
— Дай ему, городской! Дай ему крепче! Ишь, рыжий! Что сытей всех, то и сильней всех! За него другие работают, а он по улицам жирует…
С любопытством посмотрел я на Гришку — почему же это на него «другие работают»? Это еще что за новость? Это ведь на кулаков только могут другие работать, а Гришка бедняк в продранных штанах.
— Ну да, работа дураков любит! Чего глаза выпучил, красномордик? Вот как схвачу за удавку, так и придушу!
Гришка вдруг прыгнул с земли, как кошка, и, ухватив меня за галстук, так стянул, что перехватило дыхание и помутилось в глазах. Я зашатался. В это время мимо проходил, ведя в поводу смирную лошадь, паренек в картузе и в сапогах. Не отпуская повода, он дал Гришке такую подножку, что тот откатился прочь, разжав пятерню.
— Ты что? Тебя не трогали! — завопил он.
— А ты не дерись не по правилам! Кто же это за шарфы душит?
— Это не шарф, это пионерский галстук, — сказал я, отпуская затянутый узел.
— Ну и, однако, тянуть за него нечего! — спокойно проговорил паренек и, так же не торопясь, повел лошадь в деревню.
Он важно вышагивал в своих богатых сапогах с лаковыми голенищами, а на пыльной тропинке оставались отпечатки его босых ног. Но я не обратил особого внимания на такое чудо. На душе было скверно. Из-за какого-то ежика поссорился с бедняком, был выручен кулаком. Вот чепуха какая! Надо же так неудачно начать знакомство с деревней…
Познакомимся ближе
…Удивил я в день своего приезда не только деревенских ребят, но и взрослых. Родственников напугал даже — после обеда залег на лавку под образа и заявил:
— Мертвый час!
Тетка Настасья руками всплеснула:
— Батюшки, помирает! За попом ай за доктором бежать?!
А дядя Никита на нее:
— Говорил тебе — не неволь мальца деревенской пищей! «Попей кваску… Поешь редечки!..» Вот тебе и поел!
Услыхал мой отец:
— Ничего, ничего! Пища тут ни при чем. Это у них правило такое пионерское: после еды — покой. Его еще в детском саду этому обучили, потом в пионерах. — И рассмеялся: — А ты, пионер, чего людей страшными словами пугаешь?
— Да ведь как же не напугаться — это у нас старики, бывало, как помирать соберутся, ложатся на лавку под образа и говорят: «Ну, простите, добрые люди, пришел смертный час», — сказала тетка Настя. — Я как услыхала, у меня руки-ноги затряслись!
А маленькая деревенская сестренка моя, по имени Стеша, которая очень робела и наблюдала за мной больше издалека, тут же наябедничала:
— Мамонька, он и с мальчишками дрался и с девчонками играл! — И стала шептать, как я Гришку с ног сшиб и как Машу в игру взял…
Тетка ахнула:
— Как же это ты, Васенька? Как же это, племянничек? С Машей будешь играть — все ребята засмеют! В невесты ее тебе дадут. А за Гришку тут тебя изувечат!
— А я ничего не боюсь, я пионер! — нарушил я покой мертвого часа.
— Да что ж это за пионеры за такие? — подивилась тетка неслыханному слову.
— Пионер — всем ребятам пример, — ответил я.
— Это хорошо, — согласилась тетка, — если пример.
— Пионер — смена смене.
— А это чего?
— А это, — ответил за меня отец, — значит так: комсомол — коммунистам смена, а пионеры — комсомолу смена.
— Ага, значит, маленькие комсомольцы?
— Ну вроде того. Новая организация у нас такая в Москве — пионеры. Это значит — люди передовые, во всем первые. Вот Ленин-то, наш Ильич, он ведь тоже пионер, первый организатор партии большевиков, первый создатель Советского нашего государства, первого в мире. Ленин-то и сказал, что для ребят двенадцати-четырнадцати лет надо создать детскую коммунистическую организацию.
Вся семья к этому рассказу прислушалась.
Вот они откуда, пионеры-то!
— И первый пионерский отряд появился именно у нас, на Красной Пресне! — с гордостью сказал отец.
Я тоже этим гордился. Вообще я гордился Красной Пресней. Ведь первое восстание против царя подняли в 1905 году рабочие Красной Пресни. И мой отец еще мальчишкой был ранен на баррикадах — патроны подносил.
— Он у меня идейный, — сказал отец, — с малых лет за коммунизм. Посмотрите на его красный галстук: это ведь символ. Красный цвет — цвет революции, а три конца означают дружбу трех поколений: коммунистов, комсомольцев и пионеров.
Тетка Настя даже подошла и пощупала красный галстук на моей шее…
Слушали этот рассказ отца немногие, только свои родственники, а к вечеру про пионеров знала уже вся деревенька Лыковка! И как это узналось! Ни газет здесь не было, ни телефонов. А на завалинках старухи только про меня и говорили. Шел я по улице — пальцами на меня показывали:
— Вот он, пионер-то!
— Смотри-ка, смотри-ка, какой на нем галстук!
— Смена смене идет!
— Махонький коммунист…
— Мал, да удал, самого Ленина видал!
Да, я видел Ленина. Однажды, когда был совсем маленьким, отец взял меня на первомайскую демонстрацию. Когда вышли на Красную площадь, отец подхватил меня на руки, посадил на плечо, и все стало видно. Плакаты, знамена. Глаза разбежались — на что смотреть? И вдруг я увидел — все лица людей повернуты к Кремлю. И повернулся лицом к зубчатым башням. И вдруг заметил, что на меня тоже смотрит кто-то с возвышения, увитого красной материей. Смотрит пристально, прищурив глаза, и улыбается, как знакомому. Вгляделся, и сердце забилось — конечно же, это мой знакомый, которого я столько раз видел. Но где? На портретах у себя дома. Я засмеялся от радости, узнав Ленина, и крикнул что есть силы:
— Привет, Владимир Ильич!
И он помахал мне в ответ рукой и что-то, наверное, тоже ответил, только нельзя было разобрать, потому что вся площадь радостно загудела. Все радовались, что Ильич поправился после ранения. Враги ведь хотели его убить, целились в сердце, да промахнулись.
Гришкины тайны
Мне очень хотелось поделиться всем этим с ребятами, собрать их вместе. Я не мог жить в одиночку. И как это нехорошо получилось, что поссорился с беднячонком в драных штанах и был выручен кулачонком в жилетке и в сапогах!
Постыдившись сказать отцу о своих промашках, решил поскорей исправить ошибки.
Признаться, рыжий вызывал во мне какое-то отвращение, а солидный паренек — невольную симпатию.
«Ишь ты какой, тебе подавай бедняка, да еще покрасивей! Где это сказано, что бедняки должны быть симпатичными? От бедности они и грубы и нечесаны. Нет у тебя еще классового чутья. Эх ты, пионер!» — упрекал я себя в несознательности.
И, отыскав рыжего, первый подошел к нему:
— Гриша, давай мириться!
— Ага-га, — захохотал он. — Напугался моей силы! Давай лапу, коль не врешь. — И постарался сдавить мои пальцы побольней.
— Дело не в твоей силе, — поморщился я. — Мне кажется, Гриша, ты именно тот парень, который мне нужен. Я хочу открыть тебе тайну.
— Тайну? — Глаза рыжего так и загорелись. — А у меня тоже есть… чего не всем известно.
Он словно хотел вызвать меня поскорей на откровенность этим обещанием.
— Ты против буржуев, Гриша?
— У меня и отец против буржуев. Мы громили их в семнадцатом году. Не веришь, докажу! Пойдем хоть сейчас вот…
И он повел меня к своему дому, почему-то задами, через огороды, задворками. Вошли мы крадучись, но не в избу, а в хлев, где ноги утопали в сыром навозе, как в трясине. Был полдень. Коровы забрались сюда, в прохладу, от слепней и шумно вздыхали, как живые холмы, лежа в полумраке хлева.
— Вот, иди сюда, — вел меня Гришка за руку.
Мы подошли к стене, на которую падал луч света, пробивавшийся сквозь небольшое окошко, в которое выбрасывали на огороды навоз.
Я сделал шаг за ним и остановился. Впереди, темные, как нарисованные на иконах, что я видел у тетки Насти, стояли мы с Гришкой, взявшись за руки. Да, я видел себя и его со стороны. Словно разбуженные этим чудом, за нашей спиной стали шумно подниматься коровы. Позади появились рога, морды, хвосты… Мне стало страшно.
— Вот чего у нас, — прошептал Гришка, больно сдавливая мою руку. — Ее на двух санях везли из барского дома… В избу никак не влезла, так ее в ворота да сюда. Ишь, во всю стену. А с краев золотая вся… Была буржуйская, а теперь наша вот… — И он, оглянувшись на меня, захихикал, зажимая рот рукой.
Вглядевшись, я понял, что перед нами громадное зеркало, во всю стену хлева.
— И это еще не все… Отец не велит… Порку даст. Ну ладно, иди, еще чего покажу. Лезь.
И мы полезли на сушила.
Сено было уже скормлено скоту, на сушилах пустота. Несколько солнечных лучиков пробивается сквозь щели крыши, и в них, как живая, играет пыль. Под ногами что-то прогибалось и колыхалось, мягкое, теплое, пушистое. И горбилось холмом. Забравшись повыше, Гришка лег и покатился кубарем.
— Давай, давай, вот любо так-то!
Я скатился тоже, и мы упали с сушил на объедки сена в хлев. Так несколько раз мы забирались на сушила и скатывались кубарем. И неловко пионеру заниматься такими пустяками, и в то же время я не мог отстать. Это было так таинственно и приятно!
— Во, это только у нас. Другие-то свои разрезали на куски, а отец говорит: пущай полежит, вещь ценная — персидский ковер из господской гостиной…
Когда мы, вывалявшись в пыли и в паутине, изрядно приустали, Гришка сел ко мне поближе:
— Ну, а у тебя какая тайна?
Да, мне не терпелось с кем-нибудь поделиться своей тайной. Рассказать первому же деревенскому другу, как я не хотел ехать с отцом в деревню, мечтал провести лето в пионерском лагере и чуть не плакал. А потом вожатый сказал: «Поезжай, ты будешь нашим разведчиком».
Вот с какой целью явился я на родину отца в Лыковку. В чемодане у меня был спрятан горн. Правда, не настоящий кавалерийский, а игрушечный, но все-таки горн…
Внимательно посмотрел в горящие любопытством глаза Гришки, в его раскрытый рот. Но почему-то мне не захотелось делиться с ним самым заветным. Смутили буржуйские богатства. Почему они не отдали их куда-нибудь в клуб? Так сделали рабочие Трехгорки, отобрав богатства фабриканта Прохорова. Его большущий дом стал клубом. Я там был, видел. И ковры, и зеркала, и картины, и люстры. И все люди ходят, любуются.
Нет, я решительно не мог понять, зачем это Гришкиному отцу держать ковер на сушилах, зеркало — в хлеву. Даже страшно, когда в нем отражаются рогатые и хвостатые…
— Хорошо, я открою тебе тайну… Только не сейчас, потом. У меня что-то голова болит.
— А, закатался. А я уж думал, тебя не берет. Так-то все ребята укатываются, кого я на коврище заманиваю! — Гришка самодовольно рассмеялся.
Мне стало стыдно глупой забавы, и я, выбравшись из хлева, удрал домой.
Радостная ошибка
А дома встретило новое удивление: у крыльца поджидал меня не кто иной, как кулацкий мальчишка, явившись верхом на шершавом, неказистом коне.
— Эй, товарищ пионер, ты куда это запропастился? С домовыми играл? Ишь, весь в паутине, — засмеялся дядя Никита, и жесткая борода-метла его затряслась. — Тебя вот Кузьма в ночное приглашает!
Ночное! Какое заманчивое слово! Сколько про него рассказывал отец, сколько раз, перечитывая «Бежин луг», мечтал я попасть в ночное вместе с деревенскими ребятишками! Мог ли я отказаться?
Но, смущенный непонятными тайнами Гришки, я недоверчиво посмотрел на Кузьму.
На парне была домотканая, до пят, свитка, а из-под нее выглядывали те самые сапоги, по которым можно было определить его кулацкое происхождение. На всех плакатах и на картинках в книжках кулаков изображали именно в таких сапогах.
— Ну, садись на дядиного коня да поезжай с соседом в ночное, чего же ты? — сказал отец.
Я замялся.
— Боишься свалиться? — улыбнулся отец. — Ничего, конь не самолет, не убьешься. Я много раз падал и только крепче становился.
— Не в этом дело. Неудобно мне с ним — ведь я пионер, а он кулачонок… — шепнул я отцу на ухо.
— Откуда ты узнал?
— На нем картуз с лаковым козырьком и сапоги бутылками.
Отец оглядел паренька с головы до ног:
— Вот так кулак! А пальцы-то, пальцы из сапог торчат, ты посмотри-ка!
И тут, заглянув снизу, я увидел, что, сидя на коне, в одежде взрослого, Кузьма шевелит босыми пальцами, как мальчишка. Сапоги на нем были без подметок. Вот почему на дороге отпечатывались тогда босые подошвы!
Отец так весело расхохотался, что засмеялись и сестренка Стеша, и жена дяди Никиты — тетя Настя, и даже сам мальчишка на коне.
— Ах ты, чудак! — сказал дядя Никита. — Кузьма у нас самый бедный бедняк! Сирота. Отец у них на войне погиб, так он в доме за мужика. Сам пашет, сам косит, сам коня в ночное водит. У него даже на сходе свой голос есть! Мать его нарочно так одевает, чтоб его за большого считали, чтоб в ребячьи игры не заманивали!
Было и очень неловко, что я так ошибся, и в то же время радостно, что этот мальчишка, пришедший мне на помощь в трудную минуту, оказался из бедняков.
— Поеду в ночное! Поеду! Сейчас, Кузя, соберусь.
— Ох, трудно тебе будет первый раз верхом! — сказал дядя Никита.
— Пионер трудностей не боится.
— Да не простынет ли он там? — сказала тетка Настя.
— Ничего, — ответил отец, — пионеры наши закаленные. Они у нас зимой в поход на лыжах ходили. В лесу в юрте ночевали. И ни один даже не чихнул.
Однако накинул мне на плечи какой-то старый полушубок.
В ночное
Захватив книжку для беседы у костра и карманный электрический фонарик, я бросился на крыльцо.
— Хлебца-то, хлебца возьми! — кинулась вслед тетка с горбушкой хлеба.
Дядя отвязал от телеги лошадь и, закинув повод ей на шею, подсадил меня на ее костлявую спину. У меня было такое впечатление, что я уселся верхом на забор.
Что и говорить, лошаденка дяди Никиты не походила на рысака. Это была невзрачная клячонка с удивительно тряской рысью. Я то и дело сползал то вправо, то влево и давно бы упал, если бы не держался за гриву.
— А ты за хвост! За хвост хватайся! — кричали мне вслед мальчишки, собравшиеся вокруг рыжего Гришки.
Кузьма был этим очень смущен и все советовал:
— Ты вперед не вались, ты назад откидывайся… А главное, не думай, что упадешь… Держись веселей. Вот как я!
Он лихо задирал голову кверху, откидывался назад и начинал колотить вылезающими из сапог босыми пятками своего коня по бокам. Конь переходил в галоп. За ним принималась скакать моя кляча, и я еще судорожней вцеплялся в ее редкую гриву…
Мимо, обгоняя нас, со свистом и гиканьем проносились сельские ребятишки и кричали:
— Куда держим, Кузьма, в Стрелицу?
— Ай на Мокрый луг, Кузя?
— Давай на Гнилые Осоки!
Куда бы ни ехать, только бы поближе. Я едва держался и в конце концов свалился. Хорошо, что в полушубке, не ушибся.
— Тпру! — осадил своего коня Кузьма и крикнул что есть силы: — Слезай, приехали!
Вслед за мной он свалился мешком на землю в своей свитке до пят.
Тут же окружили нас ребятишки, но почему-то не решались слезать с коней.
— Кузя, ты чего это задумал?
— Да разве тут можно! Ты видишь, куда заехал?
— Ан тебя сама лошадь завезла?
Признаться, так и было. Я не смог сладить с норовистой клячей, и коняга дяди Никиты сама направилась на этот лужок, вблизи какого-то леса.
— Нет, — решительно сказал Кузьма, — здесь трава едовая, мы сами приехали.
— Трава-то едовая, да место бедовое! — отозвались ребята.
— Это вот пионер выбрал, — сказал несколько смущенный Кузя.
— Пионеру — ему-то что?
— А нам кабы не того!
Опомнившись после падения с лошади, я громко спросил:
— А в чем дело, ребята? Почему здесь не остаться?
При всем желании я не мог ехать дальше — так натер себе то место, на котором сидел. «Как это буденновцы скакали день и ночь?» — думалось мне.
— Э-э, ты городской и еще не знаешь, какое это нечистое место! Тут у нас нехорошо!
— Черти, что ль, водятся? — рассердился я.
— Да, водятся.
— Что? Ну уж, это сказки!
— Ну, у вас в городе, может, их уж и нету, их там электричество и трамваи распугали, а у нас темнота! — сказал рассудительно Кузьма, избегая поминать имя чертей.
— А раз так, я тем более отсюда не уеду! Я пионер, нечистой силы не боюсь.
Явись сюда сам черт с рогами, я сейчас нипочем не мог вскочить на костлявую спину дядиной клячи. Пусть она хоть немного наестся: глядишь, у нее будут не такие впалые бока.
— Раз пионер за всех отвечает, давайте, ребята, останемся, — заявил Кузьма.
— Оно даже любопытно посмотреть, решится ли против пионера наша нечистая сила, — сказал Парфенька лукавым тоненьким голоском.
Теперь он был в длинной шубе, до пят, но босиком и без шапки.
— Правильно! — согласился и рассудительный Кузьма. — Может, оно и ничего при пионере-то… И наши кони хорошей травы поедят.
— Давай костер!
— Очерчивай круг, ребята! — лихо скомандовал Кузьма.
Быстро натащили мальчишки сухих прутьев, быстро разожгли огонь, а вокруг провели по земле черту — на всякий случай, от чертей… По их понятиям, это была очень необходимая мера.
Вестница беды
Только развели огонь, как вдруг раздался топот.
Все вскочили, насторожились. Из темноты появился гривастый конь, а на нем Маша в бабьей кацавейке и в шерстяном платке, завязанном сзади узлом.
— Что случилось? Дома беда какая? Ты чего это примчалась? — встревожились ребята.
— Нет, ничего. Я к вам, в ночное.
— Да разве девки в ночное ездят?! — крикнуло несколько голосов. — Ты что?
— При старом режиме не ездили, а теперь ездят, — ответила Маша. — Верно ведь, пионерчик?
Все звали меня пионером, а она почему-то пионерчиком, и это очень смущало.
Не дожидаясь ответа, уселась поближе к костру.
Наступило неловкое молчание. Первым его нарушил Парфенька. Он вдруг засмеялся и, будто оправдываясь, сказал:
— Ничего, пионер, ты не удивляйся, у нас это бывает. У нас есть и девчонка — за мальчишку и мальчишка — за девчонку. У Маши отец с войны пришел безногим, а мальчишек в доме нет, вот она и коня пасет, и верхом здорово ездит, все поле сама боронит. А у ее соседа Ваньки мать больная, а девчонок в доме нету, так он и за стряпуху и за няньку, хлебы месит, ей-богу, и ребятишек нянчит… Не веришь — хоть завтра посмотрим!
И ребята наперебой стали рассказывать про подвиги Ваньки-няньки, «мальчишки — за девчонку», словно стараясь забыть про сидевшую тут же «девчонку — за мальчишку».
Только Кузьма слушал, слушал да вдруг и сказал басом, как мужик:
— Ну, быть беде, коли баба в ночном!
— Вот глупости! — фыркнула Маша. — Никаких мужиков и баб тут нету, есть мальчики и девочки… А беду я от вас отведу!
— Ты что, колдунья?
— Колдунья! — решительно сказала Маша и засмеялась, повернувшись ко мне: — А ты еще не знал, пионерчик?
Я, признаться, смутился бойкости девчонки. Стоило ее разок пригласить в игру, она уж вон куда — в ночное явилась. Подорвет она мой авторитет!
А Маша, словно угадав мои мысли, придвинулась еще ближе и зашептала:
— Пионерчик, наше кулачье хочет тебя осмеять… И знаешь как?
Пришлось придвинуться поближе, чтобы расслышать ее шепот.
Что-то страшное…
В это время прямо над нами раздался страшный хохот.
Я вскочил. Маша тоже.
А хохот перешел в плач, потом раздалось уханье…
— Да ведь это же филин!
Сколько раз читал я в книгах об этой птице, но слышал ее в натуре, как она пугает людей, впервые. Признаться, стало жутко. Пересиливая страх, я сказал:
— Обыкновенная птица.
— Обыкновенная, — недоверчиво отозвался Кузьма. — А ты поди посмотри!
— И посмотрю! — Было досадно, что я немножко струсил. Хотелось тут же показать свою храбрость. — Ну, кто пойдет со мной?
Молчание.
— Я бы в лес пошел, — сказал Парфенька, — а в барский парк боюся…
— А почему?
— Да потому. В прошлом годе наши ребята там клад искали. Каменный подвал вскрыли, думали — богатство: золото, серебро, а там барин лежит в гробу. Как есть целый, в сапогах, со шпагой… Тронули его, а он в труху и рассыпался… Вот страху!..
— Ну и что ж? Это был фамильный склеп дворян-помещиков. Только и всего!
— Склеп-то склеп… — пробасил предостерегающе Кузьма.
— Ой, и страшно там!.. Даже днем темно. Огромадные каменные деревья такие… Дом без окон. А в деревьях темные дупла. Не ходи, пионерчик! — схватила меня за рукав Маша.
Но после этих слов совершенно необходимо было идти.
Я достал электрический фонарик, поиграл светом на лицах ребят и сказал:
— Ну, кто со мной, пошли!
Никто не отозвался, даже Кузьма. Он чем-то был озабочен больше всех и все прислушивался, как лошади вкусно хрустят траву.
— А я пойду! — заявила вдруг Маша и решительно поднялась.
Среди ребят поднялся возбужденный ропот: как это так, девчонка идет, а они трусят? Мальчишки поднялись, подхватив кнуты и уздечки с железными удилами. Иные вооружились горячими головнями из костра…
Повременив, пошел и Кузьма.
Навстречу нам из старинного барского парка опять раздался хохот и снова перешел в плач, в громкое уханье. И, хотя я был уверен, что это филин, где-то под сердцем появлялся холодок, и ноги плохо двигались.
«Смелей, смелей, — подбадривал я себя. — Пионер — смел!»
Вот и парк. Ого! Какие здесь неохватные старые липы! А дупла в них — как черные пропасти… Хорошо, что в руках электрический фонарик. В каком же дупле страшная птица? А это что за «каменные деревья»? Ага, это колонны барского дома.
Вот мелькнула лохматая тень. И словно провалилась в дупло.
— Видали? Видали? — обрадовалась Маша. — Это птица, у нее гнездо есть. Слушайте, слушайте, птенцы пищат!
Ребята, окружив липу с дуплом, прильнули к дереву и стали слушать. Верно, там, где-то внутри дерева, будто слышались царапанье и писк.
— Ладно, — сказал вдруг Парфенька, — ты, поди, думаешь, одни пионеры храбрые, а лыковские ребята лыком шиты? Выворачивай, ребята, мою шубу, вот я его сейчас достану!
Он слыхал, что оборотней надо брать в вывороченной шубе, тогда они не угадают, что это человек, и не сумеют отомстить колдовством…
Ребята быстро вывернули шубу мехом наверх. Парфенька влез в нее и стал похож на медведя. По-звериному ловко полез по дереву к дуплу. Я светил ему фонариком. Все затаили дыхание.
Парфенька добрался до дупла и отважно засунул туда руку в меховом рукаве.
В дупле что-то застучало, зашипело, защелкало. Раздался громкий крик. И Парфенька шумно повалился вниз, размахивая громадными черными крыльями, которые вдруг выросли у него за спиной. Ребята бросились врассыпную…
— Оборотень! Оборотень! — кричали они, хотя сами обрядили Парфеньку в вывороченную шкуру.
Бросился прочь от дупла и сам «выворотень-оборотень», испуская страшные крики.
А крылья за его спиной вот-вот поднимут его в воздух…
Мне стало так страшно, что я потушил свет фонарика и бросился к костру вслед за всеми. Маша бежала рядом, стиснув мою руку горячими пальцами.
— Ой-ой-ой! — кричал не своим голосом Парфенька. — Помогите, спасите! Ой, улечу!
Он первым примчался к костру и стал носиться вокруг огня, продолжая вопить:
— Улечу! Улечу! Накройте шубами…
Тут ребята немного пришли в себя. Нужно выручать товарища. И, как ни страшно им было, стали кидать на бьющего крыльями, пытающегося взлететь Парфеньку все шубы, свиты, шинели, какие только нашлись.
Выросла целая куча мала, и под ней Парфенька уже не орал, но хрипел, шипел, щелкал, издавал звуки, совсем не свойственные человеку. Словно в вывороченной шубе был уже не он, а кто-то еще…
Мне было и страшно и любопытно до ужаса. Что же это творится? И я снова включил свет фонарика. И тут все увидели такое… Увидели вот что: Парфеньку отдельно, а что-то другое отдельно, там, под шубами. Парфенька вылез из кучи малы и, трясясь, как осиновый лист, не мог вымолвить слова.
А кто-то под шубами шипел, щелкал, трепыхался…
— Д-дер-р-жите! Ловите! — заикаясь, покрикивал Парфенька. — Он дедушкину шубу унесет… Не давайте подняться!
Кому это «не давать подняться», кто это «унесет»?.. Пока ребята раздумывали, этот «кто-то» как выбрался из-под шубы, да как зашумел вверх, словно вихрь поднялся.
— Упустили! Эх, чудаки, упустили! — закричал Парфенька. — Я поймал, а вы упустили! Ох, и здоровущий был! Когтищи так и вонзил в шубу. Злющий. У него в дупле дети… Попадет мне теперь за шубу.
— Да неужто это филин был? — недоверчиво сказал Кузьма.
Ребята стали разбирать полушубки.
— Конечно, я же говорил — обыкновенная птица!
— Обыкновенная, — в ответ мне пробормотал Парфенька, разглядывая на свет дырявый полушубок, — а когтищи-то у нее необыкновенные…
— А все-таки птица!
— По виду-то она птица, — сказала Маша.
— А связываться с ней не годится, — подал лукавый голосок Парфенька.
И только они это сказали, как хохот, гиканье, конское ржание и топот послышались оттуда, где паслись лошади.
Нечистая сила?
— Ребята, а где кони? — крикнул Кузьма.
Все бросились на лужайку, а коней и след простыл, только ржание, гиканье да топот все еще слышались вдали…
— Вот тебе и птица! А ведь это она коней наших гонит! — прислушался Парфенька.
— Бежим, ребята! В трясину загонит — беда! — крикнула Маша.
— Говорил я, дурное это место. Всегда от него наших лошадей в трясину отшибает, — подтвердил Кузьма.
Захватив кнуты и уздечки, ребята бросились спасать лошадей. Но, сколько они ни бежали, топот коней все удалялся. Лишь на рассвете обнаружились лошади у самого села, на краю грязной трясины. Они стояли тесным табунком, потные, со впалыми боками.
— Видать, погоняла их какая-то нечистая сила! — сокрушенно сказал Парфенька…
— Гляди, пионерчик, это у вас в городе чисто, а у нас еще не совсем, — сказала Маша.
А Кузя добавил:
— Филин-то филин, а коней-то, вишь, как намылил?
Я был растерян, огорчен, обескуражен, но не сдавался.
— А все-таки это не нечистая сила! Никаких чертей, леших, привидений не бывает, — твердил я, топая ногой.
— А чем докажешь? — спросил лукавый Парфенька.
— А тем, что я пионер и пионеры не врут!
Ребята молча стали разбирать лошадей и выводить их из грязного болота. Почти все повели усталых коней в поводу. Пошел пешочком и я, радуясь, что не нужно трястись на жесткой спине дядиной клячи, как на живом заборе.
Дядя встретил вначале радостно, а когда оглядел лошадь, нахмурился:
— Ты что же это, племянничек, конягу-то мне заморил? Целую ночь на ней не кормя катался, что ли?
Я покраснел. Какое там кататься — о верховой езде сейчас и подумать было тошно!
Пробормотав что-то невнятное, я повалился на деревянную кровать под пологом, да так и проспал до обеда.
Отец потом говорил, что во сне я вскрикивал, плакал, метался. И тетка два раза брызгала мне в лицо водой, отгоняя страшные сны.
Непонятные споры
Первое, что я услышал, проснувшись, это шепот ябеды сестренки:
— И Парфеньку отец побил… И Кузьку дома ругали… И Машу за косы мать оттаскала… А все Вася. Завел ребят в опасное место… Загнала коней в болото нечистая сила… Теперь с ним никто играть не будет, с пионером-то… Одна Маша его дожидается… Под плетнем хоронится!
Услышав такое, я потихоньку выбрался из-под полога и не пошел умываться и чистить зубы на крыльцо, а прокрался на задний двор.
И тут, откуда ни возьмись, подошла Маша.
— Слышь, пионерчик, — сказала она потихоньку, — Гришка рыжий бахвалится. «Что, — говорит, — помог вам ваш пионер?» Грозит ребятам: «Станете с ним водиться, вам еще и не то будет!» Ты опасайся. Он твой враг.
И исчезла в коноплянике.
Появился и Кузьма. Он довольно мрачно шагал мимо и, как бы невзначай, спросил:
— Ну как, дядя Никита за лошадь ругался? Хорошо, что не дрался… Парфеньку мать за вихры оттаскала… Вот и езди с тобой в ночное!
— Значит, и водиться со мной теперь не будешь? Испугался!
— Я? — презрительно сказал Кузьма. — Что я, маленький, что ли?
— А в ночное еще поедем?
— В ночное… это другое дело. В ночном надо не филинов ловить, а коней досыта кормить… Тебе теперь дядя Никита и коня-то не доверит.
Он быстро ушел по каким-то своим взрослым делам, а я остался один со своими думами, без друзей и товарищей. Погладил рукой свой пионерский галстук. И вспомнил о дружбе трех поколений.
Когда тебе трудно, пионер, обратись к комсомольцу, пойди к коммунисту. Коммунистов в Лыковке не было. Комсомолец был один на всю округу — знаменитый Петрушков, секретарь волсовета. Его все кулаки боялись, но жил он далеко, в волостном селе.
Тогда я пошел к отцу.
Но не сразу нашел его. Тетка сказала, что «тятя пошел по рыбку». Пришлось долго блуждать по извилистой долине речушки Лиски, пока обнаружил отца на берегу.
И не одного. Он сидел, свесив ноги с обрыва и накрыв голову лопухом от солнца, а напротив сидел дядя Никита. Никто бы не сказал, что они братья: уж очень разно выглядели.
Отец был в городском пиджаке, в брюках, в ботинках. Дядя Никита — в старой, заплатанной солдатской рубахе, в домотканых холщовых штанах в синюю полоску и в лаптях.
Оба были широкоплечи, коренасты, синеглазы. Только отец был бледен лицом, а у дяди Никиты лицо было темное, как из меди, а нос лупился.
Они глядели друг на друга, а не на поплавки и, вместо того чтобы удить рыбу, громко спорили.
— Нет, брат, так жить нельзя! — говорил отец.
— Сам знаю. Невмоготу, вот дошло! — И дядя резал себя ладонью по горлу.
— Значит, нужно иначе!
— А как иначе? Хорошо тебе рассуждать — ты восемь часов отработал и получай денежки… а я хоть день и ночь буду стараться, а со своих трех полос, как ни вертись, только на хлеб да на квас соберу! Ты в новом пиджаке — я в драной рубахе; ты в ботинках — я в лаптях; ты человек… у тебя все права, а я кто?
Дядя Никита очень сердился. Сердился и отец:
— А почему сохой пашешь, по старинке? Почему плуг у твоего дома заржавленный лежит?
— Плуг? Да разве его одна кляча потянет? Тут нужно двух коней!
— Ну, так и запрягай пару!
— А где они у меня? Разве на моих трех полосках двух коней прокормишь? Хорошо Трифону Чашкину — у него одиннадцать едоков, значит, и надел земли много больше… Вот у него и табун коней, и плуги, и жнейки. С такой силой он и чужую землю прихватывает. У кого исполу пашет, у кого в аренду берет… Да за прокат жнеек, молотилок опять же дерет! Чего я против него стóю, хоть я и бывший буденновец, а он бывший дезертир! Землю-то отвоевал у белых гадов я, а пользуется ею Тришка — кулак.
— Сам виноват. Надо сообща, а не в одиночку бороться!
— Это у вас на фабриках да заводах профсоюз, народ дружный, а у нас деревня, каждый сам по себе.
— А почему же ты сам по себе? Партия советует вам, беднякам: объединяйтесь в товарищества, обрабатывайте землю коллективно, совместно.
— С кем это вместе?
— Ну, вот кто у тебя в соседстве, кому также трудно?
— Ну, вот Дарье. Куча детей, а мужик безногий, под Перекопом весь израненный. Не работник. Земли-то ей привалило много, на девять едоков, а справиться не может. Тришке исполу отдает… Грабит ее кулак.
— Ну так вот, надо вам с ней объединиться. У нее конь да у тебя конь, вот вам и парная упряжка для плуга.
— С ней? Объединиться? — зло расхохотался дядя Никита. — Да ведь она баба!
— Ну так что ж, что баба? Разве у нас при советской власти не все равны?
— Да ведь силы-то не равны: у меня мужичья, у нее бабья. Какие же мы товарищи?
— Ну, ты действительно мужик! Ум у тебя медвежий! — сердился отец. — У нас ведь на производстве тоже не все равны, кто посильней, кто послабей; есть мужчины, есть и женщины, а в общем труде все работаем хорошо и всем польза!
Тут какая-то рыбина схватила наживку, потянула; удочка упала в воду и очутилась в омутке. Отец громко вскрикнул. В нем проснулся рыбацкий азарт, и он прямо в одежде хотел лезть в воду.
Дядя Никита расхохотался, ухватил его за пиджак и полез сам, прямо в лаптях. Ухватив удилище, он передал его отцу. И тот с удовольствием вывел красавца окуня. Полосатого, глазастого, сердито взъерошенного, словно и ему надоел непонятный спор братьев и он со зла утащил удочку, не в силах дожидаться, когда они займутся настоящим ужением.
В этом надо разобраться!
Это происшествие прекратило спор. Дядя Никита, подцепив за жабры окуня, понес его домой, своим показать, а мы с отцом остались, чтобы еще такого же поймать.
Но окуни здесь были не такие дураки, чтоб попадаться один за другим. Только пескари ловились запросто.
Впрочем, отец и этим был доволен:
— Ну, нравится тебе здесь? Хорошо в деревне, а? Смотри, красота какая! Лес шумит, речка журчит… Привольно дышится! Вот так бы и жил здесь да рыбку ловил. А, неплохо?
— Папа, а почему дяде Никите здесь плохо? — спросил я.
Отец сразу умолк и сдвинул брови:
— Тебе это еще не понять. Тут большая политика…
— А разве я не должен разбираться в политике?
— Видишь ли, — сказал отец, усмехнувшись, — я еще сам не разобрался, что здесь, в деревне, за политика. Вижу только одно: живут в Лыковке бедняки неважно, кулак их теснит… И надо, чтобы рабочий класс беднякам помог!
— Мы рабочий класс, папа?
— Да!
— Так давай поможем!
При этих горячих словах моих отец улыбнулся:
— Очень ты быстр на словах, а на деле так помог, что у дяди Никиты в одну ночь конь отощал… Не доверит он тебе больше водить его в ночное.
— А тебе доверит, папа?
— Мне-то, конечно, доверит.
— Ну, тогда съездим, съездим, папа, в ночное, — обрадовался я, — очень прошу!
— Это почему же так? — поднял густые брови отец.
И тут я рассказал про все, что произошло в ночном. Как неведомая сила загнала в болото коней.
— Ах, черти! — усмехнулся отец, и синие глаза его потемнели.
— Ты думаешь, что это была нечистая сила?
— Несомненно, — ответил отец, — а вот какого она сорта и как выглядит, это надо узнать. В этом надо разобраться!
Хитроватые огоньки загорелись в его глазах. Он тут же смотал удочки, подхватил ведерко с уловом и сказал:
— Пошли!
Немного истории
Оставив дома рыболовные снасти, отец взял корзиночку для грибов, суковатую палку, оставшуюся еще от дедушки, кликнул собачонку Тузика, и мы быстро миновали околицу, ни у кого не вызвав любопытства.
Только какой-то старик проводил нас взглядом, высунув бороду из-за забора. Странный был этот забор. На его острых кольях торчали лошадиные черепа и один коровий или бычий, с рогами.
— Пчельник, — объяснил отец, — а черепа — это не для страху, а для удобства пчел. В них пчелиные рои любят прививаться. Этому деду, — шепнул он, — поди, сто лет. Когда я еще маленьким был, помню его белую бороду и черные глаза… Крепка порода Чашкиных!
Путь в ближайший лесок пролегал как раз мимо грязного болота, куда вчера какая-то неведомая сила загнала коней. Отец стал обходить болото по кругу, внимательно оглядывая траву, и вдруг остановился:
— Иди-ка сюда. Не видишь ли ты следы подков?
Я разглядел, что местами трава была выворочена с корнем и на ошметках земли явно отпечатались полумесяцы подков.
— Вспомни, были ли у кого из ваших ребят подкованные кони? Едва ли. Здесь на всю деревню подкованные кони только у кулака Трифона Чашкина; он батраков в извоз в город недавно посылал… А к жнитву они вернулись. Сынишка, его, Гришка, был с вами в ночном?
— Как, разве Гришка сын кулака?
— А ты не знал?
— Да ведь он же в драных штанах!
— Вот ты чудак какой! Это же кулацкая жадная манера: в будни — в драном, а в праздник — паном. Вот погоди, увидишь, как в праздник Гришка разрядится!
Сердце так и упало. Хорошо, что не выдал я Гришке свою заветную тайну!
— Значит, не было с вами Гришки… Так, так, — сказал отец. — И батраки его не были… Теперь пойдем посмотрим, есть ли такие же следы там, у вашего костра.
К разрушенному барскому поместью проделали путь по перелескам. По дороге набрали грибов. Когда подошли к развалинам, отец вспомнил про старину:
— Богато господа тут жили. Всеми этими лесами и полями владели. Мальчонкой еще я у них батрачил. За харчи пас телят. Вон там, на конюшне, наших отцов и дедов при крепостном праве пороли. А вон там, в людском помещении, внизу, в полуподвале, мы, батраки, жили. Слышали, как наверху музыка играла и барышни, помещичьи дочки, с кавалерами танцевали. Мы работали на них, они пировали.
С любопытством смотрел я на развалины барского поместья, где жили жестокие господа, у которых отец был в рабстве. Даже не верилось, что так могло быть. И ведь совсем недавно это было… Еще в семнадцатом году они тут жили, когда мне было уже шесть лет. Значит, и меня могли угнетать, останься отец в деревне и не уйди в город на фабрику…
— Да, поцарствовали, — задумчиво сказал отец. — И как тучи прошли. И хоромы их травой заросли. И вороны в жилье их вьют гнезда.
— И филины, — сказал я и с уважением посмотрел на отца.
Ведь помещики не сами по себе прошли-пропали, это он знает. Вот такие, как мой отец, дядя Никита, Машин отец, взялись за оружие и прогнали их.
— Папа, ну зачем такие хоромы сжигать? Лучше бы клуб… Или Дворец пионеров.
— Опасались мужики, что помещики могут вернуться. Да и ярость народа была велика… Уж очень прогневило барство бедных людей. Вот и пустили все в дым. Зря, конечно, уничтожили такие богатства. Тут и картины были хорошие и книги… много всякого добра.
Я вспомнил зеркало в хлеву и ковер на сушилах.
— А некоторые деревенские эти богатства взяли себе.
— Да, кулачье воспользовалось. Такие вот, как Тришка Чашкин, первые подбивали народ громить имения. С подводами являлись, возами награбленное везли. Бедняк, он месть утолял, а кулак имущество приобретал.
Я рассказал отцу про тайну рыжего Гришки.
Он рассмеялся:
— Коровы в зеркало глядятся, а? Вот она, кулацкая культура! И это еще не главная тайна Чашкиных… Ну постой, мы до них еще доберемся. Дай срок…
Отец умолк, поймав себя на том, что слишком горячится, и сказал другим тоном:
— Ну, пошли искать нечистую силу… Где ваш костер, где паслись бедняцкие кони? Поищем-ка следы подков.
Вообразив подкованных чертей, я рассмеялся.
Кулацкий заговор
След костра скоро нашелся. Он чернел среди травы, как сковорода. А следы подков никак не попадались. Уж очень густа была здесь трава. Вся луговина перед поместьем заросла курчавым клевером. Ночью я не разглядел его темно-красный цвет.
— Папа, посмотри, как красиво! Прямо жалко конями топтать!
— И не тебе одному жалко… Подумай-ка, не в этой ли красоте вся причина?
— Какая причина?
— А та, что ваших коней в болото загнала!
Я с удивлением посмотрел на отца. Какое отношение мог иметь этот чудесный красивый клевер к ночному происшествию?
Если бы каким-нибудь чудом в шапке-невидимке я попал в это время в дом кулака Трифона Чашкина, то удивился бы еще больше. Так же как мы с отцом, там говорили об этом самом клевере!
За большим деревянным столом сидела вся многочисленная семья кулака. На столе дымилась громадная чашка щей. В переднем углу сидел сам хозяин — Трифон, толстый мужик с длинной рыжей бородой.
По правую руку — старший сын, Авдей, молодой мужик, тоже с рыжей, но короткой бородкой, за ним второй сын — Фролка, безусый, рыжеголовый, круглолицый парень, затем рыжий Гришка.
По левую руку сидела жена кулака — толстая баба Агафья, рядом с ней — дочь, Алена. За Аленой — жена Авдея, Фроська. А уж затем, ближе к дверям, по концам лавок сидели батраки. (Вот они-то и рассказали потом, как было дело.) По полу ползали двое малышей — дядя и племянник. Это последний сын Трифона и первый сын Авдея. А девочка-батрачка качала в люльке грудного младенца, дочку Авдея. Большое семейство было у кулака!
Батраки держали себя, как подневольные люди. В чашку тянулись с ложками по очереди. Мясо стали доставать только после того, как хозяева уже наелись и сыновья Тришки вытащили лучшие куски и когда Трифон стукнул своей большой ложкой о край чашки и сказал:
— Таскай с говядиной!
На стол подавала стряпуха, батрачка Луша, молодая женщина, повязанная по самые брови платком.
Наевшись и положив ложку, Трифон вытер сальные губы и вдруг рассмеялся:
— Ха-ха-ха! Ловко это вы… Значит, как увидали, что Парфеньку филин дерет, так вы и взяли коней в кнуты — ха-ха-ха! — да в трясину их! То-то, не трави клевер. Ишь, чего задумали — своих кляч клевером кормить! Не по коням корм! Ишь, куда собрались, гольтепа несчастная!
— Они бы сами не решились, это их городской подбил, — сказал Авдей.
— Пинаер этот! — выпалила его жена, бойкая Фроська.
Трифон взглянул на нее с неудовольствием: чего это бабенка в разговор мужиков лезет?
— Пионер, — поправил ее Фролка, — я в газете читал. Есть теперь организация такая, только что в Москве началась в этом году. Маленькие коммунисты — еще помоложе комсомольцев, ребята, значит, организовались…
— Ишь ты, только завелись и уже к нам попали! — поднял густые рыжие брови Трифон. — Откуда же этот коммуненок взялся?
— От Гладышевых. Ивана Гладышева сынок. Слышь, Ванька-то в отпуск приехал, на деревенское молоко, на сосновый воздух. Ему там, в типографии-то, легкие, вишь, свинцом забило… — затараторила Фроська, как сорока, и теперь Трифон не останавливал ее взглядом.
— Жалко, ему в семнадцатом году глотку свинцом не забило, — пробормотал он.
— Так вот, пионер этот — его сын.
— Ишь ты, яблочко от яблони недалеко падает! И что же, как он действует?
— А это Гришку надо спросить! — засмеялся Фролка. — Он с ним крепко познакомился. Летал вверх тормашками…
— Чего? — строго спросил кулак. — Кто летал вверх тормашками? Пионер?
— Нет… Это он меня с ног сшиб, когда мы подралися, — потупившись, ответил отцу младший сын.
— Тебя? А ты что же сдачи не дал? Почему поддался?
Гришка молчал.
— Это что же, чтобы люди говорили — мои сыны слабаки? Недокормленные? Я тебя мало мясом кормил? А ну, поди сюда!
Гришка виновато подошел, и на всю избу прозвучала звонкая затрещина. Из рыжих Гришкиных глаз так и вышибло две слезинки. Но отцу показалось этого мало, он ухватил сына пятерней за патлатые рыжие волосы и, таская, приговаривал:
— Не плачь — давай сдачи, не реви — сам дери, не робей — сам бей!
Так учил кулак своего сына в кругу семейства.
Старшие братья смеялись, а батраки, скромно потупив глаза, молчали.
— Ну, а вы что, а вы чего не заступились, тихони? — обратился вдруг к ним кулак.
— Да мы этого случая не видали, — ответил батрак Федя.
— Коней-то мы угнали, — сказал в оправдание второй батрак, Митя, — отомстили, значит.
— Ну, то-то! — угрожающе сказал кулак, поднимаясь из-за стола. — Мне чтоб клеверная луговина была цела! Травить надо своими конями только там, где ближе к дому, там косить несподручно — камни да корни. А остальное клеверище мы на зиму скосим… Ничье оно, так пусть будет наше!
— А если опять пионер этот туда сунется? — спросил Фролка. — Запретить-то ведь нельзя — это выгон общий, нами не купленный.
— Не сунется, теперь ребята сами не поедут, напугались.
— А если поедут? — настаивал сын.
— А тогда вы пугните их еще, только покрепче!
— Пугнем! — с готовностью сказал Фролка, и рыжие глаза его озорно блеснули.
Это все узналось потом, но тогда ничего не знали об этом разговоре ни я, ни мой отец Иван Гладышев.
И опять в ночное
Я и подумать не мог, что клеверная лужайка была под властью кулацкой «нечистой силы». Но отец догадался, что здесь надо искать того, кто бережет лужок для себя.
И, когда мы отыскали следы подков, он окончательно уверился, что бережет его кулацкая семейка для своих коней.
— До чего жадна кулацкая природа! — сказал отец. — Ты смотри: дали Трифону Чашкину земли, как и всем, по норме, дали ему лугов, а все ему мало. Все хочет захватить больше. Мало ему сыновей — набрал батраков. Кто из бедняков оплошает, не может с землей управиться, сейчас он у них землю за бесценок арендует. Богатеет на этом. Если бы его советская власть не укорачивала, он бы тут новым помещиком стал!
— А нельзя ли его совсем укоротить?
Отец засмеялся:
— Вот вырастешь, ты этим и займись.
— А я сейчас займусь! Все равно опять поеду с ребятами вот на этот луг, пусть бедняцкие кони вкусный клевер едят!
— Это, пожалуй, правильно, — одобрил отец. — И я тебе в этом помогу…
Вернулись мы поздно. А дядя Никита еще поздней. Он был весь черный от пыли, усталый. А его лошаденка едва волочила за собой горбатую соху.
— Досталась мне, браток, залежь, — сказал он, умывшись и садясь за стол. — Хорошая землица, да в руки не дается. Не берет соха!
— Конечно, надо плугом, — сказал отец.
— Сам знаю, да ведь тебе известно, для плуга нужна пара лошадей, а у меня одна…
— И у соседа одна, и у соседки одна, и у других бедняков по одной… Вот вам и надо сойтись вместе, собрать своих коней, запрячь их в хорошие плуги, да и вспахать по-хорошему землю!
Дядя Никита головой покачал:
— Ведь это сказать быстро, а сделать не так просто. Артель надо.
— Я и говорю — артель. А то обманут вас кулаки. Пока вы сошками ковыряете, вон Тришка Чашкин плугами помещичью землю дерет, хороший урожай берет, богатеет кулак.
И опять у братьев пошел спор-разговор об артели. Я слушал, а сам думал: опоздаем в ночное. Все ребята, наверное, уехали. Неужели отец забыл про свое обещание повести бедняцких коней на хорошие корма?
Но отец не забыл. Он вдруг поднялся и сказал:
— Ну, ты, брат, подумай как следует, мы еще поговорим, а я пока в ночное съезжу. Высмотрел я сегодня хороший клеверный лужок. Охота мне детство вспомнить, у костра посидеть с ребятами… Да и твою клячонку побаловать сладким клеверком…
Дядя Никита не возражал.
Отец постелил на костлявую спину кобылки дядин полушубок, сел на него боком, свесив ноги на одну сторону. Меня посадил впереди себя, и так шажком и поехали.
Разговор у костра
Деревенская улица была темна, тиха, даже собаки не брехали.
Потихоньку доехали к развалинам барского поместья.
Еще издалека я заметил на прежнем месте огонь костра. Вот так чудо! Значит, ребята расхрабрились, несмотря на проделки «нечистой силы». Мне стало весело: значит, пробудил я в них сознательность. Попытался от радости свистнуть, как Парфенька, да не сумел.
Неожиданно у костра нас атаковали громадные злые собаки. Они так и бросались на лошадь. Одни пытались схватить кобылку за морду, другие цеплялись за дядин полушубок и норовили стянуть его на землю.
— Эй, вы! — крикнул отец сидящим у костра. — Уймите псов!
От костра окликнули собак, и они, ворча, отступили и улеглись у ног своих хозяев.
И тут я разглядел, что на месте моих друзей сидят у огня незнакомые парни.
А на клевере пасутся их кони.
— Мир вам, и мы к вам, — сказал отец, слезая с коня.
Незнакомцы молча уступили место у костра. Их было двое. Третий спал, накрытый большим тулупом, и так громко храпел, что даже не проснулся от собачьего лая.
— Хозяин спит — батрак сторожит; хозяин гуляет — батрак пот затирает. Знакомая картина, — сказал отец.
Парни у костра негромко засмеялись, услышав такую присказку.
— Это Гришка храпит, — сказал один.
— Ишь, бедняжка, плотно поужинал, вот и умаялся, — пошутил отец.
Стало понятно, что брошенную ребятами позицию занял враг. И мне особенно показалось обидным, что враг этот так спокойно расположился, как дома на печке. Без всяких страхов перед «нечистой силой» — храпит себе в удовольствие…
Отведя взгляд от спящего Гришки, я с любопытством стал присматриваться к батракам, которых не видел еще ни разу в жизни, только читал про них. Что ж это за люди, почему они покоряются кулаку и работают на него? Ведь теперь советская власть, всем свобода, работали бы на себя! Плюнули бы на этого Гришку и на его отца, Тришку Чашкина, да и шли бы себе по домам. Пусть сами кулаки и коней пасут, и пашню пашут, и в извоз ездят…
Мне многое тогда было непонятно и очень хотелось расспросить батраков про их жизнь.
Но в это время отец стал рассказывать про свою жизнь. Как он с малолетства батрачил вот у этих помещиков, на лужке которых горит костерок, как умер отец и он ушел в город и поступил в «мальчики». А затем стал подмастерьем на фабрике. Как обучили его грамоте добрые люди, как он подружился с революционерами, которые были против царя и господ, как поднялось восстание на Красной Пресне и он, тогда еще совсем мальчишка, подносил патроны.
И так это было интересно, что все заслушались.
А потом сами батраки вдруг начали рассказывать про свою жизнь.
И тут я узнал, что Федя сирота, отца у него убили белые в гражданскую войну. У матери еще трое детей, и прокормиться никак нельзя. Служит он у кулака, за это Трифон дает ему весной и осенью коней, чтобы вспахать и посеять хлеб. Иначе бы пропали…
А у Мити тоже большая семья, а конь один. Земли-то много помещичьей дала советская власть, а обрабатывать ее на одной лошади трудно. Приходится исполу кулаку отдавать. У них в селе тоже такой, как Трифон, кулачина есть. И только за то, что он на своих конях поле вспашет, отдай ему половину урожая. Вот отец и послал Митю в батраки. Наказал до тех пор батрачить, пока на коня денег не заработает… Во всем приходится кулаку угождать, день и ночь работать, чтоб из нужды выбраться…
— Да, ребята, — сказал отец, — трудновато вам еще живется. Одну революцию мы сделали, вторую еще надо делать. Нужно организовать в артели бедняка и середняка, освобождать деревню от кулака…
— Оно бы, конечно, лучше, — тихо сказал Федя, оглядываясь на спящего Гришку…
— Да ведь когда это будет, — сказал Митя.
— Это от вас зависит. Вы почему не в комсомоле?
— В комсомол действительно идти надо! — сказал вдруг Митя. — Меня уж звали. Шут с ним, с конем. Теперь, говорят, есть такой трактор, в нем пятнадцать коней. Наши сельские в совхозе видали. Запрягли, говорят, в него пятнадцать телег, а ему нипочем, прет как хочет. Вот тебе и стальной конь! И правит им молодой парень! Почему не я? Потому что он комсомолец! Его комсомол на курсы послал.
— Ну вот, и тебя пошлет. А у кулака чему научишься?
И тут пошел горячий разговор о тракторах, о том, что Ленин предлагает крестьянам пересесть с коня простого на коня стального.
Проспал Гришка!
Только рассвет прекратил беседу. Проснулся, наконец, Гришка. Высунул рыжую лохматую, как у собаки, голову и ничего спросонья не поймет. Сидит против него у потухающего костерка пионер в красном галстуке. Откуда взялся? Как во сне. Протирает глаза:
— Ты, пионер, чего здесь?
— Я в ночном, а вот ты чего здесь?
— Я тоже в ночном… И тебя наши собаки не съели?
— Нет, проспали, как и ты.
— А почему Митька с Федькой не прогнали?
— Боялись тебя разбудить, хозяин, не хотели ссору подымать… Уж больно ты сладко спал, — сказал Митя. — Шутка ли, ты за ужином поросенка съел, он у тебя всю ночь в животе хрюкал…
— Врешь, это я сам! — сказал Гришка.
И батраки засмеялись.
— Вы чего это зубы скалите? Вот я отцу скажу! — погрозился Гришка.
— Ишь ты, какой злой! — сказал отец. — Смотри, на сердитых воду возят.
Гришка прикусил губы и стал собираться домой. Он был такой противный… И как это я принял его за бедняка! Когда батраки сели на коней, я крикнул им на прощание:
— Приезжайте еще, мы опять сюда приедем!
Гришка что-то проворчал в ответ, но я не расслышал.
Угрозы и посулы
Дядя Никита остался очень доволен, когда его кобылка вернулась из ночного надутая, как мячик. Соседские ребятишки сразу узнали, что я был в ночном на том же самом месте и накормил лошадь сладким клевером. Они, признаться, поехали на Гнилые Осоки, и кони их плохо ели ржавую болотную траву и колючую осоку. Но, к моему удивлению, никто из них не решался поехать опять на клеверную лужайку. Ни Парфен, ни Кузьма, ни смелая Маша.
В лапту они играли со мной охотно, а в ночное ехать не решались. Почему?
Оказывается, отцы-матери не велели.
Я и не знал, что все это время по селу в нарядной длинной юбке, метущей хвостом улицу, как лиса, носилась бойкая Фроська и где лаской, где угрозой, где хитростью добивалась своего.
— Вот что, тетка Лукерья, — говорила она Кузиной матери, поджимая губы, — Трофим Егорыч сердится, что твой Кузька с городским водится… Он, этот пионер, его любимый лужок клеверный потравил. Подбил ребят к барскому саду поехать. «Если, — говорит, — этот Кузька еще раз поедет с городским в ночное, я, — говорит, — покажу им кузькину мать». Смотри, тетка Лукерья, наш батька злой, он тебе пашню не будет пахать…
— Вот что, дядя Егор, — говорила она, щуря глаза, отцу Парфеньки, — ты своему парню не вели с городским в ночное ездить… Свекор-батюшка сердится. Жнейку тебе напрокат не даст… Да и молотилку не отпустит…
А Машиной матери прямо грозила:
— Ты и не мечтай от нас взаймы мучицы получить, если твоя Машка, бесстыжая девка, заместо парня будет в ночное скакать, наш клевер топтать!
Словом, хитрая бабенка провела такую работу, что в ночное я мог ехать только один-одинешенек…
— Что же делать, папа? С кем же я буду проводить беседу у костра?
— Я вот с батраками провел, — ответил отец.
— Значит, мне тоже вот так подъехать — и прямо к костру?
— А как же? Ребята тебя не прогонят.
— Ребята хотят со мной дружить, да родители не велят. Как нам родителей повернуть? Как им доказать, что дети их должны быть в пионерах?
— Думай, пионер, думай, — сказал отец.
— А в ночное я все-таки поеду. Найду ребят и сам к ним явлюсь!
— Правильно сделаешь, а то кто-нибудь другой явится.
Фролкино вранье
Отец умел предсказывать. Когда я отыскал костерок бедняцких ребят, робко горевший на сырой земле у ржавого болота, там уже сидел у огня сын Трифона, Фролка, и о чем-то разглагольствовал. А ребята слушали.
— От городских этих все зло, — говорил Фролка, — городские — они завсегда деревенских обманывают. Наш хлеб едят, а нажрутся да над нами же смеются: «Несознательные, в нечистую силу верите!»
Какой подлец, как он ловко переиначивает мои слова!
— Вот и наши гостеваны, Гладышевы эти. Смотри-ка, явились и прохлаждаются. «Нам, — говорят, — отпуск. Нам, — говорят, — воздух вреден в городе-то». А если вреден, чего ты в деревне не живешь? Неохота, как мы, мужики, в земле-то копаться? Городская-то жизнь почище! Открыл краник — вода льется. Нажал кнопку — электричество горит. Тут тебе кино, тут тебе театр. А работать по часам, не то что мы — от зари до зари… И детей, как господа, в коротких штанишках водят… Учат их, чтобы ничего не делали, а нашим братом командовали!
— Врешь ты все! Не слушайте его, ребята! — Я выехал на свет костра.
— A-а, на воре шапка горит! — расхохотался Фролка.
Хотелось дать по морде этому нахальному кулацкому сынку.
— На мне и шапки нет, все ты врешь, — ответил я, сдерживаясь.
— Постой, я не вру. Вот скажи ты, не соври: на кого учишься, кем будешь, когда вырастешь?
— Я буду рабочим.
— Каким это рабочим?
— Типографским, у нас в типографии, на Красной Пресне. Буду печатать буквари, учебники, по которым все учатся. Я думаю, вы, ребята, не пожалеете для меня хлеба?
— Конечно, — сказал рассудительный Кузьма, — без книг, — как без хлеба; без грамоты, — как без глаз…
— Мой отец в этой типографии все машины налаживает, он слесарь-наладчик. Посмотрите, какое у него лицо бледное. Это потому, что он на работе свинцом дышит, а не свежим воздухом. Если ему не побывать в отпуске, он умрет. А такого второго мастера не сразу найдешь. Он двадцать лет своему делу у старых мастеров обучался. Стыдно врать на рабочего человека… Это… это… кулацкая агитация!
— Да ты не расстраивайся, — сказал Кузьма, — у твоего отца лицо больное, про это наши бабы дома еще говорили. «Рабочему-то, — говорят, — трудней; мужичок всегда в поле, на воле, а рабочий в душном помещении…»
Фролка несколько смутился, не ожидая такого отпора. Он был уверен, что я отвечу: «Буду ученым, инженером, командиром», — словом, каким-нибудь начальником. Вот тогда бы он ухватился… А тут рабочим, да еще книжки буду печатать. Действительно, крыть нечем, все знают пользу книжек. Чем бы еще пионера смутить?
— Да! Фролка — он трепач известный, балабол подвесный, — сказала Маша баском.
— Горазд работать языком за отцовским батраком! — поддел Кузьма.
Один бойкий Парфенька почему-то молчал.
Видя, что настроение ребят не в его пользу, Фролка несколько пошел на попятную:
— Да про вас с отцом речи нет. Нам не жалко, гуляйте, у нас свежего воздуха всем хватит… А вот зачем вы над нами смеетесь, что мы несознательные, в нечистую силу верим? Это вас еще черти в оборот не брали… А как возьмут, первые напугаетесь.
— Вот и не напугаемся!
— А чего ж ты к барскому дому не поехал? Слабо, пионер!
— Захочу и поеду!
— А ну захоти! Поезжай один!
Я молча повернул коня и поехал.
Громко захохотал вслед Фролка и, обернувшись к ребятам, подмигнул:
— Вот увидите, как удирать будет! Ох, раздразнили вы там нечистую силу!
И с этими словами подхватил свой полушубок, уздечку и исчез. Только было слышно в темноте, как по сырой луговине зачмокали кованые копыта его коня.
Привидения бывают
Доехав до развалин барского поместья, я стреножил коня, как научил меня отец, развел костер и приготовился встретить любую опасность.
«Ничего сверхъестественного в природе нет, — убеждал я себя, — это и наш вожатый говорил и мой отец. Здесь могут быть только волки, медведи. Но все дикие звери боятся огня. Это еще первобытные люди знали, и спасались у костров даже от таких страшилищ, как пещерные медведи и саблезубые тигры… Вот и я: кто мне страшен у костра? Привидения, которых не бывает?»
И только я это подумал, как увидел… привидение. Самое настоящее привидение вдруг появилось из-под земли среди развалин барского дома. Вначале там что-то зашипело, озарилось голубым огнем. Затем из-под земли медленно показалась голова с рогами… Голова эта изнутри вся светилась красным огнем. Из ноздрей ее, из глаз сыпались искры. И эта ужасная голова поднималась все выше и выше, и за ней вытягивалось длинное белое тело.
И как ни твердо я был уверен, что чертей не бывает, не мог унять дрожь в руках и ногах.
Конечно же, это привидение! А если это не привидение, тогда что же? Протер глаза. Говорят, бывают такие видения, когда человек слишком взволнован и ему страшно, называется — галлюцинация. Нет, привидение не пропало, оно медленно надвигалось…
«Я пионер! Я смел! Я ничего не боюсь!»
Мои заклинания не помогали, привидение не исчезало, а все подвигалось.
Не трусь, пионер!
Хотелось сорваться с места и бежать изо всех сил. Но я заставлял себя стоять на месте. Ведь моему отцу страшней было, когда под Каховкой на наших ползли танки белогвардейцев — стальные чудовища. Ведь устояли… Гранатами встретили.
Я нагнулся и вынул из костра большую, хорошо горящую головню…
Привидение при виде этого как-то несколько заколебалось, а затем снова пошло на меня.
Я сунул головню в костер, чтобы побольше разгорелась, и, закусив губы, смотрел на медленно приближающееся чудовище. Сердце билось громко. Было обидно, что никто не видит моей храбрости.
Я вдруг так разозлился на привидение, что не стал дожидаться, когда оно приблизится и, может быть, сожрет меня, а перешел в атаку. Запустил одну горящую головню, вторую, третью и закричал почему-то:
— Брысь! Брысь, проклятая!
Головни летели, как гранаты; одна попала прямо в белое тело привидения, и оно вдруг попятилось, зашипело.
— Ага, шипишь! Не любишь! — закричал я и, схватив самую длинную и яркую головню, бросился вперед.
И тут произошло самое неожиданное — привидение вдруг побежало! Сжалось как-то, словно сложилось пополам, огни в глазах его потухли, рога в темноте пропали, и все оно потускнело.
— Ура-а! — раздалось вдруг позади.
Оказывается, это мои ребята прибежали сюда вслед за мной и молча издали наблюдали наш поединок. Теперь, когда они увидели «наша берет», подхватили головешки из костра и бросились вдогонку за струсившим привидением.
А привидение вдруг провалилось сквозь землю! На том месте, где оно исчезло, оказалась темная дыра… из которой пахло паленым.
Лезть в эту дыру никто, конечно, не решился.
— А ну, выходи, выходи!
— Попробуй, вот мы тебе шкуру-то припалим!
— Давай покажись, мы те обработаем! — вызывали они на бой трусливое привидение.
Но оно так больше и не показалось.
Победителями вернулись ребята к костру и разожгли огонь поярче.
— Вот, пионер, — сказал рассудительный Кузьма, — а ты говоришь, у нас чертей нету! Будь ты не такой храбрый, пропал бы. Черт, он храброго взять не может, это точно. Известно, как русский солдат на шпагах черта победил.
Конечно, было очень лестно, что меня признали храбрым. Но досадно, что ребята окончательно уверились, будто нечистая сила есть. Привидение, конечно, было, это я сам видел; но, может быть, привидение это не совсем нечистая сила? Думай, пионер, думай!
В таких приключениях прошла эта ночь. Опять я не успел рассказать ребятам о пионерской организации, прочесть хоть одну книжечку из серии «Беседы у костра», что дал с собой вожатый. В одной рассказывалось о знаменитом Спартаке, вожде восставших римских рабов, имя которого носили первые пионеры. А вторая рассказывала о красном галстуке, о пионерском салюте, о пионерских правилах.
Дела взрослых
Возвращались мы домой все поодиночке; ребята разъехались раньше, чтобы показать, будто они в ночном с пионером и не водились. Я хотел поскорей рассказать отцу о необыкновенных ночных событиях и тоже поторопился. И неожиданно встретил отца не дома, у дяди Никиты, а на окраине села, где над речкой стояла старая, закопченная кузница. Отец вместе с кузнецом, дедом Савелием, звонко стучали молотками по железу, а дядя Никита изо всех сил раздувал угли в горне, качая мехи.
Любопытные мальчишки и девчонки уже собрались вокруг, несмотря на раннюю пору.
Все они смотрели, как сельский кузнец и городской рабочий ковали лемеха к старому плугу, давно валявшемуся у плетня дяди Никиты.
Полоса красного, раскаленного железа лежала на наковальне. Кузнец, в валенках, в кожаном фартуке, в войлочной шляпе, придерживая ее большими клещами, ловко и быстро постукивал по железу маленьким молотком, указывая, куда бить. Отец крепко ударял большим молотком. От каждого удара красная полоса плющилась.
Били они в лад. Кузнец один раз — сильно по железу, другой раз — слегка по наковальне. Мягкое красное железо звучало глухо, а наковальня отзывалась, как звонок. Шла такая музыка, что на все село слышно.
Вот брусок железа стал превращаться в лемех, из ярко-красного стал малиновым, затем фиолетовым; угасал, как заря. И когда он погас, кузнец клещами вдруг стащил его с наковальни и сунул в кадушку с водой. Раздалось громкое шипение, над кадушкой поднялось облако пара.
Кузнец вынул лемех, полюбовался и сказал:
— Первый сорт! Об землю отсветлится — серебряным будет!
Он любил ковать сошники, лемеха, топоры, сам выковывал подковы и даже тоненькие гвозди к ним.
На шум и звон у кузницы появился Трифон Чашкин. Вылез из кустов, как медведь, ломая ветки, и стал смотреть, чего это куют люди.
— Бог в помочь! — сказал он, ухмыляясь. — Ковать вам не перековать. Чего это ты, Иван Данилыч, ай размяться решил? Ай прожился, к кузнецу в работники нанялся? Шел бы лучше ко мне, дороже дам. У меня вон молотилку надо чинить…
— Благодарствую, — ответил спокойно отец на его насмешки, — я это так, для своего удовольствия. Я нахожусь в отпуске, который мне оплачивает государство.
Кулак промолчал.
Увидев меня на коне, отец как-то озорно улыбнулся и сказал:
— А вот и конек. Ишь, какой сытый после клевера! Вот мы сейчас и обновим нашу починку. Разомнемся на пашне, вспашем небольшое поле, опять же в свое удовольствие…
— Это какое же поле? — полюбопытствовал Трифон.
— Да хотя бы вот это, за кузницей.
— Так это Дарьино. Ишь, бурьяном заросло…
— Вот ей и вспашем, как самой бедной.
Кулак думал, что его поддразнивают, он ведь сам хотел вспахать это поле и заграбастать себе половину урожая. Неужто же теперь вспашут его бесплатно?
К его досаде, появилась сама Дарья, ведя в поводу лошадь в сбруе. Дядя Никита принес хомут и запряг в плуг обоих коней, своего и Дарьиного.
Взялся за вожжи одной рукой, другой приподнял за ручку плуг и поехал на поле, сопровождаемый кучей любопытной детворы.
Сломал березку и, опираясь на нее, как на палку, пошел тяжелым шагом и Трифон.
Он все еще не верил, что будут пахать беднячке; думал, что едут на поле Никиты Гладышева, отделенное широкой межой — полосой земли, поросшей полынью.
К своему удовольствию, кулак заслышал спор. Никита и Дарья заспорили, чье поле вперед пахать. Несколько дней они все сговаривались запрячь своих коней в парный плуг и вспахать оба поля. Это ведь куда лучше, чем сохой: сошка старую залежь не возьмет. А теперь на месте заспорили. Баба хотела, чтоб вначале вспахали ее землю, а потом уж участок Никиты. Ее-то поле с краю, так уж по ходу! А мужик доказывал, что надо начинать с его поля, оно помягче.
Баба опасалась, что, вспахав свое поле, кум ее полосу пахать раздумает, а кум думал, что стоит вспахать ее поле, кума свою лошадь пожалеет, его поле пахать раздумает.
И еще оба они думали, кабы чего плохого не вышло; вдруг на второе поле у коней сил не хватит или плуг сломается.
И вообще выгодней вспахать свое раньше, чем чужое.
Кони стояли, нетерпеливо пофыркивая и косясь друг на друга. Хоть они и были знакомы на пастбище, но никогда вместе не работали. А хозяева их, вместо того чтобы пахать, спорили.
Кулак повеселел. Отец мой нахмурился. Потом вдруг засмеялся и крикнул:
— Эй, жители, чего спорить-то? Дайте-ка я вас помирю. А ну, давай сюда вожжи! Сейчас будет и не по-вашему, кума Дарья, и не по-твоему, брат Никита.
— Это как же так? — Никита недоверчиво отдал вожжи.
— А вот смотрите, как!
Поперек старинных меж
Отец щелкнул кнутом, тронул коней и поехал не вдоль, а поперек поля Дарьи и так доехал до межи, отделяющей его от поля Никиты. За плугом уже чернела полоса свежевспаханной земли. Новые, острые лемеха легко подрезали корни травы, отвалы переворачивали пласты с хрустом. Доехав до межи, отец покрепче нажал на рукоятку плуга, не дал ему выскочить, когда колеса подпрыгнули вверх, и лемеха ловко подрезали межу, вывернув с корнем полынь…
— Межу, межу-то порушил! — хором закричали и замахали руками брат Никита и кума Дарья.
Но было уже поздно, отец поехал дальше.
Хозяева побежали за ним, а он, посмеиваясь и понукая коней, кричал им:
— Эй вы, чудаки, разве не видите — здесь склон такой, что поперек надо пахать! Куда денется ваша межа? Воткните заметную палку. Ишь, полынь на ней какая!
Никита и Дарья вырезали колышки и стали отмечать место, где была межа.
А мой отец громко кричал им:
— Вбивайте покрепче с двух концов: когда хлеб вырастет, веревку протяните и разделите… Выгода-то какая будет — у каждого поля межа по пол-аршина забрала. То была на ней полынь, а то пшеничка будет! Но, резвые! — И он весело пощелкивал кнутом.
— И то, — сказал Никита, — дело брат говорит…
— Дело, ежели ты не обманешь да мое косой не оттянешь! — забивая колышек, усомнилась соседка.
— Что я, кулак, что ли? — обиделся дядя Никита.
— Тьфу! — разозлился Трифон. — И тут кулак виноват! Да что кулак, не человек, что ли? У него что, не две руки, не две ноги, не один рот? — И пошел в досаде прочь.
— Один рот, да больно широкий… Ишь, какое поле хотел заглотать, — проворчала ему вслед Дарья.
Я засмеялся и вдруг почувствовал, как мою руку стиснули знакомые крепкие и жесткие пальцы. Рядом стояла Маша.
— Слыхал, пионерчик, моя мамка его не боится… Теперь опять играть будем… Вместе пашем — вместе в ночное будем ездить, ладно?
— Ладно, — ответил я, соображая, какое же отношение имеет пахота к нашей дружбе.
Наступил полдень. Тетка Настасья принесла в поле обед «пахарям поснидать», как она говорила.
Вся снедь помещалась в глиняной чашке и в глиняном кувшине. В кувшине был квас, заправленный постным маслом, накрошенным в него луком и корочками хлеба. Это называлось «тюря». А в чашке — горячие печеные картофелины, посоленные крупной солью.
Пахари поставили коней в тень, задали им корму, а сами расположились рядом, под березой над речкой.
Тетка Настя постелила на траву чистое полотенце, вывалила в него печеной картошки, а в чашку налила квасной тюри. Я уселся вместе со всеми в кружок и, вооружившись деревянной ложкой, стал делать, как все. Возьму печеную картошку, обмакну в соль, откушу кусочек, зачерпну ложкой холодного кваску — и в рот. То картошку пожую, кваском запью, то квасок картошкой заем. Очень это вкусно! Никогда в городе не едал я такой вкусной пищи!
Мечты и планы
Но отец был другого мнения.
— Неважные харчи у брата, — сказал он однажды, — бедновато живет. Эдак мы с тобой отощаем. Пойдем-ка рыбки расстараемся… Знавал я тут одно место, где здоровенные язи водились.
Накопали мы червяков и отправились на вечернюю зорю к известным отцу глубоким омутам. Увязались было ребята, да отец не взял:
— Рыбу только распугаете, неугомонная команда. Язи требуют тишины.
Пошли вдвоем. Идти пришлось далеко и все лесом.
Отец хорошо знал места, где он провел детство, и шел по тропинке самым коротким путем. Тропинка была чуть заметна, а иной раз совсем пропадала, засыпанная хвоей. Она вилась среди желтых песчаных холмов, сплошь покрытых красными соснами. Хвоя густо устилала землю, пружинила под ногами, как будто идешь по пружинному дивану. Не только земля, но и круглые камни — валуны — были накрыты хвойными шапками, украшенными сосновыми шишками.
В лесу было душно и тихо. Только попискивали где-то на сучьях невидимые рябчики да носатые бесстрашные дятлы в пестрых пиджачках, белых галстуках и красных штанишках выстукивали и выслушивали сосны внимательно, как доктора, не обращая внимания на прохожих.
— Чуешь, воздух-то какой? Хвойный настой! Пей его, как целебный напиток, дыши полной грудью! Вот бы в таком лесу поставить завод и открыть в цехах все стеклянные окна… И на таком заводе работать, — помечтал отец. — Наверное, при коммунизме так и будет: каждый завод в саду, в парке… Вот ты, наверное, и будешь работать на таком заводе…
— А электричество? Как же завод без света… Наша типография вся огнями сверкает.
— Ну вот, ты меня за чудака не принимай, — улыбнулся отец. — Я про завод в лесу не для красного словца. Наша речка Лисонька, конечно, маловата, а вот если на Мокше, в которую она впадает, поставить гидростанцию — она вполне завод обеспечит…
Я представил в этом лесу, среди красных сосен, сверкающие цехи завода, рабочих, клуб и пионерский отряд, идущий по тропинке, и стало веселей.
Признаться, на меня наводила какую-то тоску эта мертвая тишина. Все казалось, что кто-то идет за нами и следит недобрым взглядом зверя. Наверное, казалось это и отцу — он несколько раз неожиданно оглядывался. Нет, никого не было. Только лес вокруг, красные стволы сосен, уходящие ввысь, и над ними густой зеленый шатер хвои, закрывающий небо.
Перешли несколько ручьев, журчащих в овражках. Вода в них была золотистого цвета, настоянная на хвойных иглах.
Чудесное местечко
Чем дальше заходили в лес, тем становилось глуше и темнее. И вдруг впереди блеснуло голубое небо, яркий свет солнца, и мы вышли в долину реки. Лиска текла здесь значительно шире и многоводней, приняв несколько притоков и множество лесных ручьев.
Прозрачная золотистая вода ее то бежала по галечным отмелям, то сваливалась в темные омуты. Вот в них-то и водятся язи.
— Толстые, жирные, как пироги… Особенно вкусны, если запечь их на листе в вольном духе, — говорил отец шепотом, торопливо разматывая удочки.
Местечко для ловли выбрали самое подходящее, под большим обрывом. Над рекой страшновато нависали камни, покрытые мхом.
— Такие же валуны громадные и здесь на дне, — шептал отец, — и вот среди них хоронится крупная рыба…
Мы пристроились на небольшой кромке берега под обрывом, где торчал старый сосновый пень, наполовину подмытый рекой, и закинули удочки в омут. Отец постелил себе сухой хвои и прилег, облокотившись на руки.
Река текла таинственно, молчаливо. Вода словно торопилась по своим делам, и лишь изредка ее струи шевелили и тянули куда-то в глубину поплавки. Ни одного всплеска не раздавалось на ее поверхности. Казалось, она безжизненна. Вдруг на воду упала мошка. Крошечная черненькая точка. И откуда-то из глубины тут же высунулись две толстые губы, чмокнули и втянули мошку. И тут же погрузились в пучину, только несколько небольших кругов расплылось по воде…
— Ах ты, озорник, — прошептал восхищенно отец. — Такой великан, а за маленькой мошкой погнался, как уклейка… Значит, они у поверхности ходят, балуются. Ну постой, захотят солидной пищи — пойдут и по дну, и тогда…
И не успел отец этого сказать, как поплавок моей удочки пошел потихоньку против течения, затем остановился, словно раздумывая, куда плыть, и вдруг косо исчез под водой.
— Подсекай! Тащи!
Я схватил удилище и потянул через себя, как таскал плотвичек. Но не тут-то было — никакой серебряной рыбки не вылетело из воды. Леска туго натянулась, удилище согнулось в дугу. Словно зацеп там, на дне! Коряга, камень, не иначе.
Я тянул что есть силы, «что-то» медленно подавалось. Вдруг, громко щелкнув, леска освободилась, хлестнула по берегу, а я шлепнулся на землю. Из воды показались толстые губы и, плюнув в моем направлении, скрылись под водой…
— Эх, ты! — огорчился отец. — Разве язей через себя таскают? Ты ж у него крючок из губы вырвал… Вот он плюнул на тебя да и ушел!
Хотелось заплакать с досады…
— Ничего, если он другим не расскажет, мы еще их поймаем, — утешал отец.
Страшная лавина
Когда клюнуло у отца, он действовал совсем иначе. Вначале взмахнул удилищем вверх и влево, по течению, отчего крючок крепко впился в толстую верхнюю губу язя, потащившего наживку против течения, а уж потом стал, не торопясь, выводить. Удилище гнулось в дугу, язь упирался, но все же шел к берегу. У самого берега отец, бросив удилище, перехватил лесу двумя пальцами и стал осторожно подводить.
— Смотри, смотри, красота какая…
Я склонился над водой и увидел рядом с кромкой берега длинную темную полосу. Это была спина рыбы. Затем разглядел красные плавники, красный хвост и бока, отливающие золотом…
Отец, осторожно опустив руку в воду, поглаживал рыбину. Вдруг схватил ее под жабры и выбросил на берег. На хвойной подстилке забился огромный язь. Я издал крик восторга, но отец цыкнул на меня и немедленно закинул удочку на того же червяка, только слегка поправив.
И через какую-то минуту новая поклевка. Не успел отец посадить первого язя на кукан, как попался второй, и вдвоем они стали бурлить воду под берегом, как пара водяных коней на привязи.
Попался еще один и мне, но такой здоровущий, что даже отец не мог его сразу подтянуть к берегу. Язь шел в глубину, выходил на поверхность. Хлопал хвостом по воде. Насилу-насилу отец одолел его и, когда вытащил, сказал:
— Ого-го! Старейшина племени попался!..
И язь словно понял — перестал биться и посмотрел на отца укоризненно своим огромным золотым глазом…
Даже стало как-то неловко, что мы поймали такого могучего и умного язя.
После шума и плеска клев утих. Поплавки стояли неподвижно. В лесу совсем стемнело, и над речной долинкой, словно кисея, повис предвечерний сумрак.
Мечтательно наблюдая за поплавками, отец неподвижно лежал под обрывом на хвойных перинах. И вдруг наверху что-то зашуршало.
Я оглянулся и вскрикнул, увидев, что песчаный берег сползает прямо на нас! Из него вываливаются огромные круглые камни.
Рванулся вперед, в сторону, и вся лавина пронеслась мимо, грохнувшись в реку, засыпав мою удочку и потопив поплавок.
Отец отскочить не успел. Я видел, как один валун прокатился прямо по его спине, второй перекатился по ногам и остановился, а один, самый громадный, пронесся мимо головы и шлепнулся в воду. Груда песка засыпала отца, как могильный холм!
Я что-то кричал. Сгребал песок со спины отца руками.
Он был неподвижен и не отзывался.
От страха у меня сел голос и опустились руки. Наконец отец пошевелился и освободил от песка голову. Он протер глаза и проговорил, отплевываясь:
— Не реви, помогай…
С новой силой я принялся сгребать с него песок и мелкие камни, изранив себе руки в кровь и не чувствуя боли. Наконец отец освободился от песчаной могилы, приподнялся и сел. Глаза его были красны, он трудно дышал, хватаясь за грудь и откашливаясь. Затем прополоскал рот, зачерпнув в пригоршню воды из речки. И, когда выплюнул, вода была розовая.
— Этого еще не хватало. — Он ударил кулаком по песку. — Подкараулили, как дурака!
Раскрыв перочинный нож, единственное оружие, бывшее при мне, я выбежал на обрыв. В темном лесу все было неподвижно и тихо. А на пышных хвойных перинах виднелись глубоко вдавленные следы…
Кто это подстроил?
— Папа, может, медведь это?
Отец не отвечал, прикладывая ко лбу мокрый носовой платок.
— Подошел посмотреть, они ведь любопытные… а берег под его тяжестью и обрушился…
— Да, — сказал отец, оглядывая обвал, — один здоровенный камнище катился, как жернов. Вот если бы он по мне прошелся, — готово, мешок с костями…
Даже после небольших камней, прокатившихся по нему, отец никак не мог встать и пойти. Я вырезал большую суковатую палку, подставил отцу плечо. Сам понес и удочки и связку тяжелых рыб. И все же отец шел с трудом, ворча на свою беспечность…
— Мы с ними все деликатно… да по закону… а они вон как! Ну постойте!
— Кто же это нам подстроил?
— А те, кому мы здесь мешаем. Нечистая сила! — с сердцем сказал отец.
А когда поздно ночью добрели мы до села, предупредил:
— Ты никому не рассказывай. Будто ничего и не было. Понятно? Очень нам стыдно будет, что мы, как простаки, попались…
Утром у отца едва хватило сил, чтоб подняться и выбраться из избы на завалинку.
И только он сел на завалинке, и только тетя Настя подала ему испить кваску в большой деревянной кружке, как из переулка показался Трифон Чашкин. Завидев отца, он вытаращил глаза и воскликнул не то с радостью, не то с удивлением:
— Жив, Иван Данилыч?
— А чего же мне делается? Прохлаждаюсь, — сверкнул потемневшими глазами отец.
— Да ведь какое твое здоровьишко: кругом раненный, подстреленный, на работе отравленный, бодришься только! Дух в тебе гордый, — сказал кулак, поглаживая медно-красную густую бороду. — Тебе бы, Иван Данилыч, на курорт, в Крым-Кавказ. К докторам ближе. А у нас в деревне чего хорошего? Тараканы да квас с редькой…
Спор продолжается…
Отец молча отхлебывал из кружки, поглядывая на кулака исподлобья, — к чему он клонит?
— Вижу, нездоров ты, Иван Данилыч, зря ты с плугом-то утруждался. На дураков работал. Нешто они оценят? Тебя же и засмеют. Ишь, мол, городской перед деревенскими вину искупает…
— Какую вину? — насторожился отец.
— А такую, что и прежде и теперь город деревню обманывает. На все сам цену назначает — и на свой товар и на наш хлеб…
— А ты как бы хотел?
— Мой хлеб — моя цена. Хочу — назначу рупь, а хочу — два, мое дело…
— А если мы тебе два-то не дадим?
— А и не надо. Пустите меня торговать вольно, я немцам и дороже продам, у меня заграница возьмет…
Отец, отставив кружку, даже свистнул.
— Никита, — кликнул он брата, — ты слыхал, чего Трифон требует? Самостоятельных сношений с заграницей, власть над властью… Вот вы его как тут распустили!
— Зря ты к брательнику адресуешься, — усмехнулся кулак, — хлеб-то у меня, а не у Никитки… У них, у таких, только себе на прокорм, и то с нехваткой…
На этот разговор подошли соседи.
— Вот и я говорю, не будет у вас силы, пока нет артели! — обратился отец к односельчанам. — Слыхали, как Трифон заговорил?
— А чего, я хоть самому Калинину, хоть Ленину — бросайте, мол, вы эту политику, с беднотой нянчиться. Давайте-ка курс на нашего брата, на самостоятельного мужика…
— На кулака! — выкрикнул кто-то.
— Ну как хочешь называй, хоть горшком, а вот советской-то власти хлебушко нужно, а он у нашего брата!
— Ну, а если советская власть от своей политики не отступится, будет за бедняка, за середняка?
— А я тогда ей хлеба не дам, вот что! — отрезал Трифон и, махнув рукой, ушел.
— И не даст, в землю зароет, — сказал дядя Никита.
— Слыхали, товарищи? — даже потемнел от гнева отец. — Значит, тут дело не в цене. Кулак своим хлебом хочет делать политику! Вот оно что в деревне-то делается!..
И опять пошел спор-разговор, не совсем мне тогда понятный.
Трудно одному, трудно…
Несколько дней я не отходил от отца, он с трудом добирался до завалинки. Его попарили в бане, похлестали в горячем пару веником, обмакивая веник в квас. Намочили спину тертым хреном. На ночь накрывали всеми шубами, какие только были в доме, уложив на теплую печку. Но все эти домашние средства не очень помогали.
Страшные синяки, ссадины и кровоподтеки не проходили. Было удивительно, как отец терпит, выходит на завалинку, разговаривает с мужиками и находит в себе силы не показать и виду кулакам, что он сломлен или напуган.
Но, слыша, как он стонет по ночам, я не спал, тревожился и все порывался уговорить отца ехать скорей домой. До конца отпуска все равно уже оставалось немного. Склонялся к этому и дядя Никита.
— К докторам бы тебе, — уговаривал он брата, поглаживая бороду, — давай в больницу свезу.
— Ничего, обойдусь, — отвечал отец, — чего зря лошадь гонять.
Он был зол и несговорчив. Сердился:
— Чего ты около меня торчишь неотступно? Почему ребят оставил? Разве можно без товарищей? Вот заведешь здесь пионерский отряд, тогда и уедем! Беги, действуй!
…Меня с новой силой охватила мечта увидеть на деревенских ребятах красные галстуки, пройти по сельской улице во главе отряда, шагающего в ногу, назло всем кулакам и их отродью!
Я вспомнил свой родной отряд, веселых, дружных ребят, вожатого Петю, которого так любил, и стало ужасно грустно.
Захотелось вот сейчас, немедленно, на крыльях перенестись на берег Москвы-реки, где на опушке старинного парка раскинулся полотняный лагерь. Там весело дымит военная походная кухня — подарок пионерам от самого Буденного — и вкусно пахнет красноармейским борщом, который научились варить сами ребята.
Появиться и стать в строй на линейку под мелодичные звуки горна и отрапортовать вожатому:
«Пионер Гладышев явился!»
А потом у костра рассказать обо всем, что приключилось в деревушке Лыковке, когда я хотел организовать отряд сельских пионеров. И что произошло с отцом при попытке помочь крестьянам коллективно трудиться… Рассказать обо всех своих бедах и сомнениях и попросить помощи.
Конечно, Петя собрал бы совет отряда. И решили бы звеньевые призвать отряд помочь пионеру и его отцу.
Затрубили бы горны, забили барабаны. Вышел бы отряд в поход по тревоге. Прочесали бы лес пионеры и поймали того, кто хотел погубить рабочего человека, подстроив обвал. Устроили бы засаду на привидение у развалин барского поместья. Выставили бы охрану вокруг раненного в борьбе с кулаками моего отца, и уж никакая кулацкая нечистая сила не смогла бы помешать ему помочь беднякам крестьянам сдружиться, вместе обрабатывать землю.
И тогда уж не вздыхали бы деревенские кумушки, не жалели бы притворно кулацкие бабенки попавшего в беду городского рабочего, а трепетали бы от грозной силы городских организованных ребят в красных галстуках!
Попробуй, тронь-ка: они не просто мальчики и девочки, они — пионеры!
Но, увы, все были одни лишь мечты. Я брел один-одинешенек по пустынной деревенской улице, пыля сандалиями.
Надо организоваться!
Лыковка словно вымерла. Ни взрослых, ни детворы, ни старух на завалинках.
Был жаркий полдневный час. Бабы ушли доить коров. Мужики после пахоты отдыхали в поле под телегами. А куда же девались мальчишки?
Вот он, наконец, бежит навстречу один — Парфенька.
— Здравствуй, пионерчик! Ты чего невеселый? Отца жалко? А? Не жилец он на белом свете! — И заглянул участливо в глаза.
— Это почему не жилец? — У меня даже дыхание перехватило.
— Да ведь как же, — леший его в лесу помял!.. Все ребра отдавил… Камни по нему катал… Вот, брат, дело-то какое!
— Враки это все, понимаешь, враки! — крикнул я.
В досаде чуть не проговорился о том, о чем велел помалкивать отец.
— А чего же он едва живой на завалинку таскается? По деревне все об этом болтают…
— Это кулаки народ пугают! — Мне очень хотелось открыть Парфентию всю тайну. Храбрый он, шустрый мальчишка, но еще несознательный, такую тайну можно открыть только пионерам. А для этого нужно их организовать.
И, взяв Парфеньку за плечи и глядя в его озорные карие глаза, я сказал:
— Верь мне, Парфеня, — я пионер и никогда не вру, — все это чепуха про леших!
— Ну и ладно, — миролюбиво сказал мальчишка, — леший с ними, с лешими!
И сам засмеялся.
— Слушай, Парфенька, я хочу с тобой посоветоваться, ты ведь настоящий, смелый мой товарищ: есть у вас такие же, как ты, надежные ребята, чтобы организовать нам пионерский отряд? Вот тогда нам никакие лешие, привидения, никакие кулацкие сынки не будут страшны.
— Ребята, конечно, есть, — ответил, становясь серьезным, Парфенька (ему очень льстило дружеское обращение за помощью), — а как это «организовать»? — не без труда произнес он незнакомое слово.
— Вначале надо собрать собрание, понимаешь?
— Только не мужичье, а ребячье?
— Да, и девичье, конечно.
— Пошли! Это можно, — тряхнул белыми кудрями скорый на дела мальчишка.
Попытка не пытка…
— Только чтобы ребята были бедняки и середняки. Ты сам-то кто будешь — бедняк?
— Нет… Не совсем, — ответил Парфенька. — Я не бедняк, не кулак, я посередке. То с кулаком дружил, а то вот к тебе перекачнулся.
— Это почему же?
— А мне так отец велел. «Ты, — говорит, — дружи с городским, а Тимошка пусть дружит с Гришкой…» Это мой брат, Тимошка. «У нас ребят, — говорит, — много, мы и там и тут поспеем…»
Такое признание несколько озадачило меня. Но Парфенька не дал долго раздумывать.
— Вот тебе первый бедняк, — указал он на хатенку, покосившуюся набок и словно вросшую в землю. — Здесь хороший парень живет, Ванька-нянька… Тот самый мальчишка — за девчонку. Стойкий такой. Куда мне, я того не выдержу, чего он терпит.
Парфен быстро открыл низкую дверцу в избу, и мы очутились в полутьме. Ничего не было видно. Только в углу что-то чмокало и пыхтело.
— Кто дома? Живые люди есть? — весело вскричал Парфенька.
Чмоканье прекратилось, и детский голос из угла ответил:
— Вот он я… Хлебы мешу!
И тут, приглядевшись, я увидел, что Ваня стоит над деревянной кадушкой с засученными рукавами. И вместо пальцев у него култышки, облепленные тестом.
Мы объяснили, зачем пришли.
Ваня очень заинтересовался.
— На собрание, — сказал он, — это можно. Мне вот только бы тесто домесить, да воды наносить, да поросенку крапивы нарубить, да муки насеять, да горшки просушить, да сметану спахтать, да пеленки постирать, да в избе прибрать, да теленку пойло дать… да…
Он даже запнулся, не сумев одним духом перечислить все бабьи дела, которые ему приходилось делать.
— Малыш, слава богу, в люльке спит, а других мама с собой в поле взяла… Пошла просо полоть… Мне нынче посвободней!
Я не успел подивиться такой «свободе», как Ваня заявил:
— Вы мне помогите тесто домесить, а я моментом с другими делами управлюсь, и айда на собрание!
И, быстро очистив руки от теста, выбежал из избы, посоветовав:
— Если малыш заорет, вы немного люльку покачайте… он затихнет.
Некоторое время мы стояли молча, поглядывая друг на друга.
— А как это… месить?
Дома я бегал в магазин за булками, за хлебом, а вот как месят и пекут, не знал.
— Это очень просто, — ответил Парфенька, — надо только рукава, засучить… А, у тебя уже засучены!
— А потом?
— Сжимай вот так кулаки покрепче, а потом в тесто их. Вот так!
И он засунул мою руку в кадушку, где было что-то теплое и липкое.
— Двумя, двумя надо нажимать. Мни его, дави!
— Оно пыхтит…
— Так и должно.
Начал работать и после первых же нажимов на неподатливое тесто почувствовал, как прошибает пот. Хотел вытереть лоб и посадил над глазами липкий комок…
— Тише, тише. Надень вот очипок, чтобы пот в глаза не лил.
И Парфенька повязал меня бабьим платком.
— Ты вот так и работай, а я побегу других завлекать… Где собираться-то будем? Давай на берегу речки, под ветлой. Идет?.. Ты мне доверь. Уж я соберу самых надежных ребят!.. Машу звать? Ладно! И Кузьму тоже… Ты работай, я быстро…
— А долго так работать-то?
— Не отставай от него до тех пор, пока оно само от рук не отстанет… А если малыш заорет, ты ногой вот эту веревку потяни, и люлька закачается… Ваня так делает.
Накинув мне на ногу петлю от веревки, Парфенька исчез.
В плену у теста
Всего я мог ожидать, но такого и во сне не снилось… Однако делать было нечего — раз взялся, надо месить. С трудом протискивал я кулаки в неподатливое, словно резина, тесто, но с еще большим трудом вытаскивал из этого месива руки.
Казалось, кто-то живой ухватил за руки и не желает отпустить.
Платок намок от пота. Поправить его можно было только движением головы. В избе было душно, жарко. Все тело стало липким. Пот лил с меня ручьями: казалось, вспотели даже глаза. На нос, на брови так и липли мухи, щекотали губы. Борясь с липучим месивом, выбился из сил, а оно не только не отставало от рук, но вцеплялось в них все крепче, и я уже не мог их вытащить из квашни. Кадушка приподнималась вместе с тестом… А тут еще капризный младенец. Он спал в своей люльке, подвешенной к потолку, так чутко, что стоило перестать качать, как тут же начинал скрипеть, как немазаное колесо, и все громче, громче, пронзительней, грозя задать реву.
Приходилось двигать ногой, захлестнутой петлей, веревка натягивалась, и люлька приходила в движение. Она так раскачивалась, что, когда я забывался, сама дергала меня за ногу, так что я чуть не падал в квашню. И это было страшновато. Казалось, упади — и тут тебя всего и затянет!
Приходилось бороться на два фронта — с люлькой, в которой лежало крикливое существо, и с квашней, полной теста.
Стало казаться, что все это в страшном сне… Что попал в какую-то кабалу и уже никогда не вырвешься из этой темной избы, из цепких объятий теста, из веревочной петли, схватившей за ногу…
«Нет, врешь!.. Я пионер! Я все выдержу! — И нажимал на тесто, ругая его. — Ах ты, кулацкое пузо! Ах ты, гидра мировой буржуазии! Ну, пыхти, пыхти, а вот я тебе кулака под бока!»
Сколько времени продолжалась эта борьба, не помню. Забыл про собрание, про Парфеньку, про Ваньку-няньку… Теперь важно было одно — одолеть вот это самое зловещее, пыхтящее, враждебное, цепкое…
За этим занятием и застала меня Ванина мать, женщина, как говорят в деревне, «болезная», крикливая, управляющая своей детворой окриками и шлепками.
Я уже пригляделся в полутьме в избушке, а она, войдя с улицы, не разглядела, кто там над квашней склонился в ее очипке.
— Ах ты, Вантяй-лентяй! — закричала она. — Ах, душегубец, воткнулся в квашню и не видишь, что ребенок вывалился из люльки!.. Разиня, простофиля!
И с этим предисловием наградила меня подзатыльником…
Затем рассерженная женщина ухватила меня за ухо и потащила вон из избы с неодолимой силой.
Я не успел сбросить с ноги петлю. Она натянулась. Люлька дернула меня, я брыкнулся, и она сорвалась с крючка.
— Посмотри, разбойник, что ты наделал! Малыш выполз с крыльца… Теленок на нем платье жует! Вот я тебе покажу!
Вытащив на свет, шумливая женщина хотела дать еще шлепка, но тут увидела, что это совсем не ее Вантяй, а какой-то чужой мальчишка, бледный, мокрый как мышь и весь в тесте…
— Тьфу, пропасть! Чужой? Да откуда ты взялся? Вот наваждение!
Я не стал объяснять, откуда взялся. Вырвался и помчался прочь как ветер, испытывая радость освобождения.
Еще не легче!
Что же делал мой помощник по сбору первого собрания? Парфенька накладывал на телегу навоз во дворе у Маши.
Выслушав его приглашение на собрание, она так же ловко, как Ванька-нянька всадил меня в квашню с тестом, всучила в руки Парфеньки вилы и попросила покидать на телегу навоз, пока она сводит лошадь на водопой, задаст ей корма, потом сбегает в кузню за наваренным шкворнем от телеги и сделает еще какие-то дела, порученные ей отцом. Ведь она девчонка — за мальчишку.
Задержалась ли Маша на водопое, дожидалась ли она кузнеца в кузне или еще делала какие-то срочные дела — неизвестно, а Парфеньке приходилось зацеплять на вилы ядовито пахнущий навоз и наваливать его на высокую телегу.
Ворча себе под нос, он нехотя проделывал эту тяжелую работу и оглядывался по сторонам: где же это запропастилась Маша?
И тут он увидел… По улице бежал пионер в трусах, в красном галстуке… и в бабьем очипке… с лицом, перепачканным тестом. Я то есть.
— Эгей! — приободрившись, крикнул Парфенька. — Ты уже отделался? Я сейчас… тоже буду готов!
Вначале я заподозрил Парфеньку в вероломстве, думая, что он нарочно подстроил всю эту историю с квашней и люлькой, но, увидев своего помощника у телеги с навозом, понял, что и он попал в кабалу.
— Эй, может, поможешь? Возьми вот вторые вилы!
— Нет, я, кажется, не уме…
— А тесто замесить сумел же!
В ответ я показал ему руки, на которых не желавшее отставать тесто так и застыло…
В это время появилась Маша верхом на коне. Напоив лошадь, она съездила на луг, нажала мешок травы, по пути заехала в кузницу, взяла наваренный кузнецом шкворень и, довольная, что в доме дело не стоит, воз с навозом растет, возвращалась не торопясь.
Мы сразу удрали, опасаясь еще какого-нибудь дела, и долго отмывали друг друга в реке, приманив стаи пескарей навозом и тестом.
Тут же, в воде, подсчитали, кто уже приглашен, кого надо бы еще пригласить. И как это все будет.
Сидели по горло в речке и рассуждали. Получилось неплохо: Маша придет, Ванька-нянька обещался, нужно позвать Кузьму. И еще нескольких ребят. Собрание получится.
— Да, вот что, — вспомнил я, — нужна батрацкая прослойка.
Парфенька задумался.
Батраки кулака Трифона Чашкина в пионеры не годятся, большие парни, женихи, годами уросли.
— А что, если будет не батрак, а батрачка?
— Это все равно, — сказал я, — было бы угнетенное детство.
— Пойдем, есть батрачки, у которых угнетенное детство.
Обсушившись на солнце, отправились в дальний конец села, что ближе к пашням.
Прокрались огородами, мимо каких-то ям, наполненных мокнувшей коноплей, мимо расстеленных на лужайках холстов для отбелки. Не утерпели пробежаться по ним босиком. И, наконец, заглянули в окно старой большой избы.
— Это Савкины здесь живут. Сами в новой горнице, а здесь у них ткацкая. Холсты ткут на бердах. Это станины такие для тканья.
С любопытством и с опаской заглянул я в окно, из которого доносился равномерный стук и глуховатый грохот. И, всмотревшись, увидел старинный деревенский ткацкий станок.
Он состоял из деревянных брусьев, и его станины приводились в движение ногами. Небольшая, тщедушная девчонка, согнувшись, сидела за станком, пропускала челнок меж натянутых белых нитей, протягивая поперек синюю нитку, и нажимала ногой в нижнюю доску. Тяжелые деревянные станины приходили в движение и, грохнув, хлопнув, плотно стиснув, сбивали нитку к нитке… И так, нитка по нитке, ткалось домотканое полотно… В глубине избы виднелось такое же сооружение, и там сидела другая девочка, также не поднимая головы.
— Штаны ткут. Вишь, с синей полоской, — объяснил Парфен.
— Как медленно!.. Лучше купить! — сказал я.
— Купить? Они бедные…
— Кулаки, а бедные?
— Какие же кулаки? Они сами на себя батрачат. Это девчонки-сироты. У них коня нет… Землю не пашут. Холста наткут, продадут, хлебца купят…
— А кто же их эксплуатирует?
— Чего? — не понял Парфенька.
— Кто их угнетает?
— Да сами себя… кто же? Ну как, позовем их на собрание?
Я посмотрел на тонкие синеватые руки девочки, сидевшей ближе к окну, с жалостью и с сомнением. Во-первых, это какие-то не настоящие батрачки… а во-вторых, не влопаться бы еще в эту кабалу!
И, попятившись, потихоньку исчез.
Те же и Петрушков
Молча отошел и Парфенька.
— Знаешь что? Пойдем найдем Кузьму, — отойдя подальше, нарочито бойко, чтобы скрыть какую-то неловкость, сказал я, — для начала нам хватит… А этих мы потом позовем…
— Ну да, — усмехнулся почему-то Парфенька, — пригласим повесткой.
Кузьму отыскали на пашне.
Он шел за сохой. На нем был все тот же картуз с рваным козырьком, жилетка поверх рубахи и сапоги. Но теперь головки сапог были втиснуты в большие широкие лапти и крепко подвязаны веревками, чтобы земля не набивалась.
Нельзя сказать, чтобы он шел за сохой, — скорей соха тащила его за собой, мотая из стороны в сторону по неровной, рваной борозде.
Лошаденка надрывалась, вздирая пласты слежавшейся земли, а Кузьма, спотыкаясь как пьяный о сухие комья, орал на нее:
— Н-но! Возле! Борозду!
И изо всех сил старался удержаться за ручки сохи.
Лицо его было черно от пыли и полосато от ручьев пота.
Он не замечал нас.
— Да, — сказал Парфенька, — сошенька не сношенька, земля не перинка… По ней не потопаешь, хлебец не полопаешь.
— Знаешь что? Не будем ему мешать… И вообще… он ведь устанет… Давай отложим собрание!
— А что ж, отложим, — быстро согласился Парфенька, — пусть оно полежит, авось не протухнет!
Меня покоробило его странное понятие о собраниях, но я стерпел.
— Парфенька, — сказал я, — давай хоть поиграем в пионеры! Пойдем куда-нибудь, где нас никто не видит, и поиграем… Я так соскучился!
Парфенька был парень сговорчивый:
— Есть одно место, пошли!
Добежали до небольшой полянки в лесу, и тут я стал показывать Парфеньке строевые приемы, разучивать салюты, изображал вожатого, подавал команду, дудел в воображаемый горн, подражал барабану. Играли мы всласть.
Вдруг кусты раздвинулись и чей-то насмешливый голос сказал:
— А чем это вы тут занимаетесь?
И над нами склонилось лицо, круглое, чистое, сияющее, как месяц. Ясные глаза разглядывали нас с добрым любопытством.
— Пионер? Настоящий? С галстуком, ну, значит, мне не наврали!
И высокий парень в красной рубашке с расстегнутым воротом, в синих галифе вышел из кустов, неся в руке командирскую кожаную сумку.
— Ну, здравствуй, пионер, я комсомолец Петрушков!
Так вот он каков, знаменитый Петрушков! Я весь залился краской. Надо же, он застал меня за таким стыдным занятием! Чего уж смешней — пионер, как маленький, играл в пионеры!
— Ну покажись, дай я на тебя погляжу, полюбуюсь. Ведь первый раз вижу такое в натуре… Только на картинках… Вот бы наших ребят видеть такими, дожить бы!
Он трогал меня, брал за плечи, поворачивал.
— Учись, смотри на него, малый, и перенимай, нам это пригодится, — говорил он Парфеньке, не спуская с меня восторженного взгляда.
Он рассказал, что пришел специально, явился в Лыковку, прослышав, будто здесь объявился пионер, что из-за такого случая стоило протопать хоть сто верст. Расспрашивал, из какого я отряда, что мы делаем, как работаем. Записал в книжечку, достав ее из полевой сумки. Там заметил я мыло, полотенце и рукоятку нагана. Это точно.
Конечно, Петрушков явился не из-за меня, у него дело поважней, да, наверное, по своей привычке этот хитрый парень с таким добродушным, открытым лицом всех своих планов никогда не открывал.
Вечером я понял, зачем он пришел.
Вот какие дела в деревне!
Вернувшись домой потемну, я не застал отца на завалинке и очень испугался. Что случилось? С тех пор как его помяло обвалившимся берегом, отец облюбовал завалинку и, подстелив дядин полушубок, посиживал, поджидая меня с улицы. И не один, всегда с ним вели разговоры какие-то мужики, бабы, много у него отыскивалось знакомых, друзей детства. Он не скучал.
И вдруг пуста завалинка. Где отец, что с ним?
— А ничего, не шебутись, — сказала тетка одно из непонятных мне деревенских словечек. — Испей вот тепленького молочка. Отец уже попил и ушел в сельсовет. Петрушков собрание актива проводит.
Наспех выпив молока и дожевывая кусок черного хлеба, мягкого, вкусного, как пряник, — замечательно пекла хлебы моя деревенская тетка! — я бросился в сельсовет. Мне захотелось еще раз, немедленно повидать Петрушкова, так он мне почему-то понравился.
И я его увидел.
Петрушков стоял на крыльце сельсовета, облокотившись на перила, а внизу, у ступенек, топтался Трифон Чашкин.
Весело улыбаясь, Петрушков говорил такие слова:
— Нет, дядя Трифон. Чего ты здесь не видал? Полна изба мужиков, махорочного дыму… Иди себе, спи спокойно в чистой горнице, погуляй перед сном, подыши свежим воздухом. А когда будешь надобен, мы тебя сами позовем.
Нет, совсем бы не так разговаривал я с кулаком. Уж я бы сказал этому образине все, что я о нем думаю! Я бы ему дулю показал: на вот, выкуси, не пролезть тебе в наш сельсовет, так же как не попасть твоему сынку в пионерский отряд. Ишь, морда какая противная, волосатая.
А Петрушков…
Но, несмотря на ласковое обращение и заботу о его здоровье, кулак, повернув восвояси, ушел, ругаясь с такой досадой, что его ругательства долго еще звучали у меня в ушах.
Я, конечно, проскользнул на собрание актива. Оно уже заканчивалось.
Здесь Петрушков с той же доброй улыбкой говорил председателю сельсовета, человеку с красным лицом, буденновскими усами, с орденом Красного Знамени на груди, такие злые слова:
— Позоришь ты свой орден! Мы не посмотрим на твои старые заслуги, выставим тебя, да и все! Народу здесь не вывеска нужна, а стойкий элемент, к которому не подползет гад. Кто ты такой, чтоб так единолично распоряжаться советской властью?
И дальше еще какие-то ужасные слова.
Да если бы мне такое наговорили, да я бы тут… Но, к моему полнейшему удивлению, председатель сельсовета, по лицу которого проплывали тени от красных знамен, вдруг засмеялся, схватил с головы буденовку, стукнул ею об стол:
— Ай, Федька, вот кроет! Любо слушать! Спасибо, милый ты человек, открытая душа!..
И дальше в том же духе. Я, правда, не совсем понял, почему он особенно настойчиво обещался не поддаваться больше какому-то «зеленому змию», но народ был доволен и суровой речью Петрушкова и радостным раскаянием председателя.
Когда мы возвращались домой, этот необыкновенный Петрушков, которого я отныне полюбил на всю жизнь, объяснял отцу, бережно ведя его под руку, какие трудности в деревне.
Кулак, оказывается, пузом вперед прет, экономикой давит. Ищет себе поддержки в учреждениях, задабривает советских работников, иных стараясь подкупить, иных споить. Вот Трифон Чашкин арендовал у волсовета мельницу, а у сельсовета — неделимый земельный фонд, что бережется для возвращающихся красноармейцев. Ишь, хитрюга: чтоб не пустовал-де, я вспашу… Я и хлебец соберу!
Расти, молодая сила!
— А где ж наша молодая красная сила? Она есть, да мало. Коммунисты не в каждом селе. Комсомольцы почти все с гражданской войны не вернулись. Мы ведь на Антонова мобилизовались все, меня по малолетству только оставили. Не все погибли, нет, нет, многие в армии остались, отличились, стали красными командирами, большинство учиться дальше пошло. И вот я один из них, из этого поколения. Есть ячейка у нас, конечно, при волости. Пять человек, боевые ребята, но мало нас. Оставайся у нас, Иван Данилыч, а? — ласково заглядывал он отцу в глаза. — Не можешь, своя работа ждет… Ну, доложи там, что нам здесь большая от рабочего класса поддержка нужна. Хоть немножко бы передовых рабочих людей, а вокруг них тут бы и наша масса образовалась!
Он заночевал в избе у дяди, и они с отцом так и не заснули, проговорили всю ночь.
А наутро, перед тем как уйти, он говорил отцу:
— Завидую вам, Иван Данилыч. Счастливый человек! Я вот на первого пионера в нашей деревне посмотреть за семь верст пришел. А вы такого мальчишку с красным галстуком запросто можете наблюдать в качестве родного сына… Это ж какая радость! Лучи будущего. Расти, молодая сила, расти! — И он вдруг погладил меня по голове.
Я был смущен, сердце мое таяло.
Мы вместе занимались утренней зарядкой, я лил на его круглую сильную спину колодезную воду, он крякал так, что куры, набежавшие напиться из лужи, шарахались и вспархивали.
Мы чистили зубы, набирая в горсти воды из двух носиков умывальника. И вот, не совру, когда он вынул из полевой сумки мыло и полотенце, там я действительно разглядел наган с барабаном, наполненным патронами.
И еще раз подумал:
«Какой же он чудак! Да с таким заряженным наганом я бы этого кулака Чашкина, я бы его…»
И, словно поняв мои мысли, Петрушков закрыл полевую сумку поплотней, подмигнув мне значительно…
Он ушел, и больше я его никогда не видел.
Нельзя так жить, нельзя!
— Ну, как твое собрание? — спросил отец.
При этих словах я, наверное, стал красней своего галстука. Не в силах ни соврать, ни признаться, только покачал головой отрицательно.
— Что такое, что случилось?
В наступившей тишине передо мной вдруг раскрылась вся глубина падения. Как настоящий пионер, организатор ребят, думал совершить подвиг, помочь деревенским мальчишкам и девчонкам приобщиться к новой жизни, освободиться от кабалы, поддержать друг друга, а вместо этого заигрался с Парфенькой. И во что же? Как маленький, играл в пионеры! Ну, хотя бы в комсомольцы…
Особенно нехорошо стало на душе, когда вспомнил про тонкие синеватые руки девочки, сидевшей за ткацким станком, лица которой даже не видел.
Я почувствовал себя вдруг ужасно виноватым именно перед этой девочкой, которая сидела, согнувшись над тканьём, не зная игр, не видя солнца, речки, леса…
— Да что случилось, что с тобой? — встревожился отец.
— Ай Маша обидела? Она ведь бой-девка, — пытался пошутить дядя Никита.
Я пропустил его странную шутку мимо ушей.
— Ничего не вышло, — сказал я замогильным голосом. — И не выйдет… Не получается пионеров в деревне…
— Да что тут — ребята из другого теста?
При слове «тесто» меня бросило в дрожь.
Да, виновато тесто! Это совсем не то, что готовый хлеб…
Вспомнилось все пережитое за последние дни. И почему-то показались не такими страшными и привидения и лешие по сравнению с тем, что испытал вчера. Потому что до этого я вел себя хоть и не всегда правильно и совершал ошибки, но был честен перед собой, не трусил, а сегодня схитрил, поступил не по совести.
Отец не сразу разобрался, в чем дело.
— Конечно, мы явились не на готовенькое! Не замесив теста, хлеба не испечешь!
— Зато уж, если круто замешано, хорошо пропечется. Так народ говорит!
— Я же не домесил, папа!
— Ну, не с одного разу… Это дело нелегкое. Побольше дрожжей молодых, новая деревня взойдет, подымется!
— Оно пыхтит!
— Да, да, и запыхтит паровоз революции! Стронет с места деревню!
Очевидно, отец думал о чем-то своем и не мог себе представить, что я месил настоящее тесто!
— Да совсем не то, папа! Они же в кабале у этого теста, у квашни, у домотканых штанов… Понимаешь? Им некогда быть пионерами!
— Некогда?
— Ну да!.. Потому что родители у них недружные! Вот работали бы все вместе, как вы в типографии, тогда другое дело! И здесь хлеб надо продавать в булочной, как у нас. И холст на штаны — в лавке! И вообще совсем не так надо жить ребятам! Попробуй настоящее тесто помесить, так узнаешь!
Отец только развел руками — при чем тут штаны в лавке? Какое тесто?
В моих сбивчивых словах скорее всех разобрался дядя Никита.
— Эх, брат Иван, нет жизни не только нам, но и нашим детям! А Кузька — ведь это мудрец, стойкий, рассудительный; из него бы ученый… А Ванька-нянька — это же певец, ты бы слыхал, как он поет, когда люльку качает! Заневолили мы ребят! Пропадают таланты! Нет, так дальше жить нельзя. Не для нас, так хоть для счастья детей надо этой жизни дать бой!
И он взмахнул рукой, как саблей.
Отец встал из-за стола и, забыв о своих немощах, быстро заходил по избе.
— Эх, брат, был бы я человек партийный, я бы здесь у вас остался! Я бы нашу Лыковку в новую веру привел. Я бы кулачью показал… А то, поди, радуются гады — вывели, мол, из строя главного заводилу… отделались от рабочего человека кулацкой смекалкой. Но не тут-то было! Вы, звери, хитрее, да мы, люди, умнее! — И он стукнул кулаком по столу. — А ты не тужи, — сказал он мне. — Большое дело устроится, и все малые на свои места станут. Если отцы не оплошают, дети свою долю найдут!
Хоть это было и не совсем понятно, но я как-то успокоился. Меня вдруг свалило в сон. А когда проснулся — появилось какое-то хорошее чувство уверенности, что все поправимо, что совсем я не трус и вовсе не плохой мальчишка.
И, когда отец предложил сбегать на речку и выкупаться как следует, пока собирают завтрак, я помчался к берегу Лиски как на крыльях, надеясь там увидеть ребят, которые становились все милей сердцу.
Когда человек тонет
Едва ли найдется в мире такая удобная для купания речка, как Лиска, кольцом огибающая деревеньку Лыковку. Быстро течет она, разбежавшись по мелкому песку, так что каждую струйку видно. Глубина по щиколотку. Ложись, ребята, поперек, запруживай ее своими телами. А ну, прорывай, речка, живую плотину. Надувайся, подпирай кого под живот, кого под спину. Держись, ребята, не уступай, упирайся в песок руками и ногами… Вот уже поднялась вода, вот начинают перекатываться через ребят ее струи. И вдруг не выдержал кто-то — вырвался из ряда. И покатила его вода, хлынув валом. С визгом, с криком порушилась и ожила вся плотина. Иные покатились до самого омута, кто-то, вскочив на ноги, гонится за ними вприпрыжку. И все разом ныряют в омуток вниз головой, только пятки сверкают да пенится вода.
Много испытал я в своей жизни прекрасного, но лучшего удовольствия еще не знал.
И отдавался забаве деревенских ребятишек со всем пылом.
В это утро, пользуясь наказом отца «выкупаться как следует», я несколько перекупался. Кожа почему-то посинела и покрылась пупырышками. А зубы стали постукивать друг о друга.
— Эй, ребята, — крикнул рассудительный Ванька-нянька, оставивший спящего малыша на берегу под ракитой, — кончай купаться, пошли гонять дрогача!
Это означало, что, зазябнув после купания, нужно прогнать дрожь игрой в пятнашки. Я с удовольствием занялся игрой. Вначале казалось, что деревенские слишком больно пятнаются, а потом попривык.
Не успели ребята разогреться и прогнать «дрогача», как с реки послышался страшный крик:
— Тону, спасите!
Мы сразу очутились на берегу и увидели в большом омуте, где раньше была водяная мельница, рыжую голову, которая то погружалась, то выныривала. Тонул Гришка. Он пускал пузыри, хлюпал и временами издавал хриплый крик: «Тону!»
Никого взрослых поблизости не было. Ребята замялись. Хоть рыжего Гришку никто и не любил, но все же тонул человек…
Все так перекупались, что никому в воду лезть не хотелось. Я не мог сейчас на речку и смотреть без отвращения — еще не прошли на коже мурашки.
— Ведь потонет, вражина! — сказал Ваня.
— Как есть, — подтвердил Парфенька. — Вот рыжий дурак, не купайся один, дружись со всеми! — пожурил он утопающего.
Завидев ребят, Гришка закричал еще истошней и стал погружаться и выныривать все чаще, изо всех сил пуская пузыри…
— Как же быть, ребята, а?
— А тебе чего? Он твой враг, — сказал Парфенька.
— Нет, у пионеров так не полагается! Человека надо спасать!
Я как был, в трусах и в галстуке, бросился в ненавистную воду.
Если бы не Маша…
Донырнул до утопающего сразу и только коснулся его, как Гришка ухватился за шею. Я, потеряв дыхание, опустился под воду. И как это неловко получилось! Ведь знал же, что утопающие очень опасны. Они с испуга могут так схватить своего спасителя, что и его потопят.
Надо всегда подплывать сзади, ловко хватать затылок и, прижав к груди, буксировать утопающего к берегу. Этому учил меня вожатый. А если будет цепляться и топить, хватать за шею, следует дать тумака…
Поздно! Обезумевший Гришка держал за шею, как клещами, и мы вместе погружались под воду.
Но, оказывается, погружался я один, а Гришка зажав мою голову под мышку, отлично держался над водой, продолжая кричать: «Тону!»
Однако он уже не тонул. Пускал пузыри и захлебывался я. Из последних сил колотил Гришку кулаками в грудь и в живот, пытался высвободить шею. Ничего не помогало. Не в силах больше терпеть без воздуха, раскрыл рот, глотнув воды, и это меня погубило. Сознание помутилось, руки и ноги ослабели, и я пошел на дно, потянув за собой Гришку. У самого дна Гришка вдруг разжал руки, отпустил меня и всплыл, как пробка.
Он отряхивался и фыркал, молча плывя к берегу.
Всю эту картину наблюдали с берега помертвевшие ребята.
— Что же вы стоите? Пионерчик потоп! — раздался вдруг звонкий крик, и все увидели Машу.
Девочки купались немного ниже по течению, за густыми кустами ивняка. Они услышали крики о помощи и теперь прибежали к омуту. Впереди всех — длинноногая Маша.
Не снимая длинной рубахи из домотканого грубого полотна, она спрыгнула в омут и, доплыв до того места, где я исчез, по-девичьи закрыла глаза и уши пальцами и погрузилась до дна.
На помощь ей стали кидаться в воду ребята. А рыжий Гришка, выбравшись на берег, бросился бежать в деревню, крича изо всех сил:
— Пионер утоп! Пионер залился!
С таким громким криком он и пронесся мимо завалинки, где сидел в окружении лыковцев Иван Гладышев, мой отец.
Он привстал, побледнел, хотел крикнуть, но горлом у него хлынула кровь, и он упал на завалинку.
Одолела «нечистая сила»
Нет, я не «утоп», но воды наглотался порядочно. Меня, по деревенскому обычаю, откачали на растянутой мешковине и, когда я очнулся, уложили на печку, где сушилось и хранило тепло мягкое пшено для блинов. Сверху накрыли шубой. И я заснул и проспал до следующего утра.
Проснувшись, я увидел в избе какого-то усатого человека в белом фартуке.
На столе банки, пузырьки, вата. Резкий запах лекарств.
— Дядя Ваня спужался… Все из-за тебя. — Сестренка показала на задернутый полог кровати. — Фершал ему кровь унимал. Теперь легче.
Я бросился к отцу, но тетка удержала меня:
— Тсс! Только сейчас забылся…
Фельдшер не уезжал, и поэтому я понял, что с отцом стряслась большая беда. В избе говорили шепотом. Фельдшеру поджарили яичницу, ел он ее на крыльце. Там же и чай пил, заглядывая в открытую дверь и прислушиваясь к прерывистому дыханию за занавеской.
— Инфильтрат, — сказал он загадочно.
Сельский медик дождался, пока отец проснулся, поговорили они вполголоса. И после его отъезда дядя Никита задал коню овса.
Я понял — предстоит дальняя дорога.
Так оно и вышло. Отец больше не отпускал меня ни на шаг, не спускал с меня глаз.
Он был молчалив, угрюм. Дядя Никита тоже. Говорила за всех тетка Настя.
— Правильно, чего там. Против рожна не попрешь. Не гостится вам у нас, братец. И что за напасти такие! Лешие, домовые, что ли, наши вас невзлюбили?
— И водяные тоже, — мрачно усмехнулся отец.
Никто нас не удерживал.
Только маленькая сестренка, ябедница Стешенька, вдруг расплакалась:
— Дядя Ваня, не уезжайте! Ой, не уезжайте, миленькие! Я еще хочу рыбки, такая она у вас вкусненькая!
Она первый раз в жизни попробовала запеченных на большом листе в цельном молоке жирных язей и не могла забыть, как это «сладко».
Отец мой, подавая ей лучшие кусочки без костей, все говорил:
— Что, вкусненько?
Вот она и заладила:
— Ой, не уезжайте, без вас не будет вкусненького!..
Тут дело, конечно, было не в одних язях. Дядя и тетка старались угостить свою городскую родню как можно лучше, и маленькая Стешенька никогда так вкусно не ела, как с нашим приездом.
Мне стало жалко девчушку. Простил ей все ее ябеды и стал уговаривать:
— Да мы не сейчас едем… Мы еще, может, рыбки тебе поймаем.
Мне было как-то не по себе. Как-то очень стыдно уезжать. И за себя и за отца стыдно. Словно мы струсили и хотим убежать…
Правда, я уже соскучился по дому, по Москве, по товарищам, которые теперь живут в пионерском лагере. Нестерпимо хотелось послушать, как радостно звучит утренний горн, играя побудки, как задорно гремят барабаны, собирая в поход.
Но как же бросить деревенских ребятишек такими вот несознательными? Ведь они теперь совсем уверятся, что есть нечистая сила, что городские удрали, испугавшись водяных и леших! Нет, надо бы все-таки остаться и доказать свое. Иначе это не по-пионерски…
А сказать об этом отцу я стеснялся и, утешая сестренку, все приговаривал:
— А мы, может, и еще приедем… И еще пойдем рыбу ловить. И еще будем тебя вкусненьким кормить!
— Да, кабы не водяные и лешие… — сердито тряхнул головой отец, — на рыбалку-то еще разок сходить стоит… Этакие язи… Ну, как поросята!..
— Может, червяков накопать? — с готовностью подхватил я.
Отец пристально посмотрел на меня, и глаза его затуманились.
А Никита хмурился, хмурился да вдруг как сжал свой кулачище, громадный, корявый, покрытый черными волосами, да как стукнул им по столу:
— Эх, брат, одолела нас нечистая сила! Скажи ты это в Москве там! Хоть Калинину, хоть самому Ленину… Видал, какие дела тут? Помочь нам надо, не то беда. Ишь ведь, до чего дошла вражья сила, родного брата из моего дома выживает! Ты еще, Иван, всего не знаешь! Почему это моя баба заплаканная? А к ней вчера вдруг нищенка пришла, ворожейка-старушечка. В воду глядела, на ладонь шептала и знаешь, что предсказала? «Вы долго не горели… Вас огни-пожары миловали, святые угодники сохраняли… А теперь у вас здесь гость опасный, на шее у него огонь красный… Будет коли долго тот гость гоститься, не то амбар, не то сарай, а то и хата у вас загорится…» Вот ведь до чего старая карга могла договориться!
Я невольно пощупал свой галстук — уж не жжет ли он шею? Вот так история! И подумать не мог, что родню будут пугать даже пионерским галстуком.
Услышав все это, отец побелел, закашлялся. Я подумал, что сейчас он отменит свое решение. Но, стиснув зубы, он посмотрел на скомканный носовой платок и проговорил:
— Утром едем на станцию, кровь не унимается… Проиграли мы это сражение, брат, приходится отступить…
Торжество врагов и наше бесчестье
О нашем отъезде стало известно по всей деревне в тот же час. Эта новость из дома в дом пробежала, как по телефонным проводам. Тетка — соседке, соседка — куме, кума — куму, кум — свату. И каждый на свой лад. И пошло — кто во что горазд!
Если в ближних домах хоть похожее на правду говорили, то в дальних такое сочинили, что и нарочно не придумаешь. Будто поссорились брат с братом. Иван заявил, что Никита его плохо ублажает, а Никита осерчал, что городской его объедает.
И многие любопытные пришли посмотреть, каков же будет отъезд… Не будет ли какого скандала-происшествия?
Пока конь поел овса да пока дядя Никита уладил телегу, вокруг уже собралась целая улица. Старухи и молодухи, старики и парни с таким вниманием наблюдали за каждым движением Никиты, как будто они впервые видели, как мужик берет хомут, надевает его на лошадь, заводит ее в оглобли, берет дугу, всовывает оглобли в гужи, стягивает супонь, подтягивает чересседельник.
Никита делал все это в мрачном молчании, при совершенной тишине среди зрителей.
Примолкли, наблюдая эту сцену, даже всегда неугомонные мальчишки.
Дядя Никита запряг коня, взбил постеленную в телегу солому, застелил ее рядном — домотканой широкой холстиной. Положил в передок кошель с овсом для лошади. Бросил себе под сиденье свитку из грубо сотканной шерсти.
Попрощавшись в избе с родственниками, отец с трудом взобрался на телегу.
Я глаз не мог поднять на своих друзей-мальчишек. Да и мальчишки испытывали какую-то стесненность, словно они плохо приняли своего земляка и он уезжает на них в обиде.
Вот дядя Никита, поправив на голове праздничный картуз с лаковым козырьком, который облупился от старости, задергал вожжами, зачмокал, и лошадь стала раскачиваться, двигаться, готовясь дернуть телегу, которую ей явно не хотелось тащить в дальний путь. По всем сложным приготовлениям и по тому, что ей в неурочное время давали овса, хитрая кобыленка уже сообразила, что предстоит тащить вот эту и без того тяжелую телегу с двумя людьми и третьим люденком в долгий путь, туда, где бегают шумно пыхтящие огромные чудовища и мычат, как бешеные быки…
И только лошаденка стронула с места телегу и окружающие мужики поснимали картузы прощаясь, вдруг по толпе прошло какое-то движение, и появился единственно радостный человек — Фроська Чашкина.
Шумя широкой юбкой, растягивая в улыбку толстые, пухлые губы, она звонко кричала:
— С приятным отбытием вас, дядя Иван! Спасибочко, что навестили родные местечки. Вот вам свекор-батюшка и свекровь-матушка дорожного гостинчика шлют!
С лицом, сияющим, как хорошо поджаренный и сдобно смазанный маслом блин, она приблизилась к телеге и преподнесла отцу плетенную из лыка корзиночку, из которой торчали горбушка пирога, ножки курицы и сквозь щели виднелись огурцы и яйца.
Дядя Никита оглядел все это с крайним смущением:
— Да у нас свое имеется.
— Ничего, клади, — озорно как-то усмехнулся отец, — в дороге сгодится!
— Кушайте на здоровьице, — поклонилась Фроська и отерла пухлые губы кончиком головного платка, как будто она сама только что отведала дорожной снеди.
— Спасибочко! — почему-то весело отозвался отец и, когда дядя Никита хлыстнул коня и все седоки от рывка телеги качнулись, добавил: — До свиданьица!
Вдогонку нам раздались какие-то напутственные крики, замахали платками и картузами. А ребятишки и собаки бросились вслед и бежали до самого моста. Отстали они только тогда, когда телега прогрохотала по всем живым бревнам моста через Лиску. Мне показалось, что бревна грохотали, смеясь над нашим бесчестьем.
— «Кушайте на здоровьице», а? — нарушил молчание отец и, запустив руку в плетенку, достал кусок пирога, соленый огурец и яйцо.
Он покачал головой, усмехнулся и, облупив яйцо, стал есть, закусывая огурцом. Огурец был хорошего засола и так хрустел на зубах, что в лесу эхом отдавалось.
— Ну что ж, и поедим, и на здоровьице. Кушай, Никита. — Он протянул яйцо и огурец брату.
Никита попытался отстранить.
— Ты что, брезгуешь? Это же не кулацкое, а бедняцкое. Хлеб этот батраки вырастили, смололи, батрачки просеяли муку, тесто замесили… (При слове «тесто» я вздрогнул…) Пирог испекли… Я-то уж знаю. И огурчики Лушиного засола… Признайся, тоже ведь, наверное, брал у Тришки весной мучицы взаймы мешок, а осенью отдавал два? Кушай, свое будешь есть.
Дядя мрачно отмалчивался.
— А ты что насупился, что в глаза не глядишь? — повернулся отец ко мне. — Думаешь, струсил отец? Бежит от… нечистой силы?.. Ну нет, брат, шалишь, такого не бывает. Молокосос ты еще, чтоб отца так судить, понял? Ешь, если я говорю!
Я никогда еще не видел отца таким гневным. Я стал жевать пирог, сдабривая его слезами. Слезы редко, но большими каплями падали из глаз прямо на пищу, делая пирог соленым и горьким…
Обрадовалось кулачье
А вот что было после нашего отъезда… Собравшиеся у избы Никиты Гладышева некоторое время стояли молча.
— Ну, вот и поехали с орехами, — озорно сказала Фроська, когда телега протарахтела по мосту и скрылась за поворотом.
И тут людей словно прорвало:
— А ты чего зубоскалишь, кулацкое помело?
— Чему радуешься, Тришкина сорока?
— Люди толком и не отдохнули, а тебе и весело? — накинулись на нее бабы, соседки Гладышевых.
— Думаете, люди не знают, отчего вы радуетесь?
— Спрятались от людей за тесовыми заборами, думаете, люди не знают, о чем вы шепчетесь?
— Да вы бы Ивана сами с кашей съели, а не то что его пирогами с мясом кормить, дай вам волю!
— Приехал хороший человек в деревню, а вы ему готовы вилы в бок! Потому что он рабочий человек, не все для себя, а все для добрых людей, не как вы, живоглоты!
И началось, и пошло… Фроська попыталась огрызнуться, но где там — такая поднялась буря, что ее словно подхватило и помчало прочь. С шумом влетела она домой и стала, запыхавшись, докладывать, как было дело. Как городские уехали, как подарок приняли, как бабы ругаться начали…
— Ну-ну-ну, ничего, — успокоительно сказал Трифон, — это все пройдет, успокоится. Главное, что уехали. А без закваски тесто не подымется, без дрожжей брага не запенится! Все хорошо устроилось. Без греха… А то, не дай бог, какое смертоубийство али утопленники… Тут тебе наедет суд-милиция, тут тебе лишний шум… Огурцами-пирогами не отделаешься!
Его сыновья понимающе улыбались. Видя их улыбки, кулак вдруг повеселел и разошелся.
— Ха-ха-ха! А ловко это получилось! — Он хлопнул себя по бедрам. — Ловко пугнули их наши водяные, домовые, лешие! А? Ты кто — водяной, Гришка? — Он дал легкого щелчка младшему. — Ты кто — домовой, Фролка? — Он дернул за чуб среднего. — А ты у нас известный леший, Авдей, — ухватил он за бородку старшего, — по лесу ловчей тебя никто не умеет ходить неслышно. В лесники определю, черта! Вот жаль только Фроську в лес отпускать: огонек в доме! — И он ущипнул ее за подбородок.
Так куражился кулак, прохаживаясь по горнице. Половицы скрипели сосновой музыкой.
За обедом он приказал подать на всех пенной браги. Выпил хмельного — размечтался:
— Тебя, Авдей, беспременно в лесники определим, своя рука в лесу будет. Лучшие деревья, какие захотим, те и свезем на продажу. Кони-то свои… Много коров, овец тебе лучших дам, в лесу им воля, корма даровые. Будешь жить в лесной сторожке, как король. Тебя, Фролка, в извоз пошлю, будешь в городе при станции деньги зашибать. Новые машины купим, маслобойку нам надо… просорушку… мельницу… Невесту там присматривай из городских… Чтоб рукодельница была… грамотная… А тебя, Гришка, как окончишь школу, дальше учиться пошлем. Чтобы ты у нас в городе своим был… Начальством чтобы заделался. Нашему брату от власти всяких выгод чтоб хлопотал… А Мишутку, меньшенького, наследничком воспитаем. Чтоб умножал имение… Эх, еще сыновьев не хватает! Роди нам еще, жена, сына, чтоб свой инженер-механик был. Вот и будет у нас своя республика!
— А дочки-то вам аль не надобны, батюшка? — спросила Фроська.
— Девок-то? А на что они мне? Чтоб замуж повыдавать, чужим людям за них приданое раздавать? Нет, мы за своих парней лучших девок из лучших возьмем. Вот тебя — самую красовитую — высмотрели, да и взяли, теперь ты наша!
И кулак расхохотался Фроське в лицо:
— И любых так-то. В богатый дом любая пойдет, да за таких-то сынов, как мои! Орлы! Полон дом красавиц наведу и буду царствовать… А ну, красавицы, разувай, раздевай меня, укладывай спать!
Кулак развалился на лавке, вытянув ноги в смазных сапожищах.
Фроська, хихикая, стала расстегивать ему воротник, снимать пиджак. Агафья побежала разбирать постель, а стряпуха Лушка стала стаскивать сапоги.
Сыновья вместе с батраками подняли Трифона на руки и понесли его на кровать за цветастым пологом, где грудой возвышались перины и чуть не до потолка — подушки.
А он, блаженно скаля зубы и озорно поглядывая на них, бормотал:
— То-то вот, я в своем дому царь… понимать надо…
Так блаженствовал и куражился Трифон Чашкин, мечтая о кулацком царстве после отъезда городских гостей восвояси.
Мы уехали, но не исчезли
Иначе чувствовали себя лыковские мужики и бабы. Не хотелось им расходиться. Расселись на бревнах напротив избы Никиты.
Все испытывали неловкость, будто по их вине уехал Иван Данилыч, хороший человек. Плуг вот починил. Помог бедняцкое поле вспахать. Теперь его плугом другие свои земли пашут и тоже в пары спрягаются. Вот оно, как дело-то пошло. Конечно, одним плугом не управишься, но ведь он бы и еще мог сковать. Человек городской, мастеровой. Плохо угощали, знать. Надо было бы за его дела бражки сварить. Блинов напечь… Бедность, конечно, у всех. До урожая бы ему потерпеть. Тут с новым хлебом каждый бы угостил… А главное, чувствовали все, что не обошлось тут и без злой воли Трифона.
— Он, лиходей, городских выпроводил! Не впервой ведь это. Было уж так, приезжали люди. Кого задарит — уговорит, обратно отправит, а кого и застращает…
И вспомнили, как хотели открыть в Лыковке школу, чтобы деревенским ребятишкам не ходить осень и зиму за пять верст, в село Высокое. Лишь только появилась учительница, Трифон захотел ее к себе в дом взять, стал за Фролку сватать. Сбежала ведь девушка… напугалась.
А то был случай, приезжал незнакомый начальник. Кооператив все какой-то сулил. Поставим-де сепаратор, будем-де масло сообща сливочное бить да сообща в город возить… Надо, мол, объединиться… А потом Тришке этот сепаратор и продал да потихоньку и скрылся…
Все горе от Тришки… Теперь он молоко у всех по дешевке скупает, сливки на сепараторе выгоняет да в город втридорога доставляет… Вот он какой, Тришка… Все зло деревни от кулака… Все беды от него…
И перешел весь разговор на кулацкие проделки Чашкиных.
— Что же это вы своего дружка-то не уберегли? — поддели бабы ребятишек, вернувшихся от моста. — Вот не топили бы его в омуте, не увез бы своего пионерчика от вас дядя Ваня…
— Да это не мы, это Гришкино озорство!
— А вы чего зевали?
Смущались ребята.
— С кем теперь в ночное ездить будете? С кем в пионеры играть? Эх, вы…
И чем дальше, тем все больше сожалений высказывалось по поводу нашего отъезда.
— Мы бы на вашем месте, — говорили мальчишкам старики, — вокруг такого парня охрану выставили!
— Ну ведь его же Маша вытащила…
— Это мало радости — чуть живого вытащила, — надо сделать так, чтобы Гришка его топить не посмел. Ни с какой стороны чтобы не подсунулся…
— Чтобы вы вокруг него стояли как стена!
Говоря это ребятам, мужики упрекали себя — сами-то они тоже ведь еще не встали вокруг Ивана стеной, не застояли от происков кулака. Они еще не знали всех Тришкиных происков, но понимали, что это он выживал Ивана из деревни, и теперь их мучила совесть, что они такое допустили…
Самих-то себя стыдить было неловко, и они попрекали ребят.
— Смотри-ка, городской-то что значит, — говорили они об Иване Гладышеве, — рабочий человек, дружный… Потому что у них там, в городе, на заводах этих, не каждый сам по себе, а все сообща работают. Без того завод-фабрика не пойдет. Там… как его… это самое — коллектив! Вот что…
Разговоры о нашем отъезде не утихали в Лыкове весь день, до позднего вечера.
Сражение проиграно, только не нами!
Вечером ребятишки, как всегда, собрались в ночное, теперь с ними поехала и Маша, она уже завоевала себе это право. Ребята ее больше не гнали. А мать отпускала, видя, что лошадь она пригоняет сытой.
Проезжали мимо барских развалин. И вдруг Парфенька протянул своим лукавым голоском:
— Был бы пионерчик, он бы на клеверке остановился, а мы теперь, чай-ко, мимо проедем…
— Это почему проедем? — зло спросил Кузьма.
— Побоимся…
— Кто это побоится? — язвительно спросила Маша.
— Ты, да я, да мы с тобой!
Кузьма вдруг взъярился:
— Ты, может быть, да не я! А ну, слезай, кто не трус, приехали! — И он первый спрыгнул с коня и, стреножив, пустил его на клеверище.
За ним спрыгнула Маша… Ну, уж если девчонка не боялась, спешились и все остальные. Не отстал и Парфенька, любитель происшествий. Это он только подзуживал, подбивал, как всегда. Всегда любил он подбить ребят на какое-нибудь озорство, на какую-нибудь лихость.
И, надо сказать, это ему удалось, все ребята были злы и, явись теперь вражья сила, встретили бы ее в кнуты и в уздечки. В концы кнута у многих вплетены свинцовые ружейные пули от волков, а в уздечках — железные удила.
Был случай — вот эти самые ребята волка, приведшего молодых поохотиться за жеребенком, до смерти запороли. Ударили зверюгу по глазам, закрутили, завертели, окружили на конях, и кони его копытами и докончили.
Не успела у ребят остыть злость, что их заподозрили в трусости, как вдруг со свистом, с гиканьем явились незваные гости: Гришка Чашкин, а за ним батраки со всем табуном кулацких коней.
И сразу, не притворяясь нечистой силой, принялись гнать с клевера ребячьих лошадей. Вот как осмелела кулацкая сила!
Ребята вскочили, как один, и, не сговариваясь, кинулись в бой.
Гришка и батраки хлещут их коней, сгоняя с клевера — таков приказ Трифона, — а ребята бьют по их коням, да больше по седокам…
Жестокая это была схватка.
Хоть батраки и взрослые парни, но мальчишек было много и в кнутах они были ловки. Митю так хлестнул кнутом Кузьма, что он грохнулся с коня на землю да и подняться не смог. А Парфенька так дернул Федю за ногу, что он свалился на полном скаку и едва под копыта не угодил.
Гришка остался на коне один.
— Бей их! Бей! — кричал он, размахивая кнутом.
— Ишь ты, чего захотел — драться чужими руками! Нет, я в этой игрушке не участник! — проворчал Митя, скатываясь в канаву, чтоб затаиться.
А Федя, потерявший в темноте кнут и свитку и получивший пару жгучих ударов через тонкую рубашку, взмолился:
— Лежачего не бьют!
Почуяв недоброе, Гришка пустился наутек, но уздечка, пущенная ему вдогонку ловкой рукой Маши, обвилась вокруг шеи, как змея, и бросила рыжего на землю. Мальчишки, не дав ему опомниться, закатали его в свитку и хотели отстегать как следует кнутами.
Но Парфенька предупредил своим лукавым голоском:
— Не изувечить бы… самосуд запрещается!
— А что же его, миловать, что ли? Коней-то наших за что порол?..
— Зачем миловать? Посадить его в склеп барский, пусть его постращает нечистая сила, — подал лукавую мысль Парфенька.
Ребята исполнили это с восторгом. Ухватив завернутого в свитку рыжего, они с улюлюканьем стащили его к барским развалинам и на кнутах опустили в глубокий каменный склеп. Крышу из цинковых пластинок мужики давно разобрали, а стены склепа, опущенные в землю, остались. Там в середине стоял каменный гроб с костями, оставшимися от какого-то важного барина.
Когда кнуты развернулись, Гришкина свитка раскрылась, и он мягко скатился прямо в каменный гроб.
И, хотя он ни в бога, ни в черта не верил, стало ему тошно. Надрываясь от злости, он прыгал в каменном гробу и, толча барские кости, так кричал и ругался, что ему отозвался из дупла филин.
Ребята вернулись к костру, отирая пот битвы. Смачивая слюной и затирая золой царапины и ссадины, посмеивались:
— Кричи шибче, злая рота, отпугивай нечистую силу!
Гришка стал звать на помощь батраков, но они не могли помочь ему: Федя, упав с лошади, повредил ногу и едва приковылял к огню, а Митя лежал спеленатый, как ребенок, в своей свитке.
Судьба батрака
— Что, Федя, худо тебе? — встревожился Парфенька, увидев хромавшего батрака.
— С ногой что-то…
— А ну, давай к огню!
Ребята помогли Феде разуться. Ступня у него припухла. Двое поддержали его за плечи. Кузьма рванул ступню на себя. Взрослый парень ойкнул. В ступне что-то хрустнуло и будто стало на место. Парфенька снял с себя домотканую рубаху, завязал один рукав, набил его горячей золой и, обернув поврежденное место, крепко закутал. А сам надел полушубок на голое тело.
Ребята одобрительно помогали ему врачевать батрака, и вскоре Феде полегчало.
— Мы тебе зла не хотели, — вздохнул Кузьма, — ты сам за неправое дело взялся. Нешто можно бить наших коней? Они тощие. Им от кнута больно. Ты бил бы кулацких, жирных. А ты их бережешь… поди-ка.
— Ему Тришка коня обещал за верную службу, — сказал, приподняв голову из своих пеленок, Митя.
Он лежал тихо. Экая ведь получилась история… Вот его, взрослого парня, спеленали, как младенца, и высекли кнутами мальчишки… И поделом — не воюй за кулака против бедняков. Ведь ты сам бедняк. Может быть, твой братишка там, в родной деревне, от кулаков притеснения терпит, как вот эти пареньки, что сегодня отпор дали.
Вспомнив об этом, Митя вспомнил и о том, что кулак Тришка должен ему за работу уже два мешка муки, которые обещал отдать осенью, с нового урожая. Тогда за ним будет уже три мешка муки. И эти три мешка спасут всю семью от голода…
Но теперь Тришка разозлится, может и не отдать. Как это, мол, такие здоровые парни, женихи, поддались мальчишкам! Дали в обиду его чадо Гришку. Ишь, как он завывает, словно нечистая сила!
Гришка в склепе орал на разные голоса, грозя и ребятам и батракам всеми карами…
— Да, пропали мы с тобой, Федя! — снова поддразнил товарища Митя. — Получим теперь Тришкин кафтан за наши труды!
— А ты чего дразнишься? — сказал ему рассудительный Кузьма. — Тебе тоже будет худо.
— Мне-то что, без хлеба мои не пропадут — побираться пойдут… А вот ему без коняги пропадать, бедняге… Хороша Наташа, да будет не наша!
— Какая Наташа? — насторожились ребята.
— Да разве вы не знаете? Эх, братцы, ведь страдает-то Федя за любовь. Нет в нашей деревне краше его зазнобушки Наташи. Не девушка — белая лебедушка. Уж какие за ней парни ударялись, а она взяла да и выбрала Федю. И чего в нем нашла? Разве глаза только задумчивые… да плечи широкие, да руки рабочие. А так ведь гол как сокол. Сирота, безотцовщина. А главное, коня у него нет, не на чем свое поле пахать, оттого и приходится по чужим людям работать! Как же ему можно на Наташе пожениться, если самому едва прокормиться? Вот и сказали ему Наташины родители: «Коли заведешь, парень, коня, на котором невестин сундук в свой дом, сможешь перевезти, получишь нашу дочку, а коли нет — не обижайся, за другого отдадим». И отдадут, и не позднее этой осени, за нелюбимого, за кулацкого сынка…
Во время всего рассказа Федя не проронил ни слова.
Значит, была это правда.
Притихли ребята, слушая про судьбу батрака. Ясно представилась им красивая девушка Наташа, которая ждет не дождется любимого Федю, пошедшего в кулацкую кабалу, чтобы добыть коня… Год ждет, два ждет, а на третий за нелюбимого уйдет. Да еще за кулацкого сына, за такого вот, как Гришка, когда он вырастет… Рыжий какой-нибудь, горластый, драчливый…
Закипали сердца ребят досадой.
Вот они какое дело сделали… Большую беду для Наташи и Феди… Сбили парня с коня, спéшили…
Думали ребята и не знали, как быть. И тоже молчали. Вот ведь она жизнь какая! Одно хорошо — другое плохо. Радовались, что победили, а оказывается, они набедили…
И тут Маша решилась и доверила батракам тайну, которую знала от отца.
— Знаешь что, Федя? Конец ведь теперь кулакам-то! — сказала она. — В деревнях артели будут; все батраки-бедняки в них войдут, и некому будет на них работать!
— Да, Федя, правда, — поддержал Кузьма, — у нас скоро это будет. Вступай в нашу артель, — сказал он. — Забирай Наташу и давай к нам!
— Да ведь она из своего села не уйдет, — улыбнулся Федя доброму пожеланию, — у нее там родня, братишки-сестренки…
— Надо и у вас артель сделать! — горячо сказала Маша. — К нам скоро приедет из города уполномоченный, вот у нас обделает это дело — вези его к себе в село… Садись на любого Тришкиного коня и вези. Такое дело, понимаешь…
Судьба Феди и Наташи сейчас волновала ребят больше всего на свете.
Исповедь волчонка
Только к рассвету ребята вспомнили про Гришку в склепе. Он охрип, но все еще ругался и грозился, хотя и шепотом.
Солнце еще было далеко, но его лучи заиграли на высоких облаках, словно пускали зайчиков. Развалины барского поместья, озаренные мягким розовым светом, потеряли свою угрюмость. Каменные колонны, карнизы словно потеплели. Темные провалы, страшно черневшие на месте окон, затянулись туманной кисеей, словно занавесками. Казалось, что дом обитаем.
— Красивый дом, — сказал Митя, — лучше даже того, что я в городе видал, когда в извоз ездил. Там в таком доме — Дворец молодежи.
— А что — починить его, и у нас будет дворец, — сказала Маша.
— Вот артель организуется, и сделаем, — подтвердил Кузьма.
Пора было ехать по домам, отводить коней на работу. Ребята погасили костер, накинули свитки и полушубки, взяли кнуты и уздечки и, прежде чем пойти по коням, отправились к склепу посмотреть на Гришку. Возник спор: освобождать его или пусть сам Тришка своего сынка отсюда вытягивает. Наука будет кулаку.
— А вот мы сейчас с ним поговорим, — сказал лукавый Парфенька. — Если он человек — выпустим, а если он змеюка — пусть с жабами поиграет.
Ребята подошли и уселись по краям склепа, свесив ноги с его каменных стен. Батраки пошли ловить коней и в это дело не мешались.
Гришка сидел в мраморном гробу-саркофаге, закутавшись в шубу, нахохлившийся и злой, как волчонок в капкане.
— Ну, ты, нечистая сила, на волю хочешь? — спросил Кузьма. — Или тебя оставить, пока отец явится?
Гришка вздрогнул. Он знал, чем грозило ему появление отца. Побьет за оплошку.
— Хочу на волю, — прошипел он.
— Тогда клянись, что на батраков не наябедничаешь!
Делать было нечего, Гришка поклялся и даже пожевал горсть трухлявой земли из каменного гроба.
— И это не все, — сказал Парфенька. — Пусть он нам на три вопроса ответит, и всю правду.
— Ну, отвечу, — прохрипел Гришка.
— Слушай первый вопрос, — загнул палец Парфенька. — Нечистая сила с рогами — это был кто, ты или ваш Фролка?
Гришка молчал.
— Ну чего ты стесняешься? Мы же видали, как ваша Фроська развешивала пропаленную простыню и ругалась… А бычиная голова с рогами — она три года у вас на пчельнике висела, а теперь ее нету…
— Это Фролка, — ответил Гришка.
— Правильно. В череп вставили свечку. А голубые искры — это он палочки такие жег, вы из барского дома их достали вместе с елочными украшениями. Нежгучие огни. А теперь второй вопрос. Ваш Авдей в лес дядю Ивана подкарауливать сам ходил или его отец посылал? — загнул второй палец Парфен.
Гришка завозился и поперхнулся, как ястребиный птенец, которому попался в рот слишком большой кусок стервятины.
— Сам Авдей пошел…
— Правильно, он по лесу неслышно ходит, как медведь.
— Так, а топить Васю отец тебя научил или тоже ты сам догадался? — загнул третий палец Парфенька.
Тут Гришка совсем онемел. Ребята все знали, от них не скроешься.
— Да ты не бойся. Скажешь правду, тебе ничего не будет. Выпустим, и все, — сказал Кузьма. — Давай, давай, вон и твои батраки на конях ждут тебя. Никто ничего не узнает. Мы твоему отцу ничего не скажем, только сам не проговорись.
— Ну, на два вопроса ответил, а уж на третий духу не хватает? — ехидно спросил, держа полусогнутым третий палец, Парфенька.
— Я сам хотел его погубить, — чуть слышно сказал Гришка.
— Верно! — воскликнула Маша. — Все вы заодно, кулацкая порода!
После этого ребята опустили кнуты и уздечки в склеп. Гришка ухватился за концы кнутов, всунул ноги в удила и был таким способом вытащен из барского могильника.
Ступив на землю, Гришка встряхнулся и бросился прочь, как волчонок, почуявший волю.
Он вскочил на коня и, не оглядываясь, умчался во главе табуна восвояси.
Ребята не торопясь расселись по коням и поехали шажком тесной кучкой.
— Эх, — воскликнул вдруг Парфенька, — жалко, Васи с нами не было! Увидал бы пионерчик, как мы сами с кулачьем разделываемся! А то ведь думает, поди-ка, что мы деревенские, лыковские, так уж лыком и шиты!
— Почему это он так думает? — вскинулась вдруг Маша. — Не должен он так думать!
— Да ведь это кто его знает, — сказал рассудительно Кузьма, — может, и совсем о нас не думает: с глаз долой — из сердца вон!
Маша взглянула на него сердито:
— Что он нам, чужой, что ли? Он нашей деревне родня. Семь раз оглянулся, пока уезжал, а кто оглянется, тот возвернется!
В конце концов
Нет, не вернулся я больше в Лыковку. Но нити, связавшие с ней мое сердце, не порвались. И вести, долетавшие оттуда, не раз волновали меня. Приезжал как-то дядя навестить больного отца, рассказывал, что организовалась в деревне артель «Новая жизнь». Что появились и у них ребята в красных галстуках.
Семена, посеянные нами, взошли.
И однажды, уже немало лет спустя, я в этом убедился. На всю жизнь сохранилась в памяти такая картина.
…Осенняя, холодная Ока. Снежок сыплется из сизых облаков, завивается по реке поземкой, как по большой дороге. Плывет по ней баржа-беляна. Не простая, а номерная. На носу часовой, на корме часовой. Холодно им, пробирает ветерок. Но крепко держат в руках винтовки часовые, зорко поглядывают по бортам.
Под натянутым зеленым тентом необыкновенный груз везут: не лен-коноплю и не картошки бунты, не капустные кочаны, а отборное кулачье.
Врагов колхозного строя, деревенских богатеев, сопротивляющихся новой жизни. Как злой сорняк, выдергивают их из окрестных сел и свозят к пристаням по Оке. И забирает их наша баржа.
Это я стою часовым. Меня в серой солдатской шинельке пробирает колючий осенний ветер. У меня в руках винтовка. И это я зорким глазом смотрю за хитрым кулачьем.
Возненавидел я их волчью породу с тех пор, как в детстве побывал в Лыковке. Сгубили они моего отца. Так и не удалось ему выбраться из болезни, оттого что тяжелые камни примяли грудь.
На какое-то время помогли ему доктора. Отец почувствовал себя крепче. Он вступил в партию в ленинский призыв, когда после смерти Ильича больше двухсот тысяч рабочих стали коммунистами.
Он даже добился, что его послали на работу в деревню в числе первых двадцати пяти тысяч рабочих-коммунистов. И выбрал себе трудный район, где засилье кулаков еще больше, чем в родной Лыковке.
Но недолго проработал на ниве народной мой добрый отец: в канун коллективизации — простуда, воспаление легких, и его не стало…
Не увидел он нашего торжества над кулаками. А мне довелось это видеть и проводить в жизнь. Нас, курсантов Рязанского военного училища, послали сопровождать раскулаченных.
Вот подошла наша баржа к пристани Ватажка. Пустынное местечко в приокской пойме. Болота, кустарники, волчьи угодья.
Далеко на взгорьях разбросаны села, деревни по краям лесов. И где-то за осенней лесной синью — памятная Лыковка. Так бы спрыгнул с баржи да и пробежался по лесным дорожкам в край детства. Больно заныло сердце при воспоминании…
На пристани никого. И вдруг вижу — поспешает-торопится по осенней дороге подвода. На ней какая-то груда поклажи, а вокруг верховые.
Нам груз добавляют. Присмотрелся, и сердце екнуло: что-то знакомое мелькнуло в фигуре огромного кулачины, тяжело слезшего с телеги. Взлохмаченный, с седоватыми патлами, как еще не вылинявший осенний волк. Злой, грозящий взгляд из-под нависших бровей…
Ишь, конвой-то какой, все с оружием… Четверо молодых ребят… А один-то из них с косами, заправленными под буденовку.
— Маша! — закричал я. — Маша! Сейчас меня сменят, постой!
Как раз подошла моя смена.
Прыгнул я прямо через борт — и к Маше, к Парфеньке, к Кузьме, к Ваньке-няньке. Как выросли, как возмужали!
Объятия, расспросы.
— Значит, ты, Вася, по комсомольской путевке в военное училище? Правильно!
— Вот с кулаками управимся, и мы на учебу — Маша в медицину целится.
— А Парфентий будет агрономом.
— А где Петрушков, первый ваш комсомолец?
— Убили кулаки…
— Вот одного обезвредили. Узнаёшь Трифона Чашкина?
— Узнал сразу. А Гришка, а Фролка?
— Разбежались… волчата!
И все мы примолкли. Нахмурились. Борьба еще впереди. Молчание нарушил знакомый крикливый голос:
— Эй, пионерчик! Не угадал, что ли? Я Фроська. Помнишь, пироги-то на дорожку принесла!
Ворох на верху телеги встрепенулся, и вниз рухнула целая гора одежды, и среди них засияло краснощекое скуластое Фроськино лицо. Она радостно бросилась ко мне, как к старому знакомому, но не устояла под ворохом одежд и повалилась.
— Ну вот, говорили мы тебе, надевай поменьше, задохнешься от жадности!
— А ну помоги, ребята, подняться этому чучелу!
Вокруг засмеялись.
— Экая ведь, — сказала Маша, — захотела на себя надеть все наряды сразу, что в сундуке были…
— А чего же, вам их отдавать? Дарма, что ли? Они не для того были коплены! Дудки, что на мне надето, то мое… — пропыхтела Фроська.
И тут все рассмеялись.
— Ишь, как сумела воспользоваться, что носильные вещи не отбираются! Сколько же на ней, а ну посчитай.
Ребята попытались было считать, но Фроська сама упредила их.
— Шуба-борчатка — раз! Бархатная шубейка — два! Плисовое пальто — три! Душегрейка на меху — четыре! Сатинетовый полушубок — пять! Драповое пальто — шесть! Суконное пальтецо — семь! Диагоналевый костюм — восемь! Бархатное платье — девять! Муаровое — десять! Шелковое — одиннадцать! Чесучовое — двенадцать! Нате-ка во, возьмите-ка, все на мне! — говорила она с какой-то азартной похвальбой, загибая подолы.
Все даже смеяться перестали от удивления: сколько же может кулацкая сноха на себя напялить!
Неожиданно Фроська окончила свое представление, не досчитав исподних одежд, и, двинувшись ко мне тряпичной горой, ласковым голоском спросила:
— А куда же вы нас, пионерчик? Что с нами будет-то? Зачем на баржу? Ай топить?
— Да и стоило бы вас… выбрать место поглубже, — сказал мой товарищ курсант, у которого кулаки убили недавно отца, председателя первого колхоза.
— Нельзя так, товарищи, — подошел наш комиссар. — Этим людям надо разъяснять, что мы уничтожаем их класс, но не их лично. Всем им будет дана возможность жить и трудиться, не эксплуатируя других, в новых местах.
— Это где же? — полюбопытствовала Фроська. — В лесах иль в степях? В моих-то одежах я нигде не пропаду. И — их! — Она попыталась озорно повернуться и притопнуть, но снова не устояла на ногах и повалилась.
Так мы ее и втащили на баржу чуть не на руках, как наряженное чучело, под смех и шутки.
Трифон вошел сам, спокойный и злой. И, когда баржа отчалила и течением отвалило нас в омут, вдруг вскочил на борт, закрыл лицо воротником свиты и шагнул в реку.
Вытащить его не удалось, камнем ушел под воду.
Когда улегся весь шум, поднятый его последним злобным поступком, удивила всех Фроська.
— Туда ему и дорога, — сказала она. — Свекор с печки, а мне легче… Теперь я свободная!
И она кокетливым взглядом стрельнула по молодым лицам курсантов.
Вот и все.
Такое вот было время, такие дела, такие люди. И я там был, и хлеб с ними ел, и квас с ними пил. И ничего-то, ничего не забыл.
И иной раз так рассказать хочется, что удержу нет. И, что было дальше, лучше вы меня не расспрашивайте, а то как начну, так и не кончу до утра…
А костер наш догорел, и хворосту больше нет, и давно уже горну пора играть отбой.