Если вы спросите, что доставляет мне самое устойчивое, поэтическое наслаждение, неистребимое ни временем, ни годами, отвечу не задумываясь: путешествие вниз по реке на рыбацком челне.
Что может быть прекрасней, когда плывешь на этом волшебном, выдолбленном из старой ветлы кораблике по живым, чутким струям реки. Чуть шевельнешь веслом - челнок слушается, как рыба пера.
Сидишь на корме, слегка только правишь и чувствуешь, как тугие струи воды несут тебя, чуть покачивая, баюкая тихим говором, мимо гибких ивовых кустов, которые могут и охлыстнуть, не больно, шутливо. Мимо песчаных кос- золотых, как девичьи. Мимо темных обрывов. Мимо красных и черных лесов, подступающих к берегу. Мимо сел и деревень, мерцающих в мареве на холмах за поймой или вдруг возвышающихся на крутизне, опрокинувшись в зеркало вод золотыми и синими куполами церквей.
Можно так плыть без конца: утром - наслаждаясь тишиной и свежестью рассвета; в полдень - впитывая всю щедрость солнца; вечером - любуясь необыкновенными красками заката; ночью - по лунным дорожкам, гася веслом звезды, очутившиеся в синей воде под кормой.
Плыви один. В этом святом одиночестве, наедине с матерью нашей природой, распахивается душа, отдыхает сердце и к тебе приходят как самые верные, лучшие друзья прекрасные мысли.
Это - то хорошее одиночество, которое необходимо для восстановления духовных сил, как сон необходим для возобновления сил физических, его часто ищут люди, сознательно или бессознательно стремясь остаться наедине с самим собой, чтобы «одуматься», как говорят мудрые деревенские старики. И вот что удивительно - это уединение среди природы никогда не навевает ничего дурного, что может одолеть человека при одиночестве в тесной городской комнате, в номере гостиницы, даже в незнакомой городской толпе.
В таком одиночестве плыл я тогда, оттолкнувшись от берега реки Москвы, под Коломенским. Позади сверкал огнями шумный город. Впереди сгущалась ночная тьма.
Наедине с собой, при внимательной тишине окружившей мою лодку первозданной природы, я пытался «одуматься», понять, что со мной произошло, что было хорошего и дурного во всей истории с самодеятельным лагерем. Мне казалось, что я был на правильном пути, но чего-то не додумал, не доделал, допустил какой-то просчет.
Жалел я ребят, оставшихся без моей поддержки. Как-то они теперь? Как им спится в помещении сельской школы, после спанья в шалашах? Как-то им живется в новом распорядке дня, с неумолимой четкостью проводимого Вольновой? Как они чувствуют себя под ее мудрым и строгим руководством?
Такие они все разные, трудновато им будет отказаться от собственных фантазий и подчиниться ее распорядку жизни.
А может быть, и ничего? Так все и нужно? Будущее требует не фантазеров и неугомонов, а послушных исполнителей единой воли?
И мое сопротивление этому - действительно неосознанный бунт анархических элементов, оставшихся в моей натуре от крестьянской стихии?
Этого вопроса решить я тогда не мог, но я думал, думал, рассуждал, что так полезно в девятнадцать лет.
Но вот настал какой-то момент, и мне захотелось поделиться своими мыслями с другими. И до нестерпимой остроты захотелось сейчас же, немедленно, очутиться на комсомольском собрании, оформить Эти мысли речью. Добиться истины в споре. Моя социальная природа вдруг взбунтовалась. Я даже притормозил ход лодки веслом.
А может быть, я это сделал потому, что меня окликнули. Потихоньку, негромко, но таким знакомым голосом, что я сразу услышал и узнал его.
- Вожатый! Вожатый! - окликнул меня Игорек.
Вздрогнув, как от удара током, сдерживая дыхание, ощущая, как сладко и больно забилось сердце, я сразу направил лодку к берегу. Дно ее мягко вползло на прибрежные камыши.
- Это мы,- сказал Игорек,- я и Франтик… нас послали ребята. Они решили убежать с тобой на Оку!.. И если ты нас примешь - подадим знак, и… и все в порядке.
Услышав такое, я сильней поддал нос лодки вперед и выпрыгнул на берег.