Ночь была глазастая и свежая.

Наелись о дедом той же кашицы и в сотый раз высчитывали, сколько им барин денег отвалит.

Жевали жвачку коровы, а Тузик смотрел на них из-под лохматых бровей, повиливая лисьим хвостом.

— Мм-да… это значит, шестьдесят рублев… деньга, а! Двадцать рублев жеребенок…

— За пятнадцать купишь, — перебивает Васька.

— Хлеба нужно подкупить, тоже пятнадцать, остается тридцать рублев, деньга, а?..

— Вырр-ав!

— Взы-взы-кто там?!

В чаще зашуршало.

Васька схватил дубовый колдай и выскочил.

— Ну-ну, выходи, кто есть, я вот же огрею, — стращал он невидимого врага.

Опять зашуршало.

— Дедка, ведьмедь!

Старик вылез и, щелкая курком, поднял к плечу тяжеленную, перевязанную веревкой, шомполку.

— Если добрый человек, выходи, убью, слышишь?

Кусты раздвинулись, и нерешительно вышел на поляну человек. Он был серый и сливался с землей, как оборотень.

Старик и Дикой насторожились.

— Не тать я, не трожьте, — проговорил серый, и слыша болезненный голос, старик опустил ружье.

— Чево же прятался, убить мог.

Человек перелез с трудом через забор и, сняв с головы тяжелую солдатскую шапку, поклонился пастухам.

Седая плешивая голова поразила и деда и Ваську.

— Кто же ты будешь, в такую пору, в лесу?

— Беглый я с войны… проголодамши очень.

— Эк ты, исхудал, сердяга.

Васька и дед пристальней глянули на лицо беглого и увидели острые скулы, обтянутые грязно-белой кожей, и острый покойничий нос Глаз совсем не увидели. Не глаза, а какие-то ямки о водой серели на месте глаз.

Дед дал солдату остатки кашицы и луку с хлебом.

Солдат ел по-чудному, насильно проталкивая куски в горло.

— Плохой ты, не сладко бегать-то?

— Газом я травленный, душа харчи не принимает, помереть мне, в леса ушел, на воле-то легче.

— Это как же газом-то тебя?

— Немец пущает газ. Скажем, вот, как туман пустит по ветру, едучий он, мышь застигнет, и ту травит, лист сохнет, а человеку двыхнуть невозможно. Слеза из глаз идет, и нутро горит.

Большие тыщи он у нас потравил-как снопы валил. Кто и отживел, се равно-не человек.

Поглядел Васька на солдата, — и впрямь не человек.

— Значит, ево берет нас?

— Какое берет, ничья не берет, он нас, мы его, светопреставление. Всю землю пушками разворотили. Что ни яма-человечьей тухлятиной забита… за што, про што, неизвестно. Ихние пленные упирают: наш царь и наши енералы всему виной. Наши на ихнего царя говорят…

— А еще говорят, — понизил голос солдат, — кабы не было ихнего и нашего царя, и драться незачем…

— Да мало ли говорят, а бьют народ почем зря.

Долго рассказывал солдат, горели проваленные глаза и хрипела, свистела грудь.

— Больной ты, и чего, горюн, бегаешь, так теперь не возьмут на войну-то.

— Не возьмут, ты говоришь, не возьмут, — страстно заговорил беглый, а знаешь, взяли, на фронт взяли, с вагона сбег. — Он захрипел и скорчился.

— Как же зимой-то… — упавшим голосом спросил дед.

— До зимы помру…

Васька посмотрел на серые, Молью съеденные скулы, на синие виски, и решил-помрет.

Утром солдат ушел и больше его пастухи не видали.