— Первый вальс! — провозгласил Ваня Глухов, выбежав на средину зала. И мы, как всегда, полюбовались революционной красотой нашего комсомольца. Черная кожаная куртка блестела. Красные галифе пламенели. Легкие хромовые сапоги первого танцора просили ходу. Маузер в деревянной коробке небрежно висел через плечо. Но все знали: сколь крепка у Вани нога, столь метка рука. Помощник начальника ЧОНа — вот он каков.
Гармонист, наш любимец Бычков, заслышав условный сигнал, тряхнул чубом, дал ногой первый такт, гармонь шумно вздохнула, и полились-полились звуки чудесного вальса «Дунайские волны».
Все барышни, стоявшие у стен, колыхнулись призывно. Голуби, дремавшие по карнизам пересыльного пункта, взметнулись вверх, в проломы потолка. Кавалеры ринулись вперед, как застоявшиеся кони.
И, конечно, вальс открыл Глухов.
Изогнувшись перед барышней, он изящно отставил левую ногу, показав во всем сиянии начищенный хромовый сапог с козырьком, и притопнул подкованным каблуком правой. И лучшая барышня — нарядная, как вишня в цвету, Вера-телефонистка склонилась в его объятия.
Воланы ее легкого платья, как дым, вились вокруг пламенеющих Ваниных галифе.
Ни одному кавалеру не отказывала Вера, так она любила танцы. Без всякого классового подхода растанцовывала падеспани, польки и краковяки с сынками купцов, царских чиновников и помещиков и прочих бывших, лишь бы приглашали. Они были мастера на самые сногсшибательные танцы, вроде окаянной мазурки, до которой мы, пролетарии, не доросли, хотя и тянулись. Вера предпочитала их кавалерство не задумываясь. Но первый и последний вальс были во власти комсомольского актива, который представлял Ваня Глухов.
Да уж и танцевал он вальсы как бог. Мало того, что во время кружения вдруг подхватывал барышню за талию и по воздуху оборачивал вокруг себя, он, по окончании танца, под мощные аккорды возносил ее над толпой к облакам пара и проносил, как тучку в небеси, до самых скамеек. Завидев его, мамаши, сидящие с шубами и валенками своих дочек, торопливо освобождали место, и он аккуратно усаживал Веру на нагретые скамьи. Грубы на вид руки молотобойца, но у Вани они особые. От деда перешло к нему мастерство — мог отковать не только коленчатый вал пудов на сто, но и самую мелкую бляшку для украшения конской сбруи. Не говоря уже о рыболовном крючке или мешковинной иголке.
— В твоих руках — как в железном корсете, — признавалась ему Вера, томно отдыхая после его пролетарских объятий, обмахивая китайским веером то свое нежное лицо, то его каменные скулы.
Что там нежная барышня, у нас долго плечи болели от дружеских Ваниных похлопываний.
Итак, вечер, как обычно, открыл Ваня. Пошел в первой паре, плавно, не заглушая топотом сапог музыки. За ним последовал я с Сонечкой Бакановой, менее четко, потому что в валенках. За мной Максим Шестеркин, в удивительных брюках клеш и в ботиночках из черного хрома. Приносил он их под мышкой, в коробочке, как драгоценность, топая на вечеринки зимой в отцовских подшитых валенках, а осенью — босиком.
Столяров с дочкой машиниста Женей, по прозвищу «Огонек», потом последовали другие пары, состоящие из нашего комсомольского актива и отборных барышень городка.
Их прежние кавалеры — разные бывшие и прочие интеллигенты — жались по стенам, включились в последнюю очередь, не решаясь оспаривать завоеванное нами первенство. Все знали: с комсомольцами лучше не связываться. Ведь нам оружие носить доверено, в то время как для прочих за незаконное хранение тюрьма, вплоть до расстрела. А были среди них разные люди. Вот Котя Катыхов, сын лесопромышленника, — тонкие усики, колючие глаза. Он бы живьем нас съел за то, что лесопильный завод у его папаши отобрали, да, видно, кишка тонка, не лезет на рожон, у стенки тушуется. Лихой танцор, бывший юнкер, а все-таки мы его забиваем. Пройдется в падекатре, блеснет в мазурке и исчезает как тень. В последнем вальсе даже и не участвует. Так же его дружки-приятели, наши враги: сын колбасника Васька Андреев, сын адвоката-эсера Заикин, сын торгаша Азовкин. И иже с ними. Мелькнут на танцах, покажутся и исчезнут, не в силах противостоять комсомольскому напору. Это нам льстит. И мы, рабочие ребята, нарочно отбиваем у них всех лучших танцорок, самых интеллигентных барышень.
Несемся в завихрениях вальса, выделываем ногами отчаянные па, скользим по настилу из подсолнечной шелухи, как по паркету, в обнимку с их сестрами, подругами детства, невестами. Наш верх, наша и музыка. И чуем, как любуются нами не только свои, сочувствующие, но и все прочие обыватели городка.
Дрожит здание пересыльного пункта от топота ног, сияет огнями, как единственное светлое пятно в нашем городке, притаившемся среди больших лесов, над заледеневшей рекою. А мимо, словно одобряя наше веселье, резво гудят, проносясь на восток и на запад, паровозы, ведомые нашими отцами.
И вдруг — происшествие. Врывается к нам в зал красноармеец. В буденовке, в ладной кавалерийской шинельке, с подвязанной рукой. И за плечами вещевой мешок. Только что с поезда свалился. Протирает смерзнувшиеся веки, разлепляет глаза, весь заиндевел, знать, на подножке ехал, и задает распорядителям вопрос:
— Дайте слово, товарищи! К порядку данного увеселения!
И здоровой рукой пытается дать гармонисту сигнал прекратить музыку.
Гул неодобрения ответил на такую бестактность. Но свобода слова у нас уважалась. Говори, если у тебя есть потребность.
— Товарищи молодежь! — воскликнул красноармеец, сорвав с себя шлем и комкая красную матерчатую звезду, нашитую поверх сукна. — Больно мне видеть, чем вы тут занимаетесь, когда Советская Россия вся в огненном кольце! Как это можно вертеться в плясках, когда фронт истекает кровью и белая гидра капитализма терзает нас со всех сторон! Больно мне видеть среди вас ребят, вполне способных носить оружие, а не барышень волочить!
— Заткнись, краснозвездный братишка! — остановил его Ваня Глухов. Пусть беляки рыдают и грустят, мы пляшем на похоронах старого мира и не забываем про нужды красного фронта, нет! Ты только взгляни на стол при входе. Какие на нем дары разложены!
На столе лежали груды подарочных кисетов, сшитых из бархатов, цветных сукон и вельветов, наполненные табаком. Заинтересовался боец, подошел и прочел такие вот лозунги, вышитые на них:
Это вышила попова дочка, чтобы попасть на наш званый бал.
Это наказывала красным бойцам молодая купеческая вдова, ищущая забвения прошлого и новых радостей.
Все это объясняет ему Ваня.
— Даже из чуждой нам среды выколачиваем помощь фронту, вот как!
— Это, конечно, неплохо, такой кисет с табачком любому бойцу большая радость, — оттаивает наш принципиальный гость.
— Вот-вот, — поучает его Ваня, — мы тоже против танцулек, хотя в лесу живем, а не без понятия. Почитай, друг, что на плакатах пишем, — и указал на пригласительную афишу.
Вот она красуется, ярко нарисованная, как радуга:
Всем! Всем! Всем!
В субботу
в здании пересыльного пункта
ПОЛИТИЧЕСКИЙ ВЕЧЕР
с танцами до утра
Плата за вход: с барышни кисет, вышитый в подарок красноармейцам, с кавалера осьмушка махорки.
Докладчик из центра.
Гармонист — известный всем Бычков.
Кроме того, поперек здания были протянуты веревки, а на красной материи лозунги:
Или такой вот:
И лозунги эти и афиши красноармейца не совсем убедили.
— Позвольте, но ведь есть директивное решение, комсомольское Цека против танцулек, — напомнил он.
— А как же, мы и есть первые борцы против танцулек! — закрыл ему рот Ваня. — Да, да, вначале и нас чуть не захлестнула эта стихия, когда мы самоустранились. Разбрелась вся молодежь по домам, домишкам, квартирам да комнаткам. Кругом вечеринки. Но, получив директиву, возглавили мы это дело. И вот вся молодежь собралась вместе. Есть где передовым повлиять на несознательных. Прежде даже наши пролетарские девушки кружились с разными там сынками лавочников, дело доходило и до церковных браков. А теперь мы не только своих девчат вернули, но и кое-кого пританцовываем.
Вон посмотри, кого это так крутит под звук гармоники наш слесаренок Акимка Столяров? Дочку доктора, видал? Да раньше на такую картину он только издалека мог смотреть. А теперь обнял, как лучшего друга, и под музыку пошел кружить… Кружить и дружить… Я лично и мечтать не мог бы о такой интеллигентке, как Вера. Посмотри, что за красавица! А теперь запросто — подойду, обниму и увлеку в наш круг… Так вот и влияем на женскую молодежь всего города. И еще как! Имей в виду, нигде так не восприимчивы девчата к новому, как в танце. И прямо скажу: тихий шепот доходит иной раз лучше, чем громкая речь!
— Мм-да, оно, пожалуй… Но ведь и интеллигенты могут не зевать, пригляделся к танцующим боец и, увидев Веру в паре с Котей Катыховым, кивнул в их сторону Ване.
— А, это ничего… Последний вальс мой. Конечно, бывает и в этом деле перекос. Не сразу прививается идейность. Танцуют девушки и просто так, для своего удовольствия, с кем попало. Тут еще нам работать и работать… Но уже хорошо, когда вся молодая интеллигенция танцует с нами, а не против нас!
Рассмеялся краснозвездный, а Ваня наш не зевал. Лишь только заслышал он польку-бабочку, как подхватил пухлую попову дочку Катеньку, а ее сестренку Лидочку подсунул товарищу.
Лидочка уложила его руку на свою седлистую талию и, обдавая жаром, как только что вынутый из печки сдобный пирог, увлекла в круг. И понесся наш краснозвездный братишка откалывать с ней в паре веселую пляску.
А наш озорник и насмешник Глухов, игриво проносясь мимо, подмигивал: «Не зевай». Привлечь на свою сторону попову дочку считалось у нас одной из форм антирелигиозной пропаганды.
Так продолжали бы мы свое занятие до утра, чтобы светлее было провожать барышень по темным улицам нашего городка, но вдруг тревога.
В зал вбежала прямо с дежурства телефонистка и, найдя Веру, что-то шепнула ей. Вера своему кавалеру — Максу Шестеркину, Макс — Акимке, Акимка — мне. И вот уже все мы знаем — в ночи появилась банда.
Тихо, тайно надо исчезнуть нам с танцев и сразу на сборный пункт. С бала на банду…
Без шума, по одному стали мы сматываться. А Ваня в такой раж вошел, что никак его выбить из круга не удается. Ему и так и сяк намекают, скачет себе, напевает с задором пышной поповне:
— Что танцуешь, Катенька?
— Польку, польку, папенька.
— С кем танцуешь, Катенька?
— С комсомольцем, батенька!
Ему уж и ножку подставляли и за ушастые галифе хватали. Никаких намеков не признает. Думает, обычные шутки. Пришлось попросить гармониста прекратить на минутку трель, чтобы осадить танцора.
— В чем дело, где заело? — спрашивает он, утирая пот рукавом.
Заметив любопытствующие взгляды, мы сделали ему знак помолчать и потопали вниз по лестнице.
Сматываясь вслед за нами, Ваня отдал приказ Бычкову продолжать вечер, как обычно. И по дороге успел шепнуть Вере:
— Постараемся управиться быстро… последний вальс за мной!
— Я жду вас, как сна голубого, — пропела вслед ему барышня голосом приятным, как музыка.
— Куда вы, братики, торопитесь? — поинтересовался красноармеец. И, узнав, что на банду, пожелал присоединиться.
И вот мы на сборном. Малая кучка. Одна молодежь. Основные силы ЧОНа под командованием Климакова устремились курьерским эшелоном на Пичкиряево — гасить восстание кулаков.
И этим воспользовалась банда. Ну ясно, та самая неуловимая, которую никак не может поймать даже сам Климаков. Выскочила из лесу, разгромила контору лесосплава и, захватив казенный спирт, приготовленный для расчета с плотовщиками, гуляет в избушке сторожа.
Гуляет, беды не зная.
— Вовремя получили сигнальчик, сейчас мы их и прищучим, — говорит Ваня, рассматривая карту уезда, — сюда вот прикажем выехать вялсинским комсомольцам, а сюда вот батьковским, бандам нужно отрезать беговые дороги. Из-за реки на них двинем охрану лесозавода. А мы ударим напрямик, через переправу…
И поясняет краснозвездному:
— Связь на войне — первое дело, сам знаешь. Но у нас ведь война особая. Вся связь у кого? В руках телефонных барышень. Известно, у них в ушах все новости уезда. А на устах замки. Пойди посторонний узнай, что подружка подружке за дежурство расскажет… Большинство ведь не нашего поля ягодки — дочки попов, монопольщиков, сельских лавочников… интеллигентки! А ты говоришь, танцевать не надо. Ищем ключи к девичьим сердцам, братишка. И, как видишь, находим. Успех нынешней операции чем подготовлен? Вальсами!
И Ваня самодовольно рассмеялся, намекнув на успех у Веры. Недаром, значит, танцевал, недаром провожал, недаром шептал про светлое будущее, склоняя на нашу сторону. И вот телефонная барышня сообщила ценный секрет.
…Мчимся на резвых конях, лежа на розвальнях-санях вповалку. Щелкаем затворами, проверяя оружие. Звезды над нами в черном весеннем небе тревожно мигают. Невидимые гуси крыльями шумят. Повернули на юг перелетные стаи, испугавшись крепкого весеннего заморозка, летят митингуя. И кажется нам, будто крылатые трубачи играют нам с неба тревогу.
Ветер вдруг подымается, ломая корку льда на залитых полой водой озерах. Уши режет стеклянный звон. В лицо летит острый ледок из-под копыт. Щеки колет ночной заморозок. Ребят пробирает дрожь.
— Собачья жизнь, — говорит, поеживаясь в своей кожаной курточке, Ванька, — бандитов у нас — как блох. Там ужалят, здесь куснут, только успевай почесываться.
Лежим мы в санях вповалку на свежем сене. Красноармеец жует былинку и сквозь зубы ему:
— А вы их к ногтю!
— Не трудно блоху давить, да хитро ее ловить. Это вам хорошо на фронте: вот тебе наши, вон они белые. Сошлись две силы в чистом поле и давай — кто кого! А у нас вся война — «кто кого обманет». Исподтишка. Нападут, набедят, скроются. Там Совет вырежут, здесь кооператив разгромят, нападут на заготовителей, убьют активистов. Не дают установиться новой жизни, — жалуется Ваня, — лишают народ радости, не дают нам, пролетариям, как следует вкусить…
— Плодов революции, — договаривает краснозвездный. — Это все буржуи на том стоят. Известно. Потому и напали со всех сторон.
— Вот так-то, брат, — вздыхает Ваня, — нам бы жизнью наслаждаться в тепле, под музыку… А тут в темную ночь к лешему на рога трусись.
Но вздыхает он притворно. Им уже овладел другой азарт, не терпится захватить банду, которую сам Климаков поймать не может. Разгромим, отличимся, знай комсомольцев! Климаков, уезжая, наказывал оберегать город, присматривать за ушаковским лесозаводом. Красному директору завода враги наши давно грозят расправой…
Но в городе тихо. Танцует молодежь. Да и лесопильный завод в порядке. Знать, банда побоялась с его охраной связываться и напала на сплоточный пункт, расположенный в лесу, далеко от завода. Ваня приказал заводским чоновцам снять охрану завода и прижать банду с тыла.
Мчимся по темным весенним дорогам на облаву.
Пусто вокруг. Холодно. Сталь винтовок руки обжигает. Лошади храпят, проваливаются в зажоры, разбивая копытами тонкий и острый, как стекло, ледок.
Неуютно нам. Жмемся друг к другу в санях и любуемся нашим исполкомовским кучером: а он в старинной ямщицкой шубе восседает, как бог Саваоф, на облучке, воздев руки и высоко держа вожжи. Богатырь старик. Борода белая, шире груди, нос красный, как морковь. Ему все нипочем…
А мы заледенели, закоченели, пока до реки доехали. Вот оно и плотбище, рукой подать. И видно, как среди штабелей бревен огонек в сторожке теплится, мигает. Близко, а не прыгнешь. Перед нами река Цна-голубка. Летом мелка, а весной глубока.
Накануне с юга большая вода пришла, подняла лед, образовались закраины. Остановились. Как переправиться? Настил бы из бревен положить, да они грудятся на том берегу.
Бросились наши ребята, поискали, нет на луговой стороне ни одного бревна, ни подходящего дерева. Как через закраину переправиться?
Замерзли. Зуб на зуб не попадает. Рядом — вон она, теплая изба. Вот она, банда, бери ее… А тут такое проклятье. Не очень широкая полоса темной воды, чуть подернутая ледком, а не перепрыгнешь.
— Впору плыть, — почесал кнутовищем под шапкой наш кучер Савоськин.
— А чего ж, — усмехнулся Ваня Глухов, — тебе не привыкать, каждый год на крещенье в проруби купаешься, народ дивишь.
— А ну, распрягай коней, связывай сани оглоблями, — скомандовал старик, — сейчас наплавной мост сделаем!
Быстро исполнили мы команду дрожащими руками. Зябко. Ветер на берегу так и пронизывает. Вот связали мы из саней длинный поезд и, опустив его в воду, продвинули поперек закраины до коренного льда так, что оглобли передних саней легли на кромку.
— А ну, кто у вас лучший танцор, пробежись петушком по жердочкам! погладив бороду, пошутил Савоськин.
Пробежал Акимка — как припустился с разбегу, так и перескочил на лед. Смеется, пережив страх, и быстро хватается за оглобли саней. Придерживает, и мы один за другим перебегаем, как в танце. Затем молча вытаскиваем за собой наш санный поезд, и катим через лед до закраины правого берега, и, снова устроив наплавной мост, перебегаем по одному на тот берег и рысью бежим на огонек сторожки.
— Тише! Надо с разведкой! Смотри, не было бы засады, — осаживает нас умелый военный — красноармеец.
Ну, где тут! Мы до того замерзли, что не боялись никаких засад. Скорей бы хоть в драке отогреться.
Едва поспевает за нами Ваня Глухов с маузером в руке.
— Тсс! — шипит он, как рассерженный гусь. — Окружай, не все на крыльцо, давай вокруг избушки. Хоронись за бревна!
Бревен вокруг — горы. И мы по ним, как козы, скачем. Сапоги обледенели. Оскальзываемся. Кто кубарем, кто ползком. Вот она, сторожка. Вся такая уютная, тепленькая, окошки светятся, и из трубы дымок идет. И приглушенная песня доносится, то утихая, то усиливаясь. Пьют и поют бандиты. И, видать, давно: кони, привязанные вокруг сторожки, поели весь овес и мотают пустыми торбами.
— Ну, — сказал Ваня, убедившись, что сторожка окружена и все окна под прицелом, — теперь кто-нибудь откройте дверь, я крикну: «Сдавайся».
Открывать такие двери — это я умел. Тут главное быстро рвануть на себя и, держась за скобу, присесть, тогда при стрельбе не заденут. Ребята изготовились. Ваня прижался к бревенчатой стене сторожки.
Я рванул дверь что есть силы и, держась за скобу, присел на крыльцо.
В лицо мне хлынули клубы теплого пара. Гирьки, висевшие на веревках вместо пружины, ударили по ногам.
— Руки вверх, бандиты! — крикнул Ваня.
В сторожке сразу погас свет, и все стихло. И вдруг в ответ ему выстрел. Огненный вихрь сорвал с меня шапку.
— За мной! — крикнул Ваня и бросился в дверь рыбкой. У него был прием бросаться под ноги.
Красноармеец не успел последовать за ним, как дверь захлопнулась с такой силой, что у меня чуть рука не сломалась. Не успев выпустить скобы, я так стукнулся лбом о притвор, что на минуту потерял сознание. Очнулся от стрельбы.
Ребята с криком «ура» метко били по окнам, только стекла брызгами летели во все стороны. Бандиты отстреливались редко, зато бухали громко, как из бочки.
Дело затягивалось. А мороз крепчал.
— Я сейчас эту музыку прикончу, — сказал краснозвездный и вытащил из кармана шинели береженную для своей обороны гранату-лимонку.
— Стой! — удержал я его руку. — Там Ваня!
— И верно, — поежился боец и оглянулся, заслышав какой-то шорох: к сторожке приближался старик Савоськин, прижав к животу пачку прессованного сена, как щит.
— Кончай стрельбу! — гаркнул он зычно, по-ямщицки. — Это я, Савоськин!
И пальба сразу прекратилась. Стало так тихо, что мы услышали, как в сторожке трещали дрова в печке.
— Выходите по одному, сейчас я бандитов вязать буду! — И старик потряс вожжами, бросив на землю сено.
— Давай сюда, одного держу! — раздался голос Вани глухо, как из подземелья.
Мы бросились в дверь, иные в окна и попадали, споткнувшись на тела бандитов, сплошь наваленные на полу. Красноармеец засветил карманный фонарик, и глазам нашим представилось ужасное зрелище: перевернутый стол, скамейки, табуретки, а под ними шубы, тулупы.
И вдруг из-под этого хлама вылезает наш Ваня, простоволосый, с лицом, залепленным чем-то белым, ужасным, как у воскреснувшего Лазаря на лубочной картинке страшного суда. И в объятиях у него тоже кто-то живой. «Все-таки уцелел один бандит от нашего расстрела», — подумал я.
А бандит вдруг как заорет бабьим голосом:
— Спасайте, ой, спасайте, миленькие мои!
Мы даже отшатнулись. А Савоськин опустил руки с веревками и говорит:
— Тьфу! Да это, никак, ты, Степанида-ряба?!
— Я, а кто же, — отозвалась рябая баба, — да хватайте вы его, миленькие, задушит он меня, чумовой. Чашку щей на него вылила горячих и то не остыл! — И она оттолкнула Ваню.
Чья-то рука вывернула фитиль уцелевшей под потолком лампы. И на яркий свет с полу, как по волшебству, стали подниматься ожившие тела, кряхтя и охая.
— Дядя Савоськин! Выручил! Благодетель ты наш! — крестясь на бороду могучего старика, из-за печки вылез сторож, сжимая в левой руке ствол берданки.
— Так это ты, Егор, так громко бухал? — осклабился кучер.
— А как же, я справно оборону держал. Из доверенного мне пролетарской властью оружия отражал налет…
— Он! Он герой! Ох, палил, дуй его горой! — наперебой закричали поднявшиеся с полу мужики, образуя необыкновенный хор.
Из толпы вдруг выделился старичок, шуба на нем дымилась, облитая кипятком из самовара. Перекрывая хор, он запел звонким тенорком:
— А то ведь беда. Сидим, заправили в самовар спиртик. Горяченьким его пьем… Песни поем, горя не знаем. А они, видать, проведали, что начальством выдан нам полный расчет, ввиду окончания сплотки плотов. И у нас, значит, в кошелях и мануфактурка и прочее… Подкрались, вихорные, отворили дверь да как гаркнут: «Сдавайтесь, мы бандиты…» Баба моя, как несла щи из печки, так и застыла столбом, а этот вот на нее тигром! указал сторож на Ваню.
— Ой, свяжите его, миленькие! — взвизгнула рябая. — Ишь, леший, давно в лесу женского обличья не видал, опять на меня глазищи пялит!
Да, на нее смотрел Ваня, а видел другую. Видел ту, что танцует сейчас мазурку с чуждым элементом и смеется над комсомольцами, воображая, что получилось из-за ее капризной проделки.
— Нужна ты ему была, — засмеялся в бороду Савоськин, — кабы вы огонь не увернули. Всему вина — темнота!
— А не приверни я огонь, так тут бы нам всем и конец, — проверещал старичок. — Нет, браток, мы хотя и темнота, а насчет бандитизма этого просвещены. Прием знаем. Как только какая стрельба-заварушка, нам, мирным мужикам, роля одна — гаси огонь, ложись на пол. Авось пронесет!
— Пронесло! — крикнул сторож, завидев простреленный самовар. — Одному пузану досталось!
— Ай, батюшки, питье-то наше течет! — Бойкий старичок, закрыв две дырки ладонью, приник к третьей губами.
И тут раздался смех. И долго не умолкал. И не то что мужики-плотовщики, а лошади у коновязи и те ржали.
Немало подивились этому происшествию и ребята-комсомольцы, подоспевшие из сельских ячеек и с лесозавода.
— Ну случай! Вот потеха! — хлопал себя по ляжкам сторож. — Не узнай я по голосу дядю Савоськина, мы бы, наверное, до света друг в дружку палили!
— Мы вас за бандитов приняли!
— А мы вас.
— Эх, братцы, — сказал красноармеец, — вот так-то нас провокация и путает, как бес православных. Антанта нам гадит… Точно. Уж я-то проделки мировой буржуазии знаю!
— Это вестимо, — подтвердил бойкий старичок, облизывая обожженные спиртом губы, — как же им нас не стравливать, — была вот эта богатства, лес весь этот, и плотбище, и завод лесопильный катыховский, а теперь обчий, значит. Вот я этот лес сплотил, на завод доставил, а приеду, мне с завода тесу на крышу, пож-жалте! Мы, значит, вам, вы, значит, рабочие, нам. А Катыхову чего? Фига… Так что, ребята, вставляй побитые окошки… Латай самовар! А серчать нечего.
— Чего там, давай за один стол. У нас тут кой-чего в кошелях еще осталось!
Но мы за восстановленный стол не сели — торопились обратно. К последнему вальсу. Только попросили у сторожа пару тулупов из казенного имущества. Накрылись ими, а то сильно прозябли, и всю дорогу шептались и фыркали.
Как вспомним какую-нибудь подробность нашего побоища с плотовщиками, так уткнемся в шерсть тулупа и фыркаем. Громко смеяться не могли, не хотелось обижать Ваню, попавшего впросак.
Сдавалось нам, что всю эту чепуху подстроили интеллигентные девчонки, отослав нас подальше, чтобы всласть натанцеваться. А кроме того, желали осмеять комсомольцев, гордившихся боями-походами против бандитов.
Главный герой происшествия сидел молча, привалившись к могучей спине Савоськина, и всю дорогу о чем-то думал, ни с кем не делясь.
Ехали мы теперь торной дорогой, проложенной от плотбища к лесозаводу. Застоявшиеся кони бежали резво. Вскоре показались трубы, цеха лесопилки, а за ними и огни города. «Ого, мы, кажется, к последнему вальсу поспеем». Я толкнул в бок красноармейца. Ваня встрепенулся, завидев завод, тихо, мирно стоявший на месте.
Значит, ничего-то с ним не случилось, пока мы на часок-другой сняли охрану.
И вдруг на повороте, где нам с заводскими ребятами нужно прощаться, новое происшествие. Девчонка. В мамкиной теплой шали и босая.
— Дяденьки! — закричала она, стуча озябшими ногами. — Дяденьки миленькие, мамоньку убивают…
— Стоп! — осадил Савоськин коней. — Да ведь это директорской стряпухи сиротка!
Подхватив девчонку, он развернул весь наш обоз к директорскому особняку.
Заезжаем во двор — тихо, пусто, ворота открыты, как, при покойнике. И сени не заперты…
Выскочили мы из саней, не сговариваясь, и сразу в дом. Видим, двери в комнаты приоткрыты.
— Эй, хозяева! — крикнул Ваня, не решаясь войти без стука.
Молчание. И вдруг кто-то застонал.
— Стой, не напороться бы на засаду! — сказал красноармеец и засветил свой фонарик.
Мы попятились: к нам ползла охотничья собака, волоча перебитые ноги. На глазах ее были слезы.
Сердце у нас заныло, почуяв беду. Раскрыв пошире дверь дулом маузера, Ваня скомандовал:
— За мной!
Свет фонарика выхватывал страшные картины. Инженер со связанными руками стоял на коленях. Рядом ломик-фомка весь в крови. Дочка в крови с размозженной головой и рядом — утюг. Жена его на полу в одной рубашке, с подсвечником в руке. Серьги блеснули в ушах. Перстни на пальцах.
Старушка кухарка была убита на кухне тяжелым колуном.
Мы обходили дом тихо, безмолвно. Собака ползала за нами, скуля.
— Да пристрелите вы ее, мочи нет! — попросил Ваня, прижимая к груди маузер. Лицо его исказилось нестерпимой болью.
Никто не поднял оружия на несчастную собаку. Мы стояли потупив глаза, склонив головы, как виноватые. Не уберегли! Давно ведь знали, что директору грозили наши враги смертью, если будет он и впредь честно работать на Советскую власть. Предупреждал нас старший товарищ Климаков, чтобы мы за заводом присматривали. А нас вон куда понесло! Пугать пьяных плотовщиков на плотбище…
Обмануты. Опозорены. Жестокий стыд перед убитыми терзал нас.
— Политическая месть! — сказал красноармеец, гася фонарик. — Никаких следов грабежа.
— Вон и сапоги охотничьи, — указал Акимка, из худых ботинок которого текла вода, — вон и охотничье ружье на стене…
— Харчи все целы! — пробасил Савоськин, обследовавший кладовку. Окорока висят, гуси… Только вот спирту не вижу. У директора в кабинете всегда стоял бидончик. Берег пуще золота…
— Наверное, рассчитался за сплотку плотов этим спиртом.
— Похоже, — согласился Савоськин.
Так мы тянули время, не зная, что делать. После каждого слова наступало тяжкое молчание.
— Ты их не запомнила? Может, угадаешь, — спрашивал красноармеец девчурку, — какие они были?
— Страшные… — плакала девчонка.
— А все-таки я их найду, — скрипнул зубами Ваня, — вот святая истина, найду! — И он перекрестился маузером, крепко стукая себя по лбу. — По коням! — скомандовал он и выбежал на крыльцо.
Мы попрыгали в сани. Замешкался лишь Савоськин. Переваливаясь, спустился с крыльца. В руке он держал надкусанный соленый огурец.
— Добрые огурчики директорская Марья готовила, с чесночком, с хренком, с перчиком, со смородиновым листочком… Царствие ей небесное…
— Да ты что, дед, в такую минуту огурцы вдруг… — сказал красноармеец возмущенно.
— Вот то-то и оно — что за бандиты здесь были: злато-серебро не тронуто, а огурчики початы…
Савоськин натянул вожжи, и кони заплясали…
Оставив на месте преступления засаду, мы помчались в город.
— Давай! Давай! — поторапливал Ваня Савоськина.
Кони и без того рвались к дому. Вот переезд через железнодорожное полотно. Вот депо встречает нас вздохами паровозов. А вот и здание пересыльного пункта. В окнах свет и тени.
— Танцуют, вот черти! — восхитился красноармеец. — Мы пол-уезда успели обскакать… а тут по-прежнему гармошка пилит, ноги шаркают!
— Стой! — приказал Ваня, и Савоськин осадил перед освещенным подъездом. Возле парадного толпились барышни, затанцевавшиеся до упаду. Кавалеры давали им глотнуть снежку.
— За мной, ребята, последний вальс наш! — И мы побежали за Ваней.
Савоськин привязал коней у столбов с объявлениями и газетами и направился в кочегарку греться. Там у сторожа-истопника Глебыча всегда можно было достать стакан самогону и соленый огурец.
К нему в «преисподнюю» частенько забегали «погреться» все незадачливые кавалеры — катыховы, азовкины, заикины, злобствующая на нас шушера. Пока мы танцевали с лучшими барышнями города, они утешались самогоном. Набирались нахальства, чтобы перебить у нас последний вальс. Но дело кончалось тем, что они так и оставались в кочегарке, пели пьяные песни, а мы провожали лучших девчат города по домам…
Но на сей раз кавалеры из бывших были трезвыми. Влетев в зал, мы увидели наших барышень в их объятиях, услышали бравурные звуки краковяка.
Прищелкивая каблуками, по юнкерской привычке, в паре с Верой мчался черномазый Катыхов.
Подхватив Любочку, грузно топал Васька Андреев. Над пышной Катенькой склонял свою тонкую фигуру Заикин-младший. Шариком подпрыгивал толстенький Азовкин.
У потолка стояли облака пара. Со стен текло — словно камень вспотел, глядя на танцующих.
Золотой чуб гармониста потемнел и свернулся мочалкой, как в бане. Но пальцы его бегали по ладам, и нога неустанно отбивала такт.
Мы ворвались в двери, как ветер. Бычков сразу увидел нас, поднял голову, повертел осоловелыми глазами и, разглядев Ванину кожаную куртку, сжал мехи гармонии, и музыка прекратилась.
Все танцующие застыли, опустив руки.
— Последний вальс! — провозгласил Бычков.
Заслышав эти волшебные слова, вся кавалерская нечисть шарахнулась прочь от наших барышень и понеслась черными тенями в «преисподнюю». И в зале снова царили мы, пролетарские парни, с обветренными лицами, в худых сапогах, в одежде непраздничной, порванной в ночных тревогах и стычках.
Народ глядел на нас с каким-то смутным ожиданием. Барышни охорашивались, одергивая нарядные платья.
— «На сопках Маньчжурии», — хрипло объявил Бычков и, склонив голову, растянул мехи.
И под рыдающие звуки вальса двинулись мы в раздавшийся круг, оставив винтовки нетанцующим ребятам, как оруженосцам.
Властной рукой обнял Ваня тонкую талию Веры. Я тоже не постеснялся наложить лапу на белое платье моей барышни, печатая на нем пятерню. Последовал за нами и краснозвездный братишка, обняв пышную попову дочку. И вот уж несемся мы плавно и быстро, не чуя под собой ног, ознобленных в дороге.
Молча танцуем мы с Сонечкой, близко держась Вани и Веры. Румянец пробивается сквозь ее смуглые щеки. Желваки играют на его широких скулах. И доносятся до меня обрывки разговора.
— Значит, ликвидировали еще одну банду? — играя взглядом, спрашивает она.
— С корнем, — отвечает он, — начисто!
— Ты мной доволен?
— Еще бы!
Мелькают красные галифе, выпачканные мелом, постукивают каблуки сапог, вымазанных глиной, вьются вокруг них белые воланы платья.
— Ваня, мне душно, не жми так…
— Очень ты гибкая, как змея, боюсь, выскользнешь. — На скулах его пробегают желваки. На щеках ее вспыхивает румянец.
— Значит, Наденька — Симочке, Симочка — Любочке, Любочка тебе на ушко, а ты нам?
— Ну конечно… И вы помчались! Я на крыльцо выбегала… Платочком махала: «Вперед, герои»… Ты не заметил?
— Заметил, да поздно!
— Ой, Ваня, мне тесно, я как в железном корсете!
— А ты не вертись, подчиняйся одной воле. Иначе добра не будет!
Бледность покрывает Верины щеки. Краска проступает сквозь темные Ванины скулы.
— От тебя пахнет кровью и порохом… Я не могу больше, Ваня! Мне душно…
— Танцуй, наслаждайся последним вальсом!
Голова ее клонится к нему на плечо, ноги не поспевают за тактом вальса.
— Мне плохо, мне дурно…
— А в испорченный телефон ты сыграла недурно!
Она откидывается, отталкивая его ослабевшими руками. Но где там! Не оставляет барышню Ваня. Заслышав аккорды, подхватывает он Веру, кладет на грудь и, кружась, выносит из зала на лестницу. Прорывая круг любопытствующих, грохочет вниз по ступеням и, распахнув ногой дверь на улицу, бросается в сани.
— В Чека! — приказывает он кратко Савоськину и глушит девичий крик тулупом.
И больше никто, никогда не видел в нашем городе ни Вани, ни Веры. Говорили потом, что кто-то заметил его на бронепоезде «Память Азина», громившем белополяков. На то и похоже, много таких вот, в чем-либо оплошавших товарищей, просились за искуплением вины на фронт.
А что касается убийц красного директора, их задержали мы тут же, в кочегарке у Глебыча, где пили они спирт и закусывали солеными огурцами. По огурчику Марьиного засола и определил их мудрый Савоськин, забежавший в «преисподнюю» погреться.
Помню его страшный крик: «Вяжи их, братцы!» Помню отчаянную возню. Помню, как разрядил всю обойму в грудь краснозвездному братишке Котик Катыхов, и его искаженные злой усмешкой тонкие усики. Не забуду, как связанный Заикин, сын адвоката, кричал дико и непонятно, голосом выпи: «Алиби! Алиби!»
Ну, один всего не расскажешь, пусть подключатся другие, а я послушаю…