Как-то незаметно подоспела последняя неделя курортного отпуска Степана Юганова в санатории «Нечаянная радость», построенном когда-то на месте порушенной церкви, а улучшения здоровья так и не наступило, наоборот, стало хуже, и слабая надежда на выздоровление совсем померкла. Ему полностью отказали ноги, он перестал ходить, даже на костылях, и его тут же усадили в инвалидную коляску, старенькую и скрипучую, в которой он и коротал теперь оставшиеся томительные дни до своего отъезда. Из-за худого поворота болезни Степан совсем упал духом, проклиная в душе, что покорно согласился, чтобы по совету лечащего врача Эммануила Эрастовича его вкололи сильнодействующее импортное лекарство, которое он к тому же купил на последние деньги, да и других лечебных процедур прошел много – и все впустую. И эта беда приключилась с ним в его молодые годы, в тридцать два, когда ему бы ещё жить, да жить играючи, шибко не запинаясь о жизненные препятствия!
Такой исход лечения удручал и беспокоил и самого врача, Эммануила Эрастовича, и теперь каждое утро тот подолгу сидел у кровати пациента, спокойно и настойчиво задавал вопросы о его личной жизни и терпеливо ждал, вернее, выпытывал ответ.
Так было и в это тихое туманное утро. «Понимаешь, дружище, – наконец, не выдержал врач, – от той дозы последнего лекарства, которое ты принял, даже обезножевшая лошадь поднимется и аллюром пойдет, а ты подломился, ну просто уму непостижимо!» Степану все это порядком надоело, он вспылил и матерно послал врача подальше. К его изумлению, тот не обиделся на его неожиданную грубость, а наоборот – ответил доброй приветливой улыбкой и только приговаривал: «Тактак, Степа, я, кажется, теперь понимаю истинную причину твоей болезни и, поверь мне, поставлю тебя на ноги, только терпения наберись».
Теперь Степан избегал людных мест, непривычно стыдился своей немощности и приладился нелюдимо просиживать все дни напролет за высокой спинкой скамейки, что находилась у входа в спальный корпус под густыми кронами деревьев. Только здесь, в запоздало тяжких раздумьях, с особой обостренной горечью осознавал теперь всю непоправимость случившейся с ним в тот морозный январский день беды.
Перегонял он тогда свой бульдозер с одного участка на другой по северной трассе строящегося нефтепровода и переезжал через таежную речку по заранее намороженной колее для переправы транспорта, едва видной из-за выпавшего ночью снега. Но из-за оплошности своего напарника, видимо, сбился с колеи и как раз на самой середине протоки неожиданно провалился со своим бульдозером на пятиметровую глубину. Трагический исход при таком случае был неизбежен. Но проявив завидное самообладание и расторопность, он все же успел рывком выскочить через заранее открытую дверку кабины и вынырнуть из мрачной бездны, в пролом, парящий туманом, где начал барахтаться в обжигающе ледяном крошеве, стараясь удержаться на плаву, и судорожно кричал от испуга, звал напарника на помощь.
Хорошо, что тот вовремя подоспел, подал деревянный шест, помог выбраться на лед, вытащил Степана на крутой заснеженный берег, где мороз и успел его сковать в ледяной панцирь, пока с участка подоспела машина, а через пару часов и вертолёт прилетел.
По правде говоря, его напарник оказался растяпой. Он обязан был идти впереди бульдозера и шестом прощупывать сквозь снег намороженную колею, а вместо того беззаботно плелся сзади по следу бульдозера. Надеясь на привычное «авось» Степан не проявил нужной требовательности к нему, не настоял соблюдать технику безопасности при таком случае, вот и нагрянула беда, с которой ему, наверное, не справиться до конца своих дней. Потом были долгие больничные недели. И после четырех месяцев больничной вылежки уже по весне он выписался оттуда на костылях, инвалидом второй группы.
А потом началось то, о чем вспоминать было стыдно и больно. Степан запил. Пенсию ему назначили по северным меркам сносную, свободного времени за глаза, а дружков-собутыльников выпить на дармовщину было всегда с избытком. К тому же его жена Нинка целыми днями была на работе, дочка в городском школьном интернате пристроена, вот он и гулял вначале целыми днями, потом неделями, а потом и счет времени потерял.
Помучилась, помучилась с ним Нинка, совсем изнемогшая из-за его пьянства, сошлась с другим мужиком, Мишкой Прилепиным, комендантом их трассового поселка, недавно демобилизованным из армии старшиной сверхсрочником. И как назло – жил он в вагончике, как раз напротив, доплюнуть можно было до его окошка. Вот Степан и плевался, и матерился, и в драку не раз лез напропалую, с остекленевшими глазами от беспробудного пьянства, пока могучий старшина крепко его не отметелил, унизил прилюдно и позорно.
Тут в его пьяной башке и промелькнула справедливая мыслишка, что для семейной жизни он вчистую стал непригодным и что бросила его Нинка безвозвратно и никакой, даже самой никудышной, бабенке он теперь не нужен. Эта неприятная и правдивая мысль о своей вине перед своей семьей и самим собой его так поразила, и его вина была настолько очевидной, что Степан зашелся в самый долг и жестоком запое.
И, наверное, тут и пришел бы ему самый позорный конец, да неожиданно приехала из деревни его мать. Похоже, это Нинка-стерва телеграммой вытребовала её из далекой дали, чтобы та приехала спасать своего сынка от пьяной погибели. Его мать, потрясенная увиденным, как прикрыла тогда рот платком в испуганном вскрике, так и давилась молчком слезами все эти дни, пока они в дорогу собирались.
Тогда-то в тот прощальный день Нинка и выкричалась до хрипоты, навзрыд и срамила его самыми нехорошими словами, не стыдясь людей, которые из праздного любопытства собрались поглазеть на его отъезд. «Да пусть, маманя, лучше б у меня в доме покойник был, чем муж и отец пьяница, так знала бы, что сам отмучился и нас отмучил. Пережила бы как-нибудь. Приду, бывало, с работы, а он за день-то с перепоя весь в блевотине, провоняет, обсопливится да ещё обмочится. А в комнатёнке всё загажено, заплевано, а от вони не продохнёшь. Ведь сил не было на все это смотреть и с ним рядом находиться. Свое дите не могла на воскресенье привезти домой из-за этого срама. Пусть уж лучше катит к себе в деревню и там подыхает, раз жить надоело». Мать пристыжено молчала, Степан тоже. Да и что можно было сказать, горе оно и есть горе, всегда к земле клонит, язык вяжет.
Таким вот необычным образом Степан снова оказался в своей деревне Перекатное, где до призыва в армию работал трактористом и жил беззаботной ребячьей жизнью. А после дембеля с неделю пошатался с дружками без работы и заботы, да по совету знакомого, приехавшего в отпуск, подался с ним на север и устроился бульдозеристом в трубопроводное управление. Работал хорошо. Там и встретил свою зазнобу Нинулю, которая после окончания курсов работала поварихой в столовой трассового городка. Вскоре поженились, и через год родилась дочка.
И вот все разом рухнуло, как его бульдозер в тот ледяной проем. С первых дней жизни в деревне поникшая от горя мать все же старалась держать его в грубоватой строгости. Боялась, чтобы, не дай бог, здесь не запил с деревенскими лоботрясами, которые то и дело норовили заскочить да поболтать на разные темы для отвода глаз, а на уме было только одно, как бы на выпивку сообразить, а там хоть трава не расти. Да ее не проведешь – гнала их в шею и загружала сына работой по домашнему хозяйству. И хотя дело не шибко ладилось – на костылях много не изробишь, – но целыми днями он был чем-то занят, и дурное ему в голову не лезло. Правда, временами допекала младшая сестренка Клавка, жившая тут же в деревне своей семьей. Забежит, бывало, к матери – вроде подсобить по дому, да и набросится на него с обидными попреками. «Паразит, думали, умотался на север да женился там, так хоть какая-то польза будет, как у добрых людей. А он, наш «буканушка», заявился оттуда на костылях да в засаленной фуфайке и ватных штанах. Получай, родная маманя, от родимого сынка длинные северные рубли, что на новый дом прошлым летом насулил, а сам, зараза, чисто всё пропил и семью тоже!» Ругаться-то ругается, костерит его вовсю, но без зла, сама же потом разревется и в слезах домой убежит.
Вот тут и подоспела негаданно эта спасительная путевка, а с ней и денежный перевод на дорогу с прежнего места работы и писулька от дружка Лехи Трепачева. После дембеля они вместе устраивались на работу и чуть ли не в один год женились, да только после того их дорожки разбежались в разные стороны. Услужливого и скорого на язык дружка начальство двинуло по профсоюзной линии, стал он освобожденным председателем постройкома и попёр выше – сделался большим профсоюзным дурилой в тресте, а потом, как говорят, и партийным. Работенка вроде не хилая и не пыльная, зато денежная. Вот и расстарался дружок бесплатной путевкой и деньжат с ней подкинул. Правда, иногда в Степанову голову закрадывалась слабая мыслишка, что без Нинкиного участия эта путевка вряд ли бы ему выгорела. Допекла, видать, разжалобила, недосягаемого теперь Леху. Вот и подсуетился дружок по старой памяти, совесть-то еще, видно, не растерял, усевшись в высоком кресле.
В последние дни этой недели Степан все свободное время коротал на привычном месте, за скамейкой, на которой также целыми днями сидели две молодящиеся женщины неопределенного возраста – они еще не стали необратимо старушками, но на критический мужской взгляд уже не были и женщинами, достойными пристального внимания. Как их звали-величали Степан не запомнил, но про себя, для облегчения, прозвал их сударками. Одна из них была полноватая, смуглая, другая – светловолосая, худенькая. Слушать их бесконечные разговоры, к удивлению Степана, было интересно, да к тому же от плохих мыслей его отвлекали.
За свою долгую и, видать, нелегкую жизнь они немало настрадались, на все события в жизни у них был устоявшийся взгляд, а ещё высказывали суждения, изумлявшие Степана сермяжной правдой, от которой ему порой становилось не по себе. На него женщины не обращали серьезного внимания, смотрели жалостливо, как на увечного, обреченного на страдания человека.
После утреннего скандального разговора с врачом Степан весь день провел на улице и вечером после ужина также устроился на привычное место за скамейкой, на которой уже сидели сударки и о чем-то оживленно разговаривали с рыжебородым мужчиной с крупным мясистым лицом и сильными волосатыми руками.
Вся его могучая, крепко сбитая фигура, по мнению Степана, годилась для самой ломовой работы на трассе или в колхозе. Однако, к его изумлению, этот крепыш оказался поэтом, их ровесником, звали они его Ванюшей и наперебой упрашивали почитать свои стихи.
Однако читать стихи Ванюше явно не хотелось, и он лениво отнекивался, говорил, что это и не стихи у него, а язвительная гримаса души стареющего человека на всю дурноту сегодняшней жизни, и портить им настроение в этот чудесный вечер он не хочет. Наконец согласился и читал стихи, как молитву, – каким-то заунывным, печальным голосом, но очень душевно. И когда он их читал, то казалось, мутный свет ночных фонарей колебался в такт его словам, тенями шарил по неестественно бледным лицам присмиревших сударок. И это ночное южное небо, с мерцающим переливом ярких звезд, и глухой грозный рокот тяжело вздыхающего моря, и эти молитвенно грустные стихи как-то незаметно расслабили душу Степана, будто там неслышно оборвалась туго натянутая струна, и ему впервые стало до слез жалко себя, так рано исковерканного жизнью, совсем павшего духом.
Вспомнились жена, дочь, и на него впервые накатила неожиданная жалость к ним, нестерпимо захотелось их увидеть, услышать родные голоса, обнять их и долго, долго от себя не отпускать.
Как-то незаметно Степан задремал, будто провалился в преисподнюю. Сколько это длилось, не понял, и когда вдруг нервно встрепенулся, прогнал дремоту, то услышал глуховатый и сердитый голос Ванюши:
– Наконец-то съездовские потрошители нашей жизни закончили свой базар. И вроде умотали на все лето в отпуск до следующей грызни.
– Да ладно вам, Ванюша, – встревоженно перебила его смуглая сударка, – они там сами по себе, а мы сами – так и живем. Понимать же надо, они там наскандалятся, наболтаются, отведут душу в спорах, а мы – переживай за них, кто прав, кто неправ, будто у нас других забот нет.
– Вот в том-то и дело, что наболтаются, – снова вспылил Ванюша, – а мы от них дела ждем, чтобы толковые законы принимали, а не приучали нас жить по неписаным понятиям уголовного сброда. Поэтому законы для нынешней жизни они обязаны принимать эффективно действующие, и каждый закон должен быть надежным и убойно точным, как русская трехлинейка, простым и всем понятным по устройству, как стебель, гребень, рукоятка. И бить по цели эти законы должны без промаха, наповал, чтобы ни один проходимец, какой бы пост ни занимал, не имел возможности избежать законного возмездия. И никаких прессконференций по этому поводу не надо проводить. Лишнее это – тратить время на хапуг. Тогда и порядок в стране наведем. А то что сейчас они натворили, так не только свою страну, но и свой народ от большой беды не уберегли, а все скандально заболтали и проболтали.
В сердцах выговорившись и нахмурившись, Ванюша умолк, потом резко поднялся и, коротко попрощавшись, ушел быстрой решительной походкой.
– Ох уж эти наши чиновники! Не вспоминать бы о них на ночь глядя, – тяжело вздохнув, начала смуглая сударка. – Так я от них настрадалась за те четырнадцать лет, что стояла в очереди на квартиру, тошно вспоминать. Бывало, как начнут их распределять, так я последняя, а как распределят, так я снова первая. И надо же, как получила эту долгожданную квартиру, тут и муж умер, а вскоре дочка замуж вышла и в другой город уехала. Вот и осталась я одинёхонькой в этой квартире, как мышь в пустом амбаре. Противно, глаза бы теперь на нее не смотрели, так душевно больно в ней стало жить. Поверите ли, спасу нет от потерянности, все стараюсь быть на людях, вот и сюда приперлась, людей тьма, а я все равно одинокая, никак не проходит одиночество, надоедливое оно в старости. Поняла, что это внутреннее состояние души и от него нелегко избавиться, почти немыслимо.
– А я в свое одиночество уже никого не пущу. Сжилась с ним, – почти шепотом, с тяжелой усталостью сказала другая сударка. – Бывало, в прошлые годы каждую весну вяжу, вяжу, шью, шью себе наряды, к летнему отпуску готовилась как к главному празднику своей жизни, а приеду на курорт – меня никто даже на танцы не пригласит, не приветит и доброго, ласкового слова не скажет. Из-за этого и обида меня терзает за своё одиночество, а винить-то некого, кроме себя. Потом, когда еду домой – реву, реву, будто кем-то обманутая, а приеду домой, навру-навру знакомым, как я удачно свой отпуск отгуляла, да и сама невольно начинаю в придуманную ложь верить. А зачем мне это надо – сама не знаю. Если бы хоть кто знал и понимал, как порой бывает унизительно стыдно и больно за свое неприкаянное женское одиночество и ненужность здесь, среди курортного веселого многолюдья. Но и пошлого навязчивого любопытства и вмешательства малознакомых людей в свою личную жизнь не допускаю до сих пор. Теперь-то поняла, слава богу, что кончился мой бабий век, и все радости, связанные с этим. И както незаметно подкралась неумолимо-безрадостная старость, и с этой бедой мне уже не справиться. Обидно, а сдаваться почему-то не хочется.
Тут до Степана и дошло, что хоть здесь и веселятся, и бесятся вволю всяк по-своему, а приезжает сюда каждый со своей нажитой бедой, душевно пораненным, надсаженным жизнью, как эти сударки, только виду не показывает. И, наверное, под впечатлением сегодняшнего вечера ему вдруг захотелось с кем-нибудь поговорить по душам, хотя бы и с этими сударками. И только он решительно выкатился из-за скамейки на асфальтовую дорожку перед ними, как его громко окликнул Толян, сосед по комнате, пребывавший всегда под хмельком, а сейчас куда-то явно спешивший: «Ну что, чирок, все сидишь и сидишь в кустах, а не крякаешь. Выше клюв, земеля!»
Степан, насупившись, смолчал. Тут же следом дерганой походкой проковылял с тросточкой Маратик, второй сосед, всегда бодрый и с доброй улыбкой. Поднял руку с тростью и ободряюще поприветствовал: «Ну что, блин, отдыхаем, блин, Степка?» Он говорил с такой пулеметной скорострельностью и так частил словом «блин», что ничего кроме этого слова Степан не разбирал и всегда согласно ему головой кивал.
Неожиданно показался Эммануил Эрастович, чуть замедлил шаг, пристально посмотрел на него и ничего не сказав, зашел в вестибюль корпуса. Его появление в такое позднее время Степана немного удивило, но он не придал этому значения, однако всем своим нутром ощутил, как внутри нарастает волнение, будто в окружающем пространстве произошел какой-то невидимый сдвиг и что-то неожиданное должно было случиться; он настороженно огляделся и замер.
Прямо к нему, постукивая каблуками по асфальтовой дорожке, грациозно вышагивала молодая красивая женщина, ярко выделяясь среди гуляющей публики своей привлекательной внешностью, и, белозубо улыбаясь, подошла к нему вплотную, чуть наклонилась над ним. От невольного изумления Степан потрясенно уставился в ее чудное лицо и всем телом от неожиданности обмер. Бросились в глаза разлеты ее черных бровей, будто крылья вспугнутой птицы, которые трепетно вскинулись в немом восторге над лучистыми, призывно сияющими глазами, где, казалось, неистово бесился звездный перепляс ночного неба.
С неотразимой обворожительностью они на него смотрели и, казалось, лучились восторженной радостью. И чем ближе она к нему наклонялась, тем все дальше он от нее откидывался назад, и в немом смятении таращился на ее пышную грудь, чуть взнузданную, рвущуюся на волю и возбудившую его до крайности.
«Бляааа… это вообще, вообще…» – всем нутром простонал Степан и бесстыже уставился на незнакомку неподвижными глазами, туго соображая, что же с ним происходит. «Впиться в груди губами, что ли, пока сама не оттолкнёт, а может, чмокнуть в щёчку профсоюзным поцелуйчиком?» – в волнующем смятении подумал он, уже готовый на это, но не успел.
– Ой, мамочки-и, та тожь тебя, Степа, шукаю, ай не понимае?.. – напевным полушёпотом произнесла она и одарила его ещё более лучезарной улыбкой. Когда же она совсем близко наклонилась, Степан учуял подрагивающими ноздрями тонкий запах дорогих духов и молодого здорового тела и обострённым слухом уловил ее сдержанно доверительный шепот:
– Давненько, Степа, ты мне приглянулся, на сердце лег, пийшлы вот туточки, у кусточки, трошечки побудимо вмисты… Та поспешай, Степа! Та тожь так надо, друже! Та пойми ж ты…! Тебя же кличу…! Ой мамочки-и-и… – напевным ласковым голосом, почти шёпотом пропела она ему в лицо, при этом уверенно взяла его теплыми руками под мышки, ощущая тяжесть немощного тела Стёпки, с усилием помогая ему из коляски подняться.
Внутри у Степана, казалось, что-то екнуло, он часто заморгал белыми ресницами, судорожно перевёл дух, в стельку преданно и голодно посмотрел в ее бархатные глаза и нервно дернулся навстречу, в ее теплые объятия.
– Так оно… Стёпа! Так… ласка моя, – снова пропела она дрогнувшим голосом над самым его ухом, пытаясь приподнять из коляски.
На последнем пределе бешено колотилось у Степана сердце, кровь горячей волной ударила в лицо, пронзила ноги, все тело, и он, напрягшись о поручни жалобно скрипнувшей коляски, резким рывком выкинул из нее разгоряченные ноги. Встал, чуть качнулся и, ухватисто обняв ее за талию, неуверенно ступая, как слепой, торопливо заспешил с ней в темную прохладу вечернего парка.
Сударки, ошеломленные свершившимся у них на глазах чудом, какое-то время в онемении смолкли, потом вкрадчиво, с оглядкой зашептались и, набрав голос, заговорили наперебой:
– Господи, девки-то нынче прямо с ума посходили, ну чисто на всем деньги зарабатывают, даже на горе человека! И с таким бесстыдством с их стороны, сказать-то вслух стыдно!
Тут и вторая не сдержалась:
– Да какой уж нынче стыд, распоясались совсем, дальше некуда, а подпоясать да приструнить некому, вот и вытворяют на глазах у людей что хотят и с кем хотят. Это подумать только, подлетела к нему, как орлица, выдернула калеку из коляски, а он даже не воспротивился бедненький, как она его уперла в кусты при всем честном народе! А облапил-то ее как – одна стыдобушка! Рехнулся что ли? Ведь хворый, а туда же… Толку-то, поди…
Спустя некоторое время Степан вернулся, смеющийся и счастливый, в дружеской обнимке с Эммануилом Эрастовичем, тоже радостным и довольным. Оба взяли порожнюю коляску за спинку и, о чем-то оживленно разговаривая, покатили ее к жилому корпусу, ни на кого не обращая внимания.
На следующий день среди праздной курортной публики только и было разговоров о необычном выздоровлении Степана, как о причуде какой-то. Мнения были самые различные, порой невероятные.
Одни утверждали, что Степана врачи просто залечили, и он, сам того не понимая, «прикипел» к коляске, а как здоровый мужик элементарно истосковался по бабе, вот и закондылял за смазливой дивчиной, когда та его поманила. «Случись такое с любым из нас, так же поступил бы!» – сказал один знаток курортного выздоровления. «Да к бабке не ходи», – подтвердил другой. Прочие отвергали это и доказывали, что лечащий врач на свой страх и риск применил очень опасный для жизни метод лечения шоковой терапией, когда больной либо «откидывается», либо кум королю и сват министру, а Степке-колясочнику просто повезло.
Так-то оно так, соглашались самые опытные, но в действительности врач уговорил одну из медсестер, обаятельную во всех отношениях, проявить милосердие к его сложному больному, оказать нестандартную медицинскую услугу психологического характера по заранее оговоренному сценарию, чтобы выманить Степана из коляски. Вот он, можно сказать, и воскрес после проявленного милосердия и оказанной нестандартной услуги.
Но и Степан был хорош, сестру милосердия так и не поблагодарил, из-за своего деревенского невежества. Ему почему-то было стыдно перед ней сейчас здоровым показываться и перебороть этот угнетающий стыд, глубоко в нем засевший, так и не смог, впрочем, не особенно и пытался.
Степан не обращал никакого внимания на обидную для него болтовню. Он ликовал и летал на ногах, как на крыльях, учился ходить, пробуя их упругую силу, учился чувствовать себя полноценным мужиком. Как хорошо быть здоровым! Это и есть настоящее счастье, которого он раньше почему-то не замечал. Только удивлялся Степан, что так много всюду говорят о нем и при нем, а его вроде и не замечают, будто излеченная болезнь важнее его самого, и он тут не при чем.
Однако мимолетно возникла обида на приятелей по комнате, которые так и не поздравили его со счастливым выздоровлением. Когда в тот чудный вечер он на радостях поздно вечером влетел в комнату и включил свет, то первым поднял взлохмаченную голову Толян и, уставившись на него, пьяно прохрипел:
– Ну что, чирок, на бабе купился? – и безвольно рухнул на подушку.
Еще с большей досадой сказал, как простонал, Марат:
– Ну, блин, Стёпка! Ты даешь, блин, – и отчужденно отвернулся к стене.
Степана поразило их безразлично-холодное отношение к нему, будто он их обманул в чем-то или выздоровел за их счет, и на душе от этого было скверно.
Лишь поэт Ванюша, встретив Степана на выходе из столовой, с приятной простотой поздравил его и крепко, по-мужски, пожал ему руку; затем дружески взял под руку, как хорошо знакомого приятеля, и они пошли по аллее, и Ванюша с жаром говорил ему, будто с кем-то продолжал спорить: «В невеселое время живем мы, Степа. Слишком много нынче пустой болтовни и суеты, а о своей грешной душе напрочь забыли. И хорошо, что наши врачи наконец-то начали пристально заглядывать в изнанку человека и неподдельно интересоваться, что там и как там насчет природных потребностей в физиологическом смысле без идеологической тарабарщины, как еще недавно было.
И ты посмотри, положительный результат стал получаться, иногда ошеломляющий, как с тобой давеча вышло!.. И поверь мне, дружище, этот уникальный случай с тобой имеет для нашего времени острейшую житейскую злободневность и несет в себе глубокий философский смысл; таковой дошёл до нас из глубины веков, сохранился доселе в некоторых религиях и народных преданиях.
Думается, Стёпа, что чем чаще мы будем обращаться к истокам человеческого бытия, тем скорее воспрянем духом, обретем в себя веру, без которой человек жить не может!»
Всё, что говорил поэт при этой встрече, Степану понравилось, но многое из сказанного он не понял и хотел было порасспросить кое – о чем, да изза своей деревенской застенчивости постеснялся. После об этом жалел. Да и немудрено, ведь он впервые видел поэта живьем, да еще с ним дружески разговаривал. «Все-таки правильный Иван мужик, действительно нашенский, хоть и поэт», – уважительно подумал о нем Степан. Вообще-то, тоскливо без таких людей жить на свете, а как-то живём и никому не жалуемся».
Конечно, потом он долго будет о нём вспоминать, да время и каждодневные заботы всё это из памяти вытеснят, а может, что-то доброе и останется. Следующим вечером Степан улетал домой. Утром его пригласил к себе Эммануил Эрастович, душевно с ним поговорил и на прощание с улыбкой объявил, что впервые в медицинской практике его заболевание будет называться по фамилии больного – «Синдром Юганова», и своим порядком будет занесено в медицинские справочники, и он этим может гордиться. Степан был удивлён услышанным и не знал, верить или не верить такой необычной новости, хотя это было сказано врачом как-то несерьезно, с ухмылкой. Да ему сейчас безразлично, как будет называться его болезнь и занесут её в какие-то справочники или не занесут. Ему это до лампочки.
В потаенных мыслях о ближайшем будущем он был уже далеко отсюда и занят другими заботами. Как-то исподволь, незаметно у него вызрела, а теперь и окрепла мыслишка, что после всех передряг, случившихся с ним, надо по приезду домой подзанять деньжат и смотаться на север – в тот трассовый поселок – забрать Нинку с дочкой к себе в деревню. В крайнем случае, взять перевод в другое управление и зажить нормальной семейной жизнью, какой раньше жил и не тужил.
Он заранее придумал нужные слова для такого случая, какие скажет, когда приедет за ней. «Айда-ка, – скажет, – Нинуля, обратно ко мне. Начудили мы с тобой в жизни – и хватит. У нас с тобой любовь была с самого твоего девичества, и какое-никакое наше общее прошлое, в котором было и хорошее, и плохое, как и у других людей. Прости меня, Нина, непутевого, за то, что я натворил в нашей семье, и я тебя прощаю, зла на сердце не держу. Поверь мне…»
И пойдет за ним его Нинуля, никуда не денется, в этом он был почему-то заранее уверен. А тому дуролому с толстым загривком прямо, по-мужски скажет: «Не тобой она была приучена к семейной жизни с мужем, не для тебя старался, женившись на ней, поросёнок ты оголодавший! Ишь, обзарился на кого! На все готовенькое приблудил!»
Само собой, все это он сдобрит отборным матом. Никак без этого не обойтись при таком случае. А если разъярённый бугай начнет махать кулаками, то Степан был уверен, Нинулька за него заступится и в обиду не даст, она у него всегда была справедливой и доброй. Не зря его бабушка Мария, когда была жива, ему наказывала перед уходом в армию: «Как вернёшься, Стёпка, со службы, не женись обязательно на красивой девке, а женись на доброй – и жизнь справно проживешь». Он вроде так и сделал, но жизнь справной не получилась, и теперь надо все снова начинать, и к какому берегу тянуться – к тому или этому, хрен ее маму знает. Однако самому соображать придётся. Ни от кого доброго совета нынче не дождешься, особенно по семейным раздорам, как у него случилось. Каждый сам по себе такие дела решает.
Так уж повелось, что Степан всегда приезжал в свою родную деревню с тихой душевной радостью как-то, светлел душой, оттаивал, и ему казалось, что он становится таким же счастливо озорным и наивным, каким раньше был. Так было и в этот раз, когда приехал с курорта. Конечно, все родные были удивлены его удачным выздоровлением и от души этому радовались. Мать от его здорового вида лицом посветлела, а у сестры Клавы весь вечер счастливая улыбка с лица не сходила. Только её муж Андрей всё пытался поговорить с ним наедине, но удалось остаться вдвоём лишь в конце вечера, когда Клава убежала по каким-то срочным делам домой, а мать суетилась в избе, у печки. Тут Андрюха и приник к уху Степана и почему-то шёпотом спросил:
– Ты там хоть одну бабу попробовал, Стёпка, или порожняком сгонял в такую даль и только облизнулся?
– Не до баб мне там было, свояк, почти всё время торчал в коляске, на костылях ходить уже не мог, – откровенно признался ему Степан.
– Беда, Стёпка, это позор! «Ну а бабы-то хоть красивые туда приезжают или похожие на истоптанные цветы на дороге, которые не каждый и поднимет?
– Всякие приезжают, и красивые, и не очень, но почти все живописные.
– Это к-а-к – живописные? – вытаращив на него газа, с удивлением спросил Андрюха, нетерпеливо ожидая ответа.
– А такие, паря, что все нарядно одетые, причёсанные, ну и всё остальное при них, но себе на уме…
– Ишь ты-ы! – изумился Андрей и хотел было ещё что-то сказать шурину или о чём-то спросить, но не успел.
Вошла Клава и бережно подала Степану в руки увесистый пакет.
– Это, Стёпа, мои гостинцы племяннице Риммочке, передай ей сразу, как приедешь на место. Пирожки с земляникой, утром сегодня испекла, во рту тают. Скажешь, что это подарок от её родной тёти Клавы, пусть помнит, – и прослезилась.
Но в этот раз на душе было тяжко, предстояло смотаться в северные края и исполнить свою задумку, а деньжат не было и перехватить в деревне было не у кого. Все земляки в то время безвылазно маялись безденежьем. Но ему неожиданно повезло, и завтра он будет на месте. К его радости, в этот день в деревню к старикам по пути из отпуска заехал Леха Трепачев, и вопрос с деньгами был решен. Тот был до растерянности изумлен молодецким видом Степана и после взаимных расспросов важно заявил, что путевку в этот санаторий никому, кроме него, было бы не достать, даже самым извилистым путем, только он один смог это сделать, удружить Степану, видя, в какое паршивое положение тот попал. Тут же, хитро прищурившись, предложил обмыть его счастливое выздоровление, на что Степан сердито рубанул в ответ: «От винта!» Леха залихватски расхохотался и так огрел его своей ручищей по спине, будто раскаленным утюгом приложился:
– Да я же понарошку, Степка, чтобы испытать тебя на крепость духа. Так что держись, только так держись и выгребешь, Степка, обязательно выгребешь.
Вечером, уходя домой, сестра посоветовала брату, чтобы о Нинке он шибко плохо не думал и зла на неё не держал. Она его от смерти, считай, спасла, вызвала мать, почти выдернула из вагончика и спровадила в деревню, иначе бы он там окочурился. Да и путёвку на курорт только она могла выхлопотать, больше о нём в той гиблой ситуации никто бы не озаботился. Посоветовала решать семейные дела по-доброму, может, у них всё и сладится. Мать до этого говорила почти то же самое. Тягостно ему было всё это выслушивать, но обе со слёзной мольбой просили его решить все семейные вопросы по-хорошему, а при неудаче не тянуться к бутылке – своей погибели. При любом раскладе ему надо было срочно отсюда уезжать, но вспомнив Клавкины пирожки, гостинцы его дочери, лишь грустно ухмыльнулся и начал собираться в дорогу.
Всё у него сейчас получается вроде неплохо, с нарастающей тревогой вечером говорил Степан матери, да ведь надо было завтра решать самый жгучий вопрос в его сегодняшней жизни, главней которого сегодня нет. И что из этого получится, мама, мне даже боязно думать. Вот в чем моя загвоздка.