(Былинная история)

В Гегемонском царстве-государстве с самых давних-стародавних времен правили большой державой чаще плохие цари, а то и вовсе никудышные, и народишко из-за этого много и безвинно страдал, сердешный, и жил всегда либо просто плохо, либо уж безнадежно плохо, а чтобы посередке – никогда.

И то ли все цари были никудышные, то ли сам народишко ни к черту, а может, и то и другое, попробуй теперь разберись за давностью-то лет. Но в каждый век и не раз какая-нибудь гибельная притча в державе да приключалась: то с царями, то с народом, а то и скопом со всеми.

То она вспучивалась народными бунтами, то содрогалась от дворцовых переворотов, то смертно корчилась от повальных голодоморов, а зачастую до бездыханности бескровела в растратных войнах в чужедальних странах во вред своим кровным интересам.

Однако чередою проходили сумеречные годы безвременья, и на диво всему миру, в который раз сказочно быстро оживала и вздымалась Гегемония во весь свой исполинский рост и твердой поступью начинала продвигаться вперед, а потом снова подкошенно валилась с ног, будто от падучей болезни, и все повторялось сначала. И никому не достало ума вызнать, кто виноват во всем этом и что надо сделать, чтобы хоть малость избавиться от вековых бед и наконец-то наладить спокойную размеренную жизнь с достатком, при этом запасливо удержать в памяти прошлые ошибки, чтобы их в будущем не повторять. Никто и никогда так и не высунулся дать чёткий ответ на этот столбовой державный вопрос, сколько не надсаживались над ним самые высоколобые и просветленные умы гегемонов – все без толку.

Так бы и тащилась Гегемония через сумерки сменявшихся веков со своими тяготами по своей извилистой дороге, помалу прибавляя в шаге, да в который раз грянула большая война, а с ней и большая беда пришла, какой не видывал род людской. Да вот и суть притчи: вместе с войною и нуждою нахлынула тогда на ослабевшую державу густая красная занебесная муть, долго бродившая в других странах в поисках пристанища да нигде не прижившаяся. А тут, не встретив отпора, нависла густой тенью и обильно окровенила всю землю, укрыла ее краснотой чуть не на целый век.

Вот из этой красной мути и объявились тогда пришлые безымянные и злобствующие люди, без роду, без племени, без кола и двора, и назвали себя красными воронами, а обмершую от страха державу – Гегемонией, хотя раньше она называлась по-другому, да вскоре многие позабыли об этом, а кто поминал, тому скорехонько память начисто отшибали. Беспамятство с той поры всех одолело.

Вскоре на своей шкуре испытали гегемонцы, какое воронье было клювастое да когтистое и до чужого добра загребастое, спасу нет. Сразу-то и принялось голосистое воронье зазывно каркать во всю глотку о скорой светлой жизни, какую они сотворят прямо из сказки, если люди им поверят, отрекутся от Бога и креста и нажитого добра. И так задурило воронье своим карканьем головы поникших от страха и нужды людей, что и впрямь отреклись они от Бога и креста и нажитого добра, а вышло – и от самих себя.

Много лет дурило воронье доверчивых людей несбыточной сказкой о счастливой светлой жизни, и чем гибельнее она становилась, тем яростнее надсаживалось воронье своим карканьем о приближении райской жизни, которая, как тень в ясный день, все ускользала и ускользала, сколько ни гонялись они за ней, как малые дети.

Вот и вспучилась вся Гегемония от края и до края, как не раз бывало, многолюдными сходами разъяренных, доведенных до отчаяния людей; снова и снова колыхались вразнобой над ее необъятными просторами дреколья с красными полотнищами, будто ожившая земля разом замигала зоревыми всполохами, разрывая беспросветную муть опостылевшей жизни.

Долго ли, коротко ли гегемонил взбудораженный народ, всякое там бывало: и за грудки в кипучей ярости хватались, и мать-перемать зло и безбожно поминали, и все же совместно решили тогда, что первым выборным царем быть Мусаилу Первому, самому голосистому из вороньего племени, который взлетел в ту смутную пору на самую верхушку власти. Вот и нарекли его Мусаилом Первым, как исстари водилось именовать коронованных царей, и, как потом вышло, оказался он последним.

Однакося недолго усидел Мусаил на царском троне, шибко замороченно болтливым оказался на деле, сыпал словами, как семечки лузгал, вроде недержанием языка страдал, и из-за этого много всякой вредности стало случаться в растревоженной державе. За короткий срок он беспутно истощил державную казну, приблизил голод и разруху, на потеху и радость врагам, бездумно порастерял завоеванные предками земли, с которых в позорной спешке и стыдливости бежало некогда славное войско, побросав там наживаемое годами войсковое имущество. Беспутно у него все и вышло, что, не сделав ничего заметного для улучшения жизни людей, Мусаил Первый умудрился непонятно как натворить много бестолковых и шибко худых дел, какие после того самым многожильным потомкам долго придётся расхлебывать, а как расхлебают – так будут поминать его худыми словами.

Поначалу Мусаил Первый все ловчился да пыжился придать красному воронью человеческое лицо и даже духовно очеловечить клювастых да когтистых, а те в лютой злобе ответно исклевали да обмарали его всяко, и теперь только и утирается, обиженный, и что-то временами языком наворачивает, все пустомелит и пустомелит, да никто его уже не слушает – надоело.

Грешно это, но нынче больше его поминают с насмешкой да с ядрёным матерком, будто и царем никогда не был. Такая вот нескладная притча вышла с Мусаилом Первым в растревоженной Гегемонии, будто в назидание другим царям, какие после будут. Да ведь в Гегемонии никакой урок никогда и никому не шел впрок. И снова в который раз загегемонил всполошный народишко баламутными сходами да шествиями, своим горлопанством вынудило упорхнуть красное воронье с верхушки государевой власти вместе с Мусаилом Первым.

Тогда-то и набрался решимости доведенный до отчаяния народ выбрать себе царя из своей холопской челяди, чтобы в лепешку свой был и служил бы им верой и правдой. Такой и нашелся. Выбрали тогда бывалого и удачливого мужика Емелю, по батюшке Простокишина Емельяна Смутьяныча, из крестьянского роду племени. И хоть небогат был умом Смутьяныч и нескор на подъем, да простоват был душой и беззлобен сердцем, и совесть свою крестьянскую к той поре еще не порастерял, держался на людях пристойно. По правде сказать, отчество Емели уже и не помнили, а Смутьянычем прозвали его за удалой баламутный характер: где какая-нибудь заваруха – он там первый свою правоту доказывает. Еще тогда в царевыборной лихорадке безошибочно учуял народ, что всеми своими повадками смахивает Емеля на того отчаянного атамана-разбойника из дикой степи, что в седые времена вздыбил зипунный народишко схватиться за вилы и топоры и с разбойничьей удалью повел их степями да урманами добывать у державной власти волю. И эта его схожесть с тем удалым атаманом-разбойником и подневольная, захудалая жизнь под красным вороньем изводила изможденному народу душу. Нет, не случайно народ был разбужен тоской по былой вольнице, которая жгла и зудила их память, будила молодецкую удаль и отвагу, поселяла в них великую надежду на скорые и крутые перемены в жизни, какие теперь учинит народный царь Емельян Смутьяныч, в лепешку свой, их надежда и опора.

Правда, была у Смутьяныча мутная полоса в прошлой жизни, когда он смолоду отважно прибился к главной стае красных воронов и вместе с ними зычным голосом истошно каркал о скором приближении светлой жизни, все приподнимаясь на верхушку власти, да вроде бы первым из воронья сбился с голоса, опасливо заголосил другим, за что был жестоко побит и выкинут из главного гнездовья на обочину жизни. Приметили тогда, что какое-то время изнывал Смутьяныч без дела и шибко маялся из-за этого. Да тут к сроку и пригодился своему растерявшемуся народу, взбаламученному бестолковым Мусаилом, чтобы повести его к всамделишной светлой жизни, только другой дорогой, о которой еще никто толком не знал, но все смутно догадывались, что такая мыслишка давно у них пробивалась, что действительно есть такая дорога, – еще старые люди не раз поминали об этом.

Много славных дел наметил поначалу Смутьяныч из того, что насулил народу, когда присягал на Библии, и кой к чему даже стал прикладывать свои царские руки. Да, как всегда водилось в Гегемонии, негаданно полыхнул беспощадный и жестокий бунт, который учинило злобное воронье, чтобы свалить его с трона. А народ-то дружной ватагой и встрял за своего царя, укротил бунтарей, а зачинщиков засадили в острог, но вскоре выпустили на волю с молчаливого согласия Смутьяныча и даже прилюдную порку им не учинили за безвинно пролитую кровь, как раньше это делалось. Сколько раз ему потом обидно попрекали и напоминали старую заповедь: «Не побеждай, царь, врага наполовину, а посля все кровью умоемся от твоих недобитков», – так нет, не послушался, отмолчался, ну а те скорехонько и напомнили всем об этом.

Сразу-то после укрощения бунта торопливо укатил народный царь со свитой к теплому морю, а заместо себя оставил своего пособника из холопов Ивашку Игнашкина, чтобы тот заворачивал всеми делами в державе, какие приспеют. Вот и наворочал изворотливый Ивашка столько худых непотребных дел, что пришлось царю его спровадить подальше от народного гнева. На место же Ивашки выискал себе царь другого пособника, отчаянно разухабистого мужичонку, с наглой ухмылкой, но смекалистого, непривычно для гегемонов грамотного и до неразумности скорого на руку.

От радости, что дорвался порулить державной казной, тот не мешкая и засучил рукава, наморщил широкий, умный лоб и ловко взялся со своими пособниками спасать разоренное хозяйство разрушенной державы от полного краха, а народ – от близившегося голода, да на диво и управился с этим, хотя и худых дел тоже успел наворочать изрядно. Но прошел слушок, что хорошее вроде перевешивает плохое. До сих пор об этом спорят много и нудно, но доспориться так ни до чего и не могут.

Да вот беда непоправимая – больше всех допек свой народ изворотливыми фокусами опытного мошенника самый востроглазый и пронырливый Емелин пособник по темным денежным делишкам. Который просто всех «надул» принародно, а кто говорит – «обул» в «бумажку-промокашку», всучив ее вместо денег, а она в мозолистых руках гегемонов бесследно истаяла вместе с последней надеждой на лучшую житуху при народном царе. И как говорят в народе, и огромный кусок державного богатства оказался немыслимо как у ворюг разных мастей, и что совсем худо, не подлежащим возврату. Сколько Гегемония существовала на земле, а такого грабительства не видывала и не слыхивала. Однакося недолго усидел широколобый грамотей на этом бойком прибыльном месте. Спровадил его Смутьяныч из-за народного гнева от греха подальше, а следом и других грамотеев вычистил под метелку, хотя самый востроглазый дольше всех усидел на кормовом месте, потому что был нужен для других скрытых царских дел.

А до этого наотдыхался народный царь у теплого моря, вволю наигрался мячиком, шибко любил он забаву, сколь надо накупался и свекольно забурел туго налитым лицом, то ли от сивухи, или от пялящего южного солнца. Да и сам теперича державно смотрел огнистым царским взором на своих верноподданных и подолгу в скрытом отдалении от народа загадочно молчал, а со стороны гегемонам казалось, будто думает он свою тяжкую думу о народном счастье, как его приблизить и каждого им одарить.

И как на беду, то радостно-вздуренное и суматошное времечко, стремительно летевшее с ветром перемен наперегонки, будто сломалось, обопнувшись обо что-то невидимое с разлета, и потерянно остановилось на перепутье, не ведая, в какую сторону идти по неторенной тропе, чтобы не заблудиться и не натворить ещё более тяжких бед.

А притомившийся народ все ждал и ждал перемен к лучшему и в нестерпимом ожидании весь поджался, напружинился, готовый ринуться на любое дело, на какое укажет рукой державный царь. Да в который раз не дождался и от злой обиды за обманутые надежды и унижения стал в отчаянии сжигать последние силенки разным суррогатным зельем, порой терял от этого разум и в растерянности кидался из одной крайности в другую. И все попусту, потому как очень уж любили гегемоны зажигательное, зовущее на подвиги слово «наливай», и порой от чрезмерного наливания на душе легчало и хорошело, а вот жизнь от этого ничуть не менялась к лучшему.

Тут и стали примечать самые глазастые да языкастые, что давненько наладился царь Емельян выезжать со свитой в лесные дубравы, вроде на охоту, а там, в лесных хоромах, упрятанных от чужих глаз, вольготно пировал после банной услады, а после подолгу беспробудно отсыпался, напрочь позабыв о неотложных царских делах, которых накопилось видимо-невидимо и все подваливало и подваливало.

В один из таких загульно-пировальных дней поздней листопадной осени и прискакал в лесные хоромы царский гонец с дурной вестью, что в стольном граде снова полыхнул кровавый бунт, который запалило недобитое воронье в сговоре с боярамизлыднями из боярской думы, и уже приступом навалилось на царский дворец, и вот-вот одолеет последний оплот державной власти, что все городовые в испуге разбежались, и в последнем оплоте изо всех силенок отчаянно отбивается от наседающего воронья дворовая челядь, и уже в ход пустили табуретки, которых хоть и много было по числу дворцовых сидельцев, да они уже кончаются, и тогда конец. Гегемонское же войско, по «державному уложению», без царевой писульки с места не могло сдвинуться, хоть лопни. А народного царя ухватисто держал в своих объятьях затяжной хмельной сон, и сбившаяся с ног прислуга никак не могла его разбудить, сколь ни встряхивала его по-всякому. Такого вот, из-за пьяни немощного, его и доставили в царский дворец потайным ходом, где лучшие лекари и знахари услужливо принялись взбадривать царя разными средствами, чтобы очнувшись, хоть какую-нибудь закорючку чиркнул на царской бумаге, и верное войско тогда бы с места сдвинулось.

Долго взбадривала верная обслуга народного царя, и когда осталась у верных защитников престола последняя табуретка для отпора и, казалось, пришел конец, Смутьяныч на миг взбодрился, продрал пьяные гляделки и ослабевшей рукой равнодушно чиркнул на бумаге обычную царскую загогулину. Тут уж верное присяге войско и встопырилось во всю свою силушку, лихо расколошматило бунтарей, досталось и ротозеям. Хватко изловили всех зачинщиков, скрутили и заперли в острог, да вскоре опять же выпустили по велению Смутьяныча безо всякого наказания и объяснения.

Сколько раз потом с обидой попрекали царя его верноподданные за эту слабость и с большой тревогой говорили, что пока над их головами стаями будет носиться неусмиренное воронье и каркать во всю раззяву, призывая к бунту и непослушанию, ни мира, ни спокойствия в их державе не будет. Да снова отмолчался царь, будто и не слышал тревожного голоса своего народа, которому принародно клялся на Библии установить в державе мир и желанное спокойствие, да спьяну царь напрочь забыл свои обещания. После-то и сам не мог уразуметь пьяной головой, когда же это окаянное воронье успело окрепнуть голосом и встать на крыло. Ведь, казалось, покончил с ними навсегда и даже на весь мир об этом хвастливо обмолвился во хмелю, а они снова выдурили, как сорная трава, пока он беззаботно охотился, и на взлет пошли, теперь уже почему-то красно-коричневые тучей поднялись, самые лютые в своем злодействе.

В память же об этой главной победе над бунтарями осталась в царском дворе та последняя табуретка, которой, не щадя живота своего насмерть билась дворовая челядь, из последних силенок защищая самую верхушку царской власти, и вот вымученно защитила. Так и стоит теперь эта победная и последняя табуретка в царском дворце в красном углу под святыми образами. И, победно восседая на ней, Смутьяныч, до смешного сердито и глупо надувая щеки, важно принимает иноземных послов, награждает и милует самых даровитых и башковитых своих подданных. И нарекает каждого, царской милостью обласканного, почетной прибавкой к родовой фамилии – Табуреткин, как встарь водилось. Сказывают нынче самые глазастые да языкастые, что Табуреткиных в державе уже табуны большие завелись, и все их прибавляется и прибавляется, хотя доброй славы в державе и о державе от этого не прирастает, и ни одной, даже самой маленькой победы в ратном деле никто так и не добыл. Чудеса гегемонские и только. От Табуреткиных в глазах рябит, а жизнь никудышная. И какая польза от того, одним Табуреткиным стало больше или меньше? Да никакой. А вот поди ж ты! С особым усердием и прилежанием народный царь всласть забавляется в нищенской державе эдакими потешными делами.

И даже в это самое запустелое и бездельное время, когда житуха облиняла до крайности, злой от долготерпения народ все ждал и надеялся, когда же после всех победных и бутылочных залпов возьмется их царь за державные дела, чтобы жизнь хоть немного полегчала, да так и не дождался. С этого все и началось. Тут и кинулись все, а больше каждый сам по себе искать свою выгоду в любом деле, готовый и на хорошее, и на плохое, лишь бы хапнуть и выжить. Это и стало смыслом жизни большинства гегемонов. А самые шалые людишки начали с неудержимым охотничьим азартом сбиваться в разбойничьи ватаги и рыскать по всей державе, вольготно промышляя разбоем на виду у державной власти, а то и в обнимку с ней.

Вот и занищал, забедовал народ, и полилась безвинная людская кровь, будто при безголовой власти стали жить. Особенно залютовали бандитские разбои и грабежи на окраинах державы, и когдато славное гегемонское войско, умаянное всеми невзгодами смутной поры, уже не всегда справлялось с заматеревшими бандами, и из-за людской озверелости много погибло тогда безвинных людей, и снова виноватых у Смутьяныча не нашлось. Да и державных границ по Емелиному раскрою уже не оказалось: то они объявлялись прозрачными, то невзрачными, а после и вовсе не стало никаких, вот накинулись на ослабевшую державу алчные хищники со всего света, и каждый норовил побольше урвать, хапнуть, вволю по-разбойничать, а потом подальше удрать с наворованным и награбленным. И при этом, нагло и весело скалились от полной безнаказанности, потому как чиновники в Гегемонии повально были вороватыми.

Тут же всевластный гегемонский чиновникспиногрыз зажировал вовсю на мздоимстве да казнокрадстве, изъел да обескровил всю державу и простых людишек, как вша бездомного бродягу, и не осталось у людей никаких силенок, чтобы хоть как-то от спиногрызного злодейства чиновников отряхнуться, сбросить эту непосильную ношу. Уж шибко они большую силу набрали при Смутьяныче, главной опорой ему стали. Из-за этого и взыграла людская злость и горькая обида ко всей Емелиной власти, потому как в его разграбительские годы почти все, что создавалось непосильным трудом многих поколений гегемонов, было разворовано и растащено клювастым и загребастым вороньем, пожизненно пригревшимся в своих высоких теплых гнездах, так и не вспугнутых никакими Емелиными переменами. Зато старые да немощные люди царём-простофилей и его пособниками были издевательски брошены в стыдную нищету на скорое вымирание, как лишние и ненужные в новой жизни, какую они обманно всем навязали, не спросившись у народа согласия.

Так вышло, что к последнему сроку своего царствования порастерял Смутьяныч всякое уважение и доверие своих верноподданных, даже на их челобитные не отвечал, и ничего кроме угрюмого и настороженного презрения они ему теперь не выказывали. Ко всей беде, тут еще приблизился всегегемонский царевыборный сход, вот и взыграла у Смутьяныча неуемная гордыня властолюбивой натуры, остаться на престоле еще на один срок. И этот мимолетный царский вздрыг ноздрями учуяли придворные прихвостни и начали этот вздрыг всяко распалять и раздувать в народе, и, привычно убаюканный их славословием, Смутьяныч на время воспрял духом, засвежел лицом и на радостях двинулся со свитой брататься с подданными, чтобы снова им приглянуться. Поэтому таких и прозвали в Гегемонии «братухами».

В первый же свой выход для братания с народом непривычно оробел Смутьяныч от грозного гула собравшихся на сходе людей и хотя как прежде говорил с сознанием своего царского могущества и былой силы, да зримо виделось, что никто ему не верит, и его запальчивые слова с промахом летят в пустоту. С дерзким вызовом смотрели теперь подданные в знакомые глаза своего царя, уже истраченно поблекшие, горестные, зримо надорванные тяжким недугом страдающей души и тела. Когда-то они глядели на него с большой верой и надеждой, а теперь молчаливо и настороженно ждали ответов на свои каменно-тяжелые вопросы, которые кидали ему отовсюду.

– Ты каку-таку холеру с нами выкамуривашь какой год кряду? Ведь прямо житья никакого не стало, – разнобойно, доносился накалённый гул гегемонцкв до Емелиных ушей, с одной стороны.

– Из-за каких таких дел шибко зашуршился, что гляделок не видать? Разуй глаза-то да навостри уши, может, углядишь, каку баску жизнь нам учинил? Похоже, ни до какого дела, ни до какой беды твои рученьки не доходят, вроде лишним человеком в державе стал! – зло выкривали с другой стороны.

– Это пошто повальное нынче воровство сквозняком прошибло всю державу? Нам, поди-ка, видно, что с самого верху всем поганым разит, никак из твоих покоев? Сказывай, Смутьяныч!.. – грозно кричали третьи.

– Да я, понимаете ли, во все дела с головой встреваю, и уж у меня никому спуску нет, если кого прищучу, уж это так, – виновато пытался перебить Смутьяныч нарастающий гул, а ему снова кричали:

– Оно и видно, что лезешь во всякие дела, как медведь, а получается, как у зайца. Ведь за какое дело ни примешься, что ни насулишь – одна беда для людей выходит, дак лучше бы и не брался, все одно никакое дело до конца не доводишь, все одни слова, одни слова. Измаялись прямо с тобой, горемышным, уж слезал бы самолично с трона, пока не спихнули, может, и минует всех беда. Уж будь милостив, отрекись от царства, не для твоего оно уму, Емеля…

Наконец, подданные до хрипоты искричались, примолкли и, вытянув худые шеи и разинув рты, испуганно уставились на затравленно притихшего царя, будто на загнанного зверя, безразличного к своим мучителям. Пожалуй, народ впервые во всей ясности увидел перед собой старого, смертельно изможденного человека, не способного ни ответить на их вопросы, ни тем более что-то сделать для облегчения их жизни.

– Я вам, понимаете ли, так откроюсь по всем вашим вопросам… – с придушенной хрипотцой, тяжело загудел над толпою Смутьяныч, собравшись с последними силами. – Така, понимаете ли, у нас с вами фактура жизни вышла, что подождать маленько придется, много ждали, теперича маленько осталось, так что потерпите, давайте…

– Слыхали про это, – разноголосо вскинулось со всех сторон.

– Сказывай, сколько твое «маленько» будет, с горошину или с картошину? Сколь ждать-то?

– На это скажу так, – разом завеселел Смутьяныч, – давеча на царском совете слушал я со своими пособниками старуху-вещунью, ясновидицу, которую весь мир знает. Дак напричитала нам старая, что стабилизация к нам привалит через два наводнения и три затмения, с первыми петухами, как прокукарекуют перед пожаром утренней зари с ночи на чистый четверг, тут и стабилизация нагрянет, разом и облегчение почуете. Верьте мне, стабилизация, что бы ни случилось, наступит, никуда она от нас не денется. Так што всем от пуза достанется, берите апосля, кто сколько проглотит. Так што, вот так вота.

– Да не надо нам от пуза, Смутьяныч, – рассердились гегемоны. – У нас хоть бы штаны на пузе держались от твоего кукареканья, и то ладно будет. А когда всего от пуза, то и скотина дохнет, и нам эта маета ни к чему.

– Это что еще за стабилизация такая у нас объявилась, что скотина дохнет, – разом взъярились, не разобравшись, бабы. – Каку-таку заразу опять к нам из-за границы завезли. У нас, поди-ка, и своих болезней сроду хватает, особенно по женской линии. Скоро и рожать перестанем, потом сами будете своим пузом державу укреплять, раз довели нас до такой несносной жизни. Вот уж наукрепляете, поглядеть бы…

– Да погодите зря шуметь, намедни я царский указ изладил, дак теперича пособие будете на ребятишек получать, – радостно сообщил царь и виновато затеплел глазами.

– Да какое это, блин, пособие, Смутьяныч, на него нынче и кошку не прокормишь, не то что ребятенка, – снова заволновались бабы. – Да и от кого рожать-то, родимый: наши мужики при твоей власти какие-то порченные стали, на кого ни посмотришь, а он весь испитой да сморщенный, как прокисший огурец в кадушке. Такого и в руки не возьмешь, и в рот не потянешь, противно – попробуй, нарожай от такого.

Толпа неуверенно хохотнула и разом смолкла под насупившимся взглядом народного царя.

– Думаю, что все вместе мы эту ситуацию перевернем к лучшему, – неуверенно вырвалось у него с языка, он порозовел лицом и облегченно вздохнул.

Тут и другие шумливо встряли в разговорный запев.

– Да царь-батюшка ты наш, Емельян Смутьяныч! Красно солнышко наше! Да не светишь ты нам и не греешь нынче, родимый! Весь выстудился, однако, и штоись ни жарко нам и ни холодно от твоих пустомельных дел. Без тебя будем ситуацию улучшать, сами переворот сделаем, и мужики типеря у нас будут во всех делах снизу копошиться, а мы, бабы сверху, сами начнем в державе всем верховодить и в постелях тоже, вот наше положение и улучшится.

Да тут же сквозь слезы и посмеялись накоротке от злой сорвавшейся шутки и разошлись по домам, опечаленные и расстроенные от навалившихся житейских невзгод. Однако не на шутку обеспокоился Смутьяныч, услышав от разболтавшихся баб о каком-то перевороте, и с тревогой подумал, что еще одного переворота при нем держава не выдюжит, развалится.

Тут же и дал строгий наказ своим слухачам вызнать, откуда снова потянуло подозрительным дымком затлевшей смуты. И те расстарались вовсю. Разнюхали, что подозрительным дымком потянуло еще с прошлого века, когда один известный бытописец случайно обронил где-то, что, мол, «гегемонской бабы ум лучше всяких дум», а его собрат по перу подбавил, будто хворостинку подбросил в занимавшийся костерок, что «она и коня на скаку остановит, и в горящую избу войдет». Вот с этого все и началось.

Вначале принялись толпами горлопанить, потом постреливать, а после и бомбы кидать в сановных особ, и подхвативший костер вольнодумства и своеволия смел все охранительные преграды, с поджигательным факелом подобрался к царскому трону и спалил его вместе с сидельцем и домочадцами. Вот с той огненной поры все потягивает дымком часто занимавшейся смуты в Гегемонии, только и успевали тушить, а зажигальщиков да призывальщиков казнить, и так много их казнили, что и счет потеряли, чуть весь народ под корень не извели, да приспела другая пора. Из всего услышанного и увиденного слухачи написали Смутьянычу свои логические выводы вкупе с советами по исправлению худых дел в державе.

Первый логический вывод гласил, что любой переворот нынче, как и смена другим путем державной власти, жизнь народа, даже обозримом будущем, не улучшит. Дергать же сегодня на крутые перемены уже сбитый с толку народишко крайне опасно, о чем и следует высочайше донести до самого народа.

Второй логический вывод гласил, что с прискорбием и высочайше доносим, что державная казна нынче от разорения пуста и в безвылазных долгах, и все это серьезно и надолго.

Третий логический вывод доказывал, что гегемонские бабы, угрожавшие переворотом, по природе своей милосердны, невероятно сообразительны и любопытны, в любой обитаемой среде добычливы, выносливы и живучи. Обычно при общении легко и охотно идут на контакт, но с босяками нынче не связываются и в долг им не дают, и те от обиды и унижения бесятся и всем жалуются, что не допросишься, хоть изматерись, все равно не дадут. И дальше так жить нельзя, надо что-то делать, черт бы их побрал. А что делать – и сами не знают.

В силу представленных логических выводов ихний переворот сегодня, строго говоря, маловероятен. Хотя в отдельных случаях возможен, без всякой опасности для государства и их жизни, если будут более милостивы к страдающим и нуждающимся. По-царски щедро одарил царь своих служивых: кому жалование накинул, кому медальку навесил, а кому и эполеты затяжелил – повысил в звании. А ведь и было за что, прости Господи.

Но возмущению гегемонов не было предела, когда царские глашатаи донесли до них логические выводы. «И в мать бы её уети, эту житуху нынешнюю, какую всем учинил Смутьяныч, так ни разу и не подумавши на трезвую голову, как следовало бы обустроить им же порушенную и разоренную державу, сделать ее хоть малость пригодной для сносного житья, как советовали умные люди. Да ведь снова, окаянный, не прислушался, нелюдимо отмолчался». Но, как всегда у них бывало в таких случаях, – все болтовней и кончилось.

Много худого наслушался Смутьяныч при братании с народом, но было и хорошее, да не запомнилось почему-то. А в душу запала та последняя встреча с народом, когда резали правду-матку в глаза, будто под дых били, и вспоминать об этом не хотелось. Особенно допек его известный властитель народных дум, стойко переживший всех красноголовых царей и немало от них настрадавшихся. Это он молил, почти кричал, в неистовом порыве простирая к нему старческие руки, будто отдавал в заклад свою исстрадавшуюся от любви к отчизне душу. Долго потом слышался Смутьянычу по ночам этот протяжный стонущий голос старца, напоминавший ему заунывную похоронную молитву в осиротевшей лачуге нищей семьи, которую слышал когда-то в детстве.

– Куда, слышка, прем, Смутьтяныч, сломя голову? – надрывался старец. – Кажись, слышка, разгуляй поле приперлись? Дак нам туда, кажись, слышка, не надо? Дак спохватись! Натяни вожжи да осади коней, слышка! Придержи вороных-то да посоображай маленько, пока не поздно! Приглядись, Смутьяныч, может, оглобли, куда повернуть надо, дак успевай и вожжи-то в натяг держи, не давай слабину и ловчее имя управляй, так-то может до столбовой дороги и дотянем. Да покайся перед народом за грехи свои, преклони колени-то, поклонись ему, апосля и трогай и не оставляй позади немощных да увечных, подсобляй им тащиться наравне со всеми, тогда, может, и прощен будешь.

По своему обычаю угрюмо отмолчался Смутьяныч и в этот раз, будто и не слышал народного стона от худой жизни, а крутое гегемонское варево, клокотавшее в эти годы краснопенной накипью, запредельно вспучилось, готовое хлынуть через край, и скоро взявшийся костер поубавить, видать, стало некому. Вот и начал людей одолевать страх, как бы снова не пришлось впопыхах променять нынешнего державного орлана на огнедышащего красного ворона, что, грозно нахохлившись, сидит нынче на высоком заборе и все о чем-то своем затаенном надрывно-тяжело и утробно каркает и каркает.

На одних этим нагоняет страх и уныние, других же веселит и бодрит, будто перед злой дракой. И вроде бы набрались гегемоны решимости не выбирать царя из вороньего племени, да в который раз сами же и обманулись. Ведь давно подметили, что у всех ихних выдвиженцев и самовыхваленцев хитроумные и властолюбивые головы неотмывно зашиблены краснотой. У кого до кровавости, у кого не очень, и всем им, душеосквернителям, одна копеечная цена в нынешней базарной суматохе, где только и слышны их истошные зазывальные голоса в другое светлое будущее, какое себе сотворили давным-давно.

Да, как издавна повелось, поколебала шельмоватая власть их неокрепшую решимость, навязчиво вынудила выбирать царя из двух красноголовых, и выбрали себе владыку гегемоны не по уму, а по цвету окраса – выбрали того, у кого голова чуть посветлей да помягче смотрится. Выбор-то и пал на Смутьяныча во второй раз. И никому неведомо, чем это кончится; и угнетает всех тяжёлое предчувствие неотвратимой беды, которую несёт избрание Смутьяныча царём во второй раз, и на душе у людей тревожно и зябко, будто в худую надоедливую непогодь живут.

Надо бы пережить это муторное время, говорят бывалые гегемоны, тогда непременно подыщем в цари толкового мужика, крепкого духом да прилежного в работе, и обязательно чтобы трезвая башка не была зашиблена краснотой, такого и выберем, и заживем по-людски. Должен быть такой человек на их грешной земле, говорят одни. Подика давно народился и уже на трон навострился, раз он с царем в голове, уверяют другие.

После рассказывали, будто один чужеземный писака, послушав и поглядев на все это, написал, что гегемонский народ показался ему самым счастливым и всем довольным на свете. Что он даже сегодня, после всех пережитых потрясений не понимает, насколько плохо живет и жил раньше, и ничего разумного для своей жизни сделать не может, все надеется то на Бога, то на доброго царя, а то и вовсе на чуждые ему поучения. Несколько десятилетий, изнуряя себя до смерти, пытались гегемоны сотворить что-то разумное, доброе, но все у них кончалось великим раздором меж собой.

Так и живут под воронинный гвалт о светлом прошлом, какого никогда не было, и конца этому не видно. Хотя проницательные историки пишут, что гегемоны строили какой-то необычный пантеон из человеческого материала, обещавший поразить весь мир своей грандиозностью, да не смогли построить, поскольку на свете ничего подобного никогда не было и объективно не могло быть, и всё у них в одночасье рухнуло, одни осколки остались, да трупным смрадом до сих пор нестерпимо воняет.

«Не знаем, может, и прав в чем-то этот заезжий писака, – с досадой говорят гегемоны и мрачно шутят, – да нам-то какая польза от этого при нашей дурости, которая стала нашей судьбой, и никуда от нее мы, наверное, не денемся, пока сами хоть когда-нибудь не образумимся».