Пятилетняя Дашенька украдкой от взрослых теперь каждый день прибегала на деревенское кладбище к своей маме, которую похоронили неделю назад. Она горько плакала над могилой, звала мать обратно вернуться и жить с ней вместе, как раньше жили. Но мама не отзывалась на её слёзные просьбы. От горькой обиды и отчаяния Даша припадала губами к её фотокарточке, вделанной в рамку со стеклом и прибитой к деревянному кресту. Будто шутила над дочерью её мама, молодая и красивая, смотрела на неё оттуда с привычной улыбкой и, казалось, из какой-то другой, забытой жизни, о которой девочка смутно помнила, как и саму маму – больную и ласковую. И тогда она начинала рыдать во весь голос. Утомившись от слёз, Даша устало брела домой в свою деревню, находившуюся в пятистах метрах от кладбища. Дорога была хоть и не шибко далёкой, но домой она приходила вконец обессиленной и, ополоснув в ведёрке босые ноги, устало ложилась на мамину кровать, в которой та умерла, и на короткое время засыпала. Даша так сильно уставала постоянно думать о маме, что голова начинала болеть, и, казалось, силы её совсем покидали, но больше думать ей было не о ком, да и не хотелось. Она ведь в этой жизни ещё мало кого знала, чтобы о ком-то так много задумываться, как привыкла думать о самом родном для неё человеке.
Обычно её сердитым голосом будила тётка Агафья, жена дяди Андрея, родного брата её мамы, и выговаривала ей: «Всё дрыхнешь и дрыхнешь, горемыка ты наша, хоть бы делом каким занялась, а то всё слёзы льёшь и льёшь да своим видом унылость на всех наводишь. Взбодрись хоть маленько, поиграй с подружками, отвлекись, а мамки типеря у тебя никогда не будет, раз померла, привыкай уж как-нибудь к своему горюшку». Даша ещё не знала, как ей можно привыкнуть к её горюшку, но с подружками играть без мамы не хотелось, а взбодриться тоже не умела и просто делала всё по домашней работе, что говорила её тётка. Изредка в её маленькую комнатку, где они жили с мамой, заходил дядя Андрей, крупный, грузный, обычно с лицом, заросшим щетиной, от которого всегда пахло трактором и вспаханным полем. Тяжело присаживался к ней на кровать и глухим голосом спрашивал: «Ну, как ты, моя дитятка, со своим горюшком-то маешься?» И гладил её по головке своей сильной грубоватой рукой. В ответ она припадала мокрым лицом к его руке и, молча, давилась слезами. При этом ей очень хотелось обнять его ручонками за шею, повиснуть на ней и прижаться к его лицу, но она стеснялась это делать, думала, что он обидится. Кроме того, раньше, когда жива была мама, у неё такого желания при виде дяди Андрея не появлялось. Своего родного отца она не знала и никогда не видела. Тётка Агафья иногда с раздражением говорила, будто её укоряла, что она нагулянная, а вот хорошо это или плохо для неё, она не понимала. Но почему-то не хотела, чтобы её так называли, и как-то смутно догадывалась, что этим прозвищем обижают и её саму, и её теперь беззащитную маму.
Свою маму она помнила только больной, постоянно лежащей вот на этой кровати, под ватным одеялом, в красной шерстяной кофте, всегда бледной, с тонкими чертами измождённого лица. Сколько помнила себя Даша, она играла в куклы возле мамы, при этом о чём-то с ними тихонько разговаривала и улыбалась. Также помнила, что мама всегда пристально за ней наблюдала со страдальческим выражением больших синих подёрнутых слёзной пеленой глаз. Иногда пальчиком подзывала её к себе, прижимала холодными и худыми руками к мокрому от слёз лицу и безжизненным голосом, с усилием, о чём-то долго ей шептала на ухо, но Даша ничего из маминого шёпота не запомнила и сейчас об этом жалела.
В эти летние дни в их большом доме, кроме Даши с мамой, никого не было до самого вечера, и было скучно и одиноко. Изредка поодиночке заходили проведать её маму деревенские женщины, при этом Дашу просили выйти из комнаты и немножко побыть в избе или в ограде. Она так и делала. Понимала, что они ухаживают за беспомощной мамой и в чём-то её убеждают, поскольку до неё всё-таки доносились их слова: терпеть, смириться, надеяться и ещё что-то, иногда сердитым голосом. Слыша это, Дашенька жалела маму, торопливо вбегала в комнату, порывисто прижималась к ней, стараясь обнять её всю, будто хотела защитить от всех обид, и сквозь слёзы, захлёбываясь, просила тётку оставить их одних. Даше казалось, что её маме с ней вдвоём станет легче. Вот и всё, что осталось в Дашиной памяти, в её коротенькой жизни с мамой.
К тому времени старший сын дяди Андрея Виталий дослуживал в армии последние месяцы и скоро должен вернуться домой, а его двенадцатилетняя сестрёнка Оленька отдыхала в пионерском лагере. С соседними девочками Даша по своему малолетству не успела подружиться, и ей казалось, что девочки, её ровесницы, избегают и боятся с ней дружить, видимо из-за того, что её мама находится при смерти, наверное, их напугали родители. Дашенька осознавала, что она ещё маленькая, многое из происходящего не понимает и не скоро поймёт и помочь своей маме ничем не может, и от сознания своего полного бессилия сильно огорчалась. Из взрослых никто её особенно не утешал, а только гладили по головке и называли сиротинкой, непонятным для неё словом, чужим и неприятным, загадочно таинственным, даже пугающим. Ещё при жизни мамы Даша несколько раз слышала разговоры за ужином между дядей Андреем и Агафьей, что после смерти её мамы Дашу будут оформлять в детский дом. Тётка Агафья всё чаще настаивала, что с этим делом надо поспешить, пока Даша по своему малолетству может не так тяжело пережить это горе, а после оно и вовсе из её памяти изгладится, ей же потом легче будет жить. А сейчас нельзя задерживаться с её оформлением, потом горя с ней не оберёмся. Дядя Андрей, похоже, молча соглашался с этим, но неприятный разговор всегда переводил на другую тему. Как-то в позднюю вечернюю пору, когда дядя Андрей с работы ещё не вернулся, Даша приметила, что из её комнаты тётка Агафья выносит свёрнутую в рулон мамину постель и с усердием всё это запихивает в чулан. Даша, увидев это, почуяла недоброе, ухватилась хилыми ручонками за ватное одеяло и, заплакав, закричала тоненьким голоском, полным отчаяния:
– Тётя Агафья, не трогайте мамину постель, она же мамина и моя! Я где спать-то буду?!
– Да не мешайся ты, горемыка, под ногами, – недовольно сказала Агафья и чуть оттолкнула её от постели.
Даша заплакала и широко открытыми глазами, полными слёз, с содроганием смотрела, как их с мамой постель исчезает в тёмном чулане. А тётка Агафья не унималась, рассерженная её плачем.
– Завтра с утра дядя Андрей свезёт тебя в детский дом, там будешь жить среди таких же сирот. Учить вас грамоте будут, плясать и петь научат, на экскурсии будете ездить, и красиво одеваться приучат. А здесь в нашей глухомани ничему этому ты не научишься, так неучем и останешься, как твоя мама, и такой же несчастной будешь. Так что, детка, одну-то ночь как-нибудь переспишь на сундуке, а утречком и поедете.
Из всего сказанного Даша поняла лишь одно, что её отдают в какой-то детский дом, о котором она не имела никакого понятия. Однако напугалась она тому, что ей придётся надолго, а может навсегда, уехать из этого дома, где они жили с мамой и похоронили её на деревенском кладбище, куда она бегает к ней в гости, а теперь всего этого не будет. От обиды и невозможности кому-либо пожаловаться на грозящую ей беду она сипло заголосила, зашла в избу, прилегла на широкую лавку, да так и давилась слезами, пока не сморил её тяжёлый сон. Тётка Агафья, занятая по хозяйству, не подошла к ней ни разу за весь вечер, не успокоила, не приласкала.
Утром Дашу разбудили рано, и спросонья она не могла сразу понять, в какую дальнюю дорогу её так старательно собирают, одевают во всё тёплое и котомка с её вещами была уже приготовлена, находилась у дверей. Тут она и догадалась, вспомнив вчерашний разговор, что дядя Андрей повезёт её на автобусе отдавать в детский дом, о котором девочка так ничего и не узнала, боялась его и не хотела о нём даже думать. От испуга она вначале засипела охрипшим голоском, потом в голос разревелась и зашлась в истерике, через всхлипы приговаривая, что никуда из этого дома не поедет, тем более от могилки своей мамы. Дядя Андрей с тётей Агафьей еле её успокоили, уговорили съездить в детский дом, посмотреть на него, а не понравится, так вернётся обратно. И уже направились к двери, как Даша вырвалась из их рук, вбежала в свою бывшую пустую комнату и, захлёбываясь от рыданий, засипела, спрашивая, где альбом с мамиными фотографиями. Тётка Агафья её уговаривала, что альбом она там потеряет или его украдут, но Даша настояла на своём и альбом принесли и впихнули его в целлофановый пакет. Однако на этом она не успокоилась и сквозь слёзы попросила принести ей мамин красный свитер, в котором та болела и умерла. Теперь тётка Агафья уже не на шутку вспылила, убеждая её, что свитер почти новый и его обязательно у неё украдут, но Даша снова настояла на своём и свитер принесли и запихали в тот же пакет, где находился альбом. Только после этого они втроём вышли на улицу.
Тётка торопливо чмокнула Дашу в щёку, перекрестила их, а мужу наказала, чтобы на радостях не напился в пути, когда будет возвращаться обратно. Дядя Андрей на её пожелания зло сплюнул и матерно выругался, потом взял в одну руку Дашину котомку и пухлый пакет, а в другую руку, тёплую и шершавую, её ручонку, холодную, почти неощутимую. Так они и шли по деревенской улице, он чуть впереди, она сзади, и со стороны казалось, что он её насильно тянет за собой, потому что она не успевала за ним на своих тонких и хилых ножонках. Возле одного дома, недалеко от автобусной остановки, стояла, опираясь на палку, сгорбившаяся старушка и слезящимися от старости глазами пристально в них вглядывалась, стараясь узнать, кто это в такую рань тащится с малой девчонкой к автобусной остановке.
– Никак ты, Андрюха, – наконец узнала она его, – прёшься с утра пораньше сдавать свою племянницу в детдом? Такую-то крошку! Креста на вас с Агафьей нет, вот совесть и потеряли, что сиротку не пожалели! – с надсадой прокричала она им вслед старческим голосом и, будто грозя, подняла палку.
Потом оказалось, что об этом предстоящем событии в семье дяди Андрея знали все деревенские жители, и каждый непременно старался выразить своё отношение к этому факту, что вскоре и произошло на автобусной остановке.
В эту рань народу там было ещё немного, но при появлении Андрея с Дашей все на миг смолкли и какое-то время с любопытством их рассматривали, будто чужаков. Наконец, одна не выдержала.
– Всё-таки решились сплавить сиротинушку в детдом, бессовестные вы люди! Да она же с пяти лет и родную мать там забудет, и вас всю жизнь ей останется только проклинать, да и деревню не вспомнит, где родилась и мать похоронила! Ведь это для неё будет несчастьем на всю жизнь! Неужели ты, Андрей, не понимаешь, что творишь?
И тут же, с особой запальчивостью, встряла в разговор другая жительница деревни:
– Ты пошто, Андрюха, своё подворье с сироткой по закону не поделил? Ведь половина всего твоего состояния её матери принадлежит, а сейчас как наследнице доля матери должна ей принадлежать! Всё заграбастал со своей жёнушкой, а её, стало быть, сдаёте на иждивение государству, как скотинку! Нате! Воспитывайте, мы немощные! Куркули несчастные! На фермерстве-то нынче лучше всех разбогатели, и всё мало, мало, а ребёнка так заморили, что смотреть больно.
При этих упрёках Даша заметила, как дядя Андрей занервничал, лицо его судорогой перекосило, и желваки на нём так грозно заиграли, что казалось, он им сейчас такой скандал учинит за вмешательство в его личные дела, что все замолкнут.
Так бы, наверное, и случилось, но тут неожиданно с причитанием набросилась на него их соседка, тётка Мария.
– Андрей! Ты мужик вроде умный, газеты разные читаешь и телевизор смотришь, а из-за своей фермерской работы о племяннице совсем забыл, что она тебе всё же роднёй приходится! Разве ты не знаешь, что их, бедненьких, там за границу отдают на воспитание и, говорят, даже продают, и штоись ни у кого о них заботушки после не будет. На всю-то свою жизнь она у тебя без Родины и родни останется! Это каково! Да пожалей ты свою сиротку, Андрюша, ведь она тебе родная племянница, родней некуда!
Дядя Андрей при последних словах соседки до боли сжал ручонку Даши, завертел головой в разные стороны, будто от комаров избавлялся, потом рывком дёрнул её к себе, и они быстрыми шагами пошли от остановки в сторону их дома. Пройдя несколько шагов, он на ходу молча взял Дашу на руки, посмотрел на неё повлажневшими глазами, порывисто прижал её к себе и почти бегом ринулся бежать по улице, будто пытался убежать от опасных преследователей. Удивлённая всем случившимся, робко радуясь возвращению домой, Даша доверчиво прильнула к его разгорячённому телу и до самого дома, с замиранием сердца, слушала волнующий шёпот родного дяди:
– Всё, Дашенька, родная моя племянница, теперь ты никогда из своего дома никуда не уедешь, пока замуж не выдам, будь уверена. А дневать с завтрашнего дня будешь у соседки, тётки Марии, она добрая, и пока мы на работе пластаемся, присмотрит за тобой. Так и заживём, всем на зависть, и пущай всякие там критиканы больше не суются в нашу жизнь со своими укорами да ехидством. Наверное, мы с тобой, Дашуня, не дурней их, а может, даже чуть умней будем. Будто перед кем-то оправдывался её дядя, а может, себя успокаивал, но говорил об этом таким добрым и родным голосом, что Даша успокоилась и немножко вздремнула у него на руках – так ей захотелось спать. А дядя всё продолжал говорить.
– Сейчас дома чайку попьём, Дашуня, цветочков в палисаднике нарвём и сходим с тобой на кладбище, маленько посидим у могилки твоей мамы. Давненько я там не был, с девятин, пожалуй, работа меня совсем замантулила, поверь мне, моя роднулька!
Даша верила каждому его слову и надеялась, что так всё и будет, раз дядя пообещал. Однако для неё было непривычно, что он с ней сегодня разговаривает как со взрослой девочкой, и она не знала, как ему надо отвечать, поэтому стеснительно молчала. А он человек был упёртый, настырный, как жаловалась соседям его жена. Всё сделает посвоему, если что задумал.
А Даше грустно было, что сходить ей в гости будет не к кому, кроме мамы, на кладбище. Одна только эта горькая радость сейчас и теснилась в её головке, что мама рядом, и казалось ей, по её детскому разумению, что так всю жизнь у неё и будет.