- Господин лекарь, вставайте, нужда в вас…

Сейчас придётся встать. Обнаружить что кто-то украл комнату, постель, чистую полотняную сорочку, ещё вчера пахнувшую утюгом, свечу и книгу, с вечера заложенную полоской сафьяна. Натянуть сапоги, выйти из палатки, и опять увидеть его — Херберта Косого, которому тут быть никак невозможно, потому что позавчера ещё своими руками зашивал ему скверную рану на брюхе. Света было мало, волосы занавешивали глаза, солдат дёргался, и водка в фляге кончалась, а ведь, чтобы ни говорил отец Питер, применение аквавиты для промывания ран приносит прекраснейшие результаты — всего-то пять случаев антонова огня за весь поход. Не может быть тут Херберт Косой, потому что трясётся в отставшем обозе под плащом, а святой заступник его то ли просит у Господа дать рабу божьему ещё вина попить и девок пощупать, то ли утомился. Не может, а сидит, перекосившись весь, на обозной кляче, в кошеле шарит, глаза прячет.

— Вот, говорит, господин лекарь, передать просили… — на грязной ладони невесомое колечко бледного золота — ребёнку впору.

Сейчас надо стащить его с седла, встряхнуть за шиворот и страшным голосом рявкнуть:

— Как?

И он, серея лицом, расскажет…

Чёрт, ничего он не расскажет, потому что никогда не успевает ничего рассказать, исчезает в небытии, как исчез навсегда, как не было, обоз с ранеными, добычей и Адель. Нет второго кольца, нет вестника, нет путаного рассказа — упала с обрыва, утонула при переправе, сгорела в лихорадке, умерла внезапными родами — какой же большой у неё был живот, когда…

— Господин лекарь!

Пропади! Ты умер! Нет тебя!

Надо встать, зажечь свечу, выпить воды, постоять у окна, слепого от снега, прочитать две страницы из тяжеловесного перевода премудрого Авиценны.

— Господин лекарь, раненого подобрали. Вы уж простите, что потревожили. Мы его к Агнессе отнесли, но вы уж зайдите к ней. Больно странен он — и говорит непонятное, вы уж как солдат, разберитесь.

Сорочка, чулки, штаны, зимний камзол, тёплый плащ, берет, сумка с инструментами, глоток вишнёвки, чтобы согреться изнутри перед выходом в набитое густым снегом утро.

Светло уже. Заспался.

— Это Якоб, Якоб из деревни возвращался — ночевал там, крестины были, ну и ночевал. У кумы, значит. Идёт — а он стоит. Шатается. Где, говорит, всё. А никого, кроме него, и нету. И следов нету — ни костра, ни барахла никакого. Нас тут, говорит, рота была… А потом упал, а тут как раз лесорубы, так с Яковом на плаще его и донесли. Расспросить бы, как следует, только не в себе он.

Снег валит хлопьями, залепляя глаза, забиваясь за ворот плаща, ну ладно, а то замучила долгая предзимняя слякоть. Ни телеге не проехать, ни обозу… Полно, какой обоз? Обоз растаял вместе с тяжелым сном. Вместе с Хербертом. Сквозь пелену снега проступает призрачная фигура. Господи, что не примерещится в такую погодку! Ветер распластал рваную шаль, как будто за спиной нищенки хлопают темные угрюмые крылья. Торжественной поступью старая Брюн проходит мимо них, не обернувшись, даже не заметив, бормоча что-то себе под нос. Неужто хоть одна кошка на площади встретит сегодня свою кормилицу? Кошки-то умные, забились кто куда, в метель на улицу и носа не высунут.

Агнесса открывает дверь сразу, словно стояла за ней, тотчас между косяком и её широкими юбками протискивается чёрный Густав и, хрипло мявкнув, прыгает с крыльца. Провалился по брюхо, обиженно встряхнулся и исчез в сером предрассветном сумраке. После таких снов на все смотришь, как в первый раз. Не там. Или там? Проснулся он уже или упал в новый сон, как Густав в сугроб? Пол в сенях уже подтерт, но вокруг плаща, на котором лежит раненый, талая лужица, мокрые волосы чужака слиплись жидкими прядками. Доктор скинул на стул свой плащ и камзол, опустился на колени, подтянул выше сборчатые рукава сорочки.

— Я воду греться поставила, — сказала Агнесса невыразительным, сонным голосом. — И полотно есть у меня. Сломана нога-то. Лубок класть надо.

Якоб, чувствующий себя героем, и два лесоруба топтались в дверях, вокруг их башмаков оплывал грязноватый снег. Агнесса неспешно достала из шкафа зеленоватого стекла толстые стопки, составила их на оловянное блюдо, прихватила графинчик с настойкой:

— Угощайтесь… А теперь идите, идите. Господину лекарю мешать не надо.

Закрыла дверь, задвинула засов, спокойно сняла с очага здоровенный закипающий котел. Плеснула горячей водой в таз и разбавила из кувшина, пробуя, как для младенца, белым круглым локтем. Разложила на чистой холстине моток полотняных бинтов и кучку корпии. Никогда-то она не спешит, но все появляется как по волшебству в самый нужный момент. Такую бы помощницу в лагерь — цены бы ей не было. Солдаты бы мамкой звали.

— Агнесса, с него надо стащить одежду.

Она протянула тяжёлые ножницы.

— Режьте сразу, господин Теофраст, всё одно грязь сплошная. И прожаривать даже не стану. Колет разве приберечь, — знахарка подобрала и бросила в угол кожаный колет. Ловко сгребла и унесла в сени лохмотья камзола, чудовищно грязной рубахи и обрезки штанов.

Тело у раненого было, как у Христа неумелой деревенской работы, — узкое, с покатыми плечами и впалой грудью, бледное неживой белизной. Под коленом — скверная, воспалённая рана — кость перебита, и кажется, мушкетной пулей. Когда доктор взялся прощупывать рану, чужак застонал и открыл глаза.

— Дайте-ка мне, Агнесса, вашей настойки. Отдельно в плошке и в стакане. Плошку сюда, и не вздумайте смеяться — я неоднократно проверял — это спасает от воспаления. А из стакана влейте ему в глотку — это притупит боль.

— И в мыслях смеяться не было, господин Теофраст. Вот плошка, а стакан и не надо. Лучше так.

Она тяжело опустилась на колени в изголовье раненого, обхватила белобрысую голову мягкими ладонями, склонилась к самому лицу:

— Спи.

И действительно, водки не понадобилось.

Рана была вычищена, нога запелёнута в тугой лубок, а раненый обмыт, переодет в рубаху покойного Вальтера и бережно переложен с сырого плаща на перину поплоше.

— Спасибо, господин Теофраст, что пришли, — сказала Агнесса, как всегда бесстрастно. — Не желаете ли вишневки откушать?

— А не откажусь, нет! — И когда женщина неторопливо направилась к шкафчику, лекарь спросил ее внезапно для себя:

— Вы уверены, что не стоит отправить его к отцу Питеру? Или, хотите, перевезу к себе, как очнется? Вам, должно быть, не слишком-то… Хлопоты лишние…

— Справлюсь, — не оборачиваясь обронила Агнесса.

Уже надевая перчатки, доктор уточнил:

— Он говорил о чём-нибудь, пока не впал в беспамятство?

— Говорил, что все пропали. Что началась пурга из ледяных перьев, и все пропали. Бредил, верно.

Снегопад давно кончился. Лекарь ушел. Сколько же они провозились? Агнесса выходит во двор, выплескивает под яблоню грязную воду, обтирает котел и набивает его чистым декабрьским снегом. Небо светло-серое, зимнее жемчужное небо. На дворе все белым-бело. В сугробе у крыльца ямка — это плюхнулся важный Густав — натоптано, где кот выбирался на поверхность, брезгливо тряся лапами, а дальше по кромочке молодого рыхлого снега тянется невесомая цепочка независимых кошачьих следов. Ох, Густав!

Господин Теофраст с привычным пессимизмом опытного лекаря ожидал антонова огня, лихорадки от ран либо простудной, внезапной мозговой горячки, или, на худой конец, пролежней от неподвижности и небрежения, но раненый поправлялся на удивление быстро. Ежедневные визиты лекаря к Агнессе вошли в привычку для обоих. Знахарка скоро перестала дичиться высокоученого господина, прямо при нем закладывала в небольшой котелок травы и прочие ингредиенты, нужные по ходу дела, ворожила и шептала над томящимся душистым отваром. На «колдовские штучки» господин Теофраст прикрывал глаза, да и католическое воспитание его было сильно разбавлено вольнодумием и опытом военного врача. Однажды, впрочем, развлечения и любопытства ради, он напряг слух, пытаясь услышать, что же бормочет ведунья, но, к изумлению своему, обнаружил: женщина раз за разом монотонно и ровно повторяет «Отче наш». Осторожно выспросив ее, Теофраст подивился собственной несообразительности. «Да как же иначе-то, господин лекарь! Три „Отче“ — и снимать котелок, не то перестоится», — терпеливо ответила Агнесса. Если же травам надлежало томиться дольше или же у знахарки были иные заботы, из деревянного гладкого ящичка извлекалась господская игрушка, покупные часы на четверть часа, и струйка цветного песка тихо перетекала из колбы в колбу. Высокомерную небрежную ревность к коровьей матери, дерзающей лечить подобие Божие, все больше сменяло профессиональное любопытство. Раньше с умением знахарки подбирать травы и составлять сложные смеси доктор сталкивался лишь при дегустации настоек, теперь же он оценил ее искусство по достоинству, и, глядя, как работает флегматичная Агнесса, с удивлением замечал в неспешных и полуварварских действиях неграмотной бабы отсветы того же высокого искусства, какому предан был и сам. К слову сказать, нечасто господин Теофраст видел столь быстро заживающие раны и такой тщательный уход. Удивляло его и совершенное отсутствие в Агнессе жалостливости к увечному, свойственной слабому полу. В бытность свою не раз и не два наблюдал он, как прельщает дам боль, переносимая, а паче того когда-то перенесенная мужчиной.

…Адель боялась крови и совершенно не могла перевязывать раны. Но гладкая розоватая кожица его старых шрамов так занимала её…

Как Агнесса, отказавшаяся от помощников, управлялась с телесными нуждами бесчувственного пациента, доктор мог только догадываться. Больной был чист и обстиран, и в доме не ощущалось запаха гниющей плоти. Смущало то, что ландскнехт не приходил в себя, хотя состояние его не напоминало беспамятство — скорее, то был чудесным образом продленный целебный сон. Порой спящий говорил не пробуждаясь — то быстро и невнятно, так что и не разберёшь языка, то по-немецки — чисто, хоть и с нездешним выговором, а однажды — высоким голосом отрока, отвечающего затверженный урок, — на фландрском. Доктор, в своих скитаниях волей-неволей освоивший пять языков, помимо прочно вбитой в отрочестве латыни, изумился, поняв, что речь идёт о красках. «…Плащ Пресвятой девы надлежит писать лазурью, что …из в пыль растёртых синих камней немалой цены. Но если средства …то употреблённая в сочетании с белилами сажа, если, конечно, цвет окружения будет подобран точно, даёт подобие блеклой синевы…».

«Вот ведь, живописец!» — подумал лекарь, рассматривая лежащую поверх одеяла руку солдата — крупную, худую, с искривлённым средним пальцем и на треть срезанным мизинцем.

— Никак услышаны молитвы отца Питера? — усмехнулась Агнесса. — Вечно он охает, что некому алтарь подновить, и святой Мартин у него облез совсем, от людей стыдно!

Теофраст осекся было, но решил, что про живописца сказал вслух, забывшись.

В пропиленный лаз вальяжно скользнул черный Густав, осмотрел всех топазовыми глазами, басовито мурлыкнул Агнессе. Та расцвела улыбкой и, укрыв спящего, поспешила в сени, где на холоде стояли крынки с молоком.

Пришёл злой февраль, месяц прибыльный для докторов, но тяжелый для болящих. От гнилой лихорадки скончался старый Фридрих, родные и близкие оплакали его, но к доктору никаких претензий не имели. Теофраст в последний раз навестил дом травницы. Раненый давно не нуждался в его заботах, и визит был продиктован причинами щекотливого свойства. Вчера отец Питер, осторожно выбирая слова, попросил старого приятеля поговорить с пришлым ландскнехтом — нехорошо здоровому мужчине дольше надобного задерживаться у нестарой ещё вдовицы. Отец Питер даже готов предоставить солдату кров, пока тот не найдёт себе приюта получше.

— Ханс? — Агнесса держала на отлёте руки в мыльной пене. — Утром ещё ушёл. К отцу Питеру, вроде бы, а за вещами, сказал, вечером зайду.

Стоило бы поблагодарить и откланяться — видно же, занята хозяйка, но Агнесса уже обтёрла руки о передник и милости просила пожаловать. Пришлось сбить снег с сапог, повесить в сенях плащ и шляпу, мимодумно жалея чисто выскобленный пол, пройти к печке в синих дельфтских изразцах.

— Раз уж я добрался до вас, милая Агнесса, так и прикупил бы вашего травничка. Если, конечно, найдётся излишек. А пока пост не начался, так и наливки.

— Вишнёвка у меня почти вышла, а есть вот настойка на девяти травах с мёдом и перцем — я такую в первый раз ставила. Она только к Рождеству и созрела как надо. Я сейчас бельё развешу, и вам на пробу по рюмочке налью, и сливянки ещё, а вы уж сами выбирайте, что вам больше по нраву.

В ожидании обещанных рюмочек доктор занял дубовое кресло, чёрный наглец Густав потёрся шерстяным боком о сапог, перемахнул через подлокотник и развалился на коленях гостя. Теофраст не возражал, даже погладил мощный загривок.

Раздались голоса, кто-то пришел к знахарке, хлопнула дверь, зашаркали по полу, застучали деревянные подошвы. Густав встрепенулся и пулей слетел на пол. Старая Брюн вошла в комнату, не отряхнув платья от снега, оставляя за собой мокрые грязные следы. Смерила доктора неприязненным взглядом, присела на негнущихся ногах, проскрипела «доброго здоровьичка, господин лекарь, приятная встреча!» и рухнула на низенькую скамеечку у печки кучей сырого темного тряпья. Скинула башмаки, высунула из-под грязной юбки ступни в толстых промокших чулках и впала в блаженное забытье, прижавшись спиною к горячим изразцам. Пока Агнесса во дворе развешивает белье между двумя вишнями, потерпим друг друга, глупо же прямо сейчас вставать и уходить.

Старуха сидела молча, выкатив почти мужской кадык, крупный крючковатый нос торчал из-под оборок грязного чепца. Лекарь присмотрелся — Брюн спала. Даже всхрапнула, слава Богу, а то и не понятно — не преставилась ли? Нос заострился, как у трупа. И кожа желтоватая, восковая. Вот сейчас воск подтает, плоть сольется со лба, с впалых щек, исчезнут губы, и мертвец обернется к Теофрасту, ухмыльнувшись оставшимися редкими и длинными зубами. Ухмыльнется и скажет: «Господин лекарь, вставайте, нужда в вас!»

Что за дурацкие мысли? Одно ясно — старуха долго не протянет — совсем уже полуистлевшая она, как жива еще…

— Что, солдатики, ловко вы мамку провели? Под юбками у ведьмы-то тепло? А в огонь не пора? — дремлющий кадавр поднял голову, и под закрытыми веками Теофраст видит движение зрачков, поворачивающихся к нему, ищущих его по комнате, настигших. Оба глаза, под морщинистой кожей у проклятой ведьмы шевелились оба мертвых глаза!

Брюн наклонилась к дверце печки, седая прядь выбилась из-под чепца, свесилась с голого черепа, и вдруг старуха заскользила вниз, как бескостная кукла. Теофраст рванулся и подхватил ее, потому что ему показалось: если та полыхнет, из-под оболочки нищей попрошайки полезет что-то ужасное, как библейская железная саранча.

Старуха дернулась, проснулась и осклабилась:

— Да вы никак обжиманцы затеяли, господин лекарь? А войдет кто — так я ж девушка незамужняя, жениться придется, — и заперхала, подавившись скабрезным смешком.

— Вы задремали… — смешавшись, пробормотал Теофраст. Она взглянула на него единственным слезящимся глазом, еще раз хихикнула и съежилась под шалью. Как можно было испугаться старой Брюн?

Потом он часто просыпался по ночам от душного ознобного страха. Во сне мерзкая ведьма заглядывала ему в лицо, кокетливо прикрываясь растопыренными пальцами, а под ее вонючим тряпьем лязгала ржавая кираса с острым килем. И неумолимые глаза старухи прожигали его насквозь.

А наяву Брюн почти и не встречалась. То ли избегала лекаря, то ли слишком слаба была, чтоб тащиться за подаянием через весь Мартенбург. Но в апреле Теофраст увидел ее на площади, под лучами яркого весеннего солнышка старуха сидела, оседлав конскую поилку и залихватски подоткнув подол. Рядом стоял Ханс и что-то быстро зарисовывал на дощечке. Доктор подошел посмотреть. Из путаницы темно-серых штрихов возникал андрогинный пьяный труп на хохочущем коне. Особенно ужасал пронзительный, ищущий взгляд Войны сквозь ветхие, плотно сомкнутые веки.

Ханс, не отрываясь от работы, поклонился доктору и сбивчиво объяснил, что видел у патера «Трёх всадников» прославленного мейстера Альбрехта. Нимало не тщится повторить, но хочет написать сам… Смотрите, господин Теофраст, смотрите не правда ль эта женщина есть страшная, как война?

Теофраст еще раз взглянул на сумасшедшую старуху, в непристойной позе раскорячившуюся на каменном корыте, и вновь отметил, что Брюн вряд ли протянет хоть год. Осиротеют городские кошки.

— А ты кому пишешь эту картину? Неужто просто для себя? Ах нет… Ну так продай мне. Хочешь задаток? Но прошу, пиши поскорее. Уж больно натура хороша.

Теофраст шел домой и прикидывал, где бы ее можно было повесить, повесить. И гвоздь вбить покрепче. Теперь точно не вырвется.