Дорогой Феллини, хотелось бы начать весьма издалека, чтобы придать более конкретный характер дискуссии о твоем последнем фильме и рассмотреть современный этап развития итальянского кино.
Возможно, в настоящее время в кино (хотя и в более скромных масштабах, чем в других областях) происходит последнее сражение давней, извечной войны (и любви) между современным человеком и действительностью, которая этого человека окружает.
После краха общества XVIII века и его мифов художники, философы, историки оказались перед лицом тяжелой и прозаической действительности. Одни из мыслителей и художников бежали в мир мечты, оплакивая прежние счастливые времена, и составили робкий отряд многочисленной армии романтизма. Другие же, осмысливая в своих произведениях мучительное состояние этого драматического отрыва от действительности, сумели мужественно и ясно сказать о нем (Леопарди) или прочувствовать тайну притягательности этой отчаянной попытки высвобождения сил человека и природы (Гёте).
Позднее, когда картина земной действительности постепенно становилась все более жалкой, когда новые хрупкие мифы буржуазного прогресса рассыпались в прах в непрерывных войнах и революциях, когда социальные связи все больше ослаблялись, а в искусстве развивались течения реализма и натурализма, отдельные художники, не будучи в силах противостоять непреодолимым веяниям новых времен, искали выход в неком «эрзаце», суррогате старой веры, в ностальгической тоске по собственному, очень тесному искусственному раю.
Повседневная борьба между художником и действительностью становилась все более ожесточенной и неравной. Тайна бога, прежнее подчинение земного потустороннему — короче говоря, старая иерархическая структура духовного мира, отражавшая глубокую зависимость человека от природы, выгнанная в дверь, влезла в окно.
Древняя тайна леса, тайна природы, принявшая парадоксальные формы социальной действительности и становящаяся с каждым днем все менее органичной, все более чудовищной, вновь предстала перед человеком и породила страх перед так называемой «культурой для масс», слепой и разрушающей, но подчиняющей себе человека, подобно древнему богу.
Многие художники видели только два пути избавления от страха перед новым чудовищем — анархический бунт и обостренный индивидуализм в противовес серой безликости массы, стремящейся поглотить личность, или же бегство во все более и более абстрактный мир мечтаний, уход в башню из слоновой кости.
В этот период возникает одна псевдогуманистическая тенденция: появляются герои (особенно часто мы встречаем их у Достоевского), стремящиеся к несовременному, идеалистическому «единению» между людьми. Художник не в силах охватить действительность во всей ее противоречивой сложности, глубоко жаждущий единства, духовной близости между людьми, творит новый «эрзац», создает новую мифическую фигуру — евангелический образ Идиота. Рождение этого образа — одно из самых значительных событий культуры за последнее столетие. Философский смысл появления этой фигуры объясняется весьма просто: это новый способ бегства от действительности, это перенесение диалектического решения самых сложных проблем в область чувств и сферу мистики.
Возможно, что в определенный момент истории итальянского кино и должен был начаться этап «Дороги» Феллини. Возможно, что определенная историческая обстановка в нашей стране, процесс формирования нашей интелли генции, трудный путь итальянской кинематографии явились причинами, которые обусловили возрождение этого теперь уже не нового противоречия, характерного для развития искусства на протяжении последних ста пятидесяти лет. Сегодня если и можно спросить, то лишь о «пропорциях», то есть о глубине этого противоречия, но не о самом его существовании и содержании.
Дорогой Федерико, ты пишешь: «Наша беда, несчастье современных людей — одиночество. Его корни очень глубоки, восходят к самым истокам бытия, и никакое опьянение общественными интересами, никакая политическая симфония не способны их с легкостью вырвать. Однако, по моему мнению, существует способ преодолеть это одиночество: он заключается в том, чтобы передать «послание» от одного изолированного в своем одиночестве человека к другому и таким образом осознать, раскрыть глубокую связь между одним человеческим индивидуумом и другим».
Это утверждение непосредственно вытекает из евангельского подхода к жизни, впервые проявившегося при создании Достоевским образа Идиота и развиваемого ныне значительной частью левых экзистенциалистов. Но так ли в самом деле глубоки корни одиночества? Или же эти корни подобны корням, соединяющим дерево с землей, и, как бы мощны они ни были, по сравнению с землей они ничтожны? Так и связь человека с действительностью является связью с необозримой историей человечества. И можно ли сегодня пытаться объяснить человеческое одиночество, стремиться излечить от него, если при этом игнорировать в философском и рационалистическом смысле историю и называть «опьянением общественными интересами» или «политической симфонией» постоянные, упорные поиски истинных корней, подлинной сути этого одиночества?
Мы отнюдь не отрицаем существования проблемы одиночества, но никак не можем согласиться с тем, как предлагает ее разрешить философия, которая сама еще больше углубляет человеческое одиночество или же пытается преодолеть его, перебросив хрупкий мостик над неведомой (но вполне могущей быть изученной) пропастью. Люди могут духовно сблизиться, и действительно сближаются, лишь в ходе общечеловеческой истории.
В интересах всего итальянского кино мне хочется откровенно высказать Феллини следующее.
Дорогой Федерико, если на самом деле столь близки твоему сердцу (а именно в этом и заключается сущность твоего «послания», вложенного в «Дорогу») отношения между людьми, будь до конца верен этому своему «посланию». Если ты хочешь, чтобы оно было более действенным, страстным, современным, больше вторгайся в действительность. Совершенно справедливо, что в определенные исторические периоды сказка может являться отражением и глубоким осмыслением действительности, но ведь сказки бывают разные. Сказка Чаплина всегда в высшей степени определенна.
Фильмы Чаплина — сказки, потому что в них лишь немногие символические знаки определяют исторические и общественные условия.
Но плохо было бы, если бы Чаплин пренебрег этими внешними признаками — такими, как фабрика в «Новых временах»1; мирок американских переселенцев в «Золотой лихорадке»; англосаксонский люмпен-пролетариат в его первых коротких лентах; экономический и военный кризис в «Месье Верду», нависший над героем, как невидимая туча, но в то же время столь жутко проявляющийся в виде совершаемых им с полным простодушием убийств своих жен.
Идя по пути ангельского смирения, по тропинкам, протоптанным в джунглях современного мира нерешительными шагами героя Достоевского, тебе вряд ли удастся воссоздать действительность, которая близка тебе и дорога. Вряд ли удастся тебе и способствовать таким образом сближению между людьми, о чем ты так горячо мечтаешь. Ты был свидетелем пути, который проделал наш общий друг Росселлини от конкретной гуманности, от конкретной любви к людям, заложенных в «Риме — открытом городе», до блаженной любви его «Франциска, менестреля божьего» и «Европы, 51». Разве может сегодня в Италии художник, желающий передать посредством своего произведения послание, которое дошло бы до всех людей и обогатило бы их идеологический багаж, опираться на самую литературную из всех философий? Ты мне здесь скажешь: а что, разве опираться надо только на марксизм? Значит, чтобы создать поэтическое произведение, надо сперва изучать теорию? Скажешь, что дискутировать просто, а поставить фильм совсем другое дело!
Но именно потому, что нынче не 1945 год и мы уже не стоим в самом начале развития неореализма, именно потому, что у нас за спиной много идей, превратившихся в действительность, и много фактов, претворенных теперь в идеи, — именно поэтому никак нельзя начинать с нуля, как этого хочешь ты, нельзя начинать со сближения двух столь примитивных душ. Не будем трогать теорию, поговорим лучше о нашем кино. В прошлые годы мы не раз могли видеть и ту искру человеческого взаимопонимания, духовной близости, которую ты ныне ищешь. И эта искра, этот светлый проблеск были тем ярче, чем более конкретный, земной, пусть иногда даже с некоторым оттенком религиозности, характер носили духовные встречи, сближение между людьми; это человеческое единение было тем более впечатляющим, что происходило в живом, понятном, исторически конкретном мире. Эту искру мы видим в фильме «Рим — открытый город», когда священник и коммунист узнают друг в друге близких по духу людей: когда Маньяни умирает потому, что у нее отняли мужа, а он — неотъемлемая часть ее самой; когда дети свистом дают знать священнику в момент его расстрела, что они рядом, вместе с ним. Эта искра вспыхивает в «Пайза», когда негр смотрит на трущобы, в которых ютятся неаполитанцы, или когда американец, не в силах сдержать себя, выскакивает из укрытия, видя, как немцы топят в реке партизан, привязав им к шее камни. И тогда, когда в «Похитителях велосипедов» сын видит оскорбленного и униженного отца, а затем они идут вместе как братья, как двое мужчин среди враждебной им толпы. Этих примеров вполне достаточно.
Скажу тебе — и это очень большой разговор, — что некоторые побочные явления кризиса итальянского кино в последнее время производят на меня гнетущее впечатление. Например, та садистская, детская радость, с которой в связи с некоторыми довольно поспешными суждениями о фильме Висконти «Чувство» нынче начинают, особенно в провинции, вершить суд над неореализмом. Создается впечатление, что под давлением известных требований «образованных классов» с таким трудом собранные воедино за последние годы силы неореализма ныне охвачены странной манией самоуничтожения, словно им хочется снова вернуться к умеренности и они только и ждут первого повода, чтобы вновь бежать от горькой и жестокой драматичности современной действительности, которую они нередко куда больше любят на словах, чем на деле!
Свою озабоченность положением в итальянском кино я высказывал уже неоднократно. Уже давно я говорю о необходимости развития неореализма в сторону более богатой и разнообразной тематики, новых героев, столь же разнообразных, как и окружающая нас действительность; говорю о том, что жанровые сценки, неглубокая хроникальность уже надоели до тошноты.
Мне думается, что и ты, дорогой Феллини, если бы в последние годы атмосфера в итальянском кино не была такой тяжелой, придал бы своему фильму-посланию гораздо более конкретный и реалистический характер.