Когда кино решило некоторые из своих технических проблем и из документа стало повествованием, оно поняло, что его судьба связана с литературой. Несмотря на глупые претензии «чистых» кинематографистов, с того дня между кино и литературой установились и развиваются теснейшие связи вплоть до того, что историю кино можно невольно рассматривать как одну из незаменимых глав в истории эволюции литературных и художественных вкусов нашего века.

Наиболее яркие эпизоды этого сосуществования слишком хорошо известны, чтобы на них здесь подробно останавливаться, но, так же как в Америке проезды тележки вслед за бешеной скачкой Уильяма Харта1, Хута Гибсона2, Тома Микса3 связаны с типической и народной традицией рассказов-вестернов О'Генри и Брет-Гарта, в Европе Роберт Вине4 (одержимый создатель «Кабинета доктора Калигари») является современником немецких художников-экспрессионистов и Кокошки и Гросса; Рене Клер5 создает свой «Антракт» в том же году, когда Андре Бретон публикуют «Манифест сюрреалистов»; а целая плеяда киносимволистов, от Мана Рэя6 («Морская звезда») до Махаты7, вдохновляется еще живым опытом символизма, которому до сих пор следуют столь многие представители современной поэзии. Сторонникам чистого кино здесь, возможно, уместно напомнить о том, что именно Вине, Клер, Ман Рэй и другие кинолитераторы поставили и разрешили многие проблемы той техники, которая теперь уже начинает принимать для них роковые очертания башни из слоновой кости. Однако следует сразу же пояснить, что именно в силу строго повествовательной природы реалистической традиции кино нашло в ней свою столбовую дорогу, поскольку реализм — не как пассивное преклонение перед застывшей объективной истиной, а как творческая сила, фантазия, создающая историю событий и людей — является подлинной и извечной меркой любой формы повествования. Поэтому вполне очевидно, что, как только кино начинает создавать свои первые персонажи и раскрывать психологию людей в их конкретных отношениях с окружающей действительностью, оно неминуемо попадает под притягательное воздействие европейского реализма прошлого века, который — от Флобера до Чехова, от Мопассана до Верги, от Диккенса до Ибсена — столь совершенно выражает язык психологии и чувств и вместе с тем передает поэтический образ современного ему общества. Вот так рождаются великие реалистические кинопроизведения: рядом с метафизическим фарсом Бастера Китона8 — реалистическая идиллия Рене Клера; в Германии появляется — с участием целой плеяды актеров с маской грубой и яростной — «Варьете» Дюпона9, завершающее вдохновенный и жестокий труд клоунов. Общий художественный уровень этого фильма очень высок, и четкие, лаконичные средства киноязыка сливаются в нем воедино. В «Варьете» влияние европейских романа и драмы ощущается во всем: в потребности как можно глубже и острее исследовать внутреннюю жизнь персонажей, в способности дать почувствовать напряжение отдельных ситуаций, некоторые неожиданные аспекты правды жизни, в стремлении дать оценку уже в этическом плане причинам духовного и социального кризиса после первой мировой войны. Поэтому Дюпон вместе с Клером поистине представляют вершину раннего периода истории европейского кино: после него реализм у Пабста10 (как в «Кризисе», где он показывает драму менее впечатляющую, чуть ли не декадентскую, так и в «Солидарности», несмотря на оригинальность и размер усилий) в слишком многих нюансах слабеет и утрачивает непосредственную и печальную искренность Дюпона, — возможно, из-за использования более изощренной техники, уже и без того усложнившейся с приходом звукового кино.

Реалистический опыт европейского кино продолжило американское кино: это была Америка Шервуда Андерсона и Фолкнера, которые воскресили и развили великие традиции реалистического повествования и сумели создать модель рассказа, которая, не прошло и нескольких лет, завоевала также и приверженную к классике и искушенную Европу. Реализм в американском кино принял тревожную, мрачную и жестокую окраску, словно предрекая неспокойному, потрясенному кризисом обществу, еще продолжавшему развиваться, новые испытания. Это были трагические годы мирового кризиса, — наряду с насилиями пьяных негров в «Святилище»", с экранов начал доноситься глухой стрекот автоматов гангстеров и показались молчаливые и печальные очереди безработных. Видор ускоренным темпом ставил один за другим свои фильмы — «Толпа», «Аллилуйя», «Хлеб наш насущный»12. Это были повествования, написанные свободной, уверенной рукой, где благодаря богатству выдумки удалось до конца использовать мотивы незатухающей и все еще актуальной социальной полемики, а благодаря полету фантазии и чистому, удивительно простому стилю удалось придать течению вод, спасающему несчастных пионеров от засухи и смерти, звучание песни, оратории. Видор обретал в поэзии веру в жизнь, но рядом с надеждой, которая неизменно, подобно гимну, звучит в его произведениях, американский реализм создает весьма мрачные и печальные, всегда насыщенные и впечатляющие страницы в лучших из бесчисленных фильмов, посвященных проникнутому безнадежностью существованию гангстеров. Тут создает свой шедевр «Городские улицы» Мамулян13.

Однако если в этой сжатой истории реализма в киноискусстве каждая страница представлена в тот или иной момент отдельным, часто изолированным направлением кинопродукции, только Франция, в эти последние годы, нам показывает, что там существует типичная школа, общая манера подхода к кинематографическому повествованию и его осуществлению. И в самом деле, нет ничего удивительного, что в определенный момент именно во Франции кино искало спасение в веризме: после долгих лет серой и безликой кинопродукции Дювивье, Карне14 и Ренуар, перечитав Мопассана и Золя, возвратили французскому кино определенную атмосферу, язык, стиль. Разумеется, далеко не всегда эта веристская поэтика соответствовала подлинной поэзии: поэтому — кроме прохода Пепе в Алжире в финале фильма «Пепе ле Моко» и мопассановского воскресного пикника в «Дружной компании»15 — мы склонны без сожаления пожертвовать Дювивье и его подражателями. Но также ясно и то, что пустая банальность — приписывать болезненной жестокости Карне и тем более Ренуара значение некоего симптома распада и гнилости французского общества накануне самого страшного военного поражения за всю историю Франции.

Необходимо только добавить, что именно из-за сильного влияния таких литературных произведений, как произведения Золя и Ренара, а также бурных страстей, раздиравших в те годы французское общество, кинематографический реализм во Франции решительно принял форму и окраску натурализма (не стоит здесь указывать на глубокое различие между реалистическим подходом и натуралистическим вкусом). Отсюда свойственный ему интерес к патологическим аспектам действительности; на все вопросы научного, экспериментального порядка он давал ответы чуть ли не в декадентском духе. Поэтому, если только недобросовестная критика может просто отрицать некоторые эпизоды фильмов Ренуара (напомним хотя бы бег поезда через пустынные поля Франции в «Человеке-звере» или подавленную страсть солдата-беглеца и одинокой крестьянки в «Великой иллюзии»), проникнутые подлинной потаенной поэзией, все же нельзя не заметить, что жестокость и любование ужасами в некоторых кадрах придают порой фильмам Ренуара характер бессвязной хроники, а не произведения, являющегося плодом творческой фантазии.

Наша слепая вера в кредо реализма, как это очевидно, требует точной оценки, четкого равновесия между разумом и той девственной моральной силой, которая питает и поддерживает реализм таких режиссеров, как Дюпон и Видор.

Вера в правду и в поэзию правды, вера в человека и в поэзию человека — вот, следовательно, то, чего мы требуем от итальянского кино. Это утверждение простое, это скромная программа, но мы все более решительно встаем на защиту этой скромной простоты всякий раз, когда окидываем взглядом историю итальянского кино и видим, что его развитие происходит в пространстве, замкнутом, с одной стороны, исполненным риторики, допотопным даннуцианством «Кабирии»16, а с другой — стремлением укрыться в выдуманном мелкобуржуазном рае табаренов на римской улице Национале, где в доморощенных «смелых сценах» дают выход своей фантазии постановщики наших любовных комедий. Мы все более решительно встаем на ее защиту, когда видим, как утрачивают, забывают единственную, подлинную и благородную традицию нашего кино — традицию, идущую от впечатляющей, проникнутой мукой маски Эмилио Гионе17, от искренней страстности «Затерянных во мраке» Мартольо18; когда мы видим, как такой умный режиссер, как Камерини19, оставляет печальную и простую силу своего фильма «Рельсы» ради весьма корректного, но, несомненно, куда более легковесного и банального стиля «Романтического приключения»; когда мы видим, как Марио Солдати, к тому же автор некоторых наиболее богатых выдумкой, свободно написанных и сильных из всех современных итальянских рассказов, оставляет свои остерии и порты, свои мрачные, темные интерьеры, свои колоритные и чистые пейзажи ради ризотто с трюфелями Антонио Фогаццаро.

В самом деле, также и в своем выборе литературной традиции итальянское кино обнаруживает любопытные пристрастия: Антонио Фогаццаро и Джироламо Роветта, Лючио Д'Амбра и Флавия Стено, Нино Оксилья и Лючана Певерелли20... Такой выбор чуть ли не подтверждает дурацкую легенду, что итальянская литература по воле божьей лишена повествования. Было бы полезным делом указать нашему кино парадные подъезды итальянской литературы вместо обычных черных ходов (это помогло бы также не ломиться слишком поспешно в те «святые врата»21, которые открывают лишь в годы Юбилея, поскольку «Обрученные»22 или «Божественная комедия» не так уж часты).

Здесь наиболее проницательные читатели поймут, что сейчас мы неминуемо назовем в качестве наипервейшей рекомендации одно имя — Джованни Верга. Джованни Верга не только создал великие художественные произведения, — он создал целый мир, эпоху, общество; мы, кто верит в искусство, ценя в нем прежде всего способность воссоздавать правду жизни, полагаем, что гомеровская и легендарная Сицилия «Семьи Малаволья», «Мастро дона Джезуальдо», «Возлюбленной Граминьи», «Иели-пастуха» представляет собой одновременно и среду самую богатую и гуманную, поразительно девственную и подлинную, способную вдохновить фантазию художника кино, который стремится исследовать события и факты прошлого на фоне подлинной действительности и хочет отдохнуть от легковесных рецептов, диктуемых вульгарными буржуазными вкусами. А тому, кого привлекают фальшь, риторика, дешевые штампы, кто подражает образцам зарубежной кинопродукции, техническое совершенство которой не спасает, однако, от пустоты, никчемности, бедности мысли и чувств, новеллы Джованни Верги, по нашему мнению, словно указывают единственные исторически значимые требования — требования революционного искусства, творящего во имя страждущего и надеющегося человечества.

Перевод А. Богемской