После того случая, когда Дундич сумел заманить полк мамонтовцев возле станицы Арчединки, стали белые действовать еще скрытнее, но и свирепее… И трудно было понять штабным, кто у кого орудует в тылу. Корпус ли Буденного, перерезав железную дорогу Царицын — Грязи, или корпус Мамонтова, пробившийся до самого Тамбова.
И если бы конники Семена Михайловича, не гоняясь за полками Мамонтова, взяли направление на Воронеж, город, скорее всего, не достался бы Деникину. Но перед корпусом была поставлена определенная оперативная задача: продвигаясь вперед, не давать возможности белым закрепляться и не забывать, что за спиной у него висит Кавказская армия барона Врангеля.
С боями пробились на земли Хоперского округа. В хуторах и станицах их встречали как желанных друзей-товарищей. На своей шкуре испытали казаки и иногородние порядки, принесенные царским генералом. Уж лучше большевистская продразверстка, говорили они, нежели деникинская конфискация так называемых излишков провианта и фуража.
— То-то, — говорил Семен Михайлович. — Так-то бы спервоначалу поступали, разве допустили б мы эту белую сволочь до самой Москвы? Ни в жизнь. А теперь сколько кровушки понапрасну проливаем. Ну ладно, казаки, на том и порешим, — заканчивал он очередной летучий митинг. — Ступайте по своим куреням. Делов-то у каждого невпроворот. Зима подступает.
На хуторах уже вовсю хозяйничал сентябрь. Кистью с позолотой прошелся по при лескам и садам, подрумянил клены и осины, пупырьями вздул огороды, выдавливая из земли клубни картофеля и свеклу, усыпав бахчи гололобыми тыквами и черномазыми кругляшами подсолнуха. Требовала заботы и чудом уцелевшая живность…
Двадцать четвертый полк, которым временно командовал Дундич, прорывом от Борисоглебска выбил белоказаков из поселка со странным названием Кочерга. Тут, как и повсюду, конников встретили с распростертыми объятиями. Как водится, провели короткий митинг. Поднаторевший на пламенных речах комкора, Иван Антонович обрисовал международное положение, сказал об успехах Красной Армии и, пожелав жителям поселка успехов и счастья, распустил их по домам. Но не успели они дойти до своих дворов, как отступившие в займище казаки так поднажали, что пришлось красным отойти.
В этом бою успел заметить Дундич, как боец Антон Больде, недавно пришедший в его отряд, упал с седла и, прикрываясь карабином, отполз в заросли терна. Мелькнула тогда у него мысль: раз спрятался в кустах, значит, жив, сумеет уйти от гибели. А когда бой кончился, Дундича вдруг стала есть тоска за судьбу своего земляка Больде. Ведь кадеты, возвратившись, начнут искать раненых. И, конечно, никакие заросли терна не спрячут Антона да и других товарищей.
Вспомнился наказ Буденного: «Землячка-то береги, Ванюша. Храбрых у нас с тобой много, а вот чтоб с таким музыкальным слухом да таким голосом — раз-два… Может, артистом будет, а чем черт не шутит — глядишь, композитором или капельмейстером… сочинит про нашу красную кавалерию такой марш, что от него аж мурашки по коже пробегут… Так что береги его, браток, очень тебя прошу…»
Дундич не понимал, как можно уберечь настоящего бойца от смерти или хотя бы ранения. Не пускать в атаку? Тогда нужно держать при кухне или обозе. Но разрешать участвовать в вылазке, в разведке? Тогда нужно приписать к штабу, к интендантской службе. Но Антон Больде, потомок Наполеона, как он в шутку говорил о своей родословной, родился для разведки и боя.
— Ну вот, называется, сберег, — закручинился Иван Антонович. И эта досада вдруг породила в нем дерзкую мысль — обойти село и ударить неожиданно по белым. Но теперь ударить так, чтобы они навсегда забыли дорогу к Кочерге.
Оставил Дундич на месте эскадрон. Велел Негошу через определенные интервалы появляться на бугре, тревожить дозоры белых, но в бой не ввязываться, тотчас уходить к железнодорожной станции, а сам с двумя эскадронами решил лесом обойти кадетов и ударить с тыла. Не было особых надежд на то, что это спасет раненых товарищей. Но все-таки лучше, чем сидеть сложа руки.
«…Лишь бы дотянули до леса», — думал Антон о своих товарищах, когда с перебитыми ногами сумел скрыться в терновых зарослях. Не успел выйти из лазарета, и вот снова беда на его голову. Только на этот раз, кажется, не миновать суровой участи. И он приготовился к тому, чтобы достойно принять смерть. В магазине карабина еще были патроны.
И вдруг услышал Антон шелест раздвигаемых кустов. Уже ищут, подумал Больде и приготовился стрелять.
— Тут он, — услышал за спиной радостный шепот. И удивился, что не испугался голоса, а, напротив, обрадовался, будто почуял, что вместе с ним пришло спасение. — Дядя! — негромко окликнула его девочка лет десяти. — Мы вас ищем, ищем. Идите скорее к нам, — и, увидав его окровавленные руки и ноги, испуганно зажмурилась, поняла, что боец никуда не может идти, его нужно тащить, и позвала нетерпеливо: — Папа, Настя, сюда скорее… Он сильно раненный.
Больде смотрел на востроглазую девчушку и от волнения не мог произнести ни слова. А ему нужно было что-то сказать и девочке, и тем, старшим, которых она звала. Но он молчал. Опустившийся перед ним на колени старик, с подбитыми густой сединой висками и бородой, стащил с него сапоги и протянул девочке:
— На-ка, Анка! Пополощи их в речке и кинь в траву.
Потом, осматривая раны Антона, сокрушался:
— Эх, мать честная. Хорошо он тебя, — говорил старик, накладывая на горло повязку, — как лозу рубанул. Моли бога, что не отделил голову от туловища…
Антон чувствовал, что ничего не может сказать в ответ, боялся, если откроет рот, хлынет оттуда кровь. Потому еще крепче сжимал зубы и только улыбался этому чужому человеку с грубыми и вместе с тем ласковыми руками.
— Но ничего, паря, — успокоил его старик. — Поставим мы тебя на ноги. Есть у нас трава такая целебная. От всяческих хворей и ранений… Женат? — вдруг ни с того ни с сего спросил он. Антон отрицательно качнул головой. — Считай, до свадьбы заживет. Дочка, — обратился к девчушке, которая осторожно выглядывала из-за кустов на улицу: не покажутся ли кадеты? — Помоги, Настенька, дотащить парня до двора. Поддерживай ноги… Ты уж потерпи, паря, — обратился к Антону, беря его под мышки.
Старик был крепкий, сильный. Это Больде почувствовал по хватке.
Его затащили в сарай, где было сумеречно, пахло сеном и навозом.
А на улице уже появились казаки, вернувшиеся с поля боя. Они громко кричали, свистели, улюлюкали, то ли подбадривая себя, то ли нагоняя страху на притаившихся за заборами жителей. В переулке сухо треснул первый выстрел. Что он означал? Может, белые добили кого-то из раненых, а может, попала под горячую руку нерасторопная курица. У них — на все пуля.
— С ума сошел, старый, — сказала, появляясь в дверях, хозяйка. — Сейчас по дворам начнут шастать. Ступай в избу. Мы одни управимся.
Но хозяин и сам понял, вот-вот нагрянут кадеты, и если найдут раненого, то устроят скорый суд не только над буденовцем, но и над ним, кочегаром Григорием Смирновым. А то, чего доброго, не пожалеют его девок с бабой. Права жена, скорее нужно уносить куда-то парня.
— Давай, — скомандовал Григорий Прокофьевич, снова подхватив раненого под мышки. — К речке.
— Да знаю, знаю, — так же разгоряченно ответила жена, отстраняя мужа. — Ступай в дом.
Но Григорий Прокофьевич пронес еще несколько шагов тяжелую ношу и, лишь когда за их забором замаячили головы казаков, побежал к воротам, запертым деревянным брусом.
— Эй, хозявы, отворяйте! — приказали с улицы. — От кого заложились?! От своих освободителей! Отворяйте, пока не разнесли весь курень к едрене фене…
Смирнов уже не бежал, а шел к калитке, озираясь в сторону огорода, где только что скрылись его женщины.
— Возвернулись, соколики, — презирая себя за слащавость в голосе, почти прокричал Смирнов, возясь с деревянной щеколдой. — Один секунд, — обещал он, медленно двигая брусок по железным скобам.
И как только калитка отворилась, в нее, пропихивая друг друга, вломились три казака. Один из них оттолкнул хозяина.
— Соколики, говоришь? — наливаясь кровью, заорал он. — Ах ты, образина, — замахнулся плеткой. — Сказывай, где хоронишь краснюка?
— Господь с вами, — ошарашенно вытаращил глаза Смирнов. — Какого краснюка?
— Не играй с огнем, дед! — властно пробасил казак с широкой лычкой на погонах, входя во двор. — Суседи видали. Так что давай показывай, куды схоронил ранетого.
— По злобе это, господин унтер, — сказал безжизненным голосом Григорий Прокофьевич, уже заранее ощущая жар плетки на своей спине.
— А ну, пробегите, — кивнул унтер рядовым. — В сараюшку, на погребец и на чердак. Найдем, борода, к стенке вместе поставим, — пообещал он обомлевшему от страха Смирнову.
В то время когда казаки направились по указанным местам, с огорода вернулась жена Смирнова. Она несла два кочана капусты. Встретив казаков во дворе и почуяв беду, вида не подала, как добрая хозяйка спросила:
— Прокофьич, никак, у нас гости? Что же ты их во дворе держишь, зови в хату…
— Сами войдем, ежели нужда будет. Без приглашениев, — ответил унтер и тут же спросил: — Может ты, баба, скажешь, где схоронили ранетого краснюка?
— Кабы видела, сынок, непременно сказала, — кротко ответила Смирнова, по лицу мужа догадавшаяся, что Григорий ее Прокофьевич ни словом не обмолвился. — А чего это ребятки по сараям да погребам шастают? — уже осмелев и обнаружив непорядок, сама перешла в наступление хозяйка. — Пойду догляжу, а то, не ровен час, стащат…
— Прикуси язык, баба! — потребовал унтер. — Всыплю дюжину горячих, век будешь помнить, как оскорбление наносить донцам-молодцам. Ну, что там? — обратился он к вернувшимся казакам.
— Захоронили, как покойника, — сказал тот, который толкнул Григория Прокофьевича.
— В хлеву, должно, был, — доложил другой. — Навроде кровями пахнет.
— Вы же в прошлую субботу поросенка там прирезали, — напомнил им Смирнов, с лица которого сошли все краски, кроме белой.
— Ты еще и поросенком нас укоряешь! — с маху огрел плеткой спину хозяина унтер-офицер. — Мы за вас жизню кладем, а тебе поросенка жалко. А ну, скидовай портки.
Скуля от боли, Смирнов упал на колени, начал молить:
— Ваше благородие, не виноватый, оговорили. Вот как перед богом…
— Срамно ведь так, сынок, — начала усовещать разбушевавшегося казака жена Григория Прокофьевича.
— Скидовай, мать твою так! — уже в бешенстве орал унтер, во что бы то ни стало решивший сорвать злость на этом трепещущем от страха старике.
— А может, набрехал Кондратка? — усомнился один из казаков.
— Какая же ему корысть — брехать? — ввязался пожилой, — Он человек надежный. А ты, Смирнов, не кочевряжься. Сполняй приказание. Сам ведь знаешь, как у нас, у казаков: начинают пороть, опускай ниже штаны…
— Да ведь если б виноватый, — смиренно сложил руки на груди Григорий Прокофьевич.
— Ежели б виноватый, мы б тебя давно в расход пустили, — вроде стал отходить унтер, на которого повлияли и сомнение одного, и горькая шутка другого. А с другой стороны, думал казак, куда же девался тот, в синей поддевке, которого он выбил из седла и успел еще полоснуть по ногам. Не мог же он далеко уползти или взлететь на небо. — Ну, хрен с тобой, не хочешь снимать портки, я тебя и так угощу.
Не успел Григорий Прокофьевич отскочить или прикрыться руками, как на его спине от лопатки до поясницы припечаталась плеть. Входя в раж, унтер бил с оттягом, чтоб не только рубаха рвалась лентами, кожа снималась как шелуха.
Сколько бы это продолжалось, неизвестно, но с околицы вдруг ударил пулемет, почти тут же загрохотало и со стороны займища. И казаки, как щепки в половодье, схлынули со двора, заметались по улице, не зная, в какую сторону скакать.
Пока шел бой, Аня с Настей то и дело прикладывали к пылающему лбу Антона смоченную холодной речной водой тряпку. А как только выстрелы и крики перекочевали на южную окраину, к ним прибежала мать. Увидала, что дочери живы и раненый, хоть и страшно бледный, с заостренными чертами лица, еще дышал, снова заторопилась на улицу, чтобы перехватить любого красного всадника, сообщить ему о товарище, попавшем в беду.
По ее следу приковылял отец, опустился перед Антоном на колени, приложил лохматую голову к его груди, послушал, стучит ли сердце, и счастливо заплакал. Тут и девчонки ударились в рев, но плакали они не оттого, что спасли раненого, а оттого, что вся рубаха на спине отца пропиталась кровью.
Такими и застал их Дундич, приведенный матерью. Сначала командир подумал, что они льют слезы над умершим Антоном, но, услышав стоны раненого друга, обрадованно крикнул ординарцу, чтоб немедленно разыскал фельдшера Лиду и срочно привел сюда со всеми необходимыми причиндалами.
— Забирайте его ради всех святых да увозите поскорее, — попросил Григорий Прокофьевич, — не ровен час, вернутся супостаты.
Дундич не нашел слов, которые разуверили бы Смирнова, а, взяв его горячую руку в свою ладонь, лишь произнес:
— Спасибо, отец.
Прибежала Лидия Остановка с большой брезентовой сумкой, увидала певуна и гармониста, отодвинула от него всех и, присев на корточки, попросила принести много воды.
— Жить будет? — спросил Дундич, когда она прикладывала к носу Больде вату, пропитанную нашатырным спиртом.
Фельдшер не ответила. Но лишь Антон тягуче простонал, открыл глаза, Лидия Остаповна по одному, ведомому только ей признаку улыбнулась. «Будет. Все сделаю, но выхожу», — прочитал Дундич в ее взгляде.
— Антоша! — потянулся к другу Дундич. Лида говорит: будешь жить.
— Буду, — заверил командира боец и обрадовался, что, сказав первое слово, не почувствовал солоноватого привкуса крови во рту. Значит, не рассекла казацкая шашка его соловьиное горло. Значит, на роду ему написано не только жить долго, но греть душу товарищей своей песней.
И Дундич в это время думал о том, что не зря он сделал обходной маневр, вовремя вышиб кадетов из поселка, сберег еще одного храброго бойца для Красной Армии.