Наконец-то пришел в понизовье март. Дни стояли серые, унылые. Солнце никак не могло пробиться сквозь толщу сплошных облаков, обложивших город. Ветер то и дело потрошил их, сбрасывая на землю крупный влажный снег. А деникинцы не сдавались, цеплялись за каждый окоп в степи, не говоря о хуторах и станицах.

Давно бы могли ринуться красные берегом моря к Новороссийску и Сухуми, да мешали тому рывку не только остатки Добровольческой армии, но и снегопады и морозы. А теперь, считай, что одна сила уходит от деникинцев — слабеет с каждым днем мороз. Да и снег хоть и сыплется из туч, но не тот, что лежит долго; поедом едят его задышавшие паром проталины.

Глядя на этот молчаливый поединок, буденовцы верили: не сегодня завтра протрубят трубачи общий сбор и двинется, на этот раз неудержимо, конная лавина по степным и предгорным дорогам, выбивая остатки корпусов Покровского, Павлова, Султан-Гирея. Скорее бы, скорее пришла весенняя круговерть! И не верующие ни в бога, ни в черта кавалеристы истово призывали всевышнего ниспослать на землю тепло, по которому так стосковалась душа.

Было удивительно наблюдать необычную картину. Конники, отведенные на отдых или на доформирование, сидя на скамеечке, на связке бревен, на завалинке, могли подолгу смотреть, как рождается и скатывается на острие малахитовой сосульки скупая, как мужская слеза, холодная капля. Тюкнувшись о кирпич тротуара или булыжник мостовой, капля, точно взрывная волна, отбрасывала людей памятью от ростовских улиц к родным куреням и избам, к тем вольным наделам давно не паханной земли, которую передала им Советская власть в вечное пользование.

Но чтобы прикоснуться к ней плугом, сохой, бороной, нужно было здесь, у берега Черного мори, сокрушить Деникина, генерала умного, дальновидного, стратега и тактика редкого дарования. Умел белый генерал потрафить и мужику, и родовитому дворянину. Иначе не смог бы объединить такую массу людей, которая докатилась до Орла и Тулы, зажала железными клещами Москву. И если бы не конный корпус Буденного, рванувшийся на Воронеж, неизвестно, чем бы все это закончилось. Помня лихие, просто дикие набеги корпуса Шкуро, стокилометровые рейды кавалерии Мамонтова, в штабе Первой Конной все до мелочей стремились предусмотреть, предугадать в грядущих боях-походах. У всех свежо в памяти неудачное наступление на Батайск. Помнится и прорыв на Торговую, когда бежавший в степь генерал Павлов сумел собрать свое войско и неожиданно нагрянуть на станцию. Если бы не железное хладнокровие Климента Ефремовича Ворошилова, как знать, удалось бы многим из тех, кто обстоятельно рассуждает теперь о приближении весны, сидеть по завалинкам.

В штаб Ивана Антоновича пригласили перед ужином. На столе, как всегда, лежала большая карта, испещренная сине-красными стрелами, кружками, пунктирами и жирными линиями предполагаемых передовых. Возле каждого кружочка, прямоугольника наименование частей Южфронта и противостоящих им соединений белых армий. Буденный в который раз убеждал своих начдивов, что только неожиданность решит успех операции.

— Чтобы обеспечить такую внезапность, нужны сведения не с потолка, а самые реальные, — говорил он, обращаясь к начальнику штаба армии. — А ты пользуешься данными недельной давности. Не-дель-ной!

— Ну что могло произойти за неделю? — вяло оправдывался начальник штаба. — Они как сайгаки скачут сейчас по степи. А мы тут сидим, гадаем на кофейной гуще. Я вас не узнаю, Семен Михайлович.

— Он меня не узнает! — хлопнул ладонями по галифе Буденный. — Скажи ему, Климент Ефремович.

Ворошилов наклонился над картой, будто видел ее впервые, долго и пристально изучал топографические знаки.

— Прав Семен Михайлович, — спокойно заговорил он. — Сведения недельной давности нас не могут удовлетворить. — Присел на край стула, пригласил остальных придвинуться ближе и тихо сказал: — Прав командарм, когда требует досконального знания обстановки. Мало нам Батайска и Егорлыкской?

Штабные и командиры промолчали.

— Теперь, — продолжил Ворошилов, — когда мы стоим накануне нашей полной и окончательной победы над Деникиным, мы не можем надеяться на авось. Сейчас успех дела будет зависеть не только от командиров, но и от каждого бойца. Чтобы боец мог действовать успешно, мы должны вооружить его как политическим сознанием, так и военным искусством.

Дундич, слушая Ворошилова, никак не мог понять, почему он говорит так долго и сердито. Можно подумать, что красноармейцы не очень сознательны и бьются с врагом лишь благодаря приказам. Но это же не так. Взять хотя бы дивизион для особых поручений. Что ни воин, то орел! А то, что воевали иногда по принципу «Даешь!», так это же не от хорошей жизни. Когда там было вести глубокую разведку?

— Чтобы еще выше поднять моральный дух наших чудо-богатырей, — четко и торжественно звучал голос Климента Ефремовича, — укрепить в их сердцах неудержимый наступательный порыв, Реввоенсовет республики принял решение — и наперед скажу, что оно целиком и полностью одобрено ВЦИКом, — о награждении лучших бойцов и командиров Конармии высшим знаком отличия — боевым орденом Красного Знамени…

Сообщение было встречено гулом. Ворошилов поднял руку. В наступившей тишине вновь зазвучал его голос:

— Сегодня получена телеграмма. Для вручения орденов и других ценных подарков к нам выехал чрезвычайный комиссар товарищ Орджоникидзе.

Снова разноголосица заполнила комнату. Зашелестели газеты, защелкали портсигары. Синеватые дымки потянулись к потолку.

— Награды мы вручим перед наступлением. А в оставшиеся дни необходимо провести глубокую разведку, — закончил выступление Ворошилов и поднялся. — Вопросы есть?

— Есть, — встал перед ним Дундич. — Когда можно выходить?

— Ты завтра выйдешь, сынок, — сказал Буденный, опережая Ворошилова. — Со своими орлами отправишься в Новочеркасск. Встретишь Орджоникидзе со специальным поездом.

Дундич вскинул большие глаза на командарма: опять тот отстраняет его от любимого дела, все жалеет, бережет. Доктор бережет — курить категорически запретил, жена бережет — даже по праздникам рюмку не поднесет, а если где у друзей перепадет, то Марийка обещает с жалобой пойти не только к лекарю, но добраться до самого Ворошилова. Вот и получается, что его как несмышленого ребенка со всех сторон оберегают.

Ничего не сказал Дундич командарму, но, когда все разошлись, напомнил Буденному:

— Я у тебя для особых поручений.

— А это и есть самое особое поручение, — жестко ответил Семен Михайлович. — И не канючь! Думаешь, не знаю, что ходишь с перевязанным боком. Все знаю. Снимешь повязку, тогда хоть к черту на рога пошлю. Вот так-то, брат.

Разоблаченный Дундич пристыженно опустил глаза. Кто мог донести командарму, что в последней операции под Егорлыкской шальная нуля поцарапала правый бок? Рана совсем пустяковая. Вгорячах даже не почувствовал боли. Лишь когда теплая струйка скатилась к коленке и ушла в сапог — догадался, что ранен. И Лида, точно почуяла беду, оказалась рядом. Можно сказать, силой затащила его в первую хату, перебинтовала и велела немедленно отправляться в лазарет. Иван благодарно улыбнулся своей давней пленнице и взял слово с нее, что рана, бинты и этот разговор останутся между ними. «Обещала ведь! — с досадой отметил про себя Дундич. — А может, Мария? Не Буденному, конечно, а его Надежде, которая как нянька ухаживает за нею с декабря, когда на станции Сватово ее свалил брюшной тиф».

— Гадай теперь, гадай, — насмешливо сказал командарм, глядя в смущенное, задумчивое лицо Ивана. — Как будто я сам без глаз. Не вижу, как ты руку волочишь к папахе.

Вдруг расслабившись, Буденный мечтательно, по-родительски, заговорил:

— Думка у меня, браток, есть. Хочу я вручить высшую награду Советской республики тебе живому, а не возложить ее на крышку гроба. А в боях-походах мы еще не раз побываем, потому как на наш с тобой век всяческой контры хватит.

…Утро выдалось как по заказу. Солнце пробило пелену туч, а ветер отогнал их к займищу. Гремели оркестры, дробь подков. К главной улице города — Садовой — стекались полки Конармии. Недалеко от собора соорудили просторную деревянную трибуну. Перед ней выстраивались поэскадронно. Немного отдохнувшие, посвежевшие, отогретые бойцы занимали места с шутками, перекличками, с лихими песнями.

Дивизион Дундича выстроился прямо перед трибуной. Лично он никому ничего не говорил о беседе с Буденным, но Петр Негош, потирая ладони, крякал, будто уже опрокинул стакан первача. Бойцы дивизиона также загадочно поглядывали на своего командира. А когда на трибуну поднялся командный состав и над площадью стала устаиваться тишина, Негош с деланным ужасом посмотрел на новый полушубок Дундича и спросил:

— Где же дырка?

Иван Антонович смутился, досадливо отмахнулся от надоедливого земляка, но про себя подумал: зря не проколол, теперь не привинтят орден, а отдадут в руки, и никто не увидит, как будет сверкать на груди командира награда его разведчикам.

Между Буденным и Щаденко встал низкорослый, но широкий в плечах, круглолицый грузин, которого Дундич сопровождал от Новочеркасска. Это был посланец Москвы Григорий Константинович Орджоникидзе, которого товарищи в поезде называли Серго. Орджоникидзе снял островерхий шлем, и ветерок сразу приподнял над его большим лбом смоляную прядь.

Но первым речь держал Щаденко.

Обращаясь к эскадронам, он сказал:

— Товарищи бойцы, командиры и политработники героической Первой Конной! Товарищи трудящиеся славного города Ростова! Сегодня мы с вами собрались на этой главной улице, чтобы воздать должное нашим славным героям, чудо-богатырям, водрузившим красное знамя свободы над Воронежем, Донбассом и колыбелью казачьей контрреволюции Ростовом-на-Дону.

Ликующее «Ура!» утопило все городские шумы, рванулось в тесноту прилегающих к площади улиц.

— Слово для приветствия и вручения наград предоставляется члену Реввоенсовета фронта товарищу Григорию Константиновичу Орджоникидзе.

Новая волна ликования прокатилась над городом.

Орджоникизде говорил, слегка покачиваясь, изредка выбрасывая сильный кулак, когда хотел подчеркнуть значимость своих слов.

— Отмечая боевые заслуги Первой Конной, — звенел, набирал силу голос Орджоникидзе, — Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет и Реввоенсовет республики сегодня вручают особо отличившимся полкам и бригадам свои Красные знамена. ВЦИК и Реввоенсовет уверены, что эти знамена будут с честью пронесены вами через все бои до окончательного разгрома Деникина, до полной победы над мировой контрреволюцией!

С небывалой силой площадь взорвалась восторгом. Дундич не слышал своего голоса в этом мощном многоголосье. Но от собственного крика вздрагивала и радостно замирала душа.

Выкликаемые Буденным, один за другим поднимались на трибуну командиры полков. Бережно и вместе с тем твердо сжимали холодное древко знамени, вскидывали его над головой, целовали кумачовый бархат и клялись…

Начали награждать героев.

Буденный и Щаденко попеременно называли фамилии, а Орджоникидзе передавал в руки отличившихся ордена вместе с маленькой книжицей. Вот и дошли до буквы «Д». Иван Антонович, оправив портупею, напрягся. Его движения не ускользнули от подчиненных. Они ласково переглянулись. И вот наконец Щаденко прочитал:

— «Товарищ Дундич Иван Антонович, состоя в рядах Красной Армии с момента ее зарождения, являл собой пример беззаветного мужества и героизма, верности и преданности великому делу русской революции, принимал активное участие в боях и, будучи неоднократно раненным, не покидал строя, чем воодушевлял красноармейцев на подвиг. Учитывая исключительные заслуги, Реввоенсовет на своем заседании от 28 февраля 1920 года постановил: наградить командира дивизиона для особых поручений при командарме Дундича Ивана Антоновича высшим знаком воинского отличия — орденом Красного Знамени…»

Сколько позже ни силился Дундич вспомнить момент церемонии, но так и не смог. Словно влили в него кружку доброй старой сливовицы, и затуманила она не только очи, но и память. Гул над площадью стоял неимоверный, будто грохотали все барабаны и литавры, будто гудела медь всех оркестров, будто залпами била целая батарея.

Смутно помнил, как обнимали и целовали его друзья-товарищи, как что-то отвечал на поздравления, но на всю жизнь запомнил, как встретила его Мария. Едва встав с постели после болезни, она прижалась исхудалым лицом к его угластому подбородку, к его обветренным щекам, к горячим от волнения губам и, захлебываясь от радостных слез, говорила:

— Ваня, какое счастье! Тебе первому из всех интернационалистов…

Мария где-то нашла кусок бархата яркого клубничного цвета, вырезала кружок и, проколов в нем дырку, привинтила орден к френчу мужа.

— Расскажи, как там было, — тормошила она Ивана.

— Ну, назвали Дундич… Слез с коня, пошел. Вручили.

— Просто вручили, и все?

— Нет. Говорили.

— Что говорили?

— Ну, все говорили.

— А потом?

— Обнимали, целовали.

— Как я? — лукавинка промелькнула в ее темных глазах.

— Нет, — откровенно признался он. — Ты лучше.

— А потом что было?

— Фотографировали… Сперва всех, а после каждого… Скоро подарю тебе…

Полюбовавшись орденом на френче, Дундич резонно заметил:

— Летом буду носить здесь, а теперь привинтим на полушубок. Пусть все видят. Как будто он у всех есть. Дали одному, а заслужил весь дивизион.