Поворотный день

Богомолов Владимир Максимович

Рассказы о мужестве

 

 

Солдатская смекалка

Во время знаменитого рейда буденовской кавалерии по тылам белых, разгромили конники штаб генерала Покровского. Правда, сам генерал скрылся, но все важные бумаги и карты остались в штабе. Среди них был секретный приказ о готовящемся наступлении на Царицын.

Времени для раздумий у Буденного совсем не оставалось: утром кавалерия генерала Фицхелаурова двинется на город с севера, а с юга нанесут удар части генерала Мамонтова. Надо во что бы то ни стало предупредить штаб фронта. Как это сделать? Телефонная связь не работает, телеграфа нет, посылать отряд в Царицын нельзя: белые сразу догадаются, что буденовцы едут с каким-то важным заданием, А ведь враги кругом, их в десять, а может быть, в сто раз больше, чем красных кавалеристов. Тут нужно какую-нибудь хитрость придумать.

Думал-думал Буденный и придумал послать не отряд и даже не несколько человек, а одного бойца. Но такого, чтоб ему белые поверили, будто он навоевался и за красных, и за белых и идет в свою родную станицу.

Таким человеком вызвался быть Иван Бочкарев. Он только что переболел тифом, вид у него был жуткий: одни кости, обтянутые кожей, да торчащий нос, а тут еще вдобавок в последнем бою Ивана в руку ранило.

Разыскали для Ивана старую дырявую шинель, драную гимнастерку, ботинки проволокой перетянули, чтоб подошва не осталась на дороге, а папаху дали такую, что ее и на огородное пугало добрый хозяин не повесит. Все это было сделано, чтобы никто не позарился на Иванову амуницию.

Вручил ему Буденный свое коротенькое донесение и приказ белоказачьего генерала и попросил так спрятать бумаги, чтоб ни один кадет не смог отыскать.

Зашел Иван за загородку, посидел там несколько минут и вышел.

— Спрятал? — спросил Семен Михайлович.

— Ищите, — ответил Иван.

Но Буденный не стал искать. Проводил Бочкарева до крайних хат, пожал ему руку и сказал:

— Наган зря не взял. Пригодится.

— Нет, товарищ командир, — ответил Бочкарев, — раз уж я решил не воевать, то оружие мне только помешать может.

Сказал так, сел на замухрышенную кобылку и ну ее стегать плеткой, чтобы быстрее бежала.

Сторожевой отряд по приказу Буденного дал несколько выстрелов вдогонку Ивану. Но ни одна пуля не только не задела казака, но даже над головой не прозвенела: стреляли холостыми.

А Иван, петляя и припадая к гриве вороной, ехал прямо на передний край белых.

Только доехал до заставы, свалился с коня, пить попросил.

Пока Ивана вели в штаб, встретил двух станичников, узнал, что мать живая и все жданки прождала.

На радостях Иван начал обнимать станичников здоровой рукой. Папаха у него свалилась под ноги. Хотел Бочкарев поднять ее, а тут перед ним офицер.

Вытянулся Бочкарев как струна, глазами впился в сытое лицо белогвардейца и доложил, что он бывший солдат драгунского полка, после ранения лежал в Камышинском госпитале, а теперь до полной поправки едет в родную Иловлинскую станицу.

Те два казака подтвердили, что Бочкарев действительно их земляк.

Выслушал офицер солдата, ехидно улыбнулся:

— Как же это тебя буденовцы пропустили?

— Это какие, которые стреляли? — удивился Иван.

— Ты дураком не прикидывайся, — начал сердиться офицер. — Через Ольховку шел?

— Нет. Через Балыклей шел. Вернее, ехал. Я ж вот эту вороную на табак выменял. Думаю: табак все равно отберут, а коня, может, оставят. Верно, ваше благородие?

— Верно, служивый, — согласился офицер и тут же приказал обыскать задержанного, да получше.

Сняли кадеты с него шинель, ощупали складки гимнастерки и брюк, вывернули карманы, велели разуться.

Плачет от обиды Иван, но приказания выполняет. Помогает одной рукой подкладку у шинели отрывать. Ничего не нашли у Бочкарева.

— А документы твои где? — спросил офицер.

— Отобрали вчера, как в деревню входил. Вот так тоже, господин офицер, шумели на меня, велели обыскать, сапоги госпитальные заменили на эти ботинки. Потом документы забрали и велели утром в штаб прийти. А ночью хозяйка сказала, что красные заходят. Ну уж тут, сами понимаете, ваше благородие, не до бумажек. Схватил я котомку, вскочил в седло да, давай бог ноги, огородами и — в степь. Кто-то стрелял сзади, но бог миловал.

Глядит Иван в глаза офицеру и видит: ну ни на грош не верит белогвардеец. Так и есть. Приказал солдатам препроводить задержанного в контрразведку полка — пусть там выясняют, что он за личность.

Иван растер слезы грязной ладонью. Обидно, дескать, ему: воевал-воевал за цари, веру и отечество, чуть богу душу не отдал, а тут, на тебе, не верят, что он иловлинский казак, а не буденовский лазутчик.

Осенний ветер разбрасывает полы плохонькой шинели. Уши у Ивана посинели от холода. Ищет он свою папаху, а ее поднял один из земляков и протягивает Бочкареву. Надел ее Иван, а она, как дырявая крыша, не греет.

Стал Бочкарев просить казаков Христа ради пожертвовать или поменяться с ним папахами. Смеются над ним конвоиры.

— Ты ты разуй глаза, — Иван поднес свою папаху к лицу одного конвоира. — Это же первоклассный каракуль. Я ее меняю потому, что она мала мне, а вовсе не потому, что она старая. Ты разгляди как следует, а тогда отпихивай, — и с этими словами положил в руки конвоира папаху.

Тот от нее как черт от ладана шарахнулся, швырнул ее на завалинку и велел Бочкареву забрать, но Иван уже поднимался на крыльцо избы, где находилась контрразведка.

Тут повторилась та же сцена: допрос, тщательный обыск, даже бинт велели снять, посмотрели на рану. Вызвали двух земляков Ивана. Те подтвердили его личность.

Поругались, поворчали контрразведчики, но причин для ареста не нашли и велели Ивану быстрее топать домой. Дали совет идти в Иловлю не через Дубовку, а держаться западнее.

Тут Иван осмелел и попросил офицеров выписать ему такую бумажку, которая бы подтверждала, что он действительно Бочкарев и что его личность уже проверили. На это контрразведчики ответили, что справок они, не дают, а если у Ивана есть желание посидеть в сарае день-другой, пока наведут справки о нем, они удовлетворят желание допрашиваемого.

Иван стал клясться и божиться, что у него нет никакого желания сидеть в сарае, лучше он без бумаг пойдет дальше. Офицеры посмеялись и велели часовому доставить Бочкарева к начальнику караула, чтобы провели его через свою охрану.

Вышел Иван во двор, ласково посмотрел на бледное солнышко. Стер рукавом шинели холодный пот со лба, глянул незаметно вправо, влево. Увидел свою папаху на завалинке и пошел к воротам.

— Постой, — окликнул его один из конвоиров, — голову забыл.

Кое-как натянул Бочкарев на стриженую голову папаху и подмигнул конвоиру.

— Значит, не желаешь меняться. Ну, ну, гляди, станичник, пожалеешь.

Вывел начальник караула Ивана к передовой и велел убирать ноги, но Бочкарев вдруг вспомнил о своей вороной. Начальник караула сказал, что коня у него конфисковали для санитарной службы в армии генерала Мамонтова.

— А раз так, — осмелел Иван, — дайте мне документ об этом. Я после войны должон получить свое добро обратно.

— Ну и нахальный ты человек, Бочкарев. — укорил его начальник караула. — Видно, мало чему тебя война научила. У меня вон краснопузые двух коров и мерина свели со двора, а вместо справки под зад коленкой поддали.

Почесал Иван затылок, посочувствовал вахмистру и махнул рукой: бог с ней, с бумажкой, и с кобыленкой.

Вывел вахмистр Бочкарева за свои передовые и еще раз объяснил, каким путем должен он идти. В селе, за балкой, красные. Поэтому надо держаться чуть правее. Поблагодарил Иван вахмистра и спустился в балку.

А через несколько часов Иван Бочкарев, доставленный красным патрулем в штаб Десятой армии, разорвал пополам серую старую папаху, в которой так надежно сохранились важные документы: донесение Буденного и приказ по белогвардейским войскам о наступлении на Царицын.

 

Перебежчик

Гудок заводской котельной надрывался до тех пор, пока площадь перед главными воротами не была до отказа забита народом. На тревожный зов прибежали подкатчики и канавные, завальщики и обрубщики, даже кое-кто из подручных сталеваров, выскочив из душного, пропитанного чадом мартеновского, становился неподалеку, чтобы и речь послушать, и от печи особенно не отлучаться.

На самодельную трибуну поднялся председатель рабочего совета завода. Оглядев собравшихся, он выкинул высоко над головой руку, и тотчас оборвался гудок, словно председатель движением своей руки перекрыл доступ пара.

— Товарищи! — произнес он первое слово, и все мгновенно почувствовали, что случилось непредвиденное, что не зря они бросили свое рабочее место. Сейчас здесь, у проходных, решается их судьба, судьба завода, а может, города. Так думал и молодой слесарь Роман Лебедев. — Товарищи! Сегодня ночью на город напали три эшелона анархистов…

Площадь колыхнулась, выдохнула единой глоткой досадливое «у у-у», а вслед за тем проклятья.

— Эта черная контра стремится пробиться к центру города. Красная гвардия с трудом сдерживает натиск банд. Нужна наша помощь. Многие из вас уже принимали участие в таких операциях…

Роман сразу вспомнил февраль, когда он, едва успев переступить порог цеха, был зачислен в отряд самообороны как сознательный пролетарский элемент, член клуба рабочей молодежи. Уже через день их отряд был брошен в пожарном порядке на станцию Разгуляевка, куда удалось прорваться одному эшелону, следовавшему с Кавказского фронта… Начиная с конца семнадцатого года через Царицын с юга и запада возвращались с фронтов домой солдаты и офицеры, бросившие передний край. Иногда целыми полками, с боевым оружием: пушками, пулеметами, винтовками. Зачем оружие дезертирам? — задумались в центре и дали по железнодорожным веткам строжайший приказ: эшелоны с оружием на Дон, в центральные губернии и за Урал не пропускать.

Но всякому известно, что приказ легче отдавать, чем его выполнять. Тут Царицынскому губкому партии, военному комиссариату и сотрудникам Чрезвычайной комиссии работы было невпроворот.

Поезда шли днем и ночью, на закате и на рассвете. И каждый нужно было встретить, проверить и лишь после этого поднять зеленый — жезл семафора или, напротив, на всех стрелках зажечь красные фонари. На станциях неусыпно дежурили красные политкомы, агитаторы. Эти, как правило, начинали разговор с теми, кто, навоевавшись, спешил домой. Конечно же ни о каком ленинском призыве «Социалистическое отечество в опасности!» они не слышали, что немцы прут на Питер, им чаще всего казалось ложью, что на Дону Алексей Каледин поднимает вольницу против Советов — наветом на славного казачьего атамана… Словом, как правило, ехала темнота. И эта часть после соответствующей прочистки мозгов и просветления глаз с пониманием относилась к распоряжениям новой власти.

Но встречались и такие эшелоны, на которых не только слово агитаторов не влияло, даже пулеметы и винтовки, направленные на вагоны, оказывались своеобразным красным лоскутом для быка. С особой яростью отбивались от красноармейцев те, кто знал истинное положение вещей, кто спешил на помощь притаившейся контре в Петрограде, Москве, в Новочеркасске, Одессе, Астрахани, Баку…

С еще большим остервенением сопротивлялись эшелоны, на вагонах и паровозах которых устрашающе-нелепо висели черные знамена с белыми черепами и транспаранты с афоризмами, вроде «Анархия — мать порядка». По пути следования анархисты беспощадно грабили склады, магазины, банки, церковные приходы, словом, как саранча, сметали все, что можно было погрузить в вагоны и увезти…

Все эти тонкости Роман Лебедев узнал позже, а тогда в Разгуляевке он впервые понял, что такое классовый враг и как он умеет драться за свое добро, вернее, за добро, присвоенное им. И если бы не бронепоезд «За мировую революцию», может быть, эшелон пробился бы на Иловлю. Такие же задания отряд молодых металлистов выполнял и в марте, апреле. У ребят все больше вырабатывалось навыков, они стали, прежде чем оцеплять эшелон, применять смекалку, хитрость, делали все, чтобы с меньшей кровью задержать состав, а если нужно было — разгромить банду. Жаль, что в отряде Романа таких ребят после каждой успешной операции становилось все меньше и меньше. И это было обиднее всего. Умирали замечательные товарищи, молодые, здоровые, жизнерадостные, полные прекрасной мечты о светлом завтра. Правда, на их место становились тут же новые добровольцы. И в этом смысле цепь не теряла звенья, не рассыпалась, но ведь это были новые, необученные, необстрелянные…

Все те операции, о которых вспоминал Лебедев, проводились отрядами разных цехов завода, чаще всего поочередно. А чтоб гудком поднимать весь завод — такое было впервые после ноябрьских дней семнадцатого года.

Прежние банды, анархиствующие составы, даже явные контрреволюционеры были заинтересованы в одном — любой, ценой пробиться через советские кордоны, а эти банды вели себя не совсем обычно. На требование властей сложить оружие ответили ультиматумом: или вы беспрепятственно пропускаете нас, или мы захватываем город и стираем его с лица земли.

Подобные ультиматумы редко, но предъявлялись и прежде. Но тогда они исходили от отчаявшихся параноиков, явных шизиков, располагающих одной, двумя батареями, дюжиной пулеметов, сотнями штыков. Сегодня картина была несколько иной: три эшелона небезызвестных в мире анархии вождей — Петренко, Воронова и Маруси Богуславки, растянувшиеся от Купоросной балки до Ельшанки, поставили задачей не унести ноги, а ни больше, ни меньше — стереть с лица земли город. Такого конца ему не сулил даже верховный атаман Дона генерал Краснов.

Пока в городском Совете и штабе фронта решали, как быть, эшелоны, разгрузив батареи и пулеметные тачанки, ударили по поселку. Они довольно легко смяли малочисленные заградотряды, погнали их к Верхней Ельшанке и Царицыну.

Через час эшелоны подошли к станции Владикавказская. До центра оставалось не более трех верст.

На помощь Красной гвардии были брошены отряды с ближайших заводов — лесопильного, мыловаренного, гвоздильного.

К ночи наступило относительное затишье. Враги не решились на штурм глубокого и широкого оврага поймы реки Царицы. Но с рассветом они вновь начали обстрел города и пошли приступом на железнодорожный мост. И хотя их атаки пока не увенчались успехом, штаб обороны призвал к всеобщей мобилизации.

— Товарищи! — вновь выкрикнул председатель. — Над городом нависла смертельная угроза. Всех, кто способен носить винтовку, мы зовем на поддержку Красной гвардии. Поможем, товарищи, красногвардейцам разбить бандитов! Стройтесь повзводно у проходных и двигайтесь на станцию. Там вас ждет состав.

…В штабе обороны металлургов ждали. Вез промедления каждому вручили винтовку и патронташ. Стояли группами, курили, подгоняли ремни, щелкали затворами. И все время невольно прислушивались к выстрелам, долетающим со стороны Царицы. Ждали, когда же их бросят туда. Наконец кто-то крикнул: «Идет!» Еще не зная, кто идет и зачем идет, Роман на всякий случай приказал своему взводу:

— В две шеренги становись!

К нему подошел командир красногвардейского отряда завода Василий Иванович Чанов, который вчера ночью увел первый батальон в город.

— Ты за командира? — спросил Чанов, машинально протягивая руку Роману. Наметанным глазом окинул взвод. Крестовоздвиженскую церковь знаешь? Тогда — по четыре в ряд и на всех парах туда. Я сейчас дам задание другим и прибегу к тебе.

Чем ближе взвод подходил к реке, тем слышнее били в уши залпы винтовок, очереди пулеметов, а когда Лебедев перед железнодорожным мостом подал команду «вольно», с Дар-горы ударила батарея. Залп был не прицельный. Снаряды упали в заросли камышей, подняв высоко над поймой столбы дыма и грязи.

— Бегом, бегом, вперед! — приказал Роман, опасаясь, как бы второй залп не накрыл их на мосту.

Но теперь снаряды грохнулись где-то на улице пригорода. «Значит, не по нашему взводу и даже не по мосту», — с облегчением подумал Лебедев, мысленно намечая маршрут к церкви, величаво взобравшейся на пригорок.

За высокой железнодорожной насыпью были видны свежие следы боя: догорающие лачуги, вывороченные из земли деревья, окаймленные сизым пороховым налетом воронки. На бревнах вдоль забора каких-то мастерских сидели и лежали раненые. Увидев Романа с отрядом, они повеселели и охотно подсказали, как сподручнее приблизиться к Крестовоздвиженской церкви, занятой бандитами. От них же узнали, что анархисты еще держат в своих руках вокзал и прилегающие к нему улицы, а также всю железнодорожную ветку до самой Елыпанки.

Огородами, дворами добрались к домам, окружающим церковь. Но высунуться на улицу не было никакой возможности — каждый метр был пристрелян. Не спешили подставлять под пулю свою голову и те, кто разухабисто любил петь: «А смерть придет, помирать будем».

— Ну, Ромка, что предпримем? — спросил Чанов, неведомо как оказавшийся возле Лебедева. — В лоб ударим — без лбов останемся.

— Это я понял, — подтвердил мысль командира Роман. — Тут хитрость нужна, Василь Иваныч.

— Пока вокзал у них в руках, никакая хитрость не поможет, как уже давно продуманное и решенное, ответил Чанов. А станцию с такими силами мы не возьмем.

— Не возьмем. — согласился Лебедев. — Поэтому и надо какую-то хитрость применить. Загораясь идеей, сказал: — Пустить на них бронепоезд! Он на всех парах подскочит, бах, бах, из пушек и пулеметов.

— Эх ты, стратег, — дернул его за козырек картуза Василий Иванович. — Так они и подпустят бронепоезд. Выполняй задачу: не давай контре не только вылезти из логова, но и чтобы головы не высунули. Я — в другие изводы… В штабе сказали, что с южного участка сняли кавполк. Обождем чуток.

Это, конечно, хорошо — дождаться полк, получше самим что-либо придумать, хотел сказать уходящему командиру Роман, но понял, что раз конкретного в данную минуту он предложить ничего не может, самое благое — промолчать. Но мысли о военной хитрости не покидали Лебедева. И, как назло, ни одной дельной.

Когда он читал в журналах или газетах рассказы о георгиевских кавалерах, то там, как правило, герой за то и получал награду, что моментально оценивал обстановку и придумывал такой ход, который в считанные минуты решал успех операции. Особенно запомнился ему невероятный случай, когда один медведицкий казак Недорубов привел в свой штаб целый эскадрон австрийцев. Возвратился из разведки в то село, из которого вчера вечером ушел. Возвратился и ничего не может понять: ни тебе сторожевых пикетов, ни караула при штабе, ни патруля на улицах. Вроде все сквозь землю провалилось. Зашел к хозяйке, где квартировал. Та рассказала, что ночью его часть передислоцировалась в соседнее село, потому получили командиры секретную бумагу; будто австрияки обошли русских со всех сторон и у тех не было выбора: либо в плену оказаться, либо отступить. Сел Недорубов на завалинку, закурил и, должно, прикорнул, потому как не слышал, когда и кто подъехал ко двору. Открыл глаза, а за забором голоса. Прислушался — не по-русски лопочут. Но в разговоре чувствуется настороженность и сомнение. Плохо понимал неродную речь казак, но кое-какие слова за время войны запомнил. Про какое-то окружение толкуют. Ну, логически рассудил Недорубов, если бы они нас окружили, почему сами такие осторожные? Тут что-то не то. Выглянул в щелку. Трое. Хорошо бы их прихватить, решил казак и, перекрестясь, выскочил за калитку с криком: — Хенде хох! Вы окружены!

Конники бросили поводья и вздернули руки вверх.

И в тот же миг увидал Недорубов, что прямо на него едет австрийский офицер в сопровождении эскадрона. Офицер кричит своим разведчикам, что. мол, тут происходит, а они ему в один голос:

— Мы окружены, господин лейтенант! Здесь засада!

Лейтенант, видно, пентюх был большой, потому что сразу дал команду эскадрону сложить оружие, чтобы избежать ненужного кровопролития. И все солдаты начали складывать к ногам растерявшегося Недорубова карабины и шашки. Когда оружие было сложено офицер спросил, какие будут дальнейшие распоряжения.

— Этих оставляем здесь, при трофеях, — распорядился казак, указывая на первых задержанных, — остальным следовать за мной.

Вскочил в седло облюбованного жеребчика, скомандовал: по коням! И, не оглядываясь, дал шпоры лошади. Думал, что ускачет от врагов, но не тут-то было. Те тоже в галоп. Он давит бока лошади, скорость прибавляет, а неприятель не отстает. Вот так и въехал Константин Недорубов в расположение своей части и привел за собой целый эскадрон.

Везет же людям! В который раз вспомнил этот случай Роман и — пожалел, что никакая подобная находка не приходит ему на ум. Ну ладно, как бы своей пустой фантазией не прозевать вылазку врага. Хотя не чувствуется, чтобы анархисты, укрывшиеся в самой церкви, ее пристройках и ближайших домах на той стороне улицы готовились к наступлению. Но тем не менее нужно всегда помнить, что враг коварен и хитер, он на любую подлость способен. Город решили смести с лица земли! Вот что значит люди без роду, без племени. Для них ничего святого в жизни нет. А если бы они знали, что это за город, в котором живет он, Роман Лебедев, может, дрогнуло бы у них сердце. Не от жалости, а от гордости за славу его. Может, и дожили мы до этих дней благодаря Царицыну. Сколько раз вставал он грудью на защиту государства Российского от нашествия кочевников-басурман. Сколько раз горели его крепостные стены, его деревянные избы. А он вновь поднимался на своем пепелище. Еще краше, еще могутнее. А какие люди побывали в нем! Столицей своей казацкой вольницы нарек Царицын Степан Тимофеевич Разин. И Петр Первый не объехал его стороной, собираясь в персидский поход. Емельян Иванович Пугачев бился у его стен. Сам Суворов несколько дней прожил в крепости…

Да что для них история! Палят в белый свет, то ли страху нагоняют на красногвардейцев, то ли самим страшно, что заварили кашу, а расхлебать не могут. Опять палят. Сколько же нужно иметь патронов, чтобы вот так, без остановки, стрелять и стрелять? Ведь когда-то должны они кончиться.

И эта простая, как колесо, мысль осенила Романа. Он ухватился за нее, словно падающий всадник за гриву коня. Не у них, анархистов, а у нас, красногвардейцев, кончились патроны. Что будет? Начнется паника. Кто-то побежит к бандитам. Почему «кто-то», а не Роман Лебедев? Да, конечно, лучше всего он сам перебежит в стан врагов, выдаст себя за насильственно мобилизованного сына известного в городе купца Лебедева, чьи магазины и лавки составляют в городе достопримечательность центральных улиц и площадей. Нужно только куртку и картуз сменить, лучше всего на гимназические. Фуражку он возьмет у Миши Огарева. А куртку следует поискать.

Но прежде всего необходимо посоветоваться с Чановым. Что он скажет? Наверняка не разрешит идти на такую авантюру. Сказал же: не выпускайте гадов из укрытий, ждите, когда подойдет кавалерийский полк.

И Лебедев решает взять всю ответственность на себя. Ведь, в конце концов, рискует лишь он, если враги не поверят ему и шлепнут как провокатора. Зато, если операция удастся…

Роман подлез к Огареву и сказал, для чего нужна ему форменная фуражка. Тот долго смотрел на своего товарища и командира, думая, что ослышался. Фуражку решил не отдавать, не потому что жалко вещь, а жалко Лебедева. Они еще поспорили немного, и Роман, который был и ростом повыше, и сложен покрепче, не приказом, а силой стянул с дружка нужную ему фуражку.

— Когда я побегу, стреляй в меня…

Парень совершенно растерялся. Увидев его изумленное лицо, Лебедев скороговоркой пояснил:

— Да не по правде. А то еще лупанешь. Ну, я побежал к ребятам.

Через междворовые штакетники, плетни, заборчики, калитки пробирался Роман к отделенным и рассказывал о своей задумке. Те отговаривали командира, грозились донести Чанову, но, в конце концов, желали ему удачи.

Красногвардейцы усилили обстрел анархистов. Те ответили тем же. В жарком воздухе трудно уже было различить отдельные выстрелы. Небо просто гудело и раскалывалось от грохота. Но вот со стороны красных выстрелы стали редеть, а скоро и совсем прекратились. На смену залпам пришли тревожные крики:

— Патроны кончились! Командир, где патроны? Чем стрелять!

И в это же время из ближайшего к церкви двора, как из преисподней, выскочил парень в синей куртке и гимназической фуражке. Не оглядываясь, он бежал к ограде. Из-за заборов по нему открыли огонь. Но мощные залпы анархистов заглушили жалкую стрельбу красных. Не добежав до церкви, парень споткнулся (а может, пуля задела), упал. Замерли обе стороны, выжидая. Роман, воспользовавшись растерянностью, вскочил и в несколько прыжков достиг ограды. Тут его, счастливого, подхватили крепкие руки бандитов.

— Господа! — с веселым отчаянием произнес Роман, обращаясь к окружившим его анархистам.

Те сердито загудели, заматерились, недвусмысленно вперили стволы наганов в его живот.

— Какие мы тебе господа? — держа Лебедева, как нашкодившую кошку за шиворот, брезгливо спросил круглолицый детина.

— Товарищи! — уже менее уверенно произнес перебежчик.

Но снова не попал в цель: и это обращение пришлось не по вкусу анархистам.

«Ну влип, дурачок», — мысленно бранил себя Роман, не продумавший такой, казалось, мелочи. Между собой эту разномастную тварь они ведь иначе как бандитами, контрой, уголовниками, в лучшем случае — анархистами не называли. Нот из-за такого пустяка может все рухнуть. Надо было посоветоваться с Чановым. Тот все знает.

— Ну, как же вас назвать, братцы? — заискивающе спросил Лебедев, чем вызвал какую-то снисходительную мину на этих отвратительных физиономиях.

— Граждане мы. Свободные граждане России, с достоинством объяснил ему круглолицый. — А ты кто такой? Из большевиков? Наружность у тебя очень даже аккуратная…

— Сам ты из них, — обиделся Лебедев, доставая билет клуба рабочей молодежи, — я сын Игнатия Васильевича Лебедева — Роман.

— Гляди-ка, братва, сын самого Лебедева! — начал ерничать рябой. — Это вроде как бы сын самого Наполеона.

— Кончай треп! — бесцеремонно оборвал свободного гражданина верзила, державший Романа за шиворот. — Лучше прочти, что в этой книжице.

— Точно, Лебедев Роман, — сказал рябой, заглянув в удостоверение. — Ну и что?

— А то, — в тон ему ответил Лебедев, — что папаша мой, купец первой гильдии, сидит сейчас в трюме баржи и думает про вас, что явились его освободители.

— Почему на барже? — пробасил верзила.

— Краскомы всех почтенных граждан города на барже заперли. Там и Воронин, и Лапшин, и Репин, и Яблочков, и Паничкин… А нас мобилизовали и сюда послали… Ну, я как услыхал, что патроны кончились, к вам рванул.

— Так это вы про патроны шумели, а мы думали, вам подкрепление подошло.

— Из чего подкреплять-то? — со знанием дела стал объяснять Лебедев. — Разве из комиссаров. Но они не очень-то сюда рвутся.

— Так, — задумался детина. — Картина проясняется. Говорил я батьке: давай на мост навалимся дружнее. Побоялся окружения, а теперь сиди тут, жди у моря погоды.

— А может, брешет купчишка? В штаны небось наложил от страху, — подбросил кто-то ил толпы.

— А может, он обыкновенный провокатор? — начал развивать мысль другой.

— Подосланный самими комиссарами, — подлил масла в разгорающийся костер третий.

— Факт, лазутчик! К стенке его! Подосланный! Кончай его! Троянский конь! — все больше распалялась толпа, сгрудившаяся плотным кольцом вокруг Лебедева, дышала в лицо Романа винным перегаром, острым чадом самосада.

Но Роман внутренне не дрогнул: он был готов к такой встрече, мысленно уже прорепетировал подобную сценку. Раз она состоялась, уверовал — без батьки не кокнут. Пока будут таскать, допрашивать, угрожать, время будет неумолимо бежать вперед. А время теперь работало на красногвардейцев. Его мучила лишь одна мысль: как заставить бандитов рискнуть предпринять штурм города, как выманить их из-за этих непробиваемых стен, ускорить разгром.

— Кокнуть завсегда успеем, — мудро решил самый здоровый из анархистов, очевидно вожак этой «свободной бригады». — Я сам приметил, что редко стали постреливать красные. Тут такая идея у меня. Ежели купчонок не брешет, рванем, опрокинем, город наш! А ежели он провокатор, то сам получит первую пулю. Мы ж его впереди себя пустим.

Хотя подобный вариант тоже входил в план Романа, его товарищи не будут расстреливать своего командира, но никто не даст гарантии, что пуля не влетит ему в затылок. Почуяв что-то неладное, любой из этой кодлы с удовольствием разрядит свой маузер, наган, карабин, расстреливая красного лазутчика.

Но тут Роман не был волен диктовать свои условия. Он должен до конца пройти тернистый путь купеческого отпрыска, жаждущего отмщения большевикам, готового на любые жертвы во имя спасения отца и других уважаемых граждан города, которых как мелких жуликов держат сегодня в камерах тюрьмы и в трюме большой деревянной баржи. Неужели они не понимают, что освобожденные граждане озолотят любого из спасителей. Например, его папан в качестве сувенира преподнесет свой лучший гастрономический магазин.

Лебедев говорил все это так страстно и искренне, что у многих слушателей в глазах замелькали горячие искры, выдающие настроение поживиться на дармовщину.

— Если напрямую, — уже намечал план наступления Роман, — то до Волги версты две, не больше. За железной дорогой у красных никаких заслонов нет.

— Откуда тебе ведомо, где и что у красных есть или нет? — подозрительно взглянул на перебежчика рябой, который, как понял Лебедев, с самого начала мало верил его словам.

— А я приметливый, — нагло ответил Роман, хвастаясь своей наблюдательностью, — Когда нас вели сюда, все примечал.

— Ну так что, граждане? — обратился к толпе вожак. — В расход его, к батьке, или рвемся до Волги?

Неизвестно, какое решение приняли бы анархисты, не скатись с колокольни поджарый паренек в студенческой тужурке.

— Драпают, братцы. Комиссары драпают! — оглашенно завопил он, пробиваясь в середину толпы. — Наши обошли их с кладбища, жмут к оврагу.

Этого сообщения оказалось достаточно, чтобы вожак лихо надвинул мичманку на самые брови и сказал:

— Или грудь в крестах, или голова в кустах. Передай мою команду по кубрикам: снимаемся с якоря! Давай на марс, тащи святое знамя! — распорядился он, обращаясь к студенту.

Несколько человек выбежало из церкви, очевидно, чтобы Передать приказ, а может, отправились по своим отделениям. Остальные начали проверять оружие, опоясываться патронташами, примыкать штыки.

Лишь Роман, казалось, безучастно прислонился к колонне, расписанной святыми старцами. На самом деле он чутко прислушивался к тому, что происходит на улице. Его встревожило, как их обрадовало сообщение о прорыве со стороны кладбища. Если действительно красногвардейцы отходят, то, выводя еще одну группу, он, Лебедев, лишь поможет врагам. Если бы студент сказал только о перебежке красных, Роман тоже принял бы эту весть радостно: значит, все идет, как задумано. Но наступление со стороны кладбища наводило на грустные размышления.

И снова он пожалел, что не посоветовался с Чановым. Но отступать было поздно. Он откачнулся от холодной каменной колонны, бегло перекрестился и подошел к атаману.

— И мне винтовку! — скорее потребовал, чем попросил.

— А мы тебе святое наше знамя дадим.

— Знамя так знамя, — без энтузиазма согласился Роман, представляя, какое впечатление Произведет на товарищей зрелище — Лебедев с черной тряпкой впереди наступающих анархистов.

Удивленный вдруг наступившей тишиной возле Крестовоздвиженской церкви, Чанов незамедлительно прибежал сюда. Выяснив все, вволю отматюкавшись в адрес губошлепа и анархиста Лебедева, Василий Иванович тут же отрядил два десятка бойцов. Им было велено скрытно пробраться к мусульманскому кладбищу и оттуда «ударить» в тыл красногвардейцам.

Ожидая «удара», Чанов все больше проникался уважением к смелости и находчивости молодого слесаря. Он понял, что удачный исход задуманной Романом операции открывает путь к железнодорожному вокзалу — главной цитадели анархистов. Судя по ленивой, как этот душный день, перестрелке, Чанов догадывался, что сообщение перебежчика произвело определенное впечатление на врагов. Если бы они не поверили Лебедеву или заподозрили его в провокации, давно бы выбросили бездыханное тело юного бойца революции за ограду: нате, мол, любуйтесь.

И потому несказанно обрадовался Василий Иванович, когда увидел впереди наступающих Романа с черным знаменем над головой. За ним почти вплотную бежал богатырского роста мичман, а чуть поодаль от них остальные. Минуты через две-три из дворов, прилегающих к церкви, выскочило еще не меньше роты анархистов. Заполнив всю площадь и улицу, не встречая организованного отпора, они бежали, ускоряя шаг, и вдруг все окрест вздрогнуло от их громового, дикого, озлобленного «ура!».

Когда первые ряды достигли железнодорожной насыпи и Лебедев, задыхаясь от бега и отчаяния, ступил на щебенку, Чанов подумал: самый раз. И во всю мощь матросских легких заорал:

— Огонь по сволочам!

Хлестнул один, второй, третий, уже приготовленный и нацеленный залп. Командир сводного отряда красногвардейцев Василий Иванович Чанов понимал, что своей командой может нанести урон отряду и комсомольской ячейке завода, но он так же понимал, что революция без жертв не бывает. И в данном случае Роман Лебедев, сын его закадычного друга и тезки Василия Лебедева, может стать в любую секунду этой самой жертвой. Ну что ж, парень ведь сам избрал для себя дорогу.

Когда смятые прицельным огнем анархисты — кто распластался, кто, предусмотрительно бросив винтовку, вздернул руки над головой — затихли, точно мыши, почуяв приближение кота, Чанов выскочил на улицу и громовым голосом потребовал:

— Бросай оружие!

Конечно, Василий Иванович не был гарантирован от любой шальной пули, но желание хоть как-то попытаться спасти Романа, помочь ему сохранить молодую жизнь толкнуло бывалого матроса-балтийца на этот отчаянный шаг.

Поняв, что все дальнейшее лишь дело времени, анархисты сдались.

Обнимая ошалелого от счастья Романа, Чанов так сунул снизу свой кулак в челюсть парня, что у того искры брызнули из глаз. Но Лебедев лишь потом ощутил боль, а сейчас он готов был вынести все муки ада. Ведь его первая самостоятельная операция увенчалась успехом. И хотя до полного разгрома анархистских банд было еще далеко, все понимали, что здесь, у Крестовоздвиженской церкви. Красная гвардия противопоставила грубой силе врага ум и находчивость.

 

Что было, что будет…

После нескольких неудачных лобовых атак на позиции красноармейского полка белоказаки подозрительно притихли. Эта тишина не обманула командира полка Шапошникова. Вызвал он в штаб бойца Петрунина и спросил:

— Как думаешь, почему кадеты присмирели?

— Что-то затеяли, — ответил Петрунин.

— Как думаешь, Логвин (хотя по церковной книге значился Петрунин Лонгвином, но так его никто не называл), нужно нам знать, что затевает контра?

— Очень даже, товарищ Шапошников.

Знали в штабе, кого посылать в разведку. Петрунин был не только здешним жителем, но и люто ненавидел кадетов, особенно тех, кто носил погоны с просветами и золотистой расшивкой по парчовой поверхности. Ненависть, расчетливость и смекалка еще ни разу не подвели красноармейца в ночной вылазке или в дневном бою. За храбрость в атаках, за блестящее выполнение заданий в тылу противника многократно поощрялся Логвин командованием части, да и Реввоенсовет армии отметил его подвиги именными часами, которые боец берег пуще ока. Всякий раз, отправляясь за линию фронта, вручал их на непредвиденный случай закадычному дружку, кавказскому человеку с божественным именем Магомет. Сдружились они по-братски еще прошлым летом, когда «дикая» дивизия генерала Улагая, состоящая в основном из горцев, рвалась к Царицыну.

Думали белые, что они от Маныча до Волги дойдут со скоростью курьерского поезда, но уже на первых же верстах похода столкнулись с ожесточенным сопротивлением красных партизанских отрядов, объединенных в полки и бригады. Да, кроме того, значительные кавалерийские части отвлекала конница Буденного, которая и днем и ночью будоражила деникинцев и красновцев.

Логвин в ту пору воевал в отряде Пимена Ломакина, воевал в основном возле родного куреня и за родной хутор. Но вот пришлось им временно уйти в южные степи, где думали отсидеться, пока Красная Армия не перейдет в наступление по всему юго-западному направлению. Однако красным партизанам скоро стало ясно, что желанного наступления они будут ждать до морковкиного заговенья.

А тут наткнулся на них разъезд из буденовской дивизии. Не мешкая, влился отряд в прославленную кавалерию, благо что конный завод Смирновых был рядом и они, через несколько минут горячей схватки с гарнизоном, вполне прилично экипировались.

В этом коротком бою Логвин мог взять себе любого коня, но ему понравился рослый кабардинский аргамак, на высоких, как ходули, ногах в белых носках. Конь, пока к нему приближался Петрунин, словно изваяние стоял над бездыханным хозяином. Но стоило Логвину потянуться к уздечке, животное резко вскинуло голову и так рванулось в сторону, что он невольно шарахнулся, ругая последними словами строптивость коня и собственную нервозность. Снова его сильная рука потянулась к уздечке. На этот раз жеребец не сделал неожиданного броска, а лишь глянул на чужака с выражением укора и мольбы.

Логвин, закинув подуздок на плечо, направился к конюшням. Он ощущал, что конь идет за ним с неохотой, порой подчиняясь лишь силе. Это раздосадовало бойца. Он хотел огреть непокорную животину кнутом или хлыстом, но ни того, ни другого под руками не оказалось. Логвин решил, что все-таки накажет лошадь, если она еще раз потянет его назад. Будто прочитав мысли нового хозяина, аргамак замер, упрямо поворачивая голову, в ту сторону, где было распластано тело молодого горца в синей черкеске с ровными рядами белых газырей.

Казак невольно оглянулся и замер. Только что бездыханный, человек стоял на коленях и, молитвенно воздев руки, печально призывал аллаха помочь ему вернуть любимого коня. Так подумал Петрунин, наблюдая за выражением лица раненого. Мольба произносилась не на русском языке. И единственное, что мог понять донской казак, это слово «аллах». Как может покарать его мусульманский бог, когда он находится под защитой всемогущего православного Иисуса?

Первым инстинктивным желанием Логвина было — добить этого незванного в его родные края пришельца, но заржавший тихо и просительно конь как бы отговаривал казака от ненужной жестокости. И тот милостиво разрешил:

— Живи, басурман.

— Нет, нет, — исступленно твердил горец, смягчая звук «е», отчего он слышался как «э». — Убей меня! Убей, тогда возьми коня!

— Ты понимаешь, что говоришь, абрек?

— Я не Абрек. Я — Магомет. Возьми все, — он притронулся к карманам, ощупал блестящие газыри, — коня оставь.

Петрунин смотрел на человека, униженно стоящего перед ним на коленях, и странное чувство превосходства и стыда наполняло его не искушенную еще в такой жестокой борьбе душу. Он был рад, что после стычки остался жив, что в честном бою добыл себе отличного верхового коня, и потому настроение у казака было миролюбивое, всепрощенческое. До того времени, пока вновь не случится необходимости ввязываться в бой, не хотелось Логвину ни крови, ни стона. А этот упрямый чечен, или кто он там, бормотанием, слезами хоть каменную сарматскую бабу выведет из терпения. Вместо того чтобы сказать красноармейцу «спасибо» да незаметно уползти к курганам, куда скрылись остатки гарнизона, он, как юродивый, ползает перед ним, умоляя вернуть коня, взамен чего угодно, хоть самой жизни.

И такая преданность четвероногому другу в конце концов взяла верх над непреклонным вначале желанием иметь под своим седлом аргамака. Логвин на мгновение в мыслях поменялся местами с Магометом и, досадливо плюнув, бросил ему в протянутые руки конец повода. Отошел на несколько шагов, повернулся, глянул, как человек, обнимая и целуя ноги жеребца, уже не замечает вокруг ничего и никого. Вскинул боец карабин, крикнул в сердцах:

— Какого черта разнежился! Убирайся с глаз моих!

— Не ругайся, дорогой. Магомет знает: ты хороший человек.

Он потянул к себе повод. Конь послушно опустился на колени.

Горец усилием волн перекинул раненое тело через седло, припал к гриве. Аргамак невесомо поднялся с земли и, не ожидая команды, осторожно выбрасывая длинные ноги, направился туда, куда ускакали друзья Магомета. Всадник оглянулся и спросил:

— Как зовут тебя, казак?

— Логвин Петрунин… А зачем тебе?

— Аллаху расскажу. Пусть он хранит тебя.

Вернувшись на конюшню, Логвин никому не рассказал о странном свидании и расставании. В ту пору было еще в его широкой груди, в его большом и добром сердце место для человеческих слабостей — жалости, сочувствия, умиления.

Ничего-этого не осталось в нем спустя неделю, когда отпросился он у Пимена Ломакина всего на одну ночь съездить в станицу Сиротинскую, поглядеть на мальцов и дорогую супружницу свою Настюшку. По их подсчетам, она должна была уже разродиться третьим.

Очень хотелось Логвину узнать, кто же выиграл спор? Ася говорила, что задумала она произвести на свет божий дочку. Нужна же ей помощница по дому, по хозяйству. Много ли проку от них, мужиков? Завьются ни свет ни заря к чертям на кулички, и ищи-свищи их целый день. А теперь, когда такое беспокойство по всей земле и мужики почем зря лупят друг дружку, зачем же еще одного несчастливца рожать? Нет, с девчонкой куда покойнее.

Конечно, Логвина тоже порой пугало будущее сыновей. Вон они какие рослые да красивые. А смышленые — не скажи! Пока отец бился на Карпатах с германцем, они не только подросли, но и ума-разума поднабрались, грамоту одолели. Теперь, можно сказать, как писарь при правлении или как учитель, бойко читают книжки и газеты, которые редко попадают в станицу. Особенно им нравится читать в газетах про мировую революцию против всех буржуев и мироедов. В это время об одном они жалкуют: без них одолеют всю контру. Чего с них возьмешь, несмышленых? Хватит, должно, лиха и на их долю. Что-то не видно пока конца войне. Не спешат помещики и капиталисты расстаться со своими привилегиями.

С такими мыслями и пробрался Логвин к леваде своего двора. Долго лежал в густом бурьяне, вглядываясь в кромешную тьму. Ни огонька в хате, ни звука в коровнике. Да что они там, повымирали, что ли? Подполз, погасил дыхание, напряг слух и зрение. Ничего. Словно пустошь впереди.

Тревога ползучим гадом пробралась за пазуху, когда он, осмелев, поднялся с карачек. Раздвинул заросли терна и — не увидел на привычном месте своего дома.

Сначала подумал, что бес попутал, ориентир потерял, но когда убедился, что ни правее, ни левее нет домов, взвыл по-волчьи и, уже не думая об опасности, рванулся к месту, где совсем недавно стоял его крепкий пятистенок. Сапоги с разгона точно в труху провалились в пепел, скользнули по обгорелым доскам. Все было порушено и превращено в тлен.

Логвин крепко тряхнул чубатой головой, точно отгоняя страшное наваждение. Но, открыв глаза, вновь увидел то, что окружало его. Он не хотел, не мог допустить мысли, что вместе с хозяйством погибла семья.

«Ну бог с ним, с куренем, — решил Петрунин, отходя от жуткого оцепенения. — Где же мои родненькие? Не могут же они уйти за тридевять земель. Должно, у тещи», — здраво рассудил Логвин и хотел направить туда резвый бег, совсем забыв, что в станице белогвардейцы, и не ведая, что за ним давно и пристально наблюдают два казака, скрываясь за морщинистым стволом карагача.

И, как только Петрунин направился к калитке, дозорные преградили ему дорогу.

— Никак, Лошка? — удивленно и раздосадованно произнес один из белоказаков, величая так Петрунина по праву соратника детских забав и кума.

— Говорил тебе: он стонет, — назидательно произнес второй.

Не уловив оттенков досады и злорадства в их голосах, Логвин даже не попытался выхватить из-за пояса наган, не подумал, пользуясь темнотой, сигануть куда-нибудь за ограду, чтобы задворками, огородами скрыться от врагов. По непонятной причине новоиспеченный буденовец обрадовался встрече с кумом. Белый, красный, понятно — враги, но ведь родня же самая близкая, можно сказать, кореша с бесштанного возраста. И потому Логвин, подтвердив свою личность, с надеждой спросил:

— Не знаешь, где моя Настюшка с мальцами?

— Зря ты забрел сюды, кум, — уже не досадливо, а угрожающе сказал тот, который был и ростом повыше, и в плечах пошире и пол-лица которого прикрывала рыжая, как лисий хвост, борода. — Краснюки ведь на той стороне.

— Он в разведку напросился, — высказал догадку второй. — Его в штаб надоть.

— Ни в какую не в разведку, — все еще не понимая всей трагичности своего положения, огрызнулся Петрунин.

Он-то точно знал, ради чего переплыл речку, прогладил брюхом сотни метров огородных межей. Но они ведь не поверят ни на копейку. И не станет он им доказывать, что особых успехов в борьбе с белыми не достиг, усердия чрезмерного не показал, даже, напротив, не так давно ихнего чалдона отпустил, вместо того чтобы в штаб доставить или прикончить на месте. А что воюет на стороне красных, в этом Логвин ничего противоречивого в своем поведении не видел. Нравятся ему их законы и порядки: равенство для всех, почет и уважение по труду, а не по мошне. Так что не было в душе Логвина особого страха или опасения за свою жизнь. Но, очевидно, иначе относился к их встрече дружок детства.

— Не думал, что свидимся с тобой на этом свете, — сказал недобро кум и клацнул затвором винтовки, упертой прямо в похолодевший вдруг живот Петрунина.

— Ефим, не самоуправствуй! — закричал казак. — Он могет ценные сведения дать про краснюков. Так что давай его в штаб.

— Ничего он не может дать. Знаю я его, — угрюмо выдавил кум, но винтовку опустил.

И такая тут злость закипела в душе Логвина, что, не боясь никакой кары, обругал он Ефима последними словами, какие только были в запасниках его памяти… А в конце тирады еще раз спросил, может тот по-человечьи объяснить, где его жена и дети.

— Могу, — с непонятной охотой произнес белоказак. — Пойдем, покажу.

— Дай-ка руки, — потребовал от Петрунина спутник Ефима.

Но дружок детства самодовольно сказал:

— Но убегет. Я пойду впереди. Ты, Лукич, винтовку промеж лопаток ему просунь.

В этой холодной уверенности Ефима почуял Логвин что-то недоброе.

Но вот направились они к печальной леваде, и подумалось ему: как минуют сад, так повернут на давнюю их с Ефимом тропку, что вела к подворью Настеньки. Первое время они вместе подпирали тын, ожидая ее осторожных шагов, но потом сказала Ася, скрывая смущение в лукавой усмешке, что Ефима ждет не дождется Любаша.

— Это как же понимать? Как отлуп? — осерчал Ефим. А услышав тихое, но твердое: «Да уж как хошь понимай», ушел, что-то бубня под длинный нос.

Думал Логвин, будут они долго враждовать, чего доброго, и поджидать где-нибудь друг друга да носы квасить… Но ничего такого не произошло. Скоро Ефим утешился Любахой, девушкой озорной и смазливой. Не успели в станице привыкнуть к их встречам, как Любашкин отец, казак справный, но нрава крутого, дикости необузданной, зазвал к себе в дом Ефима и, налив полстакана водки, чокнулся, сказав будто обоюдно и давно обговоренное:

— Ну, зятек, со свиданьицем.

У парня челюсть свалилась на край стакана. По-своему расценил эту растерянность будущий тесть. Бычьей кровью заполнились белки его мутных глаз.

— Знацца, у вас другие планы, милок? Потискать девку под плетнем, попортить на сеновале и к другой… Или уже…

— Да что вы… — залепетал сосед, едва удерживая в трясущейся руке стакан. — Я за честь почту, — как в купеческих романах заговорил Ефим, проклиная в душе старого, а заодно и его баламутную дочку.

— Ну, спасибо, зятек. Ну, утешил. Давай еще по единой. А вечером чтоб с отцом-матерью в гости. Сватанье проведем. Ну, а как же, милок? Так заведено дедами… У кого товар, к тому за покупкой и приходят. Да ты не боись. Я ведь лишку не запрошу.

Лет пятнадцать с той поры минуло. Логвин и Ефим не только примирились, но снова сдружились, даже породнились, крестными отцами стали.

Правда, на германскую Петрунин отправился без дружка. Признала авторитетная медицинская комиссия Ефимову непригодность к строевой службе по причине мудреного заболевания сердечно-сосудистой системы. Настенька через большака писала мужу: Ефим по пьяному случаю похвалялся перед ней, что оставлен по ходатайству тестя.

А на третью военную весну снова написала жена про дружка-приятеля. Будто превратился он в натурального живодера. Не дал в долг под честное слово ни пуда муки… Сговорились по-родственному за пуд осенью полтора возвратить, а пока суд да дело, велел Ефим телку ему привести, вроде залога.

И надо же случаю быть: как раз в тот день пошел Петрунин с боевыми товарищами за «языком». Вроде бы все получилось. Прихватили обера, а немец и накрой их на нейтральной полосе. Кто головой поплатился, кто руками, ногами, а Логвин двумя рваными дырами на ребрах. Но, несмотря на ранение, надежно прикрыл он пленного ганса и доставил в расположение части. За этот подвиг Петрунину медаль была повешена и краткосрочный отпуск предоставлен домой.

Тогда-то по приезде в Сиротинскую и увидал он совсем другого Ефима. Ничего в нем не осталось от того добродушного здоровяка. Даже жена его Любашка диву давалась: откуда в муженьке столько алчности. Ведь до страшного дошло: от родных детей все на замках держит. Зато тестю такое поведение зятя целебным бальзамом лилось в душу.

Если бы протянулась война с Германией еще год-другой, неизвестно, кем стал бы его давний дружок. Но революция поставила все на свои места.

Вернулся домой Петрунин. Не испугался разора и упадка хозяйства. Руки, ноги целы, силушка еще имеется. И Ефим обещал помочь — вернуть на сезонные работы плуг, борону, мерина, взятые у Петруниных как залоговые.

А буквально через два дня все пошло в Сиротинской наперекосяк. По постановлению станичного Совета изымалась из пользования вся лишняя земля у зажиточных казаков, предписывалось им вывезти все излишки хлебных запасов. Проследить за исполнением постановления поручили Петрунину.

И вот уж нашла коса на камень. Не пожелали куркули землицу свою кровную, потом политую передать в общественное пользование а о зерне и слушать не хотели.

Накануне рождества вмешался в это дело красногвардейский отряд, присланный из окружной станицы. Отобрать хлеб отобрали, а вывезти не успели. Спачковались бородачи. Посулами да угрозами загнали в свой отряд не только сынков, но и кое-кого из голытьбы Оружие, слава богу, заранее было припасено. Ночью напали на Совет. Арестовали новую власть. На первый случай землякам намяли бока, а пришлых красногвардейцев разоружили и под конвоем отправили в Усть-Медведицкую, к атаману.

Отлежался Логвин после увесистых кулаков станичников, а утром тайком пробрался к Ломакину. Стали думать, как жить дальше. И надумали: сколотить свой красногвардейский отряд, главным образом из окопников, дружков-односумов. С тех пор и пошла в станице междоусобица.

В стороне от больших дорог стоит Сиротинская. Весной и осенью из-за невылазной грязюки в нее можно добраться лишь по великой нужде. Вот и жили тут казаки точно отрезанный ломоть, по полгода не видя окружного атамана и его послов. Оторванность от державы и сказалась на характере гражданской войны сиротинцев. Поначалу будто не верила ни та, ни другая сторона, что нужно биться по на живот, а на смерть; думалось, что где-то далеко, в Питере, Москве, пошумят, постреляют да утихомирятся.

Но с того момента, как красные агитаторы растолковали сиротинцам международное и внутреннее положение и ленинские слова о нервом государстве без угнетателей и угнетенных, борьба в станице ожесточилась. Теперь, после того как населению-зачитывали очередной приказ об утверждении той или другой власти отныне и навеки, трибуналы не ограничивались штрафом или публичной поркой. Характеристика виновности была краткой и выразительной. И все чаще за станицей или прямо на площади, а то и во дворе или в доме звучали винтовочные выстрелы. Тут уж пошло: кровь за кровь и смерть за смерть. До последнего случая судьба миновала семьи дружков.

И вот — непоправимое горе свалилось на голову Петрунина. Это он почуял сердцем, как только свернули не вправо, а к оврагу, вдоль которого протянулся сиротинский погост и где теперь по решению трибуналов расстреливали врагов и хоронили погибших.

Ефим остановился возле могильного холма, уже успевшего осесть, и, сделав шаг в сторону, мотнул стволом: дескать, подойди ближе.

— Тут твоя Настюха со всеми троими. — Снова в голосе Ефима прозвучали ноты злорадства. И по этому топу понял Петрунин, что не шальной снаряд унес из жизни самых близких и дорогих ему людей.

— Как это случилось, кум? — не питая особой надежды услышать правду, спросил Логвин, не помня, как очутился коленопреклоненным на угластых, точно карьерный щебень, комках могильного холма.

Показалось: целую вечность молчал Ефим, сопя в длинную, точно помело, бороду. Выло слышно, как под его тяжелыми сапогами хрустели песчаные катыши. Наконец он собрался с духом и начал рассказывать:

— Хоть мы с тобой и враги, Лошка, но поверь… Хотел я доброе дело сделать… Встали к тебе господин есаул с ординарцем. А твоя и разродись. Малец, должно, болезный вышел. Орет и орет. Ну, есаул повелел им в летнюю кухню перебраться. Твоя в пузырь. Ординарец, естественно, ее взашей. Витек на того с кулаками. Господин есаул за наган. Антошка и повисни у него на руке. Кто нажал на курок, теперича не уяснишь. Но факт случился. Прострелила пуля все есаульские кишки. У нас, как и у вас, в особом отделе резину не тянут. А тут такое дело — групповое нападение при исполнении. Жена и дети красного командира… Сам понимаешь. Всем вышка. А хозяйство предать огню.

Логвин думал, что сердце его не выдержит, разорвется, но оно, обдав грудь пламенем, вдруг будто окаменело. И эта каменность проникла в голову, заложила уши, застлала глаза. Все, что говори лось дальше, уже не воспринималось никак сознанием Петрунина, не анализировалось, не комментировалось, не представлялось как реальное, имеющее отношение лично к нему. Лишь одно-единое слово заполнило в эту минуту все существо Логвина — слово «умереть».

Очевидно, оно сорвалось с опухших, покусанных, просоленных губ, иначе кум не тряс бы его плечо и сострадательно не обещал.

— Сделаю, возьму грех на душу… Отпустить тебя не могу… Много ты теперь вреда принесешь. А так будет покойнее для всех. Сейчас Чигирь лопату принесет. Все вместе будете… Да ты очнись кум…

Логвин давно очнулся. Лишь с первых толчков не понимал, чего от него хочет Ефим, но, поняв, какая участь уготована ему, ощетинился в протесте, во внутреннем, пока неосознанном стремлении мстить том, кто отобрал у него самое близкое. А чтобы мстить, нужно жить.

Как выжить в этой ситуации? Если уговоры не подействуют, попытаться силой добыть свободу. Если и это не удастся, кинуться за кресты и камни, зайцем петлять, надеясь, что пуля не остановит тебя у черной могилы.

Кажись, кум тоже подумал что-то подобное, отправляет своего приятеля за лопатами. Тот уперся. Чует, гнида, что родственники могут договориться.

Но не мог постигнуть умом Петрунин, на какое коварство способен Ефим. Как только не стало слышно шагов Чигиря, он вскинул винтовку и, почти не целясь, выстрелил в Логвина.

Сколько пролежал боец, стреляли в него еще или нет, он не знает. Лишь открыв глаза, увидел, что Ефим и Чигирь сидят напротив и курят цигарки. Над их головами протянулась длинная узкая полоса раскаленного докрасна неба.

Логвин попытался подняться, сказать этим подлым людишкам, что теперь, если останется чудом живой, до конца дней будет убивать белую сволочь беспощадно, а если нечем будет убивать, станет душить, горло перегрызать. Но страшная боль в боку не позволила ему встать. Он лишь шевельнулся, скрывая за стиснутыми зубами стон. Но этого было достаточно, чтобы те двое по-звериному вскочили на четвереньки и в упор рассматривали свою недобитую жертву.

— Говорил ведь, — торжествовал Чигирь. — Живой!

— Живой, верна-а! — удивился Ефим, поднимаясь в рост и беря винтовку.

Петрунин превозмог боль. Уперся локтями в насыпь, вытянул голову навстречу вороненому стволу. Пусть видит бандит, как умирают красные бойцы. Так говорил воспаленный ум, а сердце хотело, жаждало снисхождения, пощады.

— Кум… — прошептал Логвин и не узнал своего голоса.

Столько в нем было пресмыкательства и униженности, что самому стало противно. Но, поставив перед собой цель — выжить, Петрунин снова обратился к родственнику, как обращался в лучшие годы:

— Послухай, Фишка, а меня за что же?

И кум дрогнул, отвел взгляд. Если бы отвел в другую сторону, не встретился с недоуменной физиономией Чигиря, может, и не грохнул бы в кладбищенской тишине второй выстрел, который сбросил Логвина в заранее отрытую могилу.

Очнулся от банной духоты. Нестерпимо хотелось пить, хотя голову придавила плотная, как тесто, земля. От нее пахло водой. Казалось: возьми ее в рот, высоси влагу и утолишь жажду, притушишь горение в боку и левом плече.

А там, наверху, кто-то стучал монотонно и беспрерывно деревянной колотушкой по глине, точно по голове. И эти удары окончательно вывели его из обморочного состояния. Он понял, что жив. И теперь главное — добраться до родника, что бьет испокон веку в кладбищенской балке.

Но сбросить с себя тяжелую, как свинец, землю оказалось делом нелегким. Пока Петрунин выбрался из ямы, несколько раз отчаяние брало верх над желанием спастись. Но как только закрывал глаза, перед ним вставал кум. И сразу Логвин начинал вновь, теряя последние силы, работать.

Когда голова очутилась на воле, Логвин даже сник, ослепленный кромешной тьмой. Он ведь явно помнил узкую невзрачную полоску рождающейся зари. А теперь на него навалилась глухая темнота. Жуткое предчувствие слепоты опалило его сердце. Но он заставил себя еще и еще раз открыть глаза, вглядеться в безлунное небо и отыскать в прогалине бегущих облаков мерцающую звезду. Логвин загадал, если она блеснет, когда он выберется из ямы, выживет. И она, ка-к показалось ему, трепетно-ликующе замигала, расплываясь в глазах, заполненных слезами.

Выбрался кое-как. Огляделся. Прислушался. Нигде, никого ничего. Встал на колени, попросил у жены и детей прощенья и дал клятву: отныне и до конца своих дней драться с врагами беспощадно.

Спускаясь в балку, к роднику, Петрунин понял, что пролежал, присыпанный землей, не час-другой, а не меньше суток, а может, больше.

Возле родника с трудом снял гимнастерку, с еще большими усилиями — нательную рубашку. Тут же нарвал жирные листья подорожника, положил их на раны. Зубами и левой рукой разодрал рубашку, перетянул этими полотняными лентами раны и только тогда обратил внимание на исчезновение с небосклона его заветной звездочки. Понял, что вот-вот за песчаной грядой засветится заря и нужно как можно скорее уносить ноги.

Но куда? К теще? Дом наверняка на подозрении. В семьи дружков? Поставить под удар их невинные жизни. Вот и выходит: вроде станица родная, а хуже мачехи. Решил Петрунин уползти в степь, на выгон, укрыться там и подождать пастухов. Может, кто из знакомых попадется на глаза.

Кажется, задремал Логвин, надежно укрытый влажными большими листьями придорожных лопухов и лебеды. Услышал треньканье коровьих и козьих колокольчиков лишь тогда, когда животные от стада подошли к нему почти вплотную.

Высунул голову из укрытия. Видит, два паренька. Одному лет пятнадцать, ни дать ни взять — его старший, Антон. И это сходство определило все дальнейшее поведение казака. Он уверовал, что подросток, похожий на его сына, не может причинить ему лиха. Логвин смело выбрался из укрытия.

Те сначала испугались, завидев истерзанного человека, а потом спокойно подошли к нему.

Счастье улыбнулось красноармейцу: пастушатами были дети Ломакина и Редькина, его дружков. Они уже знали, что в среду ночью (а сегодня пятница) был расстрелян изменник казачьего Дона Логвин Петрунин. А он, оказывается, живой, но уж дюже плохой. Дали они Логвину молока, краюху пшеничного калача. Один остался со стадом, другой пошел проводить раненого до ближайшего хутора, где жила то ли фельдшерица, то ли знахарка.

Две недели пролежал в погребе под сараем Логвин, залечивая раны. Много, видать, крови потерял, потому что несколько дней не мог и десятка шагов сделать, чтобы не свалиться от головокружения. Но потом скоро пошел на поправку: помогли снадобья и мази.

Через акушерку узнал (к ней со всей округи ехали), что белые вконец прижали красных к самому Царицыну и вряд ли те удержат город. А то, что по ночам видны на горизонте сполохи, скорее всего, грозовая молния раскалывает небо.

Конечно, белые крепко придавили красных, но если идти точно на Иловлинскую, то можно попасть к своим…

Как вернулся Логвин из-за Дона, долго не узнавали его земляки. Что седые клочья торчали в некогда смоляной шевелюре — этим не очень сегодня удивишь, многие головы война побелила. Неразговорчивым стал Петрунин, даже угрюмым, а в бою неприказно лют. Если не успевали командиры властью остановить его, не щадил ни пленных, ни раненых, особенно у кого на погонах звездочки да лычки… Будто не понимал слов казак или считал, что относятся они не к нему. Потому долго не доверяли ему ходить за «языком».

Лишь когда появился в полку Магомет Алиев, отошел Логвин от своих горестей, отмяк сердцем. Но не для врагов, для своих. Даже улыбаться стал чаще, чем дождик в этих местах выпадает.

Подивился Петрунин, что однажды вызвали его в штаб не для того, чтоб задание дать, а встретиться с каким-то приятелем.

Вошел Логвин, честь по чести отрапортовал, а командиры несколько удивленно переводят взгляд с горца на него. И если тот засветился весь радостью и был готов сорваться с места, то Петрунин спокойно взирал на штабных.

— Что же ты, Логвин Иванович, не признаешь дружка? — спросил Шапошников, с недоверием разглядывая кавказца, который по-прежнему находился на седьмом небе от счастья.

Теперь Петрунин заставил себя внимательно вглядеться в угловатые, резкие черты продубленного лица. Но ничего родного, близкого не уловил в его нерусском обличье. И только когда тот заговорил, просительно протягивая руки к Петрунину точно к Иисусу Христу, вспомнил кабардинского аргамака, преданного хозяину так, как, может, не бывает предан человек человеку. Но даже эта деталь не убедила бойца в том, что расстались они приятелями. Просто он пожалел тогда беднягу. Встретился бы этот чечен или лезгин, кто он там, через две недели, с земли бы не поднялся, не то что на коне уехал. Да ладно, что попусту прошлое ворошить.

— Теперь признал, — сказал Логвин, не вкладывая в тембр голоса никаких красок. — Ну и что?

— Как «что»? — удивился комполка. — Человек, можно сказать, рискуя жизнью, к тебе шел, хотел убедиться, что ты жив-здоров, своего аллаха за тебя молил, а ты так безразлично встречаешь. Единственное, что нас смущало: не лазутчик ли он. А раз ты его угадал, верю я ему на все сто процентов. И такую привязанность надо бы оценить достойно, товарищ Петрунин, а не бирюком глядеть на гостя. Он нам немало хороших вестей привез.

— Ну, а я тут при чем? — не понял Логвин обиды Шапошникова.

— Как при чем? — взорвался комполка. — Человек из-за тебя, можно сказать, всю жизнь поломал, от белых ушел, к нам просится. Понимаешь, голова садовая? Если бы все обманутые солдаты повернули штыки против буржуазии, мы давным-давно прикончили бы всю контру.

«Вот оно что, — наконец сообразил Петрунин, — значит, я вроде комиссара, перековал душу одного контрика». И от этой простой мысли ему стало весело. Он уже слушал Магомета не только без раздражения и безразличия, но даже заинтересованно, редким кивком подбадривая, а улыбкой осчастливливая. Магомет рассказал, как еще в лазарете задумался над поступком казака. Ему ведь офицеры, как толмачи, все уши прожужжали, долдоня о красноармейских зверствах, пытках, сплошных расстрелах. Своими раздумьями поделился с соседями по койке. Одни отнеслись к вопросу как к чему-то сверхъестественному, потому что сами верили в неописуемую жестокость красных, другие угрюмо отвернулись от болтливого кунака, третьи по-доброму ругнули и велели держать язык за зубами. Но когда Магомет задал свой вопрос врачу, тот ничего не мог придумать лучше, чем обвинить джигита в большевистской агитации, в предательстве и приказал незамедлительно направить его в штрафную роту.

Но Магомет решил во что бы то ни стало отыскать красного казака Логвина Петрунина и узнать лично от него, почему он оставил ему коня и сохранил жизнь. Считай, все лето блукал джигит по степным хуторам и станицам, разыскивая своего спасителя. И вот наконец он видит Логвина живым, здоровым. Он хочет служить не вообще в Красной Армии, а именно под началом Петрунина.

Командование согласилось. И не жалело после. Магомет стал тенью Петрунина. В атаке ли, в разведке он всегда впереди отделенного, за обидное слово в адрес Логвина голову готов снести. Так сдружились донской казак и аварец из Дагестана, что ни словом сказать… А если случалось уходить им в тыл белых поодиночке, очень переживал оставшийся.

Как сейчас. Расставались возле самой воды. Не плакали, не целовались, лишь крепче обычного стиснули друг друга, хлопнули пару раз один другого по спине и одновременно сказали:

— Прощай, брат…

И направился боец, гремя царскими медалями, полученными на германском фронте, на противоположный берег Дона, в хутора, занятые белоказачьими войсками Мамонтова.

Идет от хутора к хутору, интересуется земляками-одногодками, кое о ком сам рассказывает матерям и невестам, спрашивает, как живется-можется казакам при новой власти, скоро ли кадеты начнут освобождать от большевиков левый берег Дона. С сожалением говорит, что сам отвоевался, списан подчистую из-за ранения, на что соответствующий документ имеется.

Разное рассказывали жители солдату, но никто точно не знал, когда войска начнут наступление на позиции красных. Наконец, и одном хуторе Логвину удалось обнаружить странную процессию. Из займища к берегу казаки возили и таскали срубленные деревья. Петрунин незаметно подкрался к берегу, залег в кусты.

Смотрит, из затона вышла баржа не баржа — зеленый остров. Такой приплывет к позициям, и не сразу заметишь его.

— Что скажете, господин полковник? — спрашивает поручик с баржи.

— Великолепно, — отвечает полковник, стоящий возле легкой брички. — Но следует торопиться. Не забывайте, мы бездействуем третий день. Это может насторожить красных.

— К двадцати четырем будет закончена маскировка флотилии.

— Великолепно, — снова похвалил тот поручика. — Сейчас прикажу стягивать сюда части. Надеюсь, ваши тихоходы-катера доставят нас к Сиротинской еще в темноте?

— Через два часа, господин полковник. А оттуда до позиции красных не более трех верст займищем и как снег на голову, — ликовал поручик.

«Значит, часа в два ночи они будут возле станицы, — подсчитал Петрунин. — Ну, давайте, господа, торопитесь, мы вас встретим».

Пробираясь сквозь терновые заросли, ушел далеко вверх по реке, разыскал в займище сваленный сушняк многолетнего тополя, стащил его в воду, привязал к веткам шинель, гимнастерку, брюки, сапоги и вошел в октябрьскую воду. Она сразу обожгла тело. Боец энергично заработал ногами. Через несколько минут Петрунин почувствовал под собой дно левого берега. А еще спустя десяток минут его остановил дозор красных.

Прискакав в штаб. Петрунин рассказал командиру о готовящемся десанте.

Шапошников уточнил по карте, где будут баржи через два часа после выхода из затона, и решил окружить это место заранее.

В полночь скрылась за горизонт луна. Стало так темно, что не поймешь — то ли куст справа шевелится, то ли человек. А тут еще сплошные облака последние звезды спрятали.

Жуткая тишина повисла над Доном. Стал Шапошников уже подумывать о том, что белые не подготовились к высадке десанта или решили перенести операцию на предрассветный час, но в это время где-то далеко ухнул филин, а ему трижды ответила кукушка. И сейчас же Логвин дернул командира за рукав и радостно зашептал, как будто его голос могли услышать:

— Едут. Слышь, товарищ Шапошников.

Шапошников подошел к самой воде. Ничего не видно. Настороженно слушает, может, забухает мотор? Стоп. Откуда-то издалека, как из сказки, плывут звуки над водой. И среди условных птичьих — железные — тук-тук-тук.

А когда совсем близко натуженно застучали дизели, Шапошников вдруг заметил, как к берегу едва приближается черный остров. Он взбежал на кручу, залег рядом с Петруниным, и сейчас же по цепи полетел его приказ: не стрелять, лежать тихо.

Вот уже несколько черных островов закачалось около берега. Тяжелые баржи заскрипели на раскатах, раздалась приглушенная команда: — Пшел!

Первые солдаты, прыгнув в воду, осторожно, словно цапли, вышли на песчаную кромку и остановились, прислушиваясь к шуму леса, всплескам реки за спиной. Вот уже белогвардейцы вытянулись цепью. И тут над головой Петрунина, как выстрел, раздалась команда:

— Огонь!

Берег, казалось, вздрогнул от дружного залпа. На миг яркая вспышка всех ослепила. Слева и справа застрочили пулеметы. Бойцы стреляли по мечущимся фигурам.

Чтобы спасти положение, белые открыли беспорядочную стрельбу с барж. Под прикрытием огня десант решил пробиться вперед и разбрестись по займищу. Но его встретил новый дружный залп.

А с барж все бежали и бежали на берег солдаты. Цепляясь за корневища и кустарники, прыгая с коряги на корягу, метр за метром они поднимались по зыбкому обрыву. Наступило критическое положение. Командир полка принял решение: пропустить десант в займище. Как только белоказаки прорвали цепь и устремились по старой дороге к луговине, раздалось, громкое «даешь!». Это вступили в бой конники, которых Шапошников держал в засаде.

Белые дрогнули и побежали обратно. У самой воды, размахивая наганами, их пытались остановить офицеры. Особенно старался рослый, в высокой папахе. Он просил, требовал, а они бежали мимо, стараясь быстрее добраться до барж. Поняв, что угрозы и уговоры не действуют, он выстрелил в солдата, бежавшего прямо на него.

Все это видел Логвин Петрунин, притаившийся за мшелым пнем. В сером рассвете он без труда узнал в офицере человека, который разговаривал днем с поручиком. Логвин догадался, что полковник — важная птица, может быть, самый главный в этой операции. У Петрунина моментально созрел дерзкий план.

— Магомет, — сказал он неразлучному с ним горцу, — я сейчас накрою вон того дылду, а ты покидай ближе к нам лимонки.

Пользуясь паникой, он вместе с белыми бросился к воде и, пробегая за спиной полковника, так ловко толкнул его, что тот упал, зарывшись лицом в песок. Логвин тут же навалился на него и, дождавшись разрыва сзади, предупредил:

— Не шевелись, ваше благородие, иначе каюк, гранатами лупят.

Следующая граната разорвалась ближе, осыпав их землей.

На баржах, наверное, поняли, что атака захлебнулась. Среди грохота послышались команды: «Выбирай якоря! Руби чалку! Тащи сходни! Заводи мотор!»

А когда немного поостыла кутерьма и силуэты барж, напоминающих плавучие кустистые острова, отошли от берега под проклятия отступающих, Петрунин сполз с полковника.

— Где десант? — спросил пленник, встав и отряхиваясь.

— Почти весь здесь, ваше благородие, — сказал весело Петрунин, отметив при этом, что Магомет держит его добычу на мушке.

— Слава всевышнему, — полковник хотел перекреститься, но, увидев на фуражке солдата звездочку, медленно осел на землю.

Подошедший Шапошников спросил у пленных, кто этот офицер. Те в один голос подтвердили: командир десанта.

 

Деталь

— Оживилась контра, чует: жареным запахло, — убежденно сказал председатель губчека Чугунов на очередной утренней оперативке. Для большей наглядности он поднял над столом большой список задержанных за вчерашний день. — Где-то мы с вами недоработали.

Тяжелым взглядом усталых глаз начальник обвел сотрудников: может, кто-то подскажет, где и что недоделали?

Но сотрудники молчали. Они, не знающие, что такое нормальный обед, сон, кажется, делают все, чтобы спасти революцию. Но и контра стала хитрее, изощреннее. Она не та, что была год назад, когда открыто и нагло заявляла о скором конце большевистского ига и грядущем правом суде над всеми неверными, ввергшими Россию в омут гражданской войны. По заданию своих центров контрреволюционеры не только записывались на службу в советские органы, но пробирались на военные командные посты, в штабы красноармейских частей, под видом борьбы с партизанщиной смещали смелых, храбрых, преданных командиров, по своему разумению отправляли резервы по участкам фронта и «забывали» обеспечивать передовые боеприпасами. Пока особисты нападали на след, проверяли, глядишь, а бывшего золотопогонника и след простыл.

И все это происходило перед новым штурмом города генералом Красновым. Чуяли чекисты, что белая контрразведка тоже не даром ест хлеб, умело внедряет своих агентов в наших воинских соединениях, на ключевых постах в различных органах Советов. Чекисты многих задерживали, арестовывали, сажали в тюрьму, расстреливали. Но видно, корень подрубить не удалось, раз снова стекаются в город подозрительные типы. Большинство прикидывается мешочниками, демобилизованными по ранению, специалистами, порвавшими с прошлым и желающими добровольно служить новой власти.

— Мы должны найти и обезвредить центр, — тоном приказа сказал председатель. — И именно на этой неделе. Потом будет поздно. По сведениям разведки, через неделю господин Краснов обещает въехать в город на белом коне.

С нелегким сердцем ушел с оперативного совещания Василий Жуков. Ему казалось, что чаще других Чугунов смотрел на него, будто хотел упрекнуть в чем-то. «И наверное, есть причина, — думал Жуков, — не все еще у меня получается. Два раза приводил не тех». Да разве на лбу у них написано, кто они? А морды явно буржуйские. Что он, слепой? Слава богу, на заводе насмотрелся на мастеров да инженеров. И эти не лучше. Но на поверку оказалось — большие чины в городе. А одному поверил на слово. Увидел ногу, распухшую, синюшную, ну и поверил, что раненый, демобилизованный. Вечером привели того раненого с водокачки. Две шашки динамита подложил под движок. Деревяшку отвязали, ногу распутали, а на ней и свежей царапины нет: ловко в нужном месте была перетянута сыромятным ремнем, заляпана йодом и грязью.

Хотел Жуков в тот вечер распрощаться с чрезвычайной комиссией: ну зачем чужое место занимать? Был ведь хорошим бойцом в своем коммунистическом полку грузолеса, случайно услыхал, как за штабелем планок двое договаривались поджечь цех. Не оробел, не стал звать подмогу, вырос перед диверсантами, как в сказке. Те не успели наганы достать, а Василий уже лоб об лоб их так саданул, что думал, не очухаются. Ничего, обошлось. После этого случая пригласили его в ЧК. Жуков по наивности подумал, что награду вручат, хоть осьмушку табаку. А начальник пожал лапу Василия и сказал, что партийная ячейка полка рекомендовала его на службу в ЧК.

И на первых порах даже поправилась новая служба. Дали ему отделение и приказали разоружить эшелон, в котором ехали явные бандиты, награбившие по дороге немало оружия, патронов, гранат и продовольствия. Тут все было ясно. Опасно, даже страшно, но как на ладони: в вагонах бандиты, их требуется обезоружить, в крайнем случае — уничтожить.

Прибыли на Владикавказскую. Приказал начальнику станции подать под эшелон паровоз. Тот ознакомился с мандатом Жукова, сказал «слушаюсь», вызвал по селектору бригаду и передал ее в распоряжение чекистов. Василий накоротке поговорил с бригадой, натянул куртку и фуражку путейца, вышел к эшелонам и сообщил, что решением горсовета их пропускают до станции Тундутово, то есть до передовых позиций южного участка фронта, а дальше Советская власть не несет ответственности ни за эшелон, ни за команду. Во избежание провокаций их будет сопровождать бронедрезина.

Бандиты обрадовались такому решению совдепа и единственно чего требовали — ускорить отправку.

Подогнали паровоз. Слесари проверили буксы, тормозные колодки, сцепления. Подошли к дежурному, доложили: вроде все нормально, можно давать отправление. Как застоявшийся в неволе конь, радостно взвизгнул паровоз, пыхнул тугой струей снежного пара, рванулся: зазвенели, залязгали буфера, загрохотали на стыках колеса.

Всего ожидали бандиты, готовы были половиной награбленного откупиться. А чтоб вот так, за здорово живешь их выпустили из города, который вот уже несколько месяцев захлебывается в крови атак, задыхается в пороховой гари артиллерийских канонад, недоедает, недосыпает, — не поверили. Свою охрану поставили на паровоз, ощетинились пулеметами.

Но никто не перевел стрелки на тупик, никто не зажег красный огонь на семафоре. Эшелон, набирая скорость, шел на юг. С ходу миновали Ельшанку, остался позади разъезд Купоросный, вышли на пустынный Бекетовский перегон, и тут паровоз затормозил, забуксовал, а скоро остановился. Остановилась и сопровождающая эшелон дрезина.

— Почему встали? Что случилось? Чего надумали? — понеслось из вагонов.

Зло заклацали затворы, зашевелились пулеметные стволы. И в этом тревожном гвалте раздался громовой голос Жукова:

— Тихо! Слушай меня! Под вагонами заложен динамит. Поворачиваю рукоятку, и вы летите к чертовой матери! Бросайте оружие и прыгайте на насыпь. Считаю до трех… Раз…

В вагонах еще громче загалдели, задвигались, затарахтели.

— Считаю, — заторопил Василий. — Два…

С матерщиной, проклятьями, угрозами начали прыгать из вагонов. Поднимая над головой руки, старались подальше отбежать от железной дороги.

— Стой! — скомандовал Жуков. — Главаря ко мне.

С подножки классного вагона спрыгнул крепкий мужчина в матросском бушлате и мичманке. Подталкиваемый двумя телохранителями, он спешно приближался к паровозу.

— Всем собраться к последней теплушке! — приказал Василий. — И чтоб без фокусов. Исполняй!

Когда Жуков докладывал о выполнении приказа, председатель даже вышел из-за стола.

— Ну и отчаянный ты парень, — восхищенно произнес, внимательно оглядев чекиста. — А если бы они отказались?..

— Взорвал бы эшелон, — без колебаний ответил Жуков.

После этой операции его назначили начальником оперативной группы. И тут начались срывы. Как будто кто заколдовал Василия. Другие приводили то лазутчиков, то диверсантов, а Жуков, сколько ни мотался по вокзалам и пристаням, кроме карманников и мешочников, ни на кого не натыкался. А контра спокойно проникала в город, била осиные гнезда, создавала мятежные центры.

«Может, не следует суетиться, метаться по перронам, выглядывая явно подозрительных, — подумал Жуков, двигаясь к вокзалу. — Надо, как старики рассказывают, выбрать поудобнее позицию, оттуда понаблюдать за толпой, по возможности послушать разговоры окружающих». И хотя не было у него уверенности в верности такого метода, но решил испытать его.

Решил и остановился. Спросил себя: почему идешь на вокзал? Ясно почему. Самый лучший способ проникнуть в город — это железная дорога. На любом полустанке втиснулся в вагон, кому-то дал закурить, разговорился, узнал, откуда едет попутчик, кто в селе верховодит, у кого свадьба, похороны, к кому в город едет… Вот тебе и алиби. «Надо бы запретить всякие поездки», — решительно подумал Василий, вспомнив зал ожидания и перрон, забитые не только военными, но и бабами с ребятишками, чиновниками, гимназистами, стариками. Ну, куда, спрашивается, едут?

А выборочная проверка показывала, что едут туда, где они кому-то очень нужны, или наоборот, им кто-то нужен. С какой решимостью, надеждой кидаются к любому составу. А сколько тоски в воплях, когда, оттертые более ловкими, неудачники с тоской провожают последний вагон. Будто действительно он последний в их жизни. Дальше уже ничего не будет, кроме конца. Но вот подходит следующий эшелон, и все повторяется сначала. Так с утра до вечера, с вечера до утра.

Через калитку грузового двора Жуков вышел на перрон. Несмотря на осеннюю хмарь, цементная платформа была запружена людьми. Они стояли, сидели, лежали. Табачный дым, как и гул голосов, не мог развеять даже прорывающийся из-за вагонов холодный ветер.

Василий прошел от торца до торца вокзала, заметил несколько своих товарищей, вернулся к грузовой площадке. Зачем? Не смог сразу ответить. Тут за ящиками вроде теплее. Нет, не то. Сюда с поезда идут те, кто хорошо знает город. Ну и что? Отсюда свободно просматривается часть площади с кучерами. Опять не то. Но ведь что-то привело тебя снова именно сюда? — упрямо допытывался Жуков у самого себя. Не спеши с ответом. Остановись. Ну, закури. Внимательно погляди перед собой. Ничего заслуживающего внимания. И никого?

Вдруг Жуков вырвал цигарку изо рта, хотел ее отшвырнуть, но словно кто-то сдавил его руку и приказал не спешить, оставаться на месте, даже внешним видом не показать, что нашел искомое, нашел то, что привело его на грузовой двор. Возле ближнего телеграфного столба стоял старик (может, просто обросший) в драповом сером пальто. На первый взгляд, в нем ничего примечательного не было. Василий даже не сразу сообразил, почему обратил на него внимание. Стоит себе и стоит. Никого не выискивает, тревожно не озирается. Но не уходит. Значит, ждет. Кого? А может, чего? Очередной состав?

«И мы подождем, — сказал себе Василий. — Благо вон дымит какой-то за водокачкой». Он в который раз стал изучать человека у столба. Не поверхностно, как вначале, а по деталям. Шапка, лицо, воротник, пальто, пуговицы, сапоги. Теперь снизу вверх: сапоги, пальто, пуговицы… «Стой! — приказал себе чекист. — Почему у такого аккуратного мужика среди обыкновенных одна пуговица медная?» Так вот что бросилось в глаза Жукову, когда он первый раз проходил мимо человека. Подойти, проверить документы, а то, не ровен час, ускользнет с эшелоном. «Если уедет, — урезонил свой пыл Василий, — значит, не тот, кто тебе нужен».

Подошел поезд. Несколько человек, пробиваясь сквозь живую стену осадивших состав, выскочили из вагонов. Ни один из них не подошел к мужчине. Тот без особого любопытства смотрел на толчею, слушал брань, плач, крики барахтающихся возле теплушек. Бесстрастный колокол отбивал отправление. Скоро паровоз утащил состав, а баулы, мешки, сумки откачнулись вновь в глубину перрона, в незакрывающиеся двери вокзала.

Человек у телеграфного столба продолжал кого-то ждать. Теперь у Жукова не было на этот счет никакого сомнения. «Придется набраться и нам терпения, — решил чекист, но тут же в его душу вкралась тревога: — А если кто-то из наших спугнул связного, а если он стоит где-то рядом и тоже выжидает?» В это время старик незаметным движением рукава протер медную пуговицу. Этот жест натолкнул Жукова на единственно верное, как показалось ему, решение. Пуговица — пароль. Василий подошел к часовому, показал бойцу удостоверение и сказал:

— Выручай, брат. Пожертвуй для революции пуговицу.

Тот недоверчиво усмехнулся, потрогал на шинели пуговицы и снова усмехнулся. Но видя, что чекист отрывает от своего пальто черную костяную, посерьезнел, понял — тот не шутит.

Когда медная заняла свое место на его пальто, Василий попросил часового:

— Видишь вон того типа возле столба. Следи, чтоб он не потерялся, пока я обегу вокзал.

Выйдя из вокзала, Жуков знаком пригласил одного из бойцов отряда следовать за ним. Миновав толпу пассажиров, направился к столбу. И, лишь когда человек увидел на пальто Василия медную пуговицу, его обросшее щетиной лицо просветлело. Показалось, что он даже нетерпеливо дернулся навстречу. Но ведь, кроме пуговицы, может быть и какое-то словесное приложение, подумал Василий, но, решив проверить свою версию до конца, приблизился к человеку и, не глядя на него, бросил:

— Идите за мной через десять шагов.

Хотелось повернуться, удостовериться, но интуиция подсказывала: не оглядывайся. Если он не двинется, за ним наблюдают двое — часовой и боец.

Миновав калитку и завернув за угол конторы, Василий прижался к холодным кирпичам стены. Казалось, гул встревоженного сердца заглушает остальные звуки. Не терпелось выглянуть. Но тут явственно различил осторожные шаги сапог с подковками.

Человек вывернулся из-за угла, и они чуть не столкнулись. Одновременно смущенно улыбнулись друг другу. Василий успел заметить, что человек не такой старый, как первоначально показался. Ни один седой волос не пробивался на голове.

— Думал, не дождусь, — заметно взволнованно сказал незнакомец. Оглянулся, прислушался: — Показалось, за нами хвост.

Василий поддержал собеседника — глянул за угол, дал знак своему бойцу следовать на расстоянии. Успокоенно кивнул, но одобрил:

— Осторожность не помешает.

И зашагал вдоль здания, к перекрестку. Сразу решил вести в ЧК, там допросить. Явно было, что приезжий не знает города. Если бы знал — сам ушел по адресу.

— К Яблочкину? — услышал за спиной.

Моментально отреагировал, не поворачивая головы:

— Там провал. — А про себя удовлетворенно отметил: «Есть один адресок. Нужно срочно посылать отряд».

— Но у меня письмо, — замешкался приезжий.

— Передадите Воронцову.

— Григорьев не называл такую фамилию, — уже протестующе произнес незнакомец.

«Вон ты откуда, гаденыш», — отметил Жуков и остановился. Зло выругался.

— …Сидите там и не ведаете, что здесь творится. Сказано тебе, что Чека частым бредешком идет по городу.

Решимость, твердость в голосе произвели впечатление. До губчека шли локоть в локоть.

На допросе прибывший подтвердил догадку Жукова: встречающий должен иметь на пальто одну медную пуговицу. Никакого словесного пароля не было. В письме сообщалось, что полковник Коровин прибудет накануне выступления. Все боевые дружины поступают в его распоряжение.

— Письмо придется доставить адресату, — сказал Чугунов. — Ловушку захлопывать пока не будем.

С предложением согласились. Стали придумывать варианты передачи послания. Первый, лежащий на поверхности, — под видом приехавшего внедриться в центр мятежа. Как объяснил задержанный, к Григорьеву он поступил три дня назад. До этого служил у него порученцем всю германскую. В конце семнадцатого попал в госпиталь, а полковник в то же самое время отбыл на Дон. Следовательно, задержанного в окружении Яблочкина не могли знать, а письмо вводило его в круг доверенных лиц.

— Заманчиво, — положил большую лысеющую голову на сложенные кулаки председатель губчека, оглядывая сотрудников.

Он думал, кого можно послать. Пойдет безоговорочно любой, с душой пойдет, потому что чешутся у каждого руки по делу. А тут не простое дело, а весьма и весьма примечательное. Но кто даст ему, руководителю этого грозного, карающего органа Советской власти, кто даст стопроцентную гарантию, что его человек не будет рассекречен в штабе врага? Никто. Один шанс из ста, и все пойдет насмарку. Значит, воздержимся. Послушаем другие предложения. Так он и сказал, к общему огорчению присутствующих.

Советовали отправить письмо почтой, благо адрес известен, тут же отклонили, как рассчитанный на дремучих идиотов. Самым безопасным и легким показался такой вариант: прибывший передает послание Григорьева связному, а сам якобы возвращается назад или уходит к знакомой подружке.

Подружка — это хорошо. Заулыбались. Дело житейское, молодое. Вон Маша Казанская кого хочешь с ума сведет. Маша сидела в сторонке и укоризненно покачивала головой. Не потому, что ей не нравился вариант. Она пойдет, но зачем же так, с намеками? Обидно.

— Нет, — сказал председатель, прерывая смешки. — Машу я вам не дам. Ей мы поручим особое задание.

Теперь все с нескрываемой завистью посмотрели на девушку, как в свое время смотрели на Жукова, когда он докладывал о разоружении банды.

— Остановимся на моем предложении. Оставим письмо у себя, — подвел итог оперативки председатель.

При этом он обратил внимание, что сотрудники потускнели. В душе они надеялись все-таки на первый вариант. Хотя он и рискованный, но самый короткий к горлу змеиного гнезда.

— Почему? — размеренно, как уже окончательное решение, доводилось до сведения собравшихся. — Из трех неизвестных у нас имеется три известных: дата наступления Краснова, адрес штаба мятежников, время прибытия господина Коровина. Особняк можно обложить хоть сегодня…

— Это и следует сделать, — не выдержал Помощник председателя, — и не «хоть», а немедля! Прибывающих будем доставлять сюда и здесь разбираться, кто есть кто. Веревочка должна оборваться на Коровине.

— Дурной признак, — откровенно насмешливо проворчал кто-то из старичков, — если на этом гаде оборвется веревка.

— Она может раньше оборваться, — поднялся руководитель отдела по борьбе с контрреволюцией. — Вроде все железно логично, а меня сомнения гложут. Возьмем мы особняк, а там половины списочного состава нет. Не доставим письмо, а там его ждут не дождутся. Должен явиться господин Коровин, а его спугнули молчанием отсюда.

— А потом, — поддержал начальника Жуков, — почему мы думаем, что у них один центр? Этот тип от Григорьева, а другой может прибыть от Попова, третий — от Покровского…

Чугунову не терпелось приступить к операции. Он все продумал. Зачем возвращаться на круги своя? Он повторил, чтоб на вокзалах, пристанях задерживали всех с блестящими пуговицами на гражданском пальто. Тогда будет ясно, есть ли другие центры. Вернее, очаги — центр должен быть один. Брать хотя бы половину наличного состава штаба мятежников есть прямой резон. Они непременно выдадут вторую. Не явится обеспокоенный Коровин? Бог с ним: троянский конь уже будет без головы.

И все согласились с доводами шефа, хотя будущее операции представилось теперь сотрудникам как нечто повседневное, без крыльев романтики, без непреложных элементов детективов, которыми были забиты головы, особенно молодых чекистов.

За два последующих дня на вокзалах и пристанях было задержано и доставлено в губчека больше дюжины лазутчиков. И уже после ареста штаба контрреволюционеров в течение трех дней, то есть вплоть до начала красновского наступления на город, у заветных телеграфных столбов продолжали задерживать диверсантов. Выяснилось, что действительно прибывали они из разных частей, но пароль для всех был один.

В четверг вечерним поездом, сформированным из плацкартных, купейных, мягких, жестких и грузовых вагонов, прибыл ничем не примечательный Коровин. Выбитый, как пробка из бутылки, из жесткого вагона мешочниками, полковник перекрестился и направился к дальнему телеграфному столбу, где его поджидали штабисты, знакомые ему лично.

Если бы не газетное сообщение, жители вообще могли не узнать о разгроме штаба заговорщиков перед решающим наступлением Краснова на город. И конечно же никто из них не знал, что это большое дело началось с такой маленькой детали, как медная пуговица, которая почему-то бросилась в глаза молодому чекисту Василию Жукову.

 

Особое задание

Город жил напряженными буднями. Отброшенные на несколько километров части генерала Краснова копили силы для нового штурма. Командование фронта принимало меры к длительной, прочной обороне. Шла всеобщая мобилизация, нетрудовые элементы были отправлены на рытье траншей, на восстановление железнодорожных линий, на расчистку улиц от завалов. С утра до позднего вечера на плацу, на полигоне шли учения молодых бойцов.

Краснов готов был в любой день и час пойти на город, но главнокомандующий Добровольческой армии Деникин требовал от подчиненных особой тщательности в подготовке операции. Потерпев поражение в летней кампании, он принимал все меры к тому, чтобы, взяв Царицын, превратить его в плацдарм, с которого можно было бы шагнуть на Москву. Возлагая надежды на Войско Донское, генерал Деникин понимал, что без создания крепких массовых контрреволюционных ячеек в городе его планы могут остаться благими намерениями. Вот почему в эти дни из белогвардейского штаба в Царицын, прилегающие к нему станицы, хутора уходили переодетые офицеры. Им вменялось в обязанность создавать в тылу красных боевые дружины, диверсионные группы…

Необходимо было спешно выявить и обезвредить гнезда контрреволюции. Чекисты разбросали своих людей по известным явкам, взяли под наблюдение дома оставшихся купцов, заводчиков, офицеров, злачные заведения. Но враг тщательно маскировался, усилия обнаружить что-либо оказались тщетными.

Тогда-то предгубчека Чугунов и пригласил к себе поочередно нескольких сотрудниц. Была среди них и Мария Казанская. Хрупкая, миловидная, с большими глазами и высокой шапкой каштановых волос, она совсем не была похожа на человека железной волн, необыкновенной храбрости и находчивости. Но такой ее знали в особых отделах армий. Когда направляли для выполнения важных заданий в тыл врага, верили — выполнит. Бывшая гимназистка, недурно владеющая французским и латынью, начитанная, играющая на гитаре, легко подражающая шансонеткам, умела обворожить поклонников из числа штабных офицеров.

На этот раз, сказали Марии, ей не нужно отправляться в тыл к белым. Наоборот, в город пробрался небезызвестный организатор контрреволюционных мятежей и диверсий, некий Финстер, с группой офицеров из контрразведки Донской армии. Им поручено возглавить готовящийся мятеж. Девушек просили поселиться временно в домах, которые находились под подозрением. Они должны были выдавать себя за родственников белогвардейцев, погибших в боях. Марии достался особняк на Астраханской улице, где проживала жена Финстера. Вела она себя очень скромно, работала в городской библиотеке. Ни в каких связях с контрой не замечена. Муж в доме пока не появлялся, но красное командование надеется, вериг, что непременно должен наведаться туда.

— Выдадите себя за невесту поручика Клинского. Вот, — председатель достал из папки фотографию молодого офицера с тонкой ниточкой усов под горбатым носом. Взгляд офицера показался Марии надменным. Даже почудилось, что эта надменность относится к ней, к ее роли «невесты». — Возьмите, вы ее сохранили как самую дорогую реликвию. Кроме нее, у вас ничего не осталось на память о любимом человеке, судьба которого вам пока неизвестна. Вот его подробная биография, — Чугунов разгладил сложенный лист. — Кстати, он тоже местный, окончил реальное… Может быть, приходилось встречаться?..

Мария еще раз взглянула на фотокарточку, стараясь вспомнить это лицо. Нет, ни человека, ни его фамилии она не помнит. И ничего удивительного, даже если учились рядом. Он лет на десять старше…

— Как только вы поймете, что появился именно Финстер, немедленно найдите способ сообщить нам. В доме напротив будут ждать. Трижды зажгите и потушите свет. В любое время.

Чугунов подошел к сейфу, достал несколько золотых и серебряных рублей дореволюционной чеканки, перстни с набором драгоценных камней, медальон на изящной цепочке.

— Спрячьте понадежнее. Покажите хозяйке лишь при случае. Специально подобрали медальон с монограммой из «М» и «К». Считайте вещицу фамильной реликвией.

Вечером с ордером на подселение Мария вошла в двухэтажный дом на Астраханской улице. Хозяйка, встретив ее в темном коридоре долго не могла понять, чего от нее хочет озябшая, усталая девушка в легком, хотя и модном, демисезонном пальто.

— Два дня жила на вокзале, — с дрожью оскорбленного самолюбия сказала гостья, чувствуя, как ее обливает холод надменности полнотелой женщины. — Спасибо коменданту: направил в горсовет. Я не стесню вас, — заверила девушка хозяйку.

— Вы приезжая?

Мария охотно рассказала, что приехала из Екатеринодара по просьбе жениха. Он писал, что пятнадцатого октября они должны встретиться в освобожденном городе возле Кафедрального собора. Но сегодня уже семнадцатое, а в Царицыне все еще властвуют большевики. И где искать Юрия, одному богу известно. Слова, кажется, произвели впечатление на хозяйку. Ее восковое лицо слегка оттаяло, и в круглых, чуть навыкате глазах появилось что-то вроде участливости.

— Прямо не знаю, милочка, куда вас поместить. Мы с Изольдой ютимся в кабинете мужа. Остальные комнаты не отапливаются. Ваш милый горсовет забрал почти все дрова для своих штабов и госпиталей.

Она замолчала, прикидывая что-то в уме. Мария, глядя на нее умоляющими глазами, не теряя достоинства, глубоко вздохнула.

— Всем теперь тяжело, милочка, — ответила на ее вздох хозяйка, — эти огорчительные перемены коснулись не только вас.

— Понимаю, — чувствовалось, что отчаяние все больше овладевало девушкой. — И для чего он звал, если не был уверен в своей судьбе? И вот я здесь. Без угла, без работы, без средств. А он… Я даже представить не могу, где он теперь?

— Как вы назвали жениха? — спросила женщина, словно пытаясь восстановить что-то в памяти, хотя Мария не назвала фамилии «суженого».

Это была тактическая уловка хозяйки. Мария легко ее разгадала. Более чем простодушно «повторила»:

— Клинский… Юра. Юрий Васильевич.

Теперь лицо хозяйки совершенно оттаяло. На нем заиграла улыбка счастливой женщины. Счастливой своей причастностью к судьбе близкого человека. Она довольно бесцеремонно взяла пришелицу за рукав и стала увлекать в кухню, говоря:

— Я совсем вас заморозила. Здесь у нас чуть-чуть теплее. Пойдемте посмотрим вашу комнату.

Бледное лицо девушки преобразилось. Радость ее была беспредельна. Слезы отчаяния, только что сверкавшие в уголках глаз, сменились слезами искренней признательности. Мария чувствовала, как внутри у нее спало, точно с горы свалилось, тягостное напряжение от подозрительности и зародилось чувство крошечной надежды.

— Могу предложить вам детскую, — сказала хозяйка, останавливаясь возле первой за кухней двери. — Здесь теплее, чем в других.

Казанская вошла в небольшую комнату, где никаких следов недавнего пребывания детей не заметила. Сиротливо стояла односпальная деревянная кровать, справа от окна темнел секретер, в углу приткнулся небольшой столик, заваленный книгами, журналами, газетами. Два венских стула дополняли меблировку. Было видно, что в комнате давно никто не жил, и, кажется, с тех пор помещение не только не убирали, но даже не проветривали.

Маша широко открыла рот, выдохнула воздух и заметила легкие клубочки пара возле своего лица. Это было страшнее неприбранности, но спорить с хозяйкой не хотелось. Думала, что больше двух-трех дней жить здесь не придется.

— Можно, я прилягу? — спросила Казанская, надеясь поскорее освободится от присутствия назойливой женщины.

Та согласно махнула рукой.

— Конечно, милочка. Я принесу вам тулуп Захара. А вечером вместе с Изольдой мы подумаем о вашей дальнейшей судьбе…

— Я вам так благодарна за бескорыстную заботу, что не знаю, смогу ли когда-нибудь достойно отблагодарить.

— Ну, какие могут быть счеты, — польщенная словами квартирантки, пропела хозяйка. — Не смею вам дольше докучать.

Не поворачиваясь, она спиной открыла дверь и вышла из комнаты. Девушка сняла пальто, сбросила осенние ботинки на байковой подкладке и легла, свернувшись калачиком. Хотелось осмыслить все, что произошло, покопаться в себе дотошно, попытаться трезво оценить свое поведение: не дала ли повода для подозрения, не переиграла ли? Вглядываясь мысленно в лицо хозяйки, пыталась вспомнить все оттенки реакции на свою исповедь. Даже мелкая дрожь пробила, когда в голову заронилась мысль: вдруг мадам лично знала Клинского и тот показывал ей фотографию настоящей невесты?..

За дверью раздались негромкие шаги, скрипнули проржавевшие петли. Не изменяя позы, Казанская крепче зажмурила глаза. Ощутила на себе тяжесть овчинного тулупа и скоро забылась чутким сном.

Когда за окнами смерилось, в комнату настойчиво постучали. Открыв глаза, в первые секунды Мария не сразу сообразила, где она, но, вспомнив свое «вселение», решила не спешить с приглашением. Она была уверена, что хозяйка пришла не одна, но и не с «ним». Не могла Казанская допустить мысли, что так скоро завоевала безупречное доверие в этом большом пустом холодном доме.

«А вдруг?..» — подумала девушка, чувствуя, как жар опалил ее всю. Она сбросила тулуп и устремилась к окну: действительно ли в доме напротив ждут ее условного сигнала? Показалось — там пустота. Значит, придется действовать в одиночку. Тревожная и успокоительная мысль сняла нервное напряжение. Неслышно добежала до постели, села и на очередной стук в дверь сонно сказала:

— Войдите.

Сначала показался огонек свечи (вчера произошел взрыв на электростанции), поднятой над головой, затем в проеме выросли две женские фигуры.

— Отдохнули? — спросила хозяйка, направляясь к кровати. — Пока вы спали, мы с Изей думали, куда вас определить на службу, — говорила она, ставя канделябр на край столика.

Ее спутница, высокая, стройная молодая женщина, испытующе разглядывала квартирантку, которая после короткого сна не могла взять в толк, чего от нее хотят: такой рассеянный был взгляд у девушки.

Кутаясь в пуховые шали, женщины сели напротив Казанской. Она почувствовала, что с приходом Изольды в комнате запахло карболкой, йодом и еще чем-то больничным. Маше был хорошо знаком этот специфический запах, она запомнила его на всю жизнь с тех пор, как в шестнадцатом году пошла в госпиталь для раненых на германском и австрийском фронтах.

— Я вам очень признательна за заботу, — ответила она, обращаясь к Изольде, хотя та не произнесла пока ни слова. — Но я не знаю, где могу быть полезна.

— Конечно же не в библиотеке, — категорически заявила хозяйка. — Книги сегодня никому не нужны.

— Но не идти же ей в грузчики, Наталья Сергеевна, — возразила Изольда. — Может быть, машинисткой? — спросила она, наклонившись к растерянной квартирантке.

— К сожалению, не умею, — виновато улыбнулась Маша.

— Жаль. Машинистки нужны всюду, даже в штабе фронта, а там хороший паек.

— Я же говорила: самый лучший вариант — в госпиталь, — настойчиво произнесла хозяйка, очевидно продолжая ранее начатый разговор.

— Судна выносить за товарищами, — презрительно скривила губы Изольда, — портянки стирать.

Поддаваясь ее настроению, Казанская тоже презрительно передернула плечами. Но тем не менее она понимала, что госпиталь — наиболее благоприятный вариант ее трудоустройства, поэтому сказала:

— Необязательно же санитаркой. Может быть, в перевязочную.

— Там не такие от крови и гноя в обморок падают.

— Тогда не знаю, — безучастно проговорила девушка. — Наверное, мне лучше уехать к маме.

— Куда, куда? — вскинула густые брови Изольда.

— Я тебе говорила, что Машенька приехала из Екатеринодара.

— Как это вам удалось? — не скрывая подозрения, полюбопытствовала Изольда.

— Очень просто, — наивно уставилась на нее квартирантка. — Мы благополучно доехали почти до Сарепты, а дальше пошли пешком.

— И красные дозоры вас не задержали?

— Останавливали. Но я ведь местная. Мы жили в Отраде. Папа был управляющим имением генерала Бекетова. Я показывала документы, говорила, что возвращаюсь домой. И меня пропускали.

— А почему же вы попали в центр? — еще больше насторожилась Изольда.

— Папа погиб. Имение разграбили, дом наш сожгли. Думала пожить у кого-нибудь из подруг. Представьте — ни одной не оказалось на месте. Если бы не это легкомысленное письмо Юрия… — Маша часто заморгала ресницами.

— Ну, ну, успокойтесь, милочка, — погладила ее, как маленькую, Наталья Сергеевна. Она поднялась, взяла со столика канделябр и сказала: — Пойдемте в кухню. Чайку попьем и продолжим разговор. Ехать вам никуда не надо, — обратилась она к постоялице. — Подождем еще немного. Может быть, бог даст, скоро вы встретитесь с господином Клинским.

Из этой реплики Маша поняла, что хозяйка что-то знает о готовящемся наступлении красновцев на город и о мятеже.

Утром они пошли в госпиталь. Изольда назвала Казанскую своей дальней родственницей, скромной девушкой и неплохой медсестрой. Комиссар госпиталя, молодой человек с пустым рукавом, затиснутым за широкий ремень, с излишним, как показалось разведчице, любопытством знакомился с ее метрической выпиской, с аттестатом второй женской гимназии. Очевидно, что-то давало ему повод ворошить память. И она молила всевышнего об одном, чтобы комиссар не вспомнил, где и когда они встречались прежде. Молитва дошла: комиссар протянул документы и сказал, что допускает новенькую к работе.

Вечером, за очередным чаем, Маша осторожно сказала, что работа ужасная, кормят отвратительно и ей лучше, наверное, вернуться к маме. Из разговоров она знает, что, если нужному человеку дать золото, он поможет выбраться из города и уехать хоть к чертям на кулички. В ее голосе прорвалось отчаяние: она призналась, что третий день голодает, хотя у нее есть кое-что для обмена.

С этими словами достала из сумочки перстень, в тонкой оправе которого даже при тусклом огоньке свечи засверкали искры полированного рубина. Ей, конечно, жаль расставаться с такой памятной вещицей: это подарок мамы в день окончания гимназии, а вот это ей торжественно преподнес папа. Она расстегнула воротник платья, и на изящной цепочке закачался овальный медальон с вычурной вязью монограммы «МК». Маша заметила, как вначале завистью наполнились глаза женщин, а затем она увидела в их взглядах, которыми они мимолетно обменялись, заинтересованное соучастие. Она не сомневалась, что Изольда, после суточного испытания недоверием, теперь смотрит на нее если не как на сообщницу, то и не как на подсадную утку, приведенную в их дом чекистами. Эту перемену она почувствовала по предложенной услуге:

— Я помогу вам. У меня есть знакомый каптенармус. Он может и вывезти вас из города, и снабдить продуктами…

— Стоит ли подвергать опасности Константина, — предостерегла Изольду от скоропалительного решения Наталья Сергеевна. — Думаю, лучше попросить Федора, — она выразительно глянула на родственницу.

— Пожалуй. Кстати, он сегодня или завтра возвращается из рейса.

Оставшись наедине, Маша снова перебирала в памяти разговор. Недомолвки женщин, их переглядки говорили о том, что они приняли квартирантку за даму своего круга. Но, кем-то направляемые, пока еще боятся с полной откровенностью доверить ей семейные, а может быть, не только семейные тайны. Ни одной фамилии пока названо не было. Лишь каптенармус Константин и, очевидно железнодорожник, Федор. Кто они? Диверсанты или мелкие спекулянты, мешочники? О муже Натальи Сергеевны не произнесено ни звука, точно его не существует в природе. И все же каким-то интуитивным чувством Казанская ощутила, что недаром тратит время, что-то должно случиться именно здесь.

Она подошла к окну! В доме напротив, казалось, вообще никто не живет: форточки наглухо закрыты, занавеси не задвинуты, даже в глубине комнат не видно света. Кому же она должна давать сигнал в случае чего?

Темная, пустынная Астраханская улица пугала своей настороженностью. За каждой калиткой чудилась караулящая беда. Шаги редких прохожих оглушали громом троянской колесницы. Вот в сторону Астраханского моста гулко прошагал патруль. Один из бойцов глянул — может, только показалось? — именно на окно, возле которого стояла Мария. «Значит, я не одна», — почти с детской наивностью решила она, забираясь под тулуп.

Спала чутко, как полевая мышь в страдную пору. Но никаких шорохов, тем более мужских шагов, голосов в эту ночь не услышала.

Лишь на следующие сутки, в полночь, осторожно, а потому и протяжно проскрипели петли черного хода. Если бы это был кто-то из женщин, как уже успела заметить Маша, дверь скрипнула бы коротко и резко: они выходили во двор и возвращались торопливо, не опасаясь ничего, кроме проникновения лишнего холода в комнаты. Она проснулась именно от этой осторожности, от натренированных, с носка на пятку, шагов, от короткого и радостного возгласа:

— Ноже мой, наконец-то!

Первым желанием было подняться, подбежать к окну, дать сигнал своим. По она подавила его в себе. Во-первых, нужно быть точно убежденной, что явился именно «он», а во-вторых, чтобы с той стороны улицы обратили внимание на окно ее комнаты, она должна была зажечь лампу или свечу. Но свет могут прежде увидеть в коридоре (она проверяла — яз щели под дверью сильно пробиваются блики) и поинтересоваться причиной столь неурочного пробуждения. Так логика подавила в душе молодой разведчицы эмоциональный порыв и заставила ее не сомкнув глаз лежать и слушать осторожные шаги, редкие, полушепотом произнесенные фразы где-то в зале, за плотно прикрытыми дверями. Она отлично понимала, что если даже ей выпала огромная удача, не будет же «он» вести с женой и племянницей разговоры о своих посещениях явок, о готовности к мятежу, о главарях подполья и не будет в такой час давать задание женщинам: сходить туда-то, пригласить того-то.

Утром, когда Мария плескала на воспаленное лицо холодную воду умывальника, Наталья Сергеевна, вдруг помолодевшая и похорошевшая, с оригинальной укладкой смолянистых волос, необыкновенно нежно произнесла: «С добрым утром», а на завтрак предложила краюшку белого калача и крошечный кусочек масла. Хозяйка-ничего не сказала о ночном госте. Это было более чем странно. Если это Федор, о котором они говорили накануне, зачем скрывать его присутствие? А если это каптенармус, то все равно Казанская не видела особой причины молчать о нем. Она вопросительно посмотрела на открытую дверь, как бы интересуясь, почему задерживается Изольда.

— У нее жутко подскочило давление, — не без радости ответила на ее взгляд Наталья Сергеевна. — Сообщите там, пожалуйста, что Изя сегодня на службу не пойдет.

Весь день Мария думала о ночном госте и его отношении к дому, к хозяйке, к Изольде. Когда она увидела помолодевшее и даже чуть похорошевшее лицо Натальи Сергеевны, у нее не было сомнений, что в доме появился человек, близкий и дорогой ей, может быть самый близкий из всех мужчин, но когда девушке сказали о внезапно подскочившем давлении Изольды, она засомневалась в первоначальной догадке. И теперь думала: имеет ли право на сообщение в ЧК?

Тут могли быть какие угодно варианты. Первый, напрашивающийся без труда, — проверка. Пришел посыльный, переночевал, получил о ней необходимые сведения. Второй — мог приехать действительный родственник. То, что он проник в помещение не с парадного, а с черного хода, говорит о его хорошем знании дома, всех его ходов и выходов. Он мог пройти через двор, чтобы не булгачить хозяев. Третий — ночной гость пришел от мужа Натальи Сергеевны, передал ей что-то и незаметно, как появился, удалился. Любая из этих версий имела право на существование, но не давала права ей, разведчице, обнаружить себя преждевременным донесением. К такому заключению пришла Мария, снимая халат и прощаясь до завтра с сотрудницами хирургического отделения.

В сумерках, проходя мимо дома на противоположной стороне улицы, она все-таки не удержалась, замедлила шаги с тайной надеждой заметить что-то нужное ей одной в окнах. Но там, очевидно, жили своей, далекой от ее забот и тревог жизнью: никто не выглянул, ни одна занавеска не откинулась. Марии снова предстоял вечер единоборства.

В доме Натальи Сергеевны было тихо, как в морге, но тепло и пахло чем-то вкусным, скорее всего тушеной бараниной, печеным тестом. От аромата у Марии даже слегка закружилась голова. Убегая от соблазна заглянуть на кухню, она на цыпочках проскользнула в свою комнату. Дверь оставила неплотно прикрытой. Не раздеваясь, присела к столу, пододвинула роман Андрея Печерского «В лесах», открыла на заложенной странице. Но читать не могла: не только буквы, строчки сливались в сплошную черноту. Свет зажигать не стала, хотя еще в полдень на электростанции ликвидировали последствия диверсии.

За дверью по-прежнему не ощущалось признаков присутствия мужчин. Это заставило еще больше насторожиться, напрячься. Хотя нужно было, просто необходимо, перейти в противоположное состояние. Умом понимала, а совладать со своими нервами не могла. Ведь ее длительное отсутствие на вечернем чае, затаенность могли быть по-своему истолкованы теми, кто находился в других комнатах. Наконец она заставила себя встать, зажечь свет.

В доме как будто только и ждали этого: в коридоре раздались шаги, и до ее слуха донеслись голоса. Как показалось Марии, они были громче и возбужденнее обычных. Хозяйка уверяла кого-то, что квартирантка только что вернулась, иначе она давно заглянула бы в кухню. Постучав скорее для приличия, будучи уверена в разрешении, Наталья Сергеевна открыла дверь и тут же представила жиличке своего попутчика:

— Прошу познакомиться. Это Федор Федорович. Тот самый, о котором мы с Изей говорили. Думаю, вам будет интересно и полезно узнать его ближе.

В маленькую комнату шагнул высокий мужчина в кителе железнодорожника. Черная квадратная борода, высокий лоб с залысинами делали его лицо запоминающимся. Интеллигентное и в то же время холодное, как мрамор, оно не притягивало, а скорее отталкивало, а пронзительный, как удар шпаги, взгляд даже пугал поначалу.

— Федор Федорович Угрюмов, — представился гость, виноватой улыбкой как бы прося прощения за свою фамилию, подчеркивающую характер.

Маша протянула руку, не для поцелуя, а для пожатия, и тотчас ощутила крепость тренированной руки. Она знала, что такие руки не принадлежат людям, имеющим дело с лопатой или кувалдой. Если же и прикасаются к металлу, то лишь в виде рукоятки нагана или эфеса шашки. Она обрадовалась своей маленькой удавшейся хитрости. Слабая улыбка скользнула по ее лицу. Но и она не осталась незамеченной. Чернобородый еще проницательней заглянул в глаза девушки. Чтобы запутать противника, Маша как можно искренне произнесла:

— Именно таким я представляла вас.

Кустистые брови гостя удивленно вскинулись.

— Я же предупреждала тебя, Фрэд: Маша очень непосредственная, — ласково сказала хозяйка, касаясь локтя Угрюмова. — У нее что на уме, то и на языке. Не смущайтесь, милочка.

— Нам будет приятно, — заговорил гость, вкладывая в интонацию всю возможную для него душевную теплоту, — если вы подарите свой вечер нашему маленькому обществу.

Маша вскинула на него глаза. В них вместе с радостью проглядывалась и настороженность: не уловил ли он ее волнения, не того, о котором говорит хозяйка, присущего всякой в меру воспитанной девице, а волнения, идущего от ощущения встречи с ловким и сильным врагом, каким представили его в отделе? Впрочем, может быть, она ошибается, и стоящий перед ней не Финстер. То, что он не имеет отношения к паровозам (ни на лице, ни на руках нет следов въевшейся угольной пыли), ей стало ясно с момента рукопожатия. Но этот факт не дает ей права считать его главным лицом готовящегося мятежа.

Видя ее замешательство, Федор Федорович легко переключился на интонацию умудренных опытом мужчин, с которой они обычно уговаривают смазливых, но недалеких девушек:

— Неужели вы уже обещали его другому счастливцу? Кто он, если не секрет, конечно?

— Фрэд, оставь, пожалуйста, этот тон для своих… — хозяйка замешкалась на секунду и закончила просьбу весьма своеобразно: — безбилетных пассажирок. Машенька девушка чистая.

— Пардон, — склонил большую голову с глубокими залысинами Угрюмов, — я вовсе не хотел вас обидеть. И не ищите в моих словах фривольностей.

Наталья Сергеевна укоризненно взглянула на него, как бы говоря: «Ах, Фрэд, вечно ты проявляешь свое солдафонство», а вслух сказала с горчинкой:

— Не придавайте значения его намекам. Мы действительно будем рады, если вы разделите с нами семейный праздник.

— С удовольствием, — признательно посмотрела на хозяйку квартирантка. — Но позвольте мне чуть-чуть привести себя в порядок.

В это время из глубины столовой раздался призыв Изольды:

— Скоро ли вы?

— Вы и так прелестны, дитя мое, — сказала Наталья Сергеевна, протягивая Маше полные короткие пальцы.

— Прошу вас, — предложил ей руку и Федор Федорович.

Обычно закрытая, столовая была освещена не только люстрой, но и всеми настенными бра. Свет делал ее более просторной и высокой. Стол красного дерева манил к себе обилием посуды, очевидно, семейного сервиза, до поры до времени покоившегося в каких-то тайниках. Полная, как хозяйка, супница источала аромат наваристого куриного бульона, салатница возвышалась над скатертью пирамидой зелени, бросались в глаза краснобокие яблоки, едва умещавшиеся в вазе. Сервировку дополняли бутылки вин, названия многих из которых Мария или не знала, или успела забыть.

За столом, кроме Изольды, сидел моложавый белобрысый мужчина в кителе, на котором были видны следы погон, аксельбантов и орденских планок. При появлении хозяйки и ее спутников он поспешно поднялся и, точно в ожидании команды, застыл над столом, придавливая бледной рукой накрахмаленную салфетку.

— Константин, друг нашего дома, — сказала Изольда, глядя на Машу. — Заочно вы уже знакомы.

— Когда Изя рассказала вашу историю, — зарокотал красивым сочным баритоном военный, — я буквально обалдел. Вы — и вдруг невеста Юрия Васильевича… как тесен мир…

Маша успела заметить, что при своем монологе Константин несколько раз бросал беглый взгляд за ее голову, туда, где стоял Угрюмов. Тот очевидно, как она догадывалась, дирижировал его поведением.

Казанской ничего не оставалось, как только изобразить приятное удивление, смятение и в порыве надежды на хорошую новость о женихе буквально сорваться с места, бежать к Константину, чтобы прикоснуться к его руке.

— Где, где… он теперь? — давясь слезами радости, преданно глядела в нагловатые глаза каптенармуса робкая гимназисточка, наивно верящая всяким россказням, если они были связаны с именем избранника сердца.

Присутствующие опешили, они были потрясены ее искренностью. Даже когда в любительском драмкружке она исполняла роль Кручининой, вызывая трогательной сценой встречи с Галчихой всхлипы зрителей, на ее долю не выпадало ощутить подобный успех. Там все-таки чувствовалась сцена. Здесь была сама жизнь. Удивительно, но в жизни иногда случается играть роли, которые по эмоциональной силе воздействия куда выше Офелий и Марий Стюарт. К такому неожиданному для себя выводу пришла Мария, трепетно сжимая руку Юриного знакомца. Больше того, она вдруг почувствовала, что внутренне готова к встрече с самим Клинским.

— Успокойтесь, милочка, — обняла ее за плечи Наталья Сергеевна. — Возьмите себя в руки. Костя, это бессердечно!

— Ну почему же, — снисходительно сказал Федор Федорович. — Константин действительно знал Клинского. Жаль, что он не может сообщить, где находится сегодня Юрий Васильевич. Но мы постараемся. — Угрюмов участливо прикоснулся к голове Казанской. — Милая девочка, я постараюсь вам помочь! Ни о каком отъезде пока не может быть речи. Потерпите два-три дня. А теперь прошу всех к столу.

Маша наконец отпустила руку каптенармуса, благодарно посмотрела на Угрюмова, все еще всхлипывая, попросила разрешения на несколько минут покинуть столовую:

— Я не могу, не могу… Мне необходимо побыть наедине, прийти в себя…

— Да, да, конечно. Я понимаю, — извинила ее хозяйка, готовая уронить слезу участия. — Я сама вчера пережила нечто подобное…

Эта неосторожная фраза с новой силой побудила Марию прийти к убеждению, что один из гостей «он». Казанская считала себя вправе выйти на связного. Но как дать знать? Покинуть сейчас дом — возбудить подозрение. Зажечь трижды свет — тоже.

Она подошла к окну, прислонилась горячим лбом к холодному, как ствол винтовки, стеклу, надеясь, что напротив обратили внимание на щедрую освещенность столовой. Но дом был нем и слеп.

Через открытую дверь в комнату ворвался поток света. Она невольно отпрянула от окна. Угрюмов шагнул к ней и двусмысленно спросил:

— Уже пришли в, себя? Или попали в положение цугцванг?

Он глядел в ее глаза так, точно пытался пробраться внутрь, увидеть то, что она тщательно скрывала от всех обитателей старинного особняка. Это был наметанный взгляд разведчика, способный привести в трепет нестойкую душу, заставить ее содрогнуться.

Пожалуй, лишь теперь она поверила в жестокость этого человека, о которой прежде слышала. Вся его внешняя интеллигентность не что иное, как маска. Да, теперь она знала, малейшая оплошность — и ее участь решена. Рука у него не дрогнет. И конечно, взрыв электростанции, диверсии на железной дороге, убийства командиров — дело его рук.

Но и Маша не дрогнула. Теперь, когда у нее не осталось сомнений, что Угрюмов — муж хозяйки, тот самый Финстер, ради которого затеяна операция, нужно было держать экзамен до конца.

— О чем вы, Федор Федорович? — потянула она время.

— У меня такое чувство, что за мной следят из дома напротив, — вкрадчиво сказал Угрюмов, и у Маши внутри заледенело.

«Неужели он знает? Неужели среди нас есть их человек? Неужели действительно наступил цугцванг?» Но она нашла в себе мужество, чтобы сохранить внешнюю наивность, которую избрала с самого начала появления в этом доме.

— И у меня… так жутко, — доверительно прошептала девушка, не отводя взгляда от его глаз.

Он вдруг добродушно усмехнулся и, положив руку на ее плечо, успокоил:

— Пока вы здесь, вам ничего не угрожает. Прошу вас, — пригласил собеседницу, заслышав звуки рояля. — Натали исполняет мой любимый вальс.

Ей и на этот раз удалось обезоружить его.

В столовой он усадил ее рядом с собой, налил себе в хрустальную рюмку водки, а ей в бокал вина.

— За исполнение желаний.

— С удовольствием.

После второй рюмки Угрюмов пригласил Машу на танец. Они вошли в гостиную, где Наталья Сергеевна сидела за роялем, а Изольда и Константин красиво вальсировали, призывно глядя друг на друга. От выпитого вина у Маши слегка кружилась голова, в теле появилась расслабленность, ноги почему-то плохо слушались. Осторожно и в то же время уверенно держа партнершу, Федор Федорович с затаенной завистью говорил:

— Это божественно! Это нетленно! Как бы я хотел, подобно великому Бонапарту, поставить свою фамилию на полотне Рафаэля или на партитуре Чайковского… Но, к сожалению, не дано. Я пришел в этот мир и уйду из него никому не известным…

— Вы писали стихи? — спросила Маша.

— Милая девочка, я делал все в своей жизни… Может быть, что-то бы свершил, но пришли плебеи и пытаются разрушить мой мир… наш мир. И вместо всего святого и чистого я вынужден огнем и мечом спасать свое добро… Если бы вы знали, с каким наслаждением я душу, стреляю, вешаю всех этих коммунистов и комиссаров…

При этом он опять так проницательно заглянул в девичьи глаза, что она снова почувствовала леденящую стрелу, пронзившую ее насквозь.

— Извините, — остановилась Маша. — Я больше не могу. Голова, — она покрутила пальцами над прической. — И ноги не слушаются…

— Я сам, признаться, порядком утомился. Давно не танцевал.

— Спасибо вам за чудесный вечер. Я, пожалуй, пойду отдохну.

Придерживая девушку за локоть, он помог ей спуститься со второго этажа. Уже стоя перед дверью ее комнаты, по-отечески предупредил:

— Никому больше не рассказывайте, что вы приехали к жениху. По неопытности вы можете поведать свою историю чекисту и тогда принесете несчастье своему Юрию. Я ведь тоже, подобно вашему жениху, скитаюсь как бездомный пес… Но будем верить, что скоро нашим мытарствам наступит конец… Спокойной ночи.

Как только она осталась за закрытой дверью, сердце ее бешено заколотилось, и она чуть не запела от радости, что все ее терзания остались за чертой. «Ваши лично, — с полной уверенностью обратилась она к хозяину дома, мысленно возвращаясь в гостиную, — кончатся скорее, чем вы думаете». Хотя неведомая сила тянула девушку к окну, она, не желая больше подвергать себя, а главное — операцию, риску, быстро разделась и с наслаждением распласталась под пуховым одеялом, заботливо приготовленным с вечера Натальей Сергеевной. Она была уверена, что за ночь они не один раз заглянут в комнату, чтобы удостовериться в ее присутствии, и потому, к своему удивлению, быстро и крепко заснула.

Утром она проснулась от легкого стука в дверь. В проеме показалась большая голова Федора Федоровича. Он был в хорошем расположении духа. Очевидно, уже принял туалет — от него пахнуло мягким ароматом духов «Ландрина».

— Доброе утро, Машенька.

— Доброе утро.

— Ждем вас к столу, — как заботливый отец избалованную дочь, пригласил он Казанскую в столовую.

«Не ушел, не ушел, — пело ее сердце, — значит, поверил, надо спешить».

За чашкой чая он спросил, правда ли, что она готова продать фамильные ценности. Она подтвердила. Рука ее потянулась к вороту платья, но тут же, смутившись, девушка попросила разрешения выйти на минуту.

— Не спешите расстаться с такими дорогими реликвиями, — посоветовал Угрюмов, удерживая ее на месте. — Поживите пока у нас так, а позже мы сочтемся. Ведь мы свои же люди.

— Конечно, конечно, — поддержала его Наталья Сергеевна. — Не спешите, Машенька.

Странное дело, это участие вдруг напрягло ее нервы, спазма сдавила горло, и она с трудом проглотила кусок бутерброда. Непрошеная слеза скатилась по щеке.

— Вам нужно полежать, — встревожилась хозяйка.

— Лучше я выйду на улицу, — сказала Маша, поднимаясь и вопросительно глядя на Изольду.

— Да, я сейчас. Одеваюсь.

Не чуя ног, Казанская подошла к вешалке, надела пальто и очутилась на крыльце.

Бодрящий ветерок остудил воспаленное лицо. Она несколько раз глубоко вздохнула, все еще с надеждой поглядывая искоса на противостоящий дом. И конечно же Изольда задерживается умышленно. Нет, господа, она не даст повода подозревать себя в связях с чекистами. Постукивая каблучками ботинок, Маша терпеливо ждала «подругу». Наконец та вышла, кутая лицо в мохеровую шаль. Молча подхватила квартирантку под руку и буквально потащила ее с крыльца.

В госпитале Маша, улучив минуту, зашла к комиссару.

— Я сотрудник особого отдела Казанская. Мне необходимо срочно позвонить.

— Давай звони, — охотно подвинул он аппарат. — То-то я в первую встречу подумал… Слушай, — засиял комиссар от собственной находчивости, — может, тебе лучше лично туда поехать. А то вдруг подслушают…

— Это мысль, — согласилась Маша. — Пошлите нас с Изольдой за ранеными в губчека. Срочно.

— Она тоже из наших? — удивленно уставился на девушку комиссар.

— Она из них.

— Вот стерва! — грохнул кулаком по столу однорукий. — Так я и чуял.

Скоро от центрального подъезда госпиталя отъехал автофургон с большими красными крестами на бортах, а через полчаса двухэтажный дом на Астраханской был оцеплен сотрудниками ЧК. Но, увы, Угрюмова там уже не было.

Доставленная в отдел Наталья Сергеевна на вопросы о местонахождении мужа твердила одно и то же:

— С тех пор как он выехал из Царицына, известий о нем не имею.

Изольда держалась высокомерно до наглости.

— Зря время теряете, гражданин начальник, — безапелляционно заявила она, даже не присев на предложенный стул. — У нас с хозяйкой был заключен джентльменский договор: меня не интересуют ее гости, ее — мои…

— Но она же наша тетя.

— Такая же, как Луи Филипп ваш дядя.

На повторном допросе, когда ей сказали, кто эти дни жил с ними под одной крышей, Изольда даже оскорбилась, точно знала об этом прежде чекистов. Повторив, что ее никогда не волновали гости хозяйки, она потребовала своего немедленного освобождения или листа бумаги для подачи протеста советскому прокурору.

— Бумагу мы вам дадим, — пообещал начальник отдела. — Через сутки. Но имейте в виду, гражданочка, к этому времени господин Угрюмов будет здесь. И нам не понадобятся ваши показания. Так что идите и хорошенько подумайте, прежде чем написать «во первых строках»…

Когда смеркалось, в отдел доставили старика в железнодорожной форме, который «случайно» зашел в дом Угрюмовых, перепутав его с соседним. Но так как его уличили в незнании даже фамилии соседа, он, утирая скупые слезы, признался, что послан начальником узнать, может ли тот прийти в свой дом.

Через полчаса доставили второго связного, еще через полчаса — третьего. Это была девочка-подросток, разносчица телеграмм. Все они клялись, что хозяина дома никогда в глаза не видели и, где он находится сию минуту, не знают. Но посылал их один и тот же человек — помощник начальника станции.

Выехавшие за ним сотрудники не обнаружили его на станции. Операция оказалась под угрозой срыва.

Снова пришлось вызвать на допрос хозяйку. Когда она обессиленно опустилась на стул, в кабинет вошла Маша. Наталья Сергеевна с ужасом посмотрела на девушку и спросила:

— И вас не пощадили?

— Знакомьтесь, — представил ее следователь, — Мария Николаевна Казанская, сотрудник особого отдела.

Он еще не договорил до конца фразу, а хозяйка с онемевшим от ужаса лицом и оловянными глазами, готовыми вылезти из орбит, грузно сползла со стула, теряя сознание.

Когда ее привели в чувство, она, глядя в угол кабинета, сказала:

— Боже, если и ты на их стороне, я покоряюсь воле твоей.

И она попросила записать свое признание. Ее муж полковник царской армии Фридрих Финстер, известный советским товарищам под именем Федора Федоровича Угрюмова, в настоящее время должен находиться у сторожа кладбища за Голубинской улицей.

Уже в полной темноте чекисты обложили сторожку — небольшой каменный домик, прижавшийся к ажурной ограде возле калитки. На стук долго не отвечали. Наконец зашаркали то ли валенки, то ли галоши, и недовольный голос поинтересовался, кого принесли черти в столь поздний час.

Начальник отдела сжал плечо Марии. Та, подделываясь под разносчицу телеграмм, зябко шмыгая носом и переводя дух, начала объяснять сторожу, что она никакой не черт и не сатана, а служебное лицо и послана сюда сообщить, чтобы его гость в дом на Астраханской показываться не смел, потому как там засада.

— Мели, мели, Емеля, твоя неделя, — насмешливо произнесли из сеней. Там снова воцарилась тишина, подобная кладбищенской.

— Так ты понял, дед?! — крикнула Маша, приложив губы к замочной скважине. И, не ожидая ответа, добавила — Ну, я побегу обратно, а то боязно тут у вас…

— Погодь! — потребовали из сеней, и в приоткрытом дверном проеме показалась голова сторожа. — Одна?

— Одна, — жалостливо проголосила Казанская.

— Ну, заходь, — сторож утонул в темени коридора.

Маша шагнула туда, как в пропасть, и шепотом произнесла:

— Чего заходить-то? Я все передала, что Виктор Назарыч наказывал.

— Ступай в светелку, самому скажи, — распорядился сторож, открывая дверь в комнату, освещенную подвешенной к потолку лампой.

Не успела Маша сделать шага к порогу, как за ней с грохотом распахнулась дверная створка, сторож отлетел в угол, зазвенев кучей лопат, и мимо нее промелькнуло два сотрудника. Но, очевидно, в комнате были готовы ко всяким неожиданностям. Первым же выстрелом из-за печки была погашена лампа, тут же звенькнули стекла окна. Из другого угла палили прямо в темноту дверного проема.

С улицы тоже раздалось несколько выстрелов. «Значит, сумели выскочить, — подумала Маша. — Неужели он?» Она выбежала из сеней и крикнула:

— Не стреляйте!

— Не в кого уже стрелять, — успокоил ее начальник отдела. — Бородатого взяли, а того, кажется, пришили к стенке.

Он направился к сеням, обращаясь к невидимому сторожу!

— Иди в комнату, старик. Зажги другую лампу или фонарь. — Повернулся к углу дома, позвал: — Сергеев, веди задержанного.

Сторож, глубоко вздыхая и приговаривая про грехи наши тяжкие, засветил другую лампу. Маша взглянула на убитого. Это был не Угрюмов и даже не каптенармус. Она стала ожидать задержанного. И, как только в тусклом свете показалась высокая статная фигура бородатого человека, девушка ощутила страшную усталость. Если бы она не прислонилась к стене, ноги не удержали бы ее. Бородатый сделал шаг, поднял голову и… застыл. Несколько секунд Угрюмов глядел на Машу, а затем со злой иронией произнес:

— Старый идиот. На какого живца клюнул…

 

Милосердие

— Не терзайте их больше… — глядя вслед троим, подталкиваемым конвоирами, просительно приказал генерал следователю.

…Давно ли этот аляповатый серый листок (в буквальном смысле серый, потому что в царицынских типографиях не оказалось ни рулона приличной бумаги), тенденциозно нареченный «Голосом Руси», аршинными буквами извещал жителей и святое воинство о том, что победоносная Добровольческая армия, освобождая одну за другой русские области от ига безумцев и предателей, неудержимо движется к старинным московским кремлям?.. Хотя подобное словосочетание всегда коробило своим невежеством утонченный литературный вкус барона, знавшего в белокаменной лишь один Кремль, ему вместе с бойкими щелкоперами тоже тогда казалось, что недалек день, когда исполнятся пророческие слова вождя великой армии-спасительницы Антона Ивановича Деникина.

Но теперь, спустя два месяца после взятия Царицына, командующий Кавказской армией — ударной силой деникинцев — барон Петр Николаевич Врангель не может сказать, что стал ближе к Москве, чем был в июне. Даже успешный рейд генерала Мамонтова, дотянувшего свой конный корпус по тылам большевиков до Тамбова, не казался сегодня вестью о скором малиновом звоне. Напротив, короткие лихаческие депеши с места событий каплями сомнений дополняли чашу тревоги.

Отмечая на карте рывки Мамонтова, командующий невольно считал не версты, отделяющие белую гвардию от Москвы, а оторванность корпуса от фронта, оголенность северного участка, возможность красных воспользоваться рейдом и бросить на Царицын части Десятой армии, отошедшей за Камышин. Именно отошедшей, а не в панике бежавшей, как ему докладывали в жарком июле, В этом генерал убедился три дня назад, когда полк пехоты и отряд моряков Волжской военной флотилии, сосредоточившись скрытно у села Городще и в районе металлургического завода ДЮМО, предприняли штурм города. Лишь благодаря прекрасной работе контрразведки удалось в последний час заполучить сведения о готовящейся операции и принять меры для отражения штурма.

Но самое возмутительное: оказалось, достаточно одного выстрела, чтобы в городе поднялась паника, хоть всех святых выноси! Вот где проявилась азиатщина, отсутствие всякого присутствия высокого духа, долга, дисциплины. Пока генерал руководил боем, тыловые крысы сумели растащить все склады, анархисты погрузили в эшелон запасы продовольствия, боепитания и навострили лыжи на Ростов. Не преминули воспользоваться паникой и уголовники, выпущенные из городской тюрьмы. Средь бела дня они грабили, насиловали, убивали добропорядочного обывателя. Того самого, во имя благополучия которого генерал не щадит ни себя, ни свое воинство.

Теперь вновь, дай бог терпения, успокаивай всех этих купчишек, заводчиков, рестораторов, так называемых общественных деятелей, лобызай их оплывшие потные щеки, дружески похлопывай по плечу, вселяй уверенность в неповторимость 23 августа. И все это для того, чтобы толстосумы раскрыли свои кошельки, были щедрее на добровольные пожертвования по содержанию армии.

Невзирая на строжайший приказ начальника гарнизона полковника Колесинского вернуть по месту назначения все награбленное, результаты пока что плачевные. Возвратили то, что нельзя продать, обменять на водку и закуску. Остальное как в воду кануло. И это за один световой день. А что ждет город, если красные бросят на него корпус, армию?

Худые плечи генерала передернул конвульсивный озноб.

И такое творится несмотря на то, что более тысячи диверсантов лазутчиков, мародеров расстреляно и повешено, городская тюрьма битком набита подозрительными типами, пленными красноармейцами. А эти проклятые обыватели вместо благодарности укоряют его в чрезмерной жестокости. Они, видите ли, хотят мира без крови. Они просят помиловать заблудших А большевики миловали его отборные части, шедшие на штурм города?! Нет, господа комитетчики, вы плохо знаете барона! Он наведет порядок в городе, чего бы это ему ни стоило. Он расстреляет и повесит еще тысячу, другую, но мир и спокойствие восстановятся в многострадальном Царицыне.

Он лично допросит тех, кто в эти трагические дни действовал на руку врагу, за взятки продавал санитарные вагоны спекулянтам, якобы на нужды шорных мастерских рвал и растаскивал телеграфные и телефонные провода, а теперь разыгрывает из себя этакого чеховского мужичка-дурачка, будто по незнанию отвинчивавшего гайки на рельсах.

Пожалуй, до Царицына генерал не встречал такого хорошо подготовленного скрытого саботажа, таких организованных диверсий. Ему было прекрасно известно, что осенью минувшего года на заводе Фейгельсона рабочие во главе с сыном бежавшего фабриканта наладили за месяц выпуск бензина, что позволило красным пустить в ход броневики, отнятые у господина Краснова. А теперь на этом же заводе эти же люди два месяца не могут пустить оборудование и держат всю технику на голодном пайке. Это разве не саботаж, черт возьми!

Врангель подошел к распахнутому окну, взглянул на широкий плес Волги, увидел густые дымы пароходов, стоящих на рейде, снующих по голубой глади, и ему подумалось, что речники нарочно так раскочегарили топки, задавшись целью прокоптить город, благо из проклятых Каракумов тянет денно и нощно горячий суховей. Дышать нечем. А может, проклятая невралгия? Может, прав доктор Штром, доверительно советующий Петру Николаевичу отказаться от армии, эмигрировать в какую-нибудь Лозанну и заняться более спокойным делом — засесть за роман. Ведь плюнул на все его тезка, самозваный верховный атаман Войска Донского, и удрал бог весть куда, не забыв прихватить на мелкие расходы часть войсковой казны. А ведь тоже совестливого из себя корчил. Рассказывают: казнился, что обманул Совдепию, честь офицерскую нарушил дважды. Первый раз, когда слово давал красным, что не поднимет против них меч, а второй, когда даже с помощью Вильгельма не смог взять Царицын. И оттого мучился бессонницей страшно, всякие ужасы видел во сне. Последнее время мнительным был до смешного. В сортир ходил в сопровождении денщика.

Кривая усмешка растянула тонкие губы. И тут же почувствовал: кто-то стоит за спиной, выжидает. Холодная струйка побежала по спинной ложбинке к пояснице. Умом понимал, что никто, кроме адъютанта, не может войти без его разрешения, а сердце вдруг зашлось.

Наконец поборол проклятый страх, повернулся. Никого! Но, странное дело, тяжелая портьера колышется, точно кто-то только что захлопнул дверь.

Стремительно пересек кабинет, резким толчком отворил дверь. В приемной, кроме дежурного офицера, никого. Тот как ошпаренный вскочил. Чтобы не смел подумать, что командующий чем-то смущен, нетерпеливо спросил:

— Где же эти… мерзавцы?

— Доставлены. Ждут внизу, ваше превосходительство.

— Немедленно ко мне! — Захлопнул дверь, но тут же вновь распахнул: — С усиленным конвоем.

— Слушаюсь, ваше превосходительство!

После этого немного успокоился. Чтобы окончательно прийти в себя, стал медленно шагать по диагонали от угла до угла черно-красного текинского ковра. Раз, два, три, четыре. Вдох. Поворот. Раз, два, три, четыре. Выдох. Поворот… Вместе с шагами думы, главным образом, о предстоящей встрече. Конечно, можно было бы утвердить протокол военно-полевого суда. Но эти господа из Комитета общественных деятелей (им, видите ли, кажется, что слишком много жертв) умоляли генерала сделать жест милосердия. К кому проявить это гуманное чувство? К негодяям, для которых нет ничего святого, которые как коростой заражены духом большевизма… Но он обещал.

За дверью слышатся шаги. Генерал остановился, сделал глубокий вдох и на осторожный стук в дверь с готовностью ответил:

— Входите.

Вошел следователь, а за ним шестеро: на троих саботажников три охранника. Подталкиваемые стволами, трое подошли к кромке ковра и в нерешительности замерли, с любопытством разглядывая поджарого генерала.

Так вот он какой, черный барон! Кроме темного хохолка над высоким лбом, в его обличье ничего траурного. Напротив: белая косоворотка, белый чекмень с серебристыми газырями, светлые галифе, мягкие юфтевые сапоги. Все говорило о том, что Врангель не любит черного цвета. Предпочитает ему тона невинности. А вот поди ж ты, пересиль народную молву.

Генерал, осмотрев каждого, сел. Теперь он думал, с кого начать допрос. Кто из троих предводитель? А может, каждый работал сам по себе, являясь центром какой-нибудь ячейки? «Собственно, начинать можно с любого, — пришел к мысли Врангель. — Даже если и есть среди них главарь, в предвариловке они уже договорились, как вести себя на допросе. Мне необходимо решить, кого из них помиловать, чтобы успокоить деятелей общественного комитета, сказать, что их ходатайство сыграло роль в судьбе несознательно примкнувшего к саботажу. Так на ком остановиться?»

Из-под коротких густых бровей как выстрелы метнулись лихорадочные зрачки в сторону непринужденно стоящих задержанных. В их взглядах, позах не было не то что страха, испуга — не было даже почтительности, одно любопытство: вот, дескать, до чего дожили — сам генерал снизошел до беседы с рабочим человеком; ну, ну, поглядим, что он нам скажет.

«Нужно на ком-то остановиться», — думал в этот момент командующий, так и не решивший, кого освободить от петли. Судя по физиономиям, каждый из введенных заслуживает если не виселицы, то пули. В этом у Врангеля не было никакого сомнения, но слово офицера, данное комитетчикам, было для превосходительства так же свято, как знамя освобождения России от большевистского ига.

Он открыл папку, в которой лежало несколько листков-протоколов предварительного допроса. Не вчитываясь в суть вопросов и ответов, генерал знакомился лишь с анкетными данными. Ему хотелось по фамилиям, именам, датам рождения, социальному происхождению определить, кто есть кто. Если бы один из них был рабочим, Петр Николаевич остановил бы свой выбор на нем. Но все трое значились служащими.

Пожалуй, самая подходящая кандидатура на помилование — весовщик Василий Ляшенко. Из крестьян, образование начальное, женат, двое детей-малолеток. Угадать бы. Вероятнее всего, этот недотепа с огромной, как полковой котел, головой и глуповатой ухмылкой на безбровом лице.

Средний, крупного сложения, привлекательного вида, с ясными, как утренний родник, глазами, очевидно, и есть исполняющий должность начальника станции Царицын-Владикавказская Петр Шамшин. Держится раскованнее приятелей. Временами подбадривает их коротким, но многозначительным взглядом.

А может и не тот и не этот, а третий, что первым переступил порог кабинета, и есть та несознательная жертва, нуждающаяся в его генеральской, милости? Врангель перевернул лист, прочитал: Журавлев Михаил. Составитель поездов. Из мещан. Тоже женат, но про детей ничего. Ушел из реального училища, как и Шамшин. Дружки значит. Хотя в возрасте есть разница. Так к кому же из них проявить милосердие.

Генерал оторвался от листа. Поднялся. Сцепив костлявые холеные пальцы на спине, обошел задержанных. У него мелькнула дельная, как казалось, мысль: если он не смог точно определить по лицу, кто есть кто может, ему подскажут руки. Странно. Руки как руки. Лишь у одного на сгибах пальцев ссадины. Но это не обязательно признак постоянного прикосновения к металлу.

Обескураженный генерал вновь сел в кресло. Его уже начинала раздражать эта затянувшаяся игра в милосердие, как плохая мелодрама на сцене провинциального театра, в которой все ясно с первых реплик, с первых сцен, а глупые актеры тщатся изображать что-то такое, что якобы неведомо скучающей публике. Какая разница: повесит он этих троих или помилует одного из них? Что получит город, армия, фронт? Повысится боеспособность, уменьшится мародерство, пополнится казна, возьмет верх благоразумие среди рабочего люда? Одним меньше, одним больше.

— Ну-с, негодяи, — кустистые брови барона взлетели. — Будете уверять меня, что все вами содеянное — результат вашего недомыслия? — И, так как он обратился сразу ко всем, трое переглянулись, но не ответили. Это еще больше взвинтило генерала. — Черт возьми, будем играть в молчанку? Я вас спрашиваю, — бегло глянул в листок, — господин Ляшенко.

К столу сделал шаг тот, кого он мысленно посчитал исполняющим должность начальника станции. И этот шаг предрешил исход встречи, допроса. Генерал не угадал. Дальнейшее делопроизводство для него лично не имело никакого практического значения. Он внутренне уже утвердил приговор военно-полевого суда: смертная казнь через повешение всем троим.

Но до чего же обманчива внешность! Он никогда не принадлежал к числу удачливых физиономистов. Мог ли четыре года назад поручиться, что этот тугодум, светский невежда Юденич сумеет сколотить такой кулак на северо-западе и держать в страхе новую столицу — красный Петроград. Но дай бог, войдет на Невский. Оттуда до Москвы четыреста верст. Или этот бесфлотный адмирал Колчак. Он, Петр Николаевич, дал бы голову на отсечение, если бы два года назад ему сказали, что Колчак станет единым, неделимым правителем русской Сибири. Но, тоже слава богу, этому бритоголовому ловеласу не удалось переправиться через Волгу. А то бы, чего доброго, въехал на белом коне в Кремль. Если бы не иностранные части, давно от Колчака не осталось бы воспоминаний. Эх, ему бы, барону Врангелю, те части! Поплясал бы он на костях большевиков. Если б да кабы, росли во рту грибы. И был бы не рот, а целый огород.

Генерал даже скривил губы в усмешке. Ну, ну, что скажет этот рафинированный весовщик, по данным допроса успевший упрятать эшелон медикаментов? Черт возьми, и это в то время, когда лучшие люди его армии захлебывались кровью, отражая вылазку десанта морячков Кожанова. И ведь знали, сволочи, где высаживаться — около металлургического завода. Нет, мало он, генерал, перевешал этих металлургов. А что прикажете делать, если при большевиках они умудрялись в мартенах варить не ахти какую, но сталь, а вот уже пятую неделю не выдали ни единого пуда? Воистину говорят: хочешь сделать — найдешь возможность, не хочешь — найдешь причину. Вот и этот будет извиваться как ужак на вилах.

— Ну-с, что скажете в свое оправдание?

— Я исполнял приказ. У меня все требования и накладные имелись в наличии. Но ваши люди при аресте изъяли всю документацию, — спокойно, с достоинством ответил Ляшенко.

Он знал, что после погрома, устроенного карателями в складской конторе, даже Шерлоку Холмсу вряд ли удалось бы обнаружить необходимые бумаги. Он знал также, что этот худосочный, желчный генерал (наверное, всю жизнь страдает гастритом) ни на йоту не верит его словам. И еще Ляшенко знал, что побывавший на допросе у Врангеля не выходил на свободу. Сначала, когда услышал приговор, внутри у него что-то оборвалось, ему стало так жаль себя, что слезы предательски выплеснулись на одутловатые щеки и застряли в бородке. Но когда он подумал, что вагон медикаментов уже прибыл на станцию Себряково, теперь уже отрезанную корпусом Буденного от Царицына, к нему вернулось мужество, и он готов был в любую минуту принять смерть. Идя в кабинет командующего, Ляшенко не знал, конечно, что именно его жизнь могла бы продлиться долгие годы, не имей он интеллигентского обличья.

— Крамола, ваше превосходительство, — с ненавистью глядя на весовщика, тихо произнес следователь по особым поручениям. — Все бумаги изъяты. Требований медицинской службы не обнаружено.

Генерал сочувственно покачал головой, как бы говоря: их и не могло быть, их просто не было, а вслух сказал:

— И они смеют говорить о моей жестокости!

Напольные часы в продолговатом мореного дуба футляре глухо пробили десять раз. В одиннадцать у командующего оперативное совещание. Сейчас принесут сводки. До прихода адъютанта ему хотелось закончить формальности с арестованными. Уже не затрудняя себя, Врангель спросил:

— Кто из вас господин Шамшин?

Рядом с весовщиком оказался тот, кого он принял за недотепу. Это внешнее несоответствие с занимаемой должностью даже чуть развлекло барона. Уж если кто и жертва среди них, подумал генерал, то Шамшин. Ну, и черт с ним, пусть теперь расплачивается за свою облатку, как говорят местные казаки. Спросил бегло, не надеясь услышать в ответ отрицание:

— У вас, разумеется, тоже был приказ на загрузку воинского эшелона гражданскими лицами?

— Нет, — чистосердечно признался исполняющий должность начальника станции. — Это были люди высокого патриотического долга. Они рвались на фронт. Я не мог не разделить их чувств.

— Вот как? — задохнулся от такой наглости Врангель. Нервный тик вытянул и без того продолговатое лицо. — Черт возьми, почему же вы отправили эшелон на юг, а не на север, где действительно шел бой?

— Они сказали, что в Сарепте тоже высадился десант, — глядя в распаленные гневом глаза, спокойно ответил Шамшин.

— И вы не могли позвонить в штаб, выяснить обстановку?

— Мог, но у меня не возникло подозрения, что они дезертиры, покидают город в тяжелейший час.

— Разрешите, ваше превосходительство? — сделал шаг к столу следователь и, когда генерал кивнул, определенно высказался: — Господин Шамшин изображает из себя жертву патриотического угара. В действительности все происходило абсолютно не так…

Командующий не хуже следователя понимал, что «в действительности все происходило абсолютно не так», и потому он не дал возможности этому прыщеватому поручику охарактеризовать подробно тягчайшее преступление исполняющего должность начальника станции. Красноречивым жестом он приказал следователю замолчать.

— За сколько сребреников вы продали вагоны, иуда? — Врангель потряс перед своим носом какой-то бумагой.

Шамшин понял, что те, с кем он входил в сделку, оказались не только трусами, поспешившими удрать из города при первой опасности, но и осведомителями врангелевской охранки. Этот голубой листок он уже видел у себя в кабинете. На нем был длинный перечень фамилий и взносов. Но на нем не было его, Шамшина, подписи, удостоверяющей, что он эти подношения взял. Он мог открещиваться, отпираться до тех пор, пока ему не устроят очной ставки с теми, кого он отправил в Екатеринодар. Но у него не было стопроцентной гарантии, что кого-то из эшелона не задержали, а кто-то, может провокатор, сам не сошел на ближайшей станции и не доставил услужливо этот лист лично Врангелю. И Шамшин решил защищаться до конца.

— Это провокация, ваше превосходительство, — обиженно прошептал он, отступая от стола.

— Потому что вы не расписались в получении этой грязной взятки? — уточнил генерал.

— Ее не было, ваше превосходительство, ей-богу, — Шамшин истово перекрестился.

— Она была, — уверенно произнес Врангель. — И приличная. В твердом курсе она составляет, — глянул на листок, — двенадцать тысяч золотом.

«Ну, сволочи! — выругался про себя Шамшин. — Ни стыда, ни совести. Дали пять, написали двенадцать. Но все равно, господин барон, и эти пять вам не видать как своих ушей. Они в надежном месте. Придут наши, получат все сполна».

А генерал точно читал тайные мысли арестованного, потому что сказал:

— Врут, черти. Удушатся, но столько не дадут. Но любую половину вы положили в карман. Верните, и я отпущу вас.

— Как перед богом клянусь, что не присвоил ни копейки, — искренне произнес Шамшин, ничуть не веря обещанию генерала о своем освобождении.

На этот раз он говорил чистую правду. Все полученное тут же было передано представителю подпольного ревкома. Это мог бы подтвердить составитель поездов Михаил Журавлев. И тот, не ожидая приглашения к разговору, подтвердил, что никаких денег или других ценностей господин Шамшин не присваивал.

— Вы составитель поездов или адвокат своего начальника? — усмехнулся командующий.

— Составитель поездов, ваше превосходительство, — добродушно ответил Журавлев.

— Молчать! — вдруг сорвался, как сторожевой пес с цепи, Врангель. — Все вы есть саботажники, изменники, негодяи.

Барон метался по кабинету. Он готов был собственноручно задушить каждого из трех. Его взбесило больше всего писаное добродушие, подделка под простачков, железная выдержка перед лицом неминуемой смерти. Они ведь знали, что им уготовано, и так держались, словно их пошлют отсюда не на виселицу, а, в худшем случае, чистить общественные нужники.

Нет, он никогда не поймет до конца этих людей, принадлежащих к партии социальных и политических преобразовании в стране. Всей душой верноподданного монархиста он, барон, генерал-лейтенант, командующий Кавказской армией, не только ненавидит большевиков и сочувствующих им, он боится их. И потому глубоко уверен, что только физическое истребление такого противника приведет многострадальную его родину в русло спокойной, умиротворенной жизни, основанной на незыблемых принципах верности помазаннику божьему на земле.

Он подбежал к столу, окаменевшими пальцами кое-как поднял со стекла ручку, хотел наложить резолюцию на приговоре военно-полевого суда, но, вспомнив блаженные лица комитетчиков и данное им слово, вновь взглянул на стоящих перед ним.

— Я обещал одного из вас помиловать, — сказал генерал, глядя на вдруг посветлевшего Ляшенко. — Но… у меня нет оснований для снисхождения. Сами виноваты…

— Не будем мелочными, ваше превосходительство, — с той же добродушной ухмылкой произнес Журавлев. — В чем-то — мы, в чем-то — вы…

Какая наглость! Отброшенная ручка цвинькнула, точно пуля, по стеклу. Он еще, оказывается, в чем-то виноват перед этим сбродом!

— В чем именно? — теряя остатки самообладания, надменно, как у равного себе, спросил генерал.

За Журавлева ответил Шамшин:

— Безвинных на виселицу отправляете. Разве это не грех?

— А-а, — хихикнул генерал успокоенно. — Зачирикали, воробышки… Все награбленное сюда. И — слово офицера — вы свободны.

— Это у вас награбленное, а у нас свое, заработанное, — уже с вызовом сказал Шамшин, ничего хорошего и не ожидавший.

Но слова эти почему-то не обидели, не задели оголенные нервы генерала.

В дверях показался адъютант с объемистой папкой.

— Разрешите, ваше превосходительство?

— Да, да, — буркнул генерал, дотрагиваясь до откатившейся ручки. — Я как раз управился. — Он обмакнул перо, четко написал: «Утверждаю». И расписался.

Передавая папку поручику, с затаенной грустью попросил следователя:

— Не мучайте их больше. Сегодня же…

Недаром барон считал себя человеком слова, и если большего для троих не смог сделать, то в этом виноват не он, а они сами. И потому с чистой совестью генерал открыл папку оперативных сводок, доставленную адъютантом.

 

Утро победы

В ночь на третье января 1920 года после артиллерийской подготовки части Красной Армии начали из-за Волги наступление на Царицын.

Красноармейцы бежали по скованной молодым льдом реке, а в лицо им били хлесткая стужа и горячий пулеметный свинец. Над головой то и дело, заслоняя звезды, рвалась шрапнель, то там, то здесь вспыхивали ракеты.

Но ничто не могло остановить порыва красноармейцев. Они бежали, стреляя на ходу по темному крутому берегу, который все время огрызался пулеметными очередями и винтовочными залпами.

От артиллерийских снарядов кое-где в городе вспыхнули пожары. Яркие языки пламени освещали ближайшие дома и помогали командирам наступающих частей вести свои подразделения по нужному маршруту.

Бежавший впереди одной роты худой, высокий боец в длинной командирской шинели и островерхой буденовке несколько раз останавливался, широко открывал рот, вдыхал морозный воздух и снова устремлялся вперед. Это был Арон Кацнельсон — военный журналист. Всего три года минуло, как он ушел из гимназии в городскую большевистскую газету «Борьба». Его статьи, фельетоны, пламенные призывы к защитникам «красного Вердена», вера в победу рабочего класса сделали этого болезненного, с впалыми щеками и воспаленными глазами, юношу авторитетным не только среди журналистов, но и у рабочих, в воинских частях, где он постоянно выступал на митингах.

Прошлым летом, когда Красная Армия оставила Царицын, Арон ушел из города чуть ли не последним. Уходя, верил, что вернется.

Теперь его мечты сбывались. В числе первых он входил в родной город. Входил не только как солдат, но и как журналист. Вчера Арона вызвали в политотдел армии и сказали, чтобы он обеспечил своевременный выход газеты «Борьба» в освобожденном Царицыне.

Стремясь в город, Кацнельсон боялся не добежать до берега, где птичьими гнездами прижались к обрыву, полузарывшись в него, землянки грузчиков и сезонных рабочих… Там, за ними, притаились темные окна купеческих особняков, а еще дальше, на Московской, — городская типография. И молодой журналист больше, чем за себя, сейчас боялся за эту типографию. Цела ли она, не угодил ли в нее шальной снаряд, не взорвали ли ее врангелевцы, не разбросали ли шрифт? И где искать типографских рабочих? Их могли увести с собой белые и, страшнее всего подумать, могли расстрелять… Конечно, можно дождаться походную редакцию. Там есть и литературные сотрудники, и полиграфисты. Но когда она появится? Эти мысли не давали покоя Арону, пока он бежал по льду, то скользкому, то торосистому, но одинаково противно стонущему под тысячами ног.

На берегу Арон в последний раз остановился, несколько секунд тяжело дышал, затем стал задерживать бегущих мимо бойцов. Он показал, где находится Московская улица, и повел их туда.

Еще на улицах шел бой, то откатывались к Александровской площади, то гремели где-то за соседним забором винтовочные выстрелы, а Кацнельсон с бойцами ходил по темным комнатам типографии и, открывая каждую новую дверь, ощупывая наборные кассы-ящики со шрифтами, близоруко разглядывая ровные, связанные шпагатом колонки шрифта — гранки, блаженно улыбался. Глядя на счастливое лицо Арона, бойцы никак не могли понять причину такого приподнятого настроения юного командира. Им явно не нравился острый запах керосина, типографской краски.

Только однажды серое лицо Кацнельсона, с ярким румянцем на щеках, побагровело. Он увидел на столе не забранную в машину полосу белогвардейской газеты «Неделимая Россия» с огромным заголовком «Слава героям, отстоявшим Царицын». Задержись Красная Армия часа на два, на три — газету, бы отшлепали и отправили по почтовым отделениям. Но этого, к счастью, не случилось.

— Ребята, — сказал Арон; когда они поднялись на второй этаж и очутились в кабинете редактора. — Все здесь сохранено в лучшем виде. Я даже и не мечтал о таком порядке. Думал, будет тут разрушенный Карфаген, но мы так стремительно их даванули, что они не успели напакостить. Даже вот, видите, чайник еще тепленький. — Арон потрогал зеленый чайник, стоявший на железной плите. — Сейчас поищем стаканы, напьемся чаю и за дело… Давайте, давайте активнее включайтесь в работу, — пригласил он.

И когда принесли дрова, затопили печь, уютно расселись вокруг массивного стола, тумбы которого украшали резные львиные головы, Кацнельсон взял свой стакан и ушел в соседнюю комнату.

Прихлебывая подслащенный сахарином кипяток, журналист торопливо писал первую статью в первый номер газеты «Борьба». Кое-какие материалы он приготовил в походной редакции еще вчера. Он достал их из полевой сумки, быстро пробежал глазами и отложил в сторону. «Эти статьи помогут мне выпустить газету к параду красных войск», — с удовольствием подумал Арон. Он решил отпечатать их на машинке.

Торопливо прошел в ту комнату, где когда-то сидели машинистки. Но комната была пуста. Кацнельсон задумчиво почесал небритую щеку и только теперь понял, что он один, с бойцами, пьющими чай и глядящими на шрифты с детским любопытством, вряд ли выпустит газету к утру. Тут нужны настоящие полиграфисты: наборщики, верстальщик, печатник. Но где их разыщешь сейчас в городе, который все еще грохочет орудийными взрывами, пулеметными очередями и ружейными выстрелами?

Тогда Арон стал вспоминать, кто из наборщиков и печатников прежде называл ему свои адреса. Первым он вспомнил худощавого Николая Гуляева. Этот жизнерадостный молодой человек не раз ночевал вместе с ним в типографии в горячие дни и ночи осени 1918 года. Николай делал все: набирал, верстал, приправлял полосы в машине и печатал их. И жил он совсем близко, где-то около типографии.

Арон вышел во двор. Прислушался. Выстрелы катились от кафедрального собора к набережной.

Вдруг во двор типографии вбежал командир с наганом в руке и начал ругать Арона за то, что он зажигает свет в доме, а окна ее занавешивает. Не успел командир доругать журналиста, как над ними, безжалостно вдавив их в ошметки замороженной грязи, завыл снаряд. Они лежали, сжавшись в комок, готовые ко всему. Но на их счастье снаряд разорвался за забором. Арон крикнул, чтобы потушили свет.

— Так ты не один? — обрадованно спросил командир. И, узнав, что тут делает Кацнельсон с десятком бойцов, приказал: — Шесть человек я у тебя забираю, а то мне очень туго. Тебе приказали газету выпустить, а мне — беляков не пустить на эту улицу.

Кацнельсон прислушался к близким выстрелам и не стал спорить Отпустив шестерых, он позвал с собой одного, и они побежали в сторону трамвайного кольца. Правее их, на соседней улице, шел ожесточенный бой. В тесном переулке, возле низкого домика, в котором прежде жил его знакомый, остановились.

На нервный стук Арона никто не открывал. И только когда солдат ударил в дверь прикладом, в коридоре раздались шаги и чей-то недовольный голос спросил, что нужно таким поздним гостям. Журналист терпеливо объяснил, кто ему нужен. Там помолчали, подумали, потом позвали Николая. Тот распахнул дверь и радостно пожал руку Арона. И тут же попросил Кацнельсона возвратиться в редакцию, а сам с бойцом побежал к соседнему дому, где жил его знакомый печатник Яша Случаев.

По дороге в редакцию Арон встретил двух бойцов, шедших в госпиталь, расположенный в бывшей гимназии. Раненые рассказали журналисту, что белые потеснили наших к рынку, но через несколько минут снова откатились к вокзалу и что около театра какой-то гражданин в шубе уже вывесил красный флаг и фанерный щит с надписью: «Городской революционный комитет». Арон записал фамилии бойцов, их короткие рассказы о том, как они освобождали Царицын, и побежал к театру. Он надеялся встретить там того человека в шубе. По мнению журналиста, это был работник горсовета. А может быть, даже председатель.

И чутье газетчика не подвело. В пустом кабинете директора театра сидел пожилой человек и, не обращая внимания на доносящиеся выстрелы и взрывы, что-то быстро писал. Когда Арон вошел, человек отклонился на мгновение от света лампы и молча указал на стул: подождите. Но Кацнельсон объяснил, кто он и что ему нужно. Человек поднялся из-за стола, заулыбался и крепко пожал тонкую ладонь газетчика.

— Я как раз сочиняю обращение Совдепа «К гражданам Царицына», — сказал человек в шубе. — Давай помогай, брат. У вас, борзописцев, это споро получается.

Когда Арон вернулся в типографию, там уже собрались все наборщики, которых разыскал и привел Гуляев.

Он поднялся на второй этаж и еще больше обрадовался, увидев в самой просторной комнате информационного отдела несколько литсотрудников «Борьбы» и армейской газеты «Солдат революции» Они радостно обнялись. Коротко рассказали, как добрались с наступающими до города, гордились блокнотами, листочки которых были заполнены свежайшими фактами, заметками, набросками, удачной фразой, заголовками…

Все складывалось как нельзя лучше. Теперь не только у него, но вообще ни у кого не было сомнения, что приказ политотдела армии будет выполнен, первый номер газеты выйдет в срок.

И в это самое время где-то возле Волги, кварталах в двух от типографии, раздался оглушительной силы взрыв, небо на секунду озарилось точно молниевой вспышкой, и тут же во всем доме, на всех улицах наступила кромешная тьма. Очевидно, белые, почуяв, что город им не удастся отстоять, взорвали электростанцию. Неожиданный и самый коварный удар. Но он не сломил упорства и горячего желания военкоров и полиграфистов не ударить в грязь лицом.

— Ничего, не впервой работать при керосиновых лампах или свечах, — успокоили они молодого редактора.

— А машины?

— Покрутим. Руки, слава богу, есть! И пар найдется.

Весь остаток ночи он не вставал из-за стола: писал статьи, информации, репортажи, вычитывал обращение ревкома… И когда в окнах забрезжил на редкость солнечный рассвет, ему принесли из типографии на подпись последнюю страницу «Борьбы». Все столпились в кабинете редактора, окружили стол, наседали на спинки кресел и стульев. Затаив дыхание, следили, как на углу нестандартного листа Арон словно на денежном знаке выводит «В печать» и ставит свою подпись.

По главным улицам к площади, твердо держа на плече оружие, равняясь на красные знамена, чеканя шаг, шли части Десятой и Одиннадцатой армий. Их встречали первые немногочисленные группы жителей освобожденного Царицына. Мальчишки бежали вдоль шагающих рот и полков, вдоль тротуаров и, размахивая белыми листами, кричали так громко, словно не было у них полугодового перерыва: «Есть первый номер «Борьбы»! Читайте свежую «Борьбу»! Самая лучшая газета «Борьба»!»

Но ни молодой журналист, ни его товарищи не слышали этих криков, звонкой меди маршей, чеканного шага победителей: подложив под голову стопку бумаги, газетную подшивку, вещмешок, скатку, накрывшись шинелями, кожанками, полушубками, они крепко спали.

 

Связная Центра

Анфиса Буркова, довольно молодая еще, крепкая женщина с открытым, обветренным и загорелым лицом, видя возле своей калитки мешочницу, всегда сострадательно думала: «Господи, сколько их, куда их гонит? Разве всех накормишь».

Да и несут-то что на обмен — куски ситца, сатина, в лучшем случае — шелка, шерсти. А куда ж ей столько этого добра? Запасы такие, что не только ей, Фисе, за всю жизнь носить не переносить, но и ее детям, внукам и правнукам останется. Другое дело золотишко, камни с мудреными названиями. Говорят даже, камни некоторые бывают дороже золота.

По мнению Бурковой — это вранье. Насчет разных жемчугов, кораллов, алмазов, топазов она давно хочет пооткровенничать с Ольгой Павловной, рано овдовевшей попадьей, женщиной не только красивой, но и образованной, умной. До того, как попасть в их станицу, попадья в Питере жила, на каких-то высших курсах училась, готовилась в народ идти, нести людям вечное, доброе, разумное, да встретила этого несчастного попишку, пьяницу и баламута, будущего отца Александра.

А этот Александр не кто иной, как сосед Бурковых — Трифон Смердов. Семья у него — отец, мать, сестра, братья — вроде нормальная, а сам, надо же уродиться такому, баламут. Она-то, Фиса, помнит, как он в хате у Меланьи Плешаковой, куда сходился весь порядок молодых, пел похабные частушки, бесцеремонно лазил к девкам за пазуху. И при этом ржал, точно жеребец на майском лугу. А потом вдруг что-то приключилось с Тришкой.

Как раз в ту пору к ним в станицу прислали нового батюшку. И привез он с собой не только матушку, но и дочь, Верочку. Ее иначе никто и не называл. Такая она была аккуратная, добрая, что ее даже Верой, не то что Веркой, никто не осмеливался называть. Увидал Верочку Трифон и разум потерял. Стал регулярно ходить к батюшке, просить книги, какие потолще да поученее, а не какие-нибудь там французские романы. Начитался этих книжек до одури. С кем ни заговорит, о чем его ни просят, он непременно переведет разговор на житие святых да на непонятную философию. Знал наизусть, кто из святых старцев от кого и когда родился, где крестился, где женился, сколько детей имел, куда они разлетелись, какую веру несут, кому избавление дарят, кому наказанье придумывают.

За свое усердие стал он первым подручным у батюшки, но поповская дочка так и осталась для него неприступной. И даже когда вернулся он с молодой попадьей Ольгой Павловной, не смог смирить плоть, обуздать свою юношескую гордыню. Что произошло между ними в первую же встречу без свидетелей, никто не знает, но спешно, как от надвигающейся эпидемии или чумы, увезла Верочка своих родителей из станицы, а новый божий служака, в миру Трифон Смердов, безбожно запил.

Но недолго продолжались его неумеренные возлияния. Всего год с небольшим и погудел отец Александр. В январе 1918-го записался добровольно в кавалерийский полк Григорьева. В первой же стычке упал под копыта коня, то ли сраженный пулей, то ли водочным угаром. Как бы то ни было, похоронили его с почестями в церковной ограде.

Ольга Павловна, как женщина интеллигентная и давно знавшая, что она супруга не по любви, а по мукам, в меру подержав платок у глаз, в меру постояв над свежим холмиком мерзлой комковатой земли, пригласила всех присутствующих на поминки.

Через девять дней отца Александра помянули лишь те, кто остался из его дружков, а на сорок дней был Ольгой Павловной приглашен один-единственный приятель мужа, суженый Анфисы Бурковой — Веньямин свет Михайлович, как она сама с язвочкой в голосе называет его иногда. Ну, например, в тот раз, после сорока дней.

Поминки затянулись до самого утра. И хотя Бурков заявился домой и не дюже пьяный, и не дюже поповскими духами провонявший, все равно она была бы последней дурехой, ежели б поверила, что ее Вениамин да Ольга Павловна никакими такими шашнями не занимались, а всю ночь ломали голову, как из станицы быстрее красных изгнать да власть захватить в свои руки.

Анфиса всегда завидовала таким натурам, как вдовая попадья. И наружностью господь не обидел, и умом не обделил, и манерами не обошел. К такой любой мужик, как младенец к материнской груди, потянется. И сдается Анфисе, что с той поминальной ночи поныривает ее Веньямин в поповские пуховики.

Доказательств у нее нет. На все советы проследить за ним, прохиндеем, от начала до конца Анфиса презрительно кривит свои сочные губы, которые почему-то так нравятся атаману, бывшему полковому старшине Григорьеву. Только жалко, что последние месяцы слишком редко появляется он в станице, а еще реже останавливается на ночлег в их доме.

Но с нее, в общем-то, хватает, она ведь не какая-нибудь распущенная бабенка! У нее кроме постельных есть и другие заботы по дому, по саду, по земле и скотине. Если б она все это доверила Вениамину Михайловичу, сама бы вроде этой прозрачной принцессы с котомками за плечами бродила от дома к дому, меняя тряпки на хлеб, просо, — сало… или клянча за-ради Христа кусок хлеба. Вот и теперь где его черти носят? Обещал через неделю явиться. Да не в одиночку, а с новой армией.

У него что ни банда — все армия. По первому случаю, когда господин Григорьев пожаловал ее Вениамину есаульское звание и к ним сбежалось до тысячи казаков из окрестных хуторов и станиц, верила Анфиса, что грозная это сила, способна она сокрушить малочисленные красноармейские отряды, которые рыскали в станицах по весне и лету, охраняли обозы, груженные пахучей донской пшеничкой. А уж осенью прошлого года, когда конница Буденного разнесла «батьков» в хвост и гриву, а они, обласканные атаманом званиями и наградами, вместо того чтобы объединиться, точно пауки в банке, начали друг дружке подножки ставить, — разуверилась в их святом деле Фиса, поняла, что если большевики сокрушили таких генералов, как Врангель и Деникин, куда уж тягаться с ними Григорьевым, а еще пуще Бурковым.

Но нет, тщатся незадачливые батьки-атаманы. В последнее свидание говорил ей Веньямин свет Михайлович, что теперь все перевернется вверх дном, оттого что не только на Дону, но и на Волге и во всей Сибири понял мужик, какое ярмо надели ему на шею коммунисты. И потому идет подготовка ко всеобщему восстанию под лозунгом «за Советы без коммунистов».

Ничего не ответила мужу Анфиса. Знала по себе, что все эти потуги бесплодны. Взять хотя бы ее, к примеру. Знают в станице, что Вениамин Бурков заядлая контра? Знают. А ее преследуют, над ней изгаляются большевики? Нет. Лазутчики да ушкари говорят: хлеб подчистую выметают из сусеков. Ну, не совсем подчистую. Излишки, правда, все гребут. А Деникин лучше был? Так же мол, обездоливал дворы, да хуже того — жен, родителей красных командиров, советских активистов порол принародно, а кое-кого стрелял и вешал.

Вот такие же невеселые мысли одолели Анфису Буркову, пока она разглядывала зашедшую к ней в дом с узелком вещиц миловидную девицу, слушая ее рассказ о подозрительном ропоте в хуторах и станицах, пока вертела в руках никчемушный по нынешним временам парижский кружевной пеньюар (верила б Григорьеву, не задумываясь взяла, хоть и прозрачный до бесстыдства), а потом угощала незваную гостью ирьяном да яичницей с подрумяненными шматочками сала.

Пришелица сказала, что главное для нее не обмен тряпок и даже перстня, а встреча со штабом народной армии, готовящейся к выступлению. Дикой тоской наполнились завидущие глаза Анфисы. Жалко ей стало эту прозрачную дурочку, хотела отговорить ее от неминуемой беды, да, поразмыслив, порешила иначе: попросила перстень на показ человеку, знающему в камнях толк. «Если стоящий, — думала Буркова, — забегу в сельсовет, расскажу про залетную пташку. Глядишь, и останется дорогой подарочек в моей коллекции. А если побрякушка, налажу проходимку со двора несолоно хлебавши».

Но та хоть и прозрачная, хоть и дурочка, по глубокому убеждению Бурковой, но тоже, видимо, пройда — палец в рот не клади. На просьбу хозяйки дать ей вещь и обождать в доме, негромко, вежливо, но твердо сказала, что сторожем ее добра не нанималась.

— Да ты что? — вытаращилась Фиса, гулко шлепнув себя по ляжкам. — Я тебе столько добра доверяю, — оценивающе обвела глазами горницу, — а ты мне жадишься это колечко на время отдать?

Девушка посмотрела на хозяйку, словно внутрь заглянула. Не поддаваясь настрою Бурковой, хладнокровно заметила:

— Ваш ювелир, тетечка может оказаться и милиционером, и председателем Чека.

— Ну ты даешь, племянница, — аж вспотела Анфиса не от оскорбления, а от животного страха.

Вот когда поверила, что есть телепатия и владеют ею не шарлатаны и фокусники, морочащие в парусиновых балаганах добропорядочных обывателей, а вполне обыкновенные люди. Чтобы унять волнение в груди, села в тесное кресло, приобретенное у обозников генерала Врангеля.

— Так что, тетечка, к тому ювелиру давайте вместе сходим, — предложила горожанка, не обращая внимания на сцену оскорбленной добродетели.

— Нет уж, — решительно запротестовала Буркова, с трудом вынимая себя из кресла. — На свою гордость наступлю. Приведу сюда, а ты сиди и жди, не к чему тебе по улицам шастать, внимание привлекать. Тем более если ты действительно письмо какое имеешь до этих… как ты называешь? Народная армия? — В ее вопросе гостья уловила нотки скрытой насмешки. — А у вас в городе тоже народная или какая другая?.. Ну ладно, не моя это забота. На вот, прогляди пока «Ниву». Хороший журнал. Особенно картинки…

Она сняла с этажерки и бросила на стол подшивку иллюстрированного популярного журнала, бог весть какими судьбами застрявшую в этом всепоглощающем доме. И пока девица, видно, обдумывала, как себя вести в новой ситуации, Анфиса выбежала во двор, спустила с цепи кобеля и, озираясь, потрусила за калитку.

Вернулась она очень быстро. Сказала, что нужного человека не застала дома. Попозже еще раз сбегает. Придется гостье подождать. Да и особого греха не будет, если переночует у нее, а завтра, после мены, двинется дальше.

Когда вязкие осенние сумерки облепили дом, хозяйка снова куда-то убежала и снова очень быстро вернулась. Но на этот раз не одна, а с тремя мужчинами. Одному было под пятьдесят, двое других совсем юные, хоть и рослые.

Девица подобралась, метнула на хозяйку настороженный взгляд. Та испуганно замахала полными руками:

— Бог с тобой, подружка. Это ж мои родичи. Вышла, гляжу, а они едут. Я и пригласила. Вы тут потолкуйте, а я самоварчик поставлю.

— Я подумала, что вы ювелир, — взглянув на узластые, прочернелые руки пожилого казака, сказала гостья, видно, чтобы как-то начать разговор и прощупать, какими полномочиями наделен этот «родич» хозяйки.

То, что усатый и эти желторотые имеют связь с командиром банды Бурковым, она не сомневалась. Ей было ясно, куда бегала Анфиса.

— Разве я похож на Соломона Гольдина? — усмешкой в густые усы ответил «родич». — Я ювелир по другому металлу. — И он выразительно зажал огромными ладонями рукоятки воображаемого пулемета.

— А есть чем? — повторила его жест гостья.

Казак взглянул на своих юных товарищей, как бы спрашивая у них разрешения ответить не в меру любопытной гражданке. Те откровенно оскалились. Было в этом оскале что-то нечеловеческое, бессмысленное. «Страшно попасть в их лапы, — подумала гостья, содрогаясь от одного вида этих дебильных парней. — Кости переломают, изнасилуют, убьют — и глазом не моргнут. Зря, очевидно, про патроны спросила. Насторожила парламентеров. Теперь нужно идти ва-банк».

Она достала из распоротой заплатки котомки небольшой лист, протянула его усатому, который все еще думал, что ответить незнакомке.

— Прочтите, — сказала повелительным тоном. — Я представитель центра.

Мужчина подтянулся, принимая бумагу, а парни мгновенно спрятали свои клыки за влажными большими губами. В этом она почувствовала гарантию своей безопасности: для них громкие слова и уверенный тон лучший пропуск.

— Читайте, читайте, — напирала она, видя, что усатый хочет спрятать записку в карман пиджака.

— Мне не приказано, — покорно склонил он лысеющую голову. — Доставлю куда след, а там уж пущай читают.

— Там никаких секретов нет, — настаивала гостья. — А вы будете знать, с кем имеете дело.

Мужчина нерешительно развернул листок и, отодвинув его на расстояние вытянутой руки, начал медленно читать: «Предъявительница сего Софья Казимировна Пуришкевич, — он перевел недоверчивый взгляд на гостью. Хотел о чем-то спросить, да передумал и продолжил чтение вслух, очевидно, для своих товарищей: — Командируется в низовые ячейки партии социал-революционеров для организации связи и выработки единой программы…»

Казак сложил бумагу, снова вопросительно поглядел на связную. Она не могла понять, что его так растревожило. Что ей, молодой женщине, доверили такое важное дело? Но в письме все так витиевато изложено, что непосвященный человек не поймет, о чем речь. Во всяком случае, о готовящемся восстании ни намека. А что ей поручают наладить связь ячеек и выработать единую программу… Ну и что?

В этом никакой крамолы никто не видит. Что же еще смущает посланца Буркова? Наконец он спросил:

— Извините за любопытство. У вас все такие?

— Какие? — насторожилась она. — Что вы имеете в виду?

— Фамилию, — все еще смущаясь своего вопроса, казак отвел глаза в сторону.

И как только она сказала, что принадлежит к старинному польскому роду, казак удовлетворенно улыбнулся.

— Тут, — потряс он письмом, — написано, что вы можете рассказать о делах и нуждах организации…

— Могу, — прервала она его. — Но во-первых, я должна знать, с кем имею честь, и во-вторых, что конкретно интересует гражданина Буркова.

— А вы и главкома нашего знаете? — поразился ее осведомленности «родственник» Анфисы и метнул недовольный взгляд в сторону кухни: проболталась, чертова баба.

Чтобы успокоить связного и не дать в обиду хозяйку, Софья сказала:

— В центре все знают. — Не скрывая насмешки, уточнила: — А главковерхом вы еще не назначили гражданина Буркова?

Пораженные дерзостью, парни угрожающе насупились, но казак успокоительно кивнул, и они дружно полезли за кисетами. В это время в дверях показалась Анфиса с самоваром в руках, разрумянившаяся, с озорными лукавинками в нахальных глазах. Парни как по команде вскочили, боязливо спрятали кисеты и кинулись наперерез хозяйке, как можно скорее освободить ее от ноши.

— Спасибо, Фиса Андреевна, за чай, — поднялся усатый. — Но недосуг нам. Поспешаем.

— Не обижай, Филя, — кокетливо приплечилась к нему хозяйка. — Подождет твой главком.

— Ты смотри, Андреевна, — построжал казак. — Язык-то прикороти. А то задеру твои юбчонки…

— Не теряй время на пустые речи, Филя, — будто изнемогая от нетерпения, обхватила шею гостя хозяйка.

Тот мгновенно распалился как жаровня, капли пота покрыли лоб и кончик носа. Он не знал, как лучше вести себя: превратить все в шутку или перетянуть ее гладкую спину плеткой, которую никогда не снимал с кисти руки?

Поступил не так, как думал: развел ее горячие пальцы, усадил, как припечатал, в кресло и с укором заметил:

— Что про нас вверху подумают?

— Она, что ль, верх? — озлилась Анфиса, метнув недобрый взгляд на Софью. — Дурачок ты, Филипп Филатыч. Если мы когда-нибудь будем верхами на вас… ездить, конец света наступит. У нее слюнки текут от зависти, что я такого казака обротала, а ей мы любого отрядим. Хоть Миньку, хоть Гриньку, — резко бросала она оскорбительные слова в лицо всем стоящим в горнице.

— Тьфу ты, нечестивица, — в сердцах сплюнул казак и, словно уклоняясь от бича, метнулся к двери.

За ним — его сопровождающие.

— Гляди, Филя, — кричала им вслед Анфиса, пытаясь вылезти из кресла. — Пожалеешь! Вот пожалюсь твоему главкому, будто хотел снасильничать меня…

Она нарочито громко, с всхлипыванием засмеялась. А когда со двора донесся короткий визг отшвырнутой собаки и звон калиточной щеколды, Анфиса, уже не сдерживаясь, заголосила.

— Чую я, подружка, что конец скоро всему… Потому и бешусь. Тороплюсь… А ведь больше того, что отпущено, — не схватишь. А туда и малой толики не унесешь… Ну ладно, — решительно вытерла она глаза и пружинисто легко выбросила свое тело из баронского кресла. — Давай чаевничать. Ты уж прости меня, необразованную да распутную, что я давеча этим гражданам тебя предлагала, — сказала она без чувства раскаяния, а так, чтобы не думала гостья, что хозяйка была в состоянии белой горячки и потому не помнит, что творила и говорила. Ну и чтобы не носила камень молчания за пазухой. Все-таки им ведь целую ночь под одной крышей коротать. Она б охотно проводила гимназисточку со двора, но велено держать до утра, а может, до следующего вечера.

Софья после дикой выходки Бурковой точно окаменела. При всей жалости к этой жадной, развязной бабенке у нее появилось и взяло верх чувство неприязни, брезгливости к ней. Она не могла заставить себя заговорить с хозяйкой, отругать ее, хотя бы по-интеллигентному попытаться сделать внушение. И чай из ее рук не хотелось принимать…

Лишь на другой вечер во дворе Бурковых вновь появился вчерашний казак в сопровождении тех же парней. Софья встретила их, как учительница опоздавших на урок школьников. Она думала, что суровый вид придаст значимости ее роли связной, но они даже не заметили его. Усатый, зыркнув по комнате (нет ли кого постороннего), коротко бросил:

— Велено доставить вас в штаб.

И, уже когда выбирались через сады и огороды к займищу, Филипп объявил, что ни о каком центре, ни о каком письме его главком не знает. К удивлению Софьи, они не стали углубляться в займище, а остановились, по-собачьи прислушиваясь к тропинке, оставшейся позади. Вроде никаких хвостов не видно. С соблюдением интервалов двинулись вдоль опушки. Прошли метров сто, не больше.

Вновь остановились. С нацеленными на тропинку ушами и глазами постояли минут пять. Тихо, как в гробу.

— А теперь должен завязать вам глаза, — объявил чью-то волю Филипп.

— И так не видно ни зги, — запротестовала Софья, заранее зная, что ее протест обречен. — Тоже мне армия, — вспылила она, ощутив на лице колкость шерстяной косынки. — Мы там верим, что у вас силы несметные, а вы как загнанные звери скрываетесь по урочищам да погребам.

— И еще одно условие, — не обращая внимания не гневную тираду, сказал усатый. — Если крикнешь или… в общем, заговоришь, я должен исполнить приказ. — Он упер в девичью спину жесткое дуло нагана.

Софья прикусила язык. Ясно, что казак действует по продуманному кем-то расписанию. И говорить с ним об отступлениях от этого плана — бесполезная трата времени. Конечно, если случайно они не наткнутся на таких же народных армейцев, только из другой банды, и не примут их за ее «хвост», доставят связную к Буркову. Иначе…

Чья-то медвежья лапа загребла ее ладонь, и они довольно быстро зашагали дальше. Сзади она улавливала на своем затылке все учащающееся жаркое дыхание Филиппа, который нет-нет да напоминал о своем существовании прикосновением к спине револьвера.

Шли они не очень долго. И как поняла Софья, пришли не в погреб или в блиндаж и даже не в землянку, а в настоящий дом, с верандой, с крыльцом в четыре ступеньки. Но глаза ей развязали, лишь когда ввели в комнату.

Яркий свет девятилинейной двухфитильной лампы заливал помещение чуть голубоватым светом. На миг ослепленная контрастом она крепко зажмурила глаза.

А когда вновь открыла, обратила внимание не на освещенность комнаты, а на красивую женщину с черным венцом из косы на голове и в черном креповом платье с высоким, наглухо застегнутым воротником, отделанным белой кружевной каймой. Строгое платье ярко очерчивало линии стройной фигуры, подчеркивая приятную умеренность форм. Женщина смотрела на Софью, как показалось, участливо-сострадательно, в надежде своим взглядом скорее расположить гостью к себе и одновременно как бы извиниться за, может быть, излишнюю конспиративность.

Но она не приняла этого наигранного участия. Оскорбленная недоверием, дальняя родственница знаменитых шляхтичей гневными глазами искала того, кто, командуя армией, ведет себя как последний трус. И она увидела его. Крупный, плечистый, с короткой шеей и почти квадратным из-за сильно выпирающих скул задубленным лицом. Она узнала его по фотографии, которую ей показывали.

Но вида не подала, не сделала первая шаг к столу, за которым уютно восседало трое мужчин. Несмотря на то что пауза затянулась, Софья, помня ультиматум Филиппа, упрямо молчала, хотя с ее языка готовы были сорваться слова упрека.

— У нас на Руси обычай есть такой, — наконец заговорил Бурков, вперив недобрый взгляд в замкнутое лицо приведенной (а она отметила про себя, что голос у него от чрезмерного питья и курева низкий, сиплый). — Когда в дом заходят, говорят «здрасте».

Она повернулась, взглянула на усатого и его дружков, те картинно выстроились за ее спиной. Филипп, то ли не успев, то ли не думая прятать наган, машинально поднял дуло на уровень головы, но вовремя опомнился.

Однако горожанка продолжала смотреть в лицо казака. Наконец она поняла, что он не способен что-либо прочесть в ее взгляде, и выразительно приложила палец к губам. Тут только до Филиппа дошел смысл ее мимики. Немного смущаясь, он разрешил:

— Ну, факт, говори сколько хочешь.

Софья Казимировна даже не удостоила его своим вниманием. Она резко направилась к столу, не выговаривая, а швыряя в лицо этим штабным слова гнева и сарказма:

— У нас тоже, гражданин Бурков, принято здороваться при входе в дом. Но вы же доставили меня как арестантку, как задержанного лазутчика. И это после того, как познакомились с моими документами и за целый день имели возможность убедиться, что никаких чекистов, чоновцев или фараонов я с собой не привела…

— Береженого бог бережет, — прервала ее обличительный монолог хозяйка.

— Погодь, Ольга, — жестом остановил Бурков женщину. — Пусть ясновельможная паненка скажет все, что у нее на языке.

«Так это же вдова Смердова, — догадалась Софья, еще раз оглядев ладную фигуру женщины, к умному, с тонкими чертами лицу которой так не подходило обыденное слово «попадья». — Значит, я в десяти шагах от дома Буркова. Любопытно, знает ли об этом Анфиса? Неужели знает и так ловко провела меня, показывая и свою ревность и свою гордость, не позволяющую ей переступить порог поповского дома. Выходит, она коварнее и хитрее, чем я подумала о ней. Но если она знает, где отсиживается ее Веньямин свет Михайлович, почему так откровенно оставляла Филиппа в своем доме? Все-таки, очевидно, не знает. Да твоя-то какая печаль?» — наконец резко прервала свои мысли Софья и снова обратилась к Буркову, но уже без прежней злости и потому «не так желчно, менторски, скорее по-деловому:

— Если вы позволите, я присяду. — И, не ожидая, пока ей подвинут стул, гостья удобно уселась между Бурковым и свободным стулом, на который тотчас опустилась Ольга Павловна, — Я все сказала, что касалось меня лично. Теперь мне хотелось бы ввести вас в курс надвигающихся событий и познакомиться с вашей готовностью к выступлению. По нашим сведениям, вы в настоящее время располагаете эскадроном кавалерии, дюжиной тачанок, приблизительно батальоном пехоты…

При этих выкладках она обратила внимание, как удивленно вытягиваются лица сидящих за столом, как Бурков откровенно обращал взоры к Ольге Павловне, но, очевидно, не прочитав на ее лице ничего утешительного, продолжал слушать связную из губернского города. Сведения были точными, но время внесло свои коррективы. Если бы она назвала цифры две недели назад, он колесом выпятил бы грудь. Но с тех пор как после короткой схватки с чоновцами станицы Качалинской он снова скрылся в займище, не считая потерь в бою, от него ушла половина списочного состава. Правда, ушла, дав слово поддержать его, если поднимется долгожданное всеобщее восстание на Дону. Из слов Софьи Бурков понял, что в центре не знают истинного положения на местах, но разуверять связную не стал, а продолжал внимательно слушать.

Пуришкевич каждой новой фразой выказывала все больше осведомленности. Знает ли гражданин Бурков, что в станице Пашикской местный учитель Агафонов собрал под святое знамя спасения России до полка бывалых служак, а в Россошках, Рогачиках, Карповке, Береславке… хоть сегодня готовы выступить не менее двух эскадронов?

— Ну, а что же не выступают? — осторожно осведомилась вдова.

— Ждут сигнала.

— А кто же даст этот сигнал?

— Мы, — повернулась наконец к Ольге Павловне связная. — Штаб всеобщего восстания.

— И что же вы не даете? — теперь уже с явной насмешкой спрашивала Смердова.

— При таком комиссаре, — повернулась Софья к Буркову, — вы, гражданин Бурков, всегда будете биты.

— Это почему же, позвольте полюбопытствовать?

— Потому что действуете в изоляции. Как я успела заметить, ваш комиссар никому не верит.

— С чего вы взяли, что Ольга Павловна комиссар? У меня в войске и слова такого нет, не то что должности. А что не доверяет — тут есть резон. Почему это вы в Царицыне знаете про наши армии» а мы про вас первый раз слышим? И почему, если в соседних хуторах и станицах тоже готовятся к выступлению, нам не дают знать?

— Потому что все вы, гражданин Бурков, действуете на свой страх и риск. Боитесь объединения. Как же, кто-то будет мной командовать! Центр приказывает забыть на время все распри, междоусобицы, объединить силы под знаменем освобождения Советов от засилья большевиков. Если вы принимаете наш лозунг, я изложу вам программу действий.

Бурков выразительно обменялся взглядами с товарищами и с Ольгой Павловной. Все дали добро.

Она сказала, что начало выступления приурочено к празднованию годовщины Октября. До этого времени желательно никаких вылазок не предпринимать, копить силы, отрабатывать технику боя, собирать оружие. Кстати, это больной вопрос. Центру известно, что Бурков напал по весне на эшелон с вооружением и запасся с избытком винтовками. Центр предлагает ему обменять винтовки на боеприпасы, если в таковых он нуждается.

— Есть нужда, — признался атаман. — И про винтовки центру достоверно известно. Так что давайте баш на баш. Винтовка — ящик патронов.

Гостья вдруг весело засмеялась. Впервые за весь вечер в этой светлой, хорошо меблированной комнате раздался такой чистый, неподдельный смех. Он обескуражил обитателей гостиной. Они недоуменно переглянулись.

— Ну вот и первая осечка, — добродушно сказала Софья, протягивая руку Буркову. — По рукам.

— Какая осечка? — поддаваясь обаянию юности, тоже улыбнулся Бурков в надежде, что за такой открытостью не может таиться подвоха. Он протянул ей свою руку и сказал, как скрепил печатью договор:

— Мое слово — закон.

— Говорили, что вы скряга, — удовлетворила она любопытство атамана. — Говорили, меньше, чем на два ящика, не согласитесь.

— Продешевил, выходит, Венечка, — поддела его попадья, почуявшая, что ее главком начинает подпадать под влияние горожанки, которая не может сравниться с нею красотой, но умом и обаянием достойно может потягаться, а искренностью, восторженностью может заразить кого угодно.

Она сама ведь начинала с горячей агитации среди сверстников из семей среднего достатка, среди рабочей молодежи, посещающей оркестр народных инструментов при администрации летнего сада. В ту пору она верила, что только такая решительная робеспьеровская партия, каковой считала себя партия эсеров, способна создать республику равенства, справедливости, всеобщего благоденствия. Но после того, как среди ее книг жандармы обнаружили несколько листовок, текст которых был далек от прославления существующего в России режима, и она была приглашена в тайное отделение, Ольга затаила в себе лютую ненависть к краснобаям из своей партии и к жандармам. К первым — за то, что на словах они слыли бескорыстными борцами за народное счастье, а на деле чуть ли не вся партийная верхушка была тайной агентурой жандармерии, а ко вторым — за то, что они так ловко, так иезуитски расставили капканы во время ее допроса, что она, глубоко презирая себя, рассказывала все, что ей было известно о нелегальной деятельности группы. Именно после этой трагедии она встретилась с Трифоном Смердовым и, не оглядываясь, не раздумывая, выскочила за него замуж, искренне полагая, что заботы мужа станут ее заботами..

Но мечте не суждено было сбыться. То есть не до конца. И вот волею судьбы она снова втянута в водоворот великих политических событий. Не просто втянута в них, а играет определенную роль. Ольга была уверена, что ее показания, данные жандармам, давным-давно превратились в пепел и развеяны над холодными волнами Невы. Значит, она свободна от всех вытекающих из того допроса обязательств и может начинать новую жизнь.

Она и начала ее, поближе познакомившись с есаулом Вениамином Бурковым. Теперь, два года спустя, Ольга все чаще задумывается над своим будущим. И видится оно не радужным, не светлым, а мрачным, все чаще за тюремной решеткой, а иногда и над могильным рвом под дулами винтовок. Вот почему последние ночи умоляет она Веню бросить все и всех, забрать золотишко, выправить у нужных людей документы и махнуть в Москву или Петроград. Чем больше город, тем легче в нем затеряться. Ну не хочешь в столицы, заберемся в сибирскую глухомань… И вроде заколебался Бурков, стал даже советоваться, куда лучше скрыться, что, кроме золота и драгоценностей, взять с собой в новую жизнь… А тут, на тебе, как с неба свалилась представительница какого-то эсеровского центра. Морочит голову, подбивает на новое выступление. Ольга знала, что настроение центра совпало с желанием Буркова. В минуты особого откровения признавался он своей желанной, что мечтает на прощанье устроить в округе такой фейерверк, какого еще никто и никогда не устраивал. Но она всячески отговаривала любимого от вандализма, потому что понимала: после такого выпада не будет Буркову нигде и ни в какие годы пощады, рано или поздно его найдут и поставят к стенке, а заодно с ним могут прихватить и ее. Сейчас еще оставался какой-то шанс на жизнь. Советская власть обещает сохранить ее всем, кто, осознав свое отступничество, явится с повинной. Пусть Бурков не явится, потому что не очень верит в амнистию для себя и подобных себе, но он после обнародования решения местного Совета ничего плохого новой власти не сделал, точнее попросту бездельничал… Смехотворная армия его давным-давно рассыпалась. Многие, узнав о помиловании, бросили винтовки и, даже не опасаясь получить пулю в спину, ушли к своим семьям, к родным дворам, другие, видя колебания есаула, предали его и подались в соседние банды, третьи, оставшиеся с Бурковым, как и атаман чего-то выжидали… И вот дождались.

А между тем за столом завершался торг.

— Значит, договорились: в субботу ваши люди привозят на базар сено. Половину — в Трехостровскую, половину — в Береславку, — подытоживала деловую встречу Софья Казимировна Пуришкевич, овладев инициативой.

Это Ольга Павловна почувствовала по ее тону, по оживленному блеску в голубых глазах, каковой загорается лишь в случае успеха.

— А пароль будет?

— Обязательно. Наши люди подойдут и, допустим, спросят: «Уж не Вениамин ли Бурков столько накосил?»

— Нет, нет, — испугалась вдовствующая попадья. — Не надо упоминать его фамилию. Ею казачки детишек пугают…

— И правда, — прохрипел Бурков, — давайте что-либо другое придумаем.

Сошлись на простом и не вызывающем подозрения. Подошедший возьмет быка за рога: «Если за миллион продашь, поехали», — обозник ответит: «Если еще любую половину накинешь, тогда поеду». А уж детали — куда везти, где менять винтовки на патроны — уточнятся по ходу торга.

Когда прощались в сенцах, Бурков, с надеждой глядя в глаза связной, высказал заветное:

— Если в центре решат, что нам нужны комиссары, то передай мою просьбу: пусть сюда направят тебя.

— А как же Ольга Павловна?

— Какой она комиссар, — сморщился, как от зубного зуда, бывший есаул. — Одно слово «попадья». Стреножила меня, проклятая. Вот ты — другое дело. Ты из нашего роду-племени. Что задумано — нужно довести до конца. Или — или.

— Спасибо за похвалу, — протянула маленькую крепкую руку связная. — Непременно нужно доводить до конца.

На следующее утро Софья двинулась в соседние хутора: может быть, они окажутся удачливее для девушки из города, желающей обменять французский пеньюар, оренбургский платок, бухарский шелковый отрез на хлеб, просо, сало…

Через два часа пути, в нелюдимой балке близ леска ее задержал наряд чоновцев. Девицу с подозрительным буржуйским ассортиментом для обмена посадили на коня и с сопровождающим отправили до ближайшего разъезда, а оттуда первым же проходящим поездом в Царицын, к товарищу Чугунову.

В назначенное утро на базаре Береславки и Трехостровской чоновцы встретили условленным паролем людей Буркова. Приблизительно в это же время в доме гражданки Смердовой была взята без шума и выстрелов вся головка «народной» армии.

Никто из станичников не пожелал проводить земляка в дальний путь. Лишь Анфиса, сложив на груди сильные руки, с тоской глядела, как заколачиваются двери и ставни поповского дома, в тайниках которого — Буркова даст голову на отсечение, если не так, теперь пропадет несметное богатство.

Бурков от всего открещивался до тех пор, пока ему не показали среди состава эсеровского «центра», арестованного на днях, «связную» Софью Казимировну Пуришкевич, а по настоящим документам-сотрудницу отдела губчека по борьбе с бандитизмом Людмилу Ивановну Мартынову.