Святитель Григорий Богослов. Книга 2. Стихотворения. Письма. Завещание

Богослов Григорий

Приложение

 

 

А. В. Говоров

Святой Григорий Богослов как христианский поэт

[304]

 

Введение

 

«Золотой век» христианства – как часто называют эпоху великих светил христианской Церкви Афанасия Великого, Ефрема Сирина, Василия Великого, Григория Богослова, Григория Нисского, Иоанна Златоуста, Лактанция, Илария, Иеронима, Амвросия, Августина – с полным правом может быть назван и классическим периодом христианской литературы. Кроме высокого догматического достоинства, творения названных отцов и учителей Церкви, обнимающие богатое разнообразие литературных форм, имеют высокое значение в истории всеобщей словесности как чистые проявления истинного, доброго и прекрасного. Тогда как языческая литература, в золотой век Августа достигшая апогея своего величия, по безжизненности своей быстро клонилась к своему падению, христианская словесность, зародившись в тишине и безвестности, развивалась, зрела и богатела памятниками, достойными изучения и подражания. В первый тяжелый период трехвековой борьбы христианства с язычеством христианское искусство, понятно, не могло еще получить большого развития и проявиться в художественно выработанных формах. Это нужно сказать даже относительно главного и совершеннейшего вида художественного творчества – поэзии.

«Поэзия, по преимуществу, есть плод досуга, плод свободного и спокойного наслаждения жизнью, благоприятствующего развитию идеальных сторон человеческой природы. Такое свободное и спокойное наслаждение жизнью для христианского общества наступило со времени знаменитого Миланского эдикта 313 года. Доселе, под огнем жестоких преследований, некогда было и помышлять о религиозно-поэтическом творчестве; едва доставало пастырям Церкви времени утешать преследуемых, ободрять верующих, исправлять падших. Мир, дарованный христианской Церкви Константином Великим и его преемниками, отразился в религиозно-христианской поэзии появлением произведений высокого художественного достоинства как на Западе, так и на Востоке» .

Не один, разумеется, только внешний мир, обеспечивавший свободное государственное положение христианской религии и Церкви, способствовал появлению в христианской литературе высокохудожественных произведений. Наряду с ним весьма благоприятным условием для этого послужил и другой мир – внутренний, какой уже ясно обозначился в то время в настроении христианского общества и христианских писателей в отношении к античной классической образованности и языческим авторам. Знаменитые представители христианства, хорошо сознавая различие язычества от поэзии языческой , уже без опасения за спасение души своей воспитываются на древнеклассических авторах и завершают свое научно-литературное образование в высшей и самой знаменитой тогда светской школе в Афинах. Самые выдающиеся из святителей, как Василий Великий и Григорий Богослов, сами изучив в совершенстве классическую литературу, рекомендуют чтение классических поэтов христианским юношам . При таких условиях, в связи с некоторыми другими историческими обстоятельствами, к которым не могли оставаться равнодушными даровитейшие из христианских писателей, например, в связи с распространением поэзии среди еретических обществ , в христианской литературе в IV веке достигают своего полного расцвета те отрасли словесности, которые в то же время вырождаются и безнадежно падают в литературе языческой. Разумеем красноречие и поэзию. В той и другой области христианская литература выставляет в это время образцы, в художественном отношении вполне достойные сравнения с лучшими произведениями классической древности.

Самым полным и самым крупным представителем классического периода христианской литературы является святитель Григорий Богослов – величайший из тех великих учителей христианства, которые образуют светлый венец Церкви и человечества. Он был вместе и богослов, и оратор, и поэт. Его гений – гибкий, плодовитый, неисчерпаемый, соединявший аттицизм с философией, чарующую художественность с разнообразной ученостью, – одинаково отличает его в каждом роде литературных произведений именно как классика христианского.

Прекрасную, хотя и очень краткую, характеристику его как богослова, оратора и поэта дает автор заметки о нем в одном из неновых журналов наших по поводу первого перевода с греческого пяти слов его о богословии. Характеристика эта, написанная, очевидно, под живым и непосредственным впечатлением могучей силы и увлекательной красоты творений великого христианского писателя, дышит полной искренностью и непредвзятостью мысли автора.

«Как богослов Григорий Назианзин отличается глубоким ведением Божественных тайн, необыкновенно твердой силой суждения, блестящей способностью выражать ясно и определенно высокие мысли о самых недоступных для человека таинствах неба и легкостью решать самые трудные вопросы. Одаренный гением, соответствующим величию христианской веры, он ясным взором проник в святилище Божественной мудрости, светом своих созерцаний озарил сферу богословского ведения для всех веков и усвоил себе власть в мире богословов восточных и западных… Последующие века в творениях святого Григория находили твердый оплот Православия; соборы приводили места из его сочинений в основание своих догматических определений.

Кроме обширного знания богословия, нельзя не удивляться и красноречию Григория Богослова. Несмотря на полноту ученых сведений, на глубокомыслие и диалектическую тонкость, красноречие не оставляло его никогда. В его словах изумляют нас обилие и стройность доказательств, сила слога, которой невольно покоряешься, быстрота и роскошная плодовитость чистого воображения, полнота живых образов, живописных подобий, смелые и сладостные выражения восторга, который исходит от глубины духа и сообщает языку священное вдохновение пророков, и все это перемешано с восхитительной простотой, сердечностью, с милой, открытой задушевностью. Вы читаете его догматические слова и уноситесь в даль неба, откуда обильным потоком излились эти перлы мыслей и выражений. В речах, гремевших против Юлиана, дышит вся сила филиппик и катилинарий В панегириках и надгробных словах восхищаетесь увлекательным, ярким изображением всех оттенков лица, в честь которого говорено слово. Дюпен справедливо ставит святого Григория выше всех ораторов древности. Массильон, Боссюэ, Бурдалу старались подражать Назианзину.

Не менее знаменит святой Григорий Назианзин и в области поэзии. Его псалтирь звучала песней Божеству, славила добродетель, гремела против порока, в изящных олицетворениях передавала высокое учение веры, была увлекательной наставницей чистого христианского жития. Все поэмы святого Григория. увлекательны в высшей степени, блестят роскошными картинами Греции; в них глубокое созерцание природы одушевлено благоговейной мыслью о Божием Всемогуществе, которое движет гармонией вселенной и растит бедную былинку; в них ясный взор на природу человеческую в одно время проникает и темную бездну, куда пал человек с престола невинности, и светозарную высоту, куда возносится он по лествице Креста. в них столько огня, столько души, что невольно думаешь, будто они написаны человеком в полном цвете лет; но, с другой стороны, в них рассеяны мысли, какие может внушить только долговременный опыт на пути жизни. Все поэмы святого старца пышны и прекрасны, как розы, из которых не знаешь, какую сорвать, чтобы ближе полюбоваться ее красотой. Мы желали бы, чтобы весь цветник, счастливо обработанный поэтическим гением святого Григория, был пересажен на почву русского слова. Стих святого Григория, по сознанию знатоков греческого языка, приятен и легок, как стих Гомера, хотя он ничего не заимствовал от мрачного язычества» .

Это «сознание» компетентных судей и ценителей художественных достоинств стихотворений святого Григория всего яснее и полнее выразилось в истории изданий их. И мы сочли за лучшее, по крайней мере за более полезное, вместо обычных во введениях к монографиям рассуждений авторов о побуждениях к избранию ими того или другого предмета для своих ученых исследований, о важности, специальном или общеобразовательном значении и интересе предмета сочинения, – предпослать своему труду критико-исторический обзор изданий стихотворений великого христианского поэта. В выдержках из предисловий к наиболее важным изданиям поэтических произведений святого Григория читатель найдет не единоличный и не единовременный отзыв о глубоком литературно-богословском интересе к стихотворениям святого отца, а главное – отзыв таких авторитетных ученых, обширная богословская эрудиция которых соединялась с редким и завидным научно-филологическим образованием. Открыть свое исследование о поэтических произведениях святого Григория Богослова историей издания их тем более казалось нам полезным и уместным, что более или менее цельного, полного и хронологически последовательного исторического обзора изданий творений святого отца нет пока ни в русской, ни в иностранной богословской литературе. Собственно же для самого сочинения нашего значение полной истории изданий стихотворений святителя Григория будет видно при разборе и уяснении разноречивых воззрений на них (со стороны их художественных достоинств) тех из ученых богословов, которые в своих специально-догматических или церковно-исторических исследованиях о святом Григории Богослове так или иначе касались стихотворений его и затрагивали вопрос об их художественно-литературной ценности в связи с общим воззрением на святого Григория Богослова как поэта.

 

Об изданиях стихотворений святого Григория Богослова

[314]

Начало изданий поэтических произведений святого Григория Богослова хронологически совпадает почти с самым началом распространения книгопечатания и со знаменитой эпохой Возрождения наук и искусств. Умственное движение, пробудившееся с особенной энергией в начале XVI века и охватившее все отрасли научного знания и все стороны духовной жизни, как известно, выразилось на первых порах главным образом в изданиях классических произведений как древнеязыческой, античной, так и церковноотеческой, христианской литературы. Из христианских классиков произведения Григория Назианзина, с одной стороны, по глубокому их патрологическому значению, с другой – по близости их к литературным достоинствам образцовых древнеклассических творений и по одинаковой с ними важности в учебно-педагогическом отношении начали издаваться в числе самых первых памятников христианской литературы. Несмотря, однако, на это, нельзя сказать, чтобы рукописям знаменитого поэта-богослова особенно посчастливилось в их исторических судьбах. Правда, с самого начала XVI века и до начала второй полвины текущего [то есть XIX] столетия издания сочинений Григория следовали одно за другим без больших перерывов. Таким образом, на весьма значительном пространстве трех с половиной столетий часто следовавшие одно за другим издания сочинений Григория в совокупности своей достигают весьма внушительной цифры и представляют довольно богатую историю. Но история эта замечательна скорее в количественном, чем в качественном отношении. До самого последнего заключительного своего момента она представляет или только отдельные, частичные и разрозненные опыты издания сочинений Григория, или издания хотя и общие, но весьма неполные и лишенные научно-критического отношения к материалу, или, наконец, издания только в одном латинском переводе, без параллельного греческого текста. Отчасти поэтому, отчасти же потому, что полный или даже более или менее подробный историко-критический обзор изданий произведений Григория, без особенной нужды, отнял бы много времени и места, мы сочли достаточным остановиться только на изданиях, имевших бесспорно историческое значение.

В 1504 году, в Венеции, появилось первое издание небольшого числа стихотворений святого Григория Богослова. Альд Мануций Роман, предпринявший это издание, попытался сделать дословный перевод на латинский язык некоторой части стихотворений Григория. Побуждения к этому изданию и цель его указываются в самом заглавии книги, которое служит вместе с тем и предисловием к ней. Небезынтересно поэтому привести здесь полный текст заглавия достопримечательного издания Альда «Aldus Romanus omnibus una cum graecis litteris sanctos etiam mores discere cupientibus S.P.D. Gregorii episcopi Nazianzeui carmina ad bene beateque vivendum utilissima nuper e graeco in latinum ad verbum fere translata imprimenda curavimus, studiosi adolescentes, rati non parum emolumenti vobis futurum, si id genus tra(ns)lationis cum graeco diligenter conferati, nam et graece simul discetis, et christiane vivere quandoquidem summa in illis et doctrina est, et gratia, et sanctis moribus mire, instituuntur adolescentes. Id vero ita sit nec ne conferendo cognoscite. Valete. …Venetiis ex Aldi academia mense Iunio M. DIV» А на обратной стороне последнего греческого листа: Aldus Ma. Ro. и герб его.

Издание это, в общем исполненное с большим старанием и тщательностью, сделано in 4°. Перевод помещен против подлинника именно так, что между каждыми двумя греческими листами вставлен лист латинского текста, дабы любители греческого языка, не нуждающиеся в переводе, без труда могли отделять при чтении один текст от другого. Постраничного счета нет в книге, как не имеют его все вообще старинные издания; следовательно, как греческий, так и латинский текст Григория составляют каждый сам по себе отдельное целое. Несправедливо было бы применить к этому изданию, как к первому в своем роде опыту, безотносительно строгое критическое суждение. Латинский перевод в нем стихотворений святого Григория оставляет желать многого: он сделан и не совсем точно, и далеко не изящно, но это нисколько не умаляет важности заслуги издателя: сделав вклад в науку, без сомнения, ценный и сам по себе, Альд Мануций открыл им дорогу другим ученым по разработке произведений Григория. К заслугам и типографским достопримечательностям издания следует отнести и то, что на страницах экземпляров его, свободных от латинского перевода стихотворений, в первый раз в печати издана была часть греческого текста Нового Завета. Альд напечатал здесь, именно на каждой первой странице промежуточных листов, заняв другую страницу их латинским переводом Вульгаты, шесть первых глав Евангелия от Иоанна, именно до 58-го стиха 6-й главы.

Затем, по степени относительной важности, в хронологическом порядке должно быть поставлено издание сочинений святого Григория, вышедшее в 1550 году, in fol., в Базеле. Это солидное издание, предпринятое и обстоятельно сделанное на свои средства Иоанном Гервагием, было первым общим и сравнительно полным печатным сборником произведений знаменитого отца Церкви. Сюда вошли: большая часть слов Григория, 80 писем и весьма много стихотворений. Вышедшее сначала на греческом языке, издание это в том же году напечатано было и в латинском переводе, сделанном соединенными трудами Вольфганга Мускула (Muscul), Петра Мозеллана (Mosellan), Виллибальда Пиркгеймера (Pirckheimer) и Альда Мануция. Из них первый написал для издания praefatio [предисловие] и перевел с греческого на латинский язык четыре слова, именно: 1, 41, 45, 47. Мозеллан перевел «Пять слов о богословии»; В. Пиркгеймер перевел все остальные 38 слов. Альд Мануций снабдил издание примечаниями и объяснениями к стихотворениям святого Григория. Для нас это издание представляет, между прочим, ту замечательную особенность, что в числе стихотворений Григория здесь в плохом латинском прозаическом переводе Севастьяна Гульдебека (Sebasftiani Guldaebeçcii) была напечатана известная трагедия «Χριστός πάσχων» («Страждущий Христос»). Эта довольно жалкая «prosa latina» Гульдебека, в какой напечатана была в Базеле трагедия, в истории изданий последней в латинском переводе была первым опытом. Греческий текст этой трагедии в первый раз издан был в Риме в 1542 году под редакцией Антония Блада из Азоло Первая метрическая обработка этой трагедии, довольно счастливо удавшаяся и самая распространенная в позднейших изданиях сочинений святого отца, вошедшая даже в последнее и лучшее из всех изданий – Бенедиктинское, принадлежит Клавдию Руаллету (Claudius Roillet).

Базельское Гервагианское издание важно в том отношении, что оно легло в основу позднейших изданий, которым в ученых достоинствах нельзя отказать и в настоящее время. Двадцать лет спустя на издание это оперся в своих известных трудах, посвященных нашему автору, и тот знаменитый ученый, с именем которого связывается новая эпоха в истории разработки произведений Григория и который до последнего – Бенедиктинского – издания оставался главным авторитетом по изучению его, – французский аббат монастыря святого Михаила Яков Биллий, в 1569 году предпринявший новое латинское издание сочинений святителя Григория, которое и вышло в Париже in fol. Уже в следующем, 1570 году оно было перепечатано в Кельне, но сам Биллий – и нельзя сказать, чтобы по одной только скромности осторожного ученого, – не считал этих изданий ни удовлетворительными в научном смысле, ни соответствовавшими его собственному желанию. Тем не менее, он находил их «не только не бесполезным, но почти необходимым трудом… Многочисленность и разнообразие переводов, – говорит Биллий в своем предисловии к изданию, – имеет ту величайшую выгоду, что из снесения и сопоставления их лучше выясняется мысль автора» . Этот «не бесполезный» труд для самого Биллия имел значение пробного опыта, показавшего ему степень соизмеримости между его личными научными средствами и трудностью задачи, какую он поставил себе в изучении сочинений святого Григория. Располагая отличной филологической подготовкой и увлекаемый одушевленной любовью к избранному им предмету своих научных работ, Биллий с необыкновенным усердием стал приготовляться к новому изданию сочинений Григория. Он снова заготовлял материал, собирал и тщательно сравнивал древние экземпляры, проверял их вновь найденными или доставленными ему манускриптами и, не щадя своих сил и хилого здоровья, в течение двенадцати лет кряду трудился без перерыва и отдыха над обработкой латинского текста сочинений святого Григория и объяснением темных мест оригинала. Работы его подвигались уже к концу, когда смерть труженика упредила его счастье – видеть, наконец, исполнение своего задушевного желания. Биллий умер на своем труде в 1582 году, а в следующем году в Париже вышло из печатного станка приготовленное им новое латинское издание, исправленное и значительно дополненное, главным образом, самим Биллием и только доконченное сотрудником его, парижским богословом Женебрардом. Издание 1583 года, взятое в общем, было лучшим из всех предыдущих и представляло собой несомненный успех в разработке произведений святого отца. Но нельзя принимать за выражение серьезного суждения о научных достоинствах этого издания те восторженные отзывы об издателе его, какие высказаны почитателями заслуг Биллия в многочисленных эпиграммах ему. Несправедлив, например, французский ученый Шатарди, когда он, объясняя заслуги Биллия, иллюстрирует их аналогией пребывания Иосифа в египетской темнице и освобождения его оттуда с состоянием Григория, заключенного в печатном тексте изданий до и после Биллия. «Как Иосиф, – говорит Шатарди, – находясь в мрачной, грязной темнице, был в полной неизвестности, а выведенный оттуда возблистал на пьедестале общей любви к нему народа и Фараона, так точно и святой Григорий, заключенный в неопрятную темницу прежних переводов, был невозможен для знакомства с ним общества: не было ни одной странички, которая была бы свободна от ошибок. Но тот же святой отец воссиял чище золота, как только коснулась его искусная рука Биллия… По переводу Биллия читатель может сразу узнать автора, как лев узнается по когтям» . Автор этих слов «сразу» позволяет себе две несправедливости: слишком пренебрежительное суждение о прежних изданиях Григория и в такой же мере преувеличенное – об издании Биллия. Последнее, при своих бесспорных преимуществах, также изобиловало местами, нуждавшимися в радикальном исправлении. Особенно слабым следует признать в нем поэтический отдел произведений святого Григория. Биллию всего меньше далось метрическое искусство в его латинской версификации стихов Григория; чем больше Биллий усиливался подойти ближе к стихотворному размеру подлинника, тем хуже, подчас до неузнаваемости мысли автора, выходили стихи его. Плохо поэтому идут к Биллию похвальные слова ему другого эпиграмматиста (Женебрарда): «Твою божественную голову целуют девять сестер и с ними прелестные грации» .

В ряд с изданиями Биллия следует поставить латинское же издание сочинений Григория Богослова, вышедшее в 1571 году в Базеле под редакцией известного автора многих исторических, церковно-исторических и канонических сочинений, Иоанна Леунклавия (| 1593, Вена). Взявшись за изучение того же самого автора и в то же самое время, каким и в какое научно занимался Биллий, Леунклавий, естественно, для оправдания, так сказать, raison d'etre [принципа смысла] своего издания, должен был опереться на такие научные средства – источники и пособия, каких не имел под своими руками или, по крайней мере, не пользовался ими Биллий. О таких научных особенностях и преимуществах своей обработки сочинений Григория, не только отличающих издание Леунклавия от двух первых изданий Биллия, но и ставящих его выше этих обоих, Леунклавий говорит в своем довольно обширном предисловии к изданию. Знакомя здесь читателя с теми условиями, при которых он приступал к своему латинскому изданию, Леунклавий говорит, что когда он узнал о том, что французский ученый Биллий в одно и то же время с ним предпринял одинаковый труд, он уже хотел было прекратить свою работу, хотя и перевел на латинский язык очень много слов. Но увидев, тотчас после издания труда Биллия, сколько он (Леунклавий) собрал для своего издания материала, какого, очевидно, не было под руками у Биллия и какой вообще оставался еще в неизвестности, Леунклавий счел далеко не бесполезным продолжать свой начатый труд. Особенно счастливым обстоятельством для себя Леунклавий считает то, что ему удалось достать 19 книг комментариев на Григория архиепископа Критского Илии, замечательных своими обширными литературными сведениями. В качестве ученокритического пособия Леунклавий ценит этот материал так высоко, что приобретение его возводит в факт явного к нему благоволения Божия (divini beneficii factum). «Руководствуясь этими книгами, – говорит Леунклавий, – я мог с большим успехом восстановить искаженный смысл очень многих мест Назианзина…» По отношению к поэзии Григория комментарии Илии, по словам издателя, оказали ему очень большую услугу: они счастливо натолкнули его на разыскание таких стихотворений Григория, какие были еще неизвестны в печати. «Илия по местам цитирует, – говорит Леунклавий, – стихи из стихотворений Назианзина. Так как этих стихов не было в изданных сочинениях Григория, то мы обратились к имевшимся у нас под руками рукописям стихотворений его и все их отыскали». Из своих манускриптов Леунклавий обращает внимание читателя особенно на два: на рукопись, принадлежащую византийскому историку Никите Акоминату, и кодекс, найденный Леунклавием в библиотеке Базельской академии наук. Этому последнему он придает особенно важное значение. «Относительно древности его, – говорит он, – известно, что он принесен был туда (в Базельскую академию) за 150 лет до времени Базельского собора и с тех пор сохранялся там с величайшим благоговением. В нем по местам встречаются рисунки, на которых очень изящно изображаются одежды греков. Там же есть изображение Григория точь-в-точь такое, как описал черты лица и вообще наружность его Симеон Метафраст».

Издание свое Леунклавий сделал в трех томах, распределив в них материал следующим образом. В первом томе, обработка которого представляет результат его личного труда, он поместил 20 слов с комментарием Илии. Второй том обнимает остальные 32 слова с письмами и стихотворениями, взятыми и перепечатанными целиком, без всяких изменений, из Биллиева издания. К третьему и последнему тому, который «так же, как и первый, – говорит Леунклавий, – всецело принадлежит нам», он отнес такие стихотворения, которые в первый раз изданы им в свете. Кроме того, в состав его вошли: комментарий Никиты на стихотворения Григория, написанные одностишиями и четверостишиями, и объяснения Пселла на трудные места. Плодом критических работ Леунклавия над материалом этого третьего тома была, между прочим, поправка им ошибки, общей всем прежним издателям, которые относили стихотворение святого Григория «Exhortatio ad virgines» (Πρός παρθένους παραινετικός) «Советы девственникам» [см. наст. изд.: № 3. «Увещевание к девам»; кн. I, разд. II] к отделу его слов. Леунклавий, основываясь на метрическом размере этого стихотворения и ясной схолии к нему одного весьма древнего кодекса, первый указал этому стихотворению надлежащее место, поместив его в числе стихотворений святого Григория.

Поэтическими произведениями святого Григория Леунклавий занимался с большим увлечением; видно, что произведения эти произвели чарующее впечатление на знаменитого ученого. Он не только усердно работал над ними, но и внутренне наслаждался ими, не только хорошо изучил их, но и глубоко полюбил их. Своему восхищению поэтическими произведениями святого Григория Леунклавий посвящает даже одно собственное стихотворение (elogium); в нем он, под впечатлением своего восторженного удивления им, несколько преувеличенно делает следующий отзыв о достоинствах стихотворений и поэтическом гении их автора, предпочитаемого Леунклавием даже лучшим древнеклассическим поэтам и самому Гомеру: «Когда я читаю и перечитываю божественные стихотворения Григория, я теряю всю любовь к произведениям Меонида (Гомера). Насколько золото лучше меди, серебро – олова, насколько небесное выше земного, настолько древние риторы ниже Григория в красноречии, а поэты – в поэзии»

Как ни важны, однако, заслуги Леунклавия и Биллия, но, строго говоря, упомянутые труды их мало подвинули вперед дело изучения творений святого Григория Богослова. По самому свойству своему эти труды, относясь, собственно, к латинской обработке сочинений святого Григория, скорее имели целью (и на самом деле могли) облегчить способ пользования последними, чем задачу строго научной разработки их. Дело в том, что греческий текст сочинений святого Григория, за незначительным исключением, оставался в том же совершенно виде, в каком напечатан он был в Базельском Гервагианском издании 1550 года. Ни филологической, ни историко-критической работы к нему, в научном смысле, не было еще приложено.

Имея в виду это обстоятельство, парижские ученые, во главе с Фредериком Морелем, в первой половине семнадцатого столетия предприняли греко-латинское издание сочинений Григория под именем нового издания Якова Биллия. Такое издание, основанное на трудах и ученом авторитете Биллия, и вышло в двух фолиантных томах в Париже под редакцией Ф. Мореля, сначала в 1609–1611 годах, затем aucta ex interpretatione Morelli там же, наконец в 1690 году – в Лейпциге, хотя издателям почему-то заблагорассудилось прикрыть это место издания на заглавном листе именем города Кельна. Впрочем, это последнее издание, изобилующее множеством всевозможных ошибок, не заслуживает научного внимания: сделанное после всех, оно вышло хуже всех.

Самую распространенную известность получило парижское издание 1630 года. В предисловии к нему издатели говорят, что они предприняли греко-латинское издание на основании Базельского кодекса Гервагианского издания 1550 года, тщательно сличенного и проверенного с королевскими Галльским и Италийским кодексами знаменитым Яковом Биллием, отличным знатоком того и другого языка, и т. д. На самом деле, однако, издание это не представляет столько достоинств, сколько обещают в предисловии к нему его ученые издатели. Слова их должны быть в значительной мере ограничены. Все преимущества этого нового издания сравнительно с прежними нужно отнести к одному латинскому тексту со всеми его научными приспособлениями, над которыми Биллий действительно, работал до самой смерти своей. Что же касается греческого текста, то Биллий трудился над ним ровно столько, сколько требовалось с его стороны старанья для согласования греческого текста с латинским в том виде этого последнего, в каком он вышел из-под его личной обработки. Неблагодарная в научном смысле задача улаживания греческого текста с латинским, а не наоборот, естественно, должна была отразиться одинаково неблагоприятно на том и другом тексте. Основной греческий текст Гервагианского кодекса под рукой Биллия претерпел такое сильное изменение, что позднейшим издателям стоило большого труда очистить его до его первоначального вида. Латинский текст, с его богатым ученым аппаратом, в том виде, в каком он оставлен Биллием, скорее представлял ученый материал для перевода с комментарием к нему, чем в собственном смысле точно обработанный перевод. Масса примечаний, схолий, разночтений, поправок и пояснений, какими Биллий испестрил латинский текст, собрав и смешав их без разбора, представляет такой беспорядочный агрегат, что трудно узнать без счастливого дара непосредственного вдохновения, какое чтение подложно и какое подлинно, заимствовано ли оно из манускриптов или же еще откуда-нибудь, – объяснение ли оно, догадка или исправление. Сам Морель сознается, что Биллий ни ясно, ни прикровенно, ни прямо и определенно, ни косвенно и предположительно нигде не объяснил, какое λέξιν και ρ́ήσιν он одобряет и какое отвергает, почему повсюду рассеяны и поставлены одно на место другого или чтения, или мнения его. Отдел стихотворений парижского издания 1630 года всего менее носит на себе следы строгой критической обработки. Стихотворения составляют всего только шестую часть второго тома, в котором они помещены, занимая начальные 308 страниц из всех 1851-й страницы волюмина. Число всех стихотворений, по Биллию, достигает 166. Но при внимательном обзоре их оказывается, что и эта незначительная цифра, сравнительно с числом стихотворений святого Григория Богослова по позднейшим изданиям, должна быть еще уменьшена. Она составлена из огульного, валового счета, в который входят частью стихотворения на одном латинском языке, частью повторения одних и тех же стихотворений с особым счетом, частью разделения и даже раздробления стихотворений на части, с обозначением также отдельного счета последних. Из стихотворений на одном латинском языке одно изложено у Биллия по правилам стихотворного метра, другие приведены просто в прозаическом пересказе содержания. Первое напечатано на странице 197, в отделе carmina iambica [стихотворения ямбические] под № 11 и под заглавием «Vitae finem optat»; против него на полях Биллий замечает, что греческого оригинала этого стихотворения он не мог отыскать ни в итальянских, ни в германских библиотеках. После него, однако, Толлий (Лейден, 1788) издал это стихотворение на греческом и латинском языках . В одном латинском прозаическом изложении напечатаны стихотворения на странице 301, под заглавием «De episcopis» [ «О епископах»] и на последней 308-й странице два заключительных стихотворения. Эти последние стихотворения напечатаны у Биллия под общим заглавием с названным предыдущим, но с обозначением отдельного счета (aliud) и с разделением на два особых стихотворения. Между тем, по лучшему изданию (Кайльо), в параллельном греко-латинском тексте они, во-первых, носят иное заглавие: «De rerum humanarum vanitate» (Είς τών άνθρωπίνων ματαιότητα) [см. наст. изд.: №. 40. «О суетности человеческой»; кн. I, разд. II], во-вторых, оба они составляют одно целое стихотворение, и притом так, что последнее стихотворение, по Биллию, составляет первую половину цельного стихотворения, а первое – вторую часть его. С этим недостатком Биллиева издания, то есть с дроблением цельных стихотворений на различные по своей величине самостоятельные части с особым счетом, а подчас – и с особым заглавием этих последних – приемом, не выдерживающим ни исторической, ни логической критики, встречаешься в стихотворениях не один раз. Кроме вышеприведенного примера укажем еще на страницу 180, где под № 109 и 110 (по порядку общей нумерации) напечатаны два отдельных стихотворения под заглавием: 1) «Молитва ко Христу в болезни» («ОгаШ ad Christum in morbo»); 2) «Другая молитва» («^ratio alia»), тогда как оба эти стихотворения, по Кайльо, составляют одно целое поэтическое произведение (т. II, с. 863). Есть и такие, довольно странные в ученом труде, случаи, что одно и то же стихотворение в одном месте напечатано в цельном, логически и ритмически неразрывном виде, а через несколько страниц вперед или назад то же самое стихотворение попадается разорванным на две части, с особым счетом обеих половин. Таким образом, одно и то же стихотворение в общей нумерации занимает три отдельные цифры.

Примером может служить стихотворение «Плач и моление ко Христу»; на странице 195 оно помещено в цельном виде, как одно органически неразрывное поэтическое произведение; а между тем на странице 178 то же самое стихотворение разорвано на две неравные половины (первая – из пяти, вторая – из трех стихов) и напечатано в виде двух отдельных стихотворений: 1)«Θρήνος» [ «Плач»], 2) ««Ετερος θρήνος» [ «Другой плач»]. Вообще говоря, повторения стихотворений или частей их в разнообразных комбинациях: четверостишиях, трехстишиях и пр. – составляют один из наиболее резко и неприятно бросающихся в глаза недостатков Биллиева издания. Встречаются повторения одного и того же стихотворения даже до трех раз. Так, например, четверостишие:

Σκεύαζε σαυτόν ώς τάχος, προς ούρανόν

Ψυχήν πτερώσας τώ λόγω τήν τιμίαν

Μηδέν περισσόν, άλλά πάν ρίψας βάρος

Βίου ματαίου, καί κακών τών ενθάδε , —

составленное из 13, 14, 15 и 16 стихов стихотворения под заглавием «На свое удаление»(Είς τήν άναχώρησιν), напечатанного на странице 181, повторяясь в стихотворении «К себе самому» (τού αύτοΰ παραίνεσις) на странице 197, образует на странице 252 само по себе целое, отдельное стихотворение: «Гимн ко Христу». В вышеупомянутом стихотворении «На свое удаление» мы не находим последнего стиха: «Σκοπείτε και τρεμοιτε, λαών ποιμενες» [ «Заметьте сие, пастыри людей, и трепещите!»], заключающего это стихотворение по изданию Кайльо (с. 865). Между тем этот искомый стих вместе с шестью последними стихами названного стихотворения на странице 197 образует особую поэтическую композицию с надписью: «Εις Θεον» [ «К Богу»]. Таким образом, одно поэтическое целое раздроблено на три особые части. Стихотворение на той же (197-й) странице с вышеприведенным заглавием: «К себе самому», оканчиваясь указанным четверостишием, своими предыдущими семью стихами повторяет стихотворение под тем же заглавием на странице 180. На странице 198 трехстишие под заглавием: «Είς διάβολον» [ «На лукавого»] взято из стихотворения на странице 177 под заглавием«'Αλλος θρήνος πρός Χριστόν» [ «Другой плач ко Христу»].

Изучая и сравнивая стихотворения по изданию Биллия с теми же произведениями святого Григория по другим позднейшим изданиям, в первом, изобилующем, как сказано и показано, повторениями, мы заметили по местам еще недостаток противоположного свойства. В некоторых стихотворениях оказывается пропуск стихов или даже строф либо в середине, либо в конце стихотворения. Так, на странице 97 в стихотворении:«Θρήνος» [ «Плач»] (у Биллия не совсем ладно – «Θρήνοι» [ «Плачи»]) перед последним двустишием недостает элегической строфы:

Τετρωμαι πολλοΐσι κακοΐς και αλγεσι σαρκός

Σοι δε, Χριστέ, χάρις, ος με πυροΐς πάθεσιν, —

и, таким образом, это стихотворение у него состоит из 18 стихов вместо 20. Далее, на странице 154, в гномическом стихотворении, написанном двустишиями («Γνωμικάδίστιχα»), у Биллия отсутствует двустишие:

«Α δυσμενείς φοβοΰσι των άλλων πλέον, Ό σταυρός και

βαπτισμοΰ ή κοινωνία , —

и, таким образом, все стихотворение состоит у него из 144 стихов (или 72 двустиший), а не из 146, как у Кайльо. На странице 181 в стихотворении «На терпение»(«Εις την υπομονην»), у Биллия, после пятого стиха, недостает ямбического двустишия:

Ώςμηδέν εις πΰρωσιν ελθγ των κακών «Ηπεΐραν είναι και

πάλην του δυσμενοΰς, —

так что стихотворение вместо девяти стихов, как у Муратори , состоит только из семи.

В стихотворении «Гимн Богу»(«ʼʼΎμνος εις Θεόν»), на странице 252, у Биллия не оказывается стиха:

Πάντα δε και λαλεοντα, και ου λαλεοντα λιγαίνει , —

который, по Бенедиктинскому изданию Кайльо (с. 287), сличившего греческий текст этого гимна с Ватиканским кодексом, составляет шестой стих этого гимна; между тем латинский перевод его у Биллия состоит сполна из 16 стихов; объяснения этой разности в количестве стихов оригинала с переводом у Биллия не находим. Наконец, в прекрасном ямбическом стихотворении «О добродетели» [см. наст. изд.: № 10; кн. I, разд. II], по изданию Биллия состоящем из 996, а по изданию Кайльо – из 998 стихов, по первому недостает 448-го стиха:

Καιρού φθόνον τε παίγνιον τιμωμενον, —

и 821-го:

Ει ςοψιν ουκ εδεξατ είναι γαρ κακοΰ.

Что касается внешней стороны Биллиева издания поэтических произведений святого Григория, то и в этом отношении, с точки зрения удобства пользования стихотворениями, рассматриваемое издание представляется не совсем безукоризненным. Невольно обращает на себя внимание с этой стороны прежде всего порядок или, точнее, беспорядок Биллиева издания стихотворений святого Григория. Трудно догадаться, каким соображением руководился Биллий, давая стихотворениям свой порядок расположения их, по какому принципу он делал деление и распределение их. Стихотворения богословского характера перемешаны у него со стихотворениями историческими, догматические – с нравственно-дидактическими, эпиграммы – с гимнами, ямбические стихотворения – с элегическими. О порядке хронологическом, то есть о расположении стихотворений по порядку следования их друг за другом по времени, можно думать всего менее. Уже стихотворение «De vita sua» [№ 11. «Стихотворение, в котором Григорий пересказывает жизнь свою»; II, I], поставленное на первом месте, написано в 381 году, десятью годами позднее стихотворения «De rebus suis» [№ 1. «Стихи о самом себе»; II, I] (написанного в 371-м), занимающего у него второе место. Правда, это первое стихотворение почему-то не идет у Биллия в общий счет, который начинается у него только со второго стихотворения. Но стихотворение под № V «De suis calamitatibus» [№ 19. «Жалобы на свои страдания»; II, I] написано, в свою очередь, на десять лет позднее (382 год) стихотворения «Iusjurandum Gregorii» [№ 2. «Клятвы Григория»] (написанного в 372 году), поставленного под № XVII, и на три года позднее эпитафии Василию Великому (379 год), занимающей у него 64-е место. Далее, стихотворение под № XIX «Adversus carnem» [№ 46. «На плоть»; II, I] написано двумя годами позднее (383 год) стихотворения «De se ipso adversus invidos» [№ 14. «О себе самом и на завистников»; II, I] (381 год), занимающего у Биллия по порядку место № 122. Стихотворение «Ad Hellenium pro monachis exhortatorium» [№ 1. «Увещательное послание к Геллению о монахах»; II, II] (372 год) написано хронологически на 11 лет раньше стихотворения: «De Dei desiderio» [№ 87. «О томлении к Богу»; II, I] (после 383 года), но у Биллия первое (под № XLVII) на двадцать один номер ниже последнего (под № XXVI), и тому подобное. Остается, таким образом, предположить, что Биллий пытался дать своему расположению стихотворений порядок систематический. До некоторой степени действительно можно заметить у Биллия систематизацию поэтического материала, распределяемого как будто по известным группам стихотворений, если только у него имеют какой-либо смысл отдельные категории нумераций (римскими цифрами), объединяющие собой каждую группу стихотворений отдельно одна от другой. Но что это за группы и как он делил и распределял материал – это другой вопрос. Стихотворения любой группы у него ни между собой не представляют строго выдержанного сходства по одному известному признаку, ни со стихотворениями другой категории не представляют действительного различия по тому же признаку и потому одинаково доступны для перемещения из одной группы в другую. Мы уже заметили выше, что у Биллия самые разнообразные и разнохарактерные по содержанию и форме стихотворения в расположении перемешаны между собой. А это произошло оттого, что он не определил точно одного известного признака (fundamentum divisionis), на основании которого можно было бы расположить подлежащий материал в известном систематическом порядке. Располагая в своем издании стихотворения, Биллий берет признаком деления их то внутреннее содержание (arcana, то есть стихотворения таинственные, богословско-догматические, с. 161), то их внешнюю сторону, метрический размер (carmina iambica, стихотворения ямбические, с. 187 и др.; tetrasticha, четверостишия, с. 156 и др.), то, не подводя ни под какой признак, ставит благодарную с точки зрения удобовместимости рубрику «carmina varia» (с. 92 и др.), к которой он с одинаковым основанием мог бы отнести все стихотворения святого Григория.

К внешним недостаткам рассматриваемого издания нужно отнести также отсутствие в нем обычного в издании поэтических произведений каждого классика деления стихотворений по стихам. Недостаток этот в особенности ощутим в справках и вообще критическом изучении текста их.

Говоря о недостатках Парижского издания 1630 года, мы вовсе не желаем умалить важности его и заслуги его издателей. Мы потому и остановились с некоторой подробностью на этом издании, что оно, вплоть до второй половины настоящего столетия [XIX века], было и лучшим, и единственно полным изданием сочинений святого Григория Богослова. Но, само собой разумеется, что и оно, со своими несомненными преимуществами сравнительно с прежними изданиями, имело лишь временное значение; при своих немаловажных недостатках, а главное – при своей неполноте оно далеко не могло считать законченным дело изучения рукописей святого Григория и не ожидать, в свою очередь, пополнения материала.

После Биллия, в конце XVII и в начале XVIII столетия, было найдено весьма много новых, еще не изданных в свет поэтических произведений святого Григория. Важнейшие издания их отдельно от слов и писем Григория Богослова были сделаны: Толлием, напечатавшим в 1696 году in cuatro в греко-латинском тексте 20 стихотворений в «Insignibus Itinerarii Italici», p. 1–105; «Trajecti ad Rhenum» [ «Перешедшие через Рейн»], и трудолюбивым Л. А. Муратори, издавшим в 1709 году in cuatro, также на греческом и латинском языках, 222 эпитафии и эпиграммы Григория Назианзина в «Anecdotis Graecis», p. 1–217; Patavii. В большую заслугу Муратори должно быть поставлено то, что он не только издал этот весьма ценный и в некоторых отношениях почти единственный для истории IV века материал, но и осветил его своими учеными примечаниями, снабдив еще его variis lectionibus [различными прочтениями] различных манускриптов.

Оба эти издания новых стихотворений Григория, сделанные Толлием и Муратори, вместе с парижским изданием 1630 года Биллия легли в основу того прекрасного последнего греко-латинского издания сочинений святого отца, которым мы обязаны необыкновенному трудолюбию и учености французских мавриниан. Это по своей тщательной обработке образцовое издание было начато при стечении крайне неблагоприятных для него обстоятельств, которые растянули историю его больше, чем на столетие. Инициатива этого «гигантского» предприятия, как его называет в своем предисловии ко второму тому издания А. Б. Кайльо, принадлежала, кажется, бенедиктинцу Якову Фришу; он первый, по крайней мере, взялся за этот труд в первом десятилетии XVIII столетия, но на самом пороге своей учено-трудовой деятельности он скошен был смертью. Тогда дело перешло в руки Франциска Луварда, который принялся за него с редкой энергией и одушевлением. Нужно удивляться, как мог он разобраться в изумительной массе рукописного материала и как успел хотя бы только пересмотреть его. В одних только парижских библиотеках Лувард критически сличил между собой более 200 кодексов. Он выписал множество чтений и разночтений, заимствованных из королевских, колбертинских и мазаринских манускриптов, и собственноручно внес их на поля греко-латинского парижского издания 1630 года. И хотя Луварду не суждено было привести к концу предпринятого труда, как это не суждено было ни предшественнику его Якову Фришу, ни непосредственному продолжателю его Пруденцию Марону, однако Луварду Бенедиктинское издание обязано своей существенной частью, обязано своим фундаментом, на который твердо оперлись последующие продолжатели. Переходя из рук в руки за смертью одного сотрудника за другим, драгоценный материал получил, наконец, окончательную обработку для первого тома, который в 1778 году и вышел в Париже под редакцией Д. Клеманцета. Полное его латинское заглавие следующее: «S. Patris nostri Gregorii Theologi opera omnia, quae extant… opera et studio monachorum ordinis S. Benedicti e congregatione S. Mauri. Tom I. Paris sumt. viduae Desaint, 1778»

Но этот первый том давно желанного издания обнимает только одни Слова Григория. Работы по приготовлению второго тома были надолго прерваны «tumultu publicarum discordiarum» [общественными нестроениями], то есть ужасами Французской революции, пошатнувшей во Франции основы самой религии и разрушившей священные ордена монахов. Казалось, что подлинная рукопись мавриниан была совсем затеряна. Но 60 лет спустя французскому аббату А. В. Cailau, не расстававшемуся с заветной мыслью об этом кодексе, хранившемся в душе его, как манна хранилась в ковчеге Завета, и постоянно представлявшему пред своими глазами второй том бенедиктинского издания, действительно посчастливилось отыскать в Париже драгоценную рукопись мавриниан; так что в 1840 году последняя, наконец, явилась в печати «post operam et studium monachorum O. S. B. edente et accurante D. A. B. Caillau. Par.curis et sumptibus Parent Debarres» , составив второй том к упомянутому первому тому бенедиктинского издания 1778 года. Этот том содержит самое полное собрание писем и стихотворений Григория с объяснительными примечаниями и извлечениями из комментаторов: Косьмы Иерусалимского, Никиты, Илии и Пселла. В него именно вошло: 166 стихотворений, изданных Биллием; 222 – Муратори и 20 – Толлием; всего – 408 стихотворений. Количество строф всех этих стихотворений простирается до 17 531, а со включением в счет строф трагедии «Χριστός Πάσχων» [ «Страждущий Христос»] – до 19 682.

Все стихотворения разделены на две обширные части (liber), из которых первая (с. 207–629 включительно) обнимает стихотворения богословские; вторая (с. 631-1203) – стихотворения исторические. Каждая из этих частей, или книг, в свою очередь, подразделяется на два отдела (sectio), из которых первый отдел первой части (I, а, с. 207–297) содержит стихотворения догматические; второй отдел той же части (I, в, с. 299–629) – стихотворения нравственные (moralia). Первый отдел второй части (II, а, с. 631–695) составляют те исторические стихотворения, которые по содержанию своему относятся к самому поэту; второй (II, в, с. 997–1203) – стихотворения, относящиеся к другим лицам; к этой же последней группе стихотворений отнесены эпитафии (с. 1109–1163) и эпиграммы (стр. 1165–1203).

Трагедия«Χριστός Πάσχων» служит приложением (appendix). Кроме того, следует заметить, что в отделе исторических стихотворений Кайльо в расположении их придерживается по возможности и хронологического порядка, опустив его совсем в стихотворениях богословских, время появления которых не может быть определено и восстановлено с точностью.

Это последнее издание Кайльо, совместив в себе все лучшие стороны и достоинства прежних изданий, не только чуждо их недостатков, но имеет и свои особенные преимущества, что можно уже видеть отчасти из самой систематизации материала. Как греческий, так и латинский текст стихотворений разделен и обозначен по стихам, по обычной в классической поэзии пятеричной системе деления. Греческий текст снабжен критико-сравнительно-филологическими и историческими подстрочными примечаниями.

Ко всем прежним латинским переводам и переложениям стихотворений святого Григория Кайльо отнесся со всей строгостью критики. «Латинские стихи Биллия, которыми он старался передать греческий подлинник, с соблюдением его размера, – говорит Кайльо, – принесли больше труда Биллию, чем пользы читателям. Стесняемый законами метра, он часто передавал нехорошо не только слова, но даже и мысли автора». Находя, таким образом, латинскую метрическую версификацию Биллия недостаточно соответствующей греческим стихам, он заменил ее своим собственным переводом последних, сделанным вольной прозаической речью. Версификации же Биллия и по местам версификации Фр. Мореля он поместил на нижних полях, сделав снисхождение из всех поэтических опытов переложения стихотворений святого Григория только этим двум издателям. Все же латинские метрические версификации Толлия и Муратори он исключил из своего издания, заменив их своим переводом.

Строгая беспристрастная критика, тщательная аккуратность и отчетливая методичность – вот главные отличительные свойства этого издания; знакомство с ним наделяет читателя впечатлением труда, явившегося не только результатом многосложных исследований, добросовестности издателя его, его обширной христианскоклассической эрудиции и полного изучения всего, что было сделано прежде его предшественниками на том же поприще, но и плодом глубокой любви его к предпринятому делу, плодом теплого, непритворного чувства благоговения к великому церковно-литературному имени, богослову-поэту Григорию Богослову. Это лучшее издание стихотворений святого Григория, с сохранением всех его отличительных особенностей, с предисловием к нему Кайльо и с примечаниями к стихотворениям комментаторов – Косьмы Иерусалимского и Никиты Давида, перепечатано было в 1862 году Минем в его известном капитальном издании «Cursus compeltus». Здесь стихотворения Григория Богослова заняли два тома: 3 и 4-й, 37 и 38 tom. Patrologia Graeca.

В своем сочинении мы будем приводить цитаты из стихотворений святителя Григория по изданию их Кайльо, указывая вместе с тем и на параллельные места существующих из них в русском переводе, причем, за отсутствием в последнем деления стихотворений на стихи, указания наши, по необходимости, будут относиться не прямо к означаемым стихам, а к страницам, на которых может случиться и два, и три стихотворения.

Что касается деления стихотворений и группировки их, то, при всех бесспорных библиографических достоинствах последнего, Бенедиктинского издания стихотворений святого Григория, мы не сочли удобным воспользоваться для своего сочинения классификацией Кайльо, находя ее, в отношении к специальной задаче нашего сочинения (святой Григорий Богослов как поэт), односторонней. Разделяя стихотворения на общие отделы по одному только лишь предметному содержанию стихотворений, Кайльо не обнимает своей классификацией всего разнообразия художественно-литературных форм поэтических произведений святого Григория Богослова, не дает видеть уже внешним образом, из одного только распределения стихотворений по их настоящим поэтическим родам и видам, всей гибкости и плодовитости поэтического таланта святого отца. Мало того, Кайльо неизбежно допускает в своей общей классификации некоторые явные погрешности со строго литературной точки зрения, относя, например, чисто лирические произведения к разряду стихотворений исторических. Мы решились поэтому применить в своем сочинении деление стихотворений более подробное (детальное) и, как нам кажется, более точное, ближе подходящее к характеру сочинения и прямо вытекающее из самой задачи его.

 

Классификация стихотворений и анализ их

За исключением известного, спорного по авторской принадлежности опыта цельной драматической композиции – трагедии «Страждущий Христос» все стихотворения святого Григория Богослова относятся к области лирической поэзии. Но помимо чистых форм лирики, поэзия его представляет весьма много средних и смешанных форм, в которых художественно-литературный анализ открывает слитыми элементы, порознь составляющие характеристическое отличие каждого рода поэзии в отдельности. Основательное изучение изящной древнеклассической поэзии дало Григорию Богослову богатую почву для разнообразного выражения его поэтического вдохновения. Художественная литература древних греков представляла в готовом виде такое обильное разнообразие поэтических родов и форм, созданных и усовершенствованных гением эллинов на основании общих законов человеческого духа, что поэту-богослову в этом отношении оставалось только талантливо воспользоваться ими. Святой Григорий действительно исчерпал своими поэтическими произведениями все богатое наследие древнеклассических видов лирики, а по частям и эпизодически – почти все разнообразие поэтических форм, вливая в эти готовые формы античной пиитики продукты собственного поэтического творчества. Но так как чувство, основной элемент лирической поэзии, под влиянием христианских идей и идеалов осложнилось бесконечным разнообразием оттенков, обусловливающих такое же богатое разнообразие мотивов лирической поэзии, то для выражения своих душевных настроений христианский поэт не всегда мог с одинаковым успехом воспользоваться готовой поэтической формой, выработанной древнеклассической музой. Этим объясняется то обстоятельство, что наряду со стихотворениями, отлившимися в совершеннейшую форму высоких лирических произведений, есть много таких поэтических опытов, которые, по их, так сказать, формально литературному синкретизму, трудно отнести к известному специфическому типу поэтических произведений. В некоторых случаях Григорий Богослов, с большой свободой варьируя древнеклассические формы лирики для применения их к христианским сюжетам, не только придал им своеобразный характер, но изменил даже техническое название их. Так, древнеклассический вид лирики – элегия, подразделился у него на более частные формы, под новым названием оригинального творчества христианской поэзии:«Εύχαριστήριον», «Ευχή», «'Ικετήρια εις Χριστον», «Παρακλητικόν», «Δεησις προς Χριστον» [ «Благодарение», «Молитва», «Моление ко Христу», «Песнь умилостивительная», «Молитва ко Христу»] и пр.

Для точнейшего раскрытия поэтической природы, для определения и уяснения характера стихотворений святого Григория Богослова необходимо, таким образом, во-первых, сделать подробную классификацию их, разделяя и подразделяя стихотворения на более частные группы и категории, имеющие по своим внутренним свойствам видовые различия между собою, хотя и объединяемые высшим родовым понятием лирики; во-вторых, рассматривать каждую группу стихотворений Григория по возможности в историкогенетической связи с древнеклассическими образцами.

Сначала мы разделим все стихотворения, по характерным свойствам их поэтической природы и литературным формам, на два обширных класса: на стихотворения 1) лиро-эпические и стихотворения 2) собственно лирические.

 

Часть I

Стихотворения лиро-эпические

 

К стихотворениям лиро-эпического характера относится весьма богатый отдел стихотворений дидактических, которые, в свою очередь, для удобства разбора можно подразделить на четыре категории: 1) гномические, или этико-прагматические стихотворения; 2) исторические поэмы, 3) дидактические поэмы и 4) стихотворения обличительного характера (сатирические).

 

1. Гномы

 

Γνώμη (γνώναι), лат. Sententia, в обыкновенном смысле означает изречение, которое, соединяя с возможно краткой формой выражения возможно большую полноту мысли, синонимично со словами: λεξις, λόγος, λόγων, ρησις, ρήμα, ρήτρα (dictum, dicterium), απόφθεγμα. Кратко и метко выражая результаты нравственно-практических наблюдений и выводы житейского опыта, гномы сходны с пословицами и подобно этим последним имеют целью поучение, преподание нравственного урока, правила, наставление. Различие гномических изречений от пословиц (παροίμιον, παροιμία, αίνος = dictum, verbum, proverbium, adagium) состоит только в том, что пословица живет и обращается в устах народа как общее его достояние; она общеизвестна, хотя и никто не знает, кто ее автор; «она ходит, – как выражается Даль, – под чеканом народности». С изречениями же гномическими продолжают неразлучно жить обыкновенно и имена их авторов. Как самая удобная и общедоступная форма выражения разнообразных жизненных наблюдений, моральные сентенции, или гномы, свойственны всем вообще народам, особенно в древнейшую пору их жизни, и везде служили началом дидактической поэзии. Но особенным уважением и успехом всегда пользовались гномы на Востоке.

В древнегреческой литературе гномы встречаются уже у Гомера, а у Гесиода, гномы или сентенции, становятся сами по себе содержанием целых определенных видов стихотворений. Древнейший род такой нравоучительной или дидактической поэзии встречаем в ««Εργακαι ήμίραι» (поэме «Труды и дни») Гесиода. И в творении Гесиода соединены еще два различных элемента – правила, касающиеся материальной жизни, и нравственные. Позднее, когда последние начинают составлять единственный предмет дидактической поэзии, образуется поэзия собственно гномическая. Временем высшего развития этическо-гномической поэзии у эллинов был период так называемых «семи мудрецов» и «греческих законодателей». Задачей их гномической мудрости было частью давать в кратких изречениях и сентенциях нравственно-житейские нормы и правила благоразумия 1 частью – через политические предписания и законы облагораживать жизнь и таким образом содействовать развитию высшей культуры, в которой нравственные и политические элементы, первоначальные опыты философии и законодательства, нераздельно слитые между собою, выражались в поэтической форме; чаще всего гномические стихотворения излагались в форме строф, состоящих из двух или трех элегических дистихов, которые обыкновенно назначались и посвящались какому-нибудь другу. Многие из гномических стихотворений, например Солона, имели на заглавном листе личные посвящения: προς Κριτίαν, προς Φιλόκυπρον, προς Φωκον, соединяя, таким образом, субъективный характер элегии с обсуждением общественных вопросов. Вначале, впрочем, самой приличной формой для спокойного мирообсуждения и бесстрастного изложения житейской мудрости считался гекзаметр. Позднее же, когда гномические стихотворения преобразовались в так называемую «гномическую элегию», метрической формой гномов сделалось элегическое двустишие, представляющее соединение гекзаметра с пентаметром. Но наряду с этой формой по-прежнему оставался в употреблении и гекзаметр, которым написаны (в числе 71) и так называемые «золотые изречения» (χρυσα ϊπη) Пифагора. Однако преобразование гекзаметрической формы гномических стихотворений в элегическое двустишие (размером которого написано одно из лучших гномических стихотворений святого Григория Назианзина) весьма заметно отразилось на чисто поэтическом элементе их; мало того, само преобразование это совершилось под влиянием поэтического элемента. Хорошо приспособленная, по самой краткости своих строф, к аккомпанементу простой и незатейливой игры на музыкальном инструменте, гномическая поэзия позднейшего размера содержит в себе по местам много вдохновения, оживляющего элегический стих силой и теплотой, достойными Каллина и Тиртея

Такой силой и жизнью отличаются в особенности гномические элегии Солона. Вообще же гномические стихотворения, благодаря меткости своих правил, изящной точности и изысканности языка, были особенно драгоценны по своей пригодности для воспитательных целей. Они охотно заучивались юношами и навсегда запечатлевались в их памяти; они пережили в истории литературы многие гениальнейшие произведения классической древности. Даже после диалогов Платона и нравоучительной философии Аристотеля не забыли Фокилида, Солона и Феогнида. «Золотые стихи» Пифагора имели комментаторов еще во времена святого Григория Назианзина. Позднее же потом все подобного рода стихи, как и апофтегмы и притчи в прозе, перешли в нравственные антологии, например Ориона, Стобея , и в различного рода энциклопедии и руководства. После разновременных пересмотров и переделок, они встречаются потом то с печатью христианского мировоззрения в греческой поэме псевдо-Фокилида , в собрании Сивиллиных предсказаний, в мыслях епископа и мученика Нила, то с характером стоической философии – в латинских дистихах Дионисия Катона.

Из христианских писателей, образовавших свой талант и вкус на художественных образцах древнеклассической литературы, святой Григорий Назианзин первый с успехом воспользовался гномической формой поэзии для выражения христианских идей.

К гномическому роду стихосложения относятся следующие из его стихотворений: 1)Στίχων ή άκροστιχίς των πάντων στοιχείων [№ 30. «Мысли, писанные одностишиями»]); 2)Γνώμαι δίστιχοι [№ 31. «Мысли, писанные двустишиями»]); 3) Γνωμικά δίστιχα [32. «Двустишия»] и 4) Γνομολογία τετράστιχος [№ 33. «Мысли, писанные четверостишиями»]; к этой же категории следует причислить и 5) стихотворение под заглавием: «Οροι παχυμερεΐς [№ 34. «Определения, слегка начертанные»].

По предметам своего содержания гномические стихотворения святого Григория Богослова так же богаты и обширно разнообразны, как сложна и разнообразна самая жизнь человеческая во всей совокупности ее духовно-нравственных проявлений. Гномы его обнимают, с моральной стороны, жизнь человека во всевозможных отношениях его общественного и домашнего быта, наставляют и нравственно руководят христианина среди самых разнообразных обстоятельств его личного положения, при самых различных условиях его звания и состояния, его пола и возраста. И миряне и монахи, и пастыри и пасомые, и отцы и дети, и замужние и девственницы, и рабы и господа, и бедные и богатые – все одинаково в гномической мудрости поэта-богослова находят каждый по себе и для себя нравоучительное правило, руководственную норму или жизненно-опытный совет, с которыми каждый, в высших религиозно-нравственных интересах своих, должен сообразовать свой образ действий и поведения в том или другом случае жизни. С другой стороны, гномические стихотворения святого отца не лишены и чисто исторического значения для характеристики внутренне-бытовой стороны современной ему эпохи. В своих гномических нравоучениях святой Григорий с особенным успехом пользуется своим любимым методом заключения «от противного»: от внешнего явления – к высшему внутреннему смыслу его, от чувственного – к сверхчувственному, от современного, изменчивого – к вечному, постоянному, от заблуждения, порока – к истине, добродетели. Прием этот сам по себе часто дает святому Григорию случай обрисовывать, правда отрывочными, но метко схваченными, живыми штрихами современные ему недостатки, обличать господствующие предрассудки и пороки. Такая широкая задача всестороннего нравоучения и руководства, всех вообще и каждого в отдельности, только и доступна гномическому стихотворению по самым свойствам его композиции и характера. Не подчиняясь обыкновенному литературному требованию единства содержания, достигаемого строго-последовательным развитием главной мысли и органически тесным отношением частей к своему целому, гномическое стихотворение есть исключительный род словесного произведения, в котором христианский поэт, по широте и разнородности предметов нравоучения, может быть, по апостолу, всем для всех (см.: 1 Кор. 9:22). Пред глазами читателя поэт открывает в своих гномах необозримо широкое поприще человеческой жизни и деятельности. Пестро, как самые явления жизни, проходят пред ним, в живой очередной смене, разнообразные отображения и картины этой жизни. С каждым отдельным стихом выступает какоенибудь новое житейское отношение, получая, под углом зрения христианского поэта, свою особую яркую полосу света, уясняющего внутренний смысл и значение его; в каждом гномическом изречении новая нравоучительная мысль, новое назидательное правило или нравственно-практический совет выводятся из наблюдения над каким-нибудь новым явлением или комбинацией явлений в опыте жизни человеческой и олицетворяются в новых одушевленно-поэтических образах и метафорических формах.

Литературные достоинства гномических стихотворений святого Григория Богослова, обусловливаемые до известной степени самыми внутренними свойствами их содержания и характера, заключаются, между прочим, в этом разнообразии и беспрерывной смене живых образов, сильных и метких сравнений и уподоблений, тонко-прозрачных аллегорий, неожиданных и поразительных антитез. Благодаря этим высоким качествам – совместно содержания с формою, гармонии мысли с образом выражения ее – длинное, примерно в 326 стихов, гномическое стихотворение, представляющее непрерывную цепь моральных наставлений, читается не только без утомляющего однообразия, но и с большим, до конца не ослабевающим подъемом.

 

Анализ содержания гномических стихотворений (строф) святого Григория Богослова

Всю обширную область гномов, подлежащих нашему вниманию, по трем главным сферам отношения нравственно-практических обязанностей и правил христианского поведения, рекомендуемых моралью их, можно разделить, прежде всего, на три не одинаковые по объему группы: 1) гномы, касающиеся обязанностей христианина в отношении к Богу; 2) в отношении к другим людям («ближним») и 3) в отношении к самому себе.

1) В отношении к Богу

Гномические строфы святого Григория Богослова, по предмету своему относящиеся к первой из названных трех категорий, весьма несложны.

Принципом его моральных наставлений рассматриваемой категории гномов служит высочайший принцип христианства: возлюбиши Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душею твоею, и всем помышлением твоим (Мф. 22:37) Эта «первая и большая заповедь» служит исходным пунктом гномических нравоучений святого Григория.

В гномах его мы читаем: «Бог есть сущность (ουσία) и первая доброта» ; «Прежде всего бойся Бога» etc.; «Оставь весь мир и всякое здешнее бремя, направляй парус в небесную жизнь» ; «Желаю, чтобы ты богател одним Богом, а целый мир почитал всегда наравне с паутинными тканями» ; «Только к Богу одному и Божественному будь безмерно привязан. Бог ближе всегда к призывающим Его. Он Сам жаждет жаждущих Его, непрестанно и щедро источая Себя им. А если кто богаче тебя в другом чем – сноси это равнодушно» «Бога имей началом и концом всякого дела» ('Αρχήναπάντων και τέλος ποιου Θεόν) .

Но чтобы богопочитание, во всех видах его проявления, выражающих непосредственное отношение христианина к Богу, с одной стороны, соответствовало своей внутренней высоте и важности и было достойно величия Божия, с другой – чтобы оно было благотворно и спасительно для самого христианства, святой отец внушает в своих моральных сентенциях, как необходимое условие для этого, чистоту и искренность расположения души: «Оскорбительно для веры, – гласит его гном, – не в сердце ее иметь, но поставлять в каком-нибудь цвете. Краску не трудно смыть, а я люблю то, что проникло в глубину» ; «В жертву Богу преимущественно пред всем прочим приноси душу» , etc.; «Непрестанно созидай ум свой в храм Богу, чтобы внутри своего сердца иметь несокрушимую опору – царя» .

Некоторые из гномических изречений, относящихся к этой серии христианских наставлений, – поклоняться Богу в духе и истине (Ин. 4:24) и оправдывать веру делами, любопытны с точки зрения характеристики времени святого Григория, когда, как видно, любили больше рассуждать о Боге и религии, чем жить в духе религии и христианской любви к Богу. «Более будь привязан к Богу, чем стой за учение о Боге. Всякое слово можно оспаривать словом, но жизнь чем оспоришь» ; «Возвышайся более жизнию, нежели мыслию. Жизнь может сделать тебя богоподобным, а мысль – довести до великого падения» ; «Благодать дается не тому, кто говорит, но тому, кто хорошо живет» ; «Пусть непрестанно трудится твой ум, напечатлевая в себе божественные мысли и глаголы жизни. А на язык будь скуп, потому что он весьма способен делать вред, и чем скорее движется, тем меньше приносит пользы» .

Что касается «скороподвижности» языка в отношении обычая клятвы, то христианские гномы Григория, направленные против этого нравственного недостатка, едва ли менее применимы и к настоящему времени, чем к веку Григория.

«Избегай всякой клятвы. Ты спросишь – чем же уверить других? Словом и жизнью, согласной со словом. К чему тебе призывать в посредники Бога? Сделай, чтобы посредником твоим были твои добрые нравы» ; «Весьма худо и давать клятву, и требовать ее; в обоих случаях оскорбляешь правду» .

2) В отношении к ближним

В основании гномической морали Григория Богослова касательно правил поведения христианина в отношении к ближним лежит также нравственно-христианское начало, выраженное в евангельской заповеди о любви к ближнему (см.: Мф. 22:39; Ин. 13:34; 15:12). Но так как любовь эта по своим видам и проявлениям, сообразно разным условиям и отношениям ближних, весьма различна, то и сфера нравоучений, обнимаемых этой второй группой гномических изречений Григория, широка и разнообразна. Всю эту группу гномов, по принятому нами началу классификации, можно подразделить, в свою очередь, на изречения общие, касающиеся всех вообще ближних, и частные, определяемые различными состояниями и отношениями, в которых они поставляются в жизни. В гномических изречениях первого отдела поэт-богослов преподает христианину следующие наставления.

«Милости Божией ищи себе милостями к ближним» .

«Береги сам себя, а над падением другого не смейся» .

«Приятно возбуждать к себе зависть, но весьма постыдно самому завидовать».

«Чего вовсе не хочешь терпеть от другого, того и сам не желай делать другому» .

«Разбирай больше сам себя, нежели дела ближних» .

«Хвали другого, но не думай высоко о себе, когда тебя хвалят: опасно, чтобы не оказаться тебе ниже похвал. И другого хвали, не торопясь, но прежде дознай опытно, чтобы не понести тебе стыда, когда окажется он худым» .

«Лучше о себе слышать худое, нежели говорить худо о другом. Ежели кто, желая позабавить тебя, выставляет ближнего на посмешище, то воображай себе, что предметом смеха служишь ты сам; в таком случае слова его всего более огорчат тебя» .

«Не заботься во всем и всегда одерживать верх. Лучше уступить над собой победу с пользой, нежели победить со вредом. И у борцов почитается побежденным не всегда тот, кто лежит внизу, но часто и тот, кто остается вверху» .

Из частных моральных обязанностей христианина, определяемых различными состояниями и отношениями ближних, в каких находятся они, поэт рекомендует:

Касательно добродетельных и порочных

«Старайся узнавать все поступки добродетельных» .

«Добродетельному стыдно быть защитником порочных; это почти то же, что собственной ногою стать на стезю порока» .

«Доброго всегда предпочитай недоброму. Обращаясь с порочными, и сам непременно сделаешься порочным. От худого человека никогда не принимай милости, потому что он старается чрез это найти у тебя извинение своим делам».

«Лучше наказание от праведника, нежели честь от порочного» .

Относительно родителей, наставников и учащихся

«Легко отречется и великого Бога, кто отрекся отца. И наставника в благочестии уважай как отца» .

«Сыну никогда не входить в спор с отцом – повелевает закон, а прежде закона – природа»

«Или вовсе не учи, или учи доброй жизнью. Иначе будешь одной рукой притягивать, а другой отталкивать. Меньше потребуется слов, если делаешь, что должно. Живописец больше учит своими картинами» .

«Особенно вам, служители алтаря, советую не быть оком, исполненным тьмы, чтобы не оказаться первыми в порочной жизни. Ибо если свет темен, чем будет самая тьма?» .

«Учи глупых соображаясь, сколько можно, с их природой; тогда, может быть, сверх чаяния, сделаешь их благоразумными» .

Относительно богатых людей, господ и слуг

«При дверях у мудрых стой неотступно, а у богатых не стой никогда».

«Ненавижу бедняка, делающего подарки богатому, как человеку, который сладко говорит, но забывает накормить» .

«Что значат слова: господин и слуга? Какое дурное деление! У всех один Творец, для всех один закон, один суд. Принимая услугу, смотри на служащего как на сослуживца» .

Относительно друзей и дружбы

«Никакое приобретение не лучше друга; но никогда не приобретай себя в друзья худого человека» .

«Ничего не жалей для верного друга, который показал себя не за чаркой, но в трудную минуту жизни, который ничего не делает тебе в угождение, кроме полезного. Знай пределы вражде, а не благорасположению» .

«Глаз другое видит, а себя не видит; даже и другого не видит, если очень слеп. Посему надобно во всяком деле иметь советника. И руке нужна рука, и ноге – нога» .

3) В отношении к себе самому

Нравоучительные изречения поэта, относящиеся к этой третьей группе, составляют самый обширный по объему и самый разнообразный по содержанию класс гномов. Этот класс, сильнее отразивший на себе печать поэтического дарования автора, представляет лучшую и наиболее интересную часть всей гномической поэзии его. Богатству внутреннего содержания этих гномов вполне отвечают, в большинстве гномических строф, их художественно-литературные достоинства; с искусством необыкновенно тонкого мотивирования идей христианской этики, составляющих внутреннюю сторону содержания этих гномов, соперничает изобразительность внешнего, стилистического выражения их. С другой стороны, широкое разнообразие предметов нравственно-практических наставлений, входящих в содержание гномических изречений рассматриваемой группы, представляет большую трудность для применения в данном случае такой подробной и точной классификации, которая в целом обнимала бы собой всю эту обширную группу гномов до отдельного изречения. Тут – что ни гном, то новый сюжет, новая поучительная мысль, новое суждение, правило или совет, не имеющие между собой никакой необходимой связи, часто совершенно разнородные и разнохарактерные, но все вообще основанные на глубокой житейской опытности; так что исследователю, желающему во всей полноте и точности обнять своей классификацией все это количественно и качественно многосложное разнообразие гномов, пришлось бы чуть не для каждого отдельного гномического изречения ставить новую отдельную рубрику. Прием этот, разумеется, всего менее удобный в данном случае. Из обзора же гномов в общей, так сказать, огульной сложности под вышеозначенной рубрикой общего деления нельзя составить такого ясного представления о достоинствах гномических строф этой группы, а главное – нельзя видеть такого цельного и отчетливого мировоззрения христианского поэта, какое получается из обследования систематизированного материала. Остается, таким образом, придерживаясь того же начала общего деления, сделать возможное подразделение в самой сфере вышеозначенной третьей рубрики, разложив ее на некоторые частнейшие пункты, и по ним распределить, для удобства обзора, всю эту сложную группу гномов.

К этой третьей группе гномических строф, как уже сказано, мы относим в своем анализе изречения, по предметам своим касающиеся правил поведения и обязанностей христианина в отношении к самому себе.

Общим введением в область содержания всего этого отдела гномов может служить прекрасное гномическое изречение (из стихотворения № 31, ст. 7.), по первоначальному происхождению своему восходящее к отдаленнейшей поре греческой умственной производительности: «Познай самого себя» (Γνώθι σεαυτόν). По преданию, приписывающему это изречение одному из «семи мудрецов», оно вместе с другим афоризмом: «Золотая середина» (Μηδέν άγαν – «Ничего лишнего») —было начертано, как уже замечено выше, золотыми словами над входом в Дельфийское святилище. Эти два гнома потом послужили у греков ядром всех прочих изречений и, так сказать, центром тяжести эллинской философской мысли. Таким образом, цитируемое нами в качества эпиграфа или, скорее, введения к анализируемой группе гномов, изречение святого Григория Богослова было счастливо высказано и с большим уважением распространено уже за тысячу лет до времени жизни святого отца. Но кажущееся тождество двух сличаемых нами гномов, строго говоря, не простирается дальше сходства в них одной внешней формы. Ничем не мотивированный древнегреческий афоризм с точки зрения христианского поэта получил совсем иное освещение, новый глубочайший смысл, внушающий христианину не просто психофизиологическое самоисследование и изучение на общих началах и законах естествознания, а внутреннее самопознание на метафизической почве. Полная формула этого гнома у святого отца следующая: «Познай самого себя, из чего и каким сотворен ты, доблестный мой, и чрез это удобно достигнешь красоты Первообраза». Ясно, что по смыслу гномического изречения христианского поэта – «чтобы удобно достигнуть красоты Первообраза» – самопознание христианина должно обнимать, кроме общих естественных свойств и сил природы человеческой, как физической, так и духовной, в частности состояние его нравственно-духовного повреждения, в отличие от состояния первобытной невинности («каким сотворен ты»), – должно обнимать не только то, что он есть, но и то, чем он может и должен быть по его достоинству и назначению и по его силам и средствам, какие дарованы ему от Бога. В гномическом наставлении христианского поэта указывается и образец нравственного совершенства – в богоподобном состоянии человека, в каком он вышел из рук Творца, и идеал для этого совершенства – в Самом Творце. Таким образом, сфера самопознания у христианского поэта несравненно шире и глубже области самопознания, какую могла иметь и имела мораль языческого параллельного гнома. Соответственно такому объему, такому характеру и тенденции христианского самопознания поэт наш и преподает в своих гномических изречениях правила и советы христианину в отношении к нему самому. Более частная классификация этих гномических изречений, следовательно, до известной степени вытекает из анализа содержания гнома, предпосылаемого нами в качестве общего введения к рассматриваемой группе гномических стихов. Именно, представляется наиболее удобным рассматривать все эти гномические строфы, со стороны содержания их, в трех главных отношениях, или с трех общих точек зрения: а) с точки зрения правил и обязанностей христианина, излагаемых в гномах, в отношении к душе; б) в отношении к телу и 3) нравственнохристианских наставлений в отношении к внешнему благополучию и временной жизни вообще.

а) Гномы, содержащие нравственно-христианские советы в отношении к душе

Гномические наставления поэта в отношении к душе, вытекающие из его глубоких, непосредственных наблюдений над человеческой жизнью и опирающиеся на общежитейский опыт, так же, как и прочие все, имеют нравственно-практическую цель. В них поэт, то предостерегая, то увещевая, то советуя, то поучая, преподает христианину нормы для нравственно-духовной жизни и деятельности во всех главнейших видах ее проявления. Объектом его гномической морали здесь служат вообще душевные силы и способности, привычки и наклонности человека. Но так как задача этой морали чисто практического свойства, то поэт здесь имеет дело, собственно, с нравственно-практической способностью человеческого духа – волей, предлагая в своих гномах средства к воспитанию и укреплению ее в правилах христианской нравственности и добродетели. Усовершенствованию воли в этом направлении и вообще такому стройному, гармоническому развитию всех духовно-нравственных сил и способностей, при котором христианин лучше всего может восходить к своему назначению и совершенству, особенно препятствуют, как известно, страсти – господствующие порочные наклонности, обнаруживающиеся в решительном преобладании над разумом и волей. На них поэтому, главным образом, и сосредоточивается дидактизм этой категории гномов.

«Для чего, – говорит поэт в одном из этих гномов, – мы слагаем во всем вину на бедного врага, когда сами своей жизнью даем ему над собою власть? Укоряй самого себя или во всем, или в большей части проступков. Огонь зажигаем мы сами, а злой дух раздувает пламя» .

«И от малой искры возгорается великое пламя, и семя ехидны бывало нередко пагубным. Имея в виду это, уклоняйся и того, что производит малый вред. Теперь вред невелик, но со временем сделается он большим» .

Поэт внушает своему читателю в этих гномах строго оберегаться от непомерного, ненормального развития и превратного направления одной силы или деятельности души на счет другой, одного чувства или одних влечений в ущерб другим.

Советует «обуздывать гнев, чтобы не выступать из ума» . «Гнев, – говорит он в другом гноме, – небезопасный для всякого советник; что предпринято в гневе, то никогда не бывает благоразумно» . Рекомендует «удерживаться от обольщения зрением и знать меру языку» , «умерять свою смелость, которая иначе будет дерзостью, а не мужеством» . Внушает «не слишком себя обнадеживать и не вовсе терять надежду; одно ослабляет, другое ведет к нравственной несостоятельности» . Не советует «иметь ни справедливости неумолимой, ни благоразумия, избирающего кривые пути. Лучше всего – во всем мера» . Убеждает «не за всякою славою гнаться и гнаться не слишком»; «лучше быть, нежели считаться добрым. А если не можешь себя умерить, лови славу, но не суетную и не модную. Что пользы обезьяне, если примут ее за льва» . «Суетная слава – это западня для людей недалеких умом» . «Тебе предстоят скорби, удовольствия, надежды, опасения, богатство, нищета, слава, бесславие, престолы; пусть течет все это, как хочет. До человека, утвердившегося на добром основании, не касается ничто непостоянное» А чтоб утвердиться на таком «добром основании», святой отец убеждает: «Делая хорошо, стараться и стоять в этом, потому что к худому переход скор» .

«За хорошим началом, – говорит он в другом гноме, – следует и прекрасный конец; справедливость этого показывают самые последствия дел» . Далее опытный христианский поэт обращает внимание в рассматриваемых гномах на тесное внутреннее взаимоотношение и связь психических деятельностей как между собою, так и с физическим благосостоянием внешнего организма. В силу этого нравственно понимаемого закона он говорит, например: «Для меня равно худы – и негодная жизнь, и негодное слово. Если имеешь одно, будешь иметь и другое» . Или еще нагляднее и изобразительнее: «Чувственная любовь, пьянство, ревность и бес – равны между собою. К кому пришли они, у того погублен ум» . Внушая «залеплять воском уши от гнилого слова», святой Григорий говорит: «Между словом, слышанием и делом расстояния невелики»(μικρόν μέσον) . В силу того же совершенно верно подмеченного психофизиологического закона поэт называет чересчур озабоченное сердце «молью(σής), которая точит кости; тело цветет, когда избегает забот» . «Скорби, – говорит он в другом гноме, – преждевременно рождают седины; чего лишил нас образ жизни, того не восстановит время» .

В противодействие развитию порочных наклонностей и страстей, которые, имея основание в самолюбии и чувственности, всего более препятствуют достижению духовной свободы и нравственному совершенству, святой отец убедительно советует возможно шире и глубже развивать и образовывать ум. Гномические советы его в этом отношении так же высокоинтересны по своему общечеловеческому значению и симпатичны, как интересны, правдивы и симпатичны самые воззрения его на ум, умственное образование и высшие умственные интересы. Советы эти проникнуты искренним уважением и вполне сознательным доверием к благороднейшей способности человека – уму, в обширном смысле этого слова.

«Большая наковальня, – прекрасно выражается в гноме святой отец, – не боится ударов; так и мудрый ум отражает от себя все вредное» .

«Сведущий кормчий избежит опасных волн; а умственно образованный человек спасется от всякой беды» .

«Из разумных уст истекают приятнейшие речи; а горькая гортань только способна изрыгать брани» .

«Слова неразумного человека – шумный плеск моря, который бьет в берега, но не напояет береговых растений» .

Вообще святой Григорий Богослов внушает здесь читателю «признавать разум светильником(λύχνος) всей своей жизни» .

При этом он строго разграничивает сферу теоретического знания и разумения от нравственно-практической сферы поступков и поведения человека, расширяя горизонт первой до возможных, в условиях здешней жизни, пределов и ограничивая вторую кругом действий, дозволительных с точки зрения морали, порядка и закона.

«Все разумей, – назидает он в гноме, – но делай, что позволительно делать» .

«Смотри, чтобы из-за видимости не ускользнула у тебя действительность» .

«Окрыляемый учением, не летай без действительных крыльев, потому что без крыльев и птица не летает» .

«Уважай порядок и предпочитай могуществу, потому что сам он есть могущество и всегдашний охранитель могущества» .

«Соблюдая закон, изгонишь вон страх; потому что всякий исполнитель законов – вне страха» .

Общим заключением к этой категории гномических изречений могут служить следующие два гнома:

«Красотою почитай благолепие души, – не то, что могут написать руки, а время разрушить, но то, что усматривается взором целомудренного ума. А подобно этому и безобразием признавай душевную гнусность».

«Верь, что благоразумие надежнее счастья. Одно есть быстрое течение обстоятельств, а другое – кормило. Ничего не предпочитай учености; она одна составляет собственность приобретших ее»

б) Гномические изречения относительно тела

Число таких изречений у святого Григория Богослова сравнительно невелико. В своих гномических наставлениях, относящихся к этому предмету, святой отец стоит на общецерковной и святоотеческой точке зрения на тело как на ближайший и необходимейший орган души. На тесную внутреннюю связь между душой и телом, обусловливающую их взаимное благосостояние, поэт указывает в гномах, уже приведенных нами выше. Но чтобы этот необходимый орган души, тело, вполне гармонировал с тем, что святой отец прекрасно называет ευκοσμια  души и что довольно трудно передать на русском языке вполне соответственным словом, – орган этот, во-первых, должен быть в подчинении духа, во-вторых, должен быть хорошо настроен, по возможности, свободен от недостатков, недугов – должен быть здоров. Имея в виду то и другое, святой отец и рекомендует в нижеследующих гномах, с одной стороны, нравственно-дисциплинарные правила по отношению к телу, с другой – общегигиенические средства для него.

«Владей плотию, – внушает он христианину, – и смиряй ее как можно лучше» .

«Чрево говорит: дай. Охотно дам, если, получив просимое, сохранишь целомудрие. А если жертвуешь этим дольнему, то получи от меня грязь (κάπρον), да и ту не в избытке. Когда же сделаешься воздержным, тогда дам и в избытке» .

«Ум легок и не терпит обремененного чрева, потому что у противоположного с противоположным всегда борьба» .

«Никакое пресыщение не бывает целомудренно, потому что огню свойственно сожигать вещество» .

«Вода – прекрасный напиток; она не нарушает ясности мыслей; а выпитая чаша вина мутит ум» .

«Вино – по природе своей не знакомо с целомудрием; тем и производит оно удовольствие, что раздражает» .

«Вино – это поджога остывшей страсти; а всякое подложенное в огонь вещество усиливает пламень» .

«Для больного никакое богатство не предпочтительнее здоровья, и природа поступает премудро в том, что всегда желает здоровья» .

в) Гномические наставления в отношении к внешнему благополучию

Под этим названием мы объединяем в особую группу довольно значительное число строф из анализируемых гномических стихотворений святого Григория Богослова, в которых он преподает советы христианину относительно внешних благ и удовольствий, относительно различных общественных выгод и преимуществ – земной славы и почестей, богатства и бедности и вообще относительно счастья или несчастья. Подобные предметы христианского нравоучения имели ближайшее, непосредственное отношение к характерным явлениям современной святому отцу действительности, обусловливались духом его времени и отвечали нуждам последнего.

С этой стороны гномические изречения Григория на темы о нравственно-христианском отношении к различным видам внешнего благополучия не лишены в известной степени исторического интереса.

Пока христиане в первые века составляли гонимое меньшинство, их вера и мировоззрение были, естественно, цельней и чище от примесей; в четвертом же веке, особенно к концу его, когда христианство проникло в массу, последняя неизбежно привнесла с собою много элементов из языческого мировоззрения и жизни. Следы традиционных форм языческой жизни, под совокупным влиянием языческой религии и национальных особенностей, с особенной силой и живучестью должны были обнаружиться в области чисто практической – в сфере житейских отношений к разнообразным внешним благам, к материальным интересам и целям земного благополучия. В этой именно практической сфере уже во времена Григория Назианзина резко отпечатлелся нравственный упадок христианского общества. Над чистыми, истинно христианскими началами жизни получили перевес в его время эпикурейские наклонности: чувственность под видом различных материальных привязанностей и эгоистических целей приняла в то время весьма широкие размеры. Лучшую характеристику этого нравственного упадка христианского общества в четвертом веке дает сам же святой отец.

«Мы не знаем предела в стяжании, – между прочим говорит он по поводу современного ему общественного бедствия (опустошения полей градом), – поклоняемся золоту и серебру, как древние Ваалу, Астарте и Хамосу, ставим в великое драгоценные и блестящие каменья, мягкие и пышные одежды; гордимся множеством рабов и скотов, расширяемся по равнинам и горам, одним уже владеем, другое приобретаем, а иное намереваемся приобщить к своему владению, – желаем другой вселенной для удовлетворения своей любостяжательности и не довольствуемся пределами, какие положены Богом, потому что они тесны для наших пожеланий и алчности» .

Страсть к деньгам, к наживе, к богатству, служившему, в свою очередь, источником непомерной роскоши и противохристианского культа мамоны, сделалась господствующим недугом времени, характерным признаком его. «Ныне, – пишет Григорий в письме своему брату в Кесарию, – все воспламенено страстью к деньгам, и для них не щадят люди души своей, а нимало не поставляют для себя и единственной славы, и безопасности, и обогащения в том, чтобы мужественно противоборствовать времени и поставить себя как можно дальше от всякой нечистоты и скверны» . В стихотворении «О жизни своей» святой Григорий Богослов пишет: «Некто на пиру сказал, что всеми владеет вино, другой утверждал, что всеми владеют женщины, а мудрец заметил, что владеет истина. Но я назвал бы державной силой золото: им без труда приводится у нас все в движение» .

Страсть к золоту породила и до чудовищных размеров развила среди современников Григория особый, в высшей степени характерный для своего времени род религиозно-гражданского преступления – гроборасхищение, разорение гробниц и могил с целью ограбления мертвецов. О размерах этого преступления можно судить уже по тому, что святой отец написал против гроборасхитителей более полсотни обличительных стихотворений. Охватив все слои современного святому Григорию общества, страсть к золоту, к деньгам разрешалась, таким образом, в высших классах – роскошью и изнеженностью – разрешалась пороками; в низших – воровством, святотатственным грабительством – разрешалась преступлениями. Как сильно развилась и разветвилась вширь и глубь в христианском обществе уже второй половины IV века нравственная зараза в виде роскоши худших времен язычества и какой резкий контраст и несообразность представляют нравы и обычаи христианских современников святого Григория Богослова с простотой и чистотой жизни первенствующих христиан, особенно хорошо видно из следующего замечательного места сочинений святого Григория.

«Нам нужно, – рисует нам святой Григорий картину домашней обстановки жизни своих современников, – чтобы пол у нас усыпаем был часто, и даже безвременно, благоухающими цветами, а стол орошен был самым дорогим и благовонным миром, для большего раздражения нашей неги; нужно, чтобы юные слуги предстояли пред нами – одни в красивом порядке и строю, с распущенными, как у женщин, волосами, искусно подстриженными, так чтобы на лице не видно было ни одного волоска, – в таком убранстве, какого не потребовали бы и самые прихотливые глаза; другие – со стаканами в руках, едва дотрагиваясь до них концами пальцев и поднося их как можно ловчее и осторожнее; третьи, держа веера над нашими лицами, производили бы искусственный ветерок и этим зефиром, навеваемым руками, прохлаждали бы жар нашего утучненного тела. Нужно, кроме того, чтобы все стихии – и воздух, и земля, и вода – в обилии доставляли нам дары свои и стол наш весь был уставлен и обременен мясными яствами и прочими хитрыми выдумками поваров и пекарей; чтобы все они наперерыв старались о том, как бы больше угодить жадному и неблагодарному нашему чреву… У нас ценится в чашах вино: пей до упоения, даже до бесчувствия, если хватит сил! Да еще одно из вин отошлем назад, другое похвалим за его запах и цвет, о третьем начнем с важностью рассуждать, и беда, если кроме своего отечественного не будет у нас какого-нибудь иностранного вина».

Эта нравоописательня картина, изображаемая святым Григорием в одной из проповедей его вполне достойна сближения с параллельным местом из одного прекрасного обличительного стихотворения его «На богатолюбцев».

«Жадность везде отвратительна. Но не так представляется это тебе, – обращается святой отец к богатолюбцу, – у которого разум подавлен. Одним ты уже владеешь, другого желаешь, третьего надеешься; а для иного есть у тебя сводчики и подговорщики (προμνήστορες καί μαστροποί) вроде тех, которые услуживают по части сладострастных наслаждений. Ты поклоняешься золоту, скопляешь одежды в сундуках своих, всегда окружен ты скупщиками хлеба, торгуешь самым безвременьем(άκαιρίας). Одни плачут, другие питаются надеждой, потому что надежда – легкая греза наяву. А ты на одни житницы кладешь печать, а другие предусмотрительно открываешь, соображаясь, как думаю, с течением обстоятельств. Увы! увы! Ты берешь подать с несчастья бедных, собираешь плоды с чужого невзгодия; затруднительное положение для тебя своего рода жатва. Что же приобретаешь? Какие страшные сокровища? У тебя на столе груды всякой съедобной всячины; это отрада узкой гортани, о которой – все твои заботы; у тебя вздутость живота, болезнь пресыщения; у тебя огромные дома, с золотыми потолками и блещущие картинами; и в них большая часть стоит пустою; у тебя слуги, наряженные наподобие женщин; у тебя тенистые и прохладные убежища; у тебя пьянство, вокальные оргии, дружные рукоплескания, при которых растлевается красота образа Божия. Ты надмеваешься своим блеском, перед всеми в городе высоко носишь свою голову, хвастаешься высокостью своего чина и заносишься пред другими больше, чем у змеи один ряд чешуи надвинут на другой» .

В этой характеристике нравственно-бытового состояния своих современников, обусловливающего – при тесной аналогии с историческими обстоятельствами времен Соломона – близкую параллель гномов нашего поэта с изречениями Екклезиаста, Григорий указывает на все те главнейшие элементы общего нравственного недуга своего времени – чувственности, против которых направлен нижеследующий отдел гномической поэзии его. Это – поклонение золоту, страсть к богатству, к роскоши, к низменным материальным наслаждениям и чувственным удовольствиям, к гордости неблагородной пробы и тщеславию.

«Не будь привязан к счастью(ολβον) [428]Со словом «όλβος» – по ближайшему этимологическому производству от «όϕέλλω» – умножаю, увеличиваю, «όϕελος» – польза, корысть, прибыль или от «άλϕο, άλϕαίνω» – промышляю, наживаю, приобретаю etc., в древнегреческой классической литературе чаще всего соединялось понятие о счастье, основанном именно на внешнем, материальном благополучии, на богатстве; поэтому «όλϕος» и «πλούτος», выражая как бы одно цельное, нераздельное понятие, употреблялись вместе, в тесной связи одно с другим, например, в Илиаде XVI, 596; XXIV, 536; Одиссее XIV, 26; ср. III, 208, IV, 208, VI, 166, XVIII, 19 etc. Между тем как для выражения счастья в смысле внутренней, нравственной гармонии человеческого духа с внешними условиями жизни, которая (гармония) зависит не от слепого случая, а от степени развития и усовершенствования самых нравственных качеств, в классическом греческом языке существовало другое слово: «εύδαιμονία», например у Платона в «Федре» (ср. 115 и др).
– убеждает святой отец, – которое разрушается временем; а что время строит, время и разрушает» .

«Богатство – самый проворный приспешник(τάχιστος υπηρέτης) в худом; потому что при могуществе(κράτος) всего сподручнее сделать зло» .

«Стыдись наименования порочным, а не низким по происхождению. Знатность рода есть давнишняя гнилость. Лучше начать, нежели заключить собою род, равно как лучше самому быть красивым, нежели родиться от красивых» .

«Не обольщайся чрез меру приятностями запахов, мягкостью осязания и вкусом. Уступив им над собою верх, произведешь ли что мужественное? Различны между собою услаждения, приличные женам и мужам» .

«Удовольствие для наслаждающегося им кратковременно; едва наступит, как и улетает, подобно камню» .

«Лучше вести счет делам своим, нежели деньгам; последние текут, а первые постоянны».

«Кто полагается на преходящее и приходящее, тот вверяется потоку, который не стоит на одном месте».

«Все с себя сбрось и тогда рассекай житейское море; но не пускайся в плавание, как грузный корабль, который готов тотчас потонуть» .

«Не хвались добрым плаванием, пока корабль твой не привязан к берегу. У многих счастливо плывшая ладья разбивалась у пристани. Многие погибали среди самых треволнений. Одно безопасно – не слагать вины на счастье» .

«Золото испытывается в горниле, а добродетельный – в скорбях. Часто скорбь легче состояния невредимости» .

«Моль все истребляет; не заботься о богатстве и для погребения своего; лучшая погребальная почесть – доброе имя» .

В исторических явлениях рассматриваемого времени, помимо вышеупомянутого общественного зла – гроборасхищения, были, как видно из стихов 76–78 и 116 вышеприведенного стихотворения поэта, и другие причины еще, которыми мотивированы следующие гномы Григория.

«Тяжело жить в бедности, но еще хуже разбогатеть неправедно»(εύπορεΐς κακώς) .

«Нищета лучше неправедного приобретения, как и болезнь лучше худого здоровья» .

«Подарок(δώρα) заставляет и мудрецов видя не видеть: золото – такая же ловушка для людей, как сеть для птиц» .

«Когда говорит золото, тогда все другие слова не действительны. Оно умеет убеждать, хотя и не имеет языка» .

Заключительным наставлением ко всей этой группе гномических нравоучений, резюмирующих общее содержание ее, может служить следующее хорошо выраженное гномическое изречение:

«Настоящую жизнь почитай торжищем. Если пустишься в торговлю, то останешься с прибылью: потому что за малое получишь в обмен великое и за скоропреходящее – вечное. А если пропустишь случай, другого времени для такого обмена уже не будет» .

В форме изложения гномических стихотворений можно различать две стороны: внутреннюю и внешнюю. Первая относится к изобразительности слога и вообще к поэзии языка; вторая – к грамматике и метрике.

Изобразительность речи, характеризующая поэтический стиль святого Григория Богослова, во многих гномических строфах его достигает высокой степени художественности, возможной, конечно, для подобного рода словесных произведений. Гномы святого отца естественно обилуют всеми теми формами языка поэзии, которые служат для выражения особенной силы и картинности, – которые воплощают и олицетворяют отвлеченные мысли, придавая им краски, жизнь, одушевление. Примеры такой поэтической образности в стиле гномических стихотворений святого Григория читатель мог видеть, отчасти, на многих из приведенных нами гномов. Говорим – отчасти, потому что по этим вышеприведенным образцам нельзя, строго говоря, составить себе точное представление о силе и изяществе языка гномов святого отца. Внутренняя художественная сторона поэтического слога – это такая стихия, изучать и ясно воспринимать которую можно только непосредственно, на родном ее языке, в самом оригинале. Если и вообще в переводе всякого более или менее оригинального писателя трудно вполне передать те особенные формы выражения и обороты речи, в которых отпечатлеваются отличительные свойства его, то переводчику талантливого поэта, особенно в переводе заурядной прозаической речью, нечего и задаваться произвести на читателя впечатление, равносильное наслаждению оригиналом. При всем том, однако ж, одна общая черта художественности гномического изложения, именно эта отличающая стиль святого Григория Богослова образность и картинность языка, довольно рельефно выступает и в русском прозаическом и вдобавок значительно устарелом переводе гномов. Желая, например, внушить своему читателю мысль, что внешнее богатство, привязывая человека к земле и чувственным удовольствиям, делает его неспособным держаться на высоте стремлений, сообразных с истинно христианским его достоинством и назначением, поэт рисует пред его глазами картину нагруженного корабля, который, пустившись в плавание по обширному морю, вот-вот готов потонуть под тяжестью своего груза. Показывая христианину, что внешние блага находятся не во власти человека, а зависят от Бога, располагающего судьбами и обстоятельствами человеческой жизни, – мысль, которая в ветхозаветной дидактической литературе иллюстрирована на высоко драматическом примере Иова, а в греческой поэзии послужила основной идеей одного из совершеннейших произведений драматического гения (Эдипацаря у Софокла), – наш христианский поэт представляет эту мысль под видом целой аллегории, заимствованной от тех же образов моря и плавания по нему корабля. Поэт советует своему пловцу не хвалиться «добрым» плаванием, пока корабль его не привязан к берегу, а помнить больше всего и во время благополучного плавания о буре, потому что часто и счастливо плывшая ладья разбивалась уже у самой пристани. Человека, не замечающего в себе развития порочной наклонности, поэт изображает под видом «зрячего слепца, не умеющего открывать следов зверя и потому лишенного верного признака острого зрения», и т. п. Вообще в гномических стихотворениях Григория Богослова можно находить все виды и формы изобразительной речи. Покажем это на примерах.

Примеры метафоры: «Светильником всей своей жизни признавай разум»;

«Оскорбительно для веры – не в сердце ее иметь, а поставлять в каком-нибудь цвете. Краску нетрудно смыть, а я люблю то, что проникло в глубину»;

«Огонь (порочную страсть) зажигаем мы сами, а злой дух раздувает пламень».

Метонимии: «Золото – такая же ловушка для людей, как сеть для птиц».

«Никакое пресыщение не бывает целомудренно; потому что огню свойственно сожигать вещество»;

«Из мудрых уст каплют самые сладкие слова, а горькая гортань изрыгает брани».

Синекдохи: «Желаю, чтобы ты богател одним Богом, а целый мир почитал всегда наравне с паутинными тканями»;

«Лучше иметь должником Христа, нежели всем обладать. Христос за один кусок хлеба дарует царство; а питая нищего, ты питаешь и одеваешь Христа».

Гиперболы: «Если хочешь быть богом (θεός), показывай свою деятельность не в том, чтобы делать зло, но в том, чтоб делать добро»;

«Потоки (ρείθρα) сладости льются с языка доброречивого, а в нескромных устах рождаются гнилые речи»;

«Для всякого умершего человека целая земля есть гроб».

Иронии: «Лучше слегка принять пищи, нежели быть за богатым ужином, но только во сне»;

«Что пользы обезьяне (в отношении к человеку, старающемуся казаться знатным), если примут ее за льва?»;

«Если молодой рак ходит не прямо, то берет для этого пример с походки матери».

Олицетворения: «Когда говорит золото, тогда все другие слова недействительны. Оно умеет убеждать, хотя и не имеет языка»;

«Большая наковальня не боится стука, и мудрый ум отражает от себя все вредное».

Наконец, нередко встречается в гномах форма, напоминающая параллелизм еврейской поззии. Этой формой отличаются в особенности гномические строфы стихотворения № 32 [ «Двустишия»]. Например: «Слова неразумного человека – шумный плеск моря.»; «Зайца приводит в страх шум листьев, а человека трусливого пугает и одна тень»; «От ударов железа воспламеняются и камни, – плотно свитый бич образует сердце»; «Злонамеренный оратор извращает законы, а благонамеренный оратор – самая стройная гармония»

В отношении грамматическом гномы святого Григория Богослова представляют такое обильное разнообразие, что исчерпывают все наличное богатство форм и видов синтаксических конструкций греческого языка. Одни гномические нравоучения излагаются в форме личных советов (с обращением ко второму лицу):

а) положительных:

30. «Мысли, писанные одностишиями», ст. 1, 3, 6-15, 18, 20–21, 23;

31. «Мысли, писанные двустишиями», ст. 4–5, 33–36, 57–62;

32. «Двустишия», ст. 11–16, 71–72, 79–80, 99-100, 113–114, 125–126;

33. «Мысли, писанные четверостишиями», ст. 33–36, 53–54, 65–67, 81–84, 89–92, 97-100, 113–116, 141, 169–172, 197-200

или б) отрицательных:

31. «Мысли, писанные двустишиями», ст. 17–18, 55;

32. «Двустишия», ст. 5–6, 19–20, 52–56, 81–82, 98;

33. «Мысли, писанные четверостишиями», ст. 9-10, 29–32, 4144, 45, 69, 93, 105, 149, 177, 209.

Другие – и таких больше всего – в форме простого, безотносительного (безличного) и часто пословичного изречения (правила или положения): № 30, ст. 2, 4, 16, 19, 22; № 31, ст. 29–30, 45–46, 5152; № 32: 1–2, 31–38, 45–48, 57–58, 63–64, 73–74, 85–96, 101–112, 115–118, 127–128, 131–132, 135–136, 141–142; № 33, ст. 21–24, 7780, 129–132 и др. Сюда же можно отнести почти все «Определения, слегка начертанные» в 34-м стихотворении. Иные – в форме антитезы: № 30, ст. 4, 13, 18, 22; № 31, ст. 43; № 33, ст. 47–48, 177–180, 221–222, 225–226. Некоторые гномы встречаются в вопросительной форме: № 33, ст. 1, 12, 20, 30, 96, 133, 172, 215; другие – в форме условного предложения с союзом ήν или ει; таковы: № 31, ст. 21–22; № 32, ст. 121–122; № 33, ст. 6–7, 20, 34, 36, 74, 115–116, 157, 159, 185, 201, 222. Но самым излюбленным и преобладающе употребительным грамматическим оборотом в гномах святого отца, как наиболее подходящим для простого, краткого и сжатого, но точного, сильного и меткого выражения, является форма наречного предложения, выражающего сравнение. Примеры: «Лучше наказание от праведника, нежели честь от порочного» (№ 30, ст. 17); «Лучше быть бездетным, нежели иметь глупых детей» (№ 32, ст. 41); «Лучше вести счет делам своим, нежели деньгам» (№ 33, ст. 55); «Лучше быть, нежели считаться добрым» (там же, ст. 94); «Лучше о себе слышать худое, нежели говорить худо о другом» (там же, ст. 101); «Лучше начать, нежели заключить собою род, равно как лучше самому быть пригожим, нежели родиться от пригожих» (там же, ст. 143) и др. Влияние слога классических греческих поэтов, и в частности Софокла, на Григория Богослова замечается, между прочим, в стремлении – и часто вполне удачном – последнего подражать в грамматической конструкции своих гномических строф той стилистической особенности античной поэзии, которая заключается в сопоставлении в одном предложении различных форм (падежей) одного и того же слова или одного и того же корня слова. Лучшими образцами этой стилистической особенности в языке гномической поэзии святого Григория Богослова могут служить следующие примеры:

«Φίλοι φιλοΰσι και ατοΐς φιλοις φίλα» (№ 32. «Двустишия», ст. 27: «Друзья любят и любимое друзьями»);

«Τάναντία γαρτοΐς εναντίοις μάχψ» (там же, ст. 36: «У противоположного с противоположным всегда борьба»)

«Παν γαρτο εκ γης, γη και εις γην πάλιν» (там же, ст. 44: «Все, что из земли, – земля и в землю обращается»);

«Ο)'κτω γαροίκτος και Θεώ σταθμίζεται» (№ 33. «Мысли, писанные четверостишиями», ст. 160: «У Бога милость взвешивается милостью»; ср. № 30, ст. 6) и др.

В других же случаях, допускаемых гномическими строфами, эта стилистическая особенность очень близко граничит просто с игрою слов. Так, например:

«Νόμο/ςπεριδραμεΐται προς ολεθρίαν,

Όμή νόμου φύλαξ/ν εννάμως φερον» (№ 32. «Двустишия», ст. 67–68: «На собственную пагубу хвалитсязаконами кто незаконно требует соблюдениязаконов»);

«Έργον παρεργον ουδαμώς έργον λεγω» (там же, ст. 139: «Бездельного дела никогда не называй делом»);

«Τομίκρον ου μικρόν, οταν εκφερη μέγα» (№ 30. «Мысли, писанные одностишиями», ст. 19: «Маловажное не маловажно, когда производит великое»).

Из пяти гномических стихотворений святого Григория, составляющих в общей сложности 735 стихов, четыре, а именно: «Мысли, писанные одностишиями» (в 24 стихах); «Двустишия» (в 146 стихах); «Мысли, писанные четверостишиями» (в 236 стихах) и «Определения, слегка начертанные» (в 267-ми) – написаны размером правильного ямбического триметра (шестистопного ямба), представляющего следующую схему:

А стихотворение «Мысли, писанные двустишиями» (в 62 стихах) написано размером элегического двустишия, состоящего из соединения дактилического гекзаметра (1-й стих) с пентаметром (2-й стих); схема его следующая:

В отношении строфического строя (системы стихов) гномические стихотворения святого отца представляют три вида: а) стихотворения«κατά στίχον» [букв.: «по стиху»], то есть состоящие из отдельных самостоятельных стихов, так что, по выражению автора, «εκάστου ίάμβον τέλος παραινεσεως έχοντος» (№ 30 и № 34); б) стихотворения, написанные строфами из двух стихов, двустишиями (№ 31 и № 32), и в) стихотворение в строфах из четырех стихов, четверостишное (№ 33). Кроме того, стихотворение № 30 отличается тем, что стихи его расположены по своим начальным буквам, следующим порядку греческого алфавита, и таким образом всех стихов в стихотворении, составляющем род акростиха, по числу букв этого алфавита, 24.

Общий анализ гномов святого Григория Богослова приводит нас к следующим выводам. Со стороны художественно-литературной многие гномические строфы, несомненно, имеют такие достоинства, по которым они заслуженно могут быть отнесены к лучшим поэтическим произведениям его, хотя и не самым лучшим, как это не совсем верно, на наш взгляд, высказал Ульман. В своей мимоходом брошенной и ничем не обоснованной заметке о поэзии святого отца крайне строгий к ней немецкий профессор в виде уступки удостаивает своим лестным отзывом почему-то именно гномы святого Григория Богослова, оставляя без внимания целый отдел тех высокопоэтических произведений его, которые составляют, на самый взыскательный художественный вкус, образец искусства христианско-религиозной поэзии, – разумеем чисто лирические произведения его – элегии и гимны. Нужно заметить к тому же, что при суждении о поэтических достоинствах гномических стихотворений Григория Богослова и оценке их необходимо делать различие в этом отношении между самыми гномическими произведениями святого отца, потому что различие это между некоторыми из них, например стихотворениями № 33 и № 34, простирается до полярной противоположности. Стихотворение № 33 по всей справедливости может быть названо истинно классическим произведением. Элементы, составляющие понятие классически изящного произведения, соединились в этом стихотворении в замечательной полноте и гармонии. Богатство внутреннего содержания заключающихся в нем гномических строф тонко образованный художественный вкус поэта вылил в соответственно достойной форме, представляющей прекраснейший образец благозвучия речи и метрического совершенства. Живой, общечеловеческий интерес гномических советов, поражающих глубиной и разнообразием житейского опыта, соединился в этом стихотворении с изящностью изложения, достойной пера Архилоха Паросского , сила и энергия мысли сочетались со звучностью, стройностью и подвижностью ритма. Этим последним рассматриваемое стихотворение выигрывает очень много в своем впечатлении на читателя, так как метр его не остается без влияния на самые внутренние достоинства стихотворения. Состоя из четырех сенариев , строфический размер стихотворения сообщает ему особенную эллиптическую сжатость выражения, которая, не допуская ни плеоназмов, ни растянутости периодов, дает возможность ярче блистать лучам прирожденного остроумия поэта в каждом отдельном тетрастихе и потом, как в фокусе, сосредоточивает их в общем, цельном впечатлении. К этому стихотворению всего больше идут собственные слова святого отца, которыми он характеризует достоинства своей поэзии вообще: «Стихи мои вмещают в себе по большей части дельное и нечто игривое, но нет в них ни растянутости, ни излишества»(μακρόν δ' ουδέν ουδ' υπέρ κόρον) . Словом, стихотворение № 33 в своих прекрасных «γνωμαίς πνευματίκαΐς» [ «кратких духовных высказываниях»] не только«μνημόσυνον σοφη φυλάττεί» [ «хранит память о мудрости»], как оно само, олицетворенно рекомендуясь трудом святого Григория, говорит о себе в своем надписании, но и служит, несомненно, «памятником» необыкновенного поэтического таланта.

Затем, по степени художественно-литературных достоинств, остальные гномические стихотворения следует, кажется, разместить в таком порядке: № 31, № 32, № 30 и, наконец, бесспорно ниже всех стихотворение № 34. Сфера «определений»(όρων), составляющих содержание этого стихотворения, очень обширна; определения по предметам своим обнимают весь круг человеческого миросозерцания: космологию, пневматологию, антропологию, эсхатологию и пр., захватывая, следовательно, в частности, науки: физику с астрономией, соматологию и психологию с эстетикой, религию с этикой, христологию с сотериологией и т. д. Но все или почти все определения в этом стихотворении, в существе дела, суть номинальные определения. Например: «Огонь есть естество горящее и стремящееся вверх» (ст. 17); «Вода – естество текучее и падающее книзу» (ст. 18); «Воздух – наполнение пустоты и вдыхаемый поток» (ст. 19); «Тело – вещество и протяженная дебелость» (δίαστατον πάχος; ст. 21); «Жизнь есть сопряжение души и тела; равно как смерть – разлучение души с телом» (ст. 25–26); «Ненависть есть какое-то отвращение, порождающее вражду» (ст. 162).

 

2. Исторические поэмы

Под этим заглавием, как предполагается отчасти уже самым понятием его, мы разумеем пьесы, которые по природе своей слагаются главным образом из двух элементов, более или менее свободно сливающихся под музыку стиха в цельную композицию: исторического (содержания) и поэтического (изложения). Широкий простор, какой дается и в этих стихотворениях, как и во всех других, выражению личных ощущений и мыслей поэта сообщает историческим поэмам характер субъективно-объективных лироэпических произведений. В зависимости от такого характера самое изложение поэм ведется скорее в тоне элегии, а местами – сатиры, чем повествования в строгом смысле слова. И в этом элегическом тоне их, в живописи скорбно-меланхолических мыслей и чувств поэта, проникающих стихотворения, поэтический элемент их, не в ущерб историческому содержанию поэм, достигает местами высокого совершенства.

Отдел исторических поэм, чтобы не смешивать его с другими родами поэзии, следует нам, кажется, ограничить только следующими стихотворениями.

«Περίτον εαυτου βίον» [№ 11. «Стихотворение, в котором святой Григорий пересказывает жизнь свою»] и, как продолжение этой поэмы или, скорее, приложение к ней, составляющее с ней почти одно целое,«Εις εαυτόν και περί επισκόπων» [№ 12. «О себе самом и о епископах»]; затем – «Περίτων καθ εαυτόν» [№ 1. «Стихи о самом себе, в которых св. Григорий Богослов скрытным образом поощряет и нас к жизни во Христе»] и «Ένύπνιονπερί της 'Αναστασίας εκκλησίαν ην επήξατο εν Κωνσταντίνου πόλει» [№ 16. «Сон о храме Анастасии, который св. Григорием устроен был в Константинополе»]. Сюда же, как произведения, помогающие ближайшему знакомству с жизнью святого отца и с нравами века его, можно отнести еще, из того же первого раздела книги II цитируемого издания, стихотворения:

«Προςτους της Κωνσταντίνου πόλεως ιερέας, και αυτήν τήν πόλιν» [№ 10. «К Константинопольским иереям и к самому Константинополю»];

«Εί ςεαυτόν, και προς τους φθονοΰντας» [№ 14. «О себе самом и на завистников»];

«Εί ςεαυτόν μετατην απάτης Κωνσταντίνου πόλεως επάνοδον» [№ 15. «На возвращение свое из Константинова града»];

«Εις εαυτόν» [№ 30. «К себе самому»].

Едва ли не самой большой известностью из всех этих стихотворений, благодаря своей исторической важности и своим высоким литературным достоинствам, пользуется в церковно-отеческой литературе самая обширная и по внешнему своему объему (в 19 149 стихов) поэма: «Περίτον εαυτου βίον» – «Стихотворение, в котором святой Григорий пересказывает жизнь свою». Собственно говоря, она составляет нечто вроде мемуаров или, скорее, новеллы чисто христианского характера. Она задумана и написана в условиях, когда пресвитер или епископ, принимаясь за летопись своей внутренней или внешней жизни с какой бы то ни было целью, сам становился для себя собственным историком. Весьма вероятно, что рассматриваемая поэма далеко не единственный опыт в своем роде из современной ее автору эпохи. Но отчасти, быть может, сравнительная малозначимость в историческом отношении авторов подобных произведений, отчасти же маловажность последних собственно в литературном отношении послужили причиной, что из всех произведений подобного рода до нас дошли от золотого века христианской литературы только «Περί τον εαυτου βιον» святого Григория Богослова да «Confessiones» [ «Исповедь»] блаженного Августина, заимствовавшего, как позволительно думать, идею для них из превосходной поэмы Григория Назианзина.

И нет ничего удивительного в том, что эта поэма святого Григория, как лица столь интересного по своему глубокому и многостороннему образованию и столь важного по своему общественному положению среди современников своих, лица, так сказать, самой судьбой возведенного в герои своей жизни, во многих отношениях необыкновенной и всецело поучительной, – что названная поэма его легла в основу всех позднейших исторических и библиографических о нем исследований, начиная с жизнеописания его одноименным с ним пресвитером и кончая самоновейшим историческим исследованием о нем современного французского аббата Людовика Монто.

С точки зрения побуждений и цели, которыми мотивировано происхождение этой поэмы, она является апологией, вызванной клеветами и злословиями против святого Григория недостойных завистников его, по крайней мере оправдываемой изумительными фактами, которые должны были волновать Восточную Церковь; цель написания апологии автор указывает сам, говоря в начале ее, что он приступил к рассказу об обстоятельствах жизни своей «чтобы не дать укрепиться лживым о нем речам; потому что злые люди любят на пострадавших слагать вину в том, что сами сделали им худого, чтоб этой ложью еще более причинить им зла, а себя избавить от обвинений». В этой необходимости защиты святой Григорий пишет стихотворение о жизни своей, начиная с самого детства своего. Содержание поэмы дает возможность разделить ее всю на две не равные по своему внешнему объему, как и по своему апологетическому значению, части, между которыми граничным пунктом может удобно служить момент вступления святого Григория в Константинополь (ст. 697).

В первой части, составляющей около трети всей поэмы, после вступления, указывающего на предмет и цель стихотворения, поэт кратко, но связно и последовательно рассказывает все обстоятельства своей предшествовавшей жизни, доходя в своем повествовании до времени вступления своего в Константинополь (ст. 1-606). Во второй части, составляющей, по намерению автора, центр тяжести всего повествования и обнимающей более двух третей его, он с большой подробностью описывает свою жизнь в Константинополе, рассказывает как о своих достойных удивления и уважения делах, так и своих достойных сочувствия несчастиях и страданиях, со всей искренностью благоговейного христианина высказывая все цели и побуждения всех своих действий. Таким образом, поэма, во всей сложности своего содержания, представляет не только историю внешних обстоятельств жизни святого Григория, но и историю его сердца. Если мы прибавим к этому простоту и естественность изложения ее, в самой безыскусственности своей отражающего чистоту души автора, и ее тон, дышащий искренностью и силой внутреннего убеждения, нетрудно будет понять, какой успех она должна была иметь по своей апологетической цели. Нельзя было выставить более сильной и победоносной аргументации для разоблачения всей несостоятельности и злонамеренности нареканий и клевет, возведенных на святого отца, как изобразив из цельного и последовательного изложения фактов своей жизни полную внушительного величия и внутренней правды картину ее. В самом деле, еще до рождения своего посвященный на служение Господу, от пелен младенческих воспитанный под влиянием совершеннейших образцов благочестия, в правилах религии и религиозной жизни, не той, которая дорожит внешним блеском общественного положения и славой наружных почестей, которая преследует выгоды материального обеспечения и дорогие связи по службе, а той, которая высшие интересы служения Богу и спасения предпочитает всем низменным побуждениям, которая ум и сердце, всю душу располагает к любви одиночества и пустыни, к удовольствиям в неизвестности, унижении и бесславии, – святой Григорий и в жизни общественной, на поприще служения Церкви, к которому призывали его интересы самой Церкви, настолько руководился страхом Божиим, в такой степени отличался христианским смирением, что состояние простого иерея казалось ему уже превышающим его силы и его заслуги. Сказывается ли тут честолюбец, который хотел навязать себя Церкви, добиться высших прав путем искательств, стать епископом наперекор императору и соборам, похитить престол, предназначенный для другого? Чем же объяснить эти оскорбительные нападки и злословия, на которые вынужден был отвечать святой отец? Чем недовольны были враги его и против чего, собственно, вооружались недостойные его сослужители Церкви? «Несносно им было, – отвечает нам сам автор поэмы, – что человек самый бедный, сгорбленный, поникший в землю, одетый худо, обуздавший чрево слезами, страхом будущего и другими злостраданиями, странник, скиталец, не имеющий ничего привлекательного для взоров, сокрытый в тьме земной, берет преимущество пред людьми, отличающимися силою и красотою. От них слышны были такие почти слова: «Мы льстим, а ты нет; мы чтим высокие седалища, а ты чтишь богобоязненность; мы любим дорогие блюда, а ты любишь дешевую пищу, в которой вся приправа – соль, и презираешь соленую горечь высокомерия. Мы рабы времени и народных прихотей, отдаем ладью свою всякому подувшему ветру, у нас учение, наподобие хамелеонов или полипов, принимает непрестанно новый цвет, а ты – неподвижная наковальня. Какая надменность! Как будто всегда одна вера, что так слишком стесняешь догмат истины, ступая все по одной скучной стезе слова» .

Мы не сомневаемся ни в реальности выставляемого поэтом мотива обвинений его врагами, ни в искренней правдивости изложенного им образа мыслей и образа действий своих, ни в его невинности. «Подобные нападки, направленные против такого мужа, подобные неистовые усилия – очернить такую чистую добродетель – сущий позор эпохи, – говорит Гренье. – Опровергать их, вооружаться против них – значило бы снова начинать после святого отца бесполезную для него апологию и опять возвращаться к анализу его чувств и его характера» .

Перед нами открывается другая сторона дела, и на очереди иной анализ – взгляд на поэму как на поэтическое произведение.

Выше мы уже определили обще род и характер ее в этом отношении. Поэма эта, по своему лиро-эпическому характеру, не может служить выражением цельного и чистого типа известного рода поэзии. В общем проникнутая тоном элегии, она далеко не свободна в частностях ни от элементов эпической поэзии, ни от неотъемлемых свойств и особенностей драмы. Она представляет в целом постоянное соединение эпического рассказа с драматическими монологами, живописных картин с разнообразными сердечными думами, общеназидательных размышлений, богатых пословичными изречениями, с личными и глубокими чувствами. Эти разнообразные элементы поэзии, из которых трудно отдать в художественном отношении преимущество одному перед другими, украшают поэму чудными эпизодами. В них, в этих дивных эпизодах, «Dichterader» святого отца, как называет, по силе неотразимой правды, Ульман поэтическую способность (собственно – «поэтический родник») его, изливается обильными и свежими струями классического гения поэзии. Читателю, знакомому с античными образцами художественной литературы, живо припоминаются сцены и описания, имеющие близкое сходство с эпизодическими картинами поэмы святого Григория Назианзина. Так, например, картина шторма, застигнувшего поэта на пути из Александрии в Афины, куда, как в центр просвещения тогдашнего времени, влекла его «страсть к наукам» невольно вызывает на сближение с местом из «Одиссеи», где также описываются несчастные приключения на море с героем ее.

«Совсем неблаговременно, – начинает свое описание святой отец, – когда еще не утихло море, когда, по словам знающих дело, грозил опасностью какой-то хвост тельца и плыть было делом дерзости, а не благоразумия, оставил я Александрию, где пожал уже несколько познаний, и рассекал море, несясь прямо в Элладу. Когда огибали мы Кипр, бунтующие ветры всколебали корабль. Земля, море, эфир, омраченное небо – все слилось в одну ночь. На удары молнии отзывались громы, плескались канаты у надутых ветрил, мачта гнулась, кормило потеряло всю силу, и ручку руля насильно вырывало из рук, вода стеною стояла над кораблем и наполняла собою подводную его часть. Смешались плачевные крики корабельных служителей, начальников, хозяев корабля, путешественников, которые все, даже и не знавшие прежде Бога, единогласно призывали

Христа, потому что страх – самый вразумительный урок. Но ужаснейшим из всех бедствий было безводие на корабле, который от сильных потрясений расселся, и сквозь дно пролились в глубину все, какие были на нем, сокровища сладкой влаги. Надобно было умереть, борясь с голодом, бурей и ветрами. Правда, Бог посылает скорое от этого избавление. Вдруг появились финикийские купцы, и хотя сами в страхе, но по нашим мольбам, узнав о крайности бедствия, с помощью багров и при могучих ударах руками, как люди сильные, вскочили они на корабль и спасают нас, почти уже мертвых плавателей, походивших на рыб, которые оставлены морем на суше, или на умирающий светильник, которому недостает питания. Но между тем ревущее море в продолжение многих дней непрестанно больше против нас свирепело. После многих поворотов не знали мы, куда плывем, и не видели себе никакого спасения от Бога» .

«Когда же все боялись смерти обыкновенной, для меня, – продолжает поэт-богослов, – еще ужаснее была смерть внутренняя. Негостеприимно убийственные воды лишали меня вод очистительных, которые соединили бы меня с Богом. Об этом проливал я слезы; в этом состояло мое несчастье; об этом я, несчастный, простирая руки, возносил вопли, которые заглушали сильный шум волн, терзал свою одежду и, ниц распростершись, лежал подавленный горестью. Все плывшие на корабле, забыв о собственном бедствии и в общем несчастии став благочестивыми, со мной соединяли молитвенные вопли. Столько были они сострадательны к моим мучениям!»

Чисто христианский элемент, осложняющий коллизию описываемого момента у нашего поэта, ставит неизмеримо выше драматический монолог его пред монологом гомеровского героя в подобном же случае. «Когда не представлялось никакой доброй надежды, ни острова, ни твердой земли, ни вершины гор, ни горящего светильника, ни звезд – путеуказателей мореходцам, ничего – ни большого, ни малого не было в виду, что тогда предпринимаю? Отчаявшись во всем дольнем, обращаю взор к Тебе, моя жизнь, мое дыхание, мой свет, моя сила, мое спасение, к Тебе, Который устрашаешь, поражаешь, милуешь, врачуешь и к горестному всегда присоединяешь полезное»

Здесь, в этом монологе, поэт воспроизводит, разумеется, собственные мысли и чувства, наполнявшие душу его в описываемый момент его жизни. Послушаем теперь поэта в другом месте, где говорит он от имени, хотя и близкого к нему, но все же не своего лица. Способность живо и естественно проникаться чужими мыслями и чувствами принадлежит, бесспорно, к наиболее отличительным особенностям истинного поэтического дарования

Мы имеем в виду трогательную сцену, в которой престарелый отец поэта, простирая к нему, знаменитейшему поборнику Православия, руки и нежно отечески обнимая его, умоляет его принять участие в управлении Назианзской церковью, быть помощником ему в руководительстве и назидании его паствы, облегчить ему труды, становившиеся, по глубокой преклонности лет его, уже не под силу ему. Поэт влагает следующую речь в уста своего родителя.

«Тебя, любезнейший из сыновей, умоляет отец, юного молит отец-старец, служителя молит тот, кто и по естеству, и по двоякому закону твой владыка. Не золота, не серебра, не дорогих камней, не участков возделанной земли, не потребностей роскоши прошу у тебя, дорогой сын мой, но домогаюсь того, чтобы соделать тебя другим Аароном и Самуилом, досточестным предстателем Богу. Вспомни, любезное чадо мое, что ты принадлежишь Даровавшему тебя. Не обесчести меня, чтоб и к тебе был милосерд единый Отец наш. Сжалься над моей старческой дряхлостью, уступи отеческой просьбе. Ты не живешь еще столько на свете, сколько прошло уже времени, как я приношу жертву Богу. Сделай мне эту милость; сделай, умоляю тебя, или другой предаст меня гробу. Подари немногие дни остатку моих дней, а прочей своей жизнью располагай, как тебе любо».

Сколько кроткой задушевности в тоне этой речи – речи простой, но чрез эту-то простоту и неподражаемо поэтической, благородной, возвышенной! Здесь говорит одно чувство, которое так полно, что не требует поэтических образов для своего выражения; ему не нужно убранства, не нужно украшений, оно говорит само за себя.

Иной характер имеет знаменитая речь поэта пред собором; сильная, мужественная и авторитетная, но в то же время сдержанная, спокойная и плавная, она близко напоминает в бессмертной поэме Гомера речь также старца, но старца другого типа, «сладкоречивые речи которого лилися как мед благовонный» (Илиада I, 249).

Речь святого Григория, произнесенная им в собрании ста пятидесяти епископов, имела целью прекратить распрю волновавшую, к великой скорби православных христиан, тогдашнюю Церковь, и содействовать утверждению мира в ней. Несогласие, существовавшее между Церквами Восточной и Западной или, лучше сказать, между предстоятелями той и другой, вызвано было совместным пребыванием в Антиохии двух архиепископов, Мелетия и Павлина. Мелетий, при содействии епископов Восточной Церкви, занимая кафедру Антиохийской Церкви, пользовался всеми правами, принадлежащими кафедре. Павлин же, утвержденный в архиепископском сане епископами Западной Церкви, оставался без кафедры. Предстоятели Западной Церкви, давно уже стремившиеся к преобладанию в управлении делами Церкви, недовольны были предпочтением Мелетия Павлину и решились лучше нарушить союз мира с Восточной Церковью, нежели допустить неисполнение их определений. Но через несколько дней по утверждении святого Григория в звании архиепископа Константинопольского умирает Мелетий, председательствовавший на соборе. Казалось бы, что смерть его представляла удобный случай к водворению мира в Церкви возведением на упразднившийся Антиохийский престол Павлина. Но многие из Восточных епископов, особенно младшие из них, водясь более чувствами неприязни к западным епископам за их стремление к преобладанию, воспротивились избранию Павлина на место Мелетия и хотели противопоставить ему кого-нибудь другого. Таким образом, со смертью одного из виновников несогласий между епископами неприязненные отношения между ними не только не прекратились, а, напротив, еще более обострились, разделив епископов на две враждебные партии – мелетианцев и павлиниан. Святой Григорий, понимавший, как важен и нужен для блага Церкви мир, произносит пред собором речь, в которой он сильно настаивает на утверждении Павлина архиепископом Антиохийским.

«Примите мое предложение. Предложение благоразумное, превышающее мудрость юных; потому что нам, старикам, не убедить их кипучести, которая всегда уступает верх желанию суетной славы. Престол пусть будет предоставлен во власть тому, кто владеет им доселе. Что худого, если этого мужа (Мелетия) оплакивать будем долее, нежели сколько времени назначает на это Ветхий Закон? Потом дело решит старость и общий для всего нашего рода необходимый и прекрасный предел. Он (Павлин) преселится, куда давно желает, предав дух свой даровавшему его Богу, а мы, по единодушному согласию всего народа и мудрых епископов, при содействии Духа дадим тогда престолу кого-либо другого. И это пусть будет единственным прекращением неустройств!.. Да утихнет, наконец, да утихнет, говорю, эта буря, волнующая мир! Сжалимся над теми, которые впали теперь в раскол (разделение в Церкви), или близки к нему, или могут впасть впоследствии. Никто из нас да не пожелает изведать на опыте, чем это кончится, если превозможет надолго. Настала решительная минута или сохраниться на будущее время нашему досточтимому и священному догмату, или от раздоров пасть невозвратно. Как непрочность красок, хотя и не совсем справедливо, ставят в вину живописцу или нравы учеников – в вину учителям, так тайноводствуемый, а тем паче тайноводитель, если он худ, не поругание ли таинству? Пусть победят (то есть епископы Западные, поставившие Павлина епископом Антиохии) нас в малом, чтоб самим нам одержать важнейшую победу, быть спасенными для Бога и спасти мир, ко вреду нашему погубленный. Не всякая победа приносит славу. Доброе лишение лучше худого обладания…

Так сказал я; а они кричали каждый свое; это было то же, что стадо галок, собравшееся в одну кучу, буйная толпа молодых людей, общая рабочая (мастерская), вихрь, клубом поднимающий пыль, бушевание ветров. Вступать в совещание с такими людьми не пожелал бы никто из имеющих страх Божий и уважение к епископскому престолу. Они походили на ос, которые мечутся туда и сюда и вдруг всякому бросаются прямо в лицо. Но и степенное собрание старцев, вместо того чтоб уцеломудрить их, юных, им же последовало».

Подобных картин и живописных сцен много в поэме святого Григория. Таково, например, описание впечатления на константинопольскую паству намерения святого Григория, вследствие многих огорчений его, оставить Константинополь.

«Никто бы, может быть, и не догадался, – говорит поэт, – но у меня вырвалось как-то прощальное слово, которое изрек я в скорби отеческого сердца.

«Блюдите, – сказал я, – Всецелую Троицу, как предал вам, возлюбленным чадам, самый щедрый Отец; помните, любезнейшие, и мои труды».

Едва народ услышал это слово, один нетерпеливый громко вскричал, и, как рой пчел, выгнанный дымом из улья, вдруг поднимаются и оглушают криками и мужчины, и женщины, девы, юноши, дети, старики, благородные и неблагородные, начальники, воины, живущие на покое; все равно кипят гневом и любовию, гневом на врагов, любовию к Пастырю… А я посреди их безгласный в каком-то омрачении, не в состоянии был ни остановить шума, ни обещать того, о чем просили. Одно было невозможно; от другого удерживал страх. Задыхались от жара, все обливались потом. Женщины, особливо ставшие уже матерями, в страхе напрягали свой голос, дети плакали, а день клонился к вечеру. Всякий клялся, что не отступится от своих домогательств, хотя бы храм сделался для него прекрасным гробом, пока не исторгнет у меня одного желанного слова. Некто, как бы вынужденный скорбию, сказал: «Ты вместе с собою изводишь и Троицу». Тогда, убоявшись, чтоб не случилось какой беды, не клятвою обязался я, но дал слово, за которое ручался мой нрав, что останусь у них, пока не явятся некоторые епископы, которых тогда ожидали. Тогда и я надеялся получить избавление от чуждых для меня забот. Так с трудом мы разошлись, для той и другой стороны приобретя тень надежды. Они воображали, что теперь я уже их; а я рассуждал, что остаюсь у них не на долгое только время» .

Такова же картина, изображающая торжественный момент вступления святого Григория в сопровождении императора Феодосия и православного духовенства среди вооруженных войск в храм святой Софии, который давно уже находился в распоряжении ариан и который император решил сам лично передать святому Григорию в управление и назначил день для сдачи его православным.

«Наступило назначенное время. Храм окружен был воинами, которые в вооружении, в великом числе, стояли рядами. Туда же, как морской песок, или туча, или ряд катящихся волн, стремился, непрестанно прибывая, весь народ – с гневом и мольбами, с гневом на меня, с мольбами к Державному. Улицы, ристалища, площади, всякое даже место, домы двухи трехэтажные наполнены были снизу зрителями, мужчинами, женщинами, детьми, старцами. Везде суеты, рыдания, слезы, вопли – точное подобие города, взятого приступом. А я, доблестный воитель и воевода, с этим немощным и расслабленным телом, едва переводя дыхание, шел среди войска и императора, возводя взор горе и ища себе помощи в одних надеждах; наконец, не знаю, как вступил в храм… Было утро, но над целым городом лежала еще ночь, потому что тучи закрывали собою солнечный круг. Это всего менее прилично было тогдашнему времени, потому что при торжествах всего приятнее ясная погода. В этом и враги находили для себя удовольствие; они толковали, что совершаемое неугодно Богу. И мне причиняло это тайную в сердце печаль. Но как скоро я и порфироносец были уже внутри священной решетки, вознеслась от всех общая хвала призываемому Богу, раздались восклицания, простерлись вверх руки; вдруг, по Божию велению, сквозь расторгшиеся тучи воссияло солнце, так что все здание, дотоле омраченное, мгновенно сделалось молниевидным, и в храме все приняло вид древней скинии, которую покрывала Божия светлость. У всех прояснились и лица, и сердца»

Хорошо и полно драматизма описание поэтом знаменательного в жизни его момента, когда он избирал себе путь и образ жизни.

«Нужна была, наконец, мужественная решимость. Во внутреннее судилище собираю друзей, то есть помыслы свои – этих искренних советников. И когда искал я лучшего из лучшего, страшный круговорот объял мой ум… Если состояние мое изобразить каким-нибудь сравнением, то я походил на человека, который задумывает отдаленное какое-то странствование, но, избегая плавания по морю и трудов мореходных, отыскивает путь, на котором было бы больше удобств. Приходили мне на мысль Илия Фесвитянин, великий Кармил, необычайная пища, достояние Предтечи – пустыня, нищетолюбивая жизнь сынов Ионадавовых. С другой стороны, пересиливали любовь к Божественным книгам и свет Духа, почерпаемый при углублении в Божие слово, а такое занятие – не дело пустыни и безмолвия. Много раз колебался я туда и сюда и наконец умирил свои желания и скитающийся ум установил на средине, а именно следующим образом.

Я примечал, что люди, которым нравится деятельная жизнь, полезны в обществе, но бесполезны себе; видел также, что живущие вне мира почему-то гораздо благоустроеннее и безмолвным умом взирают к Богу; но они полезны только себе, любовь их заключена в тесный круг, а жизнь, какую проводят, необычайна и сурова. Поэтому вступил я на какой-то средний путь между отрешившимися и живущими в обществе, заняв у одних сосредоточенность ума, а у других – старание быть полезным для общества» .

Вообще эпический элемент поэмы, вводящий в нее много прекрасных образов, картин, описаний и живых, верных изображений характеров, составляет ее выдающееся поэтическое достоинство. Образчиками меткого и точного очертания характеров и типов могут служить в поэме характеристики родителей поэта, друга его, императора Феодосия и особенно циника Максима. Кроме того, в эпизодических картинах поэт представляет живописное изображение современного ему состояния церквей, особенно со стороны возмущавших тогда ересей и деяний Второго Вселенского Собора.

По всему этому рассматриваемое стихотворение святого Григория № 11 «О своей жизни» как в общей полноте или целости, так и в частях представляется истинно-поэтическим произведением.

Анализируя его как именно художественно-литературное произведение, мы обозначили его лирический характер с преобладающим элегическим тоном, отметили его эпический элемент в описательно-повествовательных эпизодах, указали отчасти драматические места его. В последнем отношении, именно с драматическим анализом, нам, быть может, следовало бы внимательнее и глубже отнестись к поэме. Автор ее, психолог настолько наблюдательный, чтобы изучить людские типы и характеры, обладатель фантазии настолько живой, гибкой и зоркой, чтобы переселяться в душу и в отдельное положение каждого, настолько сильный памятью, чтобы удержать в ней результаты всех своих наблюдений, обладавший, благодаря всем этим совместно качествам, даром, говоря уму, оживлять воображение и трогать сердце, – располагал, очевидно, богатыми средствами для драматического творчества. Драматическая поэзия развивается, как известно, из эпоса, но по своему характеру она совмещает в себе существенные свойства столько же эпической поэзии, как и лирической; будучи объективно-субъективной, она есть, так сказать, наглядное представление внутренней жизни человека, отражающейся во внешних действиях. Для того же, чтобы это представление произвело впечатление, жизнь эта должна быть не только глубоко осознана, но искренне прочувствована поэтом настолько, чтобы возбудить глубокое и искреннее сочувствие, как учит Гораций: «Если хочешь, чтобы я плакал, надо, чтобы ты сам прежде плакал, и тогда твоя печаль меня растрогает». Эти основные элементы драматической поэзии живыми струями пробиваются в поэме святого Григория Назианзина, не изменяя, однако ж, как ни сильны и натуральны они, широкого, общего лиро-эпического течения ее, отлагающегося именно в историческую поэму, а не в драму. Нам представляется поэтому натяжкой видеть и доказывать в этой поэме просто-напросто драму или трагедию, как это делает, касаясь этой поэмы, почтенный автор статьи «О стихотворениях святого Григория Богослова» в одном из наших духовных журналов. Мы соглашаемся с нашим уважаемым ученым, что самый сюжет рассматриваемого стихотворения заключает в себе много драматического, что «собственная жизнь Григория, по его представлению, была как бы трагической борьбой первоначально сердечного давнего его желания с требованиями друга и духовных его чад, а потом – пастырской ревности о Православии с коварством неправославных». Но едва ли можно уступить, без некоторых ограничений, следующим соображениям автора.

«При обычных требованиях от трагедий ужасных и потрясающих душу коллизий несчастья Григория, конечно, могут показаться слишком малыми и неважными для того, чтобы из взаимного соединения их можно было составить трагическую картину. Самую скорбь Григория, которой пропитано его стихотворение, иные, пожалуй, назовут следствием излишней чувствительности. Правда, кто привык уважать коллизии только в делах рыцарской чести или внешней привязанности, тот здесь не найдет для себя ничего сродного и даже, пожалуй, будет скучать при чтении этого стихотворения. Но тот, кто смирение не считает слабостью, кто не решается посвящать себя высокому церковному служению прежде строгого предварительного самоиспытания, кто убежден в высокой важности иерархического сана и кто, наконец, ясно представляет себе высокое значение в деле оправдания пред Богом святой и правой веры, тот легко поймет, как естественна и справедлива эта глубокая скорбь, которую приписывает себе святой Григорий Богослов, при возложении на него пастырских обязанностей и при враждебных действиях против него со стороны неправославных, а следовательно, тот не может не сострадать ему от глубины своего сердца. Давно бы, кажется, пора понять, что те ужасные коллизии, в каких поэтическое изображение представляет нам, например, Макбетов, Ричардов, Отелло, возбуждают в нас отвращение только к тяжким и громким преступлениям, раскрываемым во всей крайности их развития, но в то же время делают слишком снисходительными к ежедневным нашим нравственным проступкам и неблагородным своекорыстным желаниям; между тем, кто не знает, что по непременному требованию религии и эти последние мы не должны считать маловажными и не должны быть к ним равнодушными. Следовательно, поэтическое изображение и такой строгой нравственной бдительности, по которой страшатся высоких степеней общественного служения, как самых тяжких несчастий, глубоко сокрушаются о самых мгновенных внутренних преткновениях и падениях, должно иметь для всех существенную важность.

В драматических произведениях ищут особенно живого очертания характеров как главного действующего лица, так и соприкосновенных к нему лиц. Этому требованию как нельзя более удовлетворяет стихотворение Григория «О своей жизни». Передавая свою собственную более духовную внутреннюю жизнь, те скорбные мысли и чувствования, какие порождены неожиданным возведением на высшие церковные степени, святой Григорий как хорошо знакомит читателей с самим собой, так в то же время сообщает живую, верную характеристику своих родителей, друзей и недругов…

В частности, постепенное развитие коварного замысла лжеепископа Максима раскрыто совершенно верно в отношении психологическом, а также живо и осязательно и для чувства; здесь можно встретить и резкое сатирическое изображение лицемерия Максима, а вместе с сим и добродушное снисхождение к его слабостям, и воодушевленное негодование на бесчестное его домогательство архиепископского престола. Посему, хотя в этой характеристике нет упоминания ни о трупах, ни о крови, ни о кинжалах, ни о яде, почти всегдашних атрибутах трагедии, но тем не менее покушение – сделать предметом своей корысти и честолюбия самое высокое и священное звание – это покушение представлено очень возмутительным и оскорбительным для сердца, проникнутого должным благоговением к святыне.

Речь, влагаемая поэтом в уста его родителя, при своей краткости поражает особенной естественностью и способностью поэта проникаться чужими мыслями и чувствами. А собственно его молитва на корабле, речь его пред собором – это поток слов, прямо и искренне льющихся от сердца. Самое размышление, направленное против господствующих арианских мнений, и общее суждение о заблуждениях других еретиков, против которых он ратовал всей силой своей благочестивой ревности и благопокорного терпения, и это суждение, при всей отвлеченности некоторых мыслей, так же пригодно и уместно, как, например, рассуждения английских правителей о политическом состоянии европейских государств и о современных войнах в исторических драмах Шекспира»

Об одной упоминаемой здесь и в самом деле очень характерной стороне поэмы Григория «О жизни своей», как и стихотворения «О себе самом и о епископах», именно – их сатирическом элементе, мы умалчиваем здесь затем, чтобы сказать об этом в своем месте.

Смешанному поэтическому характеру этой поэмы вполне соответствует ее стихотворная форма: поэма написана гибким, живым, энергичным размером ямбического триметра.

Стихотворения «К константинопольским иереям и к самому городу» (№ 10), «О себе самом и на завистников» (№ 14), «На возвращение свое из Константинополя» (№ 15), «К себе самому» (№ 30), в которых святой Григорий также выражает жалобы на своих врагов и завистников, не безынтересны, быть может, в историческом отношении, но поэтических достоинств не имеют. Как произведения поэтические они не выдерживают сравнения не только с рассмотренной нами поэмой «О жизни своей», но и со «Стихотворением, в котором святой Григорий скрытным образом поощряет и нас к жизни во Христе». Это стихотворение (№ 1) и при своей несколько излишней пространности, при некоторых погрешностях против единства основной идеи пьесы и определенности плана все же достойно имени своего автора как поэта. «Истинная поэтическая образность, повсюду заметная в этом стихотворении, – справедливо замечает о нем выше цитированный автор, – можно сказать, есть лучшее нагляднейшее доказательство того, как поэтические образы при собственной своей живости гораздо более говорят за скрытно изображаемую идею, гораздо более удовлетворяют эстетическому чувству, чем точное и прямое обозначение идеи, как будто какой-нибудь темы в ораторских произведениях» .

Общее содержание этого стихотворения, проникнутого скорбно-меланхолическим тоном элегии, сходно с содержанием вышепоименованных исторических стихотворений – плач и жалобы автора на свои многоразличные бедствия и страдания, преимущественно от врагов, которые сравниваются святым отцом то со зверями, то со свирепой волной моря, то с плачевной бранью, то со стремлением палящего огня . Но есть много частностей, которые проливают большой свет на уяснение нравственного существа поэта, на направление и характер истинных склонностей души и сердца его, на его дорогие, нежно воспоминаемые привязанности, его глубоко задушевные идеалы.

«Меня не связало супружество – этот поток жизни, эти узы, тягчайшие из всех, какие налагает на людей вещество, как начало трудов. Меня не пленили прекрасные волны шелковых одежд; не любил я продолжительных трапез, не любил пресыщать прожорливое чрево – эту погибельную мать плотоугодия; не любил я жить в огромных и великолепных домах; не расслаблял я сердца музыкальными звуками, нежно потрясающими слух; меня не упоевало негою роскошное испарение благовонных мазей. И серебро, и золото предоставлял я другим, которые, сидя над несметным богатством, любят предаваться заботам и не много находят для себя услаждения, но много труда. Мое лучшее богатство – Христос, Который непрестанно возносит ум мой горе, а не поля, засеянные пшеницею, не прекрасные рощи, не стада волов или тучных овец, не дорогие служители. Никогда не обольщало меня желание судейского места, на котором, заседая величаво, мог бы я высоко поднять вверх брови; неважно для меня иметь могущество в городах или между гражданами – увеселяться самыми лживыми и ничтожными грезами, которые как приходят одна за другою, так и улетают, или хватать руками мимо текущий поток, как нечто твердое ловить тень и сжимать ее руками, простирать длани к туману и осязать его. Одна слава была для меня приятна – отличаться познаниями, какие собрали Восток и Запад и краса Эллады – Афины; над сим я трудился много и долгое время. Но все эти познания, повергнув долу, положил я к стопам Христовым, чтобы они уступили Слову великого Бога.

Мне надлежало бы прежде всего укрыть плоть свою в пропастях, горах и утесах; там, бегая от всего, от самой сей жизни, от всех житейских и плотских забот, живя один вдали от людей, носил бы я в сердце всецелого Христа, к единому Богу вознося чистый ум, пока не облегчила бы меня смерть, наступив вместе с исполнением надежд. Так надлежало бы! Но меня удержала любовь к милым родителям; она, как груз, влекла меня к земле; даже не столько любовь, сколько жалость – эта приятнейшая из всех страстей, проникающая всю внутренность и все составы костей, жалость к богоподобной седине, жалость к скорби, жалость к бесчадию, жалость к заботливости о сыне, с какою, непрестанно предаваясь сладостным трудам, трепещут за него, как за глаз своей жизни» .

Эти слова напечатлевают в душе читателя высокий образец монаха по убеждению, но вместе с тем и человека с сердцем. Читая и вчитываясь в вышеприведенные слова, раздельно и в согласии с другими параллельными местами того же стихотворения и других произведений его, веришь в искренность его признаний, понимаешь и чувствуешь его энтузиазм.

Свои страдания святой Григорий Богослов считает до такой степени сильными, бремя креста своего столь тяжелым, что понять эти страдания, по его мнению, способен только тот, кто сам испытал подобное, кто ощущал одинаковую с ним «любовь, одинаковое страдание и подобную скорбь» . К тому только он и обращается в поэме с доверием к своим душевным страданиям, «как уязвенный зубами ехидны только тому охотно пересказывает об этом в кого безжалостная ехидна со своим палящим ядом влила ту же пагубу; потому что такой только человек знает нестерпимость боли» .

Вообще это стихотворение может служить превосходным источником внутренне биографических данных для характеристики святого поэта. И в этом отношении оно составляет необходимое дополнение к поэме его «О жизни своей», занимающейся изложением больше внешних обстоятельств жизни поэта. Но с этой поэмой оно, при разности своего стихотворного, гекзаметрического размера, имеет много общего в художественном отношении – по изобразительности языка, исполненного метафор, аллегорий и сравнений, изяществу картин, силе и искренности одушевления, достигающего местами высокого лиризма, напоминающего возвышенный тон псалмов Давида: «Кто дает главе моей или веждам текущий источник, чтобы потоками слез очистить мне всякую скверну, сколько должно оплакивать грехи?.. Пусть всякий, взирая на меня, приходит в трепет, приобретает новые силы бежать от черной Египетской земли и горьких тамошних дел и царя Фараона, шествует же в Божественное отечество! Пусть не остается он пленником на бесплодных равнинах Вавилона сидеть на берегах реки, отложив в сторону все песненные органы и заливаясь слезами, но спешит в пределы святой земли, избежав ассирийского рабского ига, которое обременяло его доселе, и положит своими руками основание великого храма! С тех пор как я, злосчастный, оставил эту священную землю, не прекращалось во мне желание возвратиться туда; мучительное страдание повергло меня в старость, потуплены в землю мои глаза, скорбь растет в сердце, стыжусь смертных и бессмертного Царя; такова моя одежда и таково мое сердце, что не смею ни возвести взоров, ни отверзть уст…»

Самое вступление в поэму, состоящее из молитвенного воззвания к Господу Спасителю, представляет замечательный образец вдохновенной поэзии.

Отдельные эпизодические изображения и сравнения, особенно заимствуемые поэтом из внешней природы, поражают красками жизни и действительности. Укажем хоть на образное сравнение поэтом пагубных нападений врага на душу его с разрушительным действием стремительного потока на величественное дерево. «Так на берегах осенней реки гордящуюся сосну или вечнозеленый чинар, подрывшись под корни, погубил соседний ручей. Сначала поколебал он все опоры и на стремнине поставил высокое дерево, а потом наклонил к реке держащееся еще на тонких корнях и, сорвав с стремнины, бросил в средину водоворота, повлек с великим шумом и отдал камням, где бьет непрестанно дождь, и вот от сырости согнивший, ничего не стоящий пень лежит у берегов. И на мою душу, цветущую для Христа Царя, напал жадный, неукротимый враг, низложил ее на землю и большую часть погубил; а то немногое, что осталось еще, блуждает там и здесь».

Касаясь и в этом стихотворении случая с ним при отправлении из Фаросской земли в Ахайю, поэт дополняет картину шторма и своего положения в данный момент следующими чертами.

«Двадцать дней и ночей лежал я на корме корабельной, призывая в молитвах царствующего в горних Бога; пенистая волна, подобная горам и утесам, то с той, то с другой стороны ударяла в корабль и нередко низвергалась в него; от порывистого ветра, свистящего в канатах, потрясались все паруса; эфир в облаках почернел, озарялся молниями и повсюду колебался от сильных ударов грома. Тогда предал я себя Богу и избавился от ярого моря, усмиренного святыми обетами» .

К одному же типу с перечисленными историческими поэмами принадлежит прекраснейшее поэтическое произведение под заглавием «Сон о храме Анастасии». По внешнему объему своему это стихотворение гораздо меньше каждой из поэм его о жизни своей (оно состоит всего из 104 стихов, или 52 элегических двустиший); но в эстетическо-литературном отношении оно несравненно выше всех исторических поэм, да и вообще из всего собрания стихотворений святого Григория Назианзина немного найдется поэтических произведений, достойных занять место рядом с этим стихотворением. Поэт берет в нем лишь один, но самый важный и дорогой момент из константинопольской жизни своей – свои отношения к храму Анастасии – предмету самых нежных и ревностных забот его, самой глубокой, пламенно-восторженной любви его. Как плод этой искренней, трогательной любви, как невольное, естественное излияние одних чистых ощущений и чувствований, свободных от всяких сторонних импульсов, это прекрасное стихотворение, одно и само по себе, может составить главу из истории сердца святого отца. А как художественно сконцентрированное, так сказать resume самого блестящего периода в истории пастырско-учительной деятельности святого Григория, оно в высшей степени любопытно и поучительно для всякого интересующегося церковной проповедью в первые века христианства.

Преобладающим мотивом этого стихотворения служит тот же скорбно-элегический тон, который характеризует и прочие исторические поэмы. Но значительная примесь в этих последних сатирического элемента оттеняет их тоном раздражения, негодования, сказывающегося по местам в не совсем сдержанных выражениях и производящего более или менее резкие диссонансы. Здесь же, в этом превосходном стихотворении, поэт переливает в сердце читателя свою задушевную скорбь, в разлуке со своей любимой паствой и особенно дорогим для него храмом святой Анастасии, в звуках тихой, спокойной, трогательно-нежной элегической лиры. По содержанию стихотворение это можно разделить на две части. В первой (ст. 1-65), под видом сновидения об Анастасии, и днем и ночью занимавшей мысли и чувства святого Григория и на родине его, он с одушевленной живописностью воспроизводит один из счастливейших моментов проповедания им в этом незабвенном храме слова Божия.

«Сладким покоился я сном, и ночное видение представило мне Анастасию, к которой в продолжение дня неслись мои мысли. Мне представлялось, что сижу на высоком престоле. По обе стороны ниже меня сидели старцы (пресвитеры), вожди стада, отличающиеся возрастом. В пресветлых одеждах предстояли служители (диаконы), как образы ангельской светозарности. Из народа же, одни, как пчелы, жались к решетке, и каждый усиливался подойти ближе; другие теснились в священных преддвериях, равно поспешая и слухом, и ногами, а иных препровождали еще к слышанию слов моих пестрые торжища и звучащие под ногами улицы. Чистые девы, вместе с благонравными женами, с высоких крыш преклоняли благочинный слух» .

Такова обстановка сладкого сновидения. В массе слушателей великого проповедника Анастасии безразлично смешались и христиане и язычники, и православные и еретики. И с каким вниманием слушала оратора эта многотысячная и разноверная масса! С какой жаждой ловила она каждое слово его и с какими порывами энтузиазма, «как волны моря, воздвигаемые ветрами» (ст. 36), выражала она свои впечатления! Могучее животворное действие пламенной христианской речи оратора чувствовали на себе и язычники; его слово побеждало их гордое прекословие, его убеждение с успехом торжествовало над их предубеждением. Отрадно было и ему видеть, как под обаятельным неотразимым впечатлением его«πνεύματος αθομενοιο οιδμάτι» толпа его слушателей постепенно росла в массу верующих; дикая, невозделанная почва мало-помалу обращалась в обильную пажить. Приятно было видеть ему, как его«εύεπίη» [ «доброречие»] «услаждало всех, и красноречивых, и сведущих в священном слове благочестия, и наших и пришлых, и даже тех, которые весьма далеки от нашего двора, будучи жалкими чтителями бессильных идолов. Как теплыми лучами очерненная виноградина не совсем уже незрела, но начинает понемногу умягчаться, и не совсем зрела, но отчасти черна, отчасти румяна, по местам уже зарделась, а по местам наполнена кислым соком, так и они различались зрелостью повреждения, и я восхищался уже необходимостью обширнейших точил.

Таково было мое видение; но голос петухов похитил у меня с веждей сон, а с ним – и Анастасию. Несколько времени носился еще предо мною призрак призрака, но и тот, постепенно бледнея, скрывался в сердце; оставались же при мне одна скорбь и бездейственная старость. О тебе скорблю, моя Троица! О вас сокрушаюсь, дети мои! Что ты сделала со мною, зависть?»

Трогательные выражения этой непритворной скорби, этих сокрушений святого Григория о разлуке его со своей любимой паствой и столь близким его сердцу храмом святой Анастасии составляют вторую часть стихотворения (ст. 65-105).

«Много, правда, потерпел я напастей на море и на суше от врагов и от друзей. От пастырей и от волков, от мучительной болезни и от старости, которая делает меня согбенным; но никогда прежде этого не постигала меня такая скорбь. Не плакал так о великом храме порабощенный ассириянами народ, когда веден был далеко от отечества; не плакали так израильтяне о Кивоте, который взят был иноплеменниками; не рыдал так и прежде них Иаков о похищении любимого сына; не сокрушается так и косматый лев об убитых ловцами детищах, и пастух о потерянном стаде, и птица о невольно покинутом гнезде на гостеприимном дереве, и полип об оставляемом им ложе – как я доныне сетую о новоустроенном храме, об этом плоде моих трудов, которым пользуется другой» .

Дальше, под наплывом ощущений растроганной души, язык поэта достигает высшей силы энергии и патетизма, сообщающего стихотворению глубоко трогательный тон вопля пленных евреев в тоске по своем дорогом Сионе.

«Если когда-нибудь сердце мое забудет о тебе, Анастасия, или язык мой произнесет что-нибудь прежде твоего имени, то да забудет меня Христос! Как часто, и без великих жертв, и без трапезы, очищал я людей, собранных у Анастасии, сам пребывая вдали, внутрь сердца создав невещественный храм и возлияв слезы на божественные видения! Никогда не забуду, если бы и захотел, не могу забыть вашей любви, девственники, песнопевцы, лики своих и пришлых, восхищающие попеременным пением, вдовицы, сироты, не имеющие пристанища, немощные, взирающие на мои руки, как на руки Божии, и сладостные обители, препитывающие в себе старость!»

Прекрасный размер этого стихотворения элегическим двустишием как нельзя более отвечает характеру поэмы, отличающейся такой задушевностью тона, такой силой и искренностью чувства, такой чарующей нежностью души автора ее.

 

3. Дидактические поэмы

[482]

 

Если не самый многочисленный, то самый объемистый класс стихотворений, по количеству стихов захватывающий более трети всего числа строф в поэтических произведениях святого Григория (именно 6 600 строф из всех 17 531, не считая трагедии), составляют у него стихотворения, прототипом которых в древнегреческой поэзии могли служить поэту дидактические поэмы Гесиода. Сюда мы относим следующие стихотворения: из книги I (раздел I) под номерами 1-16; 18–28; раздел II: № 1–7, 9-11, 20–24, 35–40; из книги II (раздел I): № 1–7. Стихотворения эти, весьма разнообразные по предметам содержания своего, по форме изложения, по характеру и литературным достоинствам, можно рассматривать как особый, сравнительно совершеннейший вид гномической, рефлективной поэзии. С этой последней дидактические поэмы святого Григория Богослова тесно граничат своей, так сказать, мозаичностью, своим пословичным характером и своими нравственно-практическими, или прагматическими, целями назидания. Но между стихотворениями гномическими и стихотворениями рассматриваемого отдела есть и большие различия. Между тем как в гномических стихотворениях, как видели мы, что ни стих или строфа – то отдельная мысль, особое наставление, часто, кроме метрической связи, не имеющее никакого внутреннего отношения к своему предыдущему стиху, каждая из дидактических поэм в общем проникнута, до известной степени, одной какой-либо идеей, отличается, в большей или меньшей мере, сложностью композиции, причем лучшим стихотворениям поэт сообщает занимательность посредством различных эпизодов, поэтических отступлений, живописных описаний и т. п. При той свободе, с какой поэт пользуется всеми средствами языка для украшения своих поэтических произведений, он и в изложении этих стихотворений допускает безразлично все формы: монологическую, диалогическую и эпистолярную. В художественно-литературном отношении стихотворения этого отдела не все одинакового достоинства. Это замечание относится к дидактическим поэмам святого Григория гораздо в большей мере, чем ко всем прочим разрядам его стихотворений.

Многие стихотворения из отдела дидактических мотивировались причинами, можно сказать, сторонними в отношении к поэзии. Впрочем, по своему времени, по требованиям современности поэта они могли иметь и, надо полагать, имели свой raison d'etre [смысл бытия], свое значение и свой интерес, вовсе не чуждый живого, сердечного, до известной степени поэтического элемента. Мы не станем останавливаться с разбором, хотя бы и кратким, на каждом из стихотворений подлежащего отдела. Наша задача – иметь дело только с поэтическими произведениями святого Григория. А таких и в настоящем дидактическом отделе так много, и настолько хороших, что уже их только одних было бы, кажется, достаточно для того, чтобы упрочить место и значение святого отца в ряду классических поэтов греческой литературы.

 

Анализ дидактических поэм

С внутренней стороны – по роду и характеру предметов содержания – все дидактические поэмы Григория Богослова можно подвести под два общих отдела: 1) стихотворения богословские и 2) стихотворения моральные. Первый из этих отделов сам собой распадается, в свою очередь, на две части: а) на стихотворения догматические и б) стихотворения церковно-исторические.

Догматическую часть составляют, собственно, следующие девять стихотворений: «Об Отце», «О Сыне», «О Святом Духе», «О мире»; два стихотворения «О Провидении» [в наст. издании: № 5. «О промысле»], «Об умных субстанциях» [№ 7. «Об умных сущностях»] и «О душе». К этой же группе догматических поэм следует отнести еще два стихотворения «О вочеловечении» (против Аполлинария) и апологетическое стихотворение «К Немесию».

В своих догматических стихотворениях святой отец сжато, сильно и с большим одушевлением излагает чистое христианское учение об Отце, о Сыне, о Святом Духе, учение о мире, о Провидении, о добрых и злых ангелах и наконец – о душе человеческой. Первое из этих стихотворений составляет род величественного введения по отношению к следующему ряду догматических поэм. Приступая к «таинственным и недоступным даже для небесных сил» предметам «таинственных песнопений», поэт сравнивает себя с человеком, на непрочной ладье пускающимся в дальнее плавание, или с птицей, на малых крыльях уносящейся к звездному небу. Но он находит для себя достаточно ободрения и утешения в мысли, что «Божеству часто бывает приятен дар не столько полной, сколько угодной Ему, хотя и скудной руки». В общем, как и в деталях своих, своим содержанием и тоном, как и своим объемом и расположением частей к целому, это первое стихотворение наводит на мысль, что в подлинном тексте «таинственные песнопения» поэта не были разрозненными между собою, отдельными пьесами, каждая со своим особым счетом и самостоятельным значением, а составляли одно общее связное целое, одну сложную поэтическую композицию, к которой это начальное стихотворение служило вступлением (интродукцией), а заглавия отдельных стихотворений могли служить только названиями отдельных глав одной поэмы. К этой мысли дает повод склоняться и то обстоятельство, что самое заглавие начального стихотворения, как в различных кодексах, так и у разных издателей, неодинаково. По одним кодексам и сделанным по ним изданиям стихотворение это надписывается «Περίτου Πατρός» [ «Об Отце»]; по другим и очень многим – «Τοίαύτοΰ». По Ватиканской же, например, рукописи стихотворение это озаглавливается «Περίάρχων, ήτοι περί Τριάδος» [ «О началах, то есть о Святой Троице»]. Биллий, по которому, как сказано уже, сделано и русское издание, берет из последней формулы только одну первую половину. Надписание «Περίτου Πατρός», разделяемое, между прочим, и цитируемым нами Бенедиктинским изданием, действительно, мало отвечает содержанию стихотворения. Об Отце в стихотворении говорится не больше, чем о Сыне, как равно и о Святом Духе; а о всех трех лицах вместе (то есть по заглавию «Περίάρχων, ήτοι περί Τριάδος») – меньше, чем наполовину всего стихотворения. Несоразмерность, довольно резко бросающаяся в глаза, если не объяснять ее тем соображением, что все догматические стихотворения в подлиннике составляли одно поэтическое целое, к которому начальное служило как бы общим введением. С точки зрения этого соображения получают свое полное освещение и следующие возвышенные слова из начального стихотворения: «А я положу на страницы предисловием как бы то же, что древние богомудрые мужи – Моисей и Исаия, когда один давал новописанный закон, а другой напоминал о законе нарушенном. Вонми, небо… и да слышит земля глаголы уст моих (Втор. 32:1; см. также: Ис. 1:2)! Дух Божий! Ты возбуди во мне ум и язык, соделай их громозвучной трубой истины, чтобы усладились все, прилепившиеся сердцем ко всецелому Божеству!»

Поэтическую ценность и значение из всей группы догматических стихотворений, строго говоря, имеют только следующие пять стихотворений: первые три – «Об Отце», «Сыне» и «Святом Духе», седьмое – «Об умных сущностях» и восьмое – «О душе». Стихотворения эти служат достойным имени автора памятником живейшего участия его в делах веры, какое принимал он не только как глубоко ученый епископ, но и как призванный свыше поэт-пророк, не только по долгу пастыря Церкви, но и по внутреннему влечению своего пламенного поэтического сердца, горячо веровавшего во Святую Троицу. Стихотворения эти являются вполне естественным плодом глубокого сочувствия и интереса поэта к догматическим вопросам, волновавшим современное ему общество сверху донизу, и потому естественно получили они под пером христианского поэта истинно поэтическое выражение. Сила чувства, преобладающая над спокойным размышлением, обращения к самому себе, к своему сердцу, живость и по местам драматизм изображений ярко отличают эти богословские стихотворения от богословских проповедей того же автора, хотя предметом тех и других служат одни и те же отвлеченно-догматические вопросы. При сличении «Таинственных песнопений» Григория с его пятью «Словами о богословии» оказывается разница настолько же в самых произведениях, насколько и в психических средствах, имевшихся в распоряжении автора в том и другом случае. В догматических проповедях его читателя поражает гибкий и проницательный ум; в догматических стихотворениях нас трогает своей непосредственностью и теплотой глубокая душа; там царство богословской мысли поделено между неумолимой логикой и ее неизменной спутницей – диалектикой; здесь в области тайн веры простая истина является об руку со своей родной сестрой – красотой. Проповеди служат типическим произведением чисто греческого, национального ума, призванием которого всегда было разложить идеи на составные их части, отметить их взаимную связь, поставить как можно эффектнее тезисы в параллель с антитезисами, образовать из тех и других цепь таким образом, чтобы в ней не было пропущено ни одного звена и вся она примыкала к какой-нибудь бесспорной аксиоме или группе частных положений, находить наслаждение в выковывании, связывании, соединении и таком искусном применении, в споре или апологии, каждой из этих цепей, чтобы с помощью ее довести [аргументы] своего противника, по возможности, ad absurdum [к абсурду] и тут же посмеяться над ним. Стихотворения догматические являются плодом сознания, прошедшего чрез горнило любвеобильного, согретого чувством сердца, – являются, следовательно, из источника, родственного и понятного всем людям вообще, а благочестивым христианам в особенности. Проникнутый благоговейным чувством, поэт старается здесь не доказывать, а показывать Божество(«άναφαίνειν Θεότητα»), как выражается он в начале первого стихотворения; рассудочные доводы и логические формы мышления здесь заменяются конкретными образами и формами метафорическими; и благодаря этим, сколько живым и выразительным, столько же общедоступным и общезанимательным аналогическим объяснениям и формам изложения, высочайшие догматические истины легко воспринимаются чувственным представлением, скоро переходят в сердечное убеждение и здесь обращаются в животворную силу. Впрочем, различие в тоне, характере и стиле догматических проповедей от догматических стихотворений святого Григория Богослова обусловливалось до известной степени различием самых задач и целей тех и других. Догматические проповеди святого отца направлены прямо против еретиков; оратор с первого же слова говорит там, что «слово его – к хитрым в слове, к людям, у которых чешутся и слух, и язык, и, как видит он, даже руки», и потому там он прямо, с оружием диалектики в руках, начинает грозными словами пророка се, аз на тя, горде (Иер. 50:31). Здесь же, в своих Таинственных песнопениях», он в самом предисловии уже объявляет, что «слово его к очищенным(καθαροΐσιν), или к трудящимся над очищением. А кто злочестив – беги прочь!». Там проповедник ставит себе целью если не убедить своих врагов, то, по крайней мере, доказать им, что не всякий и не всегда может и должен богословствовать, рассуждать о высоких догматах веры. Здесь же христианский поэт ставит целью своих песнопений просто, «чтобы усладились все, прилепившиеся сердцем к всецелому Божеству». Самые стихотворения эти относятся к догматическим проповедям как сжатые выводы к сложным логическим приемам доказательств, не совсем лишенным характера софистического красноречия, – как положительные, ясные и плодотворные истины к частным проблематическим положениям, отрицаниям и противоположениям, как синтез к анализу. Так что своими догматическими стихотворениями поэт вполне оправдывает свои слова, сказанные им в стихотворении «К Немесию»: «У меня обычай – говорить кратко, в немногие стихи заключая обширное слово» . В этих стихотворениях, чуждых отвлеченности и научного логического или систематического порядка в изложении мыслей, – разумеем именно лучшие пять вышепоименованных нами стихотворений – святой отец тем более является поэтом, чем менее стремится к этой цели. Стихотворения эти полны внутренней жизни уже в силу полноты искренности собственного убеждения и одушевления поэта; они дышат тем простосердечием, которое невольно действует на наше сердце и так же много заключает в себе поэзии, как наставительные беседы пламенной отеческой любви или задушевные советы верного и любимого друга.

Что касается собственно до художественности изображений, то этим отличается в особенности стихотворение «Об умных сущностях» – произведение, не лишенное «аттического вкуса», то есть понимания оттенков, легкой грации, неуловимой иронии, простоты стиля, изящества сравнений. И близость Ангелов, по природе своей, к высочайшему Свету, и отношение их к людям, миру и человеку, и падение «самого первого светоносца», который «хотя и легок по природе, однако ж низринулся до самой преисподней и, захотев быть Богом, весь стал тьмою», и, наконец, зло, привнесенное в мир отпадшими ангелами, при поэтическом воззрении нашли для себя весьма соответственные картины в видимой природе. Поэтическая образность объяснения взаимоотношения разумных существ основана в стихотворении на сравнениях Бога с солнцем, Ангелов с эфиром, людей с воздухом. «Как солнечный луч из безоблачного неба, встретившись с отражающими его облаками, из которых идет дождь, распростирает многоцветную радугу и весь окружающий эфир блещет непрерывными и постепенно слабеющими кругами, так и природа светов поддерживается в бытии тем, что высочайший Свет лучами своими непрестанно осиявает умы низшие. А светы вторичные после Троицы, имеющей царственную славу, суть светозарные Ангелы, столь же близкие к Источнику светов, сколько эфир к солнцу. За ними следуем мы – воздух» Стоит отметить с поэтической точки зрения и следующее место из этой поэмы, в котором поэт не без драматизма изображает свое внутреннее смущение при взгляде на природу ангельскую в отношении доступности ее греху. «На что решишься, дух мой? В трепет приходит ум, приступая к небесным красотам; стало предо мною темное облако, и недоумеваю – простирать ли вперед или остановить мне слово. Вот путник пришел к крутобереговой реке и хочет перейти ее; но вдруг… поколебалась мысль; он медлит со своей переправой; он долго борется в сердце, стоя на берегу; то необходимость внушает ему смелость, то страх связывает решимость. Не раз заносил он ногу свою в воду и не раз отступал назад; нужда, однако ж, берет, наконец, верх: страх побежден. Так и я, приближаясь к тем, которые предстоят чистому Всецарю и преисполнены светом, с одной стороны, боюсь сказать, что и они доступны греху, чтобы чрез это и многим не проложить пути к пороку, а с другой стороны, опасаюсь изобразить в песне моей неизменяемую доброту, так как вижу и совратившегося князя злобы» .

Из прочих дидактических поэм догматического содержания заслуживает внимания стихотворение «К Немесию», одному «из превосходнейших друзей» поэта. Дидактический тон этого стихотворения обусловливается апологетическим характером его; цель его – убедить своего друга перейти из язычества в христианство. Замечательно это стихотворение, во-первых, тем, что в нем поэт, признаваясь в своей любви к эллинским наукам и к эллинскому образованию, «над которыми он трудился много и долго» , на самом деле обнаруживает такое обширное и основательное знакомство с древнегреческой литературой, а равно и с египетской мифологией и религиозно-мифической обрядностью, какое сделало бы завидную честь даже и любому языческому поэту классической Греции. Во-вторых, любопытно в этом стихотворении одно место, из которого видно, что святой Григорий Богослов, как будто под влиянием Оригеновского метода изъяснения Священного Писания, допускает двоякий смысл в нем: «Один внутренний – досточтимого духа, а другой – внешний. И один внятен немногим, а другой многим, на тот, – полагает он, – конец, чтобы преимущество имели мудрые или чтобы с трудом приобретаемое тверже соблюдалось, потому что то, что скоро приобретается, непрочно. Впрочем, в наших Писаниях, – продолжает святой отец, – тело и само светло и облекает собою боговидную душу; это двойная одежда – багряница, просвечивающая нежной сребровидностью» .

Наконец, было бы несправедливо отказать этому стихотворению и в поэтических достоинствах. Несмотря на свою апологетическую задачу, оно чуждо отвлеченности, систематического порядка и логической сухости. Касаясь различных обрядных форм и верований язычества, слишком живых еще в сознании и памяти даже христианских современников своих, не говоря уже о самих язычниках, поэт разоблачает их внутреннюю пустоту языком образным, обильным меткими эпитетами, точными и близкими подобиями, живыми картинами и изображениями; в тонкой, едва уловимой иронии своей над языческими нелепостями он пользуется народными присловиями и пословицами и противопоставляет античным мифам живые олицетворения библейских сказаний. Местами эти олицетворения, сопровождающиеся неожиданными переходами тона и формы речи, достигают высокого поэтического пафоса. Вот, для примера, строфы, в которых поэт влагает речь в уста Самого Спасителя. «Теперь вещает мой Христос. «Настала весна, а зима миновала, и наступило ясное благоведрие. Приступите же и насытьтесь от Меня безмерным светом. Долго ли быть вам связанными в темных пещерах? Наступило уже время, о котором издавна дал нам обетование светлый Дух. Приступите, вкусите жизни, но примите и новое очищение»» Можно указать также в этом стихотворении на примеры любимого поэтом оборота – фигуры отрицания, живо напоминающего стиль нашей русской народной поэзии. Положим, в следующих стихах: «Это не песнь сладкопевного лебедя. это не жалобное пение соловья. но сладкопение христоносных уст» ; «Он (Немесий) пошел от нас не с обманчивым серебром и золотом, не с благородными крылатыми конями. но приобрел он вместо этого великую и светлую жемчужину – Христа» .

Из группы церковно-исторических дидактических стихотворений, к которым нужно отнести, например, «О подлинных книгах Богодухновенного Писания», «Двенадцать патриархов», «Моисеево десятословие», «Египетские язвы», «Чудеса пророка Илии и Елисея», «Родословие Христово», «Воплощение», «Чудеса Христовы по Евангелиям: от Матфея, от Марка, от Луки, от Иоанна», «Утишение бури», «Притчи Христовы по четырем евангелистам», «Двенадцать Апостолов», – нет, строго говоря, ни одного, которое можно бы было назвать истинно поэтическим произведением. Не представляют они чего-либо особенного и по внутреннему содержанию своему, за исключением разве стихотворения «О подлинных книгах Богодухновенного Писания». Это стихотворение можно отметить потому, что оно, не ограничиваясь простым перечислением книг Нового Завета, определяет цель написания Евангелий, исключая Евангелие от Иоанна, известным для каждого Евангелия, особым обществом или кругом читателей: «Матфей описывал чудеса Христовы, – говорит святой Григорий, – для евреев, Марк – для Италии, Лука – для Ахаии, а великий и небошественный проповедник Иоанн – для всех» .

Гораздо содержательнее, разнообразнее и интереснее стихотворения моральные [нравственные], составляющие, в сложности, более двух третей дидактического отдела. Мы разумеем под ними именно стихотворения, заключающиеся в книге I разделе II под № 1–7, 9-11, 20–24, 35–40, и в книге II разделе II под № 1–6.

Этот обширный и выдающийся отдел стихотворений богат, нам кажется, примерами, представляющими по своим литературным приемам, формам, манере, тону и, наконец, по своим достоинствам весьма близкую параллель с лучшими типами древнегреческой лиро-эпической поэзии. Наиболее характерные черты аналогического сближения мы постараемся отметить при самом разборе произведений дидактической музы поэта. Чтобы легче ориентироваться в массе моральных дидактических поэм и сообщить изложению наиболее типичных из них некоторый порядок и систематичность, мы подразделим и этот отдел, с точки зрения точнейшего внутреннего содержания составляющих его стихотворений, на две категории. К первой мы отнесем стихотворения, в которых поэт, воодушевляясь чистыми идеалами высшей христианской жизни и добродетели, дает советы, касающиеся, собственно, аскетическо христианской жизни, и потому обращается с ними, собственно, к девственникам. Ко второй категории – стихотворения, излагающие правила практической жизни и деятельности в духе безотносительно-христианской добродетели и потому относящиеся к каждому христианину вообще.

Серия моральных дидактических поэм первой категории открывается большим, состоящим из 732 гекзаметров, стихотворением под заглавием «Похвала девству» [№ 1]. В этом надписании«Παρθενίης έπαινος» [ «Похвала девству»] Бенедиктинское издание следовало лучшим спискам. По другим, менее авторитетным, кодексам вместо «έπαινος» [ «похвала»], оно надписывается«εγκωμιον» [ «похвальная речь» «энкомий»], или «έπος» [ «речь»], или«λόγος» [ «слово, речь»]. В некоторых же рукописях формула заглавия:«Παρθενίης έπαινος» дополнена прибавкой«και γάμου» [ «и браку»]. Можно, однако, не без основания думать, что в самом подлиннике стихотворения этой прибавки не существовало. Она не гармонирует ни с задачей стихотворения, ни с ясно обнаруженными в нем симпатиями поэта, ни с самым намерением его, точно сформулированным в начальных, вступительных словах к стихотворению. Если в стихотворении, в параллель с девством, и восхваляется супружество, то из внимания читателя едва ли может ускользнуть, что восхваление супружества вытекает здесь не из существа самой задачи стихотворения, а только из приема, из способа выполнения ее, из того любимого поэтом сравнительного метода, посредством которого он так мастерски умеет как в прозаическом, так и в поэтическом изображении распоряжаться светом и тенью двух противопоставляемых предметов. Но перейдем к самому анализу стихотворения.

Его можно разделить по содержанию на три части, из которых первые две обнимают приблизительно одну первую половину всего стихотворения (в объеме именно 341 строфу, с отнесением 214 ст. к первой и 127 – ко второй части), третья же часть, вдвое большая каждой из первых двух, составляет одна вторую половину всего стихотворения, обнимая остальные 391 строфу его. Каждая из трех частей предваряется небольшим вступлением, заключающимся в метафорическом обращении и воззвании поэта, во имя высших религиозно-нравственных побуждений, в первой и третьей части – к девству, во второй – к супружеству. В воззвании, предваряющем первую часть стихотворения, поэт высказывается и о своем намерении «воспеть девство от чистого сердца в чистых песнях». А в патетическом обращении к нему, составляющем переход к третьей части, он объявляет, что «сам он будет защитником девства».

Превосходные гимнологические строфы, которыми начинается поэма и в которых, прежде всего, изливается восторженно-поэтическое чувство любви христианского автора к высокому предмету песни своей, должны быть отнесены к лучшим лирическим местам его стихотворений.

«Увенчаем девство нашими венцами, от чистого сердца воспев его в чистых песнях!

Это – прекрасный дар нашей жизни, дар блистательнейший золота, илектра и слоновой кости.

Дар тем, в ком огнь любви к девству поверг долу перстную жизнь, подъемля отселе крыла их ума к превыспреннему Богу.

Хранители чистоты да внимают с радостию песне моей; потому что она есть общая награда всем целомудренным; а завистливые да заградят двери слуха! Если же кто хочет отверсть, то очисти сердце учением!

Приветствую тебя, великое, богодарованное девство – подательница благ, матерь безбедной жизни, Христов жребий, сожительница небесных красот, которым неизвестны супружеские узы!» (ст. 1-10).

Вслед за приветствием девства во вступлении к первой части поэмы, автор, описывая «Источник Светов» – Бога, повторяет с буквальной точностью шесть строф (14–19), составляющих 7-12-й гекзаметры стихотворения «Об умных сущностях». Первая часть стихотворения, следующая непосредственно за вступлением, в отношении к главному предмету содержания, излагаемому собственно в третьей части, составляет нечто вроде общего введения, своим планом, композицией и языком довольно живо напоминающего пролог к дидактической поэме Гесиода «Труды и дни». Поэт начинает прославление девства словами богопочтения: «Первая Дева есть чистая Троица». Затем он переходит к светозарным представителям девственности – Ангелам, которые «не ищут увеселений ни в супругах, ни в детях, ни в сладких трудах и заботах о тех и других». Здесь опять поэт буквально повторяет семь строф (31–34, 48–50) из того же стихотворения «Об умных сущностях» (13–16, 17–19). Дальше, связывая явления девства с тайнами Божественного Домостроительства, поэт в сжатых, общих чертах воспроизводит историю этого последнего, начиная с первобытного хаоса, когда «все покрывала черная беспросветная ночь, когда солнце не пролагало с востока огнистой стези, не являлась рогоносная луна – это украшение ночи, но все, смешанное одно с другим и связанное мрачными узами первобытного хаоса, блуждало без цели», и кончая воплощением Христа от «чистой, девственной Матери» и явлением со Христом благодати Его, когда «воссияло для людей совершеннейшее девство, отрешенное от мира и отрешающее от себя мир, настолько высшее супружества и житейских уз, насколько душа выше плоти, широкое небо – земли, неизменяемая жизнь блаженных лучше жизни скоротечной, Бог совершеннее человека».

Во второй части стихотворения (с 221-й ст.) поэт, аллегоризируя мысль, предоставляет Супружеству держать речь самому от себя и за себя. Цель автора – чрез такое живое сопоставление супружества с девством выставить в более ярком и привлекательном свете достоинства и преимущества последнего. Супружество начинает с положения, что оно явилось на земле в силу закона, установленного Самим Богом. «Бог – родитель всего, – говорит оно. – И прости мне, Христос! Прежде всего – место Твоим чистым законам, а потом – узы любви». Эти «узы любви» Супружество находит в многоразличнейших явлениях даже внешней природы, и на основании этих явлений оно устанавливает факт всеобщности закона любви, выражением которого служит супружество со своими плодами – чадородием. «И земля, и эфир, и море цветут чадородием – дарами супружества. Если же правда, что и для высокорастущих пальм есть закон любви, мужская и женская ветвь, соединенные руками вертоградаря в весеннее время, приносят обильные плоды; если, как говорят испытывавшие природу камней, из четы двух камней, сошедшихся вместе, рождается новый камень, то и у неодушевленных тварей есть супружество и узы любви» . Дальше Супружество выставляет на вид важность свою в культурно-историческом и социальном отношениях. «Кто открыл глубины, какие замыкали в себе и земля, и море, и небо? – спрашивает оно. – Кто дал законы городам, и еще прежде этого, кто воздвиг самые города и изобрел искусства? Кто наполнил торжища, дома и ристалища? Кто на войнах строит воинство и на пирах столы? Кто в благоухающем храме собрал песнословящий лик? Кто истребил зверонравную жизнь, научил возделывать землю и насаждать деревья? Кто пустил по морям гонимый ветрами черный корабль? Кто одной стезею связал и сушу, и влажный понт? Кто, как не супружество?» Затем Супружество развивает свою мысль о преимуществах брачной жизни с точки зрения практических удобств жизни, проистекающих от взаимопомощи супругов: «Соединенные узами супружества, мы заменяем друг другу и руки, и слух, и ноги. Супружество и малосильного делает вдвое сильным. Общие заботы супругов облегчают для них скорби; и общие радости для обоих восхитительнее» . Потом переходит от внешней жизни к внутренней, от обыденной, домашней – к высшей, нравственно-религиозной, причем высказывает чрезвычайно светлую мысль, что «супружество не только не удаляет от Бога, а, напротив, – более привязывает, потому что больше имеет побуждений» , – и иллюстрирует эту мысль великолепным сравнением: «Как малый корабль и при слабом ветре движется вперед, быстро носимый по водам распростертыми парусами, даже и руки без труда принуждают его к бегу ударами весел; большего же корабля не сдвинет легкое дыхание, напротив того, когда он с грузом выходит на море, только крепкий и попутный ветр может придать ему хода, так и не вступившие в супружество, как необремененные житейскими заботами, имеют нужду в меньшей помощи великого Бога, а кто обязан быть попечителем милой супруги, имения и чад, кто рассекает обширнейшее море жизни, тому нужна большая помощь Божия, тот взаимно и сам более любит Бога» . Дальше, оставляя ненадолго свою положительную точку зрения, бросает взгляд на жизнь с противоположной, отрицательной стороны. «Жизнь без любви не полна, сурова, не видна, бездомовна… она не спасает от страданий. Не врачует дряхлой старости, не доставляет высочайших наслаждений, какие испытывают родители, снова оживая в своих детях; она не скрепляет жизни приятными связями. Не обязавшиеся супружеством не находят себе утешения ни в народных собраниях, ни на пиршествах, но угрюмы, чужды для мира; родившись для жизни, не любят самого корня жизни, и в сердце у них нет единодушия с людьми» . Замечая потом об отношении супружеской любви собственно к добродетели, Супружество высказывает сначала общее положение, что «добродетель не чуждается этой любви» . Затем это общее положение подкрепляет и оправдывает вескими доводами знаменитых исторических примеров: «Плодом нежной супружеской любви были тайнозрители Христовых страданий – пророки, патриархи, иереи, победоносные цари, украшенные всякими добродетелями; потому что добрых не земля из себя породила, как это говорят о чудовищном племени исполинов, но все они – и продолжение, и слава супружества» . И вслед за этим перечисляет, в частности, «превосходных мужей» добродетели и благочестия через всю ветхозаветную историю, начиная с Еноха и кончая апостолом Павлом. Сильнейшим же доказательством в пользу супружеской любви выставляется то, что «Христос воплотился хотя в чистой, однако же в человеческой утробе, и родился от Жены обрученной, половину человеческого супружества приняв в единение с Богом» . Заканчивает свою речь Супружество советом девственникам прекратить спор, «потому что и вы, – говорит оно им, – мой род: если вы не отцы, то от отцов получили жизнь» .

Третья, и по намерению автора главная, часть стихотворения открывается речью главной героини его, Девства – лица, стоящего к Супружеству в ближайшем родственном отношении дочери к матери, но с противоположным мировоззрением, с противоположным характером, симпатиями и точкой зрения на предмет рассуждения. Девство выступает со смиренным видом, с потупленными в землю глазами, со стыдливостью в лице и начинает свою речь с выражения признания, что неохотно спускается оно с высоты своих «горних» сверхчувственных интересов и стремлений в суетную среду, против воли и характера своего решается занять кресло самозащиты. Но его побуждает к этому опасение, «чтобы кто из воспаривших и носящихся по эфирным пространствам на новооперившихся крылах девства, услышав рассуждения Супружества, не ринулся тотчас на землю» .

Соглашаясь с тем, что «супружество есть корень девственников», Девство возражает, что «человек бывает отцом не целого человека, а только плоти и крови – того, что в человеке худшего»; оно ссылается при этом на любовь самой матери своей – Супружества к своим детям, находя эту любовь неполной. «Ты любишь в детях не душу, – говорит оно матери, – а одно тело; сокрушаешься, когда тело изнемогает, и радуешься, когда оно цветет. Отец и досточтимая матерь больше болезнуют сердцем о неважных телесных недостатках в детях, чем о важных пороках и великих недостатках душевных, ибо телу они родители, а душе – нет. Если я и называю тебя матерью, то относительно только худшей части» . Относительно искусств, ремесел и «тщеславной мудрости, которая состоит в ловкости рук или в паутинных словах и тканях, сплетенных из рвущихся нитей и распадающихся в воздухе», Девство говорит, что «всему этому не супружество научило, но это малая часть первоначального наказания, какое постигло Адама; в этом прокрадывается злобный змий, стрегущий мою пяту» . В противовес знаменитым историческим примерам великих мужей добродетели, Девство выставляет на вид отрицательные примеры порочных и негодных людей, «для которых, – замечает оно Супружеству, – ты также составляешь корень» . Оно напоминает ему, в частности, о Каине, Фараоне, Ахаве, Ироде, Юлиане, вообще же – «о всех лжецах, человекоубийцах, коварных, клятвопреступниках, похитителях собственности ближнего, осквернителях чужого ложа, которых производило или производит еще на свет супружество» . Сознавая, однако ж, что такие отрицательные примеры – явления, во всяком случае, исключительные, от подобных которым не совсем может считать себя свободным и само Девство, оно старается дальше в самом принципе ниспровергнуть аргумент в пользу супружества, опирающийся на значении и важности деторождения. Оно находит, что искусство зачать и родить сына ниже всякого другого художества – живописи, например, ваяния и проч., и достойно сравнения разве с игрою в кости. «Кто из людей, – спрашивает оно, – прилагал свое старание о том, чтобы зачать наилучшего сына? И что за искусство – дать начало негодному сыну? Живописец с картины пишет другого не хуже подлинника; ваятель режет изваяния, подобные образцу; золотых дел мастер выделывает из золота, что ему угодно; земледелец от доброго семени пожинает добрый колос, и труд его достигает своей желанной цели. А родитель, ни худой, ни добрый, не знает свойств своего порождения, что из него выйдет. И добрый не поручится в том, что произведет лучшего. Иной, будучи Павлом, произведет на свет сына-христоубийцу – Анну или Каиафу, или даже какого-нибудь Иуду. А иной, сам весь во грехе, как Иуда, становится родителем божественного Павла или Петра. Отец и того не знает даже, родит ли он сына или дочь» и пр. Дальше идут общие рассуждения о преимуществах девства пред брачной жизнью в отношении, например, чистой, всецелой, безраздельной любви к Богу, какой не знает и неспособно знать супружество, питающее низменные интересы и потребности. «Человек или, обладая всецело Христом, нерадит о жене, или, дав в себе место любви земной, забывает о Христе. Случалось видеть, – поясняет Девство, – как каменотесец или выделывающий что-нибудь из дерева, если он человек умный и рассудительный, когда надобно обсечь по прямой линии, закрывает один глаз ресницами, а другим напрягает все зрение, сосредоточенное в одном направлении, и верно определяет, где погрешило орудие. Так и любовь, безраздельно сосредоточенная, гораздо ближе поставляет нас ко Христу, Который любит любящего, видит обращающего к Нему взоры, видит и выходит в сретение приближающемуся. Чем более кто любит, тем чаще смотрит на любимого, и чем чаще смотрит, тем крепче любит» . Дальше о преимуществах в отношении независимости от чувственных страстей и простоты образа жизни: «У тебя, – говорит Девство, – стол обременен яствами, а меня насыщает небольшой кусок хлеба, каким великий Христос питал и тысячи в пустынях. У тебя искусством приготовленное питье, а мой напиток всегда обильно источают родники, реки и глубокие колодцы. У тебя лицо полное и одежды светлы, а мое убранство – нечесаные волосы и темная риза. Зато имею одежду, у которой бряцают золотые рясны, – это Христос, лучшее внутреннее украшение души моей. У тебя мягкое ложе, а мне постелью служат вретище, древесные ветви и земля, смоченная слезами. Ты неукротимее тельца, я потупляю в землю стыдливый взор. Ты надрываешься от смеха, у меня и улыбка никогда не являлась на щеках» . Наконец, Девство говорит о своих преимуществах в отношении свободы от различного рода домашних неприятностей и огорчений, трудностей и лишений, неизбежных в супружеской жизни. Но, отстаивая свои преимущества и защищая свои высшие интересы в духе чисто христианского воззрения на девственность, Девство в выводе своем приходит к заключению, что нельзя, безусловно, ни девство оправдывать, ни супружество обвинять. «Снег, – говорит оно, – приличен зиме, а цветы – весенней поре, седина – морщинам, а сила – юношеским летам. Однако же и цветы бывают зимой, и снег показывается в весенние дни, и юность производит седины, а случалось видеть и бодрую старость, и старика гораздо с большими силами, нежели едва расцветающего юношу. Так, хотя супружество имеет земное начало, а безбрачная жизнь уневещивает Всецарю Христу, однако же бывает, что и девство низлагает на тяжелую землю, и супружеская жизнь приводит к небу. А потому, если бы стали винить один – супружество, а другой – девство, то оба сказали бы неправду» (ст. 700–710).

Заканчивает свою речь Девство воззванием к родителям, к безбрачным юношам и девам, «отринув красоту, славу, богатство, род, счастие и все обольстительные порождения гибельного греха, воздвигнуться отселе, взойти в легкую жизнь, очиститься, стать единодушными с чистыми небесными силами, чтобы, вступив в сонм предстоящих великому Богу, с веселием воспеть праздничный гимн Богу!»

«Судьи, – говорит поэт, – хотя и привязаны были больше к супружеской жизни, однако ж венчают главу Девства» .

Мы изложили содержание этой поэмы, быть может, с большей последовательностью и подробностью, чем какой заслуживает она по своим литературным достоинствам. Но мы руководились при этом не новейшими взглядами на достоинства поэтического произведения, а литературными вкусами современников поэта. Страсть к риторике, какой заражено было время поэта, нашла себе довольно типическое выражение в этом произведении, написанном, к тому же, на живую, крайне современную в IV христианском веке, проникнутом аскетическими идеалами, и увлекательную тему о превосходстве девства пред супружеством. По словам Гренье, «эта поэма составляла в глазах современников главное имя святого Григория». Хотя клермонский профессор риторики и не сопровождает этого замечания в своей монографии какими-нибудь документальными историческими данными, кроме своих похвальных предиктов: «C'est une belle oeuvre… la plus importante et la plus célebre» , тем не менее в вышеприведенных словах его, нам думается, мало невероятного. Стоит только припомнить, как падки всегда были греки ко всяким спорам и диспутам, какой популярной и излюбленной формой в греческой литературе была занимательная форма параболического диалога вообще и какое сочувствие, похвалы и широкое подражание, как у языческих, так и христианских писателей вызвала, в частности, известная аллегория «Выбора Геракла» между «Добродетелью» и «Порочностью», сочиненная софистом Продиком и сохранившаяся в «Достопамятностях» («Απομνημονεύματα») Ксенофонта. Привлекательная и общедоступная форма аллегорического изображения, подобная этому рассказу Продика о Геракле на распутье, как нельзя более подходила к нравственно-дидактическим целям христианской литературы первых веков, имевшей дело с жизнью «на распутье» между язычеством и христианством. В этом обстоятельстве, нам кажется, и нужно искать объяснения сочувствия христианских писателей названному сочинению Продика о пороке и добродетели и тем более – успеха в среде христианских читателей IV века рассматриваемой поэмы святого отца о превосходстве девства пред супружеством. Эта поэма в своем изложении обнаруживает весьма заметное влияние аллегорического рассказа Продика, как и различных вариаций его вроде, например, знаменитого прения между «Речью Правой» и «Речью Неправой» в «Облаках» Аристофана, где поэт восторженно описывает старинное воспитание и величие древней аттической жизни, протекавшей посреди нравственной чистоты и красоты.

Нельзя сказать, чтобы рассматриваемая поэма совсем не имела ценности в поэтическом отношении. В местах наибольшего подъема воодушевления из глубины души поэта выливаются звуки чистой, истинной поэзии.

«Сними с глаз твоих этот нечистый гной, окутывающий их непроницаемым туманом, дай свободу доступа им к свету, подними открытый взор свой к радиусам нашего солнца, созерцай все чистой душой, и ты увидишь его – это девство, это приношение наше Богу, которое ярче золота, блистательнее илектра, чище и светлее слоновой кости» .

В этих строфах нельзя не видеть искренности поэтического вдохновения, возвышающегося над холодной изобретательностью ученого ритора. В характеристике привычек, склонностей и привязанностей каждой из двух героинь стихотворения, в описании их образа жизни есть немало трогательных и сильно набросанных картин. Например, изображение превратностей судьбы и непостоянства счастья в супружеской жизни, неожиданных, но тем более убийственных для взаимного благополучия супругов потерь и связанных с ними скорбей и страданий. «Тяжкая доля не щадит иногда и самых счастливых моментов в супружестве – моментов новобрачных. Ныне жених, а завтра мертвец ныне брачное ложе, а завтра гроб: скорби перемешаны с радостями; веселая песнь неожиданно оказывается. лебединой песнью. Одним воспламенен брачный светильник, а другим уже погашен. Одного малютка стал называть отцом, а другой – осиротел внезапно, как ветвь, обитая ветром. Сперва девица, потом супруга, а потом вдова; и все это – иногда в одну ночь и в один день. Срывает с себя локоны(πλοκάμους), отбрасывает далеко невестин наряд, нежными руками терзает свои щеки, в горьких страданиях забывает девический стыд, зовет несчастного супруга, оплакивает опустевший дом и жребий вдовства и безвременное горе» .

Стихотворения под заглавием «Советы девственникам» («'Υποθήκαι παρθενοις») и «К девам» («Προςπαρθένους παραινετικός»), состоящие – первое из 689, а второе из 100 стихов и следующие непосредственно за поэмой «Похвала девству», можно рассматривать как продолжение этой последней. Они относятся к этой поэме как подробный, покоящийся на долголетнем жизненном опыте христианско-этический комментарий к общим теоретическим рассуждениям по вопросам христианской аскетики и морали. Связью между названными стихотворениями и вышеизложенной поэмой служат первые пять стихов стихотворения «Советы девственникам». В этих стихах поэт, объявляя результатом прения, составляющего предмет содержания предыдущей поэмы, победу Девства над Супружеством и выражая свое полное сочувствие воззрениям первого, тем не менее находит не лишним предложить в руководство Девству и со своей стороны несколько житейских советов. «Самый лучший совет, – говорит он, – тот, который подает седина» . Эти советы «седины» по своей общей нравственно-дидактической цели направлены к трезвому и зрелому практическому разъяснению условий, при которых на самом деле могут оправдываться те соображения о высокой важности и преимуществах девственной жизни пред супружеской, какие устами олицетворения той и другой высказаны в поэме «Похвала девству» далеко не беспристрастно с каждой стороны. На самом деле – «сколько девство предпочтительнее супружества, столько непорочный брак предпочтительнее сомнительного девства» . Отсюда вытекает у поэта частная задача: «Держа ровно весы, произнести равный суд над девственниками и над живущими в супружестве» . По самому существу этой задачи поэт вынуждается опять к тому же приему изложения мысли путем параллели между девством и супружеством, какой в аллегорической форме проведен в вышеизложенной поэме. Таким образом, и в этом стихотворении поэт дает в своих советах больше, чем сколько обещает заглавие стихотворения.

Не ограничивая своих внушений и «добрых» советов лицами только девственников и супругов, поэт обращается с ними и «к родителям, родственникам и целомудренным попечительницам, в руках у которых жизнь, позор и добрая слава девиц» . Он старается провести в сознание этих лиц идею святости и неприкосновенности права человеческого сердца, права девственной чистоты и равно личной, свободной любви как основания и залога семейного благополучия и счастия. Он убеждает родителей стараться хорошенько узнать стремления, наклонности и волю дочери, прежде чем решать и предрешать судьбу ее. «Когда девица достигла совершенных лет, чтобы вступить в брак или исполнить целомудренное намерение, – внушает поэт родителям, – не удаляйте от замужества вашу дочь, желающую иметь мужа, и не вводите насильно в дом к мужу стремящуюся к Богу» . «Никто не должен против воли вести девицу к брачному ложу, когда она отдала свое сердце Небесному Жениху, как не должно полипа совлекать с его каменного ложа или певчую птицу выгонять из устроенного ею гнезда» . Советы девственникам даются в тоне теплых, искренних и любвеобильных отеческих наставлений.

«Я заповедую девству, – говорит поэт, – как кротко советующий(ήπιόμητις) и сердечно любящий (εχ θνμοΰ φιλέων) отец; а вы, чада – и дщери и сыны, послушайте любимого отца. И если я что– нибудь значу у Бога, то не презрите (άτίσητε) советов отца, подобно детям Илиевым. Не делайте этого, чада, чтобы и вас не постигло одинаковое с ними наказание» . Источниками этих советов, касающихся подробнейших правил христианско-аскетического поведения девственников как в отношении к себе самим, так и к другим людям, служат поэту: а) личный житейский опыт (приблизительно – для двух третей всех советов стихотворения); б) ветхозаветная история (ст. 152–207); в) природа (ст. 534–618) и г) искусство человека (ст. 619–541). В опыте жизни своей, на котором основана большая часть «Советов девственникам», святой наставник выказывает такую глубокую, многостороннюю наблюдательность, что с позволения ее может судить, например, о легкомыслии и ветренности человека даже по характеру движения его ног и «в самой походке усматривать нечто блудническое (πορνον)» Некоторые из советов святого отца касаются современной ему практики в среде девственников, против которой он со всей силой своего природного обличительного дарования вооружается в своих эпиграммах. Он убеждает девственницу «не принимать в сотрудники домашней жизни мужчину, хотя бы он был чище золота и тверже адаманта, но все же он – горькая вода из Мерры».

По композиции и форме изложения «Советы девственникам» представляют довольно близкое сходство с советами Гесиода своему Персию. Подобно этим, советы Григория имеют в общем гномический характер и в изобразительности своего языка и стиля они разделяют достоинства и недостатки гномических стихотворений. Есть много отдельных выражений и изображений, которые своей естественностью и живостью возвышаются до силы и простоты пословичных изречений. Есть очень удачные метафоры, сравнения и противоположения. «Очи твои, – обращается, например, поэт к деве, – храни целомудренными в брачных чертогах, то есть в веждях твоих»; «Уста держи заключенными, подобно нераскрывшимся чашечкам цветка, чтобы слово твое оставалось предметом желаний» ; «Добродетель всегда окружена бедствиями, как роза ненавистными и колючими шипами» . Внушая девственнику избегать злонамеренного советника, поэт говорит: «Ныне он свет, а после окажется тьмою. Снаружи медь, а внутри смерть. Привлекает сладостью и губит скрытым ядом». Местами, однако ж, увлекаясь своим любимым оборотом сравнения, поэт забывает, по-видимому, свои же собственные слова , в которых он признается в своем обычае – соразмерять объем стихов с потребностью выражаемой в них мысли и таким образом подчинять форму выражения внутреннему содержанию ее. Давая, например, простой совет – хранить сердце чистым от чувственных пожеланий, обставляет одну эту мысль целой коллекцией сравнений. «А не сохраняет его тот, кто дал в себе место хоть тонкому корню порока; от этого корня раскинется туда и сюда множество ветвистых стеблей. От нескольких капель кровавой влаги сседается молоко в большом сосуде. Один камень, упав на поверхность стоячей воды, мутит вдруг прекрасный источник; множество кругов, непрестанно образуясь в одной точке, рассеваются по воде и исчезают на окружности. От удара в одном месте все тело вокруг пухнет и чувствует боль. Немного вкушено, и стал я мертв, потому что за вкушением последовали грехи, как за одним храбрецом чрез неприятельскую стену идет все войско. Невелика рана, наносимая аспидом, но она мгновенно погружает в предсмертный сон, и самая гибель бывает приятна для умирающих». Гораздо больше жизни, искренности вдохновения и поэзии в заключительных советах и благожеланиях святого Григория Богослова девству, где поэт внушает ему, чтобы оно, «отовсюду оградившись и хорошо утвердившись в Боге, стало совершенной жемчужиной между камнями, зарницей между звездами, голубицей между пернатыми, маслиной между деревьями, лилией в полях, благоотишием в море. Возвысившись над чувственным миром, ты стань, дева, – с возрастающим одушевлением обращается к ней поэт, – подле светозарного Христа и, взявшись рука в руку, введи Его в свой брачный чертог, исполненный утех, веющий сладостями и благоуханиями; к небесным мирам примешай твое собственное миро, с невыразимой любовью слей свою любовь, к светозарной красоте присоедини свою красоту, чтобы Христос обратился со своей нежной любовью к твоему славному образу, чтобы Христос стал женихом твоим, чтобы Христос, открыв покрывало, с радостью увидел достойную по красоте невесту, которая украшена драгоценнейшими жемчужинами, сидит на богато убранном троне, с внушительной, благородной осанкой, – чтобы столь прекрасную и величественную Он сделал еще более привлекательной, чтобы Христос ввел тебя в Свои обители исполненной радости, предложил тебе брачный пир среди величественных хоров, при небесных песнопениях, увенчал твою главу живыми, вечно неувядающими цветами радости, поставил пред тобою чашу ароматического напитка, показал тебе тайны премудрости, отражающиеся здесь только как в зеркале, и открыл истинный свет твоему чистому уму» .

С поэмой «Похвала девству» весьма сходна и по сюжету, и по основному мотиву, и по плану, и отчасти по форме изложения поэма под заглавием «Спор жизни духовной с жизнью мирской» [№ 8. «Сравнение жизни духовной и жизни мирской»] (Σύγκρισις Βίων). И здесь, как и там, в изложении предмета поэт употребляет те же приемы и тот же вид драматизации, выводя на сцену трех действующих лиц: две спорящие стороны и посредника, решающего их спор. Все содержание пьесы можно разделить на три части: а) вступление (ст. 1–5), в котором спорящие лица обращаются к стороннему человеку с просьбой «рассудить» (κρίνειν) их; б) самое прение (ст. 6-244) и в) объявление приговора судьею (ст. 245–255). Начинает речь и здесь, как и в поэме «Похвала девству», лицо, представляющее в олицетворении идею, противоположную симпатиям и идеалу поэта, а оканчивает с торжеством победы так же, как и там, просопопея собственных чувств и стремлений его. При сходстве идей сближаемых пьес одинаковы и приемы для выражения их. Каждая из героинь поэмы, стараясь расположить мнение судьи в свою пользу, выставляет на вид, в качестве аргументов, преимущества и выгоды свои в противовес подобным же осязательным доводам противной стороны. Характерно при этом по отношению к времени поэта то обстоятельство, что он выводит в поэме «Мирскую жизнь» под видом личности знатного, аристократического происхождения (ст. 41), наделяет ее огромным богатством (ст. 46–48), дозволяющим ей роскошные лакомства (ст. 96), дорогие духи, вокально-инструментальные наслаждения, танцы и рукоплескания (ст. 99-101). Нельзя допустить в данном случае фальши художнической кисти поэта, изобразившей олицетворение мирской жизни в чертах, по-видимому, не в меру рельефно сгруппированных и не в меру ярко отцвеченных. Слова нет, что тут – не без преувеличения, но – преувеличения не только уместного, но и вполне, можно сказать, естественного, допускаемого и оправдываемого законами художественно-поэтического творчества. «Poёtis omnia licet» – позволительно и брать часть вместо целого, когда эта часть, относительно идеи поэта, представляется наиболее характерной, типической. Поэт не выдумывает здесь чего-либо из фантазии и не противоречит здесь ни себе самому, ни современной ему действительности. И в гномических стихотворениях своих, как уже видели мы, и в сатирических поэмах, о которых речь будет ниже, и в проповедях он изображает мирскую жизнь в замечательном разладе с христианскими началами и добродетелью. Та же страсть к богатству, к аристократизму, те же изысканные формы роскоши, те же утонченные виды наслаждений. Эти рельефные черты поэмы, следовательно, напрашивались сами собой на внимание поэта из окружающей его обстановки, как самые выразительные приметы физиономии ее; эти густые краски брались из живой, наличной действительности, отображали преобладающие элементы ее, характеризовали дух и направление времени.

Роскошь – всегда и везде обычная сфера богатых; но элементы ее, но проявления и формы ее, в связи с социально-историческими условиями жизни и степенью интеллектуальной культуры, неодинаковы не только у разных народов, но и в различные моменты исторической жизни одного и того же народа. В рассматриваемой поэме поэт и сконцентрировал именно эти элементы богатства и роскоши в одну картину, представляющую мирскую жизнь в следующем виде. «Золото, дорогие камни, всевозможные украшения, разноцветные одежды, блистающие пурпуром, живописные изображения на стенах, на потолках и на камнях, которыми выстланы полы; серебро, частью скрытое в недрах земли – справедливо заключенное в тех же гробах, откуда оно взято, а частью выставленное напоказ и блистающее на пирах; кони, ковры, колесницы, колесничники, псы, ловчие, отыскиватели звериных следов; все наслаждения для злого господина – чрева, все угодное для гортани, со всего собирающей дань; постельники, придверники, докладчики, усыпители, цветоносцы, окропляющие ароматами, вытирающие тарелки, отведывающие кушанье, производящие тень, наблюдающие мановения(νευμάτων επίσκοποι); банщики, пробующие горячую воду концами перстов, остриженные по-женски, – эта услада глаз – вот принадлежности, вот обстановка и сфера богача» .

Таким образом, хотя на сцену выводятся в поэме типы двух жизней – «мирской» и «духовной», но, в сущности, дело сводится опять, собственно, к спору между «Пороком» и «Добродетелью». По крайней мере, в том впечатлении, какое выносишь из чтения поэмы, как-то невольно смешиваются одно с другим или, вернее, одно вместо другого, как синонимы, понятия «жизнь порочная» вместо «жизнь мирская» и «жизнь добродетельная» вместо «жизнь духовная». Сам поэт положительно дает повод к такому смешению, влагая в уста «Духовной жизни» следующие, например, слова, обращенные к «Мирской жизни»: «Ничто не кажется тебе страшным; ты не боишься и самых великих пороков, потому что роскошная жизнь препятствует тебе судить здраво» . С литературной, собственно, точки зрения поэма эта несомненно принадлежит к числу весьма колоритных произведений. Искреннее воодушевление поэта идеей пьесы весьма заметно и выгодно отобразилось и в самом стиле ее. Интерес и занимательность ее поддерживаются еще сатирическим элементом, тонким, чисто национальным греческим юмором, проникающим по местам в речь «Духовной жизни»; развивая, например, замечательную мысль, что бедность предпочтительнее богатства в гигиеническом отношении, «Духовная жизнь» иронизирует: «И Бог, уравнивая дары Свои, бедным дал крепость сил, а богатым – лекарства. Богатые не находят удовольствия и в том, чем обладают; часто ищут, кому бы передать по наследству свое бремя, завидуют здоровым, которые беднее их. Чем же, собственно, богаты эти злополучные счастливцы? Опухоли, простуды, подагры, ревматизмы, отяжеление, бледность, расслабление – вот достояние богатых, вот выгодная нажива их!»

Язык поэмы сжат, силен, точен, ровен и близок к простоте и красоте безыскусственной народной поэзии; вместо ловко подобранных риторических орнаментов, чем порой погрешает поэт в дидактических стихотворениях, он употребляет здесь простые, но меткие и характерные народные присловия и поговорки, выражающие практические истины житейского опыта. К таким выражениям и оборотам, сильным, в особенности, в подлинном языке, относятся, например, следующие: «Волос и изблизи пересечь стрелой нелегко» (ст. 87); «Ночь полагает конец дню, а день – ночи: радость сменяется скорбью, а бедствие оканчивается чем-нибудь приятным» (ст. 178–179); «Одна ласточка не приносит прекрасной весны, а один седой волос – старости» (ст. 242–243) и т. п. Наконец, самая форма изложения поэмы – поэтический диалог, показывающая необыкновенную гибкость таланта поэта, живо напоминает композицию одного из совершеннейших произведений классической греческой поэзии – драматической пьесы Эсхила «Скованный Прометей». «Κόσμος» [ «Мир»] «Πνεύμα»[ «Дух»], олицетворяющие олицетворяющие отвлеченные понятия и являющиеся в качестве действующих лиц на сцене в«Σύγκρισις Βίων» Григория, представляют близкую аналогию с«Βία» и «Κράτος» Эсхилова Прометея.

К одной же категории с рассмотренными образцами, но только скорее по предметам содержания, чем по художественно-литературным достоинствам следует отнести и следующие мелкие стихотворения: «К деве» (№ 4); «К монахам» (№ 5); два стихотворения «На целомудрие» [и «О чистоте»] (№ 6 и 7) и «Увещевательное послание к Геллению о монахах» (№ 1; кн. II, разд. II).

Переходя затем к морально-дидактическим стихотворениям второй категории, мы встречаемся здесь с превосходным поэтическим произведением под заглавием «Περί Αρετής» [№ 10. «О добродетели»]. По содержанию своему оно распадается на две неравные части; в первой (ст. 1-107), обнимающей две трети стихотворения, поэт старается выяснить понятие добродетели, определить или скорее изобразить природу ее, показать ее сущность, уловить, так сказать, жизненный нерв ее, указать ее глубочайшие мотивы и ее сферу. Поэт достигает этой цели путем беспристрастного и откровенного психологического анализа своего сердца в его самых глубоких и далеко не всякому самонаблюдению доступных движениях и побуждениях. Во второй половине (ст. 108–156) он, сообразно своим выводам о существе и условиях добродетели, дает христианину гномические советы и наставления. В частности, прямо с первых стихов поэмы автор старается определить «αρετή» [ «добродетель»]; побуждения к этому у него так же сильны, как сильны мучения неудовлетворенного желания: горячо любя добродетель, он не знает – что она такое? Он сравнил бы ее с «чистым потоком», но в таком разе остается безответным вопрос – «Кто же когда видал и находил ее на земле?» Никто ведь не может похвалиться сердечной чистотой. Если же она «не совершенно сребристый поток», а допускает в себя и мутные элементы, представляя собой нестройную смесь, – то что же она за добродетель?» «Снег по природе холоден и бел, а огонь – красноват и тепел. И они несоединимы между собой, а соединенные насильно, скорее разрушаются, нежели входят в соединение». Как же с добродетелью вяжется позор, с чистотою – грязь, с лучшим – худшее? Поэту известно о прекрасной реке Алфее, что она протекает чрез горькое море, а сладкие воды ее между тем нимало не терпят от этого вреда. «Но как для воздуха порча – туман, для организма – болезнь, так для добродетели – наш греховный мрак» (ст. 1-25). Однако, как ни трудно воспринять умом добродетель в соединении с грехом, – действительность тем не менее не представляет добродетели в чистом виде, без примеси «мутных элементов». Собственный личный опыт жизни поэта – самое лучшее и убедительнейшее доказательство, что на земле роковым образом неразлучны добро со злом, добродетель с препятствиями к добродетели. «Часто заносил я ногу, – признается поэт, – чтобы идти к небу, но какой-то гнет, сдавливающий сердце, тянул меня книзу. Нередко озарял меня пречистый свет Божества, но вдруг становилось предо мною угрюмое облако, закрывало великое сияние и снова омрачало дух мой, потерявший блеснувшие лучи отрадной надежды. Напрасно я томился во мраке и тоскливо порывался к свету: в какой мере я стремился к нему, в такой же он убегал от меня. Что значит эта постоянная неудача лучших стремлений человека, эта неосуществимость жгучих желаний его чистого сердца, эта неисповедимость путей Провидения?» (ст. 26–32). Почти полторы тысячи лет спустя эти тревожные вопросы с буквальной точностью выражения воскресли под пером двух новейших поэтических гениев: Байрона – в его глубокой мистерии «Каин», и друга его Шелли – в его увлекательной драматической поэме «Освобожденный Прометей». Последняя, в особенности, невольно напрашивается на аналогическое сближение с рассматриваемой поэмой святого отца. В лице Прометея Шелли человечество представлено постоянно встречающим преграды и помехи всем своим желаниям и добрым стремлениям со стороны какой-то тиранически жестокой высшей силы. Поэт-богослов только смотрит на эту высшую силу с чисто христианской точки зрения и этим бесконечно возвышается как над мрачным скептицизмом Байрона, так и над пантеизмом Шелли. Он олицетворяет эту силу в вечном враге человеческом рода – владыке ада. «Как хитрый зверь, – говорит он дальше, – закрывает одни следы другими, так часто враг затмевал во мне способность различать доброе и злое, чтобы этой хитростью ввести в заблуждение ловца добродетели» (ст. 35–36). С этой точки зрения нам понятна следующая душевная исповедь поэта, в горячем лирическом стихе изображающая этот мучительный и непрепобедимый дуализм во внутренней личности поэта. «Бог и страсти, время и вечность разделяют мою душу меж собою. Одно предписывает мне плоть, другое – заповедь; одно – Бог, другое – завистник; одно время, другое вечность. А я делаю, что ненавижу, услаждаюсь злом и злорадным смехом смеюсь ужасной участи: для меня и гибель приятна. То я низок, то опять превыспрен. Сегодня я возмущаюсь дерзостью, а завтра я сам нагл. Как непостоянно время, так меняюсь и я, и подобно полипу, принимаю на себя цвет камней. Горячие проливаю слезы, но слезы эти – сами по себе, а грех – своим чередом. По плоти я девственник, но не знаю ясно, девственник ли я в сердце. Стыд потупляет глаза, а ум бесстыдно поднимает их вверх. Зорок я на чужие грехи, но близорук к своим. На словах я небесен, а сердцем родной сын земли. Спокоен я и тих; но едва подует хоть легкий ветер, вздымаюсь бурными волнами, которые не прекращаются, пока не наступит опять тишина» (ст. 37–45, 48–55). Этот высокий лирический порыв самосознания разрешается у поэта не в какое-либо пессимистическое отвращение к миру, разочарование жизнью и отчаяние в себе, а в тихое, спокойное сознание человеческой слабости пред Богом и благоговейное чувство преданности Его Провидению, Его воле, Его милосердию. «Долга моя жизнь, – тут же признается поэт, – а не хотелось бы расстаться с нею» (ст. 6465). Человек бессилен пред Всевышним, но от человека и не требуется в деле спасения непосильного для него; к «величественной, но трудно достигаемой (ίπίμοχθον) цели», предназначенной ему Создателем, он может и должен стремиться по мере своих человеческих сил и возможности. «И тот из нас совершеннейший, кто среди многих зол носит в себе немногие кумиры греха, кто, при помощи великого Бога, храня в сердце пламенную любовь к добродетели, поспешает на высоту, а грех гонит от себя прочь, подобно тому как ток реки, влившейся в другую быструю и мутную и неукротимую реку, хотя и смешивается с нею, однако же превосходством своей чистоты закрывает грязный ее ток» (ст. 74–80).

Таким образом, поэт самим ходом поэмы, простым, естественным и последовательным, подошел к определению добродетели.

«Добродетель – ή μούνη καθαρω καθαρόν θϋος [ «чистому – чистая жертва»] – не дар только великого Бога, потому что нужно и стремление человека. Она не плод только человеческого сердца, потому что потребна превосходнейшая сила» (ст. 87, 90–92). В добродетели, следовательно, участвуют, по христианскому поэту, три фактора: а) предрасположение, или восприимчивость человека к добру (δεκτός καλού), с какой сотворен он Своим Создателем; б) собственное активное побуждение, или стремление(μενοινη), к ней человека, и в) высшая Божественная сила или содействие(αλκή, κάρτος) для нее. В живом сознании необходимости для добродетели этой последней силы поэт находит лично для себя глубокий источник отраднейшего утешения, энергии и вдохновения. «Я не очень легок на ногу, но не без надежды на награду(ουκ αγέραστος) напрягаю свои мышцы по пути добродетели, потому что Христос – мое дыхание, моя сила, мое чудное богатство. А без Него все мы – жалкие игралища суеты, живые мертвецы, смердящие грехами. Ты не видывал, чтобы птица летала, где нет воздуха, чтобы дельфин плавал, где нет воды; так и человек без Христа не заносит вверх ноги» (ст. 99-107).

Дальше следует собственно прагматическо-дидактическая часть стихотворения, излагающая в гномической форме наставления в духе тех воззрений на добродетель, какие изложены в предыдущей части поэмы. Поэт предостерегает христианина от гордости и самонадеянности, причем высказывает мысль, на которой основана мораль гениальнейшего литературного произведения классической Греции – трагедии Софокла «Эдип-царь». «Никто не может считать себя счастливым, прежде чем не перешел он границы жизни» (заключительные слова хора в трагедии «Эдип-царь»). «Тот не достиг еще цели, – слова поэта-богослова, – кто не увидел предела своего пути» (ст. 112). С особенной настойчивостью поэт внушает христианину правило, которое он чаще всего рекомендует и в других дидактических стихотворениях своих, а именно: жить умеренно «Знать меру своей жизни» (μετρ Ιδμεναι ης βιοτήτος) он считает «признаком целомудрия» (ст. 117). «Равно для тебя худо, – убеждает поэт, – и отложить благую надежду, и возыметь слишком смелую мысль, что нетрудно быть совершенным. В том и другом случае твой ум стоит на худой дороге. Всегда старайся, чтобы стрела твоя попадала в самую цель, смотри, чтобы не залететь тебе дальше заповеди великого Христа; остерегайся и не вполне исполнить заповедь; в обоих случаях цель не достигнута» (ст. 118–123).

Подробным анализом этого стихотворения мы старались познакомить читателя, разумеется, только с содержанием его, но мы не могли показать из него высоких литературных достоинств этой поэмы как произведения истинно поэтического. Впечатление это может быть только плодом цельного и непосредственного чтения самой пьесы. Предметом ее служит вопрос, сам по себе по видимому отвлеченный, сухой и холодный, именно нравственно-богословский вопрос о добродетели; но, несмотря на это, поэт сумел сообщить своему изложению этого предмета жизнь, силу и поэтическую образность. Этой силой и жизнью проникнут в особенности субъективный элемент поэмы, раскрывающий душу поэта и необыкновенно наглядно и живописно изображающий, так сказать, приливы и отливы в сфере ее внутренних религиозных ощущений. С внутренними достоинствами поэмы прекрасно гармонируют и художественность внешней обработки его, гибкость и музыка языка, звучность и плавность стиха, строгая выдержанность гекзаметрического ритма.

К группе однородных с рассмотренной поэмой морально-дидактических стихотворений, в которых поэт дает или друзьям своим, или другим людям в различных родах жизни различные нравственные наставления и полезные советы, нужно отнести следующие: «Разговор с миром» (Προς κόσμον διαλογισμός) «Блаженство и определения духовной жизни»(Διαφόρων βίων μακαρισμοί) ; «Пристрастие» (Περί πόθου) [541]№ 20. С. 123.
; «Смерть любезных» (Περί θανάτου φιλουμένων) ; «На тех, которые часто клянутся» (Προς πολυόρκους διάλογος) ; два стихотворения под заглавием «Недобрые друзья» (Περί φίλων των μή καλών) ; два стихотворения под заглавием «На любо мудрую нищету»(Εις πζν'ιαν φιλοσοφον) ; стихотворения под заглавием «На терпение»(Εις την υπομονην); четырехстишие с надписью: «Счастие и благоразумие»(Εις τύχην και φρόνησιν) ; «К Юлиану» (Προς 'Ιουλιανον) ; «К Виталиану от сыновей» (Προς Βιταλιανον παρά τών υιών) «От Никовула-сына к отцу»(Παρά Νικοβούλου προς τον πατέρα) ;«От Никовула-отца к сыну»(Νικοβούλου προς τον υιον) и «Советы Олимпиаде»(Παρα ινετικον προς 'Ολυμπιάδα) .

Эти стихотворения могут быть оцениваемы с различных точек зрения, но меньше всего – с практической. Объединяющим признаком служит их практическо-дидактический элемент. Но как по содержанию, так и по своим литературным формам они очень разнообразны. Первое, то есть содержание, определяется более или менее их заглавиями. В последнем же отношении стихотворения эти довольно замечательны. Здесь мы встречаемся не только со всеми тремя формами стилистического изложения: монологической, диалогической и эпистолярной, но и с различными вариациями их. Так, в диалогическом изложении мы встречаемся и с сократическим методом диалогов Платона (в стихотворении «На тех, которые часто клянутся»), и с формой Эзоповой басни. Желая, например, внушить читателю предпочитать благоразумие счастью (в стихотворении «Счастие и благоразумие») поэт говорит: «Один златолюбец где-то сказал: «Желаю тебе лучше каплю счастия, нежели бочку ума». Но мудрец возразил ему: «Для меня лучше капля ума, нежели море счастья»». Монологические стихотворения этой серии отличаются краткостью и сжатостью, достигающими иногда степени силы, простоты и ясности выражения классического лаконизма. Например, стихотворение под заглавием «Недобрые друзья»: «Тяжело сносить огорчение. А если оскорбляет друг – это низко. Если он угрызает тайно – это звероподобно. А если это жена с длинным языком – то живешь в одном доме с бесом. Если судья – то нужны гром и молния. А ежели – священнослужитель, тогда Ты, о Христе, выслушай и разсуди прю (Пс. 42:1)» . Или другое, под заглавием «Пристрастие»: «Всякое пристрастие опасно. Пристрастие к любимому – двойная опасность. Пристрастие к молодой девице – тройное жало. Если же она красива – это еще большее зло. А если представляется возможность жениться на ней – то самая внутренность сердца стала пищею огня». В одном из своих писем к ближайшему другу и родственнику своему, Никовулу, святой отец объясняет ему, что значит писать лаконически. «Это значит, – говорит он, – не просто написать немного слогов, но в немногих словах заключить многое. В этом смысле Гомера я называю самым кратким писателем, а Антимаха – многословным. А почему? Потому что о длине речи сужу по содержанию, а не по числу букв» . К этим словам хорошо идут, как примеры к правилам, только что приведенные нами собственные стихотворения поэта. В эпистолярной форме изложены последние пять дидактических поэм в порядке вышепоименованных нами стихотворений рассматриваемой группы. Из этих поэм заметнее других по своим внутренним достоинствам выделяются последние три: «От Никовула-сына к отцу», «От Никовула-отца к сыну» и «Советы Олимпиаде». Стоит поговорить о каждом из этих стихотворений отдельно.

Никовул старший, к которому поэт от имени сына его адресует это довольно длинное (в 208 гекзаметров) стихотворение, приходился племянником святому Григорию Богослову, именно был женат на Алипиане, дочери сестры святого Григория, Горгонии. Как видно из обширной переписки Григория как с ним самим, Никовулом, так и со многими друзьями своими о нем или по поводу его , это был человек превосходных качеств. По крайней мере, святой Григорий ревностно старался защитить его, когда он замешан был в деле возмутившихся рабов, и написал поэтому целый ряд рекомендательных писем о нем к разным более или менее влиятельным лицам . В сыне его, даровитом юноше Никовуле, Григорий принимал участие, по собственному признанию его, «преимущественно пред всеми своими родными» . Больше всего, разумеется, интересовался он и был озабочен умственным образованием «прекрасного» Никовула. Об этом искреннем, дружески заботливом участии святой отец засвидетельствовал в своих рекомендательных письмах к различным наставникам и воспитателям младшего Никовула; этому же теплому участию мы обязаны и остановившим наше внимание стихотворением поэта. Оно написано им от имени юноши с целью исходатайствовать ему от родителей дозволение отправиться в Грецию для поступления в одно из высших учебных заведений. Стихотворение начинается несколько неожиданно (ex abrupto) ничем не вызванным и незаслуженным со стороны родителей оскорблением их попреком юноши, который можно формулировать в следующем кратком положении: актом рождения и даже воспитания родители как родители, не приобретают еще себе права на особенную сравнительно с животными любовь и уважение к себе; рождение – невеликое благодеяние (χάρις) для детей, которых отец с матерью, рождая, не спрашивают, желают ли они этого или нет. Не выделяя себя, таким образом, по связям кровного родства и близости к родителям из общего закона «сладостной необходимости» (γλυκερής ανάγκης), безразлично и безысключительно обязательного для всех животных, Никовул, «как человек, желал бы иметь что-нибудь лишнее(τι περισσον) перед ними» (ст. 37–38). Он не желает ни золота, ни серебра, ни шелковых тканей, ни блеска драгоценных камней, ни большого участка плодородной земли, волнующейся нивами подобно равнинам Египта, ни множества рабов, ни четвероногих. Взамен всего этого он желает одного, именно «μΰθων κράτος» – быть сильным в слове. В этих двух словах Никовул, можно сказать, резюмировал задачи и цель современной ему системы образования, коренившиеся, очевидно, в живых еще традициях, унаследованных от лучших времен из истории языческой Греции. В цикле наук тогдашнего высшего образования, о котором мечтал и к которому стремился подобно Никовулу всякий способный юноша, желавший играть видную роль в обществе, центральным предметом изучения было красноречие, вокруг которого группировались прочие дисциплины, имевшие в отношении к нему более или менее служебное, вспомогательное значение. Этот цикл наук, соответствовавший, в известной мере, нашему словесному или историко-филологическому факультету, и излагает здесь Никовул с пристрастным увлечением, начиная с царицы наук – красноречия. Он восхваляет «пламенную силу(πυρόεν μένος) красноречия» в трех его видах: в речах народных, судебных и похвальных. За красноречием он ставит историю, «потому что история – складчина мудрости(συμφερτή σοφ'ιη), ум многих»(πολλών νοος, ст. 62). Дальше – грамматику(γραμματική), «которая превосходно споспешествует благородному языку Эллады, сглаживая слово и умягчая варварские звуки» (ст. 63–64). Затем – «λογικής τέχνης τάπαλαίσματα», приемы логического искусства, «которые закрывают сперва истину, пока чрез возможное превращение понятия не поставят ее в полном свете» (ст. 65–66). Потом – этику, «посредством которой усовершившиеся мужи образуют в человеке добрые нравы, как творог, который принимает вид плетеного сосуда» (ст. 67–68). Наконец – физику и метафизику. Однако любознательный юноша, при всем своем неравнодушии к этим наукам, в зависимость от которых он ставит самое счастье человека (ст. 170), придает изучению их только пропедевтическое значение. «Но изучив эти предметы в юности, – говорит Никовул, – я предам мысль свою Божественному Духу, буду изыскивать следы сокровенных красот, непрестанно восходить к свету и Божественные внушения приму мерилом жизни» etc. (ст. 77). С сознанием действительных прав и достоинств своих – и по многолетнему опыту, и по прекрасному, всестороннему и основательному образованию – поэт позволяет себе при этом указать юноше как на пример, достойный подражания, на себя самого. «Посмотри на великого деда моего по матери, – говорит устами самого этого деда юноша, – украшенный всевозможными сведениями, собранными со всех концов земли во время пребывания у многих народов, последним ключом своего учения соделал он Христа и высокую жизнь, к которой и я, родитель, простираю взоры» (ст. 89–93). Дальше начинаются трогательные выражения самой просьбы. Мысленно обнимая своего родителя и касаясь рукой бороды его, по обычаю, обнаруживающему восточный характер поэмы, сын умоляет его «воспользоваться временем, которое можно ловить, пока приближается, и которого напрасно станешь искать, когда оно пройдет. Свое есть время, – убеждает юноша, – садить сад; время – возделывать землю; время – отрешать вервь кораблей мореходных; время – звероловам ловить зверей на горах; время – и для войны. Цветы родятся весенней порой. Так и для ученья бывает своя весенняя пора в жизни человека, когда пламенная любовь согревает душу, когда тайников сердца не избороздили еще многоразличные житейские следы. Юноша сам для себя полагает в землю и добрый и худой корень жизни» (ст. 100–112). Упрашивая уважить его «невинное желание» (ст. 132), юноша обращает внимание родителя на бесчисленные примеры снисхождения и уступчивости родителей даже худым желаниям своих детей. А он, юноша, призывая во свидетели Бога, обещает отцу, со своей стороны, дарования, нравственность, неутомимый труд и постоянное соединение в одно дней и ночей (ст. 181–184). Он убеждает отца не бояться ни моря, ни дальнего пути; не жалеть ни имущества, ни всякого другого средства для достижения его благородной цели. «Ведь я могу похвалиться, – не без гордости замечает сын, – что я для тебя дороже большого имения, потому что я у тебя первородный и первый назван отцовым именем, если это, как полагаю, что-нибудь значит для родителей» (ст. 188–193). «Итак, отец мой, будь для своего сына не человеком, но Богом. Не заграждай источника, который готов произвести из себя большую реку; не дай померкнуть в светильнике свету от недостатка елея; не дай засохнуть растению оттого, что не напояется росоносными влагами. Открой родник, поддержи свет, ороси дающее побеги растение.» (ст. 199 и далее).

Стихотворение «От Никовула-отца к сыну» представляет по содержанию своему ответ на предыдущую поэму и в этом отношении составляет с ней, можно сказать, одно целое. Но при единстве содержания обоих стихотворений нельзя не видеть между ними существенной разницы в тоне, слоге и композиции. Эта разность, обусловливающаяся различием возрастов и характеров лиц, от имени которых пишется то и другое стихотворение, в весьма выгодном для поэта свете обнаруживает опять уже отмеченную выше нами сторону таланта его – уменье обрисовывать характер личности в самом слоге ее. Описывать индивидуальные свойства лица, говоря о нем, как о внешнем, стороннем объекте, доступно в большей или меньшей степени каждому писателю. Но изображать те же личные свойства, говоря непосредственно за самое лицо, как за субъекта, – это, без сомнения, признак таланта, развившегося под влиянием известной степени наблюдения и изучения внутренней человеческой природы. Оба анализируемых стихотворения могут служить в данном случае выдающимся примером, в котором неподдельное знание сердца и характера человека в различные периоды жизни его соединилось с искусством талантливого выражения знания в слове. Впечатление этой жизненно-реальной правды, этой непринужденной простоты и естественности, с какой обрисованы в стихотворениях отец с сыном, так полно, свежо и сильно, что почти несовместно с представлением об одном и том же авторе обеих поэм. По крайней мере, образы лиц, которые видишь и слышишь в этих стихотворениях, различая как будто даже оттенки в интонации живой речи каждого из них, совсем заслоняют собой личность поэта. Что поэт на самом деле прекрасно знал обоих лиц, которых он со столькими признаками индивидуальности выводит в стихотворениях, это несомненно из сохранившихся писем его к ним, и, по довольно близкому родству его с ними, вовсе не удивительно. Заслуга его в этом скорее историческая, чем, собственно, литературная. Но что он изобразил эти индивидуальные признаки в условиях художественно-литературного творчества, изобразил с такою художественно-психологической правдой и рельефностью, что герои его стихотворения являются не просто историческими лицами – двумя Никовулами IV века, а литературными типами старца и юноши, отца и сына, – это делает честь собственно поэтическому таланту автора. Обрисовка характеров обоих лиц, от начала до конца каждого из стихотворений, проведена чрезвычайно тонко. Речь их обоих – речь одного и того же автора-поэта. Но как непохожи они один на другого в речах своих! С первых же слов того и другого открывается прямая противоположность их характеров. В одном говорят кипучая юношеская порывистость и горячка, в другом – степенная мужественная сдержанность и хладнокровие; в одном – самонадеянность и заносчивость, в другом – житейская опытность и осторожность; в одном – смелость, граничащая с дерзостью, и увлечение, не желающее знать ограничения, в другом – благоразумие, ценящее не меньше идеальных и бесспорно благородных стремлений юношеских священные мотивы естественной любви детей к своим родителям. Один опрометчиво, не осмысливая и не взвешивая слов своих, начинает с оскорбления отца как родителя и не совсем последовательно оканчивает мольбою к нему; другой необыкновенно тактично, тоном любящего отца, мягко и спокойно начинает с выражения одобрения предмета желаний и просьбы своего сына, потом незаметно переходит к отеческим внушениям и оканчивает благопожеланиями ему. Словом, оба лица, отец с сыном, стоят и говорят перед нами как живые. Мы уже слышали сына; послушаем теперь отца в ответе сыну.

«Желая быть сильным в слове, желаешь ты, сын мой, прекрасного. И сам я услаждаюсь словом, какое Царь-Христос дал людям, как свет жизни, как преимущественный из даров, ниспосланных нам с небесного круга; потому что и Сам Он, превозносимый многими именованиями, ни одним не благоугождается столько, как наименованием Слово. Но выслушай речь мою. Совет отеческий – самый лучший совет, и седина имеет преимущество пред юностью. Время родило историю, а история родила высоко парящую мудрость. Поэтому уважь слова мои, это для тебя же лучше. Во всем прочем, сын мой, будь превосходнее отца. Отец радуется, когда добрый сын берет над ним преимущество, и радуется больше, нежели когда сам превосходит всех других. Это согласно с Божескими законами, которыми великий Отец связал вселенную, и, из любви к Своему достоянию, незыблемо утвердил Словом. Но желаю, сын, чтобы ты удерживал в себе отцово свойство – имел больше стыдливости, нежели сколько теперь обнаруживаешь ее пред родителями. И я был сын доброго отца; но из моих уст никогда не выходило такого слова; даже и на языке не держал я чего-либо подобного, потому что и Богу не угодны такие речи» (ст. 1-20). Дальше отец подлинно цитирует «неблагодарные» слова сына, какими юноша с первых же стихов своего стихотворного послания оскорбляет родительское сердце, отважно заявляя, что не только в рождении и воспитании детей, но даже и в любви к ним родителей он не видит ничего, кроме выражения общего закона физиологической необходимости, одинаково разделяемого с людьми осами, рысями, волами, вепрями, рыбами и птицами. «Но кто же, – возражает он тоном скорее теплой отеческой любви, чем упрека, – кто же обнимет сына, кто порадеет ему лучшего, кто даст свое согласие, когда он хочет учиться или желает чего-либо другого, кто отделит ему надлежащую часть имущества, если все, что сын получает от отца, есть долг, а не милость, и если сын, не получив ничего, может нарушить закон стыда, а получив, вправе иметь и язык, и ум неблагодарный?» (ст. 33–38). «Нет, сын мой, не этим, не отважностью должен ты отплачивать своему родителю, потому что отважность, преступив меру, делается дерзостью. Иначе какой-нибудь более раздражительный отец от моего лица скажет тебе подобное следующему слово: «Если природа позаботилась о детях, вложив родителям любовь к ним, то природа же возбранила любить не любящих»» (ст. 75–80).

Заканчивая первую половину своего послания, отец обращается к своему сыну со следующим нравоучением. «Все это говорил я тебе, любезнейший сын, чтобы научить покорности твой ум, заставить тебя на весах взвешивать слова свои и не давать им свободы, отсекать все лишнее, ограничиваться же достаточным, не предаваться потоку молодости, но удерживать его стремительность. Когда говоришь, гораздо лучше многое затаить в себе, нежели пустить на воздух какое-нибудь неприличное слово» (ст. 105–110). К главному предмету желаний своего сына старший Никовул переходит во второй половине своего послания и останавливается на нем с такой подробностью и таким наслаждением, из которых ясно видно, что сердечное расположение к этому предмету сына вполне совпадает с задушевным сочувствием к нему отца. Здесь поэт наш пользуется новым случаем заявить себя со стороны своей особенной любви к красноречию, о котором он не может говорить, не вдаваясь в панегиризм. Красноречие восхваляется здесь в нравственном, умственном, политическом и общественном отношениях. «Дар слова и царей руководит, и народ привлекает, процветает в народных собраниях, царствует на пирах, утишает брани, делает человека кротким, нежными и ласковыми речами умягчая всякого, сколько бы кто ни был упорен, подобно тому как сила огня смягчает железо» (ст. 188–192). Одушевленный восторженной любовью к красноречию, Никовул, или, лучше сказать, поэт устами Никовула, остроумно допускает аллегорическое истолкование посредством дара красноречия известного мифа об Орфее с его чудной кифарой, разумея под волшебной песнью его именно чарующую силу красноречия. Равным образом и другие аналогичные с этим мифом предания и саги древнегреческой поэзии, отчасти легшие в основу различных эпизодов Гомеровых поэм, наш поэт объясняет в том же смысле. «Думаю, – говорит он, – что Орфеева кифара была не иное что, как дар слова, приятностью звуков увлекавший всех, и добрых, и худых, а также и Амфионова лира делала покорными камни, то есть упорные и каменные сердца. Дар же слова разумею и под тем врачевством, которое дал Лаэртову сыну, когда шел он к Цирцее, спутник его, чтобы мог он (Одиссей) оказать помощь своим товарищам, обращенным в свиней, и сам не дошел до необходимости есть свиной корм. Дар слова вижу и в том, что растворила Фаонова супруга, египтянка Полидамна, и подала

Елене, как добрый гостинец, – беспечальность, негневливость и забвение всех бедствий. Несомненно, что дар слова делает человека почтенным в кругу людей, как можешь заключить из примера Одиссея. Без одежды, измученным и бедственным скитальцем спасся он из моря, но как скоро в умной речи изложил свою просьбу, уважила его царевна и дева и представила феакиянам и царю Алкиною, как чужеземца, претерпевшего кораблекрушение, заслуживающего предпочтение пред всеми другими. О дар слова, чтобы восхвалить тебя, нужен особенный дар!» (ст. 199–217). Итак, сам, так сказать, идя навстречу внутреннему влечению своего сына и уступая одинаково желанию собственного сердца, отец не только соглашается на просьбу сына, но и искренне радуется его стремлению и желает ему полного успеха и счастья на избираемом им поприще. И благопожелания эти, вылившиеся из теплого любящего сердца в прекрасные гекзаметрические стихи, составляют одну из лучших поэтических страниц в дидактических стихотворениях поэта. В переводе на русский язык страница эта представляется в следующем виде. «Положившись на свои собственные и родительские молитвы, усердно, неуклонно и с лучшими надеждами стремись, сын, куда желаешь; да будет у тебя тот же добрый спутник, который был у твоего отца. Восхитил ли тебя аттический соловей, или знаменитый город приятной Финикии – обитель авзонских законов, или великий град Александров, откуда иной, нагрузив корабли великим богатством, поспешает в свое отечество, всякая страна да протекает быстро под твоими поспешающими стопами и произращает под ними прекрасные цветы; да шумят пред тобой приветливо реки, и всякое море легкими дыханиями ветров да приносит корабль твой в пристань; дельфин, в светлых волнах едва зыблющейся морской поверхности извивая хребет змеящимися кругами, да скачет по водам, став путеводителем твоей жизни, как некогда на хребте своем носил он знаменитого певца. Для самых наставников да будешь ты оком красноречия, да считают они сына моего между первыми и любят его наравне со своими детьми. А сладкую чашу наук жадный ум твой да исчерпает до самого дна. Рука твоя да пишет золотые письмена на гибких дощечках, и соты да каплют с твоего свитка. А если весенней порой, когда дыхания ветерков так усладительны для человека или когда солнце бросает сверху огнистые лучи, сидя под древесными ветвями и углубившись мыслью, будешь трудиться над сочинением, то стрегущие кузнечики и поющие птицы да сообщают бодрость твоим телесным силам своими сладкозвучными песнями, вызывая на состязание в песнопении. А что до меня, то, как приказываешь, ничего не пощажу – ни имущества, ни труда, к какому обязаны родители, ни всего прочего, что способствует смертным к приобретению великих доблестей, потому что благоразумная бедность лучше порочного богатства» .

Преподав затем несколько нравоучительных наставлений своему сыну в духе поучения Владимира Мономаха своим детям, Никовул призывает на него благословение Бога и пожеланием ему счастливого достижения цели заканчивает поэму.

Стихотворение «Советы Олимпиаде»(Παραινετικον προς Όλυμπιάδα) замечательно как один из наиболее выразительных образчиков взгляда святого отца на женщину и в частности – на обязанности и поведение ее как супруги.

Женщины вообще занимают большое место в моральных произведениях святого Григория. Он при разнообразных условиях своих домашних и общественных отношений к ним и по различным мотивам и писал много о них, и переписывался с некоторыми из них. Эта сторона литературной деятельности его уже сама по себе настолько интересна и любопытна, что французский ученый Даба (Dabas) взял ее сюжетом для своей специальной монографии, напечатанной им под заглавием «La femme au quatrieme siecle dans les poesies de Greg. De Naz.» (Bordeaux, 1868). И интерес, какой представляют с этой стороны произведения святого отца, нам кажется, вполне равносилен научной важности их в этом отношении для исследователя, который, без всякой предвзятой мысли, поставил бы себе задачей выяснить миросозерцание христианского писателя. При соображении такой колоритной черты в характере миросозерцания святого Григория, как взгляд его на женщину, едва ли можно склониться на сторону довольно распространенного в научной литературе мнения о нем как о суровом аскете, ригоризм которого доходил до мизогамии .

Как ни сильно расположение его к религиозно-созерцательной жизни, как ни глубоко и искренне его сочувствие девственной жизни, эти внутренние влечения, правда, сообщившие характеру святого отца преобладающее направление, не привели его, однако ж, к крайностям аскетического ригоризма, разобщающего человека с миром и сердце человеческое с мирскими мотивами и интересами. Под совместным влиянием счастливого семейного воспитания – особливо золотой поры детских впечатлений, – многостороннего и многолетнего опыта жизни в центрах высших и разнообразных культурных проявлений ее, редких интеллектуальных способностей, в которых необыкновенная сила ума гармонировала с чисто гуманитарной способностью – нравственно-поэтической нежностью сердца, в душе Григория рано пробудились и развились, в противовес аскетическим стремлениям, чувства и симпатии общечеловеческие. «Если бы кто спросил меня, – пишет он уже в старости в одном из своих писем, – что всего лучше в жизни? Я ответил бы: друзья» А в другом письме, по поводу удаления своего из Константинополя, признается: «У всякого своя слабость, а я слаб в отношении к дружбе и к друзьям» . И слова эти, насколько можно судить по драгоценной для биографа Григория переписке его с друзьями, не были только словами. В письме его к Амфилохию, между прочим, читаем: «И ты стал для меня добрым смычком и стройной лирою, поселившись в душе моей, после того как, пиша ко мне тысячи писем, усовершился ты в познании души моей» .

Если с одним только лицом дружба святого отца рекомендует себя «тысячами писем», которые, как видно отсюда же, не оставались с его стороны безответными, то каким красноречивым свидетельством в пользу общительности его, в силу прекрасных качеств души и сердца его, должна служить дружественная переписка его с целыми сотнями разнохарактерных лиц, к которым вообще он расположен был не менее, чем к Амфилохию, а к некоторым – и до степени «слияния сердец», как называет он свою дружбу с Василием Великим. Следующая, например, выдержка из письма Григория к Софронию Ипарху вовсе не позволяет ограничивать это «слияние сердец» лицом только Василия Великого. «Другие наслаждаются твоими совершенствами, – пишет святой Григорий Софронию, – а для меня и то велико, если буду иметь и тень беседы с тобою чрез письма. Увижу ли тебя опять? Обниму ли когда тебя, мое украшение? Дано ли это будет остатку моей жизни? Если будет дано – благодарение Богу! А если нет, то я умер уже большей своей частью» . Григорий называет свою склонность к дружбе «слабостью». Но эта слабость коренилась в силе и глубине любви его к человеку и людям, в теплых симпатиях его всему, что так дорого в жизни человека. Этой любовью и этими симпатиями согреты лучшие места моральных поэтических произведений его. Эти же глубочайшие симпатии, развитые под неизглаживающимся влиянием трогательных впечатлений семейного очага, любви и дружбы, согревали его сердце, когда он писал о женщинах. Можно решительно сказать, что Григорий аскет не был никогда мизогинистом. Христианская пустыня была дорогим и близким его сердцу идеалом; к ней всегда неслись его заветные думы и желания. Но вместе с ней он носил в душе своей идеал христианской женщины, как супруги и матери, скопированный с живых и не менее близких его сердцу образов Нонны и Горгонии, Емилии, Макрины и Феодосии. В поэзии его наряду с восторженными гимнами пустыне и девству есть много трогательно-патетических мест, которые оказываются излияниями сыновними или братскими. Избрав себе совершеннейший путь жизни, святой отец никогда не считал его обязательным для спасения каждого христианина. Он и не рекомендует в своих произведениях одинаково всем этой возвышенной жизни, которая, посвящая себя пустыне и девству, делает людей ангелами на земле. Глубокий знаток человеческого сердца, он умел согласоваться с нашими слабостями и нуждами жизни. Сколько души и любящего участия заключается, например, в следующих ответных словах его своему другу Евсевию, который приглашал его на бракосочетание свое с Евопией. Извиняясь, что по болезни своей он не мог быть на свадьбе, Григорий пишет: «Итак, пусть другие призывают к вам Эротов, – потому что на свадьбе в обычае и пошутить; другие пусть изображают красоту девы, величают любезность жениха и брачное ложе вместе с цветами осыпают и словами привета. А я пропою вам брачную песнь: благословит вас Господь от Сиона, Сам сочетает ваше супружество, и узриши сыны сынов твоих…» Или в следующих словах его из поэмы «К Виталиану от сыновей»: «Был брак и брачная вечеря; все было полно веселия; там были брачные дары, приветственные речи, приятные забавы. Много было родных, немало соседей; люди высших чинов при царском дворе украшали собою брачную трапезу; были досточестные иереи, которые соединяли чету молитвами своими и венцами. Вокруг прекрасного юноши толпились товарищи и величали жениха, уподобляя его красивой леторосли, а жены наряжали черноокую деву к священному браку; отец восхищался детьми. А нас, как будто мы походили на диких зверей или на вепрей или по действию жестокого демона погубили человеческий вид, – нас заперли в доме вдали от сестры. Всего же более огорчило меня одно. Я, искусный певец, желал воспеть брак и брачное ложе родной сестры и своими брачными песнями утолить гнев отца; но, всегубительный демон! И это не было мне дозволено, как человеку ни к чему не годному. Другой воспевал мою красу, эту черную ночь, из-под золотистых кудрей восходящую на серебряных ланитах, другой славил мою вечернюю звезду, другой величал мою зарницу, и еще какой-то вовсе не мастер-певец. А я лежал безмолвный, презренный, покрытый облаком сетования; не мог быть и эхом, которое последние слоги разносит по высоким утесам, когда Пан поет на горах пастушеские песни. Оплачу кончину моих первородных песнопений и не буду больше петь. Прощайте, многозвучные книги! Прощайте, музы! Что за радость, если песнь моя не касается родительского слуха, если и Орфеево какое-нибудь песнопение не привлекает к себе издали ни камней, ни зверей, ни птиц на Одризских утесах!..» В этих прочувствованных лирических словах, сочетавших внутренний христианский элемент с образностью античной поэзии, меньше всего сказывается сердце сурового, одностороннего аскета, расположенного к мизогамии и мизогинии.

Григорий видит женщин вне монастыря и не презирает их, не отворачивается от них, а наставляет, руководит их в жизни с тем же уважением и той же любовью. Трудно найти автора, который бы писал страницы более деликатные и трогательные, более чистые и гуманные об обязанностях брака и условиях супружеского благополучия, чем этот христианский поэт-богослов. Читая эту пьесу, адресованную вышеназванной молодой девице при ее замужестве, удивляешься, что вдохновенный певец пустыни обнаруживает такое верное понимание житейских отношений, такое предупредительное знание действительности. Многие из его тонких замечаний сделали бы честь моралисту, который главное старание свое полагает в наблюдении и изображении людей.

Поэма начинается следующими словами нежно-серьезной отеческой любви:

«Посылаю тебе, дочь моя, от себя – Григория – свадебный подарок; в нем предлагаю тебе то, что всего дороже – отеческие советы.

Во-первых, почитай Бога, а потом супруга – светоч твоей жизни, руководителя твоих намерений. Его одного люби, ему одному весели сердце, и тем больше, чем нежнейшую к тебе питает любовь; под узами единодушия сохраняй неразрывную привязанность.

Родившись женщиной, не присвояй себе важности, свойственной мужчине, и не величайся родом, не надмевайся ни одеждами, ни мудростью. Твоя мудрость – покоряться законам супружества, потому что узел брака все делает общим у жены с мужем.

Когда муж раздражен, уступи ему, а когда утомлен, помоги нежными словами и добрыми советами.

И укротитель львов не силою усмиряет разъяренного зверя, у которого в бешенстве прерывается дыхание, но укрощает его, гладя рукою и приговаривая ласковые слова.

Кого не любит муж твой, того не хвали с хитрым намерением неприметно уязвить мужа словом. Если кому прилична простота сердца, то женщинам прежде всего.

Радости и все скорби мужа и для себя почитай общими. Пусть и заботы будут у вас общие; потому что чрез это возрастает дом.

И твой совет может иметь место, но верх должен быть мужнин.

Когда муж скорбит, поскорби с ним и ты несколько, но вскоре потом, приняв светлое лицо, рассей грустные его мысли; потому что сетующему мужу самая надежная пристань – жена.

Твоим занятием пусть будут прялка, шерсть и поучение в Божием слове, попечение же о внешних делах предоставь мужу.

Не выходи часто за двери дома, в места народных увеселений и неприличных собраний; там и у стыдливых похищается стыд, там взоры смешиваются со взорами, а потеря стыда – начало всех пороков.

Дом твой – для тебя и город и рощи. Не позволяй себя видеть посторонним, кроме родственников; не кажись и добропорядочным мужчинам, даже многоуважаемым тобою, как скоро супруг твой не хочет иметь их в своем доме.

Ибо кто доставит тебе столько пользы, как добрый супруг, если ты его одного любишь?

Уши свои украшай не жемчугом, но привычкой внимать добрым речам, а для худых речей замыкать их ключом ума.

Пусть девственная стыдливость в присутствии супруга разливает у тебя под веждами чистый румянец. Покрывайся румянцем, когда смотрят на тебя другие, а сама старайся ни на кого не смотреть и к земле опускай брови.

Если у тебя необуздан язык – всегда будешь ненавистна мужу. Продерзливый язык причинял часто зло и невинным. Лучше молчать, когда и самое дело вызывает на слово, нежели говорить, когда и время не дает места нескромному слову.

Ноги, идущие борзо, ненадежные свидетели целомудрия; и в самой походке бывает нечто наглое.

Выслушай и это: не предавайся неукротимой плотской любви, не во всякое время ищи удовольствий супружеского ложа; убеди супруга оказывать уважение к святым дням.

Но для чего мне говорить подробно обо всем?

Могу дать тебе, дорогая моя, совет, но и его гораздо лучше есть у тебя Феодосия – этот Хирон между замужними женщинами. Она для тебя – живой образец всякого слова и дела…»

 

4. Обличительные (сатирические) стихотворения

В числе памятников литературных дарований святого Григория Богослова сохранились три цельных и довольно значительных по объему произведения, отмеченные печатью сильного сатирического таланта. Это именно стихотворения: 1) «Κατάγυναικών καλλωπιζομένων» [№ 29. «На женщин, которые любят наряды»]; 2) «Προς Μάξιμον» [№ 41. «Максиму»] и 3)«Εις επισκόπους» [№ 13. «К епископам»].

На произведения эти нельзя смотреть как на явления, в своем роде случайные, исключительные, не имеющие ни естественного основания своего в личных духовных свойствах поэта, ни внутреннего органического родства с прочими литературными произведениями его, ни, наконец, действительного и ближайшего отношения их к духу времени поэта или, по крайней мере, к частным, но исторически важным обстоятельствам его современности.

Прежде всего, эти три поименованные стихотворения святого отца обязаны своим происхождением врожденному индивидуальному свойству его поэтического таланта, составлявшему в складе и характере этого последнего одну из весьма выдающихся черт.

Об этом с несомненностью можно заключать не только выходя из литературного анализа подлежащего разряда стихотворений, но и просто на основании невольного и непосредственного признания в этом самого автора их. В стихотворениях своих, как и в своих прозаических сочинениях, святой Григорий Богослов неоднократно и неприкровенно сознается, что наклонность его изобличать пороки и предрассудки человеческие путем сатиры, к собственному личному прискорбию его, постоянно брала перевес над всей силой его же собственного, сознательного и намеренного противодействия ее развитию и ее проявлениям в нем. Сюда относятся именно те любопытные места в его сочинениях, в которых он с непритворным чувством своего душевного негодования вооружается против естественного врага своего – «многозвучного» языка, с которым ему не раз доводилось считаться. «Язык, – как это вынес поэт из своего личного опыта, – всего пагубнее для людей». «Это – самое острое, самое решительное оружие»; «Он мал (βαίη), но ничто не имеет такого могущества» . По отношению к себе собственно поэт в одной из своих автобиографических эпитафий прямо говорит, что «Слово даровало ему обоюдоострое (αμφήκη) слово» . Этот «обоюдоострый» дар, по собственному признанию поэта, «всегда подвергал его множеству неприятностей» . И замечательно, что он редко называет свой язык без оскорбительного эпитета. Во избежание именно неприятностей из-за «неукротимого» языка своего с его «дерзким» словом, святой отец подчас прибегал, как известно, к весьма решительным дисциплинарным мерам в отношении к нему.

«Заметив, что необузданность языка моего выходит из границ и меры, – говорит поэт в своем элегическом стихотворении «Είς την… σιωπήν» [ «На безмолвие во время поста»], – я придумал против него отличное средство – подвергнуть слово полному заключению в высокоумном сердце, чтоб язык мой научился наблюдать, что ему можно говорить и чего нельзя» . В стихотворении «О жизни своей» поэт в одном месте совсем в тон с содержанием предыдущих стихов и потому несколько неожиданно для читателя обращается к нему со следующим воззванием, ясно отражающим в звуках своих взволнованное состояние поэта: «Вот вам мой говорливый (λάλον), не умеющий соображаться со временем (άκαιρον) язык! Отдаю его; кто хочет, отсеки его без милосердия (ανηλεώς). И что ж? Разве он не отсечен уже? Если угодно, то действительно так. По крайней мере, давно он молчит, и долее еще будет молчать, может быть, в наказание за неблаговременность и в научение, что не всем он приятен» \ Само собою разумеется, что подобная мера, то есть «ολη σιγή» [ «полное молчание»], хотя и признается поэтом отличным средством («άριστον φάρμακον»), на самом деле была и не могла не быть только средством паллиативным. Цель достигалась ею ровно настолько, насколько поэт обладал терпением и решимостью воздерживаться от всяких поводов выступать против тех или других современных ему недостатков с сильным и смелым обличительным словом сатиры. Но так как подвергать себя искусу«ολης σιγής» подолгу и почасту уже по самому положению епископа в центре высшей духовнообщественной деятельности было делом физически невозможным, то и причин негодовать на свой язык у святого отца было гораздо больше, чем он сам бы того желал. Ясно, что дело тут было, собственно, не в языке, как языке, если меткое «обоюдоострое» слово поэта подвергало его «множеству неприятностей». Причина этого лежала гораздо глубже, именно в сильном сатирическом даровании поэта, которое яркими лучами остроумия, в большей или меньшей мере, блестит почти во всех произведениях его, не только стихотворных, но и прозаических. И все эти разнообразные эпитеты – «неукротимый», «дерзкий», «многозвучный», «необузданный», какими поэт называет язык свой, нам кажется, следует понимать в смысле выражений, в каких мягкий, любвеобильный христианский епископ, больше всего страдавший, по собственным словам его, слабостью в отношении к дружбе и друзьям, с прискорбием изобличает в себе выдающийся талант сатирического писателя. Между прозаическими сочинениями святого отца мы не найдем, конечно, цельного образца сатиры в ее чистом типическом виде. Но по частям, эскизно, примеров сатирического направления и доказательств врожденной способности автора к этому роду литературной деятельности представляют немало и проповеди, и письма его. Из проповедей обличительного направления нужно отметить в особенности оба Слова на Юлиана и Слова против еретиков – евномиан и ариан. Кроме того, сатирическим характером, в большей или меньшей степени, отличаются Слова «О любви к бедным», «О мире», «Слово в похвалу философа Ирона, возвратившегося из изгнания», «Слово о соблюдении доброго порядка в собеседовании и о том, что не всякий человек и не во всякое время может рассуждать о Боге», «Слово (42-е) прощальное, произнесенное во время прибытия в Константинополь ста пятидесяти епископов» и др. На выдержку возьмем хоть следующее место из Слова против евномиан (первого или предварительного Слова «О богословии»); в нем, как известно, автор вооружается против современного ему эпидемического недуга – говорливости, страсти к богословствованию, которую он называет «болезнью языка» («γλωσσαλγία»). «Философствовать о Боге можно, только не всякому; это приобретается не дешево. Да и не всегда можно философствовать и не перед всяким, и не всего касаясь, но должно знать – когда, перед кем и сколько. А у нас наряду с прочим с удовольствием толкуют и о богословии после конских ристаний, театральных представлений и песней, по удовлетворении чреву и тому, что ниже чрева(και τα υπό γαστέρα), потому что для последнего сорта людей к числу удовольствий относится и то, чтобы поспорить о таких предметах и отличиться тонкостью возражений. Я не о том говорю, что не всегда должно памятовать о Боге. Памятовать о Боге необходимее, нежели дышать. И я первый из одобряющих слово, которое повелевает поучаться день и ночь (Пс. 1:2). Но богословствовать непрестанно, богословствовать безвременно и неумеренно – вот что я осуждаю. Мед, несмотря на то, что он мед, если принять в излишестве и до пресыщения, производит рвоту. Даже прекрасное не прекрасно, если оно не вовремя и не у места, как, например, мужской наряд на женщине и женский на мужчине, геометрия во время плача и слезы на пиру.

Положим, что ты высок, выше самых высоких, а если угодно – выше и облаков; положим, что ты – зритель незримого, слышатель неизреченного, восхищен, как Илия, удостоен богоявления, как Моисей, небесен, как Павел. Зачем же и других не больше как в один день делаешь святыми, производишь в богословы и как бы вдыхаешь в них ученость и составляешь многие сонмища не учившихся книжников? Для чего опутываешь паутинными тканями тех, которые наиболее слабосильны, как будто это дело мудрое и великое? Для чего против веры возбуждаешь шершней? Для чего распложаешь против нас состязателей, как древняя мифология – гигантов? Для чего, сколько только есть между мужами легкомысленных и недостойных имени мужа, собрав всех, как сор(ωσπερ τινά συρφετόν), в одну яму и своим ласкательством сделав их еще женоподобнее, построил ты у себя новую мастерскую и не без ловкости эксплуатируешь глупость их?.. Если у тебя чешется язык, если ты не можешь остановить болезней рождения и не разродиться словом, то для тебя есть много других благодарных предметов. На них и обрати с пользою недуг свой. Рази Пифагорово молчание, Орфеевы бобы и эту пресловутую поговорку новых времен: сам сказал! Рази Платоновы идеи переселения и круговращения наших душ. Рази эпикуров атеизм, его атомы и нефилософское удовольствие; рази Аристотелев немногообъемлющий промысл, смертные суждения о душе и естественный человеческий взгляд на сверхъестественные учения; рази надменность стоиков, прожорство и шутовство циников» etc.

Или раскроем превосходное «Прощальное слово», произнесенное в присутствии собравшихся в Константинополе ста пятидесяти епископов, проникнутое тонким художественно-сатирическим юмором лучших речей Демосфена.

«Как мне вынести эту священную войну? – между прочим говорит здесь оратор. – Ибо пусть эта война называется и священною, хотя она – война варварская. Как соединю и приведу к единству этих один против другого восседающих и пастырствующих, а с ними и народ, расторгнутый и приведенный в противоборство. Несносны мне конеристатели, зрелища и те издержки и заботы, которым предаетесь с равным неистовством. И мы то впрягаем, то перепрягаем коней, предаемся восторгам, едва не бьем воздуха, как они, бросаем пыл к небу, как исступленные, споря за других, удовлетворяем собственной страсти спорить, бываем худыми оценщиками соревнования, несправедливыми судьями дел. Ныне у нас один престол и одна вера, если так внушают нам наши вожди: завтра подует противный ветер, и престолы и вера будут у нас разные. Вместе с враждою и приязнью меняются имена, а что всего хуже, не стыдимся говорить противное при тех же слушателях и сами не стоим в одном, потому что любовь к спорам делает нас то такими, то иными и в нас бывают такие же перемены, отливы и приливы, как в Еврипе. Когда дети играют и служат игрушкой для других на площади, стыдно и несвойственно было бы нам, оставив собственные дела, вмешаться в их игры, потому что детские забавы неприличны старости. Так, когда другие увлекают и увлекаются, я, который знаю иное лучше многих, не соглашусь стать лучше одним из них, нежели быть тем, что я теперь, то есть свободным, хотя и не знатным. Ибо, кроме прочего, есть во мне и то, что не во многом соглашаюсь со многими и не люблю идти одним с ними путем. Может быть, это дерзко и невежественно, однако ж я подвержен этому. На меня неприятно действует приятное для других, я увеселяюсь тем, что для иных огорчительно. Поэтому не удивился бы я, если бы меня, как человека беспокойного, связали и многие признали сумасбродным. Может быть, и за то будут порицать меня (как и порицали уже), что нет у меня ни богатого стола, ни соответственной сану одежды, ни торжественных выходов, ни величавости в обхождении. Не знал я, что мне должно входить в состязания с консулами, правителями областей, знатнейшими из военачальников, которые не знают, куда расточить свое богатство, – что и мне, роскошествуя из достояния бедных, надобно обременять свое чрево, необходимое употреблять на излишества, изрыгать на алтари. Не знал, что и мне надобно ездить на отличных конях, блистательно выситься на колеснице, что и мне должны быть встречи, приемы с подобострастием, что все должны давать мне дорогу и расступаться предо мною, как перед диким зверем, как скоро даже издали увидят идущего.

Если это было для вас тяжело, то оно прошло. Простите мне эту обиду. Поставьте над собою другого, который будет угоден народу, а мне отдайте пустыню, сельскую жизнь и Бога. Тяжело, если буду лишен бесед, собраний, торжеств и этих окрыляющих рукоплесканий, лишен ближних и друзей, почестей, красоты города, величия, блеска, повсюду поражающего тех, которые смотрят на это и не проникают внутрь. Но не так тяжело, как возмущаться и очерняться мятежами и волнениями, какие в обществе, и приноровлениями к обычаям народа. Они ищут не иереев, но риторов; не строителей душ, но хранителей имуществ; не жрецов чистых, но сильных предстателей. Скажу нечто и в их оправдание: я обучил их этому, я, который всем бых вся, не знаю только, да спасу ли всех или да погублю (1 Кор. 9:22)»

Даже и в том особенном виде духовного красноречия, который ни по предмету своему, ни по своим задачам и целям, ни по условиям места, времени и обстановки своего произнесения не имеет ничего общего с элементами сатиры – разумеем надгробные слова, – даже и здесь святой отец не изменяет своему обычному характеристическому складу речи, и здесь примешивается к общему элегическому тону та же сатирическая черта, которая отличает все лучшие, оригинальные произведения его. Примером может служить, положим, следующее место из надгробного слова Василию Великому. Предметом сатиры здесь послужила страсть афинских юношей к софистам.

«С каким участием охотники до рысаков и любители сильных ощущений смотрят на состязующихся на конском ристалище? Они подпрыгивают, восклицают, бросают вверх землю, сидя на месте, как будто правят конями, бьют по воздуху пальцами, как бичами, запрягают и перепрягают коней, хотя все это нимало от них не зависит. Они охотно меняются между собою ездоками, конями, конюшнями, распорядителями зрелищ; и кто же это? Часто бедняки и нищие, у которых нет и на день достаточного пропитания. Совершенно такую же страсть питают в себе афинские юноши к своим учителям и к соискателям их славы. Они заботятся, чтобы и у них было больше товарищей и учители чрез них обогащались. И что весьма странно и жалко, наперед уже захвачены города, пути, пристани, вершины гор, равнины, пустыни, каждый уголок Аттики и прочей Греции, даже большая часть самых жителей, потому что и их считают поделенными по своим скопищам»

В письмах Григория, из которых более двух третей написаны в духе его же собственных теоретических правил или требований для письма , сатирическое направление сказывается чаще всего в оттенке легкого юмора и блеске остроумия, без заметных следов третьего существенного элемента сатиры – негодования. Если там, в проповедях, под влиянием «волнений своего отеческого сердца и терзания чувств своих» , под влиянием«γέλωτα έν δακρύοις» («смеха сквозь слезы») , Григорий приглашает «разделить с ним негодование» , то здесь, в письмах, он требует как одного из существенных качеств письма«приятности» (ή χάρις). «А требованию этому удовлетворим, если будем писать не вовсе сухо и жестко, не без украшений, не без искусства и, как говорится, не дочиста обстриженно, то есть когда письмо не лишено поговорок, пословиц, изречений, также острот и замысловатых выражений, потому что всем этим сообщается речи усладительность».

К таким же «не дочиста обстриженным» образцам, богатым и пословицами, и остротами, и замысловатыми выражениями, блещущими местами неподражаемой игрой мыслей, то есть искусством автора совмещать в одном образе, в одном выражении два-три смысла, но так, что каждый из них ясен сам по себе и переливается своим особливым светом, – следует отнести в особенности письма под № 2, 4, 5, 10, 11, 12, 51, 114, 178, 190, 191, 233.

Гораздо больше простора и свободы, а вместе с этим и больше естественности сатирический талант поэта нашел для себя в стихотворениях.

В собственном смысле сатирическими произведениями (а не произведениями только сатирического направления) из всего обширного отдела дидактической поэзии святого Григория могут быть названы только три в самом начале этого отдела упомянутые стихотворения: 1) «На женщин-модниц» [№ 29. «На женщин, которые любят наряды»]; 2) «Максиму» [№ 41] и 3) «К епископам» [№ 13]. Но кроме этих трех, бесспорно, лучших опытов сатиры есть у святого отца несколько стихотворений, которые по своим характерным свойствам, определяющим видовые отличия поэтического произведения, принадлежат также к разряду сатирических произведений, хотя по объему и степени выражения этих свойств и не представляют цельного типического характера своего вида – цельной чистой формы сатиры. К таким, с точки зрения теории поэзии, смешанным, но со значительным преобладанием сатирического элемента произведениям мы относим следующие стихотворения: «На гневливость» [№ 25]; два стихотворения под заглавием «На человека, высокого родом и худого по нравственности» [№ 26 и № 27]; «На богатолюбцев» [№ 28]; «О различиях в жизни и против лжеиереев» [№ 17]; «На лицемерных монахов» [№ 44].

По роду и характеру самых пороков, странностей житейских и заблуждений человеческих, являющихся предметом содержания сатирических стихотворений святого Григория Богослова, последние могут быть разделены на два разряда. Стихотворения, в которых изображаются и осмеиваются странности и пороки более или менее повторяющиеся в целом человечестве и в известной мере относящиеся к каждой эпохе, можно подвести под категорию сатиры общей. Другие, в которых осмеиваются и изобличаются пороки и заблуждения только современников поэта, и которые, следовательно, более или менее характеризуют именно его эпоху, его век, мы отнесем к сатире частной. Вместе с содержанием, а отчасти и в зависимости от него, сатирические стихотворения того и другого рода различаются между собой и по тону изложения. В стихотворениях, приближающихся к типу общей сатиры, – к ним мы относим: «На гневливость», «На человека, высокого родом и худого по нравственности» (оба стихотворения), «На богатолюбцев» и сатиру «На женщин-модниц» – преобладает шутливо-юмористический тон. Напротив, стихотворения, относящиеся к сатире другого рода, частной, – под ними разумеем: «О различиях в жизни и против лжеиереев», «На лицемерных монахов», «К епископам», «Максиму» – носят на себе резко обличительный характер. Источником сатирических стихотворений первой группы служит простое, полное столько же остроумия, подчас довольно колкого, сколько и спокойного добродушия, осмеяние общественных странностей и пороков, предосудительных с нравственной точки зрения вообще. Сатиры второй группы изливаются прямо из пламенного и грозного негодования на лиц, презирающих самую святыню, попирающих одинаково законы религии, постановления Церкви, как и требования внутреннего нравственного чувства, возмущающегося злонамеренным нарушением и оскорблением прав ближнего. Во всей своей неумолимой едкости они являются настоящим бичом пороков и зла, не преследуемого правосудием, но заслуживающего этого преследования. Беспощадно обнажая утонченные сети коварства, своеволие, властолюбие и невежество лиц, стоящих во главе общества или Церкви, святотатственно стремящихся к захвату этого высокого положения, вскрывая их внутренне-душевные язвы, глубокие и отвратительные, но не совсем заметные для стороннего наблюдателя, в ярких красках изображая всю низость их нравственного падения, святой отец выводит оскорбителей религии и добродетели на суд всех современников и потомства. Не одинаково отсюда и впечатление на читателя тех и других обличительных стихотворений. Сатиры первой группы производят впечатление веселой, приятной, остроумной и шутливой беседы человека, отличающегося неистощимым запасом наблюдательности, глубоким знанием жизни, света и в особенности сердца человеческого, и вместе с тем обладающего редким искусством представлять в смешном виде все то, что несогласно с правилами и понятиями чистой нравственности. Простосердечие, которым дышит эта беседа, легко примиряет читателя с колкостью остроумия и местами резкостью выражения сатирика; чувствуешь, что автор говорит от сердца, по опыту, и, обличая людские слабости, предлагает нравоучение. Сатиры частные можно назвать негодованием пламенной души, исполненной необыкновенной любви к правде и добродетели, но преследующей во имя этой высшей правды только пороки и порочных без всякого отрадно-успокоительного просвета на хорошие стороны изображаемых лиц. Сатирик видит и бичует здесь одно безобразие, выражает и поселяет в душе читателя одно презрение. Стиль этих сатир, дышащий пламенем чувства, поднимается до высоких нот истинно трагического тона. Обратимся к содержанию.

Содержание стихотворения «На гневливость» довольно точно соответствует вопросам, которыми задается поэт в 32-й строфе его: «Что такое недуг этот (гневливость)? От чего бывает он? И как от него оберегаться?»

Но, как видит читатель, поэт не сразу, не прямо с первых строф приступает к предмету своей речи. Он предпосылает ему некоторое вступление, в котором уже наперед дает понять читателю стиль и тон стихотворения, заявляя здесь, между прочим, что оружием против изобличаемого в нем недуга он избирает острие слова; по поводу этого обстоятельства поэт просит читателя «не гневаться на слово» и считает нужным тут же в оправдание свое заметить, почему ему необходимо будет, говоря о таком сильном зле, употребить «немягкие слова». «Когда огонь клокочет, клубясь ярым пламенем, перекидывается с места на место, после многократных приражений зажигает, течет вверх с живым стремлением и что ни встречает на пути, все с жадностью пожирает, тогда надобно угашать его силою, бросая в него воду и пыль. Или когда нужно истребить зверя – страшилище темных лесов, который ревет, мечет огонь из глаз, обливается пеной, любит битвы, убийства, поражения, – тогда окружают его псарями, поражают копьями и из пращей. Так, может быть, и я, при помощи Божией, одолею этот недуг или, по крайней мере, сделаю его менее жестоким…» .

Все стихотворение, таким образом, можно разделить по содержанию на три части: вступление (ст. 1-34), рассуждение на первые два вопроса: «Что такое гнев и от чего происходит он» (ст. 35-183) и нравственно-дидактические советы по вопросу «как оберегаться от гнева» (ст. 184–515). Изложение соображений на первые два вопроса имеет характер историко-психологический, хотя нравственно-назидательный элемент и здесь тесно переплетается с историческими примерами и психологическими изображениями. В самом начале этой средней части поэт приглашает читателя «заглянуть в рассуждения древних мужей, которые углублялись в природу вещей». Он сводит эти рассуждения к трем общим направлениям – материалистическому, сенсуалистическому и к воззрениям, занимающим середину между тем и другим. «Иные называют исступление, – говорит автор, – воскипением крови около сердца . Это те, которые болезнь эту приписывают телу, как от тела же производят другие и большую часть страстей. А иные называли гневливость желанием мщения, приписывая порок этот душе, а не телу… Признававшие же болезнь эту чем-то сложным и потому слагавшие и самое понятие оной говорили, что она есть воскипение крови, но имеет причину в пожелании» . Поэт не считает здесь уместным входить в рассуждение о том, какое из этих воззрений справедливо, но со своим личным мнением он склоняется к той точке зрения, в которой ум представляется властелином во всем (νους απάντων ήγεμων). «Его и Господь дал нам поборником против страстей. Как дом, – поясняет поэт, – укрывает от града, как в стенах находят убежище спасающиеся с битвы и кустарник служит опорою на крутизнах и над пропастями, так рассудок спасает нас во время раздражения» . С этой же точки зрения поэт предлагает и самое первое средство против раздражительности в состоянии гнева на той степени, какая доступна еще убеждениям рассудка. «Как скоро покажется только дым того, что разжигает твои мысли, то, прежде нежели возгорится огонь и раздуется пламень, едва почувствуешь в себе движение духа, привергнись немедленно к Богу и, помыслив, что Он – твой покровитель и свидетель твоих движений, стыдом и страхом сдерживай стремительность недуга, пока болезнь внимает еще увещаниям» . Переходя затем к психологической стороне дела, к изображению чувства гнева во внешних его проявлениях, святой Григорий Богослов как поэт-психолог оказывается неизмеримо выше ученого – теоретика-психолога, выступающего со своими «определениями» в безжизненном гномическом стихотворении под тем же заглавием. Живое и точное воспроизведение в картинах и тонко подмеченных опытно-психологических данных дает поэту резонное основание высказать при этом замечательно верные и меткие суждения. Характеристической особенностью чувства гнева, в отличие от других душевных аффектов, поэт отмечает непреодолимую способность или стремление его проявляться вовне – в специфически безобразном выражении лица и в напряжении всех мускулов. «Болезни другого рода таинственны; таковы: любовь, зависть, скорбь, злая ненависть. Некоторые из этих недугов или вовсе не обнаруживаются, или обнаруживаются мало, и болезнь остается скрытой внутри. Иногда сама скорее изноет в глубине сердца, нежели сделается заметной для посторонних. Но гневливость – явное и совершенно обнаженное зло, это вывеска, которая, против воли тела, сама себя показывает» .

Применительно к этой отличительной особенности изобличаемой страсти поэт считал бы полезным ставить перед рассерженными зеркало, «чтобы, смотрясь в него и смиряясь мыслью пред безмолвным обвинителем их страсти, сколько-нибудь сокращали чрез это свою наглость» . Нельзя не согласиться в пользе рекомендуемого поэтом средства против гнева, если взглянуть вслед за этим на портрет субъекта в состоянии гнева, изображаемый кистью самого поэта: «ʼʼΩσπεργραφεύς ειτοΰ πάγους»(«Ты, как живописец, изображаешь эту страсть»), – говорит устами поэта, обращаясь к собеседнику своему, одно из лиц, выводимых святым отцом в диалоге другого стихотворения Но слова эти были бы уместнее в данном случае в отношении к самому поэту. Его портрет рассерженного изображен с такой глубокой наблюдательностью над человеческой природой, с таким уменьем не только подметить, но и оттенить надлежащим колоритом самые тонкие и от обыкновенного взора ускользающие физиономические детали, во всем их сложном разнообразии, соответственно разнообразию проявлений психических моментов в припадке гнева, – до такой степени, словом, живо и типично, что перенесенный на полотно, с соблюдением всей данной обстановки, обрисованной в тексте сатиры, портрет этот мог бы сделать честь лучшему жанристу.

«Глаза налиты кровью и искошены, волосы ощетинились, борода мокра, щеки у одного бледны, как у мертвого, у другого багровы, а у иного как свинцовые – так бывает угодно расписывать человека этому неистовому и злому живописцу; шея напружена, жилы напряжены, речь прерывистая и вместе скорая, дыхание, как у беснующегося, скрежет зубов отвратителен, нос расширен и выражает совершенное презорство, всплескивания рук, топот ног, наклонения головы, быстрые повороты тела, смех, пот, утомление, киванья вверх и вниз не сопровождаются словом, скулы раздуты и издают какой-то звук, как гумно, рука, стуча пальцами, грозит. И это только начало тревоги. Какое же слово изобразить, что бывает после того? Оскорбления, толчки, неблагоприличия, лживые клятвы, щедрые излияния языка, клокочущего, подобно морю, когда оно покрывает пеною утесы. Одно называет худым, другое желает, иным обременяется, и все это тотчас забывает. Негодует на присутствующих, если они спокойны; требует, чтобы все с ним было в волнении. Просит себе громов, бросает молнии, недоволен самым небом за то, что оно неподвижно» .

Сравнивая раздражительность в гневе с другими несчастиями и недугами в человеческой природе с точки зрения вреда и гибельных последствий их, святой отец не находит ничего хуже и ужаснее гнева. Даже такое очевидное зло, как пьянство, уступает гневу. «Там самое тяжкое последствие, – говорит он, – это то, что сделаешься смешным; и один сон может вскоре поправить дело. Но скажите – есть ли какое средство против преступившей меру гневливости? В иных болезнях прекрасное врачевство – мысль о Боге. А гневливость, как только перешла за границу, прежде всего заграждает двери Богу. Самое воспоминание о Боге увеличивает зло, потому что разгневанный готов оскорбить и Бога. Приводилось видать иногда, что и камни, и прах, и укоризненное слово летели в Того, Которого нигде, никто и никак не может уловить; законы отлагались в сторону, друг становился недругом; и враг, и отец, и жена, и сродники – все уравнено одним стремлением и одного потока» Однако со второй половины стихотворения поэт переходит к довольно подробному изложению тех, так сказать, морально-дисциплинарных средств, к которым, по мнению его, с успехом можно прибегать для предотвращения в себе гневного раздражения. Он обращается за этими средствами и к священно-ветхозаветной истории евреев, и к языческо-классической истории эллинов, отчасти к современной ему политической истории, а больше всего к непосредственному благоразумию и христианскому чувству. Он рекомендует оживлять в душе высокие образцы великодушия Моисея, Аарона, Давида, Самуила, апостола Петра, наконец – высочайший Образец кротости и терпения «Того, Кто, будучи Бог и Владыка молний, как агнец безгласный веден был на заклание, потерпел столько заплеваний и заушений, когда милосердие Его испытал Малх даже на своем язвленном ухе». Приводит, с другой стороны, на память пример Стагирского философа [Аристотеля] как он однажды «хотел ударить одного человека, которого он застал в постыдном деле; но как скоро почувствовал, что в него самого вступил гнев, борясь со страстью, как со врагом, остановился и, помолчав недолго, сказал: «Необыкновенное твое счастье, что защищает тебя мой гнев. А если бы не он – ты пошел бы от меня битым». Обращает внимание на подвиг великодушия Перикла, проводившего со светильником в руках, до самых дверей дома, своего ругателя, целый день язвительно злословившего его и преследовавшего укоризнами. Восстановляет в памяти, наконец, образ благочестивого государя Констанция с его умным ответом одному сановнику, который, пытаясь раздражить царя против православных, между прочим, както заметил ему: «Какое животное так кротко, как пчела, но и она не щадит тех, которые собирают ее соты». «Ужели же не знаешь, превосходный мой, – ответил ему царь, выслушав слова его, – что жало не безвредно и для самой пчелы? Она жалит, но в то же время и сама погибает» . В отношении «второй заботы», именно по вопросу: «Как удержаться, чтобы не воспламениться гневом от чужого гнева, как воспламеняется огонь от огня?» – святой Григорий Богослов, в числе других действительных средств, предлагает смотреть на разгневанного, который «горячится и дышит дерзостью», как на сумасшедшего. «Неужели и на укоризны больных станем отвечать укоризнами? Не равнодушно ли переносишь ты исступление беснующихся, разумею таких, которые невольно изрыгают злословие? Почему же не перенести сего от безумного и пришедшего в сильную ярость?.. Что, если мимо тебя пробежит бешеная собака? Что, если верблюд, по естественной своей наглости, закричит во все горло и протянет к тебе шею? Пойдешь ли с ними в драку или, по благоразумию, побежишь прочь? Что, если непотребная женщина будет стыдить тебя своими срамными делами?..»

А уж если вооружаться против рассерженного, то лучше всего – шутками. «Смех – самое сильное оружие к препобеждению гнева. Как в кулачных боях, кто в сильной запальчивости попусту сыплет удары, тот скорее утомляется, нежели принимающий на себя эти удары, истощение же сил – неискусный в бою прием; так и тому, кто оскорбляет человека, который не сердится на его нападение, но смеется над ним, всего более бывает это огорчительно; напротив того, если встречает он себе сопротивление, это, доставляя новую пищу гнева, приносит ему некоторое удовольствие» .

Предметом сатирических стихотворений «На человека, высокого родом и худого по нравственности» служит осмеяние одного из тех странных заблуждений, которые, питаясь самолюбием человеческим, не менее распространены и в наше время, как в современное поэту, и развиты до страсти преимущественно в высших классах общества, среди так называемого аристократизма. Но во времена святого Григория, когда тщеславие знатностью происхождения и привилегированным благородством крови поддерживалось в самом христианском обществе силою и обаянием древних языческих традиций, оно было не просто морально-уродливым предрассудком, но и, до известной степени, социально-христианским злом, если не оправдывавшим разделение человеческого общества на рабов и господ, то, во всяком случае, противодействовавшим проведению в сознание и жизнь евангельской идеи равенства и братства. Уже в самом принципе своем, следовательно, гордое самомнение и самовозвышение, основанное на родословной или сословной знаменитости, достойно обличения с нравственно-христианской точки зрения. Но когда этот предрассудок проявляется в таких уродливых формах, что кичится и превозносится величием предков человек, который лично, сам по себе, представляет только разве отрицательную величину или который, по выражению святого отца, «будучи ослом, ходящим в колесе, думает носить голову наравне с конем» , то, в таком случае, к нему применимы стихи нашего Державина, в сущности близкие к рассматриваемым двум сатирам святого отца:

Осел всегда останется ослом, Хотя осыпь его звездами; Где должно действовать умом, Он только хлопает ушами.  <…> И впрямь, коль самолюбья лесть Не обуяла б ум надменный, Что наше благородство, честь, Коль не изящности душевны? Я князь – коль мой сияет дух; Владелец – коль страстьми владею; Болярин – коль за всех болею, Царю, закону, Церкви друг.

Понятно, во всяком случае, чувство благородного негодования поэта-богослова, с которым он ямбическими стихами осмеивает в двух сатирических произведениях «человека, высокого родом и низкого по нравственности». Общее содержание их сконцентрировано в форме краткой басни в начальных стихах первой сатиры.

Первая сатира

«Некто, человек крайне худой, но происшедший от добрых родителей, хвалился своими предками пред другим, который незнатен был родом, но внушал удивление делами. Этот, с большой приятностью улыбнувшись, дал следующий замечательный ответ: «Мне укоризна – род, а ты – укоризна роду» .

В дальнейших стихах поэт только развивает этот «замечательный» ответ и иллюстрирует его на целом ряде сравнений и образов, отличающихся столько же выразительностью, сколько и остроумием, приправленным подчас умеренной дозой сатирической соли. «Если кто укорит тебя за то, что ты дурен лицом или что имеешь неприятный запах, ужели скажешь на это: у меня отец был пригож или всегда умащался благовониями? Если кто назовет тебя трусом и не имеющим мужества, неужели возразишь: у меня предки приобретали много победных венков в Олимпии? Равным образом, когда уличают тебя в том, что ты порочен и неразумен, не говори мне о своих родителях и не указывай на мертвых. У иного гусли вызолочены, а он играет на них – только уши режет; другой же берет какие ни попадутся ему гусли и выигрывает на них благозвучную песнь. Кого же из них, дорогой мой, признаешь ты гуслистом? Конечно, того, кто в мастерской игре своей соблюдает гармонию? Но ты родился, как говоришь, от золотых родителей, а сам не хорош. Ужели же поэтому удумаешь о себе высоко? И знаменитость рода поставляешь в этом одном – в давних мертвецах, в рассказах старух?.. Полно, друг мой, ты шутишь!.. Не природою, а насилием разделены смертные на два разряда. По-моему, тот и раб, кто негоден, тот и свободен, кто совершен. А если в тебе есть гордость, какое тут отношение к роду? По отце ли славен лошак, и укоришь ли его за то, что произошел от осла? Нимало. Но какая слава и ослам от лошаков?.. Лучше быть добродетельным, происходя от худого рода, нежели благородному быть человеком самым порочным. И роза выросла на грубом растении, хотя она и роза. Если же ты на нежной земле вышел терном, то годишься только в огонь» .

Вторая сатира

«Если бы привел я к тебе обезьяну, постаравшись нарядить ее львом, пришел ли бы ты в страх при виде ее? Как это возможно? А что? Не смешнее ли еще была бы для тебя ворона – эта самая неуклюжая из птиц, – если бы она, окрасившись чем-нибудь белым, стала изображать из себя лебедя? По-моему, это было бы смешно. А если человек, низкий в нравственном отношении, величается благородством, – не презреннее ли он ряженой вороны?.. Смотря на быка, кто скажет, что это дельфин? Каждая вещь за то и признается, что она в действительности. Но вот два забавных явления на поприще нашей жизни – живая тварь, пресмыкающаяся по земле, превозносится до звезд и грамота делает худонравного благородным! Какого ты предпочтешь купить себе коня – сильного и рысистого или ни к чему не годного, но зато известного породой? Я думаю, – первого. «Не проворных ли выбираешь и псов?» – «Да.» – «Что ж? Не то же ли наблюдаешь и во всем?» – «Конечно, то же». А себя, когда ты всех порочнее, называешь благородным? Напрасно так шутишь. Может быть, тех, от кого происходишь, признали благородными за богатство, а не за нравы» .

Стихотворение «На богатолюбцев» направлено против порока, который сам по себе, как страсть, в смысле именно общественного недуга, также не может иметь значения характеристической черты какой-либо отдельной нации, какого-либо исключительного места и времени. Страсть к богатству и роскоши, а неразлучно с этим и насилие, гнет бедных людей, притеснение высшими низших братий глубокой межой оттеняют в истории каждого цивилизованного народа по преимуществу особые периоды, обыкновенно совпадающие с эпохами подъема или же упадка его политического роста и его исторической роли. Хотя, разумеется, степень проявления «богатолюбия» не одинакова у каждого народа; еще более может относиться это замечание к формам его проявления, которая у каждого цивилизованного народа, сообразно господствующим эстетическим вкусам его, отчасти же и в зависимости от географического положения и климатических условий страны, а вообще, под влиянием всей совокупности характеристических отличий известного народа, может окрашиваться в своеобразный национально-характеристический колорит. В этом отношении и литературные произведения народа, особенно произведения сатирического рода, более или менее верно и живо отображающие внутреннюю бытовую сторону его, всегда могут иметь свой исторический интерес. С этой же точки зрения имеет свой относительный интерес и стихотворение святого Григория «На богатолюбцев». И интерес его в этом отношении упредил уже наше слово о нем в подлежащем месте его разбора. Выше, в отделе гномических стихотворений, когда речь у нас шла о той стороне современной Григорию жизни, к которой именно имеет непосредственное отношение сатира «На богатолюбцев», мы не поскупились на большую выдержку из него. Сильно и картинно изображает она изысканно-богатую роскошь современников поэта, раскрывая пред нами с оборотной стороны жизнь золотого христианского века. Не менее ярко и образно поэт разоблачает в этом стихотворении софистику богачей, которые притесняли бедных, но которые между тем оправдывают себя странным указанием на то, что есть люди и похуже их. «Что ни есть у твоего ближнего, – пишет святой отец богачу, – все гвоздь тебе в глазу. На помощь рукам у тебя готова и клевета. Ты заимодавец бедного и вскоре потом и истязатель его. Ему грозят пытки и оковы. Ты называешь его и другом морскому разбойнику и жалуешься на него в том, будто вол его сделал когда-то обиду твоим волам. Что же это за обида, скажи мне? Вол такого бедняка, а мычал громче и как будто еще вызывал на драку твоего вола, даже как будто уже одолел его. И тень от его дерев, падая на твои дерева, причиняет им вред. И мальчик его ходил по твоему полю. И ты представляешь свидетелей, а если по случаю сам умен, – тебе верят и без свидетелей, и у бедняка пропадают и вол, и мальчик, и сад. Дальше, оправдываясь, ты говоришь: «Положим, я нагл. Что ж, разве не найдутся мне подобные и из древних, и из новых?» Выставляешь примеры: «Допустим, что я обогащаюсь неправедно, но иной захватывал во власть свою и целые народы и города», – и опять тотчас же прибегаешь к примерам. На это хочу сказать тебе одну басню, басню очень приличную твоим лжеумствованиям. Смеялся некто над совою. И сова от каждой насмешки увертывалась ловким ответом. «Какая у тебя голова!» – говорили ей. – «А какая у Дия?» – отвечала она. – «Какие светлые глаза!» – «Точно как у светлоокой». – «Голос неблагозвучен!» – «А у сороки еще неблагозвучнее». – «И ноги тонки!» – «А каковы тебе кажутся у скворца?» Но без труда отразив все это, как ни умна была сова, она уступает в одном. Ей говорят: посуди же ты, умная, у каждого есть что-нибудь одно, а у тебя все вместе и все чрез меру – и глаза навыкате, и голос отвратителен, и ноги тонки, и голова велика. И дорогая сова, выслушав это, пошла со стыдом. А от тебя не дождешься и этого; напротив того, птица в басне гораздо умнее тебя. Все есть в одном, – в том и беда твоя…»

Лучшим из всех стихотворений в сатирическом роде следует отметить сатиру «На женщин, которые любят наряды». Она любопытна не в одном только историко-литературном отношении, в каком нередко и классические по своему времени произведения бывают непонятны впоследствии без исторических нравоописательных комментариев на век, которого автор их был выразителем. Она весьма интересна и в живом, непосредственном, современном значении своем и притом интересна и безусловно понятна именно как сатира. Четырнадцать ровно столетий прошло со времени появления этой сатиры, а между тем в верном зеркале ее современные модницы могут так же нечаянно хорошо узнать себя, как изумленно узнала себя в зеркале некая особа у нашего дедушки Крылова. Странно даже, тот род мнимо-изящных вкусов и обычаев женских, на какой нападает в своей сатире святой отец, относится к такой области, где непостоянство, разнообразие до безобразия и чисто женски-капризная изменчивость признаются и первым достоинством, и непременным правилом. И однако ж, моды, манеры, утонченные приемы и формы кокетства знатных гречанок IV века с большим успехом могли бы украшать ревностных поклонниц «последней моды» нашего XIX столетия. Поэт как будто изображает нам в своей сатире будуары современных нам представительниц модного света, говоря о щеголихах своего времени, что «у них не было покоя ни дверям, ни ключам, ни зеркалам, ни притираньям, ни парикмахерам, так что весь дом приходил в содрогание» Тут, в сатире его, находят свое осуждение и так недавно еще безобразившие головы женщин шиньоны, и игриво рассыпающиеся локоны, и всевозможные нынешние косметические средства: различных родов и назначений помады (для головных волос, ресниц, бровей, губ), духи, румяна, белила. Прихотливые моды, вздорные туалеты, изысканные условности и претензии позы, выдержки манер образуют под духовно-сатирическим пером автора смешные, но живые картины. По обычаю своему он простирает далеко свой анализ: комичные явления, уродливые фигуры, забавные сцены и сценки женского легкомыслия следуют друг за другом, с ярким разнообразием возобновляясь из источника, который кажется исчерпанным. В этом колоритнейшем образчике произведения истинно греческого сатирического таланта с особенной рельефностью выразились и необычайная сила остроумия, и гибкость, и легкость, и яркость, и тонкая насмешливость, и скорбные ноты чувства разлада наличной действительности с нравственным идеалом.

«Не стройте, женщины, на головах у себя башен из накладных волос, не выставляйте напоказ нежной шеи. Неприлично женщине показывать мужчинам открытую голову, хотя бы и кудри, переплетенные в золото, обрамляли обнаженную шею ее или несвязанные волосы, как у скачущей менады, развевались туда и сюда нескромными ветерками; неприлично ей носить гребень наверху, наподобие шлема, или видную издали мужчинам и блестящую башню; неприличен ей и такого рода головной убор, что сквозь него просвечивают твои волосы, вместе покрытые и открытые, и, сияя как золото, где сбежало покрывало, выказывают мастерство твоей трудившейся руки, когда, поставив пред собою слепого наставника – свой истукан в зеркале, с его помощью писала ты свою красоту…

Если природа дала вам красоту, не закрывайте ее притираниями, но чистую храните для одних супругов своих и не обращайте на постороннего жадных очей: вслед за очами неблагочинно ходит и сердце. А если не получили вы в дар красоты при рождении, то не покупайте ее, подобно распутным женщинам, за несколько оболов; непрочна ведь эта красота: она легко стирается и стекает на землю; она не может удержаться на тебе даже во время смеха, а тем более – во время слез, ручьи которых тотчас же изобличают ее в подлоге. Блестящие и полные прелестей ланиты твои вдруг, к великому смеху, являются разноцветными: там выходит черная полоса, тут выступает красная, рядом показалась какого-то двусмысленного цвета с крапинами – точно луг, на котором растут попеременно цветы двух родов, и приятные и неприятные. Поэтому или не расписывай своего тела, или, расписав, постарайся сберечь.

Походя на галку, описанную в басне, и зная, что эта птица, гордившаяся чужими перьями, вскоре ощипана и предана осмеянию, как и ты не подумаешь о последнем позоре, о пагубной красоте?

Да и что пользы в накладной красоте, когда старость покроет морщинами лицо, дотоле цветущее, когда дряхлость членов нельзя закрыть никакими прикрасами и остаток плоти походит на что-то обожженное огнем и вынутое из пепла?..»

Но что же и вредного, может спросить читатель стихотворения, во всех этих косметических и мнимо-эстетических средствах с точки зрения собственно христианской морали? Не сводится ли тут все дело к одной только наружности, недостойной не только негодования и скорби великого отца Церкви, но и просто – внимания святого мужа?

Кто внимательнее прочитает сатиру, тот не может не заметить, что и в этом полушутливом произведении, разоблачая смешную сторону неразумных поступков, поэт не скользит только по одной комической наружности их, но и с оружием смеха, как опытный врач духовных недугов, он проникает в самую сокровенную глубь мотивов, целей и следствий изобличаемых поступков, рассматривает, обсуждает и осуждает их как страсть, как порок, как грех, сколько смешной, столько же и пагубный по своим последствиям. Почитаем дальше святого отца. «Рассказывают о гордом павлине, что, когда изогнув шею в виде круга, поднимает он свои золотистые и звездами усеянные перья, тогда начинает приветливо окликать своих жен: для меня удивительно будет, если и женщина подкрашивает лицо свое не для похотливых очей. И ведь смеха достойно то, что, стараясь утаить свою живопись от мужчин, мужчин же вводишь в секрет своей красоты, потому что те составы, которыми ты восхищаешься, приготовляли мужчины – строители безумной своей страсти. Это изобретения не целомудрия, но распутства; и распутство видно во всем том, на что ты ухищряешься для мужчин.

Если ты к супругу своему питаешь такую же любовь, какую и он к тебе с тех пор, как цветущею девой ввел тебя в брачный чертог, – это приятно ему. Но если стараешься понравиться взорам других, – это ненавистно твоему супругу. Лучше тебе внутри дома своего скрывать прелести, данные природой, нежели неблагочинно выставлять напоказ прелести поддельные» .

К чему ведут «выставляемые напоказ женские прелести», поэт изображает дальше с тонким пониманием оттенков женского характера и со сжатой пластической образностью чисто античной художественной кисти. В немногих штрихах, едва достаточных для общего контура небольшой картинки с натуры, для абриса простой житейской сцены, он передает, в сущности, содержание целого психологического романа женщины, начиная со случайной завязки или тайной интриги и кончая обыкновенной развязкой.

«Выставив напоказ свои соблазнительные прелести как сеть для стада пернатых, сперва станешь любоваться тем, кто тобою любуется, и меняться взорами; затем начнутся усмешки и обмен словами, сначала незаметно, украдкой, потом все смелее, свободнее. Дальше. но лучше не говорить, что обыкновенно следует дальше за этим. Самая невинная шутка женщины с молодым человеком уязвляет, как острое жало. Тут все неразрывно идет одно за другим, подобно тому как железо, притянутое магнитом, само притягивает другое железо» .

Поэт изливает свое негодование на мужчин, которые, потворствуя беспорядочности жен своих, «срамными делами своими уподобляются свиньям. Они не только не гнушаются женскими прикрасами, но сами же подкладывают в огонь сухие дрова, когда надлежало бы их убавлять, а не прибавлять. И есть мужья, которые стараются еще превзойти друг друга в нарядах жен, чтобы одному перед другим иметь преимущество в безрассудстве. Часто и при недостаточных средствах употребляют они все усилия, чтобы возбудить наглость жен своих» . Все это было бы непонятно поэту, если бы не было известно, как необузданно сильна и слепа любовь как страсть. «Рассказывают, – говорит он, – что некто скитался по утесам, влюбившись в пустой и не имеющий вида отголосок, называемый эхом. А другой воспылал любовью к собственному своему изображению и бросился в источник, чтобы обнять подобие гибельной красоты своей. И еще одна узявилась любовью к прекрасным струям реки, в безумной страсти не могла отойти от милых берегов, лобзала воду, черпала ее руками и ловила пену, но и водами не могла угасить в себе пламенеющей любви. Так слепа и непреклонна любовь!..

Нимало не удивительно, если и ты, расцвеченная, розоперстая, одетая в роскошные ткани и откидывающая назад голову, сведешь с ума молодого человека, и даже не одного, но всякого, для кого расписываешь себе лицо. Известно, что один искусный художник своей живописью ввел в обман быка, изобразив красками на доске корову. Необычайна такая любовь – живые звери стремятся к бездушным изображениям! Подобно им и ты влечешь мужчин, у которых зверонравен ум и женонеистова жизнь».

Дальше поэт сообщает любопытные сведения для характеристики современной ему великосветской модной женщины, противопоставляя ей образ скромной целомудренной женщины. «Не нужно ей (целомудренной) это золото, перемешанное с драгоценными камнями и сквозящим своим блеском поражающее взоры, – золото, в виде цепи разложенное на груди, жемчужным бременем отягчающее и обезображивающее уши или увенчивающее голову. Не дороги для нее эти золотые одежды, эти хитрые произведения из тонких нитей, то багряные, то золотистые, то прозрачные, то блестящие. Не губительные для кожи составы, не подрумяненные губы украшают женщину. Ее красота не в том, чтобы поверх расписанных веждей носить черную бровь, заворачивать внутрь увлажненные зрачки, изнеженным голосом привлекать к себе благосклонный слух, руки и ноги стянув золотыми, вожделенными и приятными для тебя узами, представлять из себя что-то рабское, тело и голову умащать роскошно-ароматическими духами, жевать во рту что-нибудь неупотребительное в пищу , держать в непрестанном движении подбородок и, как бы из презрения к целомудренным, из зубов и из увлажненных уст точить пену. Не восхищайся роскошью седалищ, не старайся выказывать себя сквозь искусно сделанные и сквозящие створки, высматривая тех, которые на тебя смотрят. Не гордись ни множеством слуг, ни служанками – этой угодливой свитой твоего сердца. Вестники весны – ласточки, плодов – цветы; по служанкам можно заключать о госпоже. Подумай-ка обо всем этом. Хотя не важно неприличие чего-нибудь одного, однако же все вместе и одно при другом – несомненная пагуба» . «Если ты и не покоряешься плотской похоти, а служишь только похоти очей, то и эта воздушная любовь есть уже болезнь» . «Один цвет приятен в женщинах – это добрый румянец стыдливости. Его живописует наш живописец. А красильные вещества лучше побережем для стен и для таких женщин, в которых производит бешенство и помет молодых людей» .

Следует ряд положительных наставлений и советов; поэт спешит оплодотворить сатиру спасительными назиданиями и очистить выставленные им печальные картины порока, вызывая образцы добродетели и целомудрия; во взгляде на добродетели и обязанности женщины поэт сходится отчасти с воззрением на тот же предмет древнеклассических поэтов. «Лучшая драгоценность для женщин, – внушает он, – добрые нравы, то есть сидеть больше дома, беседовать о Божием слове, заниматься тканьем и пряжей (это обязанность женщин), распределять работы служанкам и избегать с ними разговоров, на устах, на глазах и на ланитах носить узы; нечасто переступать за порог своего дома, искать себе увеселений только в обществе целомудренных женщин и в одном своем муже, для которого ты, с Божия благословения, разрешила девственный пояс» . Кротким, любвеобильным, отеческим увещанием и убеждением следовать его советам поэт и заканчивает свое стихотворение. «Послушайся моих советов, женщина, и не поддавайся мысли – накладывать руку на лицо свое. С такими женщинами, дочь моя, не плавай на одном корабле, не ходи на общий совет, не живи под одной кровлей. Другим предоставь излишества; а ты бойся и похвалу выслушивать из уст мужчин – в этом доброе имя женщин…»

Прежде чем перейти к изложению содержания стихотворения «Προς Μάξιμον» [ «Максиму»], лучшего из произведений частной сатиры святого Григория, нам кажется уместно сказать сначала несколько слов о самой личности Максима, против которого направлена сатира. Довольно подробные биографические сведения о нем сообщает сам же поэт в историческом стихотворении своем «О жизни своей».

Максим, родом из Александрии, был христианин, но, получив образование в школе циников, он усвоил себе как внешние знаки воспитанников этой школы, так и их дурные нравы, их порочные наклонности. Он ходил всегда не иначе, как с палкой в руках и с распущенными по плечам волосами, окрашенными в модный золотисторусый цвет и старательно подвитыми в локоны, но при этом носил грубый философский плащ, в какой одевались и древнехристианские аскеты . Чувственность, гордость, корыстолюбие и честолюбие были отличительными чертами его характера. Принадлежа к классу искателей приключений, которых (искателей) было тогда немало, он не имел определенного местопребывания, а постоянно переходил из одного места в другое, из одной страны в другую. К причинам этой скитальческой жизни нужно отнести и то еще, что он в каждом месте своего пребывания или предавался открытому разврату, или попадался в каком-либо важном преступлении, вследствие чего, по определению суда, изгоняем был вон. В Египте он даже был жестоко высечен за разные преступления; следы этого наказания долго оставались на нем и после и пригодились ему для успеха одного из самых «циничных» его замыслов. По прошествии многих лет скитальческой жизни по разным местам, он прибыл, наконец, в Константинополь с намерением овладеть епископской кафедрой, на которую незадолго пред этим возведен был святитель Григорий. С этого момента святой отец и описывает его в упомянутом стихотворении. «У нас в городе был человек женоподобный, какое-то египетское привидение, злое до бешенства, пес, и пес из мелких, уличный прислужник, безгласное зло, китовидное чудовище, красный, курчавый, косматый. Курчавым был он издавна, а космы изобретены вновь: искусство – второй творец. Всего чаще это бывает делом жен, а иногда и мужчины золотят и завивают волосы, остриженные по-философски. Употребите же в дело, мудрецы, и те притиранья, которые на лицах у женщин. Почему же, в самом деле, одним женщинам пользоваться этой привилегией, которая служит безмолвной вывеской нравов? Что Максим не принадлежит уже к числу мужчин, это таилось до времени, а теперь показала его прическа. Для нас удивительно в нынешних мудрецах, что природа и наружность у них двойственны и жалким образом принадлежат они обоим полам: по волосам походят на женщин, а по жезлу на мужчин. Этим хвастался и Максим, как человек, значащий что-то в городе; у него плечи всегда осенялись золотыми кудрями; с волос, как из пращей, летали умствования, и всю ученость носил он на теле. Он, как слышно, прошел по многим лукавым путям. Наконец он появляется в Константинополе» Здесь не были известны ни его имя, ни его прежняя жизнь; поэтому ему легко было обмануть православных и расположить их в свою пользу. Он старался показывать себя ревностным защитником Православия, строгим блюстителем всех установлений Церкви, восхищался проповедями святого Григория Богослова и пред всеми выражал свое удивление его высокой образованностью, чистотой и силой его учения о Святой Троице; к еретикам выражал презрение и ненависть как за их нечестивое учение, так и за те страдания, которым он будто бы подвергался за ревность к Православию. Он показывал при этом рубцы на теле, которые на самом деле были вышеупомянутыми следами наказания, заслуженного им разными преступлениями. Лицемерной святостью своей и безукоризненным выполнением роли ханжи он успел не только подкупить и привлечь к себе расположение народа, но и вкрасться в доверие и дружбу самого святого Григория Богослова. «Кто из добрых, – писал после святой отец, – в состоянии приметить, как человек злонравный хитрит, завязывает, приводит в исполнение свои козни, всегда умея закрыть себя тысячами уверток? И кто готов на негодный поступок, тот за всем наблюдает и высматривает удобное время. А кто расположен к доброму, тот по природе мешковат и не склонен к подозрению чего-либо худого; от чего добродушие и уловляется удобно» Жертвой этого добродушия сделался и святой Григорий; он настолько проникся уважением к Максиму и к мнимым достоинствам его как доблестного исповедника веры, что часто принимал его у себя, приглашал нередко к своему столу, читал вместе с ним, рассуждал о разных предметах веры и о средствах ослабления еретиков. Мало того, в похвалу его он произнес в церкви слово, известное в творениях святого Григория под заглавием «Слово в похвалу философа Ирона, возвратившегося из изгнания». Хотя и здесь, в этом похвальном слове, он, обращаясь к Максиму, называет его псом (приноравливаясь к тому, что он был циник, от слова κΰων,– пес), но называет его так совсем в ином тоне и ином смысле, чем в сатире. «Приступи, пес, – обращается он к Максиму в похвальном слове ему, – назову тебя так не за бесстыдство, но за дерзновение, не за прожорство, но за то, что ограничиваешься насущным, не за лаяние, но за обережение доброго, за неусыпность в охранении душ, за то, что ласкаешься ко всем, которые тебе – свои по добродетели, а лаешь на всех чужих» .

И вот, в то время, когда святой муж осыпал его похвалами, ласками, знаками самого искреннего доверия и высокого отличия, этот «ласкавшийся ко всем своим» пес готовился исподтишка укусить своего благодетеля – замышлял захватить его место, а самого святого Григория изгнать вон из Константинополя. Это обстоятельство, характеризующее личность Максима, нет никакого основания ставить в причинную связь с происхождением самой сатиры на него, написанной по другому случаю. Grenier, находя этот частный случай слишком мелочным и маловажным, считает его недостойным пера великого епископа. По этому поводу он говорит: «В данном случае выступает опять старый человек (le vieil homme), так сказать, прекрасный греческий ум. Христианин выдержал побитие камнями, прекрасный греческий ум раздражился эпиграммой. Максим поддразнил (harcelait) его плохими стихами и даже вызвал на род поэтической дуэли. Григорий не мог удержаться от принятия вызова: представлялся прекрасный случай проучить невежду. Но для епископа – какая победа! Не лучше ли было бы противопоставить этой бездарности (a ce miserable) молчаливое терпение презрения (la muette patience du mepris)?»

Если нужно говорить об уместности возражения святого Григория, хотя бы и в форме сатиры, именно в данном случае, то разве только по поводу рассуждения на этот счет Гренье. Если в сфере пастырско-христианских отношений своих святой Григорий, по духу Христова учения и сообразно заповеди евангельской, в борьбе со врагами противопоставлял при случае смирение, простиравшееся до самоотвержения, то в области интеллектуальной жизни и интеллектуальных интересов, в области литературного образования и на почве литературной борьбы те же качества, смирение и «молчаливое терпение презрения», едва ли могли иметь значение для него подвигов добродетели. Этот образ поведения не мог украшать его не только как «прекрасный греческий ум», но и как просвещенного представителя христианства среди общества, состоявшего из тех же «старых греческих умов». Это последнее обстоятельство, упускаемое из вида Гренье, очень важно, по нашему мнению, при суждении по затрагиваемому им вопросу. Греки, аплодировавшие художественно-поэтическим проповедям Григория и сопровождавшие свои рукоплескания пронзительным криком, поднимавшие вверх витию , «жавшиеся, как пчелы» к церковно-ораторской кафедре его и даже на кровлях домов явно и скрытно записывавшие за ним увлекательные слова и речи его, – греки эти были христианами, но прежде всего – «старыми» эллинами. Гордые своим национальным образованием, избалованные своими классическими авторами, они со своей эллинской художественно-литературной жилкой и в самом христианстве искали элементов, сродных с унаследованными ими литературно-эстетическими традициями и отвечавших их природным склонностям, и в лице представителя христианства не различали, как французский профессор XIX столетия, епископа от «прекрасного греческого ума». Даже больше того, последний они и понимали лучше и увлекались им прежде всего. Святой Григорий и сам хорошо понимал импонирующее влияние своего прекрасного греческого образования на христиан из греков и ясно видел благие результаты этого влияния; он знал, что по тому времени всякая «победа» его, как «прекрасного греческого ума», была с тем вместе и «победой» его как «епископа». Он и старался поэтому не о том, чтобы устранить или ограничить свое литературно-просвещенное влияние на общество, а только о том, чтобы обратить это влияние с пользой для христианской Церкви. «Церковь находилась тогда, – говорил сам он, – в таком еще тесном положении, что немало для меня значило собирать и солому. Для меня очень было важно, если и пес ходит на моем дворе и чтит Христа, а не Геракла» .

В силу изложенных соображений мы не удивляемся тому обстоятельству, что когда высокоавторитетного представителя греческо-христианской Церкви, который так горячо защищал для христиан классическое образование и так искренне поощрял христианских юношей читать древних авторов и изучать античную поэзию, упрекают в том, что он и сам-то мало понимает в этих классических авторах и настолько плох как поэт, что может позволить себе вызвать на литературное состязание с ним любого проходимца, – не удивляемся, что он не прибегает в данном случае к приему, какой он находил достойным себя, как ревностный служитель Божий, при побитии его камнями у алтаря Господня. Терпеливое перенесение им «угощения с камнями» в храме Божием, как выражается сам он , не сопровождалось и не могло сопровождаться ничем, что бы давало, так или иначе, повод к унижению его и ко вреду самому делу его служения Церкви. Смиренное же и молчаливое перенесение позора в рассматриваемом случае могло быть истолковано в неблагоприятном для него смысле, могло компрометировать его в глазах просвещенных и словолюбивых его соотечественников, могло поселить в них если не недоверие, то недоразумение. Наоборот, блистательный отпор цинику самым приличным и уместным в данном разе оружием – бичом сатиры, был торжеством не только для «прекрасного греческого ума» – Григория, но и для Григория как умного и верного пастыря словесного стада Божия, потому что несомненно усиливал обаяние его величавой личности, которое, в свою очередь, немало способствовало уже одному количественному приросту христианства и таким образом содействовало успехам христианской Церкви в деле внешнего ее распространения.

Вообще, вопрос о том, в какой мере чисто литературный авторитет и слава святого Григория содействовали высокому обаянию среди современников личности его как представителя христианства и в какой степени служили чрез это самое успехам самой религии, хотя бы в указанном отношении, вовсе не так прост и малозначителен, чтобы можно было отделаться от него шутками даже и с остроумием французского профессора риторики.

Со стороны внутреннего содержания своего сатирическое стихотворение «Максиму» интересно для нас по характеристике взгляда святого Григория на поэтическое творчество и вдвойне интереснее еще в этом отношении потому, что автор иллюстрирует этот взгляд свой живым, наглядным, в высокой степени выразительным и типичным изображением современных ему поэтов в лице циника Максима. Не желая портить колорита этого изображения, передадим его подлинными словами.

«Что это? И ты, Максим, смеешь писать? Писать смеешь ты? Какое бесстыдство! В этом уже превзошел ты и псов.

Вот дух времени – всякий смел на все! Подобно грибам, вдруг выбегают из земли и мудрецы, и благородные, и епископы, и художники. И дерзость эта пользуется полной безнаказанностью! Откуда вдруг получил ты вдохновение? Или нечаянно напился ты прорицательных вод и начал потом источать стихи, не соблюдая даже и стихотворного размера? Какие невероятные и неслыханные доселе новости! Саул во пророках; Максим в числе писателей! Кто же после этого не пророк? Кто сдержит свою руку? У всякого есть бумага и трость; и старухи могут и болтать, и писать. Писать смеешь ты? Скажи же: чьей руки дело этот дар – писать? Не далее ведь как вчера для тебя речи были то же, что для осла лира, для быка – морская волна. Теперь же ты у нас Орфей, своими перстями все приводящий в движение, или Амфион, своими бряцаниями созидающий стены. Таковы-то ныне псы, если захотят позабавиться! Верно, смелость эту вдохнули в тебя старые няньки, твои сотрудницы, заодно с тобою слагающие речи; для них, конечно, ты лебедь; для них, без сомнения, музыкальны издаваемые тобою звуки» .

Читатель видит, что в этой шуточно-насмешливой форме святой Григорий предъявляет, в сущности, весьма серьезные требования к поэтическому искусству, выходя из совершенно правильной точки зрения на поэтическую способность как на врожденный дар поэта, а не как на внешнее только приобретение путем навыка руки («Кто сдержит свою руку? У всякого есть бумага и трость…»), и еще менее – как на прихоть, доступную всякому, кому придет «охота позабавиться». Имея в виду такой серьезный и правильный взгляд святого отца на поэтическую деятельность, весьма интересно сопоставить дальнейшие в этом стихотворении слова его о себе, что «писать было так же в природе его, как в природе воды – течение, как в природе огня – жжение» , с другими местами из сочинений его, свидетельствующими о том, что поэт-богослов ясно чувствовал в себе для поэтического вдохновения и деятельности «присутствие Духа Божия» , что он был «органом Божиим, органом словесным, который настроил и в который ударил добрый художник – Дух» . Непосредственное впечатление на читателя самих стихотворений святого Григория Богослова, совершенно гармонирующее с его теоретическим воззрением на поэтическое призвание и вполне оправдывающее его собственное признание в своей внутренней способности к поэтической деятельности, не только не позволяет нам сомневаться в том, что великий христианский писатель ничуть не ошибался, противопоставляя себя как поэта, как художника слова античным классикам, но и убеждает нас в том, что он далек был от самообольщения, требуя, чтобы ему на поприще поэтической деятельности оказана была«χάρις λίοντιος» , «львиная милость». Уступая силе столь осязательных и решительных доказательств поэтической способности святого Григория, как непосредственному впечатлению самых творений его и его собственному искреннему и вполне сознательному признанию в этом, мы сочли себя вправе опустить без внимания в своем сочинении различные сторонние соображения и догадки ученых критиков в отношении поэтической деятельности святого отца, какими они, прямо или косвенно рассуждая об этой деятельности, старались по-своему мотивировать ее и объяснить происхождение стихотворений Григория Богослова. Исключение в этом отношении мы сделали только для одного из самых распространенных мнений, развиваемого и доказываемого некоторыми критиками в связи с соображением о периоде жизни святого отца, к какому относится его поэтическая деятельность.

Выходя из точки зрения на стихотворения Григория как на плод не столько гения, сколько изумительного терпения, некоторые ученые (например, Флёри) полагают, что святой отец подчинял себя нелегким трудам стопосложения и размера, как одному из видов аскетических упражнений, имевших целью моральное самоумерщвление. Основанием или точкой опоры для такого странного взгляда могло служить следующее уклончивое объяснение самого поэта. «Во-первых, я желал, трудясь для других, связать таким образом свою греховность и при самом писании писать немного, вырабатывая стих». Догадка критиков, основанная на этих прикровенных словах, едва ли состоятельна как в исходной точке своей, так и в самом выводе. Степень легкости или трудности для поэта стихосложения не может быть безусловным критериумом ни художественной ценности поэтических произведений, ни внутреннего наслаждения самого поэта своим занятием. Кто хоть сколько-нибудь знаком с общей историей литературы, тот не нуждается в указаниях на примеры гениальных поэтов, которым трудно давалась обработка стиха. Невольно здесь припоминается нам рассказ о Софокле, который однажды сказал, что три стиха стоили ему трех дней. «Трех дней! – воскликнул посредственный поэт, услыхавший эти слова. – Я бы в это время написал их триста!» – «Может быть, – отвечал Софокл, – но они существовали бы только три дня». Пушкин пользуется вполне заслуженной известностью поэта, характеристическое отличие стиха которого – грация, при необыкновенной простоте и естественности. Владея стихом совершенно свободно, он безразлично относится к разным его размерам. «Но из того, что Пушкин совершенно свободно владел языком вообще, стихом в частности, не следует заключать, что стихотворения не стоили ему никакого труда. Черновые рукописи, сохранившиеся после его смерти, показывают, с какой тщательностью отделывал он свою работу, как, не довольствуясь каким-нибудь словом или рифмой, он заменял их другими, другие третьими. и не успокаивался до тех пор, пока не находил самых соответственных, необходимо принадлежащих предмету». Даже прозаические классики, отличающиеся чистотой и художественностью стиля, прилагали большое старание к обработке языка и слога. Сочинения Платона, которые кажутся нам написанными так легко и бегло, были сильно проработаны в своей кажущейся простоте, и анекдот о тринадцати различных изложениях начальной мысли «Республики», найденных в рукописях автора, вероятно, основан на факте. Из наших отечественных прозаических писателей можно указать, как на пример в том же отношении, на Тургенева. Пушкин, как и Тургенев, как и всякий другой классический поэт, без сомнения, и знал хорошо, и помнил твердо изречение Горация, обращенное к пизонам: «Вы, о кровь Помпилия, не давайте одобрения тому стихотворному произведению, которое не подвергалось продолжительной обработке и не получило совершенной формы». И это не личное мнение Горация, а мнение всей классической древности. Но в самом ли деле еще стихотворная техника так трудно давалась святому Григорию, что занятие этим предметом могло иметь значение для него морального подвига? Позволительно сомневаться, если святой Григорий мог в одну ночь, с вечера к утру, написать прекрасное стихотворение в размере 400 стихов .

В связи с этим объяснением выставляется на вид и то соображение, что святой Григорий посвятил себя поэзии уже на старости лет. «Уже то обстоятельство, – говорит Ульман, – что Григорий только в глубокой старости и в аскетическом уединении от мира посвятил себя поэзии, доказывает, что в нем не было таланта и силы поэтического духа; иначе поэтический талант его, без сомнения, сказался бы раньше» . По нашему мнению, то обстоятельство, что поэтическое поприще в жизни известного автора следовало за какою бы то ни было другою, положим, проповеднической, деятельностью его, еще не может служить доказательством того, чтобы автор этот не был поэтом по призванию. Это замечание тем более заслуживает внимания, когда, как в книге Ульмана, выставляемое им обстоятельство берется само по себе, как голый факт или априорное положение, без всякой связи с историческими причинами и требованиями такого именно проявления во времени двух периодов общественной деятельности нашего автора, а не другого, обратного. Мы уже не принимаем в соображение тех вовсе не исключительных случаев в жизни знаменитых поэтов, истинное призвание которых указывало им настоящую дорогу далеко не в самой ранней молодости их. А что касается мнения, ограничивающего «полноту и силу духа поэтического» только полнотой и силой физической молодости, то этому мнению нельзя отводить места в серьезной книге хотя бы ввиду следующей серии примеров из одной только греческой литературы. При полной творческой силе и деятельности поэтического таланта из греческих писателей дожили: Солон – до 80 лет, Стезихор и Анакреон – до 85; Ксенофан прожил более 100 лет и на 92-м году жизни он, по собственным словам, еще писал элегии; Симонид, Эпихарм и Софокл жили и писали до 90 лет; предание называет последним трудом старца Софокла одну из лучших пьес его, трагедию «Эдип в Колонне»; трагик Аристарх не прекращал своей литературной деятельности до 100 лет; комик Филемон, достигший 96-летнего возраста и написавший 90 пьес, работал до последнего дня своей жизни. Почему же отказывать в поэтической силе святому Григорию Назианзину, который, прожив до 90–92 лет, уже на 40-м году своей жизни, по собственным словам Ульмана , написал пьесу «De rebus suis»? Сорокалетний возраст при такой продолжительной жизни должен быть, напротив, временем самого высшего расцвета творческих сил и духа поэта. Ульман старается усилить свой довод указанием на то обстоятельство, что Григорий занимался поэзией «в аскетическом удалении от мира». Но кто же из двух справедливее – он ли, со своей точки зрения отрицательно истолковывающий это обстоятельство, или Штрек (Strocklh), по которому уединение святого Григория от мира представляло, напротив, самое благоприятное условие для сосредоточения духовного поэта в себе самом и для беспрепятственного выражения в стихотворениях высокопоэтического настроения души его, по которому потомуто именно в этот период жизни своей святой Григорий и предался исключительно поэтической деятельности, что период этот, сменивший полную трудов и тяжких испытаний эпоху практического общественного служения предстоятеля Церкви, представлял полную свободу, ширь и простор для полета его поэтической способности, для которой «durch die Einsamkeit selbst erst auf allen Seiten Wege geoffnet wurden» [ «через одиночество были впервые открыты все дороги»] . Думаем, что объяснение Шрека ближе к делу. А что поэтическая способность родилась у Григория не вместе только со старческими годами его, а с самой жизнью его, Шрек не только не отказывается от этого мнения, а тут же, объясняя вышеприведенным соображением позднее обнаружение этой способности, прямо называет ее «die lange genahrte und verschossene dichterishe Fahigkeit» [ «долгое время сокрытую и лелеемую способность, талант»]. Это последнее замечание немецкого церковного историка очень важно в сопоставлении со свидетельством о том же других ученых. Монто, полагая, что Григорий посвятил себя поэзии для публики с 57-летнего возраста, замечает: «Без сомнения (курсив – А. Говорова), он и прежде писал время от времени стихотворения, но эта отрывочная поэзия его имела характер совершенно частного занятия и не предлагалась публике в каком-нибудь более или менее значительном сборнике». Монто, следовательно, разграничивает публичную поэтическую деятельность святого Григория Богослова и частную, внося, таким образом, новую любопытную сторону в затрагиваемом Ульманом вопросе. Еще серьезнее замечание Муратори, высказанное им в предисловии к своему изданию эпиграмм и эпитафий Григория. На основании самого характера некоторых из этих стихотворений, отображающих следы юношеского увлечения автора языческой словесностью, Муратори считает вероятнейшим происхождение их в самой ранней молодости поэта К мнению Муратори очень близко подходит научная догадка Magnin`a, автора одной из популярнейших теорий в истории критики трагедии «Χριστος Πάσχων», приписываемой святому Григорию Богослову. Время написания ее Григорием (в каком объеме и виде – другой вопрос) он отодвигает гораздо ранее эпохи возвращения Григория из Константинополя в свое отечество (381–390), к какой обыкновенно приурочиваются все стихотворения его. «Строго ученая, грамматически правильная форма трагедии побуждает, – говорит Магнин, – относить происхождение ее к ранней юности поэта, примерно – ко времени пребывания его в Афинах, где он по окончании своих студий с Василием был оставлен в университете для занятия высшей кафедры словесности. На этот-то малоизвестный период его жизни, непосредственно предшествовавший посвящению его в сан пресвитера, то есть до конца 362 года, вероятнее всего, и падает время написания им трагедии». Этой догадкой, по мнению Магнина, можно было бы объяснить и вместе оправдать и показание древнего биографа святого отца, что даровитый профессор – так как эдикт от июня 362 года возбранял христианским наставникам пользоваться в чтениях своих текстом Гомера, Эсхила или Еврипида – сумел отлично замаскировать этих классиков в своих чтениях, облачив их, так сказать, в христианское одеяние. Это объяснило бы, думает Магнин, и то, почему в трагедии более, чем в каком-нибудь из других стихотворений своих, святой Григорий Назианзин черпал из источников языческой мудрости.

Но для доказательства несостоятельности гипотезы, допускающей занятие святого Григория Богослова поэзией, как одним из тяжких подвигов с целью морального самоумерщвления, нам кажется, нет надобности даже выходить из пределов текста самих творений святого отца. Мы видим и непосредственно убеждаемся из них, что поэзия, напротив, служила святому Григорию великим утешением в скорбях и страданиях. «Поэзия – врачевство от скорби» – это обычное у него выражение, и силу этого врачевства он не раз испытывал в трудные минуты жизни своей. А эта благодатная сила, разрешающая печаль, не может быть делом случайности, а тем более – плодом, так сказать, дисциплинарно-морального, механического упражнения в стихослагательстве. Она бывает обыкновенно естественным плодом естественного поэтического дара, каким в высшей степени и обладал святой Григорий Богослов. И подобно тому как Гете говорил о себе:

Ich singe, wie der Vogel singt, Der in den Zweigen wohnet.

(«Песнь моя – как песнь свободной птицы»), – подобно тому как наш отечественный поэт находил, что призванные поэты

…рождены для вдохновенья, Для звуков сладких и молитв, —

подобно им и святой Григорий лично сам находил в поэзии чистое наслаждение:

Как престарелый лебедь, Я пою в своих стихотворениях о себе самом И нахожу в них утешение; Я засыпаю под счастливые звуки своих крыльев И слагаю песнь об освобождении [651] .

Поэзия была, можно сказать, инстинктивным языком его. Он «не мог удержать в себе удовольствия и делался вдохновенным», по собственному признанию его, даже и в проповедях своих, и большая часть их – поэмы, которым недостает только ритма. Существенное же – сила и теплота чувства, живость, игривость, блеск и одушевленная образность – здесь налицо. А что касается до степени художественности самой формы его стихотворений, гармонии ритма, изящества вкуса в выборе метров и чисто поэтического чутья к специфическому значению каждого размера, в этом напрасно завистливые соперники поэта старались найти какой-либо предлог к упрекам ему, и не напрасно за подобные упреки получали они в ответ от него такие возражения: «Вы осуждаете размер моих стихов, но это потому, что сами вы не соблюдаете размера, пиша ямбами и производя на свет какие-то выродки стихов: какой слепец узнавал видящего?.. Не сходятся между собой пределы мидян и фригиян; не одинаков полет у галок и орлов».

В обличительном стихотворении «К епископам» и сходных с ним по содержанию стихотворениях «О различиях в жизни и против лжеиереев» и «На лицемерных монахов» поэт восстает против злоупотреблений и тяжких пороков в среде самих предстоятелей и служителей современной ему христианской Церкви. Нападки его на виновников этих злоупотреблений, недостойных «христоносцев» , весьма любопытны по самому предмету своему, но отличаются такой беспощадной смелостью и горечью тона, которые, до известной степени, приближают эти пьесы к типу сатирических произведений Аристофана; таково, по крайней мере, впечатление их на читателя. Жалобы святого Григория на властолюбие, коварство, интриганство и произвол епископов высказываются здесь в самых резких выражениях; испорченность современного ему духовенства изображается здесь в самых ярких и живых красках. Но вынося подобное впечатление из чтения помянутых стихотворений, мы и в данном случае не решаемся произнести над ними безусловного приговора новейшего французского критика. Едва ли было бы справедливо, нам думается, в критическом разборе сатирических произведений IV века применить точку зрения на дело XIX столетия, как это допускает в своем сочинении Гренье. Громадная разница между этими двумя эпохами заключается в данном случае, разумеется, не в одних только литературно-эстетических вкусах и понятиях, а главным образом в самом состоянии и положении христианской Церкви как с внутренней, морально-дисциплинарной стороны ее, так и со стороны ее внешнего положения в государстве в отношении к инославным и языческим народам. Нужно слишком хорошо, со всей осторожностью и вниманием, обследовать и изучить условия и характер церковно-исторического момента, вызвавшего сильную энергичную сатиру, прежде чем брать на себя смелость называть ее несправедливой и осуждать ее автора. «Пусть эта сатира, – говорит Ульман, – вызвана раздражением (gereizte Stimmung) Григория поведением епископов собственно против него, в целом она содержит столь индивидуальные и взятые из жизни черты, что она вполне носит на себе печать истины и представляет нам печальный результат того, что высшие церковные должности, именно епископские, замещались в то время лицами, большей частью не только весьма невежественными, но и нравственно в высшей степени недостойными» .

В другом месте тот же ученый и, как известно, очень сдержанный в своих выводах и беспристрастный исследователь эпохи Григория объясняет подробнее, каким недостойным путем приобретались тогда духовные должности (die unwurdige Art, wie man zu geistlichen Stellen gelangte; с. 511). «Решительное влияние на выбор епископов, – между прочим говорит он здесь, – одерживали попеременно власть двора, лицеприятие духовных и монахов и воля народа, который свои притязания на право избрания, раньше предоставленное ему, а потом постепенно отнимаемое, часто отстаивал довольно бурно. И почти невероятно, через какие происки, с каким произволом, с каким даже неистовым насилием многие епископы достигали своего почетного места. Примеры сами собой представляются в памяти каждого знакомого с историей». При таком порядке или, вернее, беспорядке вещей, совсем игнорировали, очевидно, два главных при избрании на высшие церковные должности условия или требования: основательную подготовку к ним и правильное передвижение от одной духовной должности и ступени к следующей, высшей. И святой Григорий не в одних только стихотворениях своих, но и в проповедях с особенной силой настаивает на соблюдении этих важных правил и с особенной строгостью восстает против нарушения их. Известно, как горько сожалеет он в надгробном слове своем на Василия Великого, что, между тем как при каждом искусстве и науке употребляют все средства, чтобы усовершенствоваться в них, тут, при этом высшем и священнейшем призвании совсем, не считают этого нужным. «Нет ни врача, ни живописца, – говорит он, – который бы прежде не вникал в свойства недугов, или не смешивал разных красок, или не рисовал. А председатель в Церкви удобно выискивается; не трудившись, не готовившись к сану, едва посеян, как уже и вырос, подобно исполинам в басне. В один день производим мы в святые и велим быть мудрыми тем, которые ничему не учились и, кроме одного произволения, ничего у себя не имеют, восходя на степень. Низкое место любит и смиренно стоит кто достоин высокой степени, много занимался Божиим словом и многими законами подчинил плоть духу. А надменный председательствует, поднимает бровь против лучших себя, без трепета восходит на престол, не ужасается, видя воздержного внизу. Напротив того, думает, что, получив могущество, стал он и премудрее, – так мало знает он себя, до того власть лишила его способности рассуждать» .

Или в другом «Слове», в котором Григорий оправдывает удаление свое в понт по рукоположении в пресвитера, в этом истинно классическом произведении по христианско-пастырскому богословию, полно, глубоко и всесторонне раскрывающем идеал истинного пастыря и архипастыря. «Мне стыдно за других, – между прочим говорит он здесь, – которые с неумытыми, что называется, руками, с нечистыми душами берутся за святейшее дело и прежде, нежели сделались достойными приступить к священству, врываются в святилище, теснятся и толкаются вокруг святой трапезы, как бы почитая сей сан не образцом добродетели, а средством к пропитанию, не служением, подлежащим ответственности, но начальством, не дающим отчета. И такие люди, скудные благочестием, жалкие в самом блеске своем, едва ли не многочисленнее тех, над кем они начальствуют; так что, с течением времени и с продолжением этого зла, не останется, как думаю, над кем им и начальствовать, – когда все будут учить, вместо того чтобы, как говорит Божие обетование, быть научеными Богом (Ис. 54:13); все станут пророчествовать, и, по древнему сказанию, по древней притче, будет и Саул во пророцех (1 Цар. 10:11). Иные пороки по временам то усиливались, то прекращались: но ничего никогда, и ныне и прежде, не бывало в таком множестве, в каком ныне у христиан эти постыдные дела и грехи. Но ежели не в наших силах остановить стремление зла, то, по крайней мере, ненавидеть и стыдиться его есть не последняя степень благочестия…

Я никогда не думал, чтобы одно и то же значило – водить стадо овец или волов и управлять человеческими душами. Там достаточно и того, чтобы волы или овцы сделались самыми откормленными и тучными. А на сей конец пасущий их будет выбирать места, обильные водою и злачные, перегонять стада с одного пастбища на другое, давать им отдых, поднимать с места и собирать, иных кнутом, а большую часть свирелью. У пастыря овец и волов нет другого дела, разве иногда придется ему повоевать немного с волками и присмотреть за больным скотом. Всего же больше озабочивают его дуб, тень, звуки рожка и то, чтобы полежать на прекрасной траве, у студеной воды, под ветерком, устроить на время из зелени ложе, иногда со стаканом в руке пропеть любовную песнь, поговорить с волами или овцами и из них же, что пожирнее, съесть или продать. А о добродетели овец или волов никому и в голову не придет никогда позаботиться… Но человеку, который с трудом умеет быть под начальством, еще гораздо труднее уметь начальствовать над людьми, особенно иметь такое начальство, которое основывается на Божием законе и возводит к Богу, – в котором чем больше высоты и достоинства, тем больше опасности даже для имеющего ум.

Ныне же изгнан из сердца всякий страх и его место заступило бесстыдство; кто бы ни пожелал, для всякого отверсты и знание, и глубины Духа. Моавитяне и аммонитяне, которым не дозволено входить в церковь Господню, у нас свободно ходят в самом святилище. Для всех отверзли мы не врата правды, но двери злословия и наглости друг против друга. У нас признаком добрых и злых – не жизнь, но дружба и несогласие с нами. Что ныне хвалим, то завтра осуждаем; что другие порицают, тому дивимся; охотно поблажаем во всем нечестию, – столько мы великодушны к пороку! Все стало, как в начале, во времена беспорядочного хаоса, или, если угодно, другое сравнение: как во время ночной битвы, при тусклом свете луны, не различая в лице врагов и своих, или как на морском сражении и во время бури, оглушаемые порывами ветров, кипением моря, напором волн, столкновением кораблей, ударами весел, криками начальников, стонами пораженных, в недоумении, не имея времени собраться с мужеством, мы нападаем друг на друга и друг от друга гибнем. От сего, как и естественно, мы ненавидимы язычниками и, что всего несноснее, не можем даже сказать, что ненавидимы несправедливо. Горько и стыдно сказать – мы выведены даже и на зрелища народные, нас осмеивают наряду с самыми развратными людьми, и ничто так не усладительно для слуха и зрения, как христианин, поруганный на зрелище. До этого довели нас наши междоусобия; до этого довели нас те, которые чрез меру подвизаются за Благого и Кроткого, которые любят Бога больше, нежели сколько требуется» .

И между самыми стихотворениями Григория вышеозаглавленная сатира, направленная против нравственной распущенности большей части современного ему высшего духовенства и в особенности против крайней совестливой бесцеремонности его по вопросу о правоспособности и подготовленности к духовным должностям, стоит далеко не одинокой. В стихотворении «Εις εαυτόν και περί επισκόπων» [ «О себе самом и о епископах»] мы встречаемся, например, со следующей картиной «собора» епископов. «Одни пришли от меняльного стола, другие, с загорелыми на солнце лицами, из-за плуга, третьи – от заступа или мотыги, с которой провели они весь день, иные – прямо от весел или войска, не освободившись еще от запаха морской воды или от рубцов на теле, иные же – с сажей на голове от пиротехнических упражнений» . И дальше в том же стихотворении: «Как легко ныне отыскиваются предстоятели общества, которые, еще ничего не сделав, идут прямо к достоинствам! О, скоропостижное превращение!.. Вчера еще ты был на театральных подмостках в числе актеров (и что ты делал после спектакля – пусть разведает другой кто-нибудь), а ныне ты сам представляешь нам новое зрелище. Недавно еще ты был завзятым лошадником и поднимал пыль к небу, как иной возносит туда молитвы и благочестивые мысли, теперь же ты – так благонравен и смотришь так застенчиво, хотя тишком, быть может, и прибегаешь к старым привычкам. Вчера продавал ты, как ритор, право, вертел и так и сяк законы, теперь ты сделался вдруг судьей, новым Даниилом. Вчера сидел ты с обнаженным мечом на суде и воровством и насилием, и прежде всего над самыми законами, обращал трибунал в настоящий вертеп разбойников, – и как кроток ты сегодня! Трудно бы было даже поверить, чтобы кто мог так легко менять свое платье, как ты свой образ жизни». Осуждая обычай определять на епископские должности без строго испытания соискателей их, поэт говорит здесь: «Рассказывают об орле, что он весьма умно(πανσοφως) испытывает и распознает на солнечных лучах законное или незаконное происхождение (νόθονμεν και το μη) птенцов своих; а мы, не мудрствуя лукаво, легко производим в предстоятели народа(λαοΰ προστάτος) всякого, кто только пожелает, не соображаясь ни с годами его, ни со словами и делами, хорошенько не опробовав даже звука монеты. Мы избираем на епископские кафедры не тех лиц, которых способность к этому испытана уже в горниле времени, а тех, которые сами себя считают достойными епископской кафедры» .

(«Ουδέ χρόνον πύρωσιν ενδεδειγμένους,

'Αλλ' αυτοθεν φανεντας άξιους θρόνων».)

Насколько и к чему на самом деле были«άξιοι» [ «достойны»] подобные епископы, мы уже видели из цитируемого стихотворения, в самом начале которого поэт полагает, что лев, пантера и аспид всетаки великодушнее и мягче в сравнении с дурными(κακοίς) епископами, которые все полны неизмеримой гордости, а не любви, которые – волки в овечьей шкуре; «убеждай меня не словами, а делами; я ненавижу учения, которым противоречит жизнь; выбеленные гробы красивы снаружи; но отвратительный запах из них от разложившихся частей удаляет от них» . А к чему были способны низшие члены клира, можно видеть из того же стихотворения, которое вообще очень любопытно по своей характеристике нравов современного поэту духовенства. Изображаемый здесь священник весьма развязно предается всем удовольствиям светской молодежи, играет, поет, угождает мамоне, считает для себя открытыми все роды жизненных наслаждений, несется по широкому пути жизни подобно разнузданному коню. «Для таких людей, – говорит поэт, – невежество – хотя и зло, но все же – меньшее зло. двуязычные в своей вере, они служат не закону Божию, а духу времени, непостоянны в своих учениях, как волнующийся Эврип, как гибкая лоза; будучи льстецами и сладким ядом для женщин, они с низшими – как львы, с сильными же как собаки, после каждого стола вынюхивающие тонким носом своим богатую поживу; гораздо более трут пороги они влиятельных, чем умных людей; стремясь более к приятному, чем к полезному. Они вводят чрез это в пагубу еще и ближних своих. Если хотите, отмечу и доказательства мудрости их: один хвалится своим благородством, другой – своим красноречием, третий – своим богатством, четвертый – своим родством; те же, которым совсем нечем похвалиться, превосходят всех своим непотребством» . Но больше всего возмущается здесь святой Григорий пороком, который и Спаситель порицал со всем пламенем Божественного негодования и против которого «гораздо позднее святого Григория выступил с резким словом сатиры, растворенной горьким юмором, митрополит Солунский Евстафий; порок этот – лицемерие. Тон, слог и характер изобличения святым Григорием в цитируемом стихотворении этого порока, который он называет «Αισχρών. αίσχιστον» [ «постыднейшим из постыдных] , представляют столь замечательную параллель со специальным сочинением Евстафия «Περίΰποκρίσεως» [ «О лицемерии»] , что нельзя не предполагать непосредственного влияния на это последнее сильного, тонко-насмешливого, но смело откровенного и картинного сатирического стихотворения святого Григория Богослова. Осмеивая лицемерие, поэт с большим остроумием и иронией изображает художников его в лице иереев, которые «и бородой своей, и опущенным взором, и согбенным станом, и мягким голосом, и рассчитанной походкой, и всем на свете старались показать вид благочестия, которого и тени не было у них ни в душе, ни в сердце» .

Таким образом, представляется достаточно оснований полагать, что острие жала сатиры «Είςεπισκόπους» [ «К епископам»] вполне соответствовало острому характеру современных поэту моральных недугов, против которых направлена она. Этого вовсе не отрицает и сам Гренье. «Зло было весьма велико, – говорит он, – и нам нет нужды умалять его. Большинство людей IV века обогатилось чрез религию (prenaient pour religion leur fortune а faire). В стремлениях к наживе, путем захвата лучших мест и беспрестанной перемены и промены их на более выгодные, не было различия между светскими и духовными лицами, все домогались их с одинаковым нетерпением. Не видано было, кажется, никогда более бесстыдных искателей приключений (d'aventuriers plus effronte's).

Усугубляя дерзость развращенностью, всякий считал себя достойным епископского сана. Где останавливались Василий и Григорий, там не колебались невежество и порок; солнце епископата потеряло уже тот блеск свой (cette vertu e'blouissante), о котором говорят отцы; первый пришедший с удивлением раскрыл бы глаза. Знали один стыд – молчать; избегали одного срама – не иметь успеха. Неудачные, неблагоразумные, неожиданные выборы, где, как оказывалось, для похищения одобрений не нужно было ни усердия (de Zele), ни знания, ни искуса, были такой соблазнительной приманкой (appat), пред которой не могла устоять слабость человеческая. Примеры, рождая надежду и в то же время оправдывая ее, доказывали, что смелость и шансы ведут к самой завидной фортуне и что испытание – если испытывали – заключалось, самое большое, в нескольких днях притворства и принуждения (de dissimulation et de contrainte). Священники стали как чернь (factus est sacerdos sicut populus).

Соборы установили мудрые и драгоценные правила, но кто заботился о них? Какая власть наблюдала за выполнением их? Еретические епископы, наперекор осуждениям и анафемам, свободно разъезжали по стране, проповедовали из деревни в деревню свои заблуждения, посвящали во священники. Если государственные люди вмешивались в церковные споры, они истолковывали или решали их по обетам интриги, в ущерб права».

В этой характеристике эпохи Григория не воспроизводятся ли в сущности черты из той же сатиры поэта «К епископам», в которой, например, читаем:

«Смешно смотреть, что делается ныне. Всем отверст вход в незапертую дверь, и кажется мне, что слышу провозвестника, который стоит посреди и возглашает: «Приходите сюда, все служители греха, ставшие поношением для людей, чревоугодники, утучневшие, бесстыдные, высокомерные, винопийцы, бродяги, злоречивые, щеголи, лжецы, обидчики, скорые на лживые клятвы, снедающие народ, ненаказанно полагающие руки на чужое достояние, убийцы, обманщики, неверные, льстецы пред сильными, низкие львы над низкими, двоедушные рабы переменчивого времени, полипы, принимающие, как говорят о них, цвет камня, ими занимаемого, недавно оженившиеся, кипучие люди с едва пробивающимся пушком на бороде или умеющие скрывать естественный огонь, питающие в глазах воздушную любовь, потому что избегаете явной, невежды в небесном, – приходите смело: для всех готов широкий престол; приходите и преклоняйте юные выи под простертые десницы: они усердно простираются ко всем, даже и не желающим!.. Никто не останавливайся вдали, земледелец ли ты, или плотник, или кожевник, или охотник на зверей, или кузнец, всякий иди: лучше самому властвовать, нежели покоряться властвующему. Брось из рук кто большую секиру, кто рукоять плуга, кто мехи, кто дрова, кто щипцы и всякий иди сюда; все толпитесь около Божественной трапезы и теснясь, и тесня других. Если ты силен, гони другого, несмотря на то, что он совершен, много трудился на престоле, престарел, изможден плотью, мертвец между живыми и добрый священник Царя…»

Я пла́чу и припадаю к стопам Твоим, Царь мой Христос; да не сретит меня какая-либо скорбь по удалении отсюда! Изнемог пастырь, долгое время боровшийся с губительными волками и препиравшийся с пастырями; нет уже бодрости в моих согбенных членах; едва перевожу дыхание, подавленный трудами и общим нашим безгласием. Одни из нас состязуются за священные престолы, восстают друг против друга, поражаются и поражают бесчисленными бедствиями. Другие, разделясь на части, возмущают Восток и Запад; начав Богом, оканчивают плотью. От противных сторон и прочие заимствуют себе имя и мятежный дух. У меня стал Богом Павел, у тебя – Петр, а у него – Аполлос. Христос же напрасно пронзен гвоздями. Предлогом споров у нас Троица, а истинной причиной – невероятная вражда. Всякий двоедушен – это овца, закрывающая собою волка, это уда, коварно предлагающая рыбе горькую снедь. Таковы вожди, а недалеко отстал и народ» .

Если, таким образом, в существе дела французский ученый соглашается с этой характеристикой Григорием своего времени, то едва ли справедлив он сам, называя вслед за этим сатиру «несправедливой («injuste»; с. 198) критикой» и, в противоречие с самим собой, предпосылая извлечению из сатиры только что приведенного нами места следующую оговорку: «Nous traduisons ces eclats d'impredente passion sans les excuser, encore moins y souscrire» («передаем эти взрывы неблагоразумной страсти, не извиняя их, еще менее соглашаясь с ними»; ibid.). Ученому XIX столетия, когда он сидит в кабинетной тишине и имеет дело с послушными книгами, удобно, разумеется, распоряжаться по произволу душевными движениями и аффектами героев отдаленной поры христианства, ободряя и рекомендуя одни из чувствований их, порицая и вычеркивая другие. Но не так-то легко было справиться с этими «взрывами» душевными самим борцам христианства, жившим и действовавшим в эпоху, которая, по словам соотечественного же цитируемому критику ученого, была «epoque de passions theologiques, d'enthousiasme religieux, d'ardeur litteraire» [ «эпохой богословской страсти, религиозного энтузиазма, литературного пыла»] , – эпохой, стало быть, во многих отношениях исключительной в истории христианства. Знаменитые представители этой эпохи, наверное, не менее ученого XIX столетия понимали то зло, о котором красноречиво говорит Гренье, но, несомненно, гораздо живее и непосредственнее чувствовали его, гораздо сильнее и глубже скорбели и болели из-за него. И можно ли назвать последовательным себе критика, который, не без справедливого сожаления замечая в объяснение широкого развития изобличаемого сатирой зла, что в то печальное время некому было заботиться о мудрых и драгоценных правилах соборных и с авторитетом власти наблюдать за выполнением их, тут же называет «взрывами неблагоразумной страсти» горячие, самоотверженные и благороднейшие порывы мужественно-христианского сердца, направленные именно в сторону этих мудрых и драгоценных правил Вселенских Соборов. А что касается, собственно, до тона, до образа выражения или изложения стихотворения, то здесь-то и имеют свое полное значение слова, высказанные Гренье по поводу стиля сатиры Григория «На женщин-модниц» [№ 29. «На женщин, которые любят наряды»], в отношении которого он замечает: «Тут не спрашивается о том – благородна или неблагородна экспрессия сатирика, мягка или сурова она; тут предоставляется полная свобода истине, которая ставится выше всех лицемерных приличий мира. Истина – это была единственная политика и единственная поэтика этих бесстрашных моралистов» . С этой правильной точки зрения, нам кажется, можно «извинить» тон и экспрессию сатиры, которой сам поэт предпосылает следующие слова: «Хотя все вы (епископы) единодушно почитаете меня человеком худым и несносным, далеко гоните от своего сонма, поражая тучами стрел и явно, и тайно (последнее более вам нравится), а я скажу, что побуждает меня и что внушает мне сказать сердце. Хотя не охотно, однако же изрину из сердца слово, как струю, которая, будучи гонима вон сильным ветром и пробегая по подземным расселинам, производит глухой шум, и где только может прорваться из земли, расторгнув узы, выливается из жерла. То же теперь со мною: не могу удержать в себе желчи. Но снесите великодушно, если скажу какое и колкое слово – плод моей горести» .

Колким действительно, но воистину справедливым словом заключает он и свою сатиру «На лицемерных монахов», говоря им, что

Τάς παχεας σάρκας, και γαστέρα ογκον εχουσαν

Ή λεπτή χορεΐν είσοδος ου δύναται».

(«Утучненная плоть и расширевшее чрево не могут пройти сквозь узкие врата».)

 

Часть II

Стихотворения лирические

 

Лучшую и в собственном смысле поэтическую часть произведений святого Григория Богослова составляют его чисто лирические стихотворения, которые, по цитируемому нами изданию мавриниан, все почти, за незначительным исключением, находятся в первом разделе второй книги, под номерами с 19 по 89 включительно.

В этих превосходных образцах христианской лирики ярко и оригинально обозначился весь его поэтический гений. В них не видно ни следов подражательности, ни влияния риторики, ни подавляющего элемента рефлексии. Они не задуманы по каким-нибудь внешним, сторонним для поэзии мотивам, но выходят прямо из непосредственного источника поэзии – сильного и глубокого одушевления, оплодотворенного чувством христианского сознания. Они не сочинены искусственно, по законам теории поэзии, не обработаны механически, по правилам стихометрической техники, а вылились и создались сами собой, как живой отголосок живейших движений сердца, как естественное проявление известного состояния души, отличающего всех истинных представителей поэтического дарования, которые, выражаясь словами одного из них, «рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв».

Область чистой лирики, как сфера свободного, непосредственного проявления внутреннего мира человека – сокровенной жизни души и сердца, всего более сродна была мягкой, нежной, в высшей степени впечатлительной и отзывчивой душе поэта, всего более гармонировала с личными особенностями его поэтического дарования. Оттого лирические стихотворения его дышат таким теплым, искренним чувством, таким могучим одушевлением, глубоко захватывающим и увлекающим даже тех, кто читает их в переводе.

Разнообразием душевных настроений, определяющих содержание лирических произведений поэта, различием свойств и направлений чувства, сообщающих известный тон и форму их, условливается и разнообразие видов лирической поэзии святого отца; внешним образом оно выражается у поэта уже в самом надписании лирических стихотворений: «Θρήνος» [ «Плач»],«Θρηνητικόν» [ «Плачевное»],«Ίκετήριον εις Χριστάν» [ «Прошение ко Христу], «Αεησις προς τον Χριστάν» [ «Моление ко Христу»], «Ε/ςτην εαυτοΰ ψυχην» [ «К душе своей»], «Προςτον αύτοΰ θυμον» [ «К своей душе»], «Κατάτου πονηρού» [ «На лукавого»].

Вообще говоря, лирические произведения Григория Богослова всего чаще превращаются в молитвенный вопль страждущей души; вопль этот, правда, принимает разнообразное выражение то сильной скорби, томления души, алчущей лучшей жизни, но изнемогающей в борьбе с внешними препятствиями и с самой собой, то благоговейного трепета пред бесконечностью ума, воли и силы Творческой, то пламенной любви, жаждущей созерцать небесную, неизменяемую, нетленную, неувядающую красоту, то трогательного умиления пред всеобъемлющей Благостью – источником жизни и наслаждения всех тварей, то порывистого негодования на ничтожество предметов, обольщающих человеческое сердце, то безусловной покорности небу в несчастии, то искреннего, полного раскаяния в греховных делах и нечистых желаниях. Но чрез все почти лирические стихотворения поэта, за исключением разве некоторых гимнов, проходил более или менее сильно и заметно их основной элегический мотив. Так что даже те стихотворения, которые, как не имеющие определенной формы, не могут быть строго отнесены к одному какому-либо роду поэтических произведений, имеют больше точек соприкосновения с элегией, чем с каким-нибудь другим видом поэтического творчества. Не смущаясь поэтому тем обстоятельством, что сам поэт общим родовым именем ελεγειακόν [элегическое] называет только одно стихотворение [№ 28. «Стихотворение элегическое»], считаем позволительным, для удобства аналитического разбора лирических стихотворений его, разделить их все на два общие отдела: а) элегии и б) гимны.

Если тесное внутреннее отношение лироэпических стихотворений Григория – гномов, сатиры, дидактических и исторических поэм, – к подобного же рода произведениям древнегреческой литературы ставит его, как поэта, в преемственную связь с античными классиками, то внутренняя самобытность и непосредственность его чисто лирических произведений – элегии, со всеми ее разновидностями, и гимна отводят ему по справедливости первое место в области нового, оригинального рода поэтического творчества – духовно-христианской лирики. Преобразовав названные античные формы поэзии в духе христианского настроения, святой Григорий Назианзин первый из христианских поэтов создал в этом новом роде образцы, в художественном отношении ничуть не уступающие совершеннейшим произведениям классической лирики. На раскрытии этого общего тезиса, составляющего самое ядро нашего исследования, мы остановимся несколько подробнее.

И прежде всего постараемся выяснить свое положение об оригинальности лирической поэзии святого Григория Богослова из рассмотрения природы и характера главной лирической формы его – элегии.

 

1. Элегия

 

Элегия, как особый вид лирической поэзии, у древних греков не имела того значения, какое мы соединяем теперь с этим словом. Тесно связанная в своем происхождении с музыкой, она определялась у них более размером, чем содержанием. Слово ελεγεΐον [элегия] означало именно двустишие, состоявшее из одной строки гекзаметра и одной пентаметра, аελεγεια – стихотворение этого смешанного размера, от слова ελεγος [эпос], которое греки точно так же употребляли в смысле пентаметра, как слово επος в смысле гекзаметра. Этот элегический размер применялся ко всевозможным сюжетам – к вопросам нравственности, военным и политическим воззваниям, рассуждениям в форме пословиц, излияниям любви и горести, хвалебным эпиграммам и грустным эпитафиям, так что совершенно невозможно сказать, что именно составляет его прямую область. Если бы, таким образом, при определении древнегреческой элегии мы захотели руководствоваться ее содержанием, то нам пришлось бы дробить ее на следующие мало общего имеющие между собою виды: политическо-воинственную, этико-дидактическую, эротическую, буколическую, хвалебную, печальную, застольную (симпозионическую) и пр. В качестве именно общего, родового признака всех этих разнообразных видов элегии мы можем указать только одну особенность – это общую им всем принадлежность к области личной или, как говорят немцы, субъективной поэзии. Эта постоянная и неизменная черта элегической поэзии выступает весьма явственно даже там, где античный поэт обсуждает общественные вопросы, как, например, в элегиях Солона, или пересказывает эпические мифы, как делает Антимах в своей Лиде. Эта же черта древней элегии, по-видимому, внутренне роднит ее и с элегической поэзией святого Григория Богослова. Но на этой-то внутренней особенности (Subjectivitat), единственно общей у древней элегии с элегической поэзией святого отца, мы и думаем основать все неизмеримое различие их между собой. Справедливо, что область античной элегии и вообще лирической поэзии, как и элегии, подлежащей нашему разбору, есть одинаково область личной, субъективной поэзии. Это до такой степени бесспорно, что слово «субъективна» можно принимать прямо как сказуемое к подлежащему аналитического суждения – элегия. Но дело в том, что подлежащее в этом суждении определяется своим признаком только номинально, а не реально. Необходимо обратить внимание на то, чем именно, исчерпывалась субъективная область античного элегического поэта и что́ составляет природу элегических стихотворений святого Григория Богослова.

Стихию древне-элегических и вообще лирических поэтов, как греческих, так и римских, составляют, строго говоря, не высшие чисто психические продукты, а низшие психофизиологические отправления, то есть, главным образом, органические ощущения и душевные движения (эмоции), которые в своей совокупности образуют в тот или другой момент такое или иное внутреннее настроение, смотря по эмоциональной окраске ощущений. Этой, в тесном смысле, душевно-чувственной сферой внутреннего субъективного мира, составляющей в психической жизни одну общечеловеческую ее сторону, и ограничиваются античные лирики в своих произведениях, не касаясь и не зная высшей духовно-чувствовательной области. Чаще всего, именно, они выражают в своей поэзии аффективные продукты, образовавшиеся в душе под влиянием какой-нибудь более или менее сложной и разнообразной группы внешних впечатлений и вообще под влиянием данных опыта. Всякое явление жизни, всякое событие, как и всевозможные положения человека, определявшиеся духом времени, нравственно-интеллектуальным уровнем общественной среды, социальным строем и формами политического общежития, вызывали в поэтической душе лирика те или другие личные ощущения, чувства, желания и вообще душевные настроения. Вращаясь в кругу многоразличных житейских отношений, в сфере ближайших, но относительно важных и нередко самых ограниченных задач и интересов, предъявлявшихся текущей современностью, античные элегики и воспевают в своих произведениях любовь к отечеству, приятное общение дружбы, скорбные утраты и лишения, пиршественные удовольствия, прославление храбрости и физического героизма, восхваление мудрости, радости и печали любви. За эти пределы психофизических и всегда более или менее чувственно-эгоистических эмоций, вызываемых внешними впечатлениями и возбуждающих душу чисто в естественном направлении, они не простираются, и не дано им было входить в сокровенные глубины высших отправлений нашей души, которые совершаются в ней под влиянием идеи бесконечного.

У святого Григория Богослова, напротив, главным материалом для лирического творчества служат и самая душа, и данные внутреннего чувства самосознания и саморазмышления ее о себе, и жизнь сокровенная, которой душа наша непосредственно соединена с Богом, и вся беспредельная область идей, чувствований, желаний и стремлений, которые, как из неисчерпаемого источника, возникают из этого животворного начала и, подобно волнам моря, приливают и отливают из глубины религиозного одушевления поэта. Эта область представлений и чувствований, которые выходят за пределы всего земного, или, другими словами, область идей и идеалов, которые, хотя и порождаются земной жизнью, но не находят в ней удовлетворения и вдохновляют поэта к лирическим произведениям высшего и оригинального типа, оставалась совсем неведомой для античных лириков.

Итак, первая и кардинальная особенность святого Григория, принадлежащая собственно ему, как самобытному лирическому поэту, касается самой природы его лирических произведений, составляет самую сущность их содержания. Сжато и кратко это внутреннее существо лирической поэзии его можно, кажется, формулировать в следующем положении: оно (то есть существо его) обнимает совокупность религиозно-психических процессов, в которых душа, сосредоточенная в себе самой, рассматривает саму себя и изображает свои аффекты.

При свете определения элегической поэзии святого Григория Богослова становится, с одной и существенной стороны, достаточно, кажется, ясным, каких именно элементов недостает в предикате ее – «субъективна» – для отличия ее от древнегреческой элегии. Если понятие «субъективность» принадлежит лирической поэзии вообще, как ее родовой признак, – хотя, заметим кстати: как слово «субъективность», с противоположным ему «объективность», так и значения, соединяемые с ними, древним не были известны и введены в употребление только позднейшими писателями, – то в приложении к элегии нашего христианского поэта этот термин полнее и точнее нужно определить, следовательно, понятием «субъективности», опирающейся на сверхъестественное миросозерцание. Таким образом, разграничение понятий субъективности по отношению к природе древней и новой, античной и христианской элегической поэзии обусловливается глубоким, радикальным различием, какое находится между паганизмом с древней философией, с одной стороны, и христианским миросозерцанием, открытым в христианском вероучении, – с другой. Если бы мы захотели подробнее остановиться на развитии этой мысли, мы вышли бы из пределов своей задачи. Достаточно для нас обозначить различие сопоставляемых предметов крайними их пределами. Миросозерцание древних, питавшее субъективную поэзию их, обнимает преимущественно предметы, подлежащие чувствам, оно – естественно (натурально), ограничено; точкой отправления различных психических процессов и явлений душевных, касающихся чувственного мира, служит тот же чувственный мир, подлежащий наблюдению внешних чувств. Христианское миросозерцание, служившее источником нашему христианскому лирику, всецело относится к самому человеку; оно, как говорят, – трансцендентно, сверхъестественно Оно обнимает истины сверхчувственные, на которые не может дать нам ответа мир внешний, со всей его громадностью, и которые касаются нашего бесконечного назначения; ближайшей же точкой опоры, на которой утверждается наша живая вера в предметы сверхчувственного мира, и вместе отправной точкой для христианского миросозерцания служат истины внутренней духовной жизни, идеи об основных силах духа, о его высших потребностях, внутренних состояниях, целях и средствах. И непосредственное сознание безусловной важности этих истин для человека, тесно связанных с его настоящим и будущим благополучием, проникает, понятно, не одну мысль в отдельности и не одно чувство, а всю душу, во всей гармонической полноте ее сил и способностей. Раздвинув вглубь и вширь ограниченные у древних пределы знания и разумения, христианская вера расширила вместе с этими душевными силами и в естественной зависимости от них и сферу чувства, сердечности и фантазии. Возблистав на земле как новое солнце, разогнавшее своими лучами мрак и тени, облегавшие ум человеческий, христианское учение открыло целый новый мир, новый объект для созерцания; и не только один отвлеченно мыслимый объект: с новым миросозерцанием, обогатившим ум и знание, оно открыло и новую, неведомую область внутренних ощущений, душевных движений, аффектов, фантазии. «Как молния, – художественно выражается Вейсе, – светлый взгляд Божественного откровения прошел огненной струей по всему сознанию человечества и повернул полюсы внутреннего магнита так, что стрелка духовного компаса, обращенная прежде только на земное, указала вдруг на иное, высшее бытие». В этом «высшем бытии» учение Христа Спасителя открыло человеку именно два полюса, к которым и обратило его внутреннее сознание; из них один оно указало превыше человека, другой – в самом человеке. Первый – Господь Бог и Отец наш Небесный, Которого в Древнем мире «не познали» правильно не только язычники, но и избранный народ Божий, евреи, и Которого «неприступный свет» (см.: 1 Тим. 6:16), созерцаемый во Святой Троице, явило нам Солнце правды – истинный свет миру (Ин. 8:12). Другой объект, раскрытый и уясненный нам этим благодатным светом, представляет сам человек. Из христианского миросозерцания человек впервые уразумел себя нравственно свободной личностью; он возвысился до полного и ясного представления себя самого свободным «я», то есть существом, духовно сознающим себя, которое, при обладании всеми силами своими, в самом себе имеет начало своих действий, и в силу такого самосознания стал мыслить себя отдельным и от Бога, и от мира и противополагать себя, как свободное «я», и Богу, и миру. Древним хотя и не совсем чуждо было самосознание, в смысле понимания человеком своего личного свободного «я», но представления их на этот счет были темны, смутны, не полны и далеко не совершенны. Христианское учение, углубив душу в себя саму и пролив в нее благотворные лучи свои, впервые осветило во всю ширь и глубь настоящую сферу сознания себя человеком и открыло нам в нас самих обильнейший источник или вернее, быть может, сказать – горнило внутренних ощущений, желаний, идей, стремлений, вообще – душевных движений, расположений и настроений, охвативших внутреннюю жизнь нашу в целом ее составе, во всей ее полноте. И озарив таким образом сознание, христианское учение указало ему его исходную и конечную точки и сообщило ему правильное направление, внушив нам, что истинная жизнь есть та, которой душа наша соединена с Богом, Творцом и Искупителем, что жизнь эта – сверхъестественная, начало ее – сверхъестественная милость, а конец – вечное лицезрение Бога и обладание Им. И этой жизни Иисус Христос не только научил нас, но Он – второй и небесный Адам (см.: 1 Кор. 15:47) – родил нас в нее; жизнь эту, полную тайн благодати, апостол называет «сокровенной от мира, соединенной с Богом» (см.: Кол. 3:3). Она-то, эта внутренняя жизнь, и служит главным предметом содержания лирических произведений святого поэта. И едва ли мы ошибаемся, говоря, что святой Григорий Назианзин первый из всех христианских поэтов воспользовался этим материалом для выражения его средствами поэзии и изобразил его так талантливо и художественно, что другим поэтам в той же области не удалось уже потом не только заслонить его произведениями своей музы, но и сравняться с ним как художественнохристианским поэтом по достоинствам.

Определив природу лирических произведений святого Григория Богослова как оригинальных опытов его поэтического творчества, перейдем ко второй отличительной стороне их субъективности – их тону и характеру. В этом отношении лирические стихотворения святого поэта представляются наиболее колоритными из всех прочих произведений его литературной деятельности. Они носят на себе в высшей степени выразительный отпечаток самой личности его и, при замечательной своеобразности индивидуальных черт ее, являются произведениями сколько оригинальными, столько же и достойными изучения.

Положив основание христианской элегии как особого самостоятельного рода художественно-литературного искусства, Григорий Богослов первый внес в нее новое чувство – меланхолию. Говоря строго, этот термин не следовало бы употреблять относительно поэзии святого отца. Применяя его к характеристике элегий святого Григория Богослова, мы пользуемся им потому только, что термин этот принят у многих исследователей. Но мы должны оговориться, что придаем этому термину особенное значение, отличное от обычного словоупотребления. Мы разумеем под меланхолией не простое, случайное, мимолетное и часто безотчетное, а тем более прихотливое, капризное и вообще более или менее искусственное (аффектационное) чувство печали, уныния или грусти, а весьма сложное, искреннее, трезвое, сознательное и постоянное расположение души, обусловливаемое глубокими и серьезными причинами. Меланхолия Григория проникает всю его лирическую поэзию, за исключением разве гимнов. Поэт изображает в своих элегиях жизнь человеческую во всей ее неподкрашенной наготе и неприглядности. Он изучает здесь человека во всех возможных положениях и во всех периодах его возраста – среди домашней и общественной жизни, среди богатства, растрачиваемого в изнеженной роскоши, и нищеты, пробивающейся поденным трудом; среди забот о детях, семье и безотрадной жизни в одиночестве; ползающим в детстве и ползающим в старости, в избытке сил и мужества цветущей молодости и в болезненной слабости старческой дряхлости – с первого дыхания у груди матери вплоть до могильного приюта; рассматривает его прежде чем был он и когда его уже нет больше; тело бесформенное и тело сгнившее; видит его в его двояком гробе: в утробе своей матери и в недрах земли; провожает его в загробную жизнь и представляет его последнюю участь. «Ничто, – скажем словами Гренье, – не ускользает от его анализа, сколько строгого, столько же тонкого; ничто из тленных вещей, самых завидных и самых очаровательных, не находит пощады пред его неумолимою ревностью. Он развеивает наши иллюзии, разметает наши грезы, гонит наши восторги; он подносит к нашим губам яд, скрывающийся в каждом цвете; он заставляет нас дышать отвратительным или вредным запахом, который испаряется всяким земным удовольствием; он не допускает никому ошибок, извинений, отговорок; он идет из ворот в ворота, как пророк по улицам Ниневии, предупреждая, угрожая, пробуждая и богатого и высокомерного, и сильного и красноречивого, и красивого и молодого; он сбрасывает с нас маски и провозглашает нам эти старые, избитые, осмеянные, бесплодные, однако ж истинные и не стареющие слова: «Суета сует и всяческая суета» (см. Еккл. 1:2) – это последнее изречение из всех, пережитых на земле, это заключительное резюме всей жизни» .

В самом деле, выходя от самого рождения человека, поэт говорит, что человек появляется на свет самым жалким из всех животных ; что он, точно вырвавшись из могилы, стремится к другой могиле («εκτύμβοιο θορων, επί τύμβον οδεύω») [676]Там же. С. 119–120. Ст. 130.
и от гроба до гроба живет только для тления , что провожатыми ему в жизни служат горе и слезы, которые он проливает уже, как только вышел из недр матери, прежде чем даже коснулся жизни, как бы наперед оплакивая все те бедствия, с которыми он должен встретиться ; что жизнь наша – дикий поток, непрестанно волнующееся море , все пути ее для смертных соединены с неизбежными бедствиями, и даже те из них, которые, по-видимому, манят благами и радостями, обставлены весьма многими и трудными препятствиями, и самые блага неразлучны со скорбями: «Как много я видел напастей, и напастей без малейшей дозы услаждения, так и не видал ни одного блага, которое бы совершенно было изъято от скорби» . Так что «если бы кто взвесил на весах, – говорит поэт, – все, что в жизни приятного и что прискорбного, то одна чашка, до верха нагруженная злом, пошла бы к земле, а другая, с благами жизни, напротив, побежала бы вверх» . В некоторых кратких элегиях он сравнивает жизнь людей с «прахом, поднимаемым и бросаемым вниз сильным круговоротом ветров» , с «колесом, вертящимся на неподвижной оси»:

Τροχός τις εστιν άστάτως πεπηγμενος,

Ό μικρός ούτος και πολύτροπος βίος.

ʼʼΑνω κινείται, και περισπάται κάτω

Ουχ Υσταται γάρ, καν δοκή πεπηγεναι.

Φεύγων κρατείται, και μένων άποτρεχει.

Σκιρτά δε πολλά, και το φεύγειν ουκ εχει.

ʼʼΕλκει, καθελκει τη κινήσει την στάσιν.

(«Эта краткая и многообразная жизнь есть какое-то колесо, вертящееся на неподвижной оси: то идет оно вверх, то склоняется вниз, и хотя представляется чем-то неподвижным, однако же не стоит на месте; убегая, держится на одном месте, и держась, убегает; стремительно скачет и не может сдвинуться с места; силится движением своим переменить положение и от того же движения приходит в прежнее положение».)

Наконец, в элегии «О путях жизни», подводя, так сказать, итог своим воззрениям на здешнюю жизнь, поэт с необыкновенной силой и энергией чувства говорит:

«Все, все здесь скорбь для смертных, все предмет смеха, легкий пух, тень, призрак, роса, дуновение, быстрый полет птицы, сон, непостоянная волна, стремительный поток, след корабля, ветер, прах, подвижное колесо, которое своими оборотами, то скорыми, то медленными, приводит одно и то же: времена года, ночи, дни, заботы, смерть, печали, удовольствия, болезни, потери, удачи» .

Из таких отдельно взятых аккордов меланхолически настроенной души слагается, например, следующая элегическая композиция.

«Зачем нет у меня легких крыльев ласточки или голубки? С быстротой бежал бы я из общества смертных! Стал бы я жить в глубине пустынь, меж диких зверей; они лучше людей. Там, по крайней мере, текли бы дни мои без скуки, тревог и печали! Превосходя животных своим умом, который познает Божество и возносится до небес, я в недрах созерцания вкусил бы сладость мирной жизни. Там раздавался бы мой голос, как с вершины горы, и я взывал бы к обитателям земли: люди, обреченные смерти, существа скоро гибнущие, вы, которые живете только для того, чтобы сделаться добычей могилы, и гоняетесь за пустыми призраками, долго ли станете вы влачить цепь ваших заблуждений. Ветреник! Останови на минуту твои блуждающие мысли, и посмотрим вместе на род человеческий.

Один отличался бодростию и силою: статный и гордый, с завидно сложенными гибкими членами, он властвовал над своими товарищами. Другой, блистая красотою, как утренняя заря, манил к себе взоры всех; он сиял меж мужчинами, как весенний цветок. Иной знаменит подвигами своей боевой храбрости, а тот, любя страстно охоту, никогда не упускал добычи, он опустошил леса и горы. Этот был охотником до пиров и роскошных обедов; утопая в приятностях стола, он исчерпал своим чревом и сушу, и воды, и воздух; но вот теперь он дряхлый, сгорбленный старик, красота его увяла от дыхания ледовитой старости.

Придет старость, и прости сила и красота! Чувства отрекаются от удовольствий, и человек живет уже вполовину, большая часть его в могиле.

Тот надмевается своей ученостью, а этот с гордостью указывает на могилы своих предков; иной дивит всех обширностью своего ума и блеском своих сведений. Другого душит богатство, а он еще не доволен им. Судья чванится своими проделками! Тиран, окруженный невольниками, которые обременены цепями и покрыты окровавленным рубищем, тяготит землю и презирает небо.

Бедные! Скоро превратятся они в груду пыли! И их ждет общая участь. Бедняка и богача, царя и раба, всех обложит одна тьма и все поселятся в одном месте. Одна выгода на стороне великих земли: их похоронят с пышной церемонией, погребут в богатых мавзолеях; имена и титла их останутся на мраморе или меди!

Пусть иной умрет не скоро, но все-таки умрет! Никто не изъят от общего закона. Все, в свою очередь, будут отвратительными черепами и обглоданными костями!

Исчезнет тогда и гордость! У бедняка не будет забот. Болезни, ненависть, преступления, страсть, неумеренность, преступные удовольствия, все уничтожится! Смерть крепко держит своих пленников и даст им свободу лишь в тот день, когда воскресшие тела явятся, чтобы не умирать более.

Вы, у кого перед глазами сменяются все эти зрелища, послушайте моих советов! Не вверяйтесь лживому миру, гоните прочь обаяние этого земного царя, этого хищника, посягающего на ваши блага; его ласки влекут за собою смерть! Слава, достоинство, рождение, богатство – все суета! Оставим это другим, а сами поспешим к небу, где сияет неизреченный свет Троицы!»

Приведенных нами примеров и выдержек из элегических стихотворений Григория, кажется, достаточно для доказательства решительно преобладающей, господствующей роли в них меланхолического чувства. По крайней мере нам представляется излишним останавливаться с большей подробностью, чем это требуется ходом нашего исследования, на том, что само собой бросается в глаза, или, лучше сказать, в душу читателя по прочтении им к ряду любой из элегий поэта. Не скопляя поэтому новых рядов цитат в подтверждение, на наш взгляд, не нуждающегося в нем положения, что меланхолический элемент в лирической поэзии Григория составляет основную окраску ее, позволим себе отослать читателя, привыкшего руководиться собственным впечатлением, к самому тексту элегической поэзии нашего автора. Здесь же на очереди возникает вопрос, ответ на который представляет более трудную задачу для исследователя. Как объяснить образование и развитие в знаменитом представителе высокого и чистого христианского вероучения, в богослове κατ εξοχήν [по преимуществу], такой глубокой меланхолии, в грустный тон которой настроена вся почти поэтическая лира его? В этом пункте мы встречаемся, между прочим, с задачей и интересом специального церковно-исторического исследования о Григории Богослове; этим обстоятельством отчасти обусловливаются и сложность поставленного вопроса, и трудность решения его при замечательной скудости научной литературы по этому предмету. С мнением же немецкого доктора богословия Шубаха, по которому «для разрешения этого вопроса достаточно проливают света жизнь и сочинения святого отца, тщательнее исследованные» , нельзя вполне согласиться. В том-то и трудность задачи, что оба эти предмета – и жизнь, и сочинения Григория – сами нуждаются для себя в солидном историческом комментарии. Причины, которые если и не исчерпывают всей сущности этого вопроса, но, во всяком случае, не могут быть устранены при решении его, мы делим сначала на общие, отвлеченно-философские, и частные, исторические. Причины первого рода тесно связаны с общими началами христианского миросозерцания и выясняются в особенности при сопоставлении его с миросозерцанием древнеклассическим. Глубокое различие между тем и другим по самому существу их мы уже имели случай кратко определить, говоря о внутреннем содержании лирических произведений святого отца. Здесь же мы ограничимся только эстетической, или идеальной, точкой зрения и обратим преимущественно внимание на то влияние, какое имели античное миросозерцание и христианство на характер поэзии и ее идеалы.

Красноречивый истолкователь таинственных путей Провидения, епископ Гиппона Августин, в немногих словах выражает противоположность как в религии, так и искусстве между языческим и христианским мирами. «Два рода любви создали два града. Любовь к себе, доведенная до пренебрежения Богом, создала град земной; любовь к Богу, доведенная до пренебрежения собою, создала град Господень». Для характеристики древнегреческого миросозерцания, действительно, достаточно двух слов: «любовь к себе, доведенная до самообожания». В этих двух словах – вся тайна эллинизма. Основные идеи, которыми проникнуто древнегреческое воззрение на жизнь, прекрасно отражаются в религиозных верованиях греков. Но что такое была религия их? Она, в сущности, и была культом самообожания, служением человеческой природе, апофеозом красоты и красивой жизни. Геродот говорит, что «религию и богов создали эллинам Гомер и Гесиод» (Herodot, 2, 52). Это замечание набожного поэтического историка, быть может, справедливее, чем сам он думал; но – с какой точки зрения и в каком смысле? С одной и только одной художественно-поэтической точки зрения, хотя бы и в том самом смысле, который кратко, но очень метко сформулирован в выражении Гераклита: «Боги – это бессмертные люди, а люди – смертные боги» Поэтому Геродот мог бы сказать точнее, что Гомер и Гесиод создали эллинам занятную галерею художественных произведений, которая в сонме олимпийских богов и богинь представляет типы человеческой жизни, созданные фантазией и перенесенные на пластические образы и картины. Эти образы и картины, на эстетический взгляд, бесспорно прекрасны; но в отношении религиозного, собственно, чувства по меньшей мере легкомысленны. И в действительности греки и после Гомера с Гесиодом, как и раньше их, оставались теми же атеистами, или, если угодно, пантеистами, не разделявшими ни религии от искусства, ни религиозного чувства от чувств эстетических. Взгляд грека на жизнь человеческую сам собой уже вытекал и определялся из воззрений его на божество. Если, как думал он, «все божественно и все человечно»(πάντα θεία και ανθρώπινα πάντα) , то и в человеке все нормально, все в наилучшем порядке, все проявления его жизни разумны, насколько они отвечают единственно достойной человека цели жизни – полному, безмятежному наслаждению. «Это народ, – характеризует эллинов Эрнест Ренан, – беспечный, беззаботный, берущий жизнь, как вещь, изъятую от всего сверхъестественного, от всякой задней мысли» . Самая старость для грека не имела какого-либо морально-поучительного значения, она не приносила ему иной мысли и иного чувства, кроме желания поддержать в себе бодрость тела и энергию духа для восприимчивости внешних удовольствий жизни. Образ смерти служил лишь только приправой к этим удовольствиям. «В Греции, – говорит Шерр, – сделан был удачный опыт – построить всю жизнь художественным образом» . И действительно, самые серьезные идеи и учреждения принимают у греков веселый оттенок, обращаются в предмет эстетического наслаждения и художественного созерцания. Религиозные церемонии являются у греков веселым банкетом, которым боги остаются очень довольны, потому что и на их долю там перепадает немалая толика вина и мяса. Самые высокие праздники оказываются оперными представлениями. Трагедия, комедия, хоры танцующих, гимнастические игры составляют часть культа. Греку и в голову не приходит, что почитание бога может обнаруживаться умерщвлением своей плоти, постом, трепетной молитвой, глубоким раскаянием грешника. Ему непонятно, зачем нужно делать ему насилие своим человеческим стремлениям. Нет разлада внутри человека, нет раздвоения, тем более нет ничего похожего на борьбу между духом и телом, между чувственным и сверхчувственным, как нет подобного раздвоения в самом божестве. Ему кажется, напротив, что не любить жизни, не наслаждаться ею – это и значит грешить, что жертва Богу – не «дух сокрушен», а дух на высоте его восторга, что нужно принять участие в веселии богов, доставить им зрелище совершенной красоты нагого тела, возвысить человека до них самих при содействии всей роскоши, какую могут представить соединенные усилия искусства и поэзии. Для них это-то чувство, этот-то энтузиазм и есть набожность. То же чувство создало и воспитало у античных греков и литературу с искусством; напрасно стали бы мы искать Бога и у их живописцев и скульпторов, как и у их поэтов. Мы не хотим этим сказать того, чтобы в древнегреческой литературе не было места выражению скорби и печали, как элементов не только поэтических, но и жизненно-реальных, общечеловеческих. Всякий сколько-нибудь знакомый с литературными произведениями классической древности может привести из Гомера, Пиндара, Алкея, Симонида, Еврипида, Платона, равно как из Лукреция, Вергилия, Сенеки, Ювенала, цитаты, с которыми многие места скорбно-элегической поэзии Григория представляют буквальное сходство. Поэт для выражения своей душевной грусти употребляет нередко те же слова и те же выражения, пользуется теми же образами и подобиями, какие употребляли и древние поэты \ Но под этим наружным сходством языка и буквы скрывается несоизмеримая разница между первым и последними как в источниках их душевной грусти, так и в самом характере ее. Грустные мотивы в произведениях древнегреческих поэтов естественно вытекали из той же основной стихии их материалистического мировоззрения – чувства наслаждения жизнью. Грек любил жизнь до обожания, а к чувству страстной, восторженной любви к любимому предмету всегда и неизбежно примешивается и чувство печали уже при одной мысли – безвозвратно лишиться его, навсегда расстаться с ним. И это грустное чувство развивается прямо пропорционально с чувством любви к этому предмету и наслаждения им. Смерть для грека была однозначаща с уничтожением; с потерей жизни он исчезал для жизни, как «увядший цветок», как «помертвелый лист» . А эта, собственно, физическая сторона жизни и смерти и составляла всю суть в глазах материалиста-грека; что же касается нравственного смысла человеческой жизни и будущего состояния, то первый не разделялся у греков от эстетического идеала, а последнее представлялось им в таком виде, который для деятельного ума, собственно говоря, гораздо тяжелее, чем совершенное уничтожение. Как ни живо у некоторых из их поэтов описание Елисейских полей, служивших обиталищем душам героев, но народное верование уделяло бестелесному духу лишь призрачное и бесцветное существование в безотрадном Аиде. Известен прекрасный эпизод «Одиссеи», в котором герой ее рассказывает в феакийской аудитории о своем посещении «страны теней». На вопрос Алкиноя, не видел ли там Одиссей коголибо из славных бойцов, сражавшихся бок о бок с ним под стенами Трои, Одиссей рассказывает ему печальную повесть о некоторых из своих прежних товарищей. Из нее характерен в особенности его рассказ о свидании своем с Ахиллесом. Ахиллес изумляется – что заставило отважного Одиссея решиться проникнуть в эти мрачные пределы, где мертвые, хотя и живут, но, лишенные чувства, «безжизненно веют». Когда Одиссей старается утешить его напоминанием о бессмертной славе, окружающей его имя, безотрадный ответ Ахиллеса выражает в самых мрачных красках его взгляд на судьбу человечества, который местами проглядывает в убеждениях поэта и составляет одну из характеристических черт его любимого героя. «Живая собака лучше мертвого льва», – говорит Ахиллес.

Лучше б хотел я живой, как поденщик, работая в поле, Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный, Нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать, мертвый.

Вот на какое бессмертие обрекало язычество даже самых лучших и храбрейших.

Как ни весело поэтому и счастливо, или, лучше сказать, потому что весело и счастливо жили вечно юные греки, забавляясь и жизнью, и всеми важнейшими элементами ее – религией и богами, политикой и государством, наукой и искусством они, не имея ясного представления о будущей жизни и твердого убеждения в бессмертии души, были несчастны в самом счастье своем, они роковым образом были подвержены одному, можно сказать, естественному, но, в сущности, ужасному недугу – смертобоязни; с мыслью о смерти как злополучном приговоре неумолимой судьбы грек не имел ни средств, ни основания примириться; смерть была для него безусловным злом, а он – безусловной жертвой ее. И чем счастливее, повидимому, жил и наслаждался он жизнью, тем чувствительнее был к страху смерти. Отсюда понятна и необыкновенная чувствительность греческих героев к телесной боли, и склонность их к стонам и слезам от ничтожного физического недуга. Нас удивляет в «Илиаде» образ Менелая, «дрожащего» от легкой раны, нанесенной ему стрелой неприятеля (Пандора), и до того чувствительного к страху смерти, что, по-видимому, он едва не падает в обморок, пока не успокаивается от уверения, что «шипы пернатой» не проникли в тело. Не менее странным представляется нам и драматический интерес одной из трагедий знаменитого Софокла («Филоктет»), основанной на страданиях от боли ноги у ее героя и на его криках и жалобах на эту физическую боль.

Сообразно источнику своего происхождения грусть в древнегреческой поэзии и характер имела скорее грусти отчаяния вследствие роковым образом неизбежного разлада между желаемым и осуществимым, чем печали и огорчения души вследствие свободнонравственного и сознательного недовольства человека самим собой и окружающей его действительностью.

Не такова меланхолия, отличающая лирическую музу нашего христианского поэта. Как ни грустны мотивы ее и ни унылы тоны ее, как ни густы краски ее и ни мрачны образы ее, в произведениях ее нельзя подменить ни одного звука, ни одной черты выражения аффекта души, близкого к отчаянию древнеклассических поэтов.

Грусть святого отца и ее скорбные звуки, напротив, оканчиваются там, где начинаются вопли отчаяния языческих элегиков, и наоборот, звучат уныло там, где раздаются восторженные аккорды наслаждения языческой лиры. Душе святого Григория, мягкой, нежной, но всегда самой себе верной и постоянной, оставались совершенно чуждыми и те одинаково нечистые внутренние движения, какими вдохновляются многие и из новейших лирических поэтов, которые, пренебрегая светом христианской истины, отрицая и презирая сверхъестественную и небесную цель, предназначенную нам Господом, заблуждаются не только «в измышлениях своих», как говорит апостол (см.: Рим. 1:21), о древних людях, но и в своих душевных «расположениях», в своих душевных аффекциях, что называет апостол «помрачением неразумного сердца» (см. там же). Ища в этой жизни единственно счастья и нигде не находя его, устремляя и напрягая свои дерзкие помыслы к высшим, таинственным путям Провидения здешней жизни и не будучи в состоянии ни проникнуть в них, ни объяснить их себе, они, мнимо или действительно, приходят в отчаяние; грудь их раздирается черной безутешной и безысходной печалью, и, волнуемые ею, они или ропщут на Бога, или, забавляясь и разыгрывая на этих нотах скорби и уныния, находят единственное утешение для себя в излиянии этих раздражительно-минорных звуков в своих стихотворениях Ничего общего не имеют ни подобная поэзия с поэзией истинно христианской, ни подобные поэты с занимающим нас представителем последней – Григорием Назианзином. Душевная скорбь его разнилась от настроения всяких «певцов суетно-мировой скорби», как небо от земли. Свою скорбь он называет, подобно Павлу (2 Кор. 7:10), печалью по Бозе и различает ее от печали века сего, которая соделывает смерть и которой он отвращался. «Обращая взгляд на самого себя, – говорит арх. Порфирий, – поэт открывает очень много тайного и непостижимого для своего ума, замечает сильную борьбу в своих желаниях, обнаружения чувственности, стесняющие высокий полет его духа, множество соблазнов, угрожающих гибельной опасностью душе со стороны врагов спасения. По всему этому он признает земную жизнь тяжкой и суетной; но в то же время мирится со своей жизнью потому, что живо представляет себе Божественное Промышление о судьбе каждого человека, а также и потому, что одушевляется ожиданием небесных радостей и блаженного общения с Пресвятой Троицей, славе Которой посвящена была вся его истинно подвижническая жизнь. Его любовь к Господу так жива и сильна, что несколько минут, проведенных в обществе людей праздных и суетолюбивых, незнакомых с занятиями богомыслия, порождают в нем глубокую печаль. В элегиях своих он является пред лицом Господа с воплями сердечного сокрушения за свои самые легкие преткновения, с умилительным прошением Его содействия во всех своих делах, а также с выражениями пламенного желания созерцать Его не только очами веры, но и лицом к лицу» . Эта «печаль по Бозе» – далеко не то, что непонятный, неясный вопль души, бессильно рвущейся против беспричинных зол и скорбей здешней жизни; еще менее она – фатальный страх пред роковым моментом, в который Парка прервет нить жизни. Яснее всего выступают в этом весьма сложном психическом расположении внутреннейшее сознание несоизмеримости потребностей нашей души со всеми благами, со всем счастьем здешней жизни и алчба нашего высшего духовного удовлетворения, томление по высшем идеале (см.: Мф. 5:4). Эта печаль – чистый продукт христианства. Соединив идеал человека с вечностью, христианство сроднило и новую литературу с новым чувством меланхолическим, отзывающимся тоской души по ее истинной родине, по ее отечеству в небесах. Отсюда и эти лирические звуки скорби и песнопения о бедствиях земного странствования. Разрушив древнеклассический строй жизни, в котором эстетическая религия вела к совершенству путем наслаждения, Евангелие выдвинуло новый принцип – самоотречения и страдания, и сформулировало неслыханное еще положение: «Блаженны те, которые плачут». Это новозаветное положение и стало исходной точкой для представителей как литературы христианской во всех родах ее, так и христианского искусства во всех его разновидностях и сообщило всем вообще произведениям их элегический колорит. Таким образом, из всех литературно-поэтических форм элегия оказалась наиболее подходящей под характер мыслей и чувств, вдохновляющих духовно-христианских писателей, и потому составила один из самых художественных отделов в христианской лирической поэзии.

Но помимо вышеизложенных общих соображений относительно скорбного чувства, проникающего жизнь и сочинения святого Григория Богослова, меланхолический характер поэзии его обусловливался, без сомнения, частными причинами. Мы могли бы разделить эти частные причины, сколько мы понимаем их, на два разряда: а) на внутренние, психологические и б) внешние, исторические. К первым, вытекавшим из коренных свойств духовной природы поэта, из самого склада и характера его интеллектуальных способностей, прежде всего нужно отнести, кажется, слишком сильно развитую в нем наклонность к созерцательно-умозрительной деятельности мышления. Подолгу и почасту замыкаясь в этой любимой им сфере чистого умозрения и всецело отдаваясь ей, мыслитель-поэт обнаруживает необыкновенную изобретательность в изыскании своим богатым поэтическо-философским воображением поводов к грустному, меланхолическому настроению. Эта характерная спекулятивная наклонность его, побуждающая его допрашивать со всей строгостью логики свой ум, часто даже по таким вопросам, которые безответны по самому существу своему, проявляется в особенности в области идей метафизического характера. В элегии: «Περίτου προς Θεόν πόθου» [ «О томлении к Богу»] Григорий Богослов с искренним сердечным воплем сетует на злополучный час рождения своего потому только, что он, сколько ни усиливается, не может постигнуть Бога. Сокрушаясь этим, он взывает к своей матери: «Матерь моя, для чего ты родила меня, когда не могу ни мыслию постигнуть, ни изречь Бога, сколько желаю? Осияло, правда, очи ума моего малое какое-то озарение Пренебесной Троицы; но большая часть, к скорби моей, ускользнула от меня, пролетев быстро, как молния, прежде нежели насытился я светом. А если бы здесь мог я постигнуть Тебя, возлюбленная Троица, то не стал бы жаловаться на родившую меня утробу матери; это значило бы, что я родился в добрый час».

Но больше всего задает работы поэту из этой области сам человек с его двойственной природой. Главным, исходным началом и причиной нашего постоянного внутреннего беспокойства, наших вечных душевных диссонансов и возмущений, как и вообще коренным началом всех зол и бедствий, угнетающих человека и изнутри, и извне, святой Григорий признает

Πατρός τ αρχεγόνοιο πλάνην και μητρός αλιτρήν

Πάρφασιν, ήμετερης μητέρα μαργοσΰνης .

Но это объяснение не удовлетворяет аналитической стороны ума его. Глубже вникая в человеческую природу и, как говорит он, философствуя о ней, побуждаемый неотступным желанием выяснить себе самое непонятное, самое темное и загадочное из всех созданий – существо человека, он находит непосредственную причину нашего постоянного внутреннего разлада и дисгармонии в самом первоначальном создании и устройстве человека. Вся глубокая тайна ее заключается именно в том, что человек – по самой природе своей существо двоякое, сложенное из двух разнородных элементов. Каким неравным, тягостным и обременительным браком сопряжена наша душа – простая, духовная, бессмертная субстанция, – с материальным, тленным и уничтожимым телом, – это святой отец хорошо знает не из философии только, а из живейших и убедительнейших ощущений своей собственной наболевшей души и сердца. Но ему хотелось бы именно проникнуть в самую тайну творческого замысла этой связи души с телом. И это-то желание его тем сильнее и томительнее, чем темнее и загадочнее самый предмет его. Бессильный объяснить его, поэт дает в своих элегиях полный простор своему чувству грусти, своим слезам и сокрушению, с которыми он оплакивает это для него«ούλομενην συζυγίαν» [ «гибельное сопряжение»], раздражая еще больше свою душу трогательными обращениями к ней с такими напрасными вопросами:

«Кто сделал тебя, душа моя, трупоносицею, кто крепкими узами привязал к жизни, кто заставил непрестанно тяготеть к земле? Как ты – дух – смесилась с дебелостью, ты – ум – сопряглась с плотью, ты – легкая – сложилась с бременем? Все это противоположно между собою и противоборствует одно другому… Увы, как пагубно для меня такое сопряжение» . «Душа – Божие дыхание, – говорит он в другом месте о той же розни души с телом, – и будучи небесною, она терпит смешение с перстным. Это свет, заключенный в пещере, однако ж Божественный и неугасимый».

Отсюда человек – «и величайший и вместе с тем презреннейший, и земной и небесный, и тленный и бессмертный» . Двусторонностью природы его условливается и двойственность душевных стремлений его, направляющихся к двум прямо противоположным полюсам; одних – «горё», к Богу, других – «долу», к предметам, подлежащим чувствам (внешним) и разрушающимся вместе с ними во времени. Отсюда и эта дисгармония, и эта борьба между тою и другою частью человека – превосходнейшей и низшей; отсюда, наконец, говорит поэт, человек любит и здешнюю жизнь, по родной привязанности своей к земле, из которой взят он, и воспламеняется желанием высшей жизни, причастной жизни Божественной.

Вообще говоря, метафизический элемент, особенно с его нравственно-религиозной стороны, занимает в лирических стихотворениях Григория, если позволительно подобное сравнение, такое же важное место и имеет такое же характерно-выдающееся значение примерно, какое в лирических произведениях Пиндара имеет элемент мифический.

При исследовании вопроса о происхождении «метафизической» печали святого Григория Богослова, выражающейся в субъективном элементе его лирических стихотворений, один западный ученый авторитет, посвятивший отдельное сочинение обзору древнехристианской литературы IV века, находит в элегиях поэта следы некоторых колебаний и сомнений в вере. «Иногда, – говорит Villemain, – он (Григорий) кажется просто подавленным под тяжестью своих скорбей, когда он с меланхолическим воззрением на жизнь человеческую соединяет еще мучение своих воспоминаний и свои сомнения в делах веры. Редко душа, сохраняющая еще религию, но уже стоящая на краю бездны, чувствует более горькую скорбь. Во внутреннем диалоге, полный того мрачного состояния духа, которое граничит с отчаянием, только что не переходит в него, он изображает себя блуждающим, слабым, без отечества, без уверенности в надежном убежище могилы, преодолеваемом несчастьем, равнодушным ко всему, кроме Бога, своего страха и своей надежды» . Заканчивая этими сильными словами свой трактат о Григории, Villemain, к сожалению, не подтверждает их самым текстом поэта, не указывает самым примером – где же, в каких именно стихотворениях его, или даже в каком из них выражается этот «de'couragement qui touche au de'sespoir» [ «мрачное состояние духа, граничащее с отчаянием»], высказываются эти «transes de sa foi»? Правда, девятью страницами выше Villemain, собираясь рецензировать поэтические произведения Григория, приводит, в качестве наиболее характерного образца тона и содержания их, прекрасное в поэтическом отношении стихотворение его «О человеческой природе». Но этому стихотворению он предпосылает, в виде интродукции, следующее удивительное рассуждение:

«Самая большая часть стихотворений поэта суть религиозные созерцания, которые, несмотря на различие умов и времен, имеют не одну родственную сторону с грезами поэтической фантазии в наши дни скептического пресыщения и социального прогресса (qui, malgre la difference des ge'nies et des temps, ont plus d'une affinite' avec les reveries de l'imagination poe'tique dans nos jours de satie'te' sceptique et de progres social). Сходные черты в особенности представляют те из них, строгая красота которых (dont de charme austere) упредила, кажется, самые лучшие образцы вдохновения нашего меланхолического века и которые при этом вполне сохраняют печать еще новой и даже в сомнениях его искренней веры» .

В этом рассуждении мы должны были бы видеть если не прямо противоречие, то весьма сильное возражение сделанному нами выше на тот же счет замечанию, которым, как помнит читатель, мы устраняем возможность сближения стихотворений святого Григория Богослова с тем, что Вильмен (Villemain) называет «les reveries» (бредом, грехами, мечтательностью) «поэтической фантазии в наши дни скептического пресыщения и социального прогресса», – если бы рассуждение это не представляло странного противоречия критика самому себе. Со стороны скептицизма и сомнений в деле веры ближайшую аналогию с произведениями «современного меланхолического века», по мнению Вильмена, представляют те самые стихотворения святого отца, которые «вполне (tout) сохраняют печать веры». И наоборот, автора таких «прелестных стихотворений, ни на минуту не теряющих печати веры», Вильмен не дальше, как чрез девять страниц своей рецензии, уже видит в религиозном отношении «на краю бездны, внутренне раздираемым тем мрачным состоянием духа, которое граничит с отчаянием». Между тем, в другом опять месте он говорит, что le poёtё n'est pas encore brise par la douleur; et la religion lui donne moins d'effroi que d'esperance («поэт еще не убит скорбью, и религия внушает ему менее страха, чем надежды») . На этих разноречивых и противоречивых воззрениях Вильмена на поэта-богослова, нам кажется, отобразился самый характер разнопредметных исследований его, составляющих содержание его сочинения. Излагая в одной сравнительно небольшой книге (в 543 с. in 8°) жизнь и литературную деятельность более двенадцати первоклассных христианских писателей IV века, Вильмен не мог, очевидно, вполне избежать недостатков поверхностного изучения некоторых из них в отдельности. В трактате его о Григории Назианзине мы встречаем не строго научное и солидное исследование, покоящееся на полном, обстоятельном анализе жизни и сочинений писателя и проникнутое одной общей и объединяющей идеей, даже не ученый этюд, а довольно беглый, бойко изложенный, но легкий эскиз, который Вильмен, как француз, очевидно, писал под живым впечатлением не только отдельных, тщательно не продуманных пьес поэта, но даже отдельных разрозненных мест одной и той же пьесы. Нельзя, пожалуй, по этому одному чисто внешнему резону сказать того, чтобы вышеприведенные критические тирады его были совсем неосновательны и безусловно несправедливы.

Читатель, бегло прочитывая некоторые стихотворения святого Григория, может и сам если не разделить до известной степени с Вильменом этого непосредственного впечатления на него текста поэта, то, по крайней мере, усмотреть в нем некоторое оправдание для подобного впечатления и подобных суждений. Местами поэт с явной душевной горечью возмущается беспросветным мраком и безвестностью, облегающими ум наш, с сильными взрывами чувства вооружается против неравного распределения в человеческой жизни зол и благ, против всегдашнего торжества несправедливости над правдой, против жалкой приниженности, малоценности и малозначимости добродетели. И это – далеко не топики, не общие какие-либо бледные и бесцветные места в стихотворениях поэта; нет, в эти живые протесты, в эти энергичные сетования и жалобы поэт влагает всю свою душу. В одном месте поэт даже «отваживается», выражаясь подлинными словами его признания, на следующее «правдивое» («ετητυμον») слово: «Человек есть Божия игрушка (παίγνιον), подобная одной из тех, какие можно видеть в городах» В письме к Евдоксию, ритору, жалуясь на свое безотрадное и беспомощное положение как человека и пастыря Церкви, святой Григорий Богослов допускает выражение: «Христос спит»(«Χριστός καθεύδει») . Но в большое впал бы заблуждение тот, кто, изолируя отрывочные места и отдельные образные выражения поэтического языка святого отца, – выражения, какими, скажем к случаю, изобилует высокопоэтический язык наших церковных песнопений и какие в контексте получают совсем иное освещение, – кто нашел бы в них основание обвинять поэта в религиозном скептицизме или приравнять его в своем выводе к новейшим европейским поэтам, вдохновляющимся социальными или пессимистическими идеями. «Στερροτερην αδάμαντος ενι φρεσι πίστιν έχοντα» («в сердце у меня была вера тверже адаманта»), – говорит поэт в одном из стихотворений своих, и об этом громко свидетельствуют и жизнь его, и вся его литературная деятельность. Заключение самых грустных и меланхолических пьес поэта неизменно одно и то же, именно – выражение живой и твердой силы веры. «Для людей, – из глубины души его раздается голос этой адамантовой веры, – одно только благо, и благо прочное, – это небесные надежды» . Ободряемый этими «небесными надеждами», до самого заката дней святого подвижника светившими ему отрадным лучом в темной юдоли земной жизни, он неуклонно и неослабно шел к Высшему Источнику всякого блага, к Прибежищу всех труждающихся и обремененных. И в трудные минуты многострадальной жизни своей, обуреваемый несчастьями и обременяемый тяжестью злополучий, святой муж скорбел душой гораздо больше за других маловерных людей, чем за себя самого. «Всего больше в скорбях моих озабочивают меня малодушные, – читаем мы в элегии его «Κατάτου πονηρού εις την νοσον» [ «Против диавола во время болезни»], – боюсь, чтобы из них кто не преткнулся при виде моих бедствий. Немного людей с твердой душой – людей, которые с любовью принимают всякое Божие посещение, приятно ли оно или прискорбно для них, и знают, что всему есть причина, хотя и сокрыта она во глубине Божией премудрости» . Мы даже склонны смотреть и на самые драматические монологи поэта, или, как называет их Вильмен, усматривающий в них присутствие скептического элемента, на «внутренние диалоги» его как на выражения, под видом олицетворения в собственном лице поэта, свойств ума человеческого вообще, неохотно подчиняющегося в высших вопросах веры истинам откровения, по крайней мере, не всегда удовлетворяющегося ими. И с этой точки зрения самые эти следы и брожение скептических идей в религиозно-психических процессах поэта, так художественно изображаемых им в этих «внутренних диалогах», получают также высшую нравственно-дидактическую цель. Живое чутье французского критика верно подсказало ему назвать эти драматические монологи поэта «внутренними диалогами». Но именно внутреннюю-то сторону их он, нам думается, и не совсем верно представляет себе, усматривая в ней мрачное состояние души, близкой к отчаянию. Не в отчаянии вовсе заключается драматизм подразумеваемых им элегий поэта, и не с духом его ведется внутренний диалог в них. Диалог в них, как и внутренняя борьба, ведется между естественным, себе самому предоставленным умом плотского человека, предрасположенным и склонным, даже и на самой высокой ступени своего развития, к слабостям человеческим вообще, и между высшим сознанием духовно-нравственного человека, руководимым сверхъестественным светом Божественного Откровения и Христовых заповедей. В степени энергии этой-то внутренней борьбы между тем и другим, на наш взгляд, и заключается драматизм подлежащих суждению элегий поэта. Лучший комментарий этого «внутреннего диалога» находим мы в следующих простых и ясных словах самого поэта: «Два, точно два ума во мне: один добрый, и он следует всему прекрасному, а другой худший, и он преследует только худшее. Один ум идет ко свету и готов покоряться Христу; а другой – ум плоти и крови, влечется во мрак и согласен отдаться в плен князю тьмы. Один увеселяется земным, ищет для себя полезного не в постоянном, но в преходящем, любит пиршества, ссоры, обременительное пресыщение, срамоту темных дел и обманы, идет широким путем и, покрытый непроницаемой мглою неразумия, забавляется собственной пагубою; а другой восхищается небесным и уповаемым как настоящим, в одном Боге полагает надежду жизни, здешнее же, подверженное различным случайностям, почитает ничего не стоящим дымом, любит нищету, труды и благие заботы и идет тесным путем жизни. Видя их борьбу, Дух великого Бога снизошел свыше и подал помощь уму, прекращая восстание беспокойной плоти или усмиряя волнующиеся воды черных страстей. Но плоть и после того имеет неистовую силу и не прекращает брани; борьба остается нерешительностью. Иногда персть смиряется умом, а иногда и ум опять против воли последует превозмогающей плоти». Можно ли допустить, что святой поэт в самом деле говорит здесь лично о себе самом, что он характеризует этой картиной внутренней борьбы действительно свое собственное нравственное состояние? Кто же решится подумать, что величайший из христианских подвижников, этот исполин добродетели и образец почти недосягаемой нравственно-христианской чистоты, успел настолько развить в себе этот«σαρκός τε και αίματος νοον» [ «ум плоти и крови»], что под непреодолимым влиянием его он испытывал страсть к «пиршествам, ссорам, обременительному пресыщению, срамоте темных дел и обманам», ощущал стремление и находил удовольствие «идти широким путем и забавляться собственной пагубой», – и это тот самый, кто в той же элегии говорит о себе: «Мое жилище – пещера, в ней одиноко веду я жизнь. У меня одна только одежда, нет ни сандалий, ни огня; живу одной надеждой. Ложусь на соломе, покрываюсь власяницей» . Ясно, что мы имеем дело в данном случае не с индивидуальным настроением самого поэта, а с общечеловеческими чертами нравственной жизни, художественно-психологически скомбинированными в общий тип ее под видом этого «χειρότερος νόος» [ «худшего ума»] и сконцентрированными в собственном лице поэта .

Вышеупомянутое стихотворение «О человеческой природе», которое Вильмен цитирует для подкрепления своих соображений, не только не противоречит высказываемому нами взгляду на внутреннюю сторону метафизических элегий поэта, но положительно уясняет и оправдывает его. Содержанием его служит изложение, по собственным словам поэта, «борьбы противоположных в нем помыслов» (ст. 16). Внутреннюю сторону этой борьбы составляют именно метафизические размышления и рассуждения, тонко перемешанные с жалобами на суету человеческой жизни. Эти метафизические рассуждения и жалобы, по предметам своих склонностей и по своим мотивам, отлагаются именно в те два типа религиозно-нравственной мысли и настроения, которые в вышеприведенном стихотворении [см.: № 45. «Плач о страданиях души своей», ст. 71] поэт называет «διπλούν νόμος» [ «двойственный закон»], именно: «εσθλός» и «χειρότερος» [ «лучшее» и «худшее»], и которые в своем сочетании и в сложности своих проявлений обнимают и в большей или меньшей степени характеризуют нравственную личность каждого человека вообще.

Как и во всех других примерах диалогического изложения, первая половина стихотворения носит по содержанию своему отрицательный характер. Такой прием нельзя назвать ни случайным, ни в существе дела безразличным. Он основывается, в одинаковой мере, на наблюдениях из внешней практической жизни, как и на законах художественно-литературных и законах естественной логики ума во всех процессах искания истины. Истина, добро и красота, к какой бы области ни относились они и в каких бы формах ни проявлялись, полнее и глубже распознаются и легче воспринимаются нами при сопоставлении их с отрицательными контрастами. Поэт предоставляет в первой половине стихотворения полную, естественную свободу и чувству, и разуму человека, чтобы в конце пьесы довести его до сознания спасительной истины путем самого самосознания. Сообразно этому первым обнаруживает себя в элегии «χειρότερος νόος» [ «худший ум»]; речь его, исполненная сильных и трогательных жалоб, сетований и выражений недовольства существующим нравственным миропорядком, не свободна и от некоторых сомнений, как это можно видеть, например, из 85-й строфы, заключающей следующее вопросное обращение к душе: «Ει δ' ου μοι θεόθεν συ, τις ή φύσις» («А если ты не от Бога, то какая твоя природа?»). При всем том, однако же, эта отрицательная половина стихотворения, даже взятая отдельно, сама по себе, без живой связи с существенной и важнейшей частью элегии, заключающейся в строфах 123–126, не производит того впечатления, которое могло бы оправдать вышеприведенный приговор Вильмена над поэтом. Вильмен справедлив, бесспорно, когда он, опираясь на рассматриваемую элегию как на один из самых характерных примеров, говорит о меланхолическом воззрении поэта на жизнь человеческую. Но мы положительно не видим в этой элегии выражения состояния духа поэта, близкого к отчаянию, и религиозного настроения его на краю бездны. Мы не понимаем, каким образом критик, произнося этот приговор, упускает из вида в высшей степени важные для правильного понимания этого стихотворения заключительные стихи его, в которых «εσθλος νόος» [ «лучший ум»], с торжеством полной и победоносной силы веры над всеми внутренними колебаниями и сомнениями, возглашает: «Остановись! Все ниже Бога. Покорись Слову. Не напрасно сотворил меня Бог. От нашего недомыслия такая мысль. Теперь мрак, а потом дастся разум, и все уразумеешь, когда будешь или созерцать Бога, или гореть в огне».

Прочитав, таким образом, до конца элегию «О человеческой природе» в цельном, связном изложении ее, нельзя прийти к выводу о близости элегической поэзии святого Григория Назианзина к «скептическому пресыщению современного нам меланхолического века». На высшие и всегда самые близкие человеческому сердцу вопросы о жизни и духе современное скептическое пресыщение в известной элегии нашего отечественного поэта: «Дар напрасный, дар случайный, / Жизнь, зачем ты мне дана?» – отвечает, действительно, почти отчаянием:

Цели нет передо мною: Сердце пусто, празден ум, И томит меня тоскою Однозвучный жизни шум.

Христианский же поэт-богослов на аналогичные вопросы о цели и смысле здешней жизни отвечает в своей элегии твердыми словами веры: «Не напрасно сотворил меня Бог. Думать так – значит предаваться малодушию. Непонятное теперь раскроется в будущей жизни, когда отверзутся человеку райские двери».

Развивая одинаковый с нашим воззрением взгляд на меланхолическо-элегическое настроение поэта, достопочтенный автор цитируемой нами статьи о стихотворениях святого Григория говорит: «При изображении суеты человеческой жизни поэт сначала изображает (в элегии «О малоценности внешнего мира») картину довольства и счастья всем известных животных (ст. 1-40), а вслед за тем, в контраст, представляет явления прошедшей жизни человечества (ст. 41–70) и неудовлетворимость высоких желаний человеческих в этой жизни. Поэтому по прочтении такого стихотворения в душе читателя остается самое ясное представление того, что мы здесь не дома, не в отечестве и что наша жизнь вовсе не такова, какою должна быть, несмотря на уверения крайних прогрессистов. Между тем одно прибавление (в элегии «О человеческой природе») – «не напрасно сотворил меня Бог» – не позволяет томиться безотрадной и безнадежной скорбью. При этом само собой приходит на память известное стихотворение Лермонтова «И скучно и грустно», в похвалу которому вслед за Белинским критики истощили все свое красноречие; при сравнении со стихами Григория о суете жизни, оно представляется не более как слабым произведением жалкого мечтателя. Это особенно потому, что в стихотворении Лермонтова говорится только о том разочаровании, которое бывает при апатическом пресыщении предметами страстных вожделений или которое порождается неудачей в приключениях внешней привязанности; только за это автор называет жизнь «пустой и глупой шуткой». Не так изображает суету жизни святой Григорий: он горько оплакивает общечеловеческие бедствия, но в то же время совершенно покоряется Божию провидению. А какие сильные, впечатлительные и смелые выражения есть у святого Григория, об этом можно судить по тому, что после изображения немощей и смертности человеческой он восклицает: «Один и тот же прах и царь Константин, и мой служитель: и гордым то одно преимущество, что громче над ними плач, пышнее их гробница и дольше хранится на жалком камне надгробная надпись» (ст. 95).

Истинно, немного можно найти примеров, где бы так подробно, живо и увлекательно раскрыта была внутренняя борьба человека с самим собой, борьба плоти его с духом и суета его настоящей жизни, как это сделано в стихотворениях святого Григория Богослова».

Гораздо ближе, чем Вильмен, по нашему мнению, в объяснении причин глубокого скорбного чувства, проникающего жизнь и сочинения поэта, подошел к истине современный нам французский ученый, аббат Монто (Montaut). Мы в одинаковой мере считаем неудачной его экскурсию в область древнегреческой литературы, из которой он, для характеристики тона поэзии святого Григория Назианзина, берет термин еврипидомания (с. 63), как и проводимую Вильменом аналогию между элегическими стихотворениями святого Григория Богослова и поэзией скептического пресыщения новейших европейских авторов. Но мы не можем не согласиться со следующим справедливым мнением Монто, что «il faut s'elever jusqu' а la hauteur mystique ou il se place lui-meme pour bien juger le la tristesse», то есть «чтобы правильно судить о скорбном чувстве поэта, нужно подняться до той мистической высоты, на которой стоял он сам» (с. 66). Монто, впрочем, не первый высказывает эту мысль. Ровно на двадцать лет раньше его мы встречаемся с подобной же мыслью у Гренье, который развивает ее гораздо подробнее и образнее. «Самая сокровенная (secrete) причина смущения (dehoute) и скорби Григория, – читаем мы у Гренье, – которую он одинаково разделяет со всеми святыми, заключалась в сознании им недостижимости здесь идеала нравственного совершенства. Он должен был видеть и опытно убеждаться в том, что, так сказать, предел его стремлений тем более отдалялся от него, чем более он стремился к нему. Как знание раскрывает сознание нашего незнания, так точно и душа, совершенствуясь, больше и больше проникается чувством своего несовершенства; он видел зло в том, что она – опытна (acquis), что для нее ясно то, чего ей недостает. Святые ни во что ставят заслуги свои, как бы удивительны ни были они в глазах других людей; у них никогда не выходит из памяти евангельское изречение: будьте совершенны, как… Отец ваш Небесный (Мф. 5:48). Привязав мысль свою к этому идеалу невозможной усовершимости, они вполне жертвуют собой в напряжении своей нравственно-духовной энергии, в подвигах самоумерщвления и смирения. Ничем не бывает довольна их строгая совесть, пред которой они сами себе кажутся преступными (criminelles). Как великие артисты бывают всего более недовольны своими произведениями, святые всего более бывают недовольны своей жизнью. Увы! Прикованные к земле, они пытаются взлететь (d'escalader) на небо не силою храбрости, как баснословные гиганты, но силою любви. Кто же изобразит всю скорбь этих благородных душ, когда они, после всех этих энергичных порывов выйти из мира, остаются в том же мире» .

Религиозно-мистическое настроение святого Григория, отразившееся чувством меланхолии в лирической поэзии его, развивалось под сложным влиянием разнообразных обстоятельств личной жизни его и уже рано привилось к нежной и впечатлительной душе дитяти. Важнейшие моменты жизни его, начиная с самого рождения, сопровождались такими дивными, знаменательными событиями, в которых Григорий не мог не видеть воли Промысла, предызбравшего его для высших религиозно-нравственных целей \ «Едва вступил я в мир, – говорит о себе поэт, – как тотчас же сделался чуждым для мира, потому что посвящен в дар Богу, как агнец или любимый телец» . С искренней верой в необыкновенное промыслительное о нем действие Божие поэт в стихотворениях об обстоятельствах жизни своей рассказывает следующие подробности.

«Матерь моя, желая на коленах своих держать сына и подражая священной Анне, взывала к Богу: «Царь мой, Христос! Даруй мне увидеть сына, и юный плод чрева моего заключишь Ты в Своей ограде». Так вещала она, и Бог внял ее молению» . «Благоприятным же началом этого послужило ей видение, показавши тень желаемого; ей ясно представились и мой образ, и мое имя. И этот дар ночи стал действительностью: у матери моей родился сын. И если достоин я обета, это дар даровавшего меня Бога» . Таким образом, еще до рождения своего посвященный матерью своей, благочестивой Нонной, Богу, святой Григорий становится потом предметом самых ревностных религиозно-воспитательных забот ее. «Ты рожден у меня по молитвам моим, – обнимая любимое дитя свое, говорила ему Нонна, – о том теперь и молюсь, чтобы ты был совершен» . И нежное, любящее сердце дитяти глубоко запечатлевает в себе эти теплые слова матери, живо проникается и чувствами, и желаниями ее . Под благотворным и в первые годы почти исключительным влиянием строго нравственных, по-матерински нежных воспитательных забот и попечений о нем, дитя с самых ранних лет уже оказывается «достойным обета» Нонны и молитв ее, оказывается «дарованным ей от Бога даром». «Я покорялся ее желаниям, – говорит поэт, – будучи еще отроком; юная душа моя принимала в себя новый образ благочестия; печать соблюдалась по манию Христа, Который явно беседовал с рабом Своим, связал меня любовью к целомудрию, обуздал мою плоть, вдохнул в меня горячую любовь к Божественной мудрости и к жизни монашеской – начатку жизни будущей» . «От пелен (εχσπαργάνων) воспитанный во всем прекрасном, – говорит он о себе в другом стихотворении, – потому что имел совершеннейшие образцы для себя дома, тогда еще приобрел я какую-то старческую степенность, и как облако к облаку, мало-помалу скоплялось во мне усердие к усовершению. Я возрастал, а вместе преуспевал во мне и разум. С радостью читал я книги, в которых проповедуется о Боге, и имел обращение с мужами, которые совершенны по нравам» Таким образом, уже в первые годы своего возраста святой Григорий обнаруживает редкий благочестивый энтузиазм. Поэт и святой сказывался уже в дитяти; он видел небо открытым, Ангелов, нисходящих для ободрения и поощрения его; он с чистосердечной откровенностью беседовал с Богом. Мысли, занимавшие его юное воображение днем, возвращались к нему в его ночных сновидениях; а сновидения его, чистые и пламенные, как самые мысли, казались ему голосом свыше, которому он с восхищением внимал и с отчетливостью удерживал его в памяти: «С младенчества, – говорит святой отец, – призывал меня Бог ночными видениями» ; «Ночными видениями Христос вселил в меня любовь к целомудренной жизни» ; «Во сне и ночном видении загорелась во мне любовь к святой девственности» . Особенно сильный, до конца жизни поэта не изгладившийся след в душе его оставил по себе сон, рассказ о котором представляет нам прекрасный образчик стиля более коротких описательных эпизодов в лирических стихотворениях его. По красоте и силе поэтического колорита, по чистоте и тонкости художественного вкуса подобные эпизоды положительно не уступят лучшим поэтическим местам древне-классических авторов.

«Я был в том нежном возрасте, – рассказывает о себе поэт, – который, не владея знанием добра и зла, принимает их от других.

Однажды, в глубокую полночь, мне снилось чудное видение. Представилось мне, что подле меня стоят две девы одинаковых лет и обе дивной красоты; но обе одеты прилично, без всяких нарядов, какими щеголяют девицы настоящего века. Ни золото, ни гиацинты не украшали их шеи, ни тонкие шелковые ткани, ни нежно-полотняные материи не обнимали эффектно форм их. Глаза их не осенялись подкрашенными ресницами, и их наружность не изобличала в них ни одного из тех средств, какие изобретены мужчинами, гоняющимися за искусственным украшением женщин для возбуждения сладострастия. У них не рассыпались по плечам златовидные кудри и не играли с легким дыханием ветерков. На них были белые платья, спускавшиеся до земли. Взоры их были опущены, лица закрыты покрывалом, сквозь которое, впрочем, виднелся румянец стыдливости, разливавшийся по лицу. Скромно сложенные уста их уподоблялись свежей розе, лежащей в окропленных росою чашечках. При виде их сердце мое забилось радостью: они казались мне неземными существами. Им было также приятно, что я с удовольствием смотрел на них. Они ласкали меня, как нежно любимое дитя, целовали меня своими устами. Я спросил их – кто они? Одна сказала: я Чистота; другая: я Целомудрие; но мы обе предстоим Иисусу Христу и сопутствуем тем, кто отказался от брака, чтобы проводить небесную жизнь. Они уговаривали меня полюбить их всем сердцем и всей душой и затем унеслись в эфирные пространства; а я остался с тоскливым взором за отлетевшими»

То был сон, но он произвел глубокое впечатление на отрока Григория, посеял первые семена любви к уединению и направил его сердце и душу в сторону, противоположную обыкновенным удовольствиям юности. Можно не сомневаться в том, что сон этот действительно имел влияние впоследствии и на выбор Григорием для себя девственной жизни. Прекрасные виновницы этой последней не снились больше поэту, хотя сердце его «долго услаждалось»(«Δηθά τερπετο»; ст. 265–266) светлыми образами их; но их голос, их слова никогда не смолкали в душе его. «Слова дев возобновлялись в мысли моей и тогда уже, – говорил поэт, – когда понятие о добром и худом становится уже делом критической способности человека, когда ум возобладал над любовью и красота восхитительного ночного видения представлялась уже смутно. Как сухую солому, – образно выражает он силу и действие впечатления на него видения, – воспламеняет вдруг незаметная искра и из нее взлетает потом обширный огненный столп, так и сердце мое, воспламененное видением, мгновенно охватило всю душу любовью, и лучи ее, не укрывшись в глубине души, стали видимыми для всех» .

Дальнейшие обстоятельства жизни святого Григория действовали на него в том же религиозно-мистическом направлении. Он явно усматривал благие указания для себя Промысла в чудесах, какими ознаменовалась жизнь не только лично его самого, но и всех членов благочестивой семьи его . Он беседовал с другом своим Василием уже тогда, когда последний «призван был к горнему ликостоянию», и время от времени получал от него советы и наставления в ночных видениях К эпохе поэтической деятельности святого отца его религиозно-мистическое настроение сложилось и окрепло уже в определенное миросозерцание, которое, под влиянием аскетических идеалов, приняло меланхолический характер, нашедший себе выражение в скорбно-элегической поэзии его.

Останавливаясь на этом характере с желанием проникнуть во внутренние причины его, Гренье, между прочим, задается вопросом, как объяснить себе, что Григорий – эта воплощенная непорочность или даже святость – сам обвинял себя в тяжких (graves) прегрешениях? Как понимать эти самопризнания греха и эти слезы раскаяния? «Этот пункт щекотливый, – сознается Гренье, – но он представляется слишком естественно, чтобы можно было его обойти. Как все люди, даже самые совершенные (в приложении к человеку слово это – всегда гипербола, по заблуждению), Григорий имел свои слабости, которые он бичевал как преступления. Внимательное чтение его произведений и изучение по ним жизни его позволяет нам мельком видеть их и доходить, по крайней мере, до порога его сознания». Воображая себя у порога этого сознания великого отца, Гренье подмечает, что в некоторых случаях Григорий «погрешал против веры (avait manque de foi) в помощь Божию; пред угрозами и явными успехами ереси он поддавался ощущениям малодушия, опасался, как бы ложь не восторжествовала над истиной». Французский критик не указывает нам при этом мест из поэта, где он подсмотрел какой-либо повод к своим соображениям, и цитирует только одно уже вышеупомянутое нами выражение из письма святого Григория к Евдоксию: «Le Christ s'endort» [ «Христос спящий»]. Увлекаясь дальше своим воображением, Гренье продолжает: «В других обстоятельствах и других расположениях духа он допускал движения гордости и, слишком высоко думая о своем епископстве, расточал старательные и смелые (te'me'raires) похвалы, себе самому; выходит как будто, что он один спас Восточную Церковь. Конечно, большая часть этой славы принадлежит ему по праву. Но нет ли места удивлению, что, упреждая свидетельства своих современников и потомков, он провозглашает это сам о себе (il l'ait proclame' lui-meme) и первым записывается в число своих поклонников. После такой несправедливости не может ли кто-нибудь другой более непростительно похитить (d'usurper) себе всю славу церковноисторических заслуг, исключив совсем из участия в них столько иерархов, имена которых связаны с этими заслугами делами их и их сочинениями, – устранив их совместность в управлении паствой, их соучастие в защите истины, их равенство в ревности и в правах на историческую память» .

Мы не берем на себя задачи рассматривать личность святого Григория Богослова в церковно-историческом отношении, определять и указывать его истинную роль и действительные заслуги в этом отношении. Но держась больше положительного текста стихотворений поэта, чем предположений и догадок плодовитого воображения, в ответ на вышеизложенные соображения французского ученого о мнимых «des mouvements d'orgueil» [ «движениях гордости»] нашего поэта приведем из его элегии «Ένύπνιον περι της Αναστασίας» [ «Сон о храме Анастасии»] следующие прямые слова его:

«Εζεσθαι δοκέεσκον ύπέρθρονος, ούχ ύπέροφρυς

Ούδε γαρ ουδέ οναρ τΐον αγηνορίην.

(«Мне представлялось [то есть в ночном видении], что сижу я на высоком престоле, однако же не с поднятыми высоко бровями; нет, и во сне не служил я никогда гордости».)

Не лучше ли и последовательнее поэтому было бы для Гренье смотреть на эти трогательные выражения самоосуждения и раскаяния во грехах святого поэта с точки зрения, раз уже предложенной нам самим же критиком. Нам представляются, по крайней мере, гораздо более резонными слова его, когда он, объясняя подобные выражения скорби и сокрушения о грехах своих святого Григория из общего святым отцам стремления как можно более приблизиться к идеалу евангельского изречения будьте совершенны, как… Отец ваш Небесный (Мф. 5:48) и из сознания невозможности подойти к этому идеалу, – говорит: «Ничем не бывает довольна их (святых отцов) совесть, пред которой они сами себе кажутся грешниками».

Кроме вышеизложенных, так сказать, внутренне-биографических причин, которые характеризуются некоторой особенной, таинственной исключительностью проявления воли Божией к верному рабу Его, Григорию, на развитие меланхолического воззрения его на жизнь имели, без сомнения, большое влияние и внешние, или общеисторические, причины. Нельзя не поставить душевных страданий его в зависимость от страданий самой Церкви в то время от еретиков. Ариане, новациане, македониане, аполлинаристы, евномиане, восставая друг на друга, все вместе колебали Православную Церковь. Но всего более страдала она от ариан; их заблуждения, по долговременности, получили власть истинной веры. Уже сорок лет эта секта потрясала и угнетала православных, более и более усиливаясь под покровительством двора, и особенно в царствование Валента, который изгнал Евагрия и возвел вместо него на Константинопольский престол Демофила, закоренелого арианина и заклятого врага православных. Теперь ариане завладели всеми церквами и, можно сказать, царствовали в Константинополе. Храм Софии походил на вертеп разбойников или на сборище демонов. Там обыкновенно собирались ариане для буйных заговоров против православных. Над православными тяготели бедствия первых веков. Их осыпали клеветами и ругательствами, грабили, заточали в темницы, ссылали в отдаленные области; храмы устилались их трупами и омывались их кровью; общенародно душили старцев, священников и епископов; отшельниц предавали поруганию; наконец лишили православных всех прав гражданства, и они рассеялись по горам, укрылись в ущельях и пещерах. Вера, казалось, была погребена в своих развалинах.

Между тем один из великих поборников Православия, Василий Великий, отошел в другой мир. До Селевкии, столицы исаврийской, куда удалился Григорий Богослов для поправления здоровья, оставив епископскую кафедру Назианза и пролив слезы на свежие могилы своих родителей, дошла весть, что в Константинополе составляется собор для утверждения ереси Аполлинариевой. Друзья Григория писали ему, что без него ариане и евномиане решительно подавят и искоренят православную веру. Константинополь тонул в бездне; угнетенная Церковь не видела ниоткуда помощи; настала решительная минута, и один Григорий мог подлить елея в угасавший светильник веры. Святой отец расстается со своей уединенной жизнью и является пред светом с силою слова, Горькими испытаниями сопровождается проповедническая слава его; двойной венец приобретают ему победоносные слова его – венец торжества и страдания. Ариане со злобою смотрели на счастливый успех его проповеди. Число православных возрастало со дня на день: заблудшие овцы возвращались на обильную пажить; еретики, бросив свои скопища, присоединялись к материнскому лону Вселенской Церкви. Ариане видели, что им не остается другого пути к восстановлению своего могущества в Константинопольской Церкви, как переступить через труп Григория. Демофил одушевлял неистовство еретиков против святого. Вельможи, большей частью зараженные арианством, и не думали оказать защиту проповеднику, который не любил льстить и угодничать им, а шел с непоколебимой твердостью тропой истины, тогда как все константинопольское духовенство человекоугодничало перед двором и знатью и меняло веру по прихотям императоров. «Все тогда кланялись гордыне чиноначальствующих, особливо тех, которые имели силу при дворе и неспособны были ни к чему другому, как только собирать деньги; трудно и сказать, с каким усердием и с какими происками припадали тогда к самым вратам царевым, друг друга обвиняли, перетолковывали, употребляли во зло даже благочестие, одним словом, отваживались на всякие постыдные дела. Один я признавал для себя лучшим, – говорит святой Григорий, – чтоб меня любили, а не преследовали ненавистью» . Но чем искреннее, бескорыстнее и прямодушнее стремился к этому святитель, тем более преследовали ненавистью его, бросали в него каменьями. Составился даже заговор на его жизнь. Была ночь (21 апреля 379 года, накануне Пасхи). Святитель Григорий в своей церкви совершал крещение новообращенных. Вдруг, при ярком свете факелов, врывается в храм толпа заговорщиков, вооруженных каменьями. Тут были монахи, нищие, беспутные женщины. Входят в алтарь, ругаются над святыней. Начинается попойка и потом пляска. Храм оскверняется делами тьмы. Бьют, душат православных; град камней сыплется на убежавших из церкви. Феодор, епископ Тианский, под палочными ударами извлечен на площадь и брошен замертво. Григорий – ранен. Настало утро, и его схватили как разбойника и представили трибуналу, откуда, однако, он возвратился без всяких новых оскорблений.

И этот факт не был единичным случаем из жизни Григория в константинопольский период его пастырской деятельности. В одном из эпизодов стихотворения «О жизни своей» он передает замечательнейший и полный драматизма момент из более таинственной истории другого покушения на жизнь его.

«Однажды оставался я дома, не занимаясь делами по болезни; она посещала меня очень и очень часто и составляла для меня единственную негу, какой предавался я, по мнению моих завистников! Я лежал в постели; вдруг входят ко мне несколько простолюдинов и с ними молодой человек, бледный, с всклокоченными волосами, с растерянным видом. Я свесил немного ноги с постели, невольно испугавшись такого явления. Прочие, наговорив, как умели, много благодарностей и Богу, и царю за то, что даровали нам настоящий день, удалились. А молодой человек припал вдруг к моим ногам и оставался у них каким-то безмолвным и неподвижным от ужаса просителем. Я спрашивал: кто он, откуда, в чем имеет нужду? Но не было другого ответа, кроме усильных восклицаний. Он плакал, рыдал, ломал себе руки. Полились и у меня слезы. Когда же, не добившись от него ни слова, оттащили его насильно, один из присутствовавших при этой сцене сказал мне: «Это убийца твой; если видишь еще свет Божий, то потому, что ты под Божиим покровом. Добровольно пришел к тебе этот мученик своей совести, не благомысленный убийца, но благородный обвинитель себя самого, и приносит слезы в цену за кровь». Так говорил он; меня тронули эти слова, и я произнес такое разрешение несчастному: «Да спасет тебя Бог!» – а мне, спасенному, не важно уже показать себя милостивым к убийце» .

Смуты еретиков и страдания от них православных христиан были только одним, хотя и самым темным, пятном на общем мрачном фоне эпохи, которую Гренье характеризует следующими чертами.

«Четвертый век был временем полного разгула страстей и всяческих слабостей человеческих. Заблуждение царило в понятиях, порча – в сердцах. Беспокойство (l'inquietude) овладевало даже людьми веры (S. Basile lett. 61). Им казалось, что религия христианская, после победы своей над язычеством, ослабила свои успехи и потеряла свою завоевательную энергию; она очутилась внезапно перед отступниками и изменниками, пред ересью более страшной, чем кровожадная ярость язычников. Из кровопийцы дьявол сделался ученым, по выражению Боссюэ. Прибавьте к этому интеллектуальному бичу, самому тяжелому для мыслящего наблюдателя, опасности, угрожавшие имуществу, свободе, жизни; тяжкое бремя налогов; бесчеловечную администрацию; власть, заявлявшую о себе только вымогательствами, насилием и сумасбродством (par la folie), – сильную и способную для притеснений, слабую и негодную для покровительства, предоставлявшую большие города, целые провинции грабежу, междоусобию и нападениям; наконец – варваров, под притворством союзников проникавших в самое сердце империи, вверенное их продажной преданности, или же давивших и душивших его прямо под именем врагов» . Гренье замечает при этом, что не только у Григория Назианзина, но и вообще у христианских писателей IV века, которые и по своему высокому просвещению, и по своему пламенному религиозному одушевлению, собственно, и были одни истинными литературными выразителями эпохи, со всех сторон слышатся звуки мрачной печали (de toutes parts des accents d'une sombre tristesse). Он ссылается при этом на «истерзанные и стенящие души» (ames de'chirees et gemissantes) блаженных Августина и Иеронима, святых Павлина и Сальвиана.

«Святой Григорий, – продолжает Гренье, – присутствовал при агонии империи. Протекли царствования Констанция, Юлиана, Иовиана, Валентиниана, Валента, Грациана; он находился при грубой и жаркой стычке (melee) сект; происшествия в собственной жизни его представляли лишь ткань из обманов, несчастий и испытаний; он видел смерть Василия и всех близких своих; он прибережен был для выполнения жестокого долга – общенародно оплакивать дорогую память их Господь вел его к святости по этой терпкой дороге.

Итак, для этого человека скорби (homme de tribulation) меланхолия не была только поэтическим элементом, введенным им для оживления дряхлой литературы, но, так сказать, естественным языком сердца, его невольным излиянием» .

Мы объяли вопрос о происхождении меланхолического чувства у Григория Назианзина, конечно, только в общих чертах и скорее только наметили путь к решению его, чем решили его. Но вопрос этот настолько сложен и самостоятельно важен, настолько труден и настолько интересен, что, углубившись в исторические подробности его исследования, мы рисковали бы если не потерять прямую нить своей задачи, то, во всяком случае, без особенной нужды запутать ее. Из того, что сказано в настоящем отделе, природа и характер лирической поэзии святого Григория, нам кажется, выясняются с достаточной полнотой и определенностью. А это и составляло у нас главную задачу этого отдела. Считаем нелишним только в заключение своих и не своих суждений по вопросу о характере элегических стихотворений поэта заметить, что христианская лира его и в самых элегиях не строго и безусловно всегда неразлучна с одними лишь печальными мотивами: она издает иногда и величественно-отрадные звуки, выражает торжественные аккорды, которые, окрыляя душу живейшими чувствами веры, преданности, благоговения и любви к Богу, доставляют сердцу истинное успокоение. И эти радостные движения души, вообще говоря, выражаются в элегиях Григория двояким образом. Иногда, как в элегии № 45 [ «Плач о страданиях души своей»], он с начала стихотворения торжественно прославляет высокое достоинство человека, в силу которого человек является царем над всеми земными тварями, и из соображения цели и назначения человека поэт восторженно называет его «образом великого Бога» в настоящей жизни и «богом», имеющим созерцать чистыми очами ума самую истину и в чине светозарного ангельского лика воспевать празднственную песнь Христу-Царю, – в жизни будущей. И потом, с этого возвышенного прославления человека, как бы с некоторого светлого холма, поэт спускается уже в мрачную юдоль плача и скорби. В большинстве же элегий замечается композиция обратная. Выходя из жалоб, поэт всецело отдается изображению человеческих бедствий и скорбей; потом, как бы излив всю горечь души, он переходит к отрадному тону твердой надежды и будущего блаженства. Тогда песнь его уже не звучит печальной «лебединой» песнью; тогда на месте лебедя видишь скорее орла, который, широко распустив свои мощные крылья, улетает с этой низменной земли в светлую и чистую сферу высших областей. Так, в стихотворении № 85 поэт, переносясь мыслью и чувством от печального настоящего к светлому будущему, утешает себя: «Пусть в дольнем мире возмущается все жестокими житейскими бурями; пусть здесь время, как шашками, играет всем: и красотой, и доброй славой, и богатством, и могуществом, и неверным счастьем! А я, крепко держась за Христа, никогда не покину надежды, что увижу сияние воедино сочетаваемой Троицы» . Стихотворение № 43 он заключает воззванием: «Христе Царю! Ты – мое отечество, моя крепость, мое блаженство, мое все» . Стихотворение № 42 оканчивается следующими молитвенными словами: «Царь мой, Слово!.. Восхитив в ангельские лики, приближь меня, Твоего путника, к небесному чертогу, где слава единого великого Бога, сияющего в Трех Светах» . Наконец, поэт находит для себя услаждение в кресте Господа Спасителя, на который смотрит как на самый твердый якорь надежды и спасения, как на залог будущей жизни и будущего блаженства.

 

Частный обзор и разбор элегий святого Григория Богослова

Рассматривая элегии в частности, разделим их сначала на два класса: на стихотворения более обширные, граничащие с дидактическими поэмами, число их незначительно; и на стихотворения краткие, в которых выражаются только аффекты и движения души. Таких стихотворений гораздо больше.

К первому классу относим из наиболее выдающихся, следующие четыре элегии: «Περίτης φύσεως ανθρωπινής» [№ 14. «О человеческой природе»]; «Περίτης του εκτός ανθρώπου εύτελείας» [№ 15. «О малоцен– ности внешнего мира»]; «Περίτης του βίου ματαιότητος και απιστίας και κοινού πάντων τέλους» [№ 32. «О суетности и неверности жизни и об общем всем конце»] и «Περίτων του βίου οδών» [№ 16. «О путях жизни»]. К ним же следует причислить стихотворение под заглавием: «Σχετλιαστικον υπέρ τών αυτου πάθων» [№ 19. «Жалобы на свои страдания»] и стихотворение«Θρήνος περί τών τής αυτου ψυχής πάθων» [№ 45. «Плач о страданиях своей души»].

Относительно этих стихотворений здесь уместно заметить, что не всем им, в собственном смысле, прилично название элегий, потому что не все они могут оправдать его пред судом литературно-эстетической критики. Но мы прилагаем к ним это название как к стихотворениям, которые по общеродовым литературным признакам своим относятся более к отделу элегий, чем к какому-либо другому разряду стихотворений. Главными предметами содержания их служат душевные движения и многоразличные состояния и перемены внутренней жизни, какие испытывал поэт под влиянием разных обстоятельств своей жизни и в разные моменты ее. И это содержание их дает, кажется, справедливое основание отделить их от стихотворений исторических, в которых поэт рассказывает о ходе и обстоятельствах внешней жизни своей. Затем, внимательнее всматриваясь во внутреннее содержание стихотворений этой первой обособленной группы и сравнивая их в этом частнейшем отношении между собой, находишь между ними также весьма значительные различия. В большей части из них поэт имеет в виду только себя самого и выражает злополучия и страдания лишь собственной души, как в стихотворениях № 19 и № 45; в других, как в стихотворении № 15, он не ограничивается изложением только своих душевных расположений, а раздвигает гораздо шире сферу внутренней жизни, захватывая в нее и те аффекты, которые общи всем людям; на себя же лично поэт смотрит здесь только как на вид или отдельный пример, так сказать, общечеловека, однако ж – такой пример, который по природным свойствам своей поэтической души сильнее чувствует, глубже понимает и яснее выражает все то, что случается с смертным. Таким образом, если в одной категории стихотворений поэт, выставляя себя героем элегических поэм, имел перед читателем право на это как человек, претерпевший большую часть бедствий и скорбей, омрачающих жизнь человеческую, то в другой он является перед нами истинным поэтом по силе и глубине их восприятия и тонкости их воспроизведения. Там, так сказать, в индивидуальноэлегических стихотворениях, поэт взывает ко Господу:

«Для чего ты, Царь мой Христос, поражал меня свыше столь многими бедствиями с того самого времени, как вышел я из материнского чрева на матерь-землю? Если ты не связал меня в мрачной матерней утробе, то для чего я принял столько горестей на море и на суше, от врагов, от друзей, от злых начальников, от чужих и от соотечественников, и явно, и тайно осыпавших меня и словами противоречия, и каменными тучами? Кто опишет все это подробно? Я знаменит, но не своим могуществом, не своим талантом, а своими несчастиями. Поэты в стихах своих, гуслисты в своих трогательных мелодиях, путешественники в своих песнях, изливая скорбные мотивы, вспомнят Григория, которого вскормил небольшой городок – Диокессария Каппадокийская…

Иным неожиданно посылаешь Ты несметное богатство, другим – добрых детей; иной прекрасен, иной силен, иной красноречив. А моя слава в скорбях. Я – новый Иов; недостает только подобной причины моих страданий» .

Здесь, в общеэлегических стихотворениях, взвешивая бедствия и скорби человеческие с радостями и утехами, святой Григорий наглядно и живо показывает несоизмеримый перевес первых над последними и даже находит преимущество в этом отношении животных перед человеком. «Война, труд земледелия, разбойники, приобретение имущества, описи имений, сборщики податей, ходатаи по делам, записи, судьи, неправдивый начальник – все это еще детские игрушки в многотрудной жизни» . Обращаясь к истории, к знаменитым представителям исторической известности, к героям всемирной славы, к исключительным даже избранникам и любимцам судьбы, поэт наводит мрачные тени и на эти по видимому блистательные примеры счастья.

«Не избежали злой участи и Киры, и Крезы, а равно и наши, как будто вчерашние только, цари. И тебя, почитавшийся сыном змия, неудержимая сила – Александр, погубило вино, когда обошел ты целую землю! Какое преимущество между согнившими? Тот же прах, те же кости – и герой Атрид, и бродяга Ир, царь Константин и мой служитель; и кто злострадал, и кто благоденствовал, у всех нет ничего, кроме гроба» . «Сколько путей стелется на житейской долине! – читаем в другой элегии поэта. – И сколько бедствий облежат их! Нет здесь радости без примеси горя! О, если бы только горести не пересиливали радостей! Что такое богатство? – Беглец! Власть? – Сон. Подчиненность? – Мученье. Бедность? – Оковы. Красота? – Мгновенный блеск молнии. Юность? – Летний зной. Старость? – Печальный запад жизни. Известность? – Быстролетная пташка. Слава? – Ветер. Благородство? – Застарелая кровь.

Сила? – Преимущество дикого кабана. Роскошь? – Пружина беспорядков. Брак? – Рабство. Дети? – Тяжелая забота. Бездетство? – Болезнь. Судилища? – Арена пороков. Уединение? – Бездеятельность. Искусства? – Удел народа, прилепленного к земле. Земледелие? – Тяжелые труды. Мореплавание? – Дорога к могиле. Родная сторона? – Темница. Чужбина? – Позор. Все, все здесь скорбь для смертных! …На крыльях ума я протек все минувшее и настоящее, и увидел, что на земле нет ничего непреходящего, узнал, что нет ничего бессильнее человека. Но, смертные: хотите ли вы узнать блага твердые и неизменные? Переноситесь за пределы мира под знамением креста; проливайте слезы, испускайте вздохи; в созерцании Божественных предметов возноситесь умом к славе Небесной Троицы, которая озаряет своим светом только чистые души; отрешайтесь от бренной плоти и храните в ненарушимой чистоте образ Божий; отрекитесь от этой жизни; с радостью взирайте из этого мира в мир небесный и переносите все равнодушно» .

Новое различие между элегиями рассматриваемой группы представляет взгляд на самый род и характер бедствий и скорбей, обуревающих жизнь человеческую и составляющих предмет содержания элегий. Например, в стихотворении «Περί της ανθρωπίνης» [ «О человеческой природе»] поэт выражает преимущественно скорбь души, которую мы выше назвали скорбью метафизической. Темой ее служат вопросы: «Кто я был?», «Кто я теперь?», «И чем буду?» В стихотворении «Περί της του έκτος ανθρώπου εύτελείας» [ «О малоценности внешнего мира»], как видно уже из самого заглавия, поэт обращает наше внимание, собственно, на внешние условия человеческого существования и показывает, что во многих отношениях мы ниже и несчастнее животных, непричастных разуму. Наконец, в стихотворении № 32 [ «О суетности и неверности жизни и об общем всем конце»] образно показана грустная мысль известного изречения Соломона: все здесь, в подлунном мире, суета сует и всяческая суета (см.: Еккл. 1:2). И эта истина, неразрывно связанная с мыслью о безусловном господстве здесь смерти над всем и всеми, служит источником скорбно-элегического настроения поэта в этом стихотворении. Неодинаковые, наконец, выводы получаются из сравнения рассматриваемых элегий со стороны собственно литературной – со стороны языка и слога. В одних стихотворениях поэт изображает несчастия и скорби человеческие с некоторой эпической подробностью, обрисовывает их пластически, живыми и яркими красками. Слог его течет плавно, ровно и последовательно. Как на пример такого стиля мы могли бы указать на стихотворение № 15.

Противополагая в нем внешнюю жизнь человека жизни животных и отдавая преимущество последней пред первой, поэт говорит:

«Телец, едва оставил недра рождающей, уже и скачет и крепко сжимает сладкие сосцы, а на третьем году – он уже могучая подъяремная сила. Пестровидный олень, едва из матерней утробы, тотчас твердо становится на ноги подле своей матери, бежит от кровожадных псов и от быстрого коня, скрывается в чащах густого леса. Медведи, порода губительных вепрей, львы, равный по скорости ветру тигр и рыси, лишь в первый раз завидят железо, тотчас у них ощетинилась шерсть, и с яростью бросаются они на сильных звероловов. Недавно еще покрытый перьями птенец, едва оперился, высоко над гнездом кружится по просторному воздуху. Золотая пчела оставила только пещеру – и вот строит себе противоположную обитель и дом наполняет сладким плодом; а все это – труд одной весны. У всех у них готовая пища, всем пир дает земля. Не рассекают они ярого моря, не пашут земли, не имеют хранилищ. И быстролетную птицу питают крылья, а зверей – дебри. Если и трудятся, то у них небольшая однодневная работа. А огромный лев, как слыхал я, растерзав зверя, им умерщвленного, гнушается остатками своего пира. Притом сказывают, что он, попеременно, в один день вкушает пищу, а в другой одним питьем прохлаждает жадную гортань, чтобы приучить к воздержности чрево. Так жизнь их не обременена трудами. Под камнем или ветвями всегда готовый у них дом. Они здоровы, сильны, красивы. Когда же смирит болезнь, беспечально испускают последнее дыхание, не сопровождают друг друга плачевными песнями и друзья не рвут на себе волос. Скажу еще больше: они бестрепетно теряют жизнь; и зверь, умирая, не боится никакого зла.

Посмотри же на жалкий человеческий род, тогда и сам скажешь с поэтом: «Нет ничего немощнее человека» С болезнями родила меня матерь, с трудами, великими и тяжкими трудами, воскормила меня. Сначала стал я ходить по земле как четвероногий, пока не поднялся на колеблющиеся ступни, поддерживаемый чужими руками. Как бессловесная тварь, выражал я сначала свой ум в одних звуках, намеках и крике. А потом уже под руководством других я выплакал себе слово. Наконец, в двадцать лет лишь собрался я с силами, претерпев уже множество бед, неудач и болезней».

В других стихотворениях, напротив, поэт выражается сжато и сильно, употребляет обороты краткие, быстрые, часто неожиданные, украшает слог выражениями фигуральными и символическими, приближая его к ораторскому слогу лучших проповедей своих. Из стихотворений в этом стиле особенно выдается по своей необыкновенной изобразительности, стройности мыслей, богатству и изяществу антитез элегия «Περίτων του βίον οδών» [ «О путях жизни»]. Общая мысль этой элегии заключается в седьмом стихе ее: «ουδέν εν ανθρώποισι καλόν κακότητος αμικτον» («нет добра для людей, к которому бы не примешивалось зла»); и эту мысль поэт не без некоторой тонкой иронии проводит чрез ряд художественных образов, сжатых и метких сравнений и антитез.

Высокие литературные достоинства этой элегии, а вместе с тем и ближайший человеческому сердцу интерес ее содержания («Что такое жизнь?» – вечно тревожный вопрос для живых существ. Кто не решал его?), вызвали на русском языке, вслед за появлением прозаического перевода стихотворений святого отца, отдельную попытку к передаче ее в стихотворной форме размером гекзаметра. (В подлиннике, однако, написана она размером элегического двустишия.) Такой перевод, в метрической обработке, напечатан был неизвестным автором в «Маяке» за 1842 год, т. IV, с. 17–18. Главным достоинством этого метрического переложения элегии следует признать, без сомнения, необыкновенную близость и верность его подлиннику с внутренней стороны. А каковы собственно литературные качества перевода, читатель может судить сам из нижеследующего текста самого стихотворения.

 

Жизнь

(Из сочинений святого Григория Назианзина)

Кто я? откуда? и как возвращуся я в недро земное? Чем я восстану из праха печальной, холодной могилы? Где и какое жилище назначит Творец мне Всесильный? Бурь этого мира избегнув, достигну ль я пристани тихой? Сколько различных путей в многолюдной, житейской долине! Сколько несчастий и бед их отвсюду кругом облегают! Радости нет здесь без горя. О, если бы тяжкое горе Радостей наших земных не старалось подчас пересилить! Наше богатство – беглец; власть над миром – одно сновиденье; Мука – зависимость; бедность – тяжелые цепи; а юность — Летний зной. – Молнии блеску краса временная подобна. Старость ли? – жизни печальный закат; а известность — Быстрая пташка, мгновенно от нас отлетает. Сила телесная в нас – преимущество лютого зверя. Роскошь – пружина страстей. Дети – тяжкая в мире забота; (Больно, однако, бездетство!) Судилища – битвы пороков. Труд земледельца – тяжел. Мореходство – дорога в могилу. Вон из отчизны спешим и о ней же в чужбине вздыхаем. Времени быстрый полет – колесо подвижное: кругами, Быстрыми ль, тихими ль, вечно приводит одно к нам и то же: Темные ночи и светлые дни, смерть и заботы, болезни, Радости или печали, удачи, потери и слезы. Все я на крыльях ума, все протек, что минуло, что ныне, И убедился, что нет на земле ничего неземного. Только я в небе нашел всех несчастий земных утешенье!.. Братья! Хотите ль узнать неизменные, твердые блага? Смело – под знамя Креста! И на битву с своими страстями! Легким тогда вам покажется бремя страдальческой жизни.

Элегия эта и по предмету содержания своего, и по своему внутреннему тону, и по своему слогу, и по самому стихотворному размеру своему в подлиннике (элегическое двустишие) представляет очень близкое сходство с двумя стихотворениями, вошедшими в сборник: Athologiae Graec. Ad Palatin. Codic. fidem edit., т. II, отд. IX под № 359 и 360 и надписываемыми: одно: – ΠΟΣΕΙΔΙΠΠΟΥ, οί δε ΠΛΑΤΩΝΟΣ ΚΩΜΙΚΟΥ [ПОСЕДИПП], другое – ΜΗΤΡΟΔΩΡΟΥ [МИТРОДОР].Можно думать, что эти стихотворения послужили святому Григорию образцами для подражания в названной элегии его.

Перейдем теперь ко второму классу элегий, обнимающему собой те краткие пьесы, в которых Григорий сколько проще и непосредственнее, столько же живее и энергичнее выражает душевные аффекты, и которые близко граничат с так называемыми мелическими стихотворениями. По содержанию и форме элегии эти весьма разнообразны. Одни из них, которые поэт называет«Θρήνος» [ «Плач»], дышат вообще чувством глубокой скорби, возбуждаемой или завистью и кознями врагов, неверностью и изменой друзей, или страданиями борьбы плоти с духом, или чувством близости расчета с «многоскитальческой» жизнью и неуверенностью в достаточной подготовленности к жизни будущей, или бесплодностью благороднейших порывов к осуществлению в здешней жизни идеалов высшего нравственного совершенства, или же, наконец, недоступностью для человеческого уразумения тайны промыслительных действий Божиих о человеке, часто несовместных с законами нравственного возмездия по представлениям человеческого разума. Последним мотивом проникнуто содержание, например, следующей прекрасной элегии.

 

Плач

О собственных своих бедствиях (Θρήνος δια των αύτοΰ μάγων)

Любезная земля и море, и отечественная, и чужая сторона, и юность, и седина на западе жизни, и города, и убежище мое – утесы, какие только обошел я, стараясь приблизиться к Божеству Христову! Почему я один шел скорбным путем, и здесь и там меняя образ многотрудной жизни? Не однажды не мог твердо установить на земле легкой стопы своей, но одни бедствия непрестанно препровождают меня к большим бедствиям. Ты научи меня, Премудрость, отчего на мне такое бремя? Отчего благочестивые в трудах, а погибающие не знают трудов? Наказание ли это за грех? Или угли, которыми очищается жизнь, как золото в горниле? Или меня, как Иова, вызывает на борьбу с собою злобный и завистливый враг, и Ты, как борца Своего, умастив меня наперед обильно елеем, выводишь обнаженным для великого подвига, чтобы потом наградить и прославить подвижника? Все это известно Тебе одному, Царь мой, Слово, потому что Ты управляешь целым миром по великим и сокровенным законам, из которых разве малый некоторый отблеск вполне доходит до нас, покрытых брением и имеющих близорукие глаза

Особенно силою скорбного чувства, искренностью и непосредственностью душевной мольбы и жалоб отличаются из этой группы элегии № 22, 27, 49, 52, 53, 61, 65, 75, 76, 84 (см.: кн. II, раздел I). Например:

 

Элегия № 22

Ίκετήριον

Царь мой Христос! Для чего Ты опутал меня этими сетями плоти? Для чего вверг в жизнь – в этот холодный и тинистый ров, если, как слышу, действительно я – бог и Твое достояние? Утратилась во мне крепость членов, не слушаются колена; меня расслабило время, сокрушила болезнь, изнурили заботы и друзья, расположенные ко мне недружелюбно. А грехи не хотят покориться, но еще сильнее наступают на меня; и изнемогшего, как робкого зайца или серну, окружают эти псы, желая насытить свой голод. Или останови бедствия и умилосердись, или прими меня к Себе после долговременных подвигов и положи меру скорбям, или благое облако забвения да покроет мои мысли!

Иным тоном – тоном тихой задушевной грусти и трогательной нежности меланхолического чувства проникнута, например:

 

Элегия № 51

θρηνητικον υπέρ της αύτοΰ ψυχής

Часто юная новобрачная, сидя еще на девственном ложе, оплакивает смерть возлюбленного супруга и в брачном уборе начинает свою жалобную песнь, а рабыни и подруги, стоя здесь и там, плачут попеременно в облегчение ее грусти. И матерь оплакивает любезного сына, еще не достигшего юношеских лет, и после мук рождения терпит новые муки. А иной сетует о своем отечестве, которое опустошено стремительным Ареем. Иной скорбит о доме, который истреблен небесным огнем. Какой же плач приличен тебе, душа, которую умертвил губительный змий, Божий образ запечатлев горькою смертью? Плачь, плачь, несчастная, это одно для тебя полезно. Покину дружеские и веселые пиры; покину великую славу красноречия и благородство крови, покину домы с высокими кровлями и все земное счастие, покину даже сладостный солнечный свет, самое небо и блистательные звезды, которыми оно увенчано. Все это оставлю тем, которые будут после меня, а сам, с повязкой на голове, как мертвец и бездыханный, возлягу на одр, последним сетованием утешу сетующих, получу ненадолго похвалу и беспрекословную любовь, потом камень и под ним неумирающее тление .

Некоторые элегии – просто, тихие, кроткие молитвы к Господу Христу (№ 24, 25, 26, 66, 69, 74); иные – сокровенно сердечные монологи, в которых поэт говорит сам с собой (№ 43, 80, 86) или изливает свою скорбь, обращаясь к своей умершей матери (№ 87). В иных, под тяжестью болезней, испрашивает у Господа избавления от своих недугов (№ 20) или терпения переносить их (№ 71), или же окончательного разрешения от них посредством давно желаемой и ожидаемой кончины своей (№ 72, 73). Последнюю из этих элегий, под заглавием«Παρακλητικόν» [в наст. издании: № 73. «Песнь умилостивительная»], приводим здесь в метрическом переводе на русский язык, размером подлинника (элегическим двустишием), сделанном с греческого покойным высокопреосвященнейшим Филаретом и напечатанном в 1 т. «Духовной беседы» за 1868 год, с. 22.

 

Песнь увещательная

(Святого Григория Богослова)

Близок последний труд жизни: плаванье злое кончаю И уже вижу вдали казни горького зла: Тартар ярящийся, пламень огня, глубину вечной ночи, Скрытое ныне во тьме, явное там в срамоте. Но, Блаженне, помилуй и, хотя поздно, мне даруй Жизни останок моей добрый по воле Твоей. Много страдал я, о Боже Царю, и дух мой страшится Тяжких судных весов, не низвели бы меня. Жребий мой понесу на себе, преселяясь отсюда, Жертвой себя предая скорбям, снедающим дух. Вам же, грядущие, вот заветное слово: нет пользы Жизнь земную любить. Жизнь разрешается в прах.

При определении поэтических достоинств лирических стихотворений святого Григория приходится не раз пожалеть о том, о чем справедливо сожалеет в своей статье о них досточтимый арх. Порфирий, – «что эти творения существуют для нас только в простом прозаическом переводе. Конечно, поэтические их совершенства ярко просвечивают и в переводном русском языке, но все же отсутствие гармонической музыкальности подлинного стиха составляет важную и великую потерю. С восполнением этого ощутительного недостатка вполне можно быть уверенным, что эти стихотворения могли бы поспорить своим достоинством со многими прославленными лирическими произведениями, заменить многие из известных у нас настольных поэтических сочинений» . Тогда, без сомнения, открылось бы и больше точек соприкосновения между стихотворениями святого Григория Назианзина и лирическими произведениями наших отечественных поэтов, и больше места для аналогий, сближений и критических сравнений их между собою.

Теперь же при подобных сближениях – естественном и законном критическом приеме – приходится ограничиваться только одной стороной – передачей именно сходных предметов внутреннего содержания сближаемых стихотворений. Можно, например, отметить сходство между известной элегией Пушкина «Брожу ли я вдоль улиц шумных» и элегией Григория (№ 43) «Πρός έαυτόν» («К себе самому»). Меланхолическое настроение русского поэта, возбуждаемое в нем предметами жизни и внешней природы здешнего мира, сосредоточивает мысль его на своей смерти, и эта господствующая тема его элегии проходит, между прочим, через ряд вопросов:

И где мне смерть пошлет судьбина? В бою ли, в странствии, в волнах? Или соседняя долина Мой примет охладелый прах?

Подобная же мысль и в подобной же вопросной форме выражается и в элегии Назианзина:

Ποΐρίψω τάδε σωμα; τι τέλος άντιβολήσει;

Τις γη, τις δε τάφος με φιλόξενος άμφικαλύψει;

Τις δ'οσσοις μινύθουσιν εμοΐς επι δάκτυλα θησει,

Ή ρά τις εύσεβεων, Χριστού φίλος ή ρα κάκιστος .

(«Где сброшу с себя это тело? Где встречу свой конец? Какая земля, какая страннолюбивая могила укроет меня в себе? Кто положит перст на мои померкающие очи? Благочестивый ли и друг Христов или один из зловерных?») Но параллели расходятся в последних желаниях сравниваемых элегиков в той мере, насколько глубже и серьезнее предметы религиозной элегии вообще в сравнении с мотивами светской элегии. Проникнутый просто чувством патриотизма, наш отечественный элегик продолжает:

И хоть бесчувственному телу Равно повсюду истлевать, Но ближе к милому пределу Мне все б хотелось почивать.

У святого Григория господствующая элегическая тема о смерти забрасывает гораздо дальше мысли и чувства поэта – в область веры и надежды в посмертную жизнь:

«Все это безразлично, конечно, и одного лишь малодушного может озабочивать мысль: гробу ли предадут мою плоть – это бездыханное бремя, или останется она непогребенной в добычу хищным зверям или бесстыдным псам или птицам, или обращена будет в пепел, рассеяна по воздуху, или без гроба брошена на высоких утесах, или сгниет даже в реках и под шумящими дождями. Куда бы ни заброшен был прах мой – не пропадет, не останется он в безызвестности. Напротив того, последний день, по Божию мановению, соберет всех вместе от концов земли, хотя бы кто обращен был в пепел и рассеян по воздуху»

Стоит, наконец, отдельно сказать о довольно многочисленной группе элегий, которые надписываются «Κατάτου πονηρού» – «На лукавого» (№ 50, 54–60, 62–64, 70, 79, 80, 83). Общее содержание их составляют жалобы святого отца на демонские искушения и мучения от них. Но замечательна обстоятельность, с которой святой Григорий изображает злокозненных виновников своих мучений. Он не только подробно очерчивает природу злых демонов , что можно находить и у других современных ему церковных писателей (Григория Нисского, Ефрема Сирина, Августина), но с особенным старанием, скажем даже – с одушевлением опытного художника, погружается в область демонологии. Он тщательно описывает виды и категории демонов, с обозначением отличительных свойств, способностей и наклонностей каждой из них и присвоением каждому отдельному легиону бесов, под управлением своего особого вождя, специальных родов упражнений в деле соблазна людей и специальных мест самостоятельной деятельности. Характерным образчиком языка и стиля этого отдела стихотворений могут служить в особенности элегии № 55, 59 и 60.

«Беги от моего сердца, злокозненный! Беги скорее, беги от моих членов, беги от моей жизни, тать, змий, огонь, Велиар, грех, смерть, пучина, дракон, зверь, ночь, засада, бешенство, смешение, завистник, человекоубийца. Для чего тревожишь меня, не потерпев никакой обиды? Иди в своих свиней и наполняй бездны; они примут тебя, как прежде, негодного легиона. Удались же, или низложу тебя крестом, пред которым все трепещет. Я ношу крест в своих членах. Крест – моя сила» Отойди, отойди от меня, неприязненный человекоубийца! Отойди, страшное привидение, неистовая злоба! Отойди! У меня в сердце Христос; Ему принес я в дар свою душу. Откажись от меня и беги скорее прочь! Ах! Помогите мне, Ангелыпредстатели! Ах! Ко мне приступает мучитель и злобный зверь; умоляю вас, друзья, избавьте меня от него» .

«Приходил, приходил ты ко мне, злобный, но остановлен. Как скоро заметил я дым, догадался, что будет и огонь. Сильное зловоние – явный признак змия. А я подъемлю крест. Он страж моей жизни, он связует собою весь мир и приносит его Богу. Убойся креста, отойди, не являйся вторично» .

В стихотворении № 54 поэт, между прочим, следующим образом описывает лукавые приемы демона, старающегося мало-помалу вкрасться в душу человека: «Сперва неважными грехами, как извилистый ручеек, впадаешь ты в сердце; потом открываешь себе пошире дорогу; затем уже входишь большой и мутной рекой и, наконец, как океан или бездна, поглощаешь меня своею пастью» .

Вообще живость и плодовитость воображения, сила и, так сказать, «террор слова», дышащего пламенем религиозного чувства, принадлежат к отличительным литературным свойствам многих из стихотворений, относящихся к отделу элегий «??????????????» [ «На лукавого»].

«В наше время, – замечает об этих стихотворениях арх. Порфирий, – истина явления злых духов у аскетов при их бдительном внимании к самим себе возведена до аподиктически очевидной аксиомы, и святой Григорий Богослов, конечно, неложно говорит о себе, что он и сам изгонял бесов, следовательно, ничего нет неестественного, когда он с такой жалобой отгоняет от себя диавола и для прогнания его просит предстательства святых Ангелов» .

 

2. Гимн

Многие стихотворения святого Григория Богослова надписываются словом«ϋμνος» [ «песнь, гимн»]. Как техническое обозначение особого вида лирической поэзии термин этот заимствован из древнегреческой литературы, но как выражение специально-религиозного лирического одушевления гимн, по своему историческому происхождению, уходит в глубокую древность. В песнопениях, посвященных прославлению Божества, можно сказать, и зародилась поэзия, и потому гимны, даже в самой языческой поэзии, занимают первое место не только по времени, но и по важности самой стихии их. Древнееврейская литература представляет нам дивные образцы песнопений религиозных, гимнологических. Евреи в глубочайшей древности занимались музыкой и поэзией, а в царствование боговдохновенного песнопевца Давида эти искусства достигли у них высочайшей степени совершенства. Псалмы его составляют и цвет еврейской лирической поэзии, и совершеннейшие образцы гимна. У древних греков священные песнопения, изображавшие чувство благоговения, или гимны (от υμνίω – воспеваю, прославляю), были также первоначальными лирическими стихотворениями. По различию языческих божеств гимны имели различные названия: пеаны посвящались Аполлону, дифирамбы – Вакху. Новейшие писатели разделяют их на теургические, или священно-таинственные, поэтические, или народные, и философские. Первые воспевались посвященными в таинства при отправлении обрядов. Эти гимны исполнены благочестия и святости больше, чем остальные два вида их. Они заключают в себе многочисленные эпитеты и проименования, выражающие власть, свойства или принадлежности богов. Солнце называется в них блистающим, быстротекущим, отцом и распорядителем годичных времен, оком и владыкой мира, утехой смертных, светом жизни; Цибела(Κυβελα) – матерью богов, досточтимой супругой Крона, началом стихий и пр. Из этого рода гимнов до нас дошли только гимны, приписываемые Орфею. Содержанием гимнов поэтических служила вера простого народа. Это – произведения поэтов, от которых греки и римляне получили своих богов со всеми легендарными вымыслами об их похождениях. Эти поэтическо-мифологические вымыслы о различных похождениях и приключениях богов, относившиеся к предметам обрядно-религиозного культа, не входили в содержание гимнов философских, просвещенные авторы последних разделяли в них с простым народом только веру в верховное божество, источник и начало всех существ.

Особенные, отличительные свойства гимнов, как религиозных песнопений, были следующие:

1) гимн выражал восторг и благоговение к Существу Высочайшему;

2) для этого требовалась особенная возвышенность в слове, которым выражалось глубокое чувствование, каким только может быть проникнут человек, представляющий себе беспредельность и бесконечность Всемогущего;

3) восторг изливался искренний, так как пред Всеведущим открыты все чувствования и помышления.

Если, таким образом, уже в древнейшей дохристианской поэзии, при разнообразии внешней формы гимна, основную стихию его, его душу всегда составлял религиозный элемент, вера, то сколько новых, несравненных и несоизмеримо-возвышенных ощущений, сколько жизни и силы, силы небесной, привнесло в этот высший род лирической поэзии христианство с того самого великого исторического момента, как только на земле впервые раздались небесные звуки радостно-приветной ангельской песни: «Слава в вышних Богу, мир на земле и в человеках благоволение!» И удивительно ли, что в христианской поэзии гимн не только служит исходным пунктом ее, как в поэзии еврейской и древнегреческой, но и составляет почти исключительную форму ее во весь первый период ее исторического развития, обнимаемый первыми тремя веками христианской духовной жизни?! – Еще в Евангелиях песни Богоматери (Лк. 1:46–55), священника Захарии (Лк. 1:68–79) и праведного Симеона, в которых лирические элементы еврейского псалма соединяются с простотой и достоинством греческой формы, служат связующим звеном между поэзией Ветхого и поэзией Нового Завета. Но уже апостол Павел в Посланиях к Ефесянам (5:19) и Колоссянам (3:16) говорит о существовании – вместе с псалмами и хвалебными песнями Ветхого Завета – и собственно христианских гимнов. Быть может, об этих-то гимнах в честь Господа у первенствующих христиан и писал Плиний в своем письме к императору Траяну. Указанные места из посланий святого апостола тем более важны для нас, что в них обще намечены основные положения теории и христианской лирической поэзии вообще, и гимна в частности. Ефесянам апостол Павел писал: исполняйтеся духом, глаголюще себе во псалмех (ψαλμάς) и пениих (ϋμνοις) и песнех духовных (ωδαις πνευματικαΐς), воспевающе и поюще в сердцах ваших Господеви. Колоссянам предписывал: Слово Христово да вселяется в вас богатно, во всяце премудрости; учаще и вразумляюще друг друга во псалмех и пениих и песнех духовных, во благодати поюще в сердцах ваших Господеви. Объясняя эти слова апостола, высокопросвещенный автор «Исторического обзора песнопевцев» говорит: «Христианское пение, по наставлению апостола, должно быть:

а) пением сердец, а не одних уст; каждый звук голоса должен быть звуком сердца, выражением мысли, отзывом желаний;

б) пением духа благодати; как каждое действие истинно христианское есть плод благодати, так таково же должно быть и пение; и потому для христианского пения надобно исполняться духом, надобно молитвами призывать на себя благодать Христову;

в) пением Господу.

Говоря об этом, апостол не только внушает то, что пение должно совершаться с благоговением пред Великим в святости и благости, но он указывает и на предмет христианской песни; он говорит, что все песни надобно петь нам не иначе, как с мыслью о Христе, Спасителе нашем. Его-то, Христа Иисуса, называет он Господом. Это – любимое слово любящего сердца его» Из христианских лирических поэтов первого периода в духе этих правил писали блаженный Климент Александрийский, Непот – епископ Пентапольский, святой Афиноген мученик. Но о последних двух как поэтах сохранились лишь известия у других писателей ; от поэтической же деятельности Климента Александрийского до нас дошел только знаменитый гимн его «К Искупителю» . В коротких стихах его (анапестах, перемешанных со спондеями и дактилями) поэт изливает восторженное состояние христианской души, ликующей в чувстве искупления. Богатство образов, сравнений и эпитетов, прилагаемых в нем к Спасителю, приближают его к стилю античных греческих гимнов. Христос именуется здесь: «неукротимых онагров смирителем», «крылом птенцов парящих», «непоколебимым кормилом юношей», «пастырем агнцев царственных», «державным Словом Отца Превышнего», «крепостью страждущих», «Владыкою вечности», «ловцом человеков» и пр. Но из композиции этого гимна еще мало заметно стремление христианской лирики выделиться из широкой области безыскусственных «песней духовных», ближайшим образом соответствовавших целям общественного богослужебного ритуала, и обособиться в самостоятельный род художественно-литературного христианского творчества. Только по внешней форме гимн «К Искупителю» не принадлежит к разряду гимнов в широком смысле, в каком гимном может быть названа всякая вообще хвалебная песнь Богу. Тоном церковной песни отзываются следующие заключительные слова гимна:

Небесное млеко Из сладких сосцов Девы благодатной — Мудрости Твоей источенное! Мы Твои дети! Нежными устами Воскормленные, Нежным дыханьем Материнской груди Исполненные, Песни простые Гимны невинные Христу Царю В награду святую За учение жизни Поем все купно, Поем просто Отрока державного. Вы лик мира, Дети Христовы, Люди святые! Пойте все купно Бога мира.

С гимном, в тесном смысле слова как произведением свободного и оригинального художественно-поэтического христианского творчества, мы едва ли не впервые исторически встречаемся, как и с элегией, у святого Григория Богослова.

К этому ряду лирической поэзии у него относятся стихотворения № 29–30 (см.: кн. I, раздел I) и № 38 [ «Песнь Христу после безмолвия на Пасху»] (см.: кн. II, раздел I).

Лучшим из них представляется«ʼʼΤμνος προς θεόν» [№ 30. «Другая песнь Богу»]. Высокий религиозно-поэтический лиризм, проходящий через все стихотворение, от начала до конца его, вытекает из живого, восторженно-сердечного отношения поэта к воспеваемому им предмету. Эта сердечная теплота, проникающая весь гимн и сообщающая ему полноту внутренней жизни и дух истинной поэзии, служит его первым и главным достоинством. Могучий стих, достойный возвышенного содержания гимна, составляет его второе достоинство. При всей глубине и богатстве мыслей, при всем разнообразии картин и образов, слог гимна отличается краткостью, строгостью, ясностью, простотой. Такой гармонией стиха с одушевляющей его идеей отличаются только произведения, которые, являясь плодом искреннего, свободного вдохновения, выливаются прямо из сердца поэта. Подобное впечатление производит этот величественный, хвалебно-молитвенный, торжественный гимн Триипостасному Богу. Основная мысль его выражена в начальном трехстишии, составляющем нечто вроде вступления:

Σέ τόν άφθιτον μονάρχην

Δός άνυμνεΐν, δός άείδειν,

Τόν άνακτα τόν δεσπότην

Одушевленный этой мыслью – прославить, воспеть Бессмертного Властителя, Царя и Господа, поэт призывает, так сказать, к соучастию в прославлении Творца свидетелей славы и величия Его из беспредельного мира тварей Его – горних и земных, одушевленных и неодушевленных, из веков прошедших и времен вечно настоящих. Он призывает и лики ангельские, и солнце, и луну, и звезды, и бесконечные века, и «умное существо» – человека. Но лучше передадим содержание гимна собственными словами поэта:

Тобой и песнь и хвала; Тобою ангельские лики, Тобою нескончаемые веки. Ты засветил солнце; Тобою путь луны; Тобой и красота звезд. Тобой отличен человек, Способный возноситься мыслью к Богу, Как существо разумное, — Ты создал все, Всему дал строй И Промыслом Своим все держишь. Ты изрек слово – явилось дело, А Слово Твое – Сын Твой, Бог. Он той же сущности, Он равночестен с Отцом. Он все устроил И царствует над всем. А все объемлет, Все сохраняет Бог – Дух Святой. Пою Тебя, живая Троица, Единая и Единоначальная, Существо неизменное и безначальное, Неизъяснимое, Непостижимое. Твердость небес непоколебимая, Неподначальная и беспредельная, Свет невиданный никем И все проникающий, Для кого нет неведомого Ни на земле, ни в бездне. Отец благий! Будь милостив ко мне, Всегда чтить Дай это имя мне, Грехи же мои прогони, Очисти совесть мою От всякой нечисти. Да славлю Божество, Да поднимаю руки чистые, Христа благословляя. Молю Его коленопреклонно, Да примет меня, раба Своего, Когда придет Он царствовать. Будь милостив ко мне, Отец! Подай мне благодать Твою. Тебе и слава и хвала Во веки неизмеримые!

Содержание этого гимна представляет, таким образом, в сжатом и художественно сконцентрированном виде, так сказать, profession de foi христианского поэта-богослова. В сердечном умилении он исповедует здесь Безначального Отца, Единосущного и Равночестного Ему(Όμοοΰσιον, ομοτιμον τω τεκοντι) Сына и Всеобъемлющего Святого Духа, Бога(Περιλάμβανον δε πάντα «Αγιον Πνεύμα το θεΐον) – Живую Троицу(Τριάδα ζώσαν).

После этого гимна обращает на себя внимание по своим поэтическо-литературным достоинствам«Ύμνος εσπερινός» [№ 32. «Песнь вечерняя»]. В ней воспевается свет Триипостасного Света как источник жизни целого мира и человека, как дивное премудрое Начало миропорядка вещественного и сферы мира духовного. Это дивное стихотворение может служить одним из нагляднейших доказательств, каким неистощимым богатством поэтического воображения обладал святой Григорий Назианзин. Два слова: «φως» [ «свет»] и «σκότος» [ «тьма»] – внушают поэту столько пленительнейших образов, живописных сравнений и метафор! Соединенные его художественной кистью в одну композицию, эти образы и метафоры дают грациозную картинку, которая с тонкой игрой «света» и «теней» внутренне соединяет нежные переливы его молитвенно-благодарственного настроения души.

Немногим уступают в поэтическом отношении двум только что отмеченным стихотворениям гимны: № 29(««Ύμνος εις Θεόν») [ «Песнь Богу»] и № 31(«'Ύμνος άλλος») [ «Песнь другая»]. По своему содержанию, тону и языку эти гимны представляют такое близкое сходство с двумя смежными с ними гимнами (№ 30 и 32), что, не будь они разного стихотворного размера, они удобно могли бы слиться с ними – именно гимн № 29 с гимном № 30, а гимн № 31 с гимном № 32 – в одно органическое целое.

Из прочих гимнов заметнее других выделяется песнь (№ 38) под заглавием «Ύμνος εις Χριστον μετά την σιωπήν, εν τω Πάσχα» [ «Песнь Христу после безмолвия на Пасху»]. В этом пасхальном приношении Господу – Христу, Воскресшему из мертвых, есть места, согретые искренними движениями сердца, есть строфы, оживленные бесспорно поэтической экспрессией. Но в общем стихотворение это и по языку, и по изложению слабее вышеозначенных гимнов. Самое содержание его не совсем точно отвечает своему заглавию, по крайней мере, дает меньше, чем сколько обещает сюжет заглавия. Строфы, относящиеся собственно к Воскресшему Господу, по своему объему составляют только третью часть всего гимна, а по своему месту – последнюю; и притом эта-то именно главная часть гимна и обнаруживает всего больше вялости движения, расплывчивости и слабости композиции, бедности языка. Строфы эти гораздо ниже гимнов Иоанна Дамаскина, в которых он прославляет и воспевает воскресшего Спасителя. Напротив, в первой части гимна, прославляющей общие Божественные свойства Христа, язык стихотворения, за исключением начального четверостишия, отличается своей характерной поэтической образностью и картинностью. Таково, например, следующее место гимна, не теряющее своей оригинальной поэтической художественности даже и в прозаическом русском переводе его:

«По Твоему манию, Царь, высокошественное солнце, востекши на огнистый круг, затмевает собою звезды, как Ты затмеваешь умы. По Твоему манию то живет, то исчезает попеременно и опять является в полном свете око ночи – луна. По Твоему манию зодиакальный круг и этот размеренно кружащийся хоровод определяют меру годовых времен, неприметно между собою растворяемых. И неподвижные и подвижные, возвращающиеся на прежний свой путь, звезды суть глагол Твоей Божественной мудрости. Твой свет – все те небесные умы, которые воспевают славу Пренебесной Троицы. Твоя слава – человек, которого поставил Ты здесь ангелом, песнословцем сияния Твоего, о бессмертный Свет и вновь родившийся для смертного, бесплотная Высота, напоследок же, чтобы избавить от гибели смертных, Плотоносец!»

 

3. Эпитафии и эпиграммы

 

К лирическими стихотворениям святого Григория Назианзина следует отнести, наконец, довольно значительный отдел (из 223 стихотворений) эпитафий и эпиграмм его. Правда, эти стихотворения в большинстве имеют интерес скорее исторический, чем литературно-поэтический. При характеристике времени святого Григория Богослова и выдающихся исторических лиц, связанных с личностью знаменитого отца Церкви узами кровного родства, дружбы или единодушной ревностью по вере и благочестию, при изучении общественного и домашнего быта, нравов и понятий его современников эти стихотворения могут пролить довольно яркую полосу света.

Но было бы ошибкой думать, что произведения эти совсем лишены поэтического элемента и поэтических достоинств. Самый размер эпитафий, представляющий древнейшую и прекраснейшую систему стихов, состоящую из соединения дактилического гекзаметра с пентаметром, некоторым образом содействовал изящности их как поэтических произведений. Классическое чувство гармонии, лежащее в основе этого художественного размера, требовало, чтобы содержание стихотворения внутренним достоинством мысли, некоторой полнотой и округлостью ее соответствовало прекрасной форме, размеру полному, округленному, как совершеннейшее произведение греческого резца. Но само собой разумеется, что живость, свежесть и художественность эпитафий и эпиграмм Григория Богослова больше обусловливались сущностью самых событий, составляющих предмет содержания их, и еще больше внутренним настроением самого поэта. Если нет и не могло быть в эпитафиях его, по самому роду этой поэзии, в собственном смысле поэтического творчества, рождающегося из чистого вдохновения или поэтической фантазии, то в них много трогательного внутреннего смысла, много нежнейших оттенков чувства любви и набожности, много нравственно-идеального одушевления, проникнутого глубоко прочувствованной мыслью о превратности и ничтожности всего земного.

Эта господствующая мысль проходит чрез все разнообразие предметов содержания эпитафий и становится еще выразительнее и трогательнее, когда влагается в уста самого умершего. Так, например, как в следующей эпитафии Павлу – юноше, скончавшемуся в ранней молодости:

«Обратите взор свой на мое тело, рассмотрите мои члены. Как молодую ветвь, скосила меня смерть; ненасытимый тартар отверз свою мрачную обитель и вовлек туда меня, Павла, срезав преждевременно, как нежный росток. Всю красоту юных, как траву, пожинает смерть своей косой, беспощадная!»

Большей частью эпитафии прославляют нравственные доблести умершего, впадая подчас при этом в гиперболизм, и выставляют своих высоких героев как образец для подражания живым. Примером гиперболического прославления умершего может служить эпитафии № 42 «Είς Μαρτινιανόν» [в цикле «Мартиниану»]:

«Когда Мартиниан вступил в общую всех матерь – землю, тогда восплакали все города Авзонии; обитатели всей Сицилии и широких пределов земли остригли себе волосы, потому что удалилась от людей сама Фемида. Но мы, обнимая вместо тебя твою славную могилу, всегда будем показывать ее приходящим, как нечто священное» .

Другие заключают в себе общие моральные сентенции; иные же выражают просто один какой-либо наиболее важный или чудесный момент из жизни умершего. Таковы, например, некоторые из эпитафий святого Григория матери своей Нонне , Навкратию, брату Василия Великого, и другие. Множественность эпитафий по одному и тому же предмету, на память одному и тому же лицу – отцу, матери, брату, другу, естественно объясняется особенной любовью автора к близким умершим. Это можно видеть, например, из следующего эпиграмматического стихотворения, которое, в числе других 35 эпитафий, поэт посвящает дорогой памяти своей матери и в котором так живо и трогательно выражены проявления нежной материнской привязанности Нонны к сыну и чувство взаимной любви последнего к первой:

«Призывая Григория среди цветущих виноградников, выходила ты, матерь моя, навстречу возвращавшимся с чужой стороны и любезные руки свои простирала к возлюбленным чадам, призывая Григория. Кровь родительницы текла в обоих сынах, но особенно в том, которого воспитала ты своими сосцами. Потому и почтил я тебя, матерь, столькими эпиграммами» (Τοϋνεκα δε τοσοις επιγράμμασιμητερ ετισα).

Равно как, с другой стороны, источником целого ряда эпиграмм на гроборасхитителей, агапитов и синисактов послужило, без сомнения, чувство сильного негодования и нравственного возмущения святого Григория против этих наглых нарушителей не только законов религии и гражданского порядка, но и чувства нравственного достоинства человека, чувства совести.

«У меня уже седины, – читаем мы в эпиграмме Григория: «Είς αγαπητούς» [ «К любящим»], – изнуряю свою плоть, смиряю око; дневными и всенощными трудами истомил я злосчастную душу, только бы избавиться мне от огня; но при всем этом не без труда удерживаю в повиновении тело. Как же ты, хотя еще молод и плоть у тебя шире, чем у слона, при всем этом покоишь себя, как человек, достигший чистоты и духовно возлюбивший свою возлюбленную? Нет! Бежать должно от такой богопротивной любви» .

«Не безопасен огонь подле соломы. Небезопасно и тебе, монах, под одним с собою кровом держать жену-девственницу… Пока ты держишь себя вдали, в тебе одна искра. Но как скоро сходишься вместе, при дуновении малого ветра воспламенишь пожар» .

«Из смеси белого и черного образуется сероватый цвет. Жизнь и смерть не имеют между собою ничего среднего. А этих, как их называют, синизактов, не знаю, куда причислить? Признать ли, что они сопряжены браком, или назвать безбрачными, или оставить для них какую-то середину? Ты носишь на себе плоть и живешь вместе со своей возлюбленной, которая также имеет плоть. Что же, думаешь, заключат о тебе живущие нечисто? Пусть ничего не скажут целомудренные, но кто равнодушно будет слушать насмешки, разглашаемые чернью? Брак – дело законное и честное. Но еще лучше плоти свобода от плоти. А если, возлюбленные, есть кроме этого безбрачный брак, то вы будете жить в сомнительном супружестве» .

«И мужам и женам, которые сближаются под именем возлюбленных, скажу вот что: исчезните вы, язва для христиан, исчезните вы, старающиеся прикрыть неистовое влечение естества! И в глазах есть нечто любодейное» .

 

Из эпиграмм на расхищающих гробы

(Κατά τυμβωρύχων)

«Когда тебя, лютый зверь, разоритель гробницы столько великолепной – произведения многих рук, допустило внутрь себя это сокровенное убежище; тогда, скажи мне, что ты увидел там? Не гнилость ли, не черепы ли умерших, не остовы ли людей, некогда существовавших, так как сказывают, что тут были положены супруг и супруга? И не распалась твоя плоть? Но что же ты нашел? Ничего, конечно. Впрочем, преступление твое при тебе. Отойди, отойди от меня прочь! Ты будешь наказан за мертвых; не приближайся же к живым; хотя еще и не умерли мы, однако же боимся тебя».

«Разрывай, разрывай гробницу! Очень знаю, что ты хочешь у мертвого найти золото; но ты себе самому роешь яму, в которую со временем вринет тебя Божие правосудие. Если оно приходит поздно, то с лихвою» .

«Семь на свете чудес: стены, статуя, сады, пирамиды, храм, еще статуя и гробница. Осьмым же чудом была я – огромная, высокая, далеко вверх возносившаяся с этих утесов гробница. Но первенствуя по славе у умерших, возбудила теперь ненасытность твоей неистовой руки, человекоубийца» .

«Гробницы, сторожевые башни, горы и мимоходящие, оплачьте мою могилу, оплачьте расхитителя гробов! А ты, эхо, повторяй с окрестных утесов последние слова: «Оплачьте расхитителя гробов!»»

«Этот человек из пустой надежды раскопал мою дорогую для меня могилу – единственное достояние, оставшееся мне по смерти. И его какой-нибудь злодей пусть убьет своими руками и, убив, бросит вдали от гроба отцов!»

По внешнему объему своему и по своей литературной форме изложения эпитафии и эпиграммы святого Григория вообще довольно разнообразны, начиная с эпитафии в простейшем и буквальном смысле слова как краткой надписи, обозначающей только имя умершего лица, которому посвящена она, и кончая эпиграммой в стиле художественного антологического стихотворения в виде надгробного литературного венка, сплетенного из живых, свежих цветов поэзии. Как на пример эпитафии первого рода можно указать на следующую надпись святого Григория своей сестре, Горгонии:

«Здесь лежит любезная дщерь Григория и Нонны, таинница пренебесной жизни Горгония»

В пример художественно-поэтического изложения эпитафии может идти любое из целого ряда дивных стихотворений, посвященных памяти прекрасного юноши, Евфимия. В высокой степени отличенный всеми дарами природы, Евфимий был скошен смертью во цвете лет, едва достигнувши двадцатилетнего возраста и только что обручившись с прекрасной девицей, Евопией. Вместо надгробных гирлянд Григорий Назианзин почтил память юного друга нежно-задушевными, грациозными стихотворениями.

«Оратор между ораторами, певец между певцами, гордость отечества своего, слава своих родителей, едва достигший юношеских лет и недавно в чертог свой призывавший любовь, умер Евфимий. Какая жалость! Вместо девы нашел он себе гроб, и за днями предбрачных веселий наступил день плача» .

«Двадцатилетний Евфимий столько знаком был с эллинской и авзонской музою, сколько другой не ознакомился бы и с одною из них. Он сиял и красотою, и благонравием. Но увы! сиял непродолжительно; блеснул, что молния, и – оставил после себя слезы» .

«Плачьте, источники, реки, рощи, сладкопевные птицы, с вершины дерев прекрасно услаждающие слух. Зефиры, своим шелестом навевающие тонкий сон, и цветники собравшихся вместе Харит! А тебя, прелестный сад Евфимиев, сколько славным соделал умерший Евфимий, потому что носишь его имя! Если бывал кто прекраснее всех юношей, так это Евфимий. Если есть какое поле, прекраснее всех полей, так это его Элизий. Потому и собрались вместе все Хариты. Хотя покинул жизнь Евфимий, однако же оставил свое имя этому восхитительному месту» .

Без преувеличения можно сказать, что под этим истинно антологическим стихотворением не отказался бы подписаться ни один из классических поэтов древности.

Некоторые эпитафии изложены в форме обращения святого Григория к умершим героям надписей. Таковы, например, многие из эпиграмматических стихотворений его своей матери и другу своему, Василию Великому. Другие, наоборот, излагаются от имени

умершего лица с обращением к святому Григорию. Такова, например, следующая эпитафия его своему отцу, Григорию же.

«Пастырскую свирель вложил в твои руки я, Григорий. Ты же, сын мой, играй на ней, как искусный пастырь; всем отверзай дверь жизни и в отеческий гроб сойди созревшим» .

Иные – в форме обращения к умершему от благодарных соотечественников, признательно помнящих и чтущих заслуги его для них , а большая часть – от лица умершего, как таинственный голос из-за пределов гроба, с обращением и просьбой ко всякому вообще проходящему мимо места его погребения, «уронить слезу на его могилу» .

Некоторые эпиграммы изложены в живой диалогической форме, как, например, следующая: «Какой это памятник и чей? – Не знаю; на столбе не видно надписи, потому что опрокинут он прежде гробницы. – А какого времени? – Работа памятника старинная. – Скажи же, чья зависть расхитила это? – Злодейские руки соседа. – Что хотелось им найти? – Золотую обводку» . Или в подобной же вопросной, но более краткой, отрывистой и лаконически сильной форме, например, эпитафия:

«Нонна Филтатьева. Где она скончалась? – В храме. – Как? – Молясь. – Когда? – В старости. – Прекрасная жизнь, святая кончина!»

Иные – в форме прозопопеи, вроде, например, эпитафии Василию Великому:

«Науки! Общая обитель дружбы! Дорогие Афины! Ранние условия вести божественную жизнь! Знайте это, что Василий на небе, чего желал, а Григорий на земле и на устах носит узы» .

Некоторые эпитафии, наконец, в изложении своем допускают отчасти метафорически-мифический элемент античной поэзии, как это можно видеть, например, из следующего стихотворения:

Αι Χάριτες Μούσαισι Τι ρεξομεν; ούκετ άγαλμα

Χειρών ημετερων Εύφημιος εν μερόπεσσι.

Χαι Μοΰσαι Χαρίτεσσιν 'Επε/φθόνος εστίν άλιτρος,

Τοσσον εχοι ήμΐν δε τοδ' ορκιον εμπεδον εστω.

Μηκετ άναστήσαι τοΐον μερόπεσσιν άγαλμα .

Таким образом, на основании приведенных образцов эпиграмматических стихотворений святого Григория Назианзина мы приходим к выводу, что эти стихотворения и по своему стилю, и по своему стихотворному размеру, и отчасти по самому внутреннему характеру своему носят на себе живые и симпатичные черты сходства с эпиграммой древнегреческой литературы, под влиянием антологических образцов которой они, очевидно, и написаны.

Подводя итог своему внутреннему анализу стихотворений святого Григория Богослова, мы можем вообще сказать, что выводы наши в отношении к вопросу, из каких источников черпал святой Григорий материал для своих поэтических произведений и какие можно различать в них ингредиенты, совпадают с указаниями самого же поэта. В стихотворении № 39 [ «О стихах своих»] он разделяет источники своих стихотворений на два класса: первый он обозначает словами «έκ τών έμών» [ «из нашего учения»] (ст. 64), разумея под ним, без сомнения, христианскую литературу и вообще христианскую письменность; второй противополагает выражением «έκ τών έκτοθεν» [ «из учений внешних»], разумея под ним писателей языческих. Предметы первой категории, нам кажется, достаточно подробно обследованы нами при специальном обзоре стихотворений. Что же касается источника έκ τόν εκτοθεν то, по тесной связи этой стороны дела с вопросом о том, как смотрел святой Григорий на античное классическое образование и античных авторов, считаем здесь нелишним остановиться несколько на том, как и в какой мере святой Григорий пользовался древнеклассическими писателями в своих сочинениях.

В цикле академических наук, изучением которых Григорий завершил в Афинах свое высшее классическое образование, преобладающее значение имели философия и поэзия. Естественно поэтому, что из всех древних писателей самое сильное влияние на Григория имели философы и поэты, с многочисленными выдержками и цитатами из которых встречаешься у него не только в поэтических сочинениях, но даже и в проповедях. Из древних философов преимущественным вниманием Григория пользовался Платон. Явное сочувствие святого Григория Богослова этому великому поэту-мыслителю, как известно, дало повод многим западным ученым усматривать в некоторых пунктах догматического учения нашего отца Церкви следы подражательности философской системе Платона. С увлечением этой идеей связаны в западной богословской науке весьма авторитетные имена. Но к чести этой науки следует заметить, что она же выдвинула против этих авторитетных представителей помянутого воззрения и вполне достойных их оппонентов Одним из крупных и наиболее известных в нашей русской богословской науке сторонников зависимости Григория как догматиста от Платона можно считать Ульмана, гейдельбергского профессора богословия в первой четверти нашего (то есть XIX) столетия. В своей во многих отношениях дельной и, как специальный труд, единственной монографии (Gregorius von Nazianz, der Theologe… etc., Darmstadt, 1825) этот «умный и добрый немец, – как называет Ульмана высокопреосвященный Филарет (Историческое учение об отцах Церкви, т. 2, с. 176), – позволяет себе отказывать святому Григорию как догматисту в оригинальности» («Wir sprechen unserem Gregorius als Dоgmatiker Originalitat ab», s. 304), ставя его догматическое вероучение в тесную связь с философией Платона. Против этого мнения Ульмана выступил тонкий исследователь догматического учения святого Григория Богослова Герётер (Hergenrother. Die Lehre von der gottlichen Dreieinigkeit. S. 11, Anm.). В опровержение Ульмана он ссылается на 27-е слово Григория: «Против евномиан», и «О богословии» первое, в которых святой отец смеется над Платоновыми «идеями, переселениями и круговращениями наших душ, припамятованиями и вовсе не прекрасной любовью к душе ради прекрасного тела» , и на слово 32, в котором Богослов, подвергая суду своей критики вымыслы и софизмы древних философов, с прискорбием упоминает и о «Платоновых красноглагольствах, которые, подобно египетским язвам, ко вреду вкрались в нашу Церковь». Эти места, конечно, с достаточной ясностью обнаруживают заблуждение Ульмана. Но чтобы правильно и беспристрастно судить о том, как смотрел святой Григорий на Платона и как относился к нему литературно, недостаточно для этого сослаться только на вышеприведенные отдельные цитаты из проповедей святого отца, опуская совсем стихотворения его, как это сделал Гергенрётер. При сопоставлении этих выдержек с различными местами из стихотворений святого Григория, касающимися Платона и его сочинений, нетрудно понять, что упреки Григория Платону, выражаемые в цитируемых Гергенрётером местах из проповедей нашего отца, относятся только к некоторым известным отделам его учения, но не ко всей без разбору философии его, не ко всем безразлично мыслям его. В стихотворениях своих святой Григорий гораздо мягче выражается о Платоне, гораздо благосклоннее отзывается о его философии, а иногда и прямо говорит о нем с величайшей похвалой. Так, в поэме «О добродетели» он называет Платона σοφώτατον ανδρών [ «мудрейшим мужем»] а язык его – «медоточивым»» . Согласно общему воззрению своему на языческую философию и словесность как «на обильный сад, который вместе с сорной травой и растениями, годными только в огонь, заключает в себе много и прекрасных цветов, способных служить украшением церкви», он и в учении Платона одно осуждает, другому сочувствует. В стихотворении, например, «О мире» он, отвергая Платоново ϋλην [ «материю»] в учении о происхождении мира, пользуется, некоторым образом, его «идеями» в изложении чисто христианского воззрения на тот же предмет. Задаваясь здесь, между прочим, вопросом: «Чем занята была Божия мысль прежде нежели Всевышний, царствуя в пустоте веков, создал вселенную и украсил формами?» – решает: «Она созерцала вожделенную светлость Своей доброты… Мирородный ум рассматривал также в великих Своих умопредставлениях Им же составленные образы мира, который произведен впоследствии» .

Далее, поэт называет человека«κόσμον εν μικρώ μεγαν» [ «мир великий в малом»] – выражением, заимствованным из «Тимея» Платона. Стихотворение № 47 [ «Упреки неразумным стремлениям души»] целиком все основано на известной сентенции Платона, что душа человеческая некоторым образом подобна тройке, состоящей из неодинаковых лошадей: благородной(εύγενεΐ), неукротимой (ατακτω) и кроткой (ημερω), возницей или правчим которых состоит разум (τολογικον).

Гораздо сильнее и заметнее отражается в сочинениях святого Григория влияние на него древнеклассических поэтов. Он вводит их художественно-литературные приемы и формы в свое проповедническое красноречие; он любит освещать выдержками из стихотворений их свое остроумие в письмах; он пользуется живописнейшими картинами и образами их, со всей свежестью чисто эллинского эстетического вкуса, в своих стихотворениях. Он пользуется не только литературными формами и идиомами художественного языка их, окрашивающими в античный поэтический колорит внешнюю сторону стихотворений его, но и нередко самыми мифологическими выражениями, символами, пословицами и эпитетами, сообщающими его пьесам, в известном смысле, внутреннее родство с произведениями классической поэзии. Чаще всего встречаешься у него с именами Гомера, Гесиода, Пиндара, Еврипида, Феогнида.

Нельзя поэтому не согласиться со словами Эрнеста Дронке (Dronke), что Григорий берет у Гомера, Гесиода, Феокрита, Еврипида и других не только слова, но и полустишия и целые стихи («Gregorius ab Homero, Hesiodo, Theocrito, Euripide, aliis non solum vocabula, sed hemistichia et totos versus habet») Но это еще не оправдывает замечания Дронке, предпосылаемого им выписанной нами цитате, что «Gregorius ut alii poetae christiani multus est imitando» . Пользоваться, хотя бы и широко, выдержками и цитатами, стихами и строфами из других авторов далеко не значит еще подражать этим авторам. Все или почти все случаи, в которых христианский поэт цитирует классических авторов, могут быть подведены под две общие категории. Он пользуется этими цитатами или как иллюстрацией к своим мыслям, когда эти последние представляются в каком-либо отношении сходными или параллельными с цитируемыми местами из древних поэтов; или же – как материалом для своих критических замечаний, когда его высшие христианские идеи и воззрения, противопоставляемые поэтическим вымыслам классической древности, дают повод показать внутреннюю несообразность и убожество последних. В том и другом случае заимствования из классических поэтов имели свое значение главным образом ввиду того высокого обаятельного авторитета и громадной популярности античных классиков, какими пользовались они еще в христианский век святого Григория. И так как первое место в этом отношении принадлежало, бесспорно, царю поэтов Гомеру, за которым молодежь проводила в то время целые дни и ночи, то не удивительно, что Гомеру же принадлежало и наибольшее сочувствие святого Григория, который сам, наверно по личному опыту, говорил о нем, что«Ομηρος εν ταΐς λύπαις τας ψυχας φαρμακεύει» («Гомер врачует души в скорбях») .

К двум поименованным источникам стихотворений Григория Богослова, Священному Писанию и памятникам греческой литературы, нужно прибавить еще третий, весьма важный источник, который заключался в самом поэте, – его долголетний и в высокой степени плодотворный личный опыт жизни. На этот источник поэт также указывает сам непосредственно в своих стихотворениях. «Великий Бог обогатил меня знанием небесного и земного, – говорит он в стихотворении «К Немесию», – у меня ум, при озарении великого Духа исследуя самые глубины, парит выше всего» . «Опытность свою простер я до такой степени, какая прилична только человеку, который долго трудился», – говорит он в другом стихотворении . Этот-то умудренный долголетним опытом жизни ум и отличает так выгодно все почти его дидактические стихотворения и делает в особенности драгоценными его превосходные правила и наставления жизни, которые изложены в его гномах. Последние обнимают одну сторону его «опытности» – знание сердца человеческого и человеческой жизни. В других стихотворениях святой отец обнаруживает необыкновенную наблюдательность и знание в области внешней природы.

Что касается первой и высшей стороны его житейского опыта, его глубокого понимания сердца человеческого, его полного знания людей и света, на этом мы с достаточной подробностью останавливались при самом разборе стихотворений во всех их родах и видах. Вопрос же об отношении поэта к внешней природе представляется нам далеко не исчерпанным в нашем исследовании: при изложении содержания стихотворений мы касались, так сказать, натурпоэзии святого Григория только отрывочно и мимоходом; между тем по степени интереса своего эта сторона поэтических произведений святого Григория, характеристически отличающая поэтическую натуру его, заслуживает, нам думается, полного внимания читателя. Позволим себе поэтому остановиться на ней с отдельным, хотя и кратким словом.

Не только стихотворения святого Григория, но и его проповеди заключают в себе много превосходных страниц, обнаруживающих необыкновенно теплую и симпатичную любовь поэта к природе. Перемена четырех времен года, красота живописных местностей, образ жизни зверей в пустынных местах, инстинкты и привычки птиц, свивающих гнезда в рощах и садах, искусство и трудолюбие пчел, слагающих соты по законам математики, – все это находит у него старательное и в высшей степени живописное поэтическое изображение.

Раскрывая пред взорами слушателей царство видимых тварей, на которых печатлеется Премудрость Божия, непостижимая для ограниченного мышления, Григорий Богослов останавливается на каждом из чудес, украшающих зрелище мира; предметы мироздания дают блестящему воображению его картины, в изображении которых красноречие проповедника принимает полет и живые цветы поэзии. Прекрасные изображения искрятся философскими размышлениями, блестят глубоким знанием физики и естественной истории того времени. Бросив взгляд на человека, на чудное устройство его членосостава, пробежав царство животных и рыб, проповедник продолжает: «Посмотрите и на стаи птиц и их разнообразия, не только по виду, но и по цвету, как не певчих, так и певчих. И какая причина их сладкопения и отчего оно? Кто дал стрекозе на грудь лиру или (другим) эти песни на стеблях и стрекотания, которыми они, возбуждаемые солнцем мусикийствовать полуденные песни, оглашают леса и песнями сопровождают путника? Кто научает лебедя пению, когда он, распустив крылья по ветру, составляет мерную песнь? Я не хочу уже говорить об искусственных голосах и о всем том, что изобретают искусства по подражанию природе. Отчего павлин, эта гордая мидийская птица, так любит красоту и честь (ибо и он чувствует свою красоту), что если видит, что кто-нибудь к нему подходит, или если захочет, как говорят, похвалиться своей красотой перед женщинами, то, выгнув шею и распустив дугообразно златоблестящий и усеянный звездами хвост, с гордой выступкой показывает свою красоту любопытным? Подивись естественному смыслу самых бессловесных и, если можешь, объясни, как птицы вьют гнезда и среди камней, и на деревах, и на кровлях, не только безопасные, но и красивые и приспособленные к воспитанию птенцов? Откуда не только у пчел, но и у пауков такое трудолюбие и искусство, что первые возделывают соты, составляя оные из шестиугольных и обращенных одна на другую чашечек, и устрояют для себя жилище посредством средней стенки и прямых углов, примыкающих к прямым сторонам, и притом в столь темных ульях и невидимыми способами; а последние из столь тонких и почти воздушных, многоразличным образом расположенных нитей ткут многосложные ткани, и притом из невидимых веществ, не только для приятного жилища, но вместе и для уловления слабейших (насекомых) для употребления в пищу? Какой Эвклид, мудрствующий о несуществующих линиях и трудящийся над доказательствами, сделал что подобное? Какой Паламед подражал стройным движениям и положениям журавлей и их, как говорят, учениям, когда они в порядке и разнообразно движутся во время летания? Какие Фидии, Зевксипы, Полигноты или Паррассии и Аглаофонты, превосходно умеющие рисовать и ваять прекрасные произведения? Какой Кносский хор Дедала, сделанный с чрезвычайным изяществом и соответствующий нимфе? Или Критский, говоря языком поэзии, неудобораспутываемый и, по хитрости искусства, часто сам с собою встречающийся лабиринт? Умалчиваю о муравьиных кладовых и расходчиках, также о запасе ими пищи, соразмерном времени, и обо всем прочем, что рассказывают об их путешествиях, вожатых и порядке в делах». Проповедник протек мыслью землю и воды и требует, чтобы слушатель на крыльях ума вознесся на воздух. «Кто разлил воздух, – говорит он, – это великое и изобильное богатство, не раздаваемое по мере достоинств или счастья, не ограничиваемое пределами, не разделяемое по возрастам, но получаемое, подобно манне, сколько кому нужно и для всех равно драгоценное, эту колесницу пернатых, это седалище ветров, это вместилище благовременных перемен по временам года, это дыхание животных или, лучше, сохранение души в теле, – воздух, в котором (живут) тела, которым (проходит) слово и в котором – свет и освещаемое, а равно и протекающее чрез него зрение?..»

К художественно-поэтическим местам, заимствованным проповедником из созерцания внешней природы, относятся, например, изображение волнующегося моря (в 26-м Слове; см.: т. 1, с. 320, ст. 8) или дивное описание весны (в Слове 44, на новую неделю; см.: т. 1, с. 557, ст. 10.), при наступлении которой святой Григорий рисует следующую картину природы:

«Все прекрасно стекается к торжеству и сорадуется. Смотрите – какое чудное, восхитительное зрелище! Царица годовых времен исходит во сретение царице дней и приносит от себя в дар все, что есть прекраснейшего и приятнейшего. Ныне небо прозрачно; ныне солнце выше и златовиднее, ныне круг луны светлее и сонм звезд чаще. Ныне вступают в примирение волны с берегами, облака с солнцем, ветры с воздухом, земля с растениями, растения со взорами. Ныне источники струятся прозрачнее, ныне реки текут обильнее, разрешившись от зимних уз; луг благоухает, растение цветет, трава посекается и агнцы скачут на злачных полях. Уже корабль выводится из пристани с криками восторга и оживления и окриляется парусом; дельфин, с возможным удовольствием переводя дыхание и поднимаясь наверх, играет около корабля и неутомимо сопровождает пловцов. Уже земледелец водружает в землю плуг, возводя взор горе и призывая в помощь Подателя плодов; уже ведет он под ярмо вола – оратая, нарезывает пышную борозду и веселится надеждами. Уже пасущие овец и волов настраивают свирели, наигрывают пастушескую песнь и встречают весну под деревьями и на утесах; уже садовник ухаживает за деревьями; птицелов заготовляет клетки, осматривает лучки, замечает полет птиц; рыболов всматривается в глубины, очищает сети и сидит на камнях. Уже трудолюбивая пчела, расправив крылья и оставив улей, показывает свою мудрость, летает по лугам, собирает добычу с цветов, и иная обделывает соты, переплетая шестиугольные и одна на другую опрокинутые чашечки и смыкая их попеременно, то прямо, то под углом, вместе для красоты и для прочности, а иная складывает мед в эти хранилища и возделывает для пришлого гостя сладкий и без плуга возращенный плод. Уже птица вьет себе гнездо; одна прилетает в него временно, другая живет в нем постоянно, а иная летает вокруг, оглашает лес и как бы разговаривает с человеком. Все воспевает Бога и славит Его бессловесными гласами».

Вместе с нежным чувством любви к природе святой Григорий обнаруживает основательное и весьма подробное знакомство со всеми царствами ее. Из проповедей его любопытно в этом отношении 28-е Слово, в котором он долго и с любовным старанием останавливает внимание читателя на «природе, образе рождения и воспитания, местопребывании, нравах и как бы законах общежития» животных

Гораздо больше простора для выражения своих симпатий к красотам природы и своей наблюдательности над нею отводит святой Григорий в своих стихотворениях. Эти произведения дают полное основание утверждать, что, внушая одному из юношей изучать ήερίων, χθονίων τε και ειναλίων… ουρανίων τε — природу вещей и воздушных и земных, и морских и небесных (№ 4. «От Никовула-сына к отцу», с. 343, ст. 72), поэт сам служил превосходным образцом физических знаний. В одном из стихотворений своих он сам указывает и на источники своего естествознания, разделяя их на три класса: 1) самоличную наблюдательность; 2) книги и 3) устное предание. Обширные познания, приобретенные из этих источников, служат поэту прекрасным вспомогательным средством в аналогиях и параллельных сближениях, в живых примерах и сравнениях, в художественных картинах и поэтических описаниях. Мы уже видели, рассматривая элегию «О малоценности внешнего мира», каким богатством сравнений из внешней природы пользуется святой Григорий, развивая здесь мысль Гомера что «нет ничего немощнее человека» и что люди – «ничего не значащие однодневные твари, напрасно поднимающие высоко брови». В другом стихотворении, внушая целомудрие и умеренность в супружеских наслаждениях, святой Григорий находит много поучительных примеров целомудренного воздержания у неразумных представителей природы.

«Слышу, что пернатая горлица, по смерти своего милого горлика, из целомудренной любви к разделявшему ее ложе, не принимает к себе в гнездо другого супруга. Мудрая птица!.. Болтлива сероперая ворона, но и она живет верной юношеской любви, и когда потеряет милого супруга, ненавидит всякого мужа. И у морских рыб есть свой закон; немногие не знают никаких уставов касательно брака, многие же заботятся о целомудрии и брачного ложа, и своей супруги. И здесь имеют силу права. Иные не домогаются иметь более одного плода. Иные же предаются наслаждениям любви только в весеннее время. Сама природа положила меру вожделениям. А время нежной любви определено для всех живых тварей, и воздушных, и водяных, и тех, которые ходят по суше. Далее срока не питают они в себе вожделений; в самом безумии страсти связаны благовременностью, когда возбуждает их к тому весна. И одни сбегаются кучами для исполнения супружеских дел; у других же соблюдается постоянная привязанность к милым супругам и хранится закон любви; а некоторым достаточно один раз в жизни рождать детей. А если и у неразумных есть некоторая заботливость о целомудрии, то ужели ты, Божие создание, не свяжешь всех законов плоти, если захочешь?» Переходя далее от частной мысли о воздержании в сфере половых влечений к общей мысли о власти человека вообще над беспорядочными животными инстинктами, достигаемой целесообразным воспитанием и укреплением силы воли, поэт пристыжает защитников естественности и необходимости подобных инстинктов примерами животных, у которых искусство препобеждает самую природу:

«Скворцы говорят подобно человеку, подражая чужому голосу, который они переняли, видя в зеркале изображение из дерева выточенного скворца и слыша человеческий голос промышленника, спрятавшегося за зеркалом. И ворон также крадет звуки у человека. А когда нарядный и кривоносый попугай в своем решетчатом доме заговорит по-человечески, тогда он обманывает даже слух самого человека. Коням вешают канаты, и поверх их ходят кони. Степенный медведь ходит на задних ногах и, как умный судья, заседая на судейском месте, держит в лапах, можно подумать, весы правосудия; и зверь представляется одаренным умом. Человек научил его тому, чему не научила природа. Видал я также укротителя зверей, который сидит на хребте у могучего льва и рукой укрощает силу зверя. Он держит бразды, а бегущий лев, забыв свою ярость, повинуется господину и ласкается к нему. Видел я также тяжелого и великорослого зверя с большими зубами; мальчик Инд сидит на нем и небольшим хлыстиком заставляет его идти, как корабль поворачивая туда и сюда тело сильного слона. Бесстрашен был тот, кто первый умыслил укротить зверя.

Но ты зверям приписываешь больше, нежели человеку, если соглашаешься, что принуждение препобедило природу в зверях, а люди не могут быть обучены добру, имея даже у себя помощником слово» .

Возводя закон любви родителей к детям в общий закон природы, святой Григорий иллюстрирует эту мысль следующими примерами:

«И у сильной коровы скачущий телец упирает головою в сосцы, и она, по сладостной необходимости, переносит это беспокойство. И птица над милым гнездом, вокруг неоперившихся птенцов, не дает крыльям покоя, туда и сюда за кормом порхает эта тощая и давно не евшая кормилица. И родителей, и детей связала природа узами любви, приискав то врачевство для родителей, что тяжелые скорби облегчают они усладою любви. Поэтому и рассерженная матерь за юную телицу, и собака за милых ей щенят, и птица за птенцов объявляют страшную войну; пестрая рысь с яростью бросается из древесной чащи; сильный вепрь приходит в бешенство, лесом встает у него щетина, сверкают глаза, пар валит от зубов, изощряемых один о другой, и челюсти пеною брызжут, когда идет он отмстить за детей или встретить смерть. Это внушает им горячая любовь по незаученным законам. Осы, сидя на камнях, как скоро видят, что приближается кто-нибудь, хотя и не замышлявший зла новорожденным их детям, всем ополчением высыпают вдруг из камней, шумят пред лицом у путника и поражают его немилосердными жалами. И в морских глубинах есть закон любви, если справедливо рассказываемое о дельфине, этом царе обитателей моря. Если какой-нибудь морской зверь приближается к его не укрепившимся еще в силах детищам, дельфин расширяет свой зев и, как снедь пожирая собственное порождение, прячет его в своей внутренности, чтобы не дать в добычу зверю, и дотоле не изрыгает из себя этого невероятного бремени, пока не избегнет страшной угрозы могучего врага; тогда только без мук рождения возвращает из утробы свой плод» .

Любопытно, что те сведения из области внешней природы, которые являются у святого Григория как результат собственных его наблюдений, гораздо состоятельнее в естественнонаучном отношении, нежели те, которые почерпнуты им из двух других упоминаемых им источников – книг и устного предания. В следующей, например, превосходной поэтической страничке всякий может подметить некоторые фальшивые детали, заимствованные, очевидно, из древнегреческой литературы:

«Вчера, сокрушенный своими скорбями, сидел я один, вдали от людей, в тенистой роще и терзался сердцем. В страданиях люблю я такое врачевство и охотно беседую наедине со своим сердцем. Ветерки жужжали и, вместе с поющими птицами, с древесных ветвей ниспосылали добрый сон даже и слишком изнемогшему духом. А на деревах любимцы солнца, сладкозвучные кузнечики, из музыкальных гортаней оглашали весь лес своим щебетаньем. Неподалеку была прохладная вода и, тихо струясь по увлажненной ею роще, омывала мои ноги. Но мною так же сильно, как и прежде, владела скорбь. Ничто окружающее не развлекало меня, потому что мысль, когда обременена горестями, нигде не хочет встретить утешения» . Обращают на себя внимание здесь слова поэта: «А на деревах любимцы солнца, сладкозвучные кузнечики, из музыкальных гортаней оглашали весь лес своим щебетаньем». Здесь в отношении к насекомому τεττιξ святой отец допускает двойную погрешность. Во-первых, кузнечики не живут и не щебечут на деревах, а живут только в траве. От этого внешнего признака, характеризующего их место и образ передвижений, заимствовано и самое название их на западноевропейских языках: на немецком – Gras-hupfer, буквально: травяной скакун, прыгун; называется еще: Heupferdchen или Graspferd – травяная кобылка; совершенно равнозначительна его английская этимология: Grasshopper (травяная кобылка); на французском Sauterelle – скакун, прыгун. Во-вторых, кузнечики издают звук не «из музыкальных гортаней» (στηθομελεΐς), а трещат посредством ударения крылышек одно о другое (не отсюда ли и русское название этого насекомого – «кузнечик»?). Святой Григорий разделяет ошибку древних поэтов (Гомера, Гесиода, Анакреона и др.), представлявших кузнечика поющим на уединенных деревьях и кустах и заимствовавших от него прекрасные сравнения. Лучше всего это можно видеть из стихотворения Анакреона «Είς τεττιγα», переведенного на русский язык Гнедичем.

 

Кузнечик

О счастливец, о кузнечик, На деревьях на высоких Каплею росы напьешься И как царь ты распеваешь. Все твое, на что ни взглянешь, Что в полях цветет широких, Что в лесах растет зеленых. Друг смиренный земледельцев, Ты ничем их не обидишь; Ты приятен человекам, Лета сладостный предвестник, Музам чистым ты любезен, Ты любезен Аполлону: Дар его – твой звонкий голос. Ты и старости не знаешь, О мудрец, всегда поющий, Сын, жилец земли невинный, Безболезненный, бескровный, Ты почти богам подобен!

Русский переводчик передал греческое λαλαγώντζς словом щебетать, что употребляется только в применении к птицам, вместо – издавать звук, трещать, стрекотать.

Впрочем, мы рассматриваем святого Григория как поэта, а не как натуралиста. Для нас не важны ошибки его в широкой области естественных наук, современный ему уровень которых не превышал, очевидно, знаний по этим предметам древних. Не важно для нас то, что «восход» и «заход» солнца у него не метафоры языка, а астрономические аксиомы (см.: Слово 28, т. 1, с. 349, ст. 30), что земля «стоит твердо и неуклонно» (там же, с. 347, ст. 26.) «и только тем не представляется неподвижной, у которых кружится голова, подобно тому как пьяным не кажется, что трезвые – трезвы, а не на голове ходят и вертятся» (см.: Слово 36, т. 1, с. 428, ст. 7). Мы отмечаем только богатство его поэтической фантазии в этих астрономических воззрениях его, по-своему решающей вопросы – «Что значит это прибавление и убавление дней и ночей, это равенство в неравенстве? Как солнце – прекрасное, как жених, быстрое и великое, как исполин, – производит и разделяет времена года, которые чинно приближаются и удаляются и будто в хороводе друг с другом то сходятся, то расходятся: сходятся по закону любви, расходятся по закону благочиния, даже постепенно между собою сливаются и неприметно приближаются, подобно наступающим дням и ночам, чтобы внезапностью своей не произвесть скорбного ощущения» (см.: Слово 28, т. 1, с. 349, ст. 30). Если здесь больше поэзии, чем реальной истины, зато какой дивной гармонией между той и другой отличаются в других случаях сравнения поэта, заимствованные из той же астрономической области! Какой великолепной картиной, например, начинает он свое стихотворение «Περί νοερών ουσιών» [ «Об умных сущностях»]: «Как солнечный луч из безоблачного неба, встретившись с видимыми еще отражающими его облаками, из которых идет дождь, распростирает многоцветную радугу, и весь окружающий эфир блещет непрерывными и постепенно слабеющими кругами…» etc.

Вообще заслуга святого Григория Назианзина в данном отношении та, что он не только первый из христианских писателей положил начало поэтическому изображению внешней природы стихами, но и дал художественнейшие образцы этого изображения, вроде, например, стихотворения «Περί της ανθρωπινής φύσεως» [ «О природе человеческой»].

 

Метрическая сторона стихотворении святого Григория

Поэтическая природа стихотворения, как произведения искусства, слагается из двух органически связанных и взаимно проникающих друг друга элементов: внутреннего – содержания, и внешнего – формы. Внешняя, техническо-метрическая сторона стихотворения как продукта поэтического творчества не есть нечто произвольное и механическое, а обусловливается законами симметрии и благозвучия, как то представляется художественному чутью поэта. При полной оценке художественных достоинств стихотворения формальная сторона его поэтому не может и не должна быть оставляема без внимания.

В метрическом отношении стихотворения святого Григория, вообще говоря, не обнаруживают оригинальности. Но эта особенность или, вернее сказать, отсутствие этой особенности в стихотворениях его не только ничего не отнимает от их поэтических достоинств, а, напротив, делает особенную честь художественному вкусу их автора, ставит его в истории греческой литературы в преемственную и живую связь со знаменитыми поэтами классической Греции и бесспорно возвышает его над всеми современными ему поэтами, как языческими, так и христианскими, как греческими, так и римскими, отличавшимися характерной склонностью к метрическим ухищрениям и искусственности, под влиянием превратных теорий в области греческой метрики александрийских грамматиков. Древние греки изобрели такое удивительное множество самых разнообразных метров, систем и строф, что едва ли возможно и нужно было еще прибавлять что-либо в этом отношении. По крайней мере все усилия и попытки в этом направлении поэтов и писателей уже со времен Александра Великого (330 г. до н. э.), когда греческая метрика заканчивает свое полное естественное развитие, остаются совершенно бесплодным и напрасным трудом

Наиупотребительнейшие у греческих классиков размеры, какими пользуется в своих стихотворениях Григорий Назианзин, при развитом вкусе древних греков и высокой законченности их языка, были, бесспорно, и самыми совершенными метрами. Таковы дактилический гекзаметр, элегическое двустишие, ямбический триметр и так называемый анакреонтический размер (versus anacreonteus).

Эти размеры употребляются в стихотворениях святого Григория Богослова почти с тем же чутьем к специфическому различию каждого из них и вкусом в выборе между ними для того или другого рода поэтических произведений, каким отличается метрика греков классической эпохи до Александра Великого. Некоторое различие в метрическом отношении между Григорием и древнегреческими поэтами заметно только в особенном предпочтении святым Григорием Назианзином ямбического триметра (versus senarii) перед остальными перечисленными размерами, не исключая даже популярнейшего в древнегреческой поэзии дактилического гекзаметра, и в более широком применении им этого любимого им и модного в его время размера (ямбического триметра) к различным видам его поэтических произведений. Он является у него преобладающим размером и в том роде поэзии, для которого обыкновенным размером в лучшую пору древности был гекзаметр, – разумеем дидактическую поэзию. Самыми крупными и характерными примерами в этом отношении у него могут служить стихотворения «Περί τον εαυτουβίον» [ «Стихотворение, в котором св. Григорий пересказывает жизнь свою»] (в 1949 строф) и«Εις εαυτόν και περί επισκόπων» [ «О себе самом и о епископах»] (в 836 строф). Каким размером, в частности, написано каждое стихотворение святого Григория, читатель может найти в прилагаемом нами в конце сочинения подробном и точном инвентаре стихотворений Григория. Здесь же считаем достаточным показать только распределение строф и стихотворений по их размерам в общей их сложности.

Из 408 стихотворений (не считая трагедии) написано размером:

а) гекзаметра – 66;

б) элегического двустишия – 935;

в) ямбического триметра – 102;

г) анакреонтическим – 5.

По количеству строф, составляющих в общей сложности 17 531 (без трагедии), метрические цифровые группы распределяются таким образом:

а) гекзаметрических строф – 5284;

б) элегических – 3924;

в) ямбических – 8147;

г) анакреонтических – 176.

Трагедия«Χριστός Πάσχων», составляющая 409-е стихотворение и состоящая из 2151 строфы, написана размером ямбического триметра, и, таким образом, со включением ее общее число ямбических строф у Григория Назианзина возрастает до 10 298.

 

Заключение

Гренье, на книгу которого мы не раз ссылались в своем сочинении и немало приводили выдержек из нее, заканчивает свои рассуждения о Григории Богослове следующими словами:

«В этом человеке, стало быть, (усматриваются) – два человека: христианский поэт и литератор четвертого века. Мы не дорожим вторым, который только и рекомендует себя, что сомнительными проблесками ума, мы удивляемся, мы всею душою своею любим первого, потому что нам кажется, что мы обязаны ему пьесами самыми совершенными из христианской литературы. Искренность движения, натуральность плана, чистота вкуса, могущество стиля – вот заслуги, с которыми он предстает перед нами; и для нас святой Григорий Назианзин идет впереди блаженного Августина, святого Василия, святого Амвросия и святого Иоанна Златоуста» . Подражая Гренье, мы с полным убеждением можем сказать о нем самом, что из двух его положений, которыми он резюмирует свою книгу о святом Григории, мы не придаем никакого значения второму и всею душою своею присоединяемся к первому.

Если сопоставить это заключение Гренье с критическим взглядом на святого Григория, как поэта, Ульмана, мы увидим странную противоположность в воззрениях их на один и тот же предмет: где французский ученый видит «сомнительные проблески ума» (lueure douteuses d'esprit), там с благоговейным почтением останавливается немецкий критик и замечает при этом, что насколько это почетно было для него как для человека и богослова, настолько же невыгодно для него как поэта («so ehrenvoll dieses fur ihn als Menschen und Theologen ist, so unvortheilhaft war es fur ihn als Dichter» ); а где тот же немецкий критик, смотря на поэзию святого Григория Богослова как «более на продукт рефлексии, спокойного обсуждения, чем внутреннего поэтическо-творческого побуждения, непроизвольно стремящегося к обнаружению», видит «вместо поэтического тона больше одни образы, тропы, украшения и выспренние выражения, которые он некстати заимствовал весьма часто из других поэтов» (die er nur allzuoft aus andem Dichtern unpassend entlehnte), там французский ученый восхищается искренностью движения, натуральностью плана, чистотой вкуса, могуществом стиля. С довольно оригинальным также взглядом на святого Григория как поэта выступает в своей книге, или, точнее, в отделе книги, посвященном поэзии Григория Богослова, и новейший французский ученый, аббат Монто. Основное воззрение его на святого Григория, проходящее через весь подлежащий отдел его сочинения, ясно формулировано уже в самом конце отдела; оно представляется именно в выводном заключении, что «Григорий был по природе поэт, но что он, к сожалению, никогда не изучал самой поэзии и совсем чужд был теоретического идеала, который был необходим ему» . Так что «в душе своей он больше был поэтом, чем в стихах своих» (Il а e'te' plus poete, que son systeme) (ibid.). В связи с этим воззрением Монто высказывает здесь склонность разделять отчасти мнение Гренье, что Григорий не совсем свободен был от влияния того превратного направления современной ему риторической школы, характеристику которого, здесь же кратко набрасываемую Монто, мы уже приводили выше. На каких же пьесах святого Григория более заметно и более невыгодно для него, как поэта, отразилось это вредное литературное направление? Оно, по мнению Монто, естественно обнаружилось всего больше в тех произведениях, где, собственно, и должно было выступить в противовес ему правильное теоретическое изучение поэзии, которым, однако, не обладал поэт, – именно в произведениях эпической композиции, в пьесах объективно-повествовательного характера, каковы, например, его исторические пьесы.

«Поэма «О жизни своей», например, хотя и представляет, – говорит Монто, – некоторые страницы, где обнаруживается эпический жанр, но как почти везде в подобных произведениях, цель практическая вредит здесь цели эстетической» . Упоминая о другом историческом стихотворении Назианзина – «О себе самом и о епископах», Монто находит уместным сделать здесь общее замечание, что «Богу не угодно было, чтобы поэт претендовал на роль Гомера в стихотворениях о себе самом» Главная же сила Григория как поэта заключается, по мнению Монто, в его изящнейших лирических стихотворениях. «Провидение сделало его счастливым соперником греческого искусства там, где он сам не думал быть им» .

В частности, в области этого «греческого искусства» Монто находит достойного соперника святому отцу в Пиндаре; это ясно видно из страницы 189 его сочинения, где он, сочувственно ссылаясь на отзыв Вильмена (Villemain), сравнившего стихотворения Григория Богослова в художественном отношении с образцовыми произведениями Пиндарического вдохновения, выражается так: «Небу угодно было, чтобы святой Григорий возымел идею сообщить своим наиболее коротким поэтическим произведениям эстетическое разнообразие и искусное единство произведений Пиндара».

Мы привели эти наиболее характерные суждения и отзывы о святом Григории как поэте, чтобы показать, что каждый из критиков его смотрит на него со своеобразной точки зрения, и при этом нельзя упустить из внимания того, что каждый из них не совсем верен и выдержанно последователен даже и в своей собственной точке зрения на дело. Возьмем хоть автора «научных вопросов о Григории». Общая и основная точка зрения его в подлежащем отделе этих «вопросов» побуждает его признавать святого Григория поэтом лирическим. Выражая, однако же, эту мысль и с некоторым восхищением оттеняя ее сравнением поэта с первоклассным античным лириком, Монто не приводит при этом ни одного чисто лирического стихотворения святого Григория. Между тем как, вооружаясь против эпических стихотворений Григория и именем Бога отказывая поэту здесь в роли Гомера, Монто с восторгом останавливается пред двумя, вовсе не лучшими в своем роде, эпическими поэмами: «К Немесию» и «К Олимпиаде», усматривает в них классическую композицию» (p. 196), называет их «poetique monument de direction antique» [ «поэтический памятник античного направления»] (p. 197) и целиком, дословно, приводит их здесь во французском переводе; и нужно заметить, что такое внимание в отношении этих двух поэм, не считая еще некоторых эпитафий, составляет исключение в целой характеристике Григория как поэта.

Естественным следствием научного знакомства с такого рода критической литературой по предмету нашего сочинения является вопрос – чем объяснить эту разность в воззрениях критиков на Григория-поэта и какое значение могут иметь эти разногласия критиков друг с другом и даже одного и того же автора с самим собою при нашем личном суждении о том же предмете?

Эти разногласия в отзывах о нашем поэте мы ставим, во-первых, в причинную связь с тем обстоятельством, что отзывы эти, по крайней мере большая и самая невыгодная для поэта часть их, были сделаны учеными еще по старым, далеко не полным и критически неисправным изданиям стихотворений святого отца, так как новое полнейшее и совершеннейшее издание их Кайльо вышло только в конце первой половины текущего столетия. Мы положительно только этим можем объяснить, например, ту странную несообразность в книге Ульмана, что он, смягчая свой жесткий приговор над поэтической деятельностью и поэтическими произведениями святого Григория Богослова замечанием, что все же как по самой природе своей Григорий действительно обладал некоторым поэтическим талантом (eine wirkliche… Dichterader in seinem Wesen lag; s. 291), так и между поэтическими произведениями его есть «прекрасные, глубоко прочувствованные и действительно трогательные места» (schone, tief gefuhlte und wirklich ergreifende Stellen), что «отдельные небольшие стихотворения, которые вылились из непосредственного одушевления и исполнены чистого чувства, могли бы удовлетворить и наиболее строгих ценителей» (s. 292), – что, оговариваясь таким образом, он подводит под эту исключительную рекомендацию только гномы и ни одним словом или намеком не упоминает ни о гимнах, ни об элегиях – чисто лирических стихотворениях святого отца, которые, скорее всего, могли бы удовлетворить критика если не с более строгим, то с более серьезным и более развитым художественно-поэтическим вкусом, чем у Ульмана. Это несообразное суждение его тем резче бросается в глаза всякому внимательному читателю его книги, что оно совсем не вяжется с его же собственным мнением, упреждающим только на одну страницу это суждение, что именно в стихотворениях Григория Богослова уже потому нечего искать истинной поэзии, что они все почти служат сторонней для поэзии цели – цели моральной (!) и религиозной. Естественно подумать после этого, что моральнодидактические стихотворения святого Григория будут первой и самой жалкой жертвой отрицательной критики Ульмана. И вдруг, на следующей же странице книги, эти-то самые «moralische Spruche und inhaltreiche Lehrgedichte» [ «моралистические высказывания и богатые по содержанию учительные стихотворения»] оказываются самыми лучшими поэтическими произведениями святого Григория.

Во-вторых, разногласия во мнениях о поэтическом таланте святого Григория Богослова и противоречивые суждения о художественной ценности стихотворений его, по нашему мнению, зависят в известной степени и от того еще, что вся почти критическая литература о нем как поэте исчерпывается авторами, по роду и характеру ученых занятий прямо не принадлежащими к области литературы, в тесном смысле слова. В своих трудах, посвященных исследованию вопросов специально-богословских (как, например, сочинение Ульмана) или церковно-исторических (как исследования Монто, а тем более – труды вроде «Christliche Kirchengeschichte» [ «Церковная история»] Маттия Шрекка, Неандера и т. п.), эти ученые только вскользь и мимоходом заглядывают в стихотворения святого отца или даже считают для себя достаточным ограничиться кратким обзором одних исторических стихотворений святого Григория.

В-третьих, наконец, разнородность суждений о поэтической деятельности святого Григория Назианзина, нам кажется, обусловливается в значительной мере самой новизной и оригинальностью предмета ее. При отсутствии специально-литературных критических работ в области христианской художественной литературы, для суждений о стихотворениях христианского поэта сторонних специалистов нет ни устойчивой опоры для правильной и определенной точки зрения на них, ни руководящей нормы или критериума для критической оценки их специальных достоинств. Мы видим, с каким недоверием и предубеждением приступает к суждению о поэзии святого Григория Ульман, по которому в ней, во-первых, уже потому нет и не могло быть поэтической ценности, что она служит нравственной цели; во-вторых, потому, что святой Григорий уже в глубокой старости и в аскетическом уединении посвятил себя поэзии (s. 291). И если Гренье решается поставить святого Григория как поэта выше блаженного Августина, Амвросия и Златоуста, то это – едва ли не первый робкий шаг христианско-литературной критики, справедливо вносящей в нее метод сравнения.

Для нас разноречивые и противоречивые воззрения на Григория Богослова как поэта имеют, в общем, скорее положительное, чем отрицательное значение, как выражение того несомненного факта, что в лице святого Григория Назианзина критика имеет дело с необыкновенным поэтическим талантом, достойным действительно солидной критической литературы. Мы не прочь даже высказать в виде общего положения замечание, что в случаях, подобных данному, предмет научного исследования всегда выше своей критики, произносящей над ним противоположные приговоры. И примерами подобных случаев богата не одна только, в тесном смысле, литературная история. Если же, например, о святом Григории мы бы поставили темой сочинения вопрос из области, более благоприятной для исследователя, более расчищенной и гладкой – вопрос о Григории Назианзине как проповеднике, – мы и здесь, прямо на большой дороге, в таком капитальном труде, как многотомная «Christliche Kirchengeschichte» Маттия Шрекка, повстречались бы со следующими словами: «В новейшее время, правда, стихотворения Григория предпочитались его речам и проповедям (Man hat sohl gar in den neuern Zeiten die Gedichte des Gregorius seinen Reden und Predigten vorgezogen… etc.). Но хотя последние и не представляют образцовых произведений в своем роде (так как красноречие его не всегда следует тому пути, какой предначертывают природа и искусство, без нужды отступает оно в сторонние или совсем посторонние предметы, гремит, где нужно быть ему только кротким и назидательным, слишком изысканно и остроумно или забывает иногда о своей главной цели), однако все же стихотворениям его уже потому нельзя отдавать предпочтения, что между ними есть много чисто прозаических мест» Выражение «wohl gar» [ «правда»] оттеняет здесь свидетельство церковного историка о предпочтении стихотворений святого Григория проповедям его в смысле факта вовсе небезызвестного и во всяком случае – не исключительного. А не забудем, что Шрекк жил на целых полстолетия раньше автора «Tableau de l'eloquence chretienne au IV-siecle» [ «Очерк критического красноречия»], который свой горячий трактат о святом Григории Богослове заключает словами: «Столь блестящий, столь красивый оратор уступил место мечтательному воздыхателю, но кто же эти искренние звуки воздыханий, изливаемые стихотворениями его, не предпочтет проповедям его?» («L'orateur si brillant, si pare а fait place fu reveur melancolique; mais qui n'aimerait mieux que ses discours quelques uns des soupirs vrais exhales dans ses vers?») (p. 153).

Равным образом и по самому, так сказать, центральному вопросу о святом Григории, по вопросу о нем, как о богослове, Ульман первый же выступает в своей книге, как мы уже видели, с оригинальным мнением о мнимой несамостоятельности этого главного представителя догматического вероучения нашей Православной Церкви.

Но как в этом последнем, богословском, и в предпоследнем, церковно-проповедническом, отношениях, так и в отношении поэтической деятельности святого Григория Назианзина его влияние на современников и позднейших христианских писателей – влияние внутреннее, нравственно-воспитательное, и внешнее, литературное, – представляет такой несокрушимый базис его заслуг для Церкви, который не пошатнуть усилиям критики, как бы ни были они количественно и качественно велики, и создало ему такой колоссальный памятник христианской славы, который не затенить уже позднейшим векам научно-богословской, ораторской и художественно-христианской производительности.

Литературное влияние поэтических произведений святого Григория сказалось уже весьма рано. Сократ (История Церкви. VI, 8) и Созомен (История Церкви. VIII, 8) единогласно свидетельствуют, что Иоанн Златоуст, только несколькими годами позже святого Григория вступивший на Константинопольскую кафедру, из общераспространенных в то время духовных гимнов выбрал лучшие и предназначил этот сборник для практического употребления среди исповедников православной веры. Шубах не сомневается что в этом свидетельстве историки разумеют гимны святого Григория Богослова, и здесь же замечает: «Еще важнее то, что у смежных сириян стихотворения эти пользовались таким уважением, что перелагались на их наречие; такое versio syriaca содержится в ненапечатанном еще кодексе Ватиканской библиотеки, № CV». Гренье, говоря о большом влиянии в христианской литературе поэтических произведений святого Григория замечает также что Иоанн Златоуст любил подражать ему; Прокл образовал свой стиль на его произведениях; Иероним был обязан ему самыми прекрасными чертами своими (ses plus beaux traits). Но особенно сильное и заметное влияние святого Григория, как поэта, отобразилось на блаженном Августине, «Исповедь» которого, по мнению Гренье, написана под живейшим впечатлением поэмы Григория «О жизни своей». Та же идея там, что и здесь, тот же план: автобиографический рассказ начинается с детства, продолжается с одинаковыми деталями о семействе, о первоначальном воспитании, о школьном образовании, время от времени рассказ прерывается благочестивыми размышлениями, молитвами и сердечными излияниями» . Гренье не допускает сомнения в том, что Августин знал стихотворения святого Григория; на Западе, по словам его, известно было все, что издавалось в Церкви Восточной; переводчики и толкователи с живейшим интересом следили здесь за всем, что выходило нового из-под пера греческих авторов. Блаженный Иероним, друг и корреспондент Августина, не только видел и посещал святого Григория Богослова, но называет его прямо своим учителем. Во многих местах, наконец, сочинений своих (например, «Против Юлиана») Августин цитирует Григория с особенным уважением. Возвращаясь опять к «Исповеди», Гренье говорит, что в ней есть страницы, которые до очевидной ясности изобличают влияние святого Григория на автора и подражательность последнего первому. Самым наглядным доказательством такой подражательности, по мнению Гренье, может служить восьмая книга названного сочинения Августина; в ней олицетворенная идея целомудрия выводится на сцену под теми же самыми очаровательными чертами, с какими изображает ее поэтическая кисть святого Григория Назианзина.

Весьма видное место занимает имя святого Григория как поэта в христианской гимнологии и в богослужебной поэзии Православной Церкви. Мы не станем распространяться о том, насколько справедлива догадка ученых, к которым у нас примыкает со своим мнением высокопросвещенный автор «Исторического обзора песнопевцев греческой Церкви» что знаменитый гимн «Тебе Бога хвалим» (Te Deum laudamus), приписываемый обыкновенно Амвросию и даже называемый его именем, есть, в сущности, не что иное, как обработка хвалебно-молитвенного гимна (№ 30) святого Григория «?/?????» [ «Песнь Богу»]: «Дай мне воспеть, дай мне восхвалить Тебя, бессмертный Царь и Господь. Тобою – сонмы Ангелов, – Ты засветил солнце» и пр. Но мы не можем не отметить несомненного факта живого и обильного заимствования позднейшими церковными поэтами, Косьмой Маюмским и Иоанном Дамаскином, для богослужебных песен их, из высокопоэтических произведений святого Григория Назианзина. Из проповедей его особенно богаты поэтическими местами, как невольными излияниями светлого восторга, порывами торжественного вдохновения, слова на праздничные дни – на Рождество Христово, на Крещение или на День Светов, на Пасху, на Пятидесятницу, на Новую неделю (или на Антипасху); на св. муч. Маманта; о Маккавеях; о святых мучениках в Неделю всех святых. Слово на Пасху начинается словами: «Вот день воскресения, начало блаженное, просветимся торжеством, обнимем друг друга; скажем – братия» и пр. Мелодия Дамаскина облеклась в слова эти, и составилась одна из стихир пасхальных, оглашающих ныне церковь. В том же слове читаем слова, помещенные в одном из тропарей пасхальных: «Вчера я погребался вместе с Тобою, Христе, теперь встаю вместе с Тобою» и пр. Второе слово святого Назианзина на Пасху оканчивается словами: «О Пасха велия и священная Христе! О мудрость и сила» и пр. Эти слова помещены в последнем тропаре пасхального канона. Слово святого Григория на Рождество Христово начинается так: «Христос раждается, славите; Христос с небес, сретайте; Христос на земле, возноситеся, пойте Господу вся земля» и пр. Это, как очевидно, ирмос известного канона на Рождество Христово, составленного святым Косьмою Маюмским. Далее, в слове святого Григория на Пятидесятницу, читаем следующие слова: «Мы празднуем Пятидесятницу – пришествие Духа, совершение обетования, исполнение надежды. О, как велико это таинство! Как величественно и славно!..» В церковной службе на Пятидесятницу эти слова составляют самую первую стихиру между стихирами вечерними…

С девятого века внимание любителей христианской письменности останавливается на поэтических произведениях святого Григория Назианзина уже с научной любознательностью и интересом. От второй половины IX века дошел до нас весьма ценный комментарий на избранные стихотворения святого Григория, написанный Никитой-Давидом, епископом Пафлагонского города Дадибры (Dadibrae, или Dasybrae). Он называет стихотворения святого Григория «μεγαλόποια θεωρήματα και θεολογήματα» [ «великие плоды созерцания и богословия»] (с. 131), «θεωρητικωτατον λόγον και φιλοσοφωτατον» [ «созерцательнейшая и лубомудрственнейшая речь»] (с. 34), а к самому поэту прилагает эпитеты «θεολόγος о κράτιστος και ιεροφαντικωτατος» [ «богослов самый блистательный и наисвященнейший»] (с. 119),«о θεόληπτος, θεοσοφωτατος» [ «богоизбранный, богомудрейший»] (с. 57). С этим комментарием Никиты в издании его (на латинском языке) Эрнестом Дронке соединены схолии, составленные на те же стихотворения монахом Зонаром, известным византийским писателем начала XII века.

Но собственно слава святого Григория как христианского поэта и ценность стихотворений его как классических произведений христианской литературы возвышаются и распространяются со времени появления их в печати, открывшегося знаменитым изданием их в 1504 году Альдом Мануцием. Эстетическо-литературный интерес к стихотворениям святого Григория возрастает с этого времени параллельно с научно-литературной разработкой их; появляется множество изданий, переводов, комментариев – вместе и порознь – гимнов его, исторических поэм, гномических стихотворений, элегий, эпиграмм. Леунклавий своим elogium'ом святому Григорию, в котором (в elogium'е) он, восхищенный поэтическим гением святого отца, предпочитает его знаменитейшим поэтам классической Греции и самому Гомеру, открывает целый ряд славных представителей научной церковно-христианской литературы, которые под неотразимым впечатлением поэтических произведений святого Григория высказали замечательное единодушие в восторженных отзывах о нем. Мы намеренно в начале этого отдела обошли молчанием имена Мореля Муратори , Тиллемона , Цейлера , Дюпена , Вильмена и других ученых, суждения которых о художественно-литературных достоинствах стихотворений святого Григория могли бы произвести на читателя впечатление пристрастного отношения и самих этих ученых к предмету своего удивления, и автора сочинения – к своему делу. Мы убеждены, напротив, что наше дело способно само за себя сказать больше, чем имена о нем, и вместе с этим уверены, что внутреннее христианско-воспитательное значение поэзии святого Григория Назианзина было гораздо сильнее и шире в христианском обществе, чем внешнее выражение его в истории литературы. Ульман, как немец, с чисто немецкой ревностью оберегающий свой Standpunct [ «свою точку зрения»] рамками своей специальности, разобщает христианскую нравственность с поэзией. Мы не согласны с этим воззрением и думаем, что оно противоречит общему мнению или непосредственному сознанию, которое указало религии и поэзии одинаковое стремление к единой цели – к небу. Поэзии приписывает оно благодатную силу восторгать к небу дух человеческий высокими ощущениями, возбуждая их в нем прекрасными идеалами. Если и светская, мирская поэзия способна облагораживать нравы, регулировать страсти и нравственно идеализировать самую жизнь человеческую, то что же сказать о поэзии духовной, поэзии нравственно-религиозной, которая, по самому своему существу, с возвышенными идеями и идеалами своими возносит и ум, и сердце человека к Первообразу красоты, истины и любви? Если уже языческая поэзия, по собственному опытному сознанию святого Григория Назианзина, способна «врачевать скорби», то какое благотворное действие на душу человека может оказывать духовно-христианская поэзия, «захватывающая большую (чем всякий другой род словесного выражения) область внутренней жизни человека и дающая более полное удовлетворение его религиозной алчбе и жажде?» Прекрасно характеризует это внутреннее действие духовно-христианской (лирической) поэзии на душу человека Гердер: «В действии, произведенном христианской религией на нравы мира, участвовало и великое орудие ее, песнь; но и здесь сила небесная нисходит тихо и сокровенно; быть может, ни одна поэзия не оценена во влиянии своем так мало, как эта; а между тем она влияет ведь на лучшую, вернейшую часть человечества, и притом не изредка, а ежедневно, не по случаю какихнибудь безразличных обстоятельств, а, напротив, при самых тяжких бедах, когда именно и нужна такая помощь. Эти святые гимны и псалмы, которым минули тысячелетия и которые при каждом своем действии сохраняют еще всю новизну и силу, как благотворны были они для бедного человечества! С одиноким отшельником они входили в его келью, с утесненным – в его темный уголок, в глубину его злой доли, в его могилу; воспевая их, он забывал труд и печаль; истомленный земным временем скорбный дух окрылялся стремлением в мир небесной радости. Он возвращался потом к земле, укрепившись силой, продолжал трудиться, страдать, терпеть, действовал в тиши и, наконец, побеждал, – что сравнится с плодотворным влиянием подобных песен?»

Несравненны были, без сомнения, по своему плодотворному влиянию и стихотворения нашего христианского поэта, святого Назианзина, и так как на них лежит печать не только дара, но и Духа Божия, то и эти духовно-поэтические произведения, несмотря на свое полуторатысячелетнее существование, сохраняют всю новизну и силу, как и свое благотворное влияние, и доселе.

Возвращаясь к исходной мысли своего сочинения и кратко формулируя свои убеждения по предмету его, закончим его, воздерживаясь от преувеличенного заключения знаменитого Шлоссера, что «святой Григорий Назианзин своей эпопеей «О жизни своей» сделал ненужным Гомера; своими гимнами, элегиями и ямбами – лириков; своей трагедией о страждущем Христе – древних драматургов» , – вполне справедливыми словами высокопросвещенного автора статьи о стихотворениях святого Григория Назианзина, арх. Порфирия:

«Истины религии христианской имеют сильное влияние на наши души и в том случае, когда излагаются в простоте веры и без всякой искусственности. Но если Григорий Богослов, исполняя свое высокое служение Церкви, не уступал прославленным мирским поэтам в самой художественности изложения христианского учения, то тем безответнее пред Богом все христианские писатели, чем они равнодушнее к поэтическим творениям этого великого отца Церкви» . Ибо творения эти, говоря словами почтенных церковных историков, поистине «достойны были бы чтения в общественных школах» («waren wol wurdig auf offentlichen Schulen gelesen zu werden») .

 

Инвентарь стихотворений св. Григория Богослова с обозначением размера и числа стихов каждого из них в отдельности

[соотнесено с настоящим изданием]

* Надгробное стихотворение «Грамматику Феспесию», опубликованное в издании ТСО, отсутствует в Патрологии Миня и потому в настоящем издании лишено номерного обозначения. – Ред.

* Поэма «Страждущий Христос» на русский язык не переведена, поэтому в данной таблице оставлены без изменений номер страницы и произведения по изданию Кайльо, приводимые в работе А. В. Говорова. – Ред.

УКАЗАТЕЛЬ цитат из Священного Писания ко второму тому Творений святителя Григория Богослова Ветхий Завет Быт.

2:10 – 103, 419 3:7 – 68 5:24–55 6:8–9:1 – 56 6:9 – 59 8:21 – 511 11:6–9 – 59 11:7–9 – 218 19:22–23 – 339 19:26–66, 189 22:6 – 386 26:22 – 231 27:28 – 494 28:12 – 328 28:20 – 103 30:32–33 – 255 31:40 – 255

Исх.

1:14 – 494 2:12 – 466 гл. 3-14 – 56 4:10 – 366 7:1 – 254, 482 7:8 – 254 7:19–33 8:5–6 – 33 8:17–33 8:24–33 9:6 – 33 9:10–33 9:23–24 – 33 10:14–15 – 33 10:22–33 12:29–33 13:21 – 256 14:21 – 200 15:23 – 254 16:20 – 148, 262 17:6 – 419 17:8-13 – 200 17:9-13 – 68 17:11 – 179 19:13–11 20:11–17 31:18–34, 56

Лев.

10:1–2 – 262, 284

16:8-10 – 261 Чис.

12:7 – 482 12:13 – 466 13:2–3 – 212 18:20 – 103 21:8–9 – 309 25:8 – 466 35:11 – 261

Втор.

10:22 – 484 23:3–4 – 263

32:1 12 34:10 – 56

Нав.

6:16 – 122 6:19 – 200 7:10–21 – 74 7:21–84 9:23 – 264 10:12–13 – 56

Суд.

9:14 – 256 11:30–34 – 386 16:19 – 214

1 Цар.

1:20–75 2:10–56 2:12–34 – 74 2:23–25 – 262 2:24 – 540 4:17 – 188 4:18 – 262 5:9 – 263 10:11 – 246 15:27–31 – 136 16:15 – 311 16:23 – 290 19:24 – 246 24:5 – 136 26:12 – 136

2 Цар.

6:7 – 284 6:8 – 106 12:1–4 – 255 16:5-13 – 136 18:33 – 340 19:7 – 136 23:15 -17

3 Цар.

гл. 16–22 – 59 17:12–84 17:16–69 гл. 17–21 – 34, 35 гл. 19 – 34

4 Цар.

гл. 1 – 34 2:11–56 гл. 2–9 – 34 9:29–37 – 158 гл. 13 – 34

2 Пар.

33:11–13 – 466

2 Езд.

3:12 – 513 11:12 – 213

Есф.

2:7 – 158

Иов.

5:26 – 534 9:9 – 484 29:2 – 420 31:27 – 86

Пс.

4:1 – 550 19:6 – 495, 526 26:5 – 550 26:10 – 470 38:13–68 39:10 – 493 41:2 – 460 42:1 – 124 44:5 – 524, 475 54:7 – 444 62:2 – 478 64:3 – 484 65:11 – 461 72:2-14 – 21 72:3 – 439 76:4 – 550 77:25 – 446 79:13 – 479 86:7 – 519 104:18 – 484 105:30–31 – 466 112:9 – 548 117:22 – 267 119:5 – 525 127:6–7 – 550 136:1 – 186 143:12 – 494 144:21 – 484 146:9 – 484

Притч.

5:11 – 541 5:19–55 6:25 – 541 14:30 – 237 25:27–12 31:3 – 541 31:4 – 524

Еккл.

3:1 – 493 5:4 – 166

Песн.

2:13 – 454

Сир.

14:3 – 458

Ис.

1:2 – 12 42:14 – 494 53:4 – 484 53:7 – 136

Иер.

15:18 – 546 35:6–7 – 68, 104

Вар.

3:38

Дан.

1:8 – 106 2:31–33 – 229 3:50–69, 179, 209 6:28–42 – 179 13:48–69 14:37 – 69

Ос.

466

11:8

Ам.

5:18–19 – 192

Иона.

2:2–3 – 209 2:11–69, 179 3:10 – 466

Авв.

1:6 – 510 1:16–86, 147

Агг.

2:11–12 – 250

Новый Завет Мф.

2:16–59 3:4 – 69 4:2–4 – 106 4:3 – 70 4:19 – 104 5:5 – 138 5:14 – 516 5:15–43, 455 5:22 – 138 5:28 – 111 5:36 – 111 5:39 – 110 5:44 – 138 6:3 – 99 6:14–15 – 169 6:19–20 – 363

 

Алфавитный указатель к Творениям святителя Григория Богослова

 

А

Аарон. Брат Моисея и по телу и по духу 1 , 548. – Второй по Моисее 1, 54. – Таинник скинии 1, 548.

Авраам. Двадцать первый от Адама Патриарх 1, 488. – Приносит сына в жертву Богу 1, 66, 209.

Агнец Пасхальный. Почему был отделяем в десятый день первого месяца? 1, 566. – Для чего был соблюдаем до пятого дня 1, 566. – Образ Христа 1, 565. – Знаменательные его свойства 1, 565.

Адам. Для чего поселен в раю? 1, 446, 562. – Закон, ему данный, 1, 446–447, 562. – Состояние его в раю 2, 27. – Падение его 1, 447, 562; 2, 214, 483. – Он пал, прежде всего, умом 2, 483. – Спасение его 2, 29, 52, 208.

Александр, епископ Константинопольский. Сила молитвы его 1, 425.

Александрия. Ее жители во времена Григория отличались горячностью в вере 1, 306.

Амалик побежден молитвой и воздеянием рук 1, 66–67.

Анастасия. Храм Анастасии (Воскресения) в Константинополе, почему так назван? 1, 508; 2, 267. – Сон Григория Богослова об этом храме 2, 267.

Ангелы. Сотворены Богом Триединым 1, 445, 561. – Цель их сотворения 1, 445; 1, 561. – Их природа 1, 445, 561; 2, 18, 23. – Непостижимы для нашего ума 1, 350. – Они бестелесны 2, 82, 83. – Они существа, ближайшие к Божеству 1, 331, 492. – Приемлют первый луч Божества 2, 23. – Бог осиявает их Своим светом 2, 23, 96, но не всех одинаково 1, 355. – Они видят Бога, но не все в одной мере 1, 335. – Неудобопреклонны к злу 1, 445, 463, 561; 2, 24. – Силою Святого Духа 1, 492. – Хотя утверждены в добре, но не существа неизменяемые 1, 382. – Чины Ангельские 1, 350. – Состояние Ангелов падших и не падших 1, 131–132. – Служат Богу 1, 350; 2, 50. – Они таинники Божия Домостроительства 1, 448, 572. – Хранители Церквей 1, 500, 509, людей, народов, городов и мест 2, 23. – Они сорадуются людям 1, 65. – Содействуют им в добрых делах 1, 462. – Для чего Ангелы изображаются в белых одеждах? 1, 305.

Андрей (апостол) проповедовал в Епире 1, 412.

Антифонное пение в храме 2, 269.

Антихрист. Против кого восстанет? 1, 288.

Анфим, митрополит Тианский. Его притязания 1, 174, 540.

Аполлинарий. Его лжеучение: о Святой Троице 2, 485; об Иисусе Христе, и опровержение сего лжеучения 1, 291; 2, 537, 538.

Аполлинаристы. Что разумели под словом «вочеловечился» 2, 279, 483, 486, 487. – Не признавали Деву Марию Богородицей 2, 480. – Для подтверждения своего лжеучения извращали смысл в некоторых местах Священного Писания 2, 483, 486. – Называли свои книги третьим заветом 2, 485. – Осуждены были Собором Западным 2, 479. – Отлучены от Церкви Дамасом 2, 487.

Апостолы. Порядок в их лике 1, 399–400, 417. – Сущность правил, данных им Иисусом Христом 1, 48. – Их мудрость 1, 198. – Как понимать их глаголание на разных языках? 1, 494. – Какие иудеи слушали их, когда они стали говорить разными языками? 1, 495. – Признак преемства от апостолов 1, 263. – Храм апостолов в Константинополе 2, 268.

Ариане. Их нечестие было подобно языческим вакханалиям 1, 423–424. – Жестокости их в гонении православных 1, 407–409, особенно в Александрии 1, 310–311. – Злоупотребления, внесенные ими в управление церковное 1, 269. – Внутренние преимущества православных пред арианами в Константинополе 1, 414. – Внешние преимущества ариан над православными 1, 413. – Ариане признаком Церкви поставляли многолюдство 1, 407. – Они приписывали страдание Божеству 2, 481. – Лжеучение арианское бесчестит все Лица Святой Троицы 1, 280–281. – Оскорбляет Божество Отца и Сына 2, 13. – Доводы ариан пусты 1, 284. – Опровержение их учения о сотворении Сына 1, 282. – См. Евномиане.

Арий. Значение его имени 1, 309. – Позорная его смерть 1, 265, 425. – Лжеучение его 1, 38, 256, 448–449, 527, оно открылось в Александрии 1, 309.

Армения славилась девственниками 2, 330.

Армяне скрытны 1, 519.

Астрологи. Нелепость их мнения о зависимости мира и человека от звезд 2, 19, 20.

Астрология 1, 452. – Она оскорбляет Промысл 1, 307.

Астрономия. Ее начало у халдеев или вавилонян 1, 99, 452. – Ее предмет и достоинство 1, 307–309, 348–349.

Афанасий Великий. Его образование 1, 262. – Изучение им всего Священного Писания 1, 262. – Первенство его на Никейском Соборе 1, 265. – Он прошел все степени церковные 1, 262. – Поставлен во епископа Александрии по приговору народа 1, 263. – Гонения на св. Афанасия от ариан при Констанции 1, 265–266. – Восстание против него Григория Александрийского 1, 266. – Клевета на него ариан 1, 266. – Он удаляется в Египетскую пустыню 1, 268. – Объясняет пустынникам дух истинного монашества 1, 268. – Любовь к нему монахов 1, 268. – Возвращение св. Афанасия в Александрию 1, 272. – Торжественная встреча ему в Александрии 1, 272–273. – Св. Афанасий умиротворяет александрийскую паству 1, 274. – Гонения от Юлиана против св. Афанасия 1, 274–275. – Возвращение его при Иовиниане 1, 275. – Смерть его 1, 277. – Из мира горнего он призирает на дела христиан 1, 416–417. – Он написал жизнь Антония Великого 1, 261. – Исповедание веры св. Афанасия 1, 275–276. – Плоды, какие имело сие исповедание, 1, 276–277. – Он объяснил равнозначительность речений: лицо и ипостась 1, 276. – Имел все добродетели и совершенства 1, 260, 261, 264, 265. – Снисходительность его к своим врагам 1, 273–274. – Его непоколебимость в вере 1, 265. – Он учил других своей жизнью 1, 263. – Его дела и нравы должны служить правилом для епископов, а догматы законом Православия 1, 277. – Его ревность о чистоте Церкви 1, 274. – Св. Афанасий образец пустыннической жизни 1, 268; называется архиереем иереев, святейшим оком вселенной 1, 310, трубою истины 1, 265.

Афины. Обитель наук 1, 517; 2, 200. – Безрассудные молодые люди в Афинах имели страсть к софистам 1, 518. – Как обходились с новопоступавшими в Афинские училища 1, 518–519. – В Афинах идолов было более, чем в целой Греции 1, 522.

 

Б

Бедность. Ее происхождение 1, 188.

Бедный. Все мы бедны 1, 175. – Страдания не всегда насылаются Богом 1, 191. – Состояние бедных, пораженных болезнью 1, 179, 180, 181. – Нужды бедных 1, 182, 183. – Долг – не презирать бедных 1, 556, а помогать им, пока имеем к тому средства 1, 190, 191. – Должно оказывать любовь к бедным всякого рода 1, 177. – В лице их питается Сам Иисус Христос 1, 206.

Безмолвие. Его нужда и плоды 1, 320. – Похвала безмолвию 1, 29.

Безначалие пагубно 1, 28.

Беспечность о будущем предосудительна 1, 75–76.

Беспорядок. Его следствие – разрушение 1, 395–396.

Беспредельное. Служит основанием представлений разума о безначальном, бесконечном, бессмертном, вечном 1, 444, 550.

Благо. Блага истинные и ложные 1, 186. – Для человека здесь одно благо – небесные надежды 2, 119. – Блага – одни доступны всем, другие немногим 1, 401–402. – Духовные блага общи всем 1, 250–251; их постоянство 1, 185. – Непостоянство и скоротечность благ земных 1, 247; 2, 281, 282. – Цель сего и польза 1, 185; 2, 185, 526. – В сей жизни ни одно благо не изъято от скорби 2, 114, 115, 121. – К земным благам привязываться не должно 1, 295. – Для чего Бог награждает иногда здешними благами 1, 221. – Должно заботиться о благе общем 1, 171.

Благодать. Не касается недостойных 1, 162. – Иногда надмение благодатию служит поводом к удалению от Бога 1, 162. – Бог малым ее дарует 2, 330. – Отвергать ее опасно 1, 172. – Действия благодати в Крещении 1, 463–464.

Благодеяния. Божии к людям 1, 186–190. – Духовные выше телесных 1, 190.

Благородство и рабство 2, 181. – Благородство истинное 1, 152, 184, 300, 306, 321–322, 412. – Ложное 1, 300, 412. – Светское 1, 322. – Состоит в стремлении души к Божественному 1, 132. – Оно не унижает доблестей и во врагах 1, 81.

Благочестие. Его отличительная черта 1, 20. – Оно – единое постоянное благо 1, 141. – Мнимое благочестие языческое 1, 97–98.

Блаженство небожителей 1, 160. – Вечное есть цель христианской жизни 1, 145. – В чем оно будет состоять? 1, 201, 254, 259. – Обители вечного блаженства назначаются по достоинству 1, 177. – Степени оного соответствуют родам добродетелей 1, 330–331. – Множество обителей блаженства соответствует множеству добродетелей 2, 327. – Кто блажен? 1, 261; 2, 121, 122.

Блуд душевный 1, 439–440.

Бог. Внешний опыт и закон естественный уверяют в бытии Божием 1, 335. – Бог не именуем 1, 372, 378. – Имена Божии 1, 372, 373, различаются вследствие различных умопредставлений 1, 358. – От чего они заимствуются? 1, 372, 373. – Имя «Сый» 1, 373, принадлежит только Богу 1, 373. – Слово???? 1, 373. —Уважение евреев к имени Божию 1, 372. – Что такое сущность Божия? 1, 356–357. – Свойства отрицательные не объемлют Его сущности 1, 337. – Существо Высочайшее 1, 283 – выше сущности 1, 131; всего мысленного 1, 260; времен и твари 1, 419. – Он бестелесен 1, 336–337; не определяется пространством 1, 337–338; но простота не составляет еще Его естества

1, 444. – Вечен 1, 353, 444, 560; безначален и бессмертен 1, 385, 386. – Его вездесущие 1, 57. – Всеведение 1, 6; 2, 18. – Предведение 1, 262. – Всемогущество 1, 58, 65, 293, 347. – В Боге есть действие – самая Его мысль 1, 554 и хотение 1, 258, 354. – Он творит не как человек 1, 258. – Не имеет совечного Себе начала 2, 17. – Не делает ничего напрасно 1, 330–331. – Он есть начало всякого добра 1, 131. – Премудрость 1, 42. – Мир 1, 285. – Любовь 1, 169. – Для чего называется «миром» и «любовью»? 1, 131. – Именование «любовию» приятнее Ему других имен 1, 286. – Бог – свет 1, 398, 462. – Нелицеприятен 1, 69. – Для добрых – свет, для злых – огнь 1, 161;

2, 14, 15. – Безгрешен один только Бог 1, 204, 463. – Не виновник зла 1, 74–75. – Самодоволен 1, 69. – Первопричина всего 1, 390. – Творец мира 1, 445, 561. – Человекообразные выражения о Боге в Писании 1, 385, 386. – Сравнение Бога с солнцем 1, 260, 349, 463.

Боги, язычниками чтимые 1, 340–341. – Покровители пороков 1, 124. – Они не являются различными именованиями единого Божества 1, 382.

Богатство. Его доброе употребление 1, 184, 186. – Ищущие его подвержены многим заботам 2, 182, 183 и опасностям 1, 186, 187. – Вред привязанности к нему 1, 196.

Богоматерь. Душа и тело Ее предочищены Духом 1, 447, 563. – Ей воссылаются молитвы 1, 298.

Богопознание. Стремление к оному 1, 339. – Совершенное возможно только в будущей жизни 1, 341. – Несовершенство оного в настоящей жизни, свидетельствуемое Священным Писанием и примерами мужей, более других познавших Бога, 1, 341, 343. – Трудность богопознания по свидетельству Соломона, апостола Павла и Давида 1, 343–344. – Естественный путь ума к богопознанию 1, 341. – Природа видимая учит оному 1, 346–347.

Богословствование. Должно начинать призыванием имени Божия 1, 333. – Трудность богословствования 1, 38–39. – Предметы оного 1, 37. – Как можно сделаться истинным богословом? 1, 259. – Излишние споры в богословии вредны 1, 330. – Не всякий может любомудрствовать о Боге 1, 328, 397, 399–400. – Кто может? 1, 328. – Когда? 1, 328–330. – Пред кем и в какой мере? 1, 328–331. – Говорить о Нем – великое дело 1, 399 и можно только при содействии Святого Духа 1, 38.

Болезнь. Душевная важнее телесной 1, 183. – Исцеление от первой есть дело веры и благодати 1, 130, 195.

Больной. Для больного быть в пренебрежении тяжелее самой болезни 1, 179. – Не должно отказывать в общении больным, из опасения заразиться их болезнью 1, 190.

Брак. Установлен Творцом 1, 434. – Его достоинство и важность 1, 435, 469. – Когда он хорош? 1, 436. – Когда не хорош? 1, 436. – В браке должно блюсти чистоту 1, 469. – Скорби в брачном состоянии 1, 435. – Второй не одобряется словом Божиим и допускается не по закону, а по снисхождению 1, 435.

Брань духовная 1, 52, 168, 171. – Похвальная брань лучше мира, разлучающего с Богом 1, 51. – Междоусобия страшнее внешней брани 1, 100.

 

В

Валент, император. Последователь Ариева лжеучения 1, 527. – Его гонения на православных 1, 310, 497. – Первое гонение в Кесарии 1, 527, 528. – Второе гонение 1, 533. – Его жестокость в гонении 1, 534. – Страдальческая кончина одного пресвитера в его управление 1, 310. – Валент в храме Кесарийском 1, 536–537. – Бог поражает его сына болезнью 1, 537. – Валент просит исцеления у Василия Великого 1, 537.

Василий Великий. Предки его были знамениты 1, 511–512. – Отличались благочестием 1, 512. – Укрывались от гонения Максиминова 1, 512, 513. – Чудесно питались в пустыне 1, 513. – Родители св. Василия: Василий и Емилия – 1, 514, 515; происходили первый из Понта, вторая из Каппадокии 1, 511–512; их благочадие 1, 514. – Василий посвящен Богу с младенчества 1, 549. – Его воспитание 1, 516. – Дарования его и прилежание 1, 522, 523. – Образование его в Кесарии, в Константинополе и в Афинах 1, 517. – Еще до прибытия в Афины был там известен 1, 518. – Для чего занимался словесными науками? 1, 517. – Что побудило его учиться медицине? 1, 523. – Какое впечатление произвели на него Афины? 1, 520. – Успехи его в науках 1, 522, 523. – Дружество с Григорием Богословом 1, 165, 241, 522, 523 утвердилось в Афинах 1, 520, 523. – Образ их жизни в Афинах 1, 520–521, 523. – Отношения их к товарищам 1, 522. – Отъезд Василия из Афин и разлука с Григорием 1, 523. – Возвращение в Кесарию 1, 524. – Василий был сперва чтецом 1, 525, в Кесарии рукоположен во пресвитера 1, 524. – Несогласие между ним и Евсевием, епископом Кесарийским 1, 525. – Монахи защищают Василия 1, 526. – Он удаляется в Понт и здесь пустынножительствует 1, 129, 526. – Возвращается в Кесарию 1, 527. – Действие его против ариан 1, 527–528. – Он помогает Евсевию в управлении 1, 528. – Рукополагается во епископа Кесарии 1, 242, 530. Почти ежедневно совершает служение 1, 549. – Образ его действий на епископском престоле 1, 524, 532–533, в домашних собраниях 1, 504, 505. – Св. Василий заботится об умиротворении Церкви 1, 532–533. – Безуспешная борьба Валента с Василием 1, 534, 537, 538. – Разговор между Василием и Модестом 1, 535–536. – Отзыв о нем Модеста 1, 536. – Перемена отношений к нему Валента 1, 536. – Служение в день Богоявления 1, 536. – Свидание и беседа Валента с Василием в храме 1, 537. – Св. Василий приговорен Валентом к ссылке 1, 537, 546. – Исцеляет от болезни его сына и Модеста 1, 537, 538. – Правитель Понтийский подвергает Василия суду 1, 538. – Жители Кесарии защищают его от Префекта 1, 539. – Восстание епископов на Василия и причины их ненависти к нему 1, 539–540. – Неудовольствие между ним и Анфимом 1, 540. – Меры, принятые Василием против него 1, 540. – Он словом и писанием поражает еретиков 1, 533. – Борьба Василия с духоборцами 1, 546, 547. – Приготовление его к смерти 1, 551. – Последние слова 1, 551. – Смерть его и погребение 1, 551. – По смерти является Григорию в ночных видениях 1, 552; молится за народ 1, 552. – Чистота его учения 1, 546–547. – Его ревность по Православию 1, 546. – Крест для него драгоценнее всяких стяжаний 1, 541. – Его проницательность 1, 520, нравственное совершенство 1, 528, 541, – нестяжательность 1, 541, суровость жизни 1, 541, 542; жизнь девственная 1, 241, 542; воздержание 1, 241, неславолюбие 1, 541, мужество 1, 546, любовь к бедным 1, 543. – Он всех побуждал к милосердию 1, 543. – Питал бедных во время голода 1, 529. – Строил монастыри и скиты 1, 542. – Сравнение Василия с праведниками Ветхого и Нового Завета 1, 547, 549. – Св. Василий для всех образец, достойный подражания 1, 552. – Богословские сведения Василия 1, 544–545. – Он – уста богословия 1, 546. – Его толкования на книги Писания 4, 545. – Шестоднев, обличительные и похвальные слова 1, 545. – Его слово о Святом Духе 1, 547. – Он писал о Духе по внушению Духа 1, 547. – Его нравственные писания 1, 545. – Правила монашеские 1, 528. – Чиноположения молитв 1, 528, искусство в слове 1, 523, 544. – Его писания усладительны для всех 1, 545. – Мудрость его известна во всех концах вселенной 1, 549. – Суд Василия – суд Божий 1, 244. Почему св. Василий достоин уважения 2, 331. – Уважение к нему св. Григория 1, 173, 174. – Упреки ему и похвалы от сего последнего 1, 162, 163. – Любовь к нему народа 1, 551, 552. – Слава Василия и Григория в Греции 1, 522. – Слава св. Василия у современников 1, 550. – Многие почитали за честь служить ему или заучивать в шутку сказанные им слова 1, 550.

Весна. Описание оной 1, 557, 558. – Весна естественная и духовная 1, 558.

Вера есть восполнение учения 1, 363; общее достояние и мудрых и простых 1, 403. – Дела без веры и вера без дел бесполезны 1, 318. – Исповедание веры должно сохранять до конца жизни 1, 169, 482. – Без веры во Христа никто во времена ветхозаветные не мог успеть в добродетели 1, 208.

Вечность. Что такое? 1, 352, 444–445, 561.

Виталий. Его исповедание веры 2, 486.

Вифлеем – мать всех городов 1, 231.

Власть. Бог входит в распоряжения власти предержащей 2, 251. – Должно повиноваться власти 1, 220. – Превосходство власти духовной 1, 220.

Вменяемость действий нравственных; в каком возрасте человека она начинается 1, 475–476.

Воды. Их обилие на земле 1, 346. – Воды теплые 1, 347.

Воздух. Его благотворность 1, 347, 348.

Вознесение Христово. Чему научает оно христианина 1, 449, 450.

Волхвы. Что и для чего принесли Иисусу Христу? 1, 35, 449. – Поклонившись Христу, они оставили астрологию 2, 20.

Вражда. Ее вредные следствия 1, 288, 289–290.

Воскресение Христово. Как должно праздновать 1, 19. – Дары воскресшему Христу 1, 22, 560. – Обычай возжигать огни в ночь Светлого Воскресения 1, 559.

Воссоздание человека в искуплении; оно выше его создания 1, 463.

Врачевание. Цель науки врачевания 1, 35. – Духовное и телесное врачевание 1, 32–33. – Различие и цель того и другого 1, 34. – Врачевание души важно и затруднительно 1, 35. – Оно не одинаково для всех 1, 36, 37, но должно быть сообразно со временем, обстоятельствами и нравом врачуемого 1, 36, 37.

Врачи. Трудность их обязанностей 1, 35. – Что должны наблюдать телесные врачи? 1, 33.

 

Г

Галл, брат Юлиана Отступника. Его воспитание 1, 67, 68. – Он был искренне благочестив 1, 68. – Смерть его 1, 71.

Геллений, начальник в Армении 2, 332; друг св. Григория 2, 331. – Установитель податей в Диокесарии 2, 332.

Георгий Каппадокийский. Худой родом и сердцем 1, 266. – Его злокозненность против Афанасия Великого 1, 266. – Его действия в Египте и на Востоке 1, 269, 270. – Смерть его 1, 271–272.

Гнев. Позволителен нам на одного диавола 1, 555. – Гнев Божий соразмеряется с грехами 1, 198. – Его степени 1, 200, 201, 202. – Гнев конечный на ожесточенных 1, 200. – Нельзя убежать от гнева Божия 1, 200, 205. – Причиною гнева Божия сами люди 1, 204.

Гностики. Их ересеначальники 1, 308.

Гонение. Навлекает гнев Божий на гонителей 1, 122, 123. – Гонения укрепляют христиан в благочестии 1, 78 и в единомыслии 1, 286. – Позволительно ли уклоняться от гонений? 1, 89.

Горгония. Ее похвальные качества 1, 152, 155. – Чудесным образом она исцеляется от болезней 1, 156, 158. – Ее крещение, приготовление к смерти по предварительном откровении, завещание и самая смерть 1, 158, 159. – Ее предсмертное состояние и последние слова 1, 159, 160.

Гордость. На нее гневается Бог 2, 93.

Град (природное явление). Описание вреда, нанесенного градом 1, 199, 205.

Грех. Всякий грех есть смерть души 1, 441. – Удобопреклонность человека ко греху 2, 24. – Его усилие утаивать свои грехи 1, 33. – Первородный грех 2, 52. – Его следствия 1, 252. – Он источник всех скорбей и болезней в роде человеческом 2, 27. – Он обратил все члены тела в оружие смерти 2, 297. – Величайшее наказание за грехи есть отвержение Богом 1, 76. – Человек чем дальше от Бога, тем ближе ко греху 2, 24. – Грехи благочестивых не извиняют нечестивых 1, 280. – Исповедание греха великое врачевство

1, 205.

Григорий, родитель Григория Богослова. Его жизнь – целая досточудная история 2, 331. – Он был прежде язычник, последователь ипсистариев 1, 225;

2, 182. – Знамения при его оглашении и крещении 1, 228–229. – Правота его и целомудрие 1, 225. – Сон, им виденный 1, 228. – Он был учитель Православия 1, 230. – Обманом вовлечен в общение с еретиками 1, 231. – Противоборствовал им при Валенте 1, 242. – Силою молитвы поражал Юлиана 1, 241. – Содействовал утверждению на епископском престоле Евсевия Кесарийского 1, 239 и избранию в епископы Василия Великого 1, 242; рукополагал его 1, 530, во время болезни чудесно участвовал в священнодействии 1, 237 и исцелен от болезни 1, 237. – Литургиею только укреплял себя в болезни 1, 243. – Смерть его; число лет его жизни и священства 1, 243. – Печаль жителей Назианза о смерти его 1, 224. – Его добродетели 1, 230, 231, 232, 233, 235, 236, 242, 243, особенно пастырские 1, 233, 234, 235, 239. – Его деятельность 1, 235.

Григорий (святой) Назианзин, Богослов. До рождения имя его открыто в сновидении матери 2, 188, и сам он посвящен матерью Богу 1, 50, 227, 228. – В отрочестве чувствовал влечение к жизни монашеской 2, 188, 189. – Видение возбудило в нем любовь к девственной жизни 2, 300. – Он учился в Кесарии 1, 516–517 и в Афинах 1, 517–518. – Во время путешествия в Афины застигнут бурей 1, 238; 2, 185; в Афинах совершенно познакомился и подружился с Василием Великим 1, 517, 522; лично узнал Юлиана 1, 115; оставался ненадолго по отъезде Василия 1, 523, 524; по возвращении из Афин жил в отечестве 1, 524; в Понте с Василием Великим 1, 527; участвовал в примирении с Василием Евсевия, епископа Кесарийского 1, 527; содействовал Василию против Валента 1, 527. – Осторожность Григориева по поставлении Василия во епископа 1, 531. – Пустынная жизнь Григория 2, 298. – Причины, почему он уклонялся от священства 1, 54; рукоположение его во пресвитера и первое его слово 1, 21. – Причины его удаления в Понт 1, 27, 28, 29, 30, 53 и возвращение в Назианз 1, 56. – Попечение о родителях удерживает его от пустынножительства 2, 185. – Обличительные слова его на Юлиана за преследование христиан 1, 61. – Григорий не желает быть епископом 1, 246, но возведен в сей сан против воли 1, 426. – Оставляет Сасимы и снова соглашается возвратиться туда 1, 164. – Удалившись из Сасим, помогает отцу своему в Назианзе 1, 170 и далее. – Призван в Константинополь 1, 413. – Терпит поругания от еретиков 1, 409 и далее, от Максима 1, 316. – Что сделал для Церкви Константинопольской 1, 498, 499. – Изъявляет желание оставить престол Константинопольский 1, 505, 506; предает дела свои на суд епископов 1, 496, 497; пророчествует о возрастании и усовершении Церкви Константинопольской 1, 499, 500. – По удалении из Константинополя печется о пастве Назианзской 2, 461, 463, 476, 492, 502. – Предчувствует приближение своей кончины 1, 574. – Григорий вел жизнь безбрачную 2, 180. – Жизнь его была исполнена скорбей 2, 273, 537. – Попечительность его о родителях 1, 56, 245; 2, 185. – Черты его подвижничества 1, 50. – Его подвиги самоотвержения 2, 185. – Борьба против плоти, предпринятая в шести различных способах 2, 298. – Добровольная нищета 2, 298. – Выражение чувствований: миролюбия 1, 285, смирения 1, 48, 49, 50, 59, 246, 426; 2, 267, скорби о нетвердых в вере 1, 64. – Любви к оскорблявшим его 1, 413. – Молитва его за еретиков 1, 284, 363; готовность принять их в недра Церкви 1, 64. – Его подвиги с утратою здоровья 1, 324. – Его любовь к уединению 1, 25, 29, 164, 242; 2, 281. – Его удовольствие быть в сообществе монашествующих 2, 192. – Изучение Слова Божия было первым его занятием 1, 414. – Лучшее достояние Григория – слово 1, 25. – Сила его слова 1, 252. – Его пастырская ревность учить Слову Божию 1, 414, возбуждавшая в других зависть и бывшая для него источником многих скорбей 2, 274. – Слова его были записываемы слушателями 1, 508. – Св. Григорий не терпел роскоши 1, 325; 2, 180, ходил в бедной одежде 1, 410, 428, был чужд человекоугодия 1, 410, 411, пышности 1, 511. – Внешний вид св. Григория 1, 410, 411.

Григорий (святой) Нисский, друг и утешитель Григория Богослова 1, 166, 167.

 

Д

Давид. Любитель деятельности и уединения 1, 268. – Чем поражал Голиафа и исцелил Саула? 1, 119. – Что означало скакание его перед кивотом? 1, 122.

Дар. Разнообразие даров, приносимых людьми Богу 2, 325. – Дары, недостойные Бога 1, 46. – Дар от скудости приятнее Богу, чем от избытка 1, 207. – И малые дары приемлет Бог 1, 173, 248, 249. – Чем измеряет Он достоинство даров? 1, 249. – Он требует от нас малого дара, а воздает нам великим 1, 149. – Величайший дар Божий есть наше стремление к Богу и сродство с Ним 1, 260.

Девство выше супружества 1, 152, 436. – Установлено Христом 2, 301. – Жизнь девственная есть жизнь ангельская 1, 437; 2, 301. – Без других добродетелей не соединяет с Богом 1, 152. – Девство порочное хуже супружества 2, 122. – Подвиги девственниц 2, 329–330. – Правила для проводящих жизнь девственную 1, 437; 2, 161.

Дела должно брать на себя по силам 1, 172. – Непостоянство дел человеческих 1, 184. – Всякое дело должно начинать и оканчивать Богом 1, 27. – Все наши дела будут испытаны или очищены последним огнем 1, 392.

Демоны. Присвояют себе Божескую честь 1, 453. – Почему совещания с ними совершались во мраке? 1, 77. – Они трепещут при имени Иисуса Христа 1, 52. – См. Диавол.

День – таинства 1, 21. – Светов 1, 451. – День Святого Духа 1, 492.

Дерзость. Плод невежества 1, 393. – Предосудительна даже в суждении о вещах маловажных 1, 404.

Диавол. Его падение и причина оного 1, 427, 445; 2, 17, 24, 301, 302. – Он увлек к падению многих духов 1, 298; 2, 24. – Не знает будущего 1, 75. – Знает Священное Писание 1, 465. – Ненависть его к людям 1, 453; 2, 24. – Привлекает человека к злу 1, 188, 189. – Причина наших бедствий 1, 221. – Ежедневный враг наш 1, 216. – Злоумышления его против людей 1, 317; 2, 180. – Искусство в обольщении людей 1, 341, 437, 465. – Употребляет нас самих оружием против нас 1, 34. – Похищает у человека благие мысли 2, 189. – Виновник разделений церковных 1, 131. – Для чего Бог попускает ему восставать против людей? 2, 24, 25. – Души чистые легко узнают его ухищрения 1, 298. – Что нужно для противоборствования ему? 1, 34. – Он низложен крестом 1, 571. – Отражается молитвою 1, 299. – Будущее осуждение его 2, 24, 25.

Добро и зло в человеке 2, 91. – И для пожелания добра нужна помощь Божия 2, 92, 93. Доброе похвально, когда оно есть дело свободного произволения 1, 439. – Добро, утвержденное временем, обращается в природу 1, 278. – Истинные христиане любят добро ради добра 1, 78, 429. – Нерадение о добре начало зла 1, 252. – По смерти нет способа вознаградить опущенное добро 1, 473.

Добродетель. Что такое она? 2, 90, 91. – Она – наша собственность 1, 32. – Для всех полезнее всего 1, 37. – В одной добродетели истинное благо 2, 161. – Несовершенство добродетели человеческой 2, 92. – Языческая добродетель 1, 104, 106. – Христианская – должна быть выше фарисейской 1, 48. – Для христианина и то зло, когда он не преуспевает в добродетели 1, 106. – Добродетель вынужденная не тверда 1, 32. – Различные пути к добродетели 1, 406. – Трудно сказать, какая из добродетелей выше 1, 175. – Препятствия к добродетели 1, 32. – Добродетель трудна, а порок легок 1, 30, 31. – Первая ослабляется завистью, последний – страхом 2, 189. – Для преуспеяния в добродетели нужна Божия помощь и деятельность самого человека 2, 92, 93. – Различные побуждения к добродетели 1, 78. – Примеры различных добродетелей из истории Ветхого и Нового Завета 1, 175, 176, 234. – Для чего добродетель иногда награждается Богом еще в сей жизни? 1, 156. – Добродетель искушается скорбями 2, 161. – Доброжелательный не должен защищать порочных 2, 161.

Добрый. Свойства людей добрых и злых 2, 180. – Лучше, будучи добрым, во мнении других оставаться худым, нежели, будучи худым, иметь славу доброго 2, 190. – Ни добрый, ни злой не знают, как они кончат путь свой 2, 189.

Дождь. Особенные следы Промысла в ниспослании оного 1, 348.

Домостроительство составляет особую часть богословского учения 1, 444–445.

Древо познания добра и зла. Его значение 1, 446, 447, 562, 563. – От него вкусили все люди 1, 164.

Дружество не знает пределов 1, 169. – Все переносит 1, 167. – Оно делает всякое достояние общим 2, 329. – Дружество верное – великое сокровище 1, 166; 2, 164.

Дух Святой (третье Лицо Святой Троицы). Наименования, приписываемые Ему в Священном Писании 1, 388–389. – Если Он не именуется Сыном, сие не есть недостаток Его 1, 379. – Почему называется Иным? 1, 495. – Бытие Его 1, 377, 378. – Представления о Духе Святом язычников 1, 377. – Он не сотворен от Сына Божия 1, 381. – Личность Духа Святого 1, 378. – Единосущие Духа Святого с Отцом и Сыном неопровержимо 1, 379. – Дух Святой исходит от Бога Отца 1, 455, 456. – Образ его исхождения непостижим 1, 258, 379. – Свойства и действия Его 1, 388, 389, 390, 491, 492; 2, 14. – Вечность 1, 491. – Святость 1, 314. – Действия Его в отцах и пророках 1, 492. – Троекратное сообщение Его апостолам 1, 492. – Действия Его в людях 1, 494. – Он есть Виновник духовного возрождения 1, 494. – Объяснение равночестности Сына и Духа примером Евы и Сифа 2, 15. – Должно чтить Духа Святого 2, 14, 15. – Иисус Христос прославляет Духа и прославляется Духом 1, 493. – Божество Святого Духа ясно открылось по вознесении Иисуса Христа 1, 388. – Почему во время крещения Христова явился Святой Дух в виде голубя 1, 458. – Почему Он является в виде огненных, разделенных и седших языков? 1, 493. – Почему является в горнице? 1, 493. – Изречения Писания о Святом Духе 1, 388, 389, 494; 2, 14, 15.

Духоборцы. Сравниваются с Ананией и Сапфирой 1, 421. – В них действует злой дух 1, 490. – Они называли Духа Святого Богом чуждым, незнаемым по Писанию 1, 376, 385. – Различные их мнения о Святом Духе 1, 377–378. – Возражения их против Божества Святого Духа 1, 378, 379; против Его достопоклоняемости 1, 380, 381, против Его несотворенности 1, 381.

Душа. Божие дыхание и неугасимый свет Божий 2, 25. – Не есть гармония составных частей тела 2, 25. – Не есть что-нибудь вещественное 2, 25. – Происхождение душ в роде человеческом 2, 27. – Предсуществование их не согласно с учением Церкви 1, 438. – Опровержение учения о преселении душ 2, 26. – Почему в Писании душа называется чревом 1, 217. – Образ соединения души с телом непостижим 2, 115. – Для какой цели она соединена с телом? 1, 32. – Грешная душа без вразумления делается неисцельною 1, 204 и врачевания не терпит 1, 34. – Важность очищения души 1, 441. – Благочестивая душа все человеческое подчиняет Богу 1, 227. – Свойство души мужественной 1, 78. – Душа для тела должна быть тем же, что Бог для души 1, 32. – Мнение об общей душе мира ложно 2, 18.

 

Е

Евагрий. Его вопрос о естестве Святой Троицы, предложенный Григорию 2, 558.

Евангелие всех уловляет 1, 225.

Евангелисты. Их разность в повествовании об Иисусе Христе 1, 547.

Евномиане невернее бесов 1, 449, 573. – Приписывают себе всезнание 1, 449, 355. – Они святотатцы истины 1, 364, оборотливы языком 1, 327. – Их возражения: против рождения Сына Божия от Отца 1, 353–355, против вечности сего рождения 1, 358, против единосущности Сына Божия с Отцом 1, 358, против рожденности и вместе единосущности 1, 359, 360. – Другие их возражения, основанные на неправильно понимаемых местах Священного Писания 1, 360–361, 364–365. – Они исповедуют Сына Божия Богом только по соименности 1, 358.

Евнухи. Изображение их нравов 1, 534.

Евсевий Кесарийский по желанию народа избирается на епископский престол еще до крещения 1, 239, не столько законно, сколько насильственно 1, 526. – Рукоположенный утверждается на престоле содействием родителя Григория Богослова 1, 239, 240. – Недолго епископствует 1, 241. – Неопытность его в делах правления 1, 528. – Смерть его 1, 530.

Евсевий (святой) Самосатский. Его мученический подвиг 1, 124.

Евхаристия. См. Причащение.

Египтяне. Изобрели геометрию 1, 99. – Их древнее идолослужение 1, 417. – Благочестие египетских христиан 1, 416, 417. – Египетские отцы 1, 417.

Единомыслие. Ведет начало от Троицы 1, 292. – Сильнейшее побуждение к оному – согласие в учении о Боге 1, 130. – В чем имеют единомыслие христиане? 1, 279. – Иногда оно хуже раздора 1, 286.

Епископы. Жалобы на беспорядки в их избрании 1, 240, 527, 528. – Посвящение их 1, 165. – Епископская кафедра – завидная и опасная высота 1, 508. – Споры о первенстве 1, 324, 325. – Добродетель епископа должна соответствовать его высокому сану 1, 530, 531. – Роскошь и пышность недостойны их сана 1, 507.

Ересь. Ереси – причина бедствий для христиан 1, 285, 286.

Еретики. Их различное учение 1, 414. – Разные ложные мнения их об Иисусе Христе и Святом Духе 1, 394. – Их лжеучение опровергается своим поздним происхождением 2, 488. – Они не знают образа выражения, свойственного Писанию 2, 483. – Ищут подкрепления в неудачах и погрешностях православных 1, 329, 330. – Православные бегают общения с еретиками 1, 408. – Вступающий с ними в общение подвергается суду Божию 2, 485. – Их дерзость 2, 537. – Они имели свои собрания 2, 537. – В борьбе с ними нужны меры кротости 1, 502. – Нераскаянных должно отвращаться 1, 136. – Не должно ненавидеть еретиков, а должно жалеть о них 1, 430.

Естество. Божественное и человеческое; их различие 1, 244. – Слова «начало» и «безначальный», «рожденный» и «нерожденный» не выражают понятия о естестве Божием 1, 503; 2, 13. Ехидна. Угрызение ехидны 2, 184.

 

Ж

Жалость. Приятнейшая из всех страстей 2, 185.

Жена. Не отлична по душе от мужа 1, 156. – Муж и жена имеют одинаковую честь 1, 435. – Добрая жена – дар Божий 1, 226. – Обличение женского щегольства 1, 153–154; 2, 152. – Для них лучшее правило – стыдливость 1, 153. Жертвы. Цель их установления 1, 565. – Жертвы Ветхозаветные были образом будущего жертвоприношения 1, 128. – От жертв в Ветхом Завете позволялось вкушать не всякому 1, 255. – Жертвы нечестивых Бог отвергает 1, 69. – Жертва и жертвенник духовные 1, 324, 570. – Всякий должен приносить Богу посильную жертву 1, 248–249. – Жертвы человеческие у язычников 1, 191.

Жестокосердие к больным 1, 179, 180, богатых к бедным 1, 187–189, во время голода 1, 206, 207. – Извинения, представляемые жестокосердыми 1, 191.

Животные. Различия оных 1, 344, 345. – Разнообразие рыб 1, 345, птиц 1, 345. – Различный образ рождения животных 1, 380. – Божие промышление о них

2, 117. – Миловать их повелевается законом 1, 190.

Жизнь. Настоящая – кратка 1, 146, сама по себе суетна 1, 146; 2, 119, 120; служит руководством к будущей 1, 146, 192; она есть время трудов 1, 247, 248; исполнение скорбей и бедствий 2, 115, 116, 118. – Сравнение жизни с морем 1, 320. – Жизнь настоящая – темница, поприще, тень будущей жизни 1, 184. – Цель оной 1, 146, 200; 2, 296. – Цель жизни христианской 1, 106, 367. – Должно более и более усовершаться в жизни нравственной 2, 161. – Ложные мнения философов языческих о цели настоящей жизни и о состоянии в жизни будущей 1, 73, 74. – Земная жизнь есть тление 1, 244, 245. – Жизнь истинная 1, 245. – Жизнь по смерти – тихое пристанище 1, 224. – В будущей жизни полное мздовоздаяние 1, 192. – Тогда все будут равны по духовному возрасту 1, 322. – Избрание рода жизни – основание поведения 1, 306. – Жизнь в городах 1, 316.

 

З

Забота – яд для человека 2, 274.

Завеса храма Иерусалимского раздравшаяся; что ею знаменуется? 1, 362.

Завет Ветхий и Новый; цель того и другого 1, 34, 386.

Зависть – язва и яд для одержимых ею 1, 427. – Ее плоды 1, 427. Закон. Естественный, испытатель дел наших 1, 189. – Божественный, двоякий 2, 28. – Дан Моисею Христом 2, 11. – Почему дан сперва евреям? 2, 28. – Закон Ветхий – образ будущего и невидимого 1, 564; – свет прообразовательный 1, 463; стена между Богом и идолами 1, 565. – Открытый и сокровенный смысл его 1, 333, 334. – Тайны его понятны только для людей, подобных Моисею 2, 560. – Закон евангельский труднее к исполнению, нежели закон Моисеев 1, 568. – В законе евангельском иное требуется необходимо, другое предоставлено свободному произволению 1, 99.

Заповедь. Для чего дана человеку в раю 1, 573, 574. – Заповеди Божии – высочайшее услаждение для человека 1, 319.

Звание. Не должно простираться далее круга обязанностей своего звания 1, 249.

Звезды. Познание природы звезд выше человеческого разумения 1, 348. – Определять по ним судьбу человека богопротивно 1, 349. – Звезда, приведшая волхвов к Иисусу Христу 2, 20. – Волхвы узнали о ней из книг еврейских 2, 20. – См. также Астрология.

Здравие не дорого, если плодом его грех 1, 194. – Больному оно лучше всякого богатства 2, 164.

Земля. Ее основание – воля Божия 1, 346, 347. – Разнообразие местоположений на земле 1, 346. – Земля наша – мать и гроб 1, 411; 2, 2, 163.

Зло. Нет особого начала зла; оно произошло в нас от нашего нерадения 1, 485. – Для чего попускается физическое зло? 1, 199. – Средства, употребленные Богом к преграждению нравственного зла в человеческом роде 1, 447, 563.

Злоречие. Им огорчаться не должно, но можно извлекать из него выгоду 1, 289, 290. – Вред оного 1, 290.

Знамения предшествуют великим событиям мира 1, 76. – Бывшие во время страданий Иисуса Христа 1, 574.

Золото убедительнее всякого слова 2, 165. – Ослепляет и мудрых 2, 164.

Зрение быстротою уподобляется мысли 1, 344.

 

И

Иаков получил благословение родительское чрез ухищрение 1, 56. – Нравственное значение лестницы, им виденной 2, 328. – Значение и последствия борьбы его с Богом 1, 342, 548.

Идолослужение – первое и последнее из всех зол 1, 447, 563. – Происхождение его и разные виды 1, 340, 341. – Оно есть дело диавола 1, 341; 2, 28.

Иезавель. Для чего память о ней сохранена в Писании 1, 423.

Ипостась у западных христиан, заменяется словом «Лицо» 1, 276.

Ипсистарии, их религиозное служение 1, 225.

Ирон, философ. Обличитель лжеименной мудрости 1, 304. – В каком смысле назван у св. Григория псом? 1, 305. – Происходил из Александрии от мучеников 1, 306. – Наблюдал средину между христианскою и языческою мудростию и избирал лучшее из философии языческой 1, 307. – Главная забота его 1, 308. – Его действия в пользу христианства 1, 312, 313. – Он поборник Святой Троицы 1, 305. – Страдал за истину 1, 313. – Его добродетели 2, 308.

Искушения ведут к благочестию 1, 70. – Твердые и слабые в искушениях 1, 320, 321.

Исправление. Бог разнообразно призывает людей к исправлению 1,63. – Строгие и кроткие меры исправления 1, 36, 37. – Слово, как средство к сему 1, 36. – Надобно исправлять ближних, а не отлучать 1, 404, 405.

Истина. Видимое – только образ ее 1, 259. – Она легче напечатлевается в душе невинной, нежели в принявшей уже худые правила 1, 40.

Иеремия освящен еще во утробе матерней 1, 48. – Сострадательнейший из пророков 1, 217. – Оплакивает Израиля 1, 48. – Чтение Плача его возбуждает в святом Григории слезы 1, 133.

Иерусалим горний – наше отечество 1, 152, 300, 412, 571.

Иисус — см. Христос.

Иоанн Евангелист проповедовал в Ефесе 1, 412.

Иоанн Креститель. Посредник между Ветхим и Новым Заветом 1, 261, 458. – Предвидел свое мученичество 1, 457. – Во аде проповедовал грядущего Христа 1, 549.

Иов Многострадальный восхваляется за страдания 1, 194, 267.

Иовиниан, преемник Юлиана 1, 112. – Возвращает православных епископов из заточения и между ними св. Афанасия 1, 275. – Желает утвердить мир в Церкви 1, 275. – Заключает мир с персами 1, 113.

Иона – для чего бежал из Ниневии? 1, 57, 58.

Иоппия – что значит? 1, 58.

Иосиф Аримафейский. Как христианин может подражать ему? 1, 571.

Иудеи. Причина их бедствий 1, 133–134. – Их многократные преселения 1, 495. – Какие иудеи слушали апостолов, говорящих иными языками? 1, 495. – Причина и цель избрания Богом нового народа вместо иудеев 2, 28. – Они некогда обратятся ко Христу 2, 28. – Безуспешное покушение иудеев восстановить храм 1, 107, 108.

Иустина, святая. Искушения, каким она была подвергаема 1, 297, 298.

 

К

Каппадокия. Жители ее тверды в Православии 1, 266, 528.

Кесарий, брат святого Григория Богослова. Его воспитание, жизнь и достоинства 1, 138–140. – Встреча его с Григорием в Византии 1, 140, 141. – Слава его в Назианзе 1, 141; при дворе царя, где был врачом 1, 142, 143–144; 2, 183. – Мужество его в борьбе против злоумышлений Юлиана 1, 142. – Удаление от Юлианова двора 1, 143. – Был в Вифании хранителем царской казны 1, 144. – Богом избавлен от угрожавшей ему смерти 1, 144; 2, 183. – Его болезнь, смерть и погребение 1, 144. – По смерти являлся во сне св. Григорию 1, 148.

Киприан, святой. Председательствовал в Сенате 1, 296. – Его образованность 1, 296. – Он сам свидетельствует о своей порочной жизни до христианства 1, 297. – Дела его до обращения 1, 297, 299. – По обращении он придверник храма, потом пастырь 1, 299. – Слава о нем на Востоке и Западе, 1, 299. – Подвиги и добродетели его 1, 299, 300. – Он осужден Декием на изгнание 1, 300. – Помогает христианам Писания 1, 300. – Убеждает их к мученичеству 1, 300, 301. – Его мученическая кончина 1, 301. – Тело его оставалось долго в неизвестности 1, 301. – Откровение об его теле 1, 301, 302. – Исцеление от его мощей 1, 302. – Его сочинение 1, 297.

Клир должен быть обеспечен в нуждах жизни мирянами 1, 319.

Клятва. И давать клятву, и требовать оной значит оскорблять правду 2, 164.

Константин Великий положил основание царской власти в христианстве 1, 114.

Константинополь, царь городов 1, 410. – Во времена св. Григория в нем было много изящных произведений зодчества 2, 268. – Состояние Православия в Константинополе до прибытия в него св. Григория 1, 496, 497, 498, его трудами улучшенное 1, 499. – Важность Константинополя по отношению к Церкви 1, 501, 502. – Пороки его жителей 1, 431. – Собор арианский в Константинополе 1, 269. – Собор Второй Вселенский 1, 496.

Констанций. Состояние Церкви в его правление 1, 309. – Усердие его к вере христианской 1, 72. – Покровительство арианам 1, 113. – Смерть его 1, 86. – Погребение в храме апостолов 1, 113, 114. – Его благоразумие, могущество, благочестие 1, 71 – Простота 1, 72. – Худые дела, в которых Констанций раскаивался пред смертью 1, 271. – Св. Григорий укоряет его за то, что он возвысил Юлиана 1, 67, 71, и оправдывает 1, 72, 73.

Корыстолюбие. Ненасытимость его 1, 147.

Крест прообразован воздеянием рук Моисеевых 1, 570. – Знамение крестное прогоняет демонов 1, 77.

Крещение. Что оно такое? 1, 463, 464. – Самым крещением исповедуется единосущие Лиц Святой Троицы 1, 415, 483; 2, 121. – Крещение есть таинство нашего спасения 1, 463. – Оно едино 1, 415. – Различные наименования Крещения 1, 461, 462. – Крещение Моисеево и Иоанново 1, 458. – Христово – духовное 1, 458 и далее. – Крещение кровию 1, 458, 459. – Крещение покаяния 1, 461. – Крещение огненное 1, 460. – Крещение арианское 1, 415, 439. – Плоды Святого Крещения в человеке 1, 229, 462. – Оно привлекает на человека благодать и озарение Духа 2, 186. – Очищает грех первородный 1, 463. – Дарует отпущение грехов соделанных 1, 478. – Изглаждая грехи, не уничтожает заслуг 1, 472. – Отгоняет от нас диавола 1, 479. – Оно есть лучший из даров Божиих 1, 462. – Прообразуемо было обрезанием и кровию агнца пасхального 1, 475; 2, 30. – Для чего нужно крещение водою и духом? 1, 463, 464. – Очистительная сила воды Крещения 1, 465. – Кто может совершать Крещение? 1, 474. – Сила Крещения не зависит от нравственной чистоты крещающего 1, 474. – Крещение всем равно открыто 1, 464; 2, 30. – Всегда благовременно 1, 467–469. – Не должно быть отлагаемо 1, 465, 467, 475. – Отлагать крещение внушает диавол 1, 468. – Нужно приготовление к Таинству Крещения 1, 457, 477; предварительное исповедание пред всеми грехов своих 1, 475. – Исповедание веры 1, 484–485 и далее. – Обряды при Крещении и их значение 1, 485. – Заклинание в Таинстве Крещения 1, 475. – Печать Крещения несокрушима 1, 469. – Она охраняет целомудрие 1, 469. – Крещение должно совершать над младенцами 1, 469. – В какие лета лучше крестить их? 1, 475–476. – Приявшие крещение должны вооружаться против нападений диавола 1, 464, 465. – Тяжесть грехов, соделанных по Крещении 1, 464. – Желание принять крещение заменяет ли самое Крещение? 1, 471, 472.

Ксеркс. Поход его в Грецию 1, 533.

 

Л

Лука евангелист – проповедовал в Ахаии 1, 412.

Лукий, арианин. Его действия против православных 1, 310, 311.

Любовь. Ее свойство 1, 278. – Сила любви познается в разлуке 1, 316, 317. – Любовь выше страха 1, 262. – Любовь плотская скоро проходит 1, 520.

Любомудрие. Важнейшие его предметы 1, 332. – Цель любомудрия 1, 304. – Различие любомудрия языческого и христианского 1, 306. – Дело любомудрия – заботиться об общем благе 1, 306, 307. – Неодолимость любомудрия 1, 323. – См. также Философия.

Любоначалие, худые его следствия 1, 324.

Любостяжательность добрая 1, 250.

 

М

Магия ведет начало от персов 1, 99.

Маккавеи, мученики прежде Христа 1, 208. – Их подвиги 1, 212–214. – Полезны были для иудеев 1, 214, 215. – Сравнение подвига Маккавеев с подвигами Иеффая, Даниила и мучеников христианских 1, 215.

Мамант, святой мученик 1, 558.

Манихеи производили душу человека от светлого, а тело от темного начала 2, 17. – Опровержение их учения о двух началах 2, 17. – Их мнение о местопребывании тела Иисуса Христа по вознесении 2, 481.

Маной. Его видение 1, 161, 454.

Марк, евангелист проповедовал в Италии 1, 412.

Марк, епископ Арефусский. Его подвиги 1, 89, 91, 124.

Мера во всем лучше всего 2, 161. – Меры Божии уравниваются с нашими мерами 2, 331.

Милосердие. Милосердие и человеколюбие – закон, а не совет 1, 196. – Милосердие – краткий путь ко спасению 1, 543. – Милосердие к бедным – превосходнейший вид любви 1, 177, 195. – Приятнее всего Богу 1, 177. – Готовность к милосердию возвышает цену его 1, 195, 196. – Его плоды 1, 184, 185. – Побуждения к милосердию 1, 178, 179, 181, 182, 187, 250, 477. – Дела милосердия, оказанные ближним, Христос приемлет как оказанные Ему 1, 319. – Милосердие полагает преграду несчастиям 1, 219. – В деле милосердия не нужно разбирать, достоин ли кто оного 1, 232.

Мир (состояние души, христианская добродетель) прекрасен и делом, и именем 1, 285. – Оставлен нам Иисусом Христом как прощальный залог 1, 293. – Выше и богоугоднее даже похвальной брани 1, 293. – Он всего полезнее, как разногласие всего вреднее 1, 392. – С прекращением мира и мир перестанет быть миром 1, 132, 133. – Дорог мир, имеющий добрую цель 1, 135. – Любящие мир близки к Богу и Ангелам 1, 131.

Мир (слав. м1ръ; вселенная; земное бытие). Бытие и порядок его не от случая 1, 193. – Мир не безначален 1, 438. – Он есть книга о Боге 1, 132. – Мир видимый и умосозерцаемый 1, 224; 2, 180. – Сотворение видимого мира 1, 445, 561. – Его стройность и порядок 1, 445, 561, 562. – Вещество мира сотворено из ничего 1, 355. – Творение мира началось днем недельным 1, 555. – Почему сотворен он не вдруг, а постепенно? 1, 395. – Все в мире, от начала до конца, идет одним путем 1, 395. – Мир разрушится от приумножения беспорядка 1, 395. – Как должно пользоваться миром и его благами 1, 515, 516.

Мироносицы. Своим пришествием ко гробу Спасителя, представляют христианам пример для подражания 1, 571.

Миропомазание, таинство 1, 467.

Мифология языческая. Ее предания 1, 102, 104.

Мнения людские. Мнение о нас других для нас не важно 1, 428. – Людскому мнению должно предпочитать суд Божий 1, 429; 2, 190. – Непостоянство мнений человеческих 1, 287–288.

Многобожие, его вред 1, 351.

Модест, префект преторий, гонитель православных 1, 535.

Моисей собеседует с Богом 1, 254. – Чудесные обстоятельства его жизни 1, 66. – Достоинство его 1, 166. – Один восходит на гору 1, 53, 54. – В какой мере видел он Бога? 1, 398, 399, 433. – Для чего возлагал на лицо покрывало? 1, 398, 454. – Двоякий смысл Моисеева закона 1, 564. – Воздеяние рук его прообразовало Крест 1, 167, 170.

Молитва восходит до неба 1, 156. – Сила молитвы 1, 119. – Родительская молитва 1, 140, 245. – Для молитвенного беседования с Богом нужна чистота духа 1, 454. – Скорость Божией помощи молящемуся 1, 218.

Молния, происхождение ее 1, 348.

Молчание, его польза 1, 398; 2, 283–285.

Монахи. Их жизнь, одежда, наружность и качества 1, 125, 126. – Их подвиги 2, 298, 331. – Именуются избраннейшими или более мудрыми в Церкви, назореями 1, 526. – Любовь к жизни монашеской влагает в сердце Христос 2, 188, 189.

Море. Его спокойное и бурное состояние 1, 347. – Естествословы меряют оное малою чашею 1, 347. – Мореплавание 1, 347. – Опасно при восхождении Тельца 2, 185.

Мудрость. Что она такое по обыкновенному понятию? 1, 339. – Истинная 1, 197, 198. – Ложная. 1, 197. – Одна мудрость – страх Божий 1, 323. – Мудрость приобретается чистотою 1, 192. – Она спасает от всякой беды 2, 163. – Суета мудрости мирской 1, 62.

Мученики. Первый мученик – Христос 1, 295. – Мученики при Юлиане 1, 87, 90. – Мученики за Православие от ариан 1, 408. – Твердость христианских мучеников 1, 81, 83, 84. – Побуждения к мученичеству 1, 247, 248. – Блаженство мучеников 1, 169. – Они посредники наши на пути спасения 1, 168. – Поучительны для нас 1, 295. – Слово о них побуждает к добродетели 1, 296. – Мощи их чудодействуют 1, 181. – Должно почитать мучеников 1, 295. – Что надобно приносить им в дар? 1, 303. – Закон мученичества 1, 142, 143, 512. – Мнимые мученики языческие 1, 81, 82.

Мучения нечестивых вечны 1, 201.

 

Н

Надежда на Бога делает совершенным начальником 1, 59. – Она – единственное оружие христиан 1, 117. – Ее не должно терять в скорбях 1, 219.

Назианз, город Диокесарийский 2, 273. – Самый малый из городов 1, 250; – новый Вифлеем 1, 25; 2, 330. – Благочестие жителей его 1, 315. – Их верность православию 1, 414. – Их любовь к словам Григория Богослова 1, 246, 247. – Церковь Назианзская – новый Иерусалим, новый ковчег 1, 231. – Состояние оной пред епископством отца Григориева 1, 230.

Наказание служит ко благу наказываемых 1, 118. – Цель наказаний Божиих за грех 2, 191.

Насекомые. Трудолюбие и искусство пчел, пауков и муравьев 1, 346.

Наставника в благочестии должно уважать как отца 2, 162.

Начальник. В нем всего похвальнее человеколюбие 1, 221. – Побуждение к человеколюбию 1, 252. – Цель начальствования духовного 1, 44. – Пороки в начальствующих и в подчиненных 1, 32.

Небо. В исследованиях о нем главный руководитель – вера 1, 348. – Оно – престол Божий 2, 187.

Невозможное. Употребление сего слова в разных значениях 1, 368, 369.

Непостижимое. Не должно слишком любопытствовать о непостижимом 1, 401. – Для чего многое для нас непостижимо? 1, 194. – Бога постигаем только при помощи Божией 1, 566. – Непостижимое в Боге 1, 49, 50, 191, 192, 231, 334, 336, 348, 444, 445, 560. – Причины и цель непостижимости существа Божия 1, 338, 339. – На непостижимость сию роптать не должно 1, 398.

Непостоянное. Бог чрез непостоянство видимого ведет нас к вечному 1, 219; 2, 121.

Несогласие. Его следствия 1, 128. – Оно источник бедствий 1, 133; в особенности для народа иудейского 1, 133–134. – Несогласие за благочестие похвально 1, 130.

Нестяжательность – великое богатство 1, 417. – Неизвестна язычникам 1, 105.

Несчастия. Для чего посылаются людям 2, 190, 191, даже благочестивым? 1, 191. – Они спасительны 1, 218, вразумляют и приближают к Богу 1, 219; иногда полезнее счастья 1, 219, 220, делают смиренными и царей 1, 537, 538. – В несчастиях должно обращаться к Богу 1, 218.

Нечестие изобретательно на зло 1, 265. – За нечестие людей разрушаются города 1, 109. – В борьбе с нечестием нужно самоотвержение 1, 135. – Участь нечестивых в сей жизни 1, 114 и в будущей 2, 119.

Никодим – образец для подражания 1, 571.

Нил, река 1, 416.

Новат. Его мнимая чистота 1, 291, 414. – Строгость к падшим 1, 459. – К падшим во время гонения 1, 459, 460. – Он воспрещал вступление во второй брак 1, 459. – Не наказывал любостяжания, а нецеломудрие осуждал так строго, как будто сам был бесплотен 1, 460.

Ной спас мир малым древом 1, 66.

Нонна, матерь Григория Богослова. Ее добрые качества 1, 226–228, 232. – Уподобляется женам, послужившим Иисусу Христу во время земной Его жизни 2, 300. – Старание Нонны обратить к христианству своего мужа 1, 228. – Болезнь ее и исцеление 2, 237, 238.

Нравы людей различны 1, 35, 36.

 

О

Обиды должно забывать 1, 122, 123.

Обличение наедине и при других 1, 36. – В обличении надлежит приспособляться к свойствам обличаемых 1, 36, 37. – Иногда обличение вредно 1, 36.

Обновления день. Так называется первый воскресный день по Пасхе 1, 555 и древний праздник иудейский 1, 553. – Как должно праздновать сей день? 1, 556, 557. – Он обязывает нас обновляться жизнью 1, 555.

Общежительство 1, 268, 542. – Польза оного 1, 306.

Обязанности нравственные, христианские 1, 556, 557. – Исполнение важнее умозрительных знаний 1, 308. – Обязанности царей 1, 430, царедворцев 1, 430, градоначальников 1, 250, людей образованных 1, 250, богатых 1, 431.

Опыт поучителен и для несмысленных 1, 134. – Наученные опытом не имеют нужды в продолжительном поучении 1, 129.

Осуждать ближних не должно 1, 51, 405.

Отец Бог, первое Лицо Святой Троицы. Наименования 2, 192. – Что значит в учении о Боге слово: «Отец?» 1, 360. – В каком разумении, при именовании Лиц Святой Троицы, Бог Отец именуется на первом месте? 2, 15, 16. – В каком смысле Отец больше Сына 1, 359, 360, 367, 483. – Личное свойство Бога Отца 1, 257, 313, 314; 2, 12, 192. – В каком смысле Он именуется Богом Сына? 1, 367, 368. – Он есть начало Сына 1, 38, 257 и Духа Святого 1, 38. – Рождает Сына не страдательно 1, 314. – Первый понес поругание от еретиков 1, 419.

Отшельничество. Свойства оного 1, 268, 557. – Высота, трудность и неудобства отшельнической жизни 1, 306.

 

П

Павел, апостол, великий ученик Христов 1, 43. – Проповедник язычников и предстатель иудеев 1, 44. – Для чего сообщал апостолам известия о своей проповеди? 1, 496. – Его заботливость о Церквах 1, 43. – Ревность о благе всех 1, 44. – Различный образ его наставлений 1, 43. – Его злострадания 1, 43. – Он жил только для Христа 1, 398. – Бодрый духом изнурял тело 1, 44.

Пастырь Церкви. Он врач духовный 1, 35. – Превосходство его пред пастырем стад 1, 30. – Трудность обязанности пастыря учить других словом 1, 37. – Осторожность нужна ему в проповедании слова о Боге 1, 397, 398. – Обязанность его – ревность заботиться о пастве 1, 162, 163, 249. – Он должен предлагать пасомым различную пищу 1, 40 и поучать их своим примером 1, 203, 204, иметь особенную любовь к пастве 1, 317, 318, соблюдать средину между строгостью и кротостью 1, 36, 37, быть простым, но вместе и разнообразным в обращении 1, 40, быть высоким по добродетели 1, 31, не служить в соблазн для пасомых 1, 30. – Пастыри, недостойные своего сана 1, 51, 263, 317. – Непростительно им не знать начал спасения 1, 270. – Пастыри, несведущие в искусстве учения 1, 41. – Нерадивые о своей должности тяжко обличаются в книгах пророков 1, 45, 48. – За недостойных пастырей не должно обвинять самую веру 1, 290, 291. – Пастырей не должны судить пасомые 1, 249. – Правила, предписанные пастырю Церкви апостолом Павлом 1, 48.

Пасха. Что такое Пасха в смысле буквальном, историческом и духовном? 1, 564. – Праздник праздников 1, 559. – Царь дней 1, 236. – Таинственное значение Пасхи иудейской 1, 22, 566, 567. – Пасха христианская прообразует пасху праведных в жизни будущей 1, 571. – Для чего Пасха Новозаветная совершена Иисусом Христом в горнице? 1, 477. – Последуем ли мы Иисусу Христу в совершении Пасхи касательно времени и места? 1, 447.

Петр Александрийский, архиепископ после Афанасия. Мужество его в борьбе с арианами 1, 416, 417. Изгнание его 1, 312.

Петр, апостол, великий ученик Христов 1, 43, проповедовал в Иудее 1, 412. – Как христианин может подражать ему? 1, 572.

Писание Священное. Начертал Дух Святой языком святых мужей 2, 185. – Все в нем написано с целью 1, 57. – Цель и маловажных деяний, упоминаемых в Писании, есть наше назидание 1, 57. – В Писании встречаются олицетворения вещей бездушных 1, 364. – В нем иногда часть полагается вместо целого 2, 484, иногда времена глаголов ставятся одно вместо другого 1, 353. – В истолковании его надобно держаться средины между буквою и иносказанием 1, 567. – У евреев не всякому возрасту дозволялось читать все в Писании 1, 41, 405.

Писмен изобретатели 1, 98.

Пища. Обычай полагать на нее крестное знамение перед вкушением 1, 237.

Пифагор, его философия и молчание 1, 96. – Употребительное у пифагорейцев: «сам сказал» 1, 96, 97.

Плоть, ее влияние на дух 2, 297. – Она – злобно ласкающийся зверь 2, 115, 116; находится в борьбе против духа 2, 297. – Плоть не престает противоборствовать и после того, как духу подана помощь Божия 2, 115. – По слову мудрых, она есть мрак ума 2, 183.

Победа. Кто хочет иметь попечение о душах, тот должен научиться одерживать победу над самим собою 1, 53. – Побежденным быть иногда лучше, нежели одержать победу 1, 56.

Подати, их происхождение 1, 252.

Подвижники 1, 253. – Изображение подвижников христианских 1, 81, 82, 105, 106, 253; 2, 325. – Их разнообразные подвиги 2, 326. – Сравнение с ними подвижников языческих 1, 81–83. – Похвала подвижникам 2, 327–329. – Неразумная ревность некоторых подвижников 2, 327.

Подозрение. К нему не склонны люди благочестивые 1, 72, 171; 266.

Познания вредны, если злоупотребляют ими 2, 162.

Покаяние. Согрешающих после крещения, хотя с трудом, но очищает 1, 464. – Кающихся отвергать не должно 1, 459. – Покаяние после согрешения свойственно спасаемым 1, 204. – Нераскаянных грешников не должно допускать к общению церковному 1, 459, 460. – По смерти нет покаяния 1, 200–201; 2, 185.

Понятие есть вид ограничения 1, 337.

Порок всего удобнее заражает собою человека 1, 30, 31. – Наклонность к нему сильна 1, 278. – Его легче избегать в начале 1, 404. – Служение ему не без труда 2, 283. – Открытый порок ненавистен и для порочных 2, 302.

Порочный. Для него лучше умереть, нежели продолжать жизнь 1, 35.

Порядок везде необходим 1, 329. – Его благотворные следствия 1, 395, 396. – Он матерь и ограждение существующего 1, 396. – Могущество и охранитель могущества 2, 164. – Он виден во всех тварях 1, 395, 396 и в членах тела 1, 396. – Соблюдается и неразумными животными 2, 165. – Особливо необходим в Церкви 1, 396, 397. – Где должен быть соблюдаем и уважаем? 1, 396, 397. – Бесчинных людей должно принуждать к соблюдению порядка 2, 163.

Пост христиан пред Пасхою 1, 476. – Сорокадневный пост 1, 476. – Знаменование оного 1, 476.

Постановления апостольские. Место, из них приведенное 1, 187.

Похвала не противна любомудрию 1, 305. – Справедливость требует воздавать похвалу и сродникам 1, 150, 151. – Как надобно принимать людские похвалы и порицания? 1, 289.

Поэты языческие. Правда ли, что в их баснях есть сокровенный и глубокий смысл? 1, 103, 104.

Праведники. Как именует их Писание? 1, 182. – На земле для них отечество везде и нигде 1, 323, 535. – Их строгость приятна 1, 235. – Для чего предаются они в руки нечестивых? 1, 266, 267. – Для чего подвергаются болезням? 1, 237. – Что такое смерть их? 1, 301.

Праздники. Различие праздников христианских от иудейских и языческих 1, 168, 169, 487. – Как должно проводить христианам праздники 1, 169, 487. – Как должно проводить праздник – память о Боге 1, 455. – Ежедневные праздники в честь святых и мучеников 1, 295, 422. – Праздники мирские 1, 422.

Препоясание в смысле духовном 1, 568.

Пресыщение, мать похоти 1, 295. – Делает наглым 1, 82. – Не бывает целомудренно 2, 164.

Примеры худые вредны 1, 104.

Притча о трудившихся в винограднике и ее объяснение 1, 470.

Причащение (таинство) есть искупление первородных немощей 2, 30. – К нему должно приступать с дерзновением и не сомневаясь 1, 569. – Оно делает нас причастниками Христовых страданий 1, 76.

Промысл Божий повсюду виден 1, 191, 192, 198. – Движет и сохраняет сотворенное 1, 335. – Управляет миром 2, 19, 293. – Мир не может существовать без Промысла 2, 19. – Действия Промысла недоведомы 1, 37, 63, 65, 228, 229. – Промышление Божие о людях 1, 193. – Оно постепенно вело человеческий род к воссозданию 1, 565. – Чем философы думали заменить Промысл Божий? 1, 74, 193.

Пятидесятница. Празднуема была у евреев 1, 487. – Но у них образно, а у христиан празднуется таинственно, как окончание дел Христовых, относящихся к телесному Христову пребыванию на земле, и начало дел Духа Святого 1, 489.

 

Р

Раав оправдала страннолюбие 1, 470.

Рай, что он такое? 2, 27.

Развод. Закон Христов о разводе 1, 435.

Раздор и разногласие. См. Спор.

Растение, их разнообразие 1, 346.

Ревность по вере 1, 536, ограда веры 1, 306. – Ревность не по разуму препятствует уразумению истины 1, 39.

Рождение. Троякое – плотское, чрез крещение и чрез воскресение 1, 461, 462.

Рождество Христово. Праздник сей назывался прежде и праздником Богоявления 1, 443. – Его торжествуют с нами и Ангелы 1, 449. – Как должно праздновать день Христова Рождества? 1, 442, 443. – И чем почтить родившегося Господа? 1, 251, 449, 450.

Роскошь богатых 1, 182, 183. – Предметы роскоши – дорогая грязь 1, 443. – Обличается у пророка Михея 1, 188.

 

С

Савеллий, его лжеучение 1, 38, 182, 183, 256, 265, 276, 308, 309, 378, 379, 414, 419, 441, 455.

Саддукеи не признавали бытия духа 1, 374, 378.

Самопознание, его польза 2, 160. – Частные предметы самопознания 1, 403, 404.

Саул 1, 161, 162.

Свет. Для чего и каким сотворен в начале свет вещественный? 1, 554. – Духовный свет – первый есть Бог 1, 462, 554; 2, 23. – Второй свет – Ангел 1, 462, 554; 2, 23. – Третий – человек 1, 462. – Свет есть закон Божий 1, 462. – Различные явления духовного света 1, 463. – Свет ведения истинный и ложный 1, 480.

Святые, их должно восхвалять 1, 262. – Воспоминать о прежних непохвальных делах их не оскорбительно для них 1, 296, 297. – Святые ходатайствуют за нас 1, 224. – Примеры молитв ко святым 1, 247, 303, 552.

Священник – посредник между Богом и людьми 1, 49, 53. – Строгости, каким подлежали ветхозаветные священники 1, 54. – Священник должен прежде себя принести в жертву, чтобы достойно приносить жертву внешнюю 1, 54. – О священниках должно говорить с похвалою 2, 179, 180.

Священноначалие в Церкви необходимо 1, 28. – В нем всякая степень высока 1, 28. – Восхождение на высшие его степени непредосудительно 1, 28. – Но не должно быть поспешно 1, 525. – На степени священные не должно возводить людей неопытных и непросвещенных 1, 42, 43.

Священство. Его важность 1, 49. – Порядок в чиноначалии ветхозаветного священства 1, 399. – Что требуется от приступающих к священству? 1, 54, 55, 56, 230. – Не должно приступать к оному с нечистыми видами 1, 29. – Людям священного сана непозволительно употреблять оружие 1, 280.

Седмеричное число в уважении у евреев 1, 209, 487, 488.

Сеннахирим – по молитве Езекии отражен от Иерусалима невидимою силою 1, 118.

Символ веры св. Григория 1, 484, 485. – Почему в символе Никейском неполно сказано о Святом Духе? 2, 486. – Исповедующих веру несогласно с символом Никейским должно почитать чуждыми Богу и Вселенской Церкви 2, 486.

Скопцы по природе не произвольно целомудренны и целомудрием хвалиться не могут 1, 439. – Духовные скопцы 1, 440, 441.

Скорбь. Скорби ускоряют приближение старости 2, 164. – Для чего посылаются нам скорби? 2, 299.

Скрижали письмени и духа 1, 54.

Слава временная – обман 2, 165. – Уловляет людей 2, 162.

Сластолюбие – злой пес 1, 155.

Слезы – лучшее врачевство для души грешника 2, 186.

Слово (Божие) – пища духа, хлеб Ангельский 1, 217, 529. – Слово есть лучший дар Богу 1, 127. – Польза слова 1, 127, 128. – Слово для сердца, которое достойно разумения, есть то же, что железо для кремня 1, 39. – Худое слово и худая жизнь равно худы 2, 160. – Слово обильное не полезнее мудрого 1, 197. – Различные роды слушателей слова 1, 39, 40.

Служение Богу. Страх и ревность мужей ветхозаветных при избрании их на сие дело 1, 21, 59.

Смерть равняет всех людей 2, 281, 282. – Она неизбежна 1, 212. – Различные причины смерти внезапной 1, 467. – При смерти каждый делается искренним судьей себя самого 1, 271. – Телесную смерть нельзя назвать смертью в собственном смысле 2, 115. – Для праведных она благодетельна 1, 535, 536. – Состояние души благочестивой по смерти телесной 1, 147, 148. – Всегда должно иметь страх смертный 2, 160 и плакать о смерти греховной 1, 148.

Смирение. Пример истинного смирения 1, 233, 234. – Грех рождает смирение, а смирение – обращение к добру 1, 70.

Смиренномудрие, кто имеет оное? 1, 400, 401.

Сновидения подобны дневным заботам 2, 185. – Но посылаются и от Бога 1, 228.

Собор Никейский 1, 228, 265, его действия 1, 309. – Селевкийский и потом Константинопольский 1, 269. – Его неправые определения 1, 269, 270. – Общительные послания от Соборов 2, 479.

События. Бог заранее полагает основания великих событий 1, 299.

Совесть – судилище 1, 199. – От суда совести убежать нельзя 1, 429.

Созерцание и деятельность – прекрасны 1, 177.

Солнце – око дня, 1, 554. – Его движение 1, 349. – Величие и благотворность 1, 349. – В нем форма, то есть свет, осуществлена прежде вещества 1, 554.

Сострадание. См.: Милосердие.

Состязание. См.: Спор.

Спасение. Оно зависит от Бога и от нас 2, 92. – Путей к спасению много 1, 77, 331; 2, 123. – Почему же говорится, что путь к спасению не один и тесен? 1, 331; 2, 123. – В деле спасения не должно медлить и предаваться беспечности 1, 473, 485, 486. – Спасение приобретается иногда одним воздыханием 1, 218. – Не заботиться о нем – безрассудно 1, 467. – Три степени спасаемых 1, 467.

Споры. Их причины 1, 286, 287; гибельные следствия 1, 52, 53, 407, 408. – В спорах надобно соблюдать правила 1, 53. – Не должно спорить о словах 1, 490.

Стихотворство, его начало 1, 99.

Страдание ради Бога – славное и блаженное дело 1, 52, 53, 279, 571. – Страдания за Христа укрепляют к новым подвигам 1, 417. – Наши страдания маловажны в сравнении со страданиями Христовыми 1, 413. – Грехами мы противоборствуем Христовым страданиям 2, 299.

Страх Божий – начало премудрости 1, 454.

Суд последний – страшен, а еще более праведен 1, 201. – На нем потребуется от нас отчет за все время жизни 1, 318. – На Суде Божием ценятся дела наши сообразно с родом жизни каждого 1, 470. – Мысль о Суде Божием должна побуждать к слезам и печали о грехах 2, 294.

Суета. Удаление от суеты мирской 1, 50.

Счастье земное, его суетность 2, 181. – Не должно доверяться ему 1, 219 и привязываться к нему 2, 164. – Во время счастья не должно забывать о несчастье 1, 120, 121.

Сый (Сущий) – имя Божие; что оно значит? 1, 373, 4, 444, 560.

Сын (Бог Сын – второе Лицо Святой Троицы). Имена Его 1, 374, 375. – Личное Его свойство 1, 257; 2, 12. – Безначальность 1, 257, 313. – Он существовал прежде времени 2, 13. – Отец нерожденный и Сын рожденный существуют от вечности 1, 352. – В каком смысле Сын безначален и не безначален 1, 456. – Бог Сын не отделен от Отца 1, 256, 257; 2, 12. – Божество Сына Божия по учению Священного Писания 1, 360. – Рождение Его от Отца не вещественно 1, 282, 352, 353. – Образ Его рождения от Отца непостижим 1, 352, 353, 361, 362, даже для Ангелов 1, 355. – Лжеумствование о сем Плотина 1, 352. – Об образе рождения Сына Божия нельзя заключать от свойства тварей 1, 257, 258 и от свойства отцов и сынов в роде человеческом 2, 12. – Рождение Бога Сына по Божеству, как и по человечеству, отлично от всякого другого рождения 1, 353, ибо по Божеству рожден без матери, как по человечеству без отца 1, 361. – Причины и цель Его воплощения 1, 364, 365, 443; 2, 29. – В каком смысле Сын приемлет жизнь и власть? 1, 377.

 

Т

Тварь. Для чего созданы твари разумные? 2, 18. – Степени приближения тварей к Богу 1, 446, 561, 562. – Твари приближаются к Богу не по своему естеству, но по причастию Его естества 1, 283. – Воздыхание твари 1, 60.

Тело. Устройство тела человеческого 1, 344. – Тело – облако, омрачающее душу 1, 454. – Тленность тела 1, 32. – Красота тела – игралище времени и болезней 1, 437. – Душа цветет, когда тело увядает 1, 171. – За что должно любить и ненавидеть тело 1, 177, 178. – Тело должно быть подчинено душе 1, 33. – Должно очищать и освящать все члены тела 4, 481, 482. – Воскресение и прославление тела 1, 147, 148. – Все тела человеческие, каким бы изменениям ни подверглись, воскреснут 2, 294.

Терпение христианское 1, 122, 123.

Тиряне изобрели пурпур 1, 99.

Троица Святая. Что означает слово «Троица?» 1, 283. – Бог по естеству един 1, 358, 381, 382, но троичен в Лицах 1, 38, 256, 257, 281, 282, 379, 381–382, 419, 445, 456; 2, 15, 16, или, что то же, в Боге одна сущность и три ипостаси 1, 275. – Умосозерцательное объяснение троичности в Божестве 1, 281, 282. – Три Лица Святой Троицы – не одни имена, но ипостаси 1, 135, 136. – Отец, Сын и Дух Святой не три Бога, но единый Бог 2, 15. – Каждое Лицо Святой Троицы – Бог и вместе три Лица – Бог 1, 281, 377, 482, 483. – Исповедовать в Боге три ипостаси, или три Лица, равнозначительно 1, 503. – Спор об употреблении сих речений 1, 276. – Личные свойства: Отца – нерожденность, Сына – Рожденность, Духа Святого – исходность 1, 313, 314, 352, 491, 492. – Сии личные свойства дают наименования Отцу, Сыну и Духу 1, 379, не переходят от одного Лица к другому 1, 357 и при равенстве Лиц личное свойство одного из Них не принадлежит другому 1, 491, 492. – Но сие не значит, чтобы в одном Лице был недостаток пред другим 1, 379. – Раздельность лиц Святой Троицы не вносит разделения в естество Божие 2, 560. – В каждом из трех Лиц Святой Троицы вся полнота Божественных совершенств 1, 379. – Всем Им принадлежит вечность 1, 352, 377, неизменяемость 1, 360, 419, единоравенство 1, 369, 382, 482, 483, единоначалие 1, 351. – В Святой Троице нет ничего рабского 1, 483. – Отчуждать что-либо от Троицы значит отсечь все 1, 130, 439, 440. – Не должно вводить неуместного смешения и разделения ипостасей 1, 256. – Раздельность и единство в Троице непостижимы 1, 315. – Святая Троица есть начало всего 2, 183. – Отец есть Виновник, Сын – Зиждитель, Дух Святой – Совершитель 1, 419, 420. – Постепенность в откровенном учении о Лицах святой Троицы 1, 387, 388; 2, 14, – в учении Спасителя о Святом Духе 1, 387, 388. – Учение апостола Павла о Святой Троице 1, 421. – Учение Церкви о Святой Троице 1, 256, 257, 313, 314, 394, 415, 526, 527; 2, 484, 485. – Слова «нерожденный» и «безначальный» буквально не встречаются в Писании, но заимствуются из выражений подобозначащих 1, 385, 386. – Сокращенное учение о Святой Троице, предложенное св. Григорием 1, 484, 485. – Св. Григорий приводит и рассматривает чужие объяснения тайны Святой Троицы, взятые от предметов видимых 1, 390, 391. – В тварях можно находить только неполные подобия к изъяснению Святой Троицы 1, 381; 2, 15. – Так, нераздельность между словом, мыслью и душой объясняет нераздельность Лиц Святой Троицы 2, 560. – И еще учение о троичности Лиц в Божестве объясняется чрез сравнение их с духовными силами природы человеческой 1, 282, 283; с солнцем и лучами, с источником и ручьями источника 1, 390; 2, 13, 560. – Настоящей жизни недостаточно для надлежащего уразумения учения о Святой Троице 1, 38, 39. – Осторожность в учении о Святой Троице 1, 37, 38; 2, 284. – Диалектика здесь неуместна 1, 504. – Догмат о Святой Троице есть главный догмат 1, 37, 38. – Исповедание Святой Троицы есть залог, преданный нам отцами 1, 135. – Православное почитание Святой Троицы 1, 290, 291. – Должно воздавать равное чествование всем трем Лицам Святой Троицы 1, 439, 440. – Еретическое учение о Святой Троице 2, 313, 314, 315, 386. – Многоначалие в Боге то же, что и безначалие 2, 16. – См.: Бог, Отец, Сын, Дух Святой.

Тщеславие служит препятствием к добродетели 1, 41.

 

У

Удовольствия мирские кратковременны 2, 298. – Различные виды оных 2, 298.

Ум человеческий – первоначальный в нас и всем данный закон 1, 341. – Он есть владычественное в нас, но в отношении к Богу рабское 2, 482. – Для ума человеческого не только мир невидимый, но даже и видимый, а тем паче естество премирное, недоведомы 1, 335. – Ум не терпит обремененного чрева 2, 163. – В человеке поврежденном два ума 2, 297.

Умосозерцаемое не имеет для себя собственного имени 2, 559. – Оно соединяется с телами не телообразно 2, 482.

Управление. Лучше управлять собою, нежели другими 1, 50. – Трудно управлять другими тому, кто не умеет быть под начальством 1, 29, 30. – Управлять человеком есть искусство из искусств 1, 32.

Усопшие счастливее живых 1, 147. – Духом пребывают с живыми 1, 224. – Плакать о них умеренно не противно закону 1, 137. – Не должно о них говорить худо 2, 162. – Образец молитвы за усопших 1, 149. – Годичное поминовение 1, 145. – Обряды языческие в честь усопших 1, 145.

Учение истины для злонравных – поражающий камень 1, 333, 334. – Его не должно мешать с пустословием 1, 41. – Учить – дело великое, а учиться – безопасное 1, 397. Учить о вере не всякому позволительно 1, 406. —

Незрелые по возрасту и образу жизни не должны учить в Церкви 1, 457. – Учение должно соединять с упражнением в благочестии 1, 516. – Учение христианское есть нечто и древнее и новое 1, 100. – Каким должно быть преподавание его 1, 567. – Оно превосходнее языческого 1, 105. – Способ учения двоякий – догматический и полемический 1, 351. – Учить других, не имея достаточных познаний, – признак неразумия и дерзости 1, 41.

Ученость. Ученость истинная есть первое для нас благо 1, 515. – Учености внешней презирать не должно 1, 516.

 

Ф

Фарисеи не понимали закона 1, 434. – Не любили добра 1, 436. – Что делает фарисеем 1, 436.

Феодосий, император 1, 408. – Восстановление при нем праздников мученических 1, 422. – Слово к нему св. Григория 1, 430.

Философ. Качества истинного философа 1, 304, 305. – Заблуждения философов 1, 74. – Опровержение их учения о вечной материи 2, 16. – Учение языческих философов вредно для Церкви 1, 402, 403.

Философия – языческая не учит ничему высокому 1, 101, 105 и далее. – Предметы языческой философии, достойные осмеяния 1, 102–103. – Страсть молодых людей к философии 1, 286, 518.

Фома, апостол, после неверия достоподражаем в своей искренней вере 1, 572. – Проповедовал Евангелие в Индии 1, 412.

Фракияне, изобретатели языческих таинств 1, 99.

 

Х

Хаос нравственный 1, 51.

Хитон Христов 1, 125.

Храм. Решетка, преддверие и хоры для дев в храме 2, 267. – Право притесняемых прибегать во храм 1, 538. – Человек есть Божий храм 2, 93, 94.

Херувимы – престол Божий 1, 493.

Христианин. Почему название сие важно? 1, 439. – Христианство определяется не достоинством лиц, но верою 1, 535. – Истинный христианин таков не именем только, но и делом 1, 439. – Верующие христиане суть виноград Христов 1, 53, 118. – Они заботятся об украшении души 1, 101, 102. – Христианин всего себя должен приносить в жертву Богу 1, 566. – Должен повиноваться Богу и начальствующим на земле 1, 220; всегда о Боге памятовать 1, 328, 329. – Должен подражать борцам 1, 293. – Кроткое обращение христиан с язычниками 1, 95. – Христиане не оскорбляются постыдными именами 1, 85. – Христианское общество есть союз духовный 1, 417, 418.

Христос (Иисус) Спаситель мира. Имена, Ему приписываемые 1, 55, 373–375, 433, 448, 563; 2, 12. – В Нем два естества 2, 25. – Соединение в Нем Божества с человечеством 1, 34, 367, 432, 456, 553; 2, 29. – Свойства в Нем Божественные и человеческие 4, 447, 448; 2, 13, 480. —Что должно разуметь под посланничеством Иисуса Христа? 1, 563, 573. – В Иисусе Христе всецелая природа человеческая 2, 481. – В Нем душа посредствовала между Божеством и плотию 1, 563; 2, 483. – Состояние истощания 1, 433. – Цель истощания Иисуса Христа 1, 22, 222, 433, 447, 529, 563. – Рождение Иисуса Христа 1, 251. – Для чего родился во время переписи? 1, 251. – Иисус Христос семьдесят седьмой от Адама 1, 488. – Помазание Иисуса Христа относится к Его человечеству 1, 365. – Для чего Он исполнил закон? 2, 29, 30. – Для чего Он дал Кесарю дань? 2, 332. – Для чего переходил с одного места на другое? 1, 432, 433. – Чудеса Иисуса Христа 1, 449. – Им оправданы три мытаря, исцелены трое расслабленных, воскрешены три мертвеца 2, 274. – Почему Он крестился и явился миру не ранее тридцати лет? 1, 476. – Что значит послушание Иисуса Христа? 1, 366. В каком смысле приписывается Ему неведение последнего часа? 1, 371. – В каком смысле именуется Он грехом и клятвою? 1, 432; 2, 484. – Он – разоритель буквы в Законе и совершитель духа 1, 571. – Долготерпение Иисуса Христа

1, 88. – Он Жертва и Архиерей 2, 13, 14. – Принес жертву за всех 1, 565, 566. – Кому и для чего принесена сия Жертва? 1, 570. – О Христе пророчествует Давид в 21-м псалме 1, 366. – Медный змий Моисеев – не прообраз Иисуса Христа 1, 571. – Двоякое очищение даровано нам Иисусом Христом 2, 19, 20. – Его сошествие во ад 1, 362, 572; 2, 288. – Почему Он по воскресении явился прежде женам? 2, 330. – В каком смысле называется Он царствующим? 1, 365. – Царство Его вечно 1, 222. – В каком теле придет Он судить? 2, 481. – Иисус Христос образ Божий, по которому мы созданы 1, 188, 189. – Сораспятие наше Христу и совосстание с Ним 1, 22, 149. – Должно во всем последовать Христу 1, 450. – Без Него мы ничего не можем сделать 2, 92. – Ходатайство Иисуса Христа за нас 1, 371 не есть рабское 1, 371. – Кто не поклоняется Распятому, анафема 2, 480. – Христос страшен для недостойных 1, 455.

 

Ц

Царь. Воля царя – неписанный закон 1, 92. – Лучше быть последним у Бога, нежели первым у земного царя 1, 141.

Целомудрие. Свойственно нашей природе 1, 354. – К нему обязаны равно и мужской, и женский пол 1, 434. – Оно несовместно с нетрезвенной жизнью 2, 163. – К его признакам принадлежит некоторая веселость 2, 161.

Церковь сравнивается с телом 1, 28. – Различие и взаимодействие членов Церкви 1, 28. – Бедственное состояние Церкви от внутренних несогласий 1, 393, 394, от еретиков 1, 506. – Состояние оной во времена арианства 1, 269, 270. – Мира Церкви можно ожидать только от Бога 1, 324. – Для чего учреждены церковные собрания? 1, 181. – Неблагочиние в оных 1, 425, 426.

Циклоты. Изобретатели оружия 1, 99, 100.

 

Ч

Человек. Сотворение его 1, 446, 562; 2, 26. – Для чего он сотворен после всего? 1, 554. – Цель его сотворения 1, 456. – Состояние первозданного человека 1, 188. – Естество человеческое 1, 446, 562. – В природе человека многое для нас непостижимо 1, 354. – Человек есть образ великого Бога 2, 296, 297. – Что в нем божественнее всего? 1, 221, 222. – Чудное в нем соединение телесного с духовным 1, 344. – Он состоит из противоположностей 1, 149. – Из двух природ 2, 26, 120. – В человеке два ума – добрый и худший 2, 297. – Он велик и вместе мал 2, 92. – Свобода человека 1, 188. – Для чего дарована ему? 1, 446, 562. – Каков бы был он, если бы не согрешил 1, 554. – Воля его часто противоречит воле Божией 1, 369, 370. – Непостоянство и нетвердость воли человеческой 2, 160. – Как телесному, ему нельзя быть в общении с духовным без посредства телесного 1, 339. – Изменчивость существа человеческого 2, 189, 190. – Люди различны между собой более по душе, нежели по телу 1, 36. – Человек мирской и духовный 1, 233–234.

Честолюбие – мучительная болезнь 1, 141.

Чрево – источник всех зол 1, 106. – Ум не терпит обремененного чрева 2, 163.

Чувства. Надобно очищать в себе все чувства 1, 474, 481, 482. – Нравственное исправление чувств 1, 555, 556.

Чудеса. Ветхозаветные 1, 66, 67, 133, 134, 173. – Их таинственный смысл 1, 570. – Чудеса в призывании избранных Божиих 1, 230. – Чудеса, воспрепятствовавшие воссоздать Иерусалимский храм 1, 108. – Чудо при созидании Юлианова храма в честь мучеников 1, 68, 69.– Истинность сего чуда 1, 68–70. – Чудеса не для верующих, но для неверных 1, 529.

 

Э

Этна, гора. Сравнение действий Юлиановых с извержением Этны 1, 88.

 

Ю

Юбилейный год у евреев 1, 488.

Юлиан Отступник, император 1, 61 отступник от Бога и от здравого смысла 1, 238. – Жизнь его до вступления на престол 1, 67, 68. – Его воспитание 1, 68. – Благочестие его в юности, впрочем, ложное 1, 68, 69. – Был чтецом 1, 94. – Научился нечестию у языческих философов 1, 73, 74. – Учился астрологии и магии 1, 70. – Предсказание о нем св. Григория в Афинах 1, 115, 116. – Он объявлен Цезарем 1, 71. – Вооружился против Констанция и сам на себя возложил царский венец 1, 74. – Причины его ненависти к христианам 1, 73. – Вопрошал демонов о будущем 1, 75, 77. – Во время жертвоприношения его явился во внутренностях животного Крест в венце 1, 76, 77. – Первый из христианских царей восстал против Иисуса Христа 1, 99, 100, 274. – Открывает гонение на царедворцев и склоняет на свою сторону войско 1, 79, 80. – Истребляет знамя с изображением Креста 1, 80. – Хитростью хотел принудить христиан к идолопоклонству 1, 86, 87. – Притеснения христианам на торжищах и празднествах 1, 93, 94. – Указы Юлиана против христиан 1, 88, 92. – Он лишал христиан покровительства законов 1, 93, 94. – Почему воспрещал им образовываться в словесности 1, 62, 63, 96. – Он вводил между язычниками учреждения христианские 1, 100. – Гонения на христиан 1, 87, 88, 91, 92, 239, 497. – Как он преследовал христиан 1, 79, 80, 274, 275. – Взгляд его на мученичество 1, 79, 80, 142. – Он недоволен был избранием Евсевия на епископский престол 1, 240. – Изгнал св. Афанасия из Александрии 1, 275. – Злоумышление его против Василия Великого и Григория Богослова 1, 123, 124. – Против Кесария 1, 142. – Отзыв Юлиана о семействе св. Григория 1, 143. – Он возбудил иудеев воссоздать Иерусалимский храм 1, 108. – Поход его против персов 1, 110, 111. – Нечестивый обет его 1, 110. – Различные сказания о смерти Юлиана 1, 112. – По каким признакам смерть его ускорена Промыслом 1, 118, 119. – Погребение Юлиана в Тарсе 1, 114. – По смерти он не принят был землею 1, 275. – Его беспорядки в управлении государством 1, 111, 112. – Суеверие Юлиана 1, 110. – Жестокость 1, 91. – Робость 1, 62. – Скрытность 1, 69, 93. – Он хвалился своим воздержанием 1, 124. – Был даровит в слове 1, 62. – Сочинение его 1, 124. – Нечестие его 1, 76, 77, 107, 108, 115, 142. – Неблагодарность 1, 67. – Он злоупотреблял словами Священного Писания против христиан 1, 94. – Насмешка его над словом «веруй» 1, 96. – Насмешка его над христианскими обрядами 1, 115. – Внешний вид Юлиана 1, 116. – Состояние Церкви в правление его 1, 274, 275. – Падение язычества после него 1, 119, 120, 121.

Юлиан, собиратель податей 1, 246. – Друг и сверстник св. Григория Богослова 1, 253.

 

Я

Язык (дар слова). Употребление его всем есть общее 1, 98. – В злоупотреблении он всего пагубнее для людей 2, 283. – Многочисленность и разнообразие грехов языка 2, 283, 284. – Должно обуздывать язык 2, 283. – Польза от сего 2, 285. – Укротить язык – великое приобретение 2, 285. – Как трудно обуздать его 2, 283. – Средства к его обузданию 2, 285. – Злым языкам не должно давать свободы 1, 279. – Что славословить должен язык христианина 2, 284.

Язычники. Им не должны быть разглашаемы таинства христианские 1, 330, 567. – Им чужды обычаи христианские 1, 100, 101. – Они скрывали свое учение 1, 329. – Почерпали свои сказания из книг Моисеевых 1, 523. – Их мнения о будущих мучениях 1, 123. – Аллегории языческие 1, 103 и их противоположность христианским 1, 103, 104. – Таинства языческие 1, 90, 102, 452–454 суть изобретения демонов 1, 451. – Прорицалища язычников 1, 452. – Их подвиги в честь демонов 1, 305. – Они заботятся только о внешнем величии 1, 101, 102. – Образованность греческая не была достоянием одних язычников 1, 98. – Тщетные усилия язычников против христиан 1, 117.

 

Краткий словарь античной мифологии и культуры

 

А

Аварис (Абарис) – скиф, получил по языческому преданию от Аполлона золотую стрелу, с помощью которой летал по воздуху. Повествования о нем встречаются у Платона и Геродота.

Авгиевы конюшни (миф.) – огромные и сильно загрязненные конюшни царя Элиды Авгия. Были очищены Гераклом, направившим в них воды рек Алфея и Пенея (один из двенадцати подвигов Геракла). В переносном смысле – крайний беспорядок и запущенность.

Авзонские законы, т. е. римские. Авзония – поэтическое название Италии по имени древнего народа авзонов, жившего на юго-западе Апеннинского полуострова.

Аглаофон – древнегреческий художник с о. Фасос, отец художников Полигнота и Аристофана. Самым знаменитым произведением Аглаофона было изображение летящей Ники (VI–V вв. до н. э.).

Адонис (миф.) – божество финикийско-сирийского происхождения с ярко выраженными растительными функциями, связанными с периодическим умиранием и возрождением природы. В Афинах в середине лета проводились адонии – праздники, посвященные Адонису, когда повсюду выставлялись «садики Адониса» – горшочки с быстроотцветающими букетами. В обрядах вслед за весельем, знаменующим возрождение природы, следовало ритуальное оплакивание.

Аид (миф.) – владыка царства мертвых. Гомер называет Аида «щедрым» и «гостеприимным», т. к. смертная участь не минует ни одного человека; еще именуется Плутоном (богатым), т. к. он владелец несметных человеческих душ и скрытых в земле сокровищ. Аид также само царство мертвых. Сюда никогда не проникают лучи солнца, через реку Ахеронт переправляет души умерших Харон, в нее впадает огненная река Пирифлегетонт. Здесь протекает река Стикс, а также река Лета, дающая забвение всему земному.

Актеон (миф.) – страстный охотник, обученный этому искусству кентавром Хироном, был превращен богиней Артемидой в оленя за то, что увидел ее купающейся (варианты: за то, что похвалялся своим охотничьим превосходством); после этого он стал добычей своих собственных собак.

Александр Великий, Македонский – царь Македонии, один из величайших полководцев и государственных деятелей древнего мира (356–323 гг. до н. э.).

С мощным войском захватил Малую Азию, Египет, Месопотамию и стал властителем огромной греко-македоно-персидской державы. Вторгся в Среднюю Азию, предпринял поход на Западную Индию. Огромная держава, созданная в результате завоеваний Александра Македонского, простиралась от Дуная до Инда и была самым крупным государством древнего мира. Однако лишённая прочной внутренней связи, она распалась после смерти своего создателя.

Алкид (миф.) – Геракл (Геркулес), по его деду Алкею.

Алкиноева трапеза – обильное угощение.

Алкиной (миф.) – царь феаков, радушно встретивший выброшенного при кораблекрушении на его остров Одиссея.

Алкмеон (миф.) – предводитель похода семи полководцев (эпигонов) против Фив, герой поэмы Гомера «Одиссея». Убийца собственной матери, преследуемый за это Эринниями. Умирая, мать прокляла и его, и ту страну, которая даст ему приют.

Алфей – главная река Пелопоннеса в южной части Элиды – местность на северо-западе Пелопоннеса, берет начало в аркадийских горах, протекает вблизи Олимпии и, проходя под землей, впадает в Ионическое море.

Амон (Амун) – первый фиванский языческий бог, который стал почитаться во всем Древнем Египте. Его называли Амоном-Ра и изображали в облике человека, голову которого венчает солнечный диск, обрамленный двумя страусовыми перьями.

Амфион (миф.) – сын Зевса и Антиопы, своей дивной игрой на лире заставивший камни складываться, покоряясь гармонии, в стены города Фив.

Амфитрионов сын (миф.) – Геракл.

Анаксагор – древнегреческий философ из Клазомен в Малой Азии (ок. 500–428 до н. э.). Впервые профессионально преподавал философию в Афинах.

Анаксарх Абдерский – древнегреческий философ-атомист и скептик (ум. ок. 320 до н. э.); спутник Александра Македонского. Врагом его был Никокреонт, тиран острова Кипра. Однажды на пиру, когда Александр спросил Анаксарха, как ему нравится угощение, тот ответил: «Все великолепно, царь, только надо бы еще подать голову одного сатрапа», – этим он намекал на Никокреонта. Тот запомнил обиду, и, когда Анаксарху после смерти царя Александра во время плавания пришлось высадиться на Кипре, по приказу тирана его схватили, бросили в ступу и стали толочь железными пестами. Но Анаксарх, не обращая внимания на эту казнь, только сказал знаменитые слова: «Толки, толки Анаксархову шкуру – Анаксарха тебе не истолочь!» Описание смерти философа Анаксарха дано в сочинении Диогена Лаэртского «О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов».

Антимах из Колофона – греческий поэт и ученый (V–IV вв. до н. э.). Произведения Антимаха не сохранились, но в древности вокруг его имени шла долгая и ожесточенная полемика, причем одни признавали его равным Гомеру, другие относились к нему резко отрицательно. Был родоначальником «ученой» поэзии, которая рассчитана исключительно на узкий круг литературно образованных любителей стилистической и сюжетной изысканности. Как ученый Антимах приготовил издание Гомера и собирал редкие слова («глоссы»).

Антисфен из Афин – древнегреческий философ (ок. 455–360 гг. до н. э.), последователь Сократа; вслед за учителем считал, что добродетели можно научить и что счастье возможно только от добродетели; отрицал законы и все социальные условности, а образец для построения человеческого общества предлагал искать у животных. В своем учении развивал принцип радикального аскетизма, последовательно применяя его к различным разделам философии (от логики и этики до политики, педагогики и теологии). После смерти Сократа открыл собственную школу в гимнасии для неполноправных граждан – Киносарге, по названию которого последователи Антисфена стали именоваться киниками. Известны названия около 70 сочинений Антисфена, полностью сохранились две речи: «Аякс» и «Одиссей». Образ мудреца, созданный Антисфеном, был далее развит в стоицизме, а по изобретенному им внешнему виду одежды – короткий двойной плащ на голое тело, длинная борода, посох, нищенская сума – киников опознавали на протяжении всей античности.

Анувис (Анубис, Инпу) (миф.) – проводник души сквозь темноту в древнеегипетской мифологии. При жизни он призван вести души сквозь тьму невежества, а после смерти был проводником души в Дуат небесный. Изображался в виде шакала или человека с головой шакала.

Анхизов (Анхисов) сын – см. Эней.

Апаммон (миф.) – египетское божество, обезьяноили собакоподобный демон.

Апис (миф.) – священный бык, почитавшийся в Древнем Египте как земное воплощение бога Птаха; культ Аписа восходит к древнейшим скотоводческим верованиям. С VII в. до н. э. умерших быков бальзамировали и погребали в саркофагах на кладбище Серапеум (близ современного Каира). Центром культа Аписа был г. Мемфис.

Аполлон (миф.) – бог света, особенно солнечного (Феб, Гелиос), бог пения и игры на цитре и предводитель муз (Музагет), бог прорицания, отвечающий в оракулах, посылатель болезней, но и исцелитель (Пэан), охранитель гражданских и государственных порядков, мститель за преступное высокомерие. Его святилище в Дельфах, где происходили в его честь Пифийские игры. Изображался как идеал мужской красоты, безбородый, с длинными локонами, вооруженный луком и колчаном или с лирою в руке.

Арго (миф.) – корабль аргонавтов, участников похода в Колхиду на Черном море за золотым руном.

Аргонавты (миф.) – «плаватели на Арго». Греческий герой Язон по приказу своего дяди, фессалийского царя Пелия, должен был привезти от колхидского царя шкуру барана – «золотое руно», приносящее счастье. Со своими пятьюдесятью товарищами (певцом Орфеем, Кастором, Поллуксом и др.) Язон на чудесном корабле приплыл в Колхиду (Закавказье), с помощью дочери Ээта, волшебницы Медеи, завладел руном и возвратился в Грецию. Сказания об аргонавтах занимали многих античных поэтов.

Арей (Арес) (миф.) – жестокий бог войны, ведущейся вероломно, не по правилам, ему были приятны кровь и насилие. Его кони: Блеск, Пламя, Шум, Ужас; его атрибуты – копье, горящий факел, собака, коршун. Ему соответствует римский Марс.

Аристагор – тиран, около 500 г. до н. э. возмутил малоазийских греков против персов (Дария Гистаспа), сжег Сарды, пал около 498 г. в Македонии.

Аристей (миф.) – герой, покровитель животноводства и земледелия.

Аристипп из Кирены – древнегреческий философ (ок. 435 – ок. 355 гг. до н. э.), ученик Сократа, основатель Киренской школы. Сочинения не сохранились.

Один из основателей так называемой гедонистической этики: благо и смысл человеческой жизни предлагал искать в сфере ощущений. Возможно, именно его учение стало объектом критики Платона в диалогах «Теэтет» и «Филеб». По Аристиппу, хорошо то, что приносит чувство удовольствия, когда ощущения протекают плавно и мягко, знание в этом меры и есть искомая добродетель.

Аристотель Стагирит – великий древнегреческий философ и ученый (384322 гг. до н. э.), ученик Платона, основатель Перипатетической школы. Был педагогом Александра Македонского. До нас дошло немало сочинений великого философа: логические, физические и биологические трактаты; сочинения о «первой философии», рассматривающие сущее как таковое и получившие впоследствии название «Метафизики»; социально-политические и исторические труды; и, конечно, работы об искусстве, поэзии и риторике.

Аристофан – классический греческий драматург, глава древней аттической комедии (ок. 452–380 гг. до н. э.). С безграничной смелостью осмеивал политические и общественные права своего времени, являясь приверженцем доброй старины, защитником простых старинных обычаев. Язык Аристофана несдержанный, чересчур откровенный и грубый с современной точки зрения, полон тонкого сарказма, «аттической соли»; стих мастерский по сжатой и выразительной красоте и звучности. Из 44-х комедий Аристофана целиком сохранились 11.

Арпократ (миф.) – египетский демон.

Артемида (миф.) – богиня плодородия, покровительница животных и охоты, богиня луны, позднее – покровительница женского целомудрия и охранительница рожениц. Изображалась в виде прекрасной девушки-охотницы с луком и стрелами или как богиня луны – в длинных одеждах с полумесяцем на голове и факелами в руках. В древнеримской мифологии Артемиде соответствует Диана.

Архелай – царь Македонии (в 413–399 гг. до н. э.). Захватив власть, убил своего младшего семилетнего брата. По восшествии на престол велел проложить прямые дороги и провел различные преобразования для улучшения военного дела. При этом для подготовки войска и военного снаряжения этот царь сделал больше, чем все предшествовавшие ему цари. Был случайно ранен на охоте и умер.

Астарта (миф.) – финикийская богиня плодородия и чувственной любви. Греческая форма ее имени произведена от семитского Иштар. Изображалась воинственной, истребляющей род человеческий.

Атрид, Атриды (миф.) – дети микенского царя Атрея, Агамемнон и Менелай. Агамемнон – царь Микен, центральный образ «Илиады» Гомера; в Троянской войне стоял во главе греческого войска; чтобы флот смог отплыть на войну, принес в жертву свою дочь Ифигению. Менелай – царь Спарты, супруг прекрасной Елены, входил в число греческих воинов, укрывшихся в троянском коне.

Афина Паллада (миф.) – богиня победоносной энергии во всех сферах жизни, покровительница города Афин, подательница олив, изобретательница плуга, кораблестроения, прядения и тканья, поощрительница умственной деятельности; у римлян Минерва. Изображается в шлеме, с копьем, с эгидою, совой или масличной ветвью.

Афродита (миф.) – богиня любви и красоты. По-видимому, первоначально почиталась как богиня плодородия, близкая по своему характеру и происхождению к финикийской богине Астарте. Культ ее был широко распространен, кроме Греции, на побережье Малой Азии, Эгейского моря и в греческих колониях Причерноморья. В древнеримской мифологии отождествлялась с Венерой.

Ахеронт – древнее название реки в Эпирской области (Феспротии), протекающей через суровую гористую местность и впадающей в Ахеруссийское озеро. Мрачный вид реки, высоких отвесных скал и вредные испарения болотистого озера породили у древних греков поверье, что здесь, в глубине потока, – вход в преисподнюю. В греческой мифологии Ахеронт – «река вздохов». Вместе со своими четырьмя притоками: «рекой плача» (Коцитом), «рекой огня» (Пирифлегетонтом), «рекой ужаса» (Стиксом) и «рекой забвения» (Летой) – образует известное пятиречье преисподней.

Ахемениды (Ахимениды) – династия древнеперсидских царей (558–330 гг. до н. э.). Основатель – Кир II. Государство Ахеменидов, включавшее большинство стран Ближнего и Среднего Востока, достигло наибольшего расцвета при Дарии I. Государство Ахеменидов прекратило существование в результате завоевания его Александром Македонским. Важнейшие представители Ахеменидов: Кир II, Дарий I, Ксеркс I, Артаксеркс III.

Ахиллес (Ахилл) (миф.) – главный герой троянской войны, предводитель ахейцев, победивший Гектора и павший от стрелы Париса, направленной Аполлоном в единственно уязвимое место на теле Ахилла – пяту. Отсюда выражение «ахиллесова пята».

 

Б

Бриарей (миф.) – пятидесятиголовый и сторукий великан, помогавший олимпийским богам в их борьбе с гигантами, потом за возмущение низвергнут Нептуном в море и прикован Юпитером к горе Этна.

 

В

Вакханалии – празднества в честь Вакха (Диониса) в Древней Греции, Италии и Малой Азии, отличались крайней разнузданностью и нечестием.

Вакханты, вакханки – участники и участницы ночных празднеств мистерий Вакха.

Вуфин – Геракл, Геркулес.

 

Г

Гадес – ныне Кадис – город и порт на юго-западе Испании в Андалусии на берегу Кадисского залива Атлантического океана. Основан финикийцами около 800 гг. до н. э. (по др. данным, в 1100 г. до н. э.)

Гален Клавдий – после Гиппократа знаменитейший врач древности (131–201 гг.), родился в Пергаме, жил в Александрии и Риме. Приобрел известность своей удачной врачебной практикой и работами по анатомии и физиологии; имел

огромное влияние на последующее время и до Парацельса считался авторитетом для всех медицинских школ.

Геката (миф.) – покровительница всякой ночной нечисти, колдовства и ворожбы. Изображалась с факелом в руках, часто со змеями в волосах (иногда трехликой).

Гекуба – в «Илиаде» жена троянского царя Приама, мать Гектора, Париса, Кассандры и др. После падения Трои была отдана в пленницы Одиссею, но погибла при переправе через Геллеспонт (Дарданеллы). Образ Гекубы вошел в классическую литературу (Еврипид, Данте, Шекспир) и стал нарицательным для выражения беспредельного горя и отчаяния.

Геллеспонт – древнегреческое название Дарданелл, пролива между Европой и Малой Азией, соединяющего Мраморное море с Эгейским.

Гера (миф.) – царица богов, жена Зевса, покровительница женщин, брака и рождения. Изображалась в виде величественной женщины в длинных одеждах с венком или диадемой на голове.

Геракл (Геркулес) (миф.) – величайший из греческих героев, совершивший двенадцать подвигов, очистивший землю от чудовищ и от зла и получивший от богов бессмертие. Умер оттого, что его супруга Деянира пропитала его одежду отравленной кровью кентавра. Культ Геракла был очень распространен в Греции.

Геракловы столпы – название пролива Гибралтар в античности.

Гераклит из Эфеса – древнегреческий философ (ок. 540–480 гг. до н. э.). Автор философского сочинения «О природе», сохранившегося лишь во фрагментах (более 100). Излагал свои мысли афористически, в загадках и образах, и за трудность интерпретации языка был назван «Темным», а также «Плачущим» – из-за того, что не раз выражал в своих текстах жалость к людям, бессмысленно проводящим свою жизнь. В христианской традиции с большим сочувствием было воспринято учение Гераклита о божественном Логосе. В античности его философия оказала влияние прежде всего на учения софистов, Платона и стоиков.

Гермафродит (миф.) – двуполое существо; сын Гермеса и Афродиты, которым пленилась карийская нимфа Салмакида и, не будучи в состоянии добиться его любви, упросила богов соединить ее с ним навеки. Тогда тела их срослись.

Гермес (миф.) – бог дорог, торговцев, путешественников и воров. Его изображали в плаще, с покрытой (крылатым шлемом) головой, с жезлом, обвитым змеями, обутым в высокие сапожки (с крылышками).

Геродот – «отец истории», грек из Галикарнаса (ок. 485–425 гг. до н. э.). Написал обильную отступлениями историю греко-персидских войн, разделенную на 9 книг или муз. В сочинении Гераклита громадное количество информации о нравах, памятниках и особенностях Востока и Греции; оно отличается известным единством изложения и общими, проходящими через него религиозно-этическими воззрениями.

Герон старший – механик, родился около 155 г. до н. э. в Александрии. Изготавливал фонтаны, водяные часы и различные автоматические приспособления. Некоторые его сочинения дошли до нас.

Гесиод – древнегреческий поэт (VIII–VII вв. до н. э.). Полностью сохранились его дидактические поэмы «Труды и дни» и «Теогония», в которых отразилось миросозерцание греков той эпохи.

Гефест (миф.) – бог огня и металлических изделий. Изображался в виде мускулистого, хромого и некрасивого мужчины, работающего на наковальне. В римской мифологии – Вулкан.

Гиганты (миф.) – родственный богам буйный народ великанов, обитавший на далеком Западе. Гиганты часто изображались исполинами с хвостами драконов.

Гигес – лидийский царь (689–653 гг. до н. э.), родоначальник Мермнадов. По словам Платона, у Гигеса было волшебное кольцо, делавшее его невидимым.

Гидра Лернейская (миф.) – девятиглавое чудовище, убитое Гераклом (Геркулесом).

Гиппократ – «отец медицины», древнегреческий врач-реформатор (460–377 гг. до н. э.; по др. данным – 356 г. до н. э.). Вел жизнь странствующего врача (периодевта) в Греции, Малой Азии, Ливии; посетил берега Черного моря, был у скифов, что позволило ему ознакомиться с медициной народов Передней Азии и Египта. Исходил из мысли об определяющем влиянии на формирование телесных (конституция) и душевных (темперамент) свойств человека факторов внешней среды. Выдвинул четыре принципа лечения: приносить пользу и не вредить; противоположное лечить противоположным; помогать природе и, соблюдая осторожность, щадить больного.

Гомер – по общему признанию, один из величайших европейских поэтов, знаменитый автор «Илиады» и «Одиссеи». О нем самом и о его жизни нет никаких достоверных сведений. Геродот полагал, что Гомер жил в середине IX в. до н. э. Современные ученые склонны относить его деятельность к VIII или даже VII в. до н. э., указывая в качестве основного места его пребывания Хиос или какой-либо другой регион Ионии на побережье Малой Азии.

Горгона (миф.) – женщина-чудовище, один взгляд на которую обращал смотрящего в камень. Согласно одному из мифов, Горгон было три; из них единственная смертная – Медуза, которой отрубил голову герой Персей. Из тела убитой Медузы родился крылатый конь Пегас, а ее голову, со змеями вместо волос, укрепила на своем щите (эгиде) Афина.

 

Д

Даная (миф.) – красавица, заточенная отцом в медную башню, куда Зевс проник под видом золотого дождя.

Дафна (миф.) – горная нимфа, превращенная в лавровое дерево. Так же называли знаменитую рощу и капище Аполлона и Артемиды близ Сирийской Антиохии, находившуюся, как полагают, на левом берегу Оронта. Капище пользовалось правом убежища и считалось неприкосновенным, здесь укрывался от преследования недостойный первосвященник Ония, о чем упоминается во второй Маккавейской книге (2 Мак. 4:33).

Дедал (миф.) – художник, считавшийся изобретателем разных инструментов, построил лабиринт на острове Крите. При помощи искусственных крыльев спасся от преследований критского царя Миноса. Его сын Икар погиб, во время полета неосторожно приблизившись к солнцу, растопившему воск, связывавший перья его крыльев.

Деймос (миф.) – ужас. Один из сыновей Ареса и Афродиты.

Дельфы – город у подножия горы Парнас, у истока Кастальского ключа, где находились святилище Аполлона с оракулом (Пифией).

Деметра (миф.) – богиня плодородия, покровительница земледелия. Ее культовые имена Хлоя – «зелень», Карпофора – «дарительница плодов», Фесмофора – «законодательница», Сито – «мука». Древнейшим местом почитания Деметры был Элевсин. Ей приносились в жертву кроме быков и коров преимущественно свиньи, колосья, плоды и пчелиные соты. Изображалась в виде мягкой кроткой женщины, увенчанной венком колосьев и держащей в руках или корзину с плодами, или колосья пшеницы, или мак. «Дары Деметры» – хлеб.

Демокрит – греческий философ из Абдер (ок. 460–370 гг. до н. э.) первый представитель атомизма; считал, что бытие состоит из бесчисленного множества неделимых и незримых тел, атомов, различающихся по величине, форме и распорядку и движущихся с механической необходимостью; душевную жизнь он сводил к различиям в форме, сочетаниях и движении этих атомов. Из сочинений сохранились лишь отрывки по физике и этике.

Демосфен – величайший оратор (383–322 гг. до н. э.). Знаменитыми речами против царя Филиппа Македонского («филиппиками») побуждал афинян к защите независимости Греции. По смерти Александра Македонского убедил сограждан начать войну (Ламийскую) против Антипатра, после поражения отравился.

Дий (миф.) – Зевс.

Дике (Дика) – по Гесиоду, богиня правды, олицетворение справедливости. В греческих трагедиях она предстает грозной мстительницей, которая мечом пронзает сердца несправедливых людей. Одно из прозвищ Дике – Астрея – связано, по-видимому, с представлением о том, что истинная справедливость находится на небесах. Изображалась сурового вида женщиной с палицей в руке.

Диоген Синопский – древнегреческий философ-киник (ок. 404 – ок. 323 до н. э.), ученик и последователь Антисфена. Сферой философских интересов выступали аспекты морально-этических отношений, трактуемые в духе кинизма. Проповедовал аскетический образ жизни, презирал роскошь, довольствуясь одеждой бродяги, используя винную бочку под жилище, а в средствах выражения зачастую был настолько прямолинеен и груб, что снискал себе имена «Собака» и «Сумасшедший Сократ». Утверждал примат добродетели перед законами общества, отвергал веру в богов, установленных религиозными институтами, считал цивилизацию лживым изобретением демагогов.

Дион Хризостом – ритор и философ-киник (ок. 50-100 гг.); лучший стилист своего времени.

Дионис (Бахус, Вакх) (миф.) – бог винограда и виноделия, покровитель всего растущего, друг Аполлона и муз. В классическую эпоху культ Диониса пользовался особой популярностью в Дельфах (наряду с культом Аполлона) и Афинах. Празднества в честь Диониса – вакханалии – отличались особой разнузданностью.

Додонский дуб – дерево при капище Зевса в Додоне. Оракулы – селлы, а также женщины-жрицы «прорицали» по шелесту листьев, по журчанию ручья, протекавшего у его корней, а позднее – по звуку от удара плетей при дуновении ветра по бронзовому тазу (отсюда выражения «додонский бич», «додонская бронза», «додонский таз» для обозначения болтливого человека).

 

Е

Евклид (Эвклид) – древнегреческий математик, автор первого из дошедших до нас теоретических трактатов по математике. Биография, сведения о нем крайне скудны. Достоверным можно считать лишь то, что его научная деятельность протекала в Александрии в III в. до н. э. Его главная работа «Начала» (в латинизированной форме – «Элементы») содержит изложение планиметрии, стереометрии и ряда вопросов теории чисел.

Еврип – пролив между Евбеей и Беотией, еще в античности знаменитый тем, что в течение суток его несколько раз наполняли потоки воды, которая затем быстро убывала.

Еврипид – великий драматург-трагик (480–405 гг. до н. э.), представитель новой аттической трагедии; для его произведений характерно преобладание психологии над идеей рока, развитие индивидуализма, преобладание свободной личности героя над хором, наибольшее мастерство в изображении женских характеров. Из 75 (или 92) трагедий Еврипида сохранилось 18.

Евристей (миф.) – царь Микен, назначивший Гераклу (Геркулесу) 12 заданий, названных подвигами.

Евфро (миф.) — «благомыслящая», по Гесиоду одна из харит.

Елена Прекрасная (миф.) – супруга спартанского царя Менелая, похищенная троянским царевичем Парисом, что и послужило поводом к Троянской войне.

Ерманувис (миф.) – египетский демон.

 

З

Замолксис – скиф-гет, жил в рабстве у Пифагора, позднее распространил у скифов его учение; стал впоследствии почитаться богом, был врагом вина и роскоши, проповедником вегетарианства.

Зевксис – древнегреческий живописец (кон. V – нач. IV вв. до н. э.). Работал в разных городах Греции и Италии. Одним из первых использовал светотеневую моделировку, стремясь к иллюзорности изображения.

Зевс (миф.) – главное божество древнегреческой религии. Первоначально бог света, ясного неба, затем царь всего мира, отец богов и людей, хранитель правды и порядка государственной и семейной жизни; по своему жилищу – Олимпу – называется Олимпийцем. Изображается стоящим или сидящим в величественном покое со скипетром и молнией в руке, рядом с ним орел. Рассказы о блудных похождениях Зевса отвратительны. Святитель Григорий говорит: «Посмотри на первейшего из их богов: чем не делало его сладострастие? Волом, лебедем, змеей, золотом, мужем, птицей – всем, чем только повелевал ему делаться резвый Эрот…»

 

И

Изида (Исида) (миф.) – египетское языческое божество, олицетворяющее женское рождающее начало; изображается, как богиня женского плодородия, в виде коровы, несущей между рогами солнечный диск.

Икарий (Икар) (миф.) – сын Дедала, вместе с отцом спасался с острова Крита от раздраженного Миноса при помощи искусственных скрепленных воском крыльев. Во время полета слишком приблизился к солнцу, лучи растопили воск, и он утонул в море, получившем название Икарова моря.

Иксион (миф.) – царь лапифов, допущенный к пиру богов, за блуд прикован в преисподней медными цепями к огненному колесу, вечно вертящемуся с неимоверной быстротой.

Иолай (миф.) – возничий и сподвижник Геракла.

Истмийская сосна. – Победителям древних Олимпийских игр надевали венки, посвященные языческим богам. Зевсу посвящали олимпийскую маслину или неменийскую петрушку, Посейдону – истмийскую сосну, Аполлону – пифийский лавр.

Итака – ныне Итаки, один из Ионических островов, по преданию, родина Одиссея.

Итис (миф.) – был зарезан собственной матерью и подан в пищу отцу; мать превращена за это в соловья, оплакивающего сына.

Ифигения (миф.) – дочь царя Микен Агамемнона, которую он принес в жертву богине Артемиде, чтобы обеспечить благополучное отплытие греческого войска, направлявшегося к Трое. Однако богиня заменила девушку на жертвеннике ланью, перенесла из Авлиды (гавань в Беотии) в Тавриду (Крым) и сделала там своей жрицей.

Ифифалы – жрецы Диониса (Вакха), одетые женщинами, несшие фаллы в праздничных процессиях.

 

К

Каллимах – греческий поэт, критик (ок. 310–235 гг. до н. э.), «царь элегии», служивший образцом Овидию, Проперцию, Катуллу, Вергилию. Оставил более 800 сочинений в стихах и прозе, много гимнов и эпиграмм.

Кастальский источник – родник на горе Парнас вблизи Дельф (в Центральной Греции). Почитался как священный ключ бога Аполлона и муз, дарующий вдохновение поэтам и музыкантам.

Келей (миф.) – муж Метаниры, отец Демофонта, царь города Элевсин, в котором оказалась Деметра во время своих скитаний после похищения Аидом Персефоны и в доме которого она жила.

Керкид из Мегалополя – древнегреческий поэт и философ-киник, видный государственный деятель (ок. 290–220 гг. до н. э.). Значение Керкида как писателя стало ясно в XX веке, после того как были найдены папирусы с отрывками из «Мелиямбов киника Керкида». Их основная тема – справедливое разделение материальных благ и человеческая солидарность. Керкид знаменит тем, что создал особую поэтическую форму – «мелиямб». По содержанию приближенные к диатрибе, мелиямбы отличаются смелыми удивительными неологизмами, сочетанием изысканных оборотов с намеренной небрежностью. Мелиямбы, отличаясь публицистическим, прямым обращением к читателю, были ориентированы на массовую аудиторию. Керкид был популярен в Александрии и в Риме. Святитель Григорий Богослов называл Керкида своим любимым поэтом.

Кибела (миф.) – фригийская богиня, олицетворение производительных сил природы, почитавшаяся также под именем «Великой матери», или «Матери богов». Культ Кибелы, наряду с культами Митры и Исиды, широко распространился в Малой Азии, Греции, Италии, потом по всей Римской империи. В мистериях в честь богини важную роль играли самоистязания, омовение кровью жертв и самооскопление.

Кинегир – герой-храбрец, пал в Марафонской битве. Неприятели отрубили ему руку, когда он хотел удержать один из кораблей, отчаливавших от берега.

Киприда (миф.) – одно из наименований Афродиты, указывающее на древнейшую связь ее культа с островом Кипр.

Кир Великий – царь, основатель персидской державы Ахеменидов (ум. 529 г. до н. э.). Покорил Мидию, Лидию, Вавилон, разрешил евреям возвращение на родину, пал в борьбе с дербиками (по преданию, с массагетами). Могила его при Пасаргадах, в виде террасы из белого мрамора.

Клеанф – греческий философ-стоик (ок. 331/330 – ок. 232 гг. до н. э.); вел аскетически-скромную жизнь, зарабатывая на учебу физическим трудом (поливал и копал огороды, пек лепешки); услышанное от учителя – Зенона записывал на черепках и бычьих лопатках, не имея денег на покупку свитков. По названиям известны несколько десятков его произведений, от которых сохранилось около 100 фрагментов, их тематика охватывает все три части философии: логику, физику и этику. Фраза «Клеанфов колодезь» в поэзии святителя Григория Богослова означает «труд для собственного пропитания».

Клеомврот (Клеомброт) – современник Сократа и Платона, прочитав диалог Платона «Федон», в котором повествуется о бессмертии души и, желая этого бессмертия, покончил с собой. Сказав Солнцу «прости», он ринулся стремглав со стены.

Корибанты (миф.) – спутники богини Кибелы, в исступлении, с музыкой и танцами служившие ей.

Коцит (миф.) – река в Аиде, впадающая в Ахерон.

Кратес из Фив – греческий философ-циник (IV–III вв. до н. э.), ревностный последователь Диогена.

Крез – последний царь Лидии (ок. 595 – после 529 гг. до н. э.). Занял престол ок. 560 до н. э. в тридцатипятилетнем возрасте. Придя к власти, приказал убить другого претендента на корону – своего сводного брата Панталеона. Покорил всю Малую Азию до р. Галис (совр. Кызыл-Ирмак), кроме Ликии и Киликии. Создал обширную державу, в которую, помимо собственно Лидии, вошли Иония, Эолида, Дорида Малоазийская, Фригия, Мисия, Вифиния, Пафлагония, Кария и Памфилия; эти области, по-видимому, сохранили значительную внутреннюю автономию. Был знаменит своим непомерным богатством; отсюда пошла поговорка «богат, как Крез». Считал себя самым счастливым человеком на земле; легенда рассказывает о визите к нему афинского мудреца и политика Солона, который отказался назвать царя счастливым, ибо о счастье человека можно судить лишь после его смерти (легенда эта едва ли основывается на реальных фактах).

Кронос (миф.) – младший из титанов, низвергший и искалечивший своего отца. В античном искусстве Кроноса изображали старцем с серпом в руке и покрывалом на голове.

Ксенократ – греческий философ, один из ближайших учеников Платона (396–314 гг. до н. э.). Согласно античным источникам, был человеком строгого нрава, кристально честным и неподкупным, однако весьма сумрачной наружности, в связи с чем Платон советовал ему «не забывать приносить жертвоприношение Харитам», т. е. быть общительнее. Платоновское учение он излагал согласно трехчастной схеме (физика, этика, логика), которое стало универсальным способом систематизировать философскую проблематику во всех эллинистических школах.

Ксеркс – персидский царь из династии Ахеменидов (ок. 520–465 гг. до н. э.), сын Дария I. Весной 480 г. до н. э. вторгся на Балканский полуостров, подчинил Фессалию, уничтожил в Фермопильском проходе небольшую греческую армию во главе со спартанским царем Леонидом, захватил и разорил Афины; потерпел сокрушительное поражение в Саламинском сражении (480 г. до н. э.). Попытался организовать новый поход на Грецию, завершившийся неудачно. Следствием военных неудач стал придворный заговор против царя. В 465 до н. э. он был убит начальником дворцовой гвардии Артабаном.

 

Л

Лаиса, Лакена – имена знаменитых греческих гетер.

Лаэртов сын (миф.) – Одиссей.

Ликург – легендарный спартанский законодатель (около IX или VIII вв. до н. э.). К нему возводят учреждение герусии (совета старейшин) и апеллы (народного собрания). Ликург военизировал Спарту и ввел фидитии, общие трапезы, обязательные для всех спартанских мужчин.

Лин (миф.) – величайший знаток музыки, сын Аполлона.

 

М

Мавзол – правитель Карии (377–353 гг. до н. э.), прежде персидский сатрап; сделал Карию независимой от персов, вмешивался в дела Родоса и других островов, возбуждая этим неудовольствие афинян. При его дворе процветали искусства и науки. Супруга Мавзола – Артемизия – выстроила в честь мужа в Галикарнасе великолепный надгробный памятник, причисленный к чудесам древнего мира.

Марафон – древнегреческое поселение на одноименной равнине в Аттике (в 40 км северо-восточнее Афин), в районе которого 13 сентября 490 г. до н. э. произошло знаменитое Марафонское сражение, в котором греческие гоплиты, действовавшие в строю фаланги, победили более многочисленную, но менее организованную и сплоченную персидскую армию.

Марс (миф.) – древнеиталийский бог войны и плодородия, отождествлялся с древнегреческим Ареем.

Меламп (миф.) – жрец, целитель, прорицатель, по преданию, понимавший язык птиц и зверей.

Мелеагр (миф.) – участник похода аргонавтов, убил калидонского вепря, умертвил братьев матери Алтеи, за что погиб.

Менада – спутница Диониса.

Менекей – фиванский царевич, сын, сын Креонта. Во время похода Семерых против Фив прорицатель Тиресий предсказал, что фиванцы отразят врага, если Креонт принесет в жертву своего сына. Менекей, желая спасти родной город, добровольно пожертвовал своей жизнью.

Меркурий (миф.) – древнеримский бог скотоводства и торговли, покровитель путников, вестник богов. Изображали его с крылышками на ногах, с жезлом и с денежной сумкой на боку.

Мидас (миф.) – фригийский царь, сын Гордия и Кибелы; Дионис дал ему дар, в силу которого все, к чему он ни прикасался, обращалось в золото. По другому сказанию, Аполлон наказал его ослиными ушами за то, что Мидас в состязании Аполлона с Марсием отдал последнему предпочтение.

Милон – римский трибун, один из вождей сенатской партии (I в. до н. э.).

Мильтиад – афинский государственный деятель и полководец (ок. 550–489 гг. до н. э.). Подчинил власти Афин о. Лемнос и другие Кикладские острова; привлекался к суду как бывший тиран, но был оправдан; командовал афинским войском в битве при Марафоне.

Минос – легендарный царь Кноса (на о. Крит). Греческая традиция приписывает Миносу первое на Крите законодательство, создание могущественной морской державы (талассократии).

Митра (миф.) – древнее индоиранское божество, бог солнца, света и правды.

Молиониды (миф.) – сыновья Молионы Еврит и Ктеат, сиамские близнецы. Были убиты, когда сражались на стороне Авгия против Геракла, требовавшего платы за очищение Авгиевых конюшен.

Мусей (миф.) – ученик Орфея, получивший в наследство его лиру.

 

Н

Немея – местность в греческой Арголиде, с храмом Зевса, известна мифологическим Немейским львом, побежденным Гераклом, в честь которого были устроены там же Немейские игры.

Нинов город – Ниневия, получившая свое имя от языческой богини Двуречья Нин.

Новат – один из лидеров так называемого новацианства – раскольнического движения в Церкви (катары) в III–VII вв. Новациане обвиняли Церковь в ослаблении нравственной дисциплины, настаивали на непрощаемости тяжких грехов и не признавали Таинств, совершённых в Церкви, выступая в частности, за повторное крещение переходивших к ним из Православия.

 

О

Одиссей (Улисс) (миф.) – царь Итаки, прославившийся как участник Троянской войны; главный герой поэмы «Одиссея», повествующей о долгих годах скитаний и возвращении на родину. Отличался не только отвагой, но и хитрым, изворотливым умом (отсюда его прозвище «хитроумный»).

Одризские утесы – территория исторической Фракии (самого северного региона древней Эллады, простиравшегося вплоть до Скифии).

Океан (миф.) – самый старший из титанов, породил 3000 дочерей – океанид и столько же сыновей – речных божеств. Океан, по мнению древних греков, это поток, окружающий обитаемый земной диск, река, в которую садятся и из которой вновь появляется Солнце и звезды. На крайнем западе он омывает границы между миром жизни и царством смерти.

Олимпия – древнегреческий город в Элиде (северо-западная часть Пелопоннеса), религиозный языческий центр, место культа Зевса и проведения посвященных ему Олимпийских игр, важнейший художественный центр Древней Греции.

Орест (миф.) – сын Агамемнона и Клитемнестры, убивший мать, мстя за отца. Его близкий друг Пилад помог Оресту совершить преступление, за что от него отказался собственный отец. В выпавших затем на долю Ореста испытаниях Пилад все время был рядом и неоднократно рисковал своей жизнью ради спасения друга. Выражение «Орест и Пилад» употребляется, когда хотят охарактеризовать крепчайшую дружбу.

Орион (миф.) – беотийский великан и охотник, обладавший красотою и даром волшебника. После смерти был помещен на небосвод, где он предстает великаном с мечом, палицей, поясом и львиной шкурой. Подле него находится его пес Сириус (давший имя звезде).

Орфей (миф.) – прославленный фракийский певец. Своей музыкой очаровывал не только диких зверей, но даже камни и деревья. Орфея считали предсказателем и провидцем, культурным героем, родоначальником мистического течения – орфизма, ему приписывалось авторство многих орфических гимнов.

Осирис (Озирис) (миф.) – один из наиболее почитаемых древнеегипетских богов; считался богом зерна, виноделия, дарующим жизнь и влагу, покровителем и судьей мертвых. В греко-римскую эпоху культ Осириса широко распространился за пределами Египта. Изображался обычно в виде мумии.

 

П

Паламид (Паламед) (миф.) – герой послегомеровских троянских сказаний, обвиненный в измене, побит камнями перед Троей; считался изобретателем букв, мер, весов, определения курса корабля по звездам, игры в шашки, кости и др.

Пан (миф.) – божество лесов и пастбищ, покровитель пастухов и охотников. Представлялся древним грекам внешне безобразным, покрытым волосами, с рогами, козлиными копытами, бородой и хвостом; вызывал ужас (отсюда выражение «панический страх»).

Пандион (миф.) – царь древних Афин.

Пандора (миф.) – первая созданная «богами» женщина. Ее имя означает «всем одаренная», т. к. все боги оделили ее дарами. Невзирая на запрет, она открыла сосуд, врученный ей, в который были заключены все людские пороки и несчастья, и они немедленно распространились по всему миру; захлопнув крышку, она оставила на дне сосуда надежду, лишив людей даже надежды на лучшую жизнь.

Парменион – македонский полководец, начальник фаланги, в 329 г. до н. э. убит в Экбатане за участие в заговоре против Александра Великого.

Парразий – древнегреческий живописец, родом из Эфеса (ок. 400 гг. до н. э.), основатель ионической школы живописи.

Патрокл (миф.) – один из героев Троянской войны, друг Ахилла. Предание о Патрокле содержится в «Илиаде».

Пегас (миф.) – крылатый конь. Летал с быстротой ветра. Доставлял на Олимп громы и молнии. Жил в горах, большее время проводя на Парнасе в Фокиде и Геликоне в Беотии. От удара копытом Пегаса на горе Геликон возник источник Гиппокрена, из которого черпали вдохновение поэты. Образ поэтического вдохновения.

Пелопс (миф.) – герой; эпоним, давший название Пелопоннес (т. е. «остров Пелопса»). Завоевав в состязаниях на колесницах в жены дочь царя Элиды Гипподамию, унаследовал власть в Элиде и распространил ее на всю Южную Грецию.

Пелопсово плечо (миф.) – Отец Пелопса, Тантал, однажды пригласил на пир олимпийских богов и подал им блюдо, приготовленное из своего собственного сына. Все боги в ужасе отвернулись, а Деметра в задумчивости съела плечо юноши. Тантал был сурово наказан, юноша оживлен, а съеденное плечо пришлось сделать заново из слоновой кости. С тех пор у всех потомков Пелопса на левом плече – белое пятно.

Пелопсовы потомки – эллины.

Пенелопа (миф.) – супруга Одиссея; во время странствований мужа хитростью и коварством избавлялась от навязчивости женихов: она объявила, что выйдет замуж лишь тогда, когда кончит ткать хитон своему престарелому отцу, но ночью распускала каждый раз все сотканное за день, до тех пор, пока не возвратился Одиссей.

Перикл – древнегреческий политический деятель, стратег Афин (ок. 490–429 гг. до н. э.); с 443 г. до н. э. стал во главе афинского государства. Отменил имущественный ценз при выборах и при избрании большинства должностных лиц заменил голосование жеребьевкой, ввел оплату должностным лицам, создал специальный фонд для раздачи малоимущим гражданам денег на посещение театра (так называемый теорикон); начал строительство общественных зданий (Парфенон, Пропилеи, Одеон); лично руководил рядом военных кампаний и экспедиций, подавлял попытки отдельных городов выйти из Делосского союза. В 430 г. его обвинили в финансовых злоупотреблениях и наложили крупный денежный штраф.

Персей (миф.) – богатырь, герой аргосских сказаний: добыл голову Медузы Горгоны; спас Андромеду, прикованную к скале и обреченную на съедение морскому чудовищу; брошенным диском нечаянно убил деда, царя Акрисия. Афина поместила Персея на небо как созвездие, вместе с Андромедой, морским чудовищем, Кефеем и Кассиопеей.

Пилад (миф.) – верный друг Ореста, женился на его сестре Электре.

Пиндар – древнегреческий поэт (ок. 518–442 или 438 гг. до н. э.). Из произведений целиком сохранились 4 книги эпиникиев – торжественных хоровых песен, прославлявших победителей в общегреческих спортивных состязаниях. Условия достижения победы (благосклонность судьбы, врожденная доблесть победителя и его собственные усилия) мотивируют размышления поэта о могуществе богов и непознаваемости их замыслов, воспоминания о мифических героях, предках победителя, призыв к всестороннему развитию заложенных в человеке возможностей. Эпиникии Пиндара отличаются

стихийной силой языка, смелой ассоциативностью поэтического мышления, богатством ритмического рисунка.

Пирифлегетонт (миф.) – огненная река, текущая по мрачным полям Преисподней (Аида), заросшим бледными цветами асфодела (дикого тюльпана).

Пирр – царь Эпира, полководец эллинистической эпохи (319–273 гг. до н. э.). В 279 г. при г. Аускулум Пирр ценой огромных потерь (так называемая «пиррова победа») разбил римлян.

Пиррон из Элиды – философ (ок. 360–270 гг. до н. э.), основатель античного скептицизма как самостоятельного философского направления. Сам ничего не писал, воззрения его известны по записям учеников, особенно Тимона из Флиунта, и по изложению Евсевия, который сформулировал три основных вопроса Тимона: какова природа вещей, как мы должны к ним относиться и что должно проистекать для нас из этого отношения? Ответ на первый вопрос: мы совершенно ничего не знаем ни о каких вещах; на второй – мы должны воздерживаться от всякого суждения о чем бы то ни было как чисто субъективного свидетельства; и на третий – нужно пребывать в полной духовной независимости от всего окружающего (и даже полном «бесстрастии», апатии).

Пифагор – знаменитый греческий философ-математик (ок. 580–500 гг. до н. э.), основал в Кротоне этико-религиозное пифагорейское товарищество, получившее большое распространение и имевшее целью нравственное обновление и очищение религиозных воззрений. Ему же приписывают сочинения, в особенности по геометрии (теорема Пифагора), теории чисел и астрономии. Пифагорейская философия представляет собой попытку свести все явления на числовые отношения и рассматривать числа как непреходящую сущность вещей. Пифагорейцы признавали бессмертие душ и их постепенное очищение посредством переселения в разные тела. Пифагорейцы принимали шарообразность земли и ее движение вокруг центрального огня, источника света и тепла; вокруг него же движутся и другие светила, которые своим движением производят музыкально-благозвучный шум, так называемую «гармонию сфер».

Пифия – жрица-прорицательница Дельфийского оракула при капище Аполлона в Дельфах.

Платон – древнегреческий философ, один из самых выдающихся мыслителей в мировой истории (427–347 гг. до н. э.). Ученик Сократа и основатель Платоновской академии. Будучи основоположником идеалистической философии, признавал превосходство разума и духа над телом. Его учение можно подразделить на три части: учение об идеях или истинном бытии (диалектика), учение о чувственном мире (физика) и учение о правильной жизни (этика). Философия Платона изложена в диалогах, отличающихся своей художественной формой, особенно замечательны произведения, относящиеся к расцвету его деятельности («Федр», «Пир», основная часть «Государства»). До нас дошло более 40 диалогов Платона, но подлинность некоторых оспаривается.

Плутон (Плутос) – бог богатства и изобилия. Изображался то в виде слепого старца, дающего богатство, то в виде мальчика с рогом изобилия. Особо почитался в Элевсине, где утверждали, что Зевс ослепил его, чтобы тот распределял богатства беспристрастно. Считался помощником богини случая Тихе.

Полемон – греческий историк (ок. II в. до н. э.), создал описание Илиона, афинского акрополя, фиванских гераклий, Додоны; полемические сочинения против Тимея, Эратосфена, Антигона и др.

Полигнот – греческий живописец (V в. до н. э.) с о. Фасос; ему принадлежат фрески на стенах портика в Афинах (битвы афинян со спартанцами, разрушение Трои), картины в Дельфах и др.

Полидамна (миф.) – супруга египетского царя Фоона, давшая Елене в Египте сок, заставляющий забывать горе.

Поликрат – тиран острова Самос (535–522 гг. до н. э.), покровительствовал искусствам и наукам, привлек к своему двору поэтов Анакреона и Ивика, с Амазисом египетским заключил союз, персидским сатрапом Магнезии завлечен в Сарды и распят.

Порфирий – древнегреческий философ (ок. 233–304 гг.), представитель неоплатонизма. Получил известность прежде всего как комментатор Платона и Аристотеля. Был также автором многочисленных сочинений по математике, астрономии, истории, грамматике и т. д.; написал объемистое сочинение «Против христиан».

Приап (миф.) – божество производительных сил природы, изначально просто фаллос. Покровитель рыбаков и матросов, проституток, развратников и евнухов, сводник и кутила. Атрибутами Приапа были рог изобилия, тирс, факел, маска, кошель, садовый инвентарь и музыкальные инструменты. Наиболее часто его изображали в виде старичка с фаллосообразной головой, одной рукой поддерживающего полу или корзину с овощами, фруктами и зеленью, а другой – гениталии. Праздники в честь Приапа сопровождались сексуальным неистовством.

Просимн (миф.) – Дионис.

Протей (миф.) – морской божок, обладал способностью принимать любой облик, даже вид животных и растений.

Птолемей Клавдий – знаменитый греческий геометр, астроном и физик (перв. пол. II в до н. э.).

 

Р

Радамант (Радаманф) (миф.) – сын Зевса, один из царей Крита, после смерти был назначен судить мертвых в Аиде.

Рея (миф.) – титанида, праматерь, родившая Деметру, Геру, Аида, Посейдона и Зевса. В период поздней античности получила имя Реи-Кибелы. Свиту Реи составляли Куреты и Корибанты. Изображалась обыкновенно с короной из городских стен на голове или в покрывале, сидящей на троне, близ которого сидят львы. Атрибутом ее был тимпан.

 

С

Саламин – остров в Эгейском море у побережья Аттики (Греция), около которого 28 (или 27) сентября 480 г. до н. э. произошло знаменитое морское сражение во время греко-персидских войн. Персы потеряли 200 кораблей, греки – 40.

Сарданапал – легендарное имя ассирийского царя Ассурбанипала, ассирийский царь (668–626 гг. до н. э.), воевал с Египтом, Мидией и Эламом. Его обширная клинописная библиотека частью сохранилась и теперь находится в Британском музее. Славился своею изнеженностью и распутством; когда враги осадили Ниневию, приказал соорудить огромный костер и предал самого себя сожжению вместе со своими сокровищами, женами и наложницами.

Сатурн (миф.) – римское божество, соответствовавшее греческому Кроносу. В честь него праздновались в Риме сатурналии. Семидневный праздник (17–23 декабря), отличавшийся буйством и служивший символом возвращения золотого века.

Секст Эмпирик – греческий врач и философ скептической школы, жил в Александрии во II в. до н. э. Сохранились два его сочинения: «Пирроновские основоположения» и «Против математиков» – обзор и критика всех наук с точки зрения скептицизма.

Семела (миф.) – мать Диониса от Зевса. Ревнивая Гера уговорила ее просить Зевса явиться ей во всем своем величии. Он явился в гневе, огне и молниях, беременная Семела не вынесла лицезрения божества и умерла. Недоношенного ребенка Зевс выхватил из пламени и выносил в своем бедре.

Семелин сын (миф.) – Дионис.

Сарапис (миф.) – божество, культ которого был установлен в эллинистическом Египте Птолемеем I (правил в 305–283 гг. до н. э.). Египтяне отождествляли Сераписа с Осирисом, иногда со священным быком Аписом, греки отождествляли его с Зевсом. Культ Сераписа был широко распространен во всем эллинистическом мире.

Сивилла – в Древней Греции название странствующих пророчиц.

Скедаз – житель Беотии, отец двух дочерей – Молпии и Гиппо. Когда спартанцы напали на Беотию, то встретив этих девиц, совершили над ними насилие. Девушки не вынесли позора и повесились. Скедаз, их отец, обратился к спартанскому царю Клеомброту с жалобой, но не получил никакого удовлетворения. Тогда он тоже покончил с собой. За этот безнравственный поступок спартанцев, судьба отвернулась от них, и они потерпели сокрушительное поражение от немногочисленной фиванской армии.

Скирон (миф.) – разбойник. Занимался разбоем на дороге между Афинами и Мегарой, заставляя путников мыть ему ноги, а затем сбрасывая их в море со скалы, где их съедала гигантская черепаха. Был убит идущим в Афины на поиски своего отца Тесеем, который заставил разбойника разделить судьбу его жертв, сбросив того со скалы.

Сократ – великий афинский философ (469–399 гг. до н. э.). О жизни его известно немногое. Учил обыкновенно на улицах и площадях и, начиная беседу с ничтожных по видимости вопросов, стремился к такому общему определению, которое охватывало бы все частные случаи и раскрывало сущность понятия. Беседы его касались сущности общих понятий: добра, красоты, любви, бессмертия души, достоверности знания и пр. Сократический метод есть дедуктивный прием, состоящий в определении понятий путем исключений. Прямота суждений Сократа и обличение им общественных пороков создали ему много врагов: философа обвинили в развращении юношества и отрицании государственной религии. Приговоренный к смерти Сократ мужественно и спокойно выпил чашу с ядом, отказавшись от предлагавшегося ему друзьями бегства. После Сократа не осталось сочинений, мысли его записаны его учениками Платоном и Ксенофонтом.

Солон – знаменитый афинский законодатель, один из семи греческих мудрецов (640–558 гг. до н. э.). Ввиду царивших в Афинах социальных смут, выбран был примирителем и архонтом с полномочием произвести необходимые преобразования (594–593 гг. до н. э.). Ввел сисахфию – отмену всех долгов, новое более демократическое государственное устройство (деление граждан на 4 класса) и другие законы, послужившие основой дальнейшего развития афинской демократии.

Софокл – величайший, наряду с Эсхилом и Еврипидом, греческий трагик (495400 гг. до н. э.). В свои трагедии внес психологическую мотивировку действий вместо слепого следования року, как у Эсхила, группировку пьес в трилогии с внутренним развитием действия, ввел третье лицо (вместо двух у Эсхила) в диалоги, оживляя этим действие, привел хор в более близкую связь с действием, возвысил язык трагедий до величайшего пафоса. Написал около 130 трагедий, известны 100; но в целом виде сохранилось семь: «Антигона», «Электра», «Царь Эдип», «Эдип в Колоне», «Аякс», «Филоктет», «Трахинянки».

Спевсипп (Спевзипп) – греческий философ, племянник Платона и его преемник в академии (умер в 334 г. до н. э.).

Стагирский философ – Аристотель.

Стримон (миф.) – речной бог.

Сцилла и Харибда (миф.) – два чудовища, обитавшие по обеим сторонам узкого морского пролива между Италией и Сицилией и губившие проплывавших мореплавателей. Сцилла, обладавшая шестью головами, хватала с проплывавших кораблей гребцов, а Харибда, всасывавшая в себя воду на огромном расстоянии, поглощала вместе с ней корабль. Отсюда выражение «находиться между Сциллой и Харибдой» – подвергаться опасности с обеих сторон.

Сципионы – выдающееся римское семейство из рода Корнелиев. Два его представителя, братья Публий Корнелий Сципион и Гней Корнелий Сципион, во время 2-й Пунической войны с 217 по 212 г. до н. э. сражались в Испании против Гасдрубала, сына Гамилькара. После одержанных вначале побед, которые воспрепятствовали карфагенянам отправиться из Испании в Италию на помощь Ганнибалу, в 212 г. до н. э. оба полководца погибли в боях. Еще большую славу доставили семейству два других Сципиона: великие полководцы Сципион Африканский, известный как «Сципион Старший» (ок. 234–183 гг. до н. э.), и Сципион Эмилиан Африканский, или «Сципион Младший» (185–129 гг. до н. э.).

 

Т

Тантал (миф.) – царь Фригии, отец Пелопса и Ниобеи, любимец богов и участник в их пиршествах и советах; впоследствии за выдачу тайн богов и убийство сына осужден на вечный голод в подземном мире. Тантал был погружен по горло в воду и видел над собой самые заманчивые плоды, но как только он пытался их достать, вода превращалась в грязь, а плоды поднимались вверх (муки Тантала).

Тартар (миф.) – олицетворение бездны, мрачного пространства космоса, рассматривался как самое мрачное и отдаленное место в царстве мертвых. Греки однозначно разделяли понятия Тартара и Аида, представлявшего собой подземное царство, населенное душами умерших. Тартар находился значительно ниже Аида.

Телемах (миф.) – сын Одиссея и Пенелопы (Гомер «Одиссея»), сначала отправился на розыски отца, затем помогал ему в расправе с женихами, добивавшимися руки Пенелопы.

Телхины (миф.) – собакоголовые и ласторукие колдуны, девять детей моря, могли жить и на суше, и в воде.

Терсит (Ферсит) (миф.) – в «Илиаде» ахейский воин, осмелившийся в народном собрании под Троей выступить с осуждением алчности и надменности Агамемнона, за что был избит. В переносном смысле Терсит – дерзкий, неуживчивый человек.

Тефиса (Тефида) (миф.) – титанида, мать потоков и океанид, считалась богиней, дающей жизнь всему существующему.

Титаны (миф.) – шесть братьев-богов первого поколения. Восстали против Зевса, но после 10-летней войны-титаномахии были побеждены, скованы и низвергнуты в Тартар.

Титий (миф.) – один из гигантов, восставших против Олимпийских богов.

Тифей (миф.) – свирепый великан, имевший сотню голов, подобных головам змей или драконов.

Тифий (миф.) – демон ночных кошмаров и лихорадки.

Триеспер (миф.) – Геракл.

Триптолем (миф.) – элевсинский царевич, которого богиня плодородия Деметра научила искусству землепашества и снабдила зернами пшеницы; во многих местах почитался как основатель земледелия.

Трофоний – зодчий, автор капища Аполлона в Дельфах (IX в. до н. э.).

Троя (Илион) – некогда главный город малоазийского государства у Геллеспонта, с крепостью Пергамом; известна сказанием о троянской войне, которую предприняли греческие вожди Агамемнон, Одиссей, Ахилл и пр. и которая закончилась после 10-летней осады разрушением Трои (1184 г. до н. э.).

 

У

Улисс (миф.) – Одиссей.

Уран (миф.) – бог неба, отец титанов, циклопов и сторуких исполинов; был свергнут своими сыновьями.

 

Ф

Фабриций Гай Лусцин – римский консул и полководец, прославился своей строгой справедливостью и благородством. После поражения римлян при Гераклее (280 г. до н. э.) по преданию, отверг большой подкуп, предложенный ему царем Пирром, к которому полководец был отправлен послом для переговоров об обмене пленными, а в 275 г. до н. э. изгнал одного из сенаторов за то, что у того была гигантская серебряная ваза.

Фаларид – сицилийский тиран (ок. 570–554 гг. до н. э.). Прославился своей неимоверной жестокостью. О нем рассказывали, что он в медном быке медленно жарил ненавистных ему людей, ел младенцев, пленных леонтинцев велел бросить в жерло Этны и т. п.

Фанес (миф.) – демиург, родившийся из «серебристого яйца», созданного Хроносом-временем из эфира (воздуха); царь богов, проглоченный Зевсом.

Феано (миф.) – жрица Афины в Трое, сестра царицы Гекубы.

Феб (миф.) – Аполлон.

Фемида (миф.) – богиня правосудия и законного порядка; объявляла людям предсказания и веления Зевса; изображалась с повязкой на глазах, с рогом изобилия и весами в руках.

Феогнид из Мегары – древнегреческий лирический поэт 2-й половины VI в. до н. э. (годы рождения и смерти неизвестны). Под его именем сохранилось две книги наставительных «Элегий». Мировоззрение Феогнида отличают культ родовой доблести, ненависть к победоносной «черни», жажда богатства и власти, советы чтить богов и предков.

Фестий (миф.) – царь Плеврона в Этолии, дед прекрасной Елены.

Фидий – древнегреческий скульптор 2-й и 3-й четверти V в. до н. э. Один из крупнейших мастеров древнегреческого искусства эпохи высокой классики. Среди работ Фидия, известных только по описаниям античных авторов и копиям, наиболее прославленными были колоссальная бронзовая статуя Афины Промахос (Предводительницы в битвах), воздвигнутая около 460 г. до н. э. на афинском Акрополе в память побед над персами, и две грандиозные статуи: Зевса Олимпийского в Олимпии (это произведение считалось одним из «семи чудес света») и Афины Парфенос (Девы) в Парфеноне в Афинах.

Фобос (миф.) – божество, олицетворявшее страх.

Фортуна (миф.) – богиня счастья, случая, удачи. Изображалась с рогом изобилия, иногда на шаре или колесе с повязкой на глазах. В переносном смысле «Фортуна» («колесо Фортуны») – слепой случай, удача.

Фрина – афинская гетера (IV в. до н. э.).

Фукидид – древнегреческий историк (ок. 460–400 гг. до н. э.). В своей «Истории» (в 8-ми книгах) раскрыл ход Пелопоннесской войны 431–404 гг. до н. э. Придавал большое значение критической проверке сведений, которыми историк располагает для изложения своей темы; только после этого, по мнению Фукидида, возможно обращение к реконструкции прошлого. Главную задачу видел в «отыскании истины», обращал особое внимание на причины и поводы событий. Считается величайшим историком древности, оставившим яркое и достоверное описание одного из наиболее значительных событий античности.

 

Х

Хамос – название моавитского идола. Он называется «Моавитской мерзостью», подобно тому как Молох считался мерзостью Аммонитской. Соломон в честь Хамоса построил для своих жен моавитянок капище, которое оставалось до Иосии и только при сем царе было разрушено.

Харибда – см.: Сцилла и Харибда.

Хармид – афинянин, происходил из аристократической фамилии и, через сестру Периктиону, был дядей знаменитого философа Платона. В союзе с Критием стоял в главе олигархического переворота 404 г. до н. э., но в следующем году пал в сражении при р. Кефиссе.

Химера (миф.) – извергающее огонь чудовище с львиной головой, змеиным хвостом и туловищем козы.

Хирон (миф.) – кентавр, славившийся познаниями медицины, растений, музыки и обладавший даром предвидения; воспитатель Асклепия, Ахилла и Геркулеса. Зевс поместил его в созвездие под именем Стрельца. В переносном смысле – опытный и заботливый воспитатель.

Хризипп – философ-стоик (280–206 гг. до н. э.); учил в Афинах и оставил сочинения, из коих сохранились лишь отрывки.

 

Ц

Цербер (Кербер) (миф.) – чудовищный трехглавый пес со змеиным хвостом, охранявший вход в подземное царство. По древнегреческим поверьям, для того чтобы Цербер пропустил тень умершего в потусторонний мир надо было дать ему медовую коврижку, которую поэтому вкладывали в руки покойника. В переносном смысле Цербер – свирепый страж.

Церера (миф.) – богиня земледелия и плодородия. Ей был посвящен храм на Авентинском холме, где Церера почиталась вместе с другими италийскими растительными божествами Либером и Либерой. Соответствует древнегреческой Деметре.

Циклопы (миф.) – племя великанов с одним круглым глазом посредине лба; жили в Сицилии; людоеды, занимались скотоводством. Одного из них, Полифема, убил Одиссей.

Цирцея (миф.) – волшебница, жила на острове Эе, на который был заброшен во время своего странствования Одиссей; обратила в свиней его спутников. В переносном смысле Цирцея – коварная обольстительница.

 

Э

Эакиды – название потомков мудрого царя Эака, участников Троянской войны.

Элевзинские (Элевсинские) ночи – мистерии возле древнего города Елевсина в Аттике, у Елевсинского залива, посвященные тайному культу Деметры и Персефоны. Имели оргиастический характер, весь коллектив «посвященных» принимал участие в ритуальной драме.

Элизий (лат. elisio, буквально – выталкивание) – в древнегреческом стихосложении выпадение одного из двух гласных звуков при столкновении их на стыке слов: звук может слышаться, но в счет слогов не идет. В русском стихе не встречается.

Эмпедокл – знаменитый греческий философ (V в. до н. э.); искусный врач, считался чародеем; пытался примирить понятие о единой и неизменной субстанции сущего с действительным множеством и движением природы; признавал четыре стихии (огонь, земля, воздух, вода), сначала соединенных Любовью в блаженном единстве, а затем раздробленных роковой Враждою. По преданию, покончил с собой, бросившись в жерло вулкана Этна.

Эней (миф.) – герой Троянской войны, царь дарданов, сын Анхиса и Афродиты. В последнюю ночь Трои получил от богов повеление покинуть город, увел с собой сына Юла, жену Креусу и вынес на плечах престарелого отца Анхиса. В античном искусстве Энея изображали несущим на плечах своего отца.

Энкелад (миф.) – один из гигантов, восставших против олимпийских богов. Афина придавила Энкелада горой Этна. Извержения Этны древние рассматривали как попытку Энкелада освободиться.

Эпаминонд – фивский полководец (418–362 гг. до н. э.); содействовал освобождению Фив от спартанского владычества, вторгся в Лаконию, восстановил государство Мессению, построил флот с целью доставить Фивам гегемонию на море, пал в битве при Мантинее.

Эпидавр – название крупного города в Древней Греции на восточном берегу Арголидского полуострова на северо-востоке Пелопоннеса, в котором было капище Асклепия (Эскулапа). На протяжении VIII–VII вв. до н. э. был весьма активен и пользовался значительным влиянием: сообщается, что он основал колонии на островах Эгина, Кос, Нисир и Калидна (другое название – Тенедос).

Эпиктет – (ок. 50 – ок. 135 гг. н. э.) – знаменитый философ-стоик эпохи поздней Античности. Родился во Фригии (Малая Азия), потом оказался в Риме. Долгое время был рабом. «Эпиктет» – это не имя, а прозвище, кличка раба и означает «приобретенный». Как сообщается, что однажды Эпафродит – хозяин Эпиктета, проверяя его терпение, стал выкручивать ему ногу, на что Эпиктет спокойно сказал: «Ты же сломаешь мне ногу…». Тогда, желая вывести его из себя, Эпафродит все-таки продолжал истязание, пока действительно не сломал ему ногу. Тогда, не изменившись в лице, Эпиктет сказал: «Я же говорил, что сломаешь». После этого случая Эпиктет всю жизнь хромал. После гибели императора Нерона и своего хозяина, он вместе с другими философами был изгнан имп. Домицианом из Рима в г. Никополь, где открыл свою школу. Учил о терпении и почитании Бога.

Эпикур – знаменитый греческий философ, основатель эпикурейской школы (341–270 гг. до н. э.), жил в Афинах. Обосновал свою этику на теории познания и материалистической физике (атомизме) Демокрита. Всякое живое существо с момента рождения стремится к удовольствию как к высшему благу и избегает страдания как величайшего зла, но ценно не мимолетное наслаждение, а «устойчивое» удовольствие. Мудрость есть источник всех добродетелей, она учит нас жить согласно природе, разумно и приятно, справедливо и прекрасно. Мудрость освобождает нас от страха и ложных мнений; она внушает нам мужество, умеренность и справедливость и приводит к ясной безмятежной жизни. В течение шести веков после смерти Эпикура его школа привлекала многочисленных почитателей.

Эрикапей – «Могущественный», одно из имен орфического бога-первоначала Эрота.

Эриннии (Эринии) (миф.) – подземные богини кровной мести. Изображались страшными старухами с кишащими на голове змеями, с факелами и бичами

в руках. В Риме Эринниям соответствовали фурии. Иносказательно Эриннии – мщение.

Эрот (Эрос) (миф.) – бог любви, олицетворение любовного влечения, обеспечивающего продолжение жизни на земле. По древнему орфическому преданию Эрот – одно из четырех космогонических начал наряду с Хаосом, Геей и Тартаром. По более позднему преданию – сын Афродиты и Ареса. Изображался юношей с луком, колчаном и стрелами, которые неотвратимо поражали и людей, и самих богов, вселяя в них любовную страсть. Иносказательно Эрот – любовь. В древнеримской мифологии Эроту соответствуют Амур и Купидон.

Эхет (Эет) (миф.) – царь страны Эа, позже названной Колхида. У него хранилось золотое руно, за которым совершили поход аргонавты.

 

Сокращения

ТСО Творения святых отцов в русском переводе. М., 1843–1864, 1871, 1872, 1880–1891, 1893–1917. Т. 1–69 <72>.

CPG Clavis Patrum Graecorum. Vol. 2 / Cura et studio M. Geerard. Tumhout: Brepols, 1974.

PG Patrologiae cursus completus / Accurante J. – P. Migne. Series graeca. Paris, 1857–1866. T. 37–38.