Почти одновременно с появлением «Рудина» в журнале у Тургенева уже возник замысел второго романа. Но он долго не принимался за работу над «Дворянским гнездом», обдумывая его общий план и детали.
Как и в первом случае, подготовительная стадия отняла значительно больше времени, чем само осуществление замысла.
Обстоятельства сложились так, что вплотную к писанию «Дворянского гнезда» Тургенев приступил лишь через два с половиной года после того, как задумал его.
Подав просьбу о выдаче ему заграничного паспорта, Тургенев в начале мая 1856 года отправился в Спасское. Перед отъездом он созвал друзей на прощальный обед. И тут произошла ссора со Львом Толстым, который в пылу спора наговорил неприятностей и хозяину и гостям.
Правда, он тотчас и пожалел о своей вспыльчивости — запись в его дневнике, касающаяся этого инцидента, заканчивается словами: «Тургенев уехал. Мне грустно…»
В конце месяца они снова свиделись — Лев Толстой оказался в тех же краях, где и Тургенев. Побыв у себя в Ясной Поляне, а потом у своей сестры в Покровском, он приехал оттуда верхом в Спасское к Тургеневу.
Примирение состоялось, хотя ссоры не могли, конечно, проходить бесследно и накладывали каждый раз известный отпечаток на их дальнейшие отношения.
«Дом его, — записал тогда в дневнике Л. Толстой, — показал мне его корни и много объяснил, поэтому примирил с ним».
Еще яснее говорится в письме Толстого к Некрасову от 12 июня: «Его (Тургенева. — Н. Б.) надо показывать в деревне. Он там совсем другой, более мне близкий, хороший человек».
Из Спасского Лев Николаевич на другой день увез Тургенева в гости к сестре.
Иван Сергеевич испытывал к Марье Николаевне с самого начала их знакомства глубокую искреннюю симпатию. Ее несчастливый брак не был для него тайной.
Именно в это лето был написан Тургеневым рассказ «Фауст», навеянный знакомством с М. Н. Толстой, отдельные черты которой запечатлены в образе Веры Ельцовой.
Вспоминая обстоятельства, при которых был создан этот рассказ, Тургенев через год признавался: «Фауст» был написан на переломе, на повороте жизни — вся душа вспыхнула последним огнем воспоминаний, надежд, молодости…»
Проникнутый глубоким лирическим чувством, рассказ этот как-то особенно понравился Некрасову. Он говорил, что в «Фаусте» Тургенева разлито «море поэзии могучей, благоуханной и обаятельной…»
Вскоре Тургенев получил из Петербурга известие, что заграничный паспорт ему уже выписан.
На этот раз он готовился к путешествию, одолеваемый невеселыми мыслями о том, что не за горами его сорокалетие и что эта поездка опять обрекает его на скитальческую жизнь. Эти настроения отразились и в литературных произведениях и в письмах Тургенева той поры. «Позволение ехать за границу меня радует… И в то же время я не могу не сознаться, что лучше было бы для меня не ехать…»
Угадывая его колебания, Некрасов писал ему в эти дни: «За границу едем, но, думая о тебе, что-то вспоминаю стихи:
Эх, голубчик, мало, что ли, тебя поломало? И каково-то будет уезжать?..»
Чувство раздвоенности у Тургенева было вызвано тем, что глубокая привязанность и неугасавшая любовь к Полине Виардо неудержимо влекли его во Францию, а с другой стороны, ему тягостно было покидать родину.
Он не знал, как сложатся его отношения с любимой женщиной после долгой разлуки, как будет протекать его жизнь в Париже.
В семье Виардо воспитывалась его дочь, которой исполнилось теперь четырнадцать лет. Надо было позаботиться о ее дальнейшей участи.
Билет на пароход был заказан Тургеневым заранее на 21 июля. За несколько дней до этой даты он возвратился в Петербург, где друзья накануне отъезда дали в его честь большой обед. На этом обеде один из участников (кто именно, так и остается неизвестным) провозгласил короткий тост: «За покойников и отсутствующих». И хотя никаких пояснений не последовало, все гости поняли, что подразумеваются, с одной стороны, Белинский и Грановский, а с другой — Герцен…
21 июля друзья проводили Тургенева до Кронштадта. Он ехал пароходом до Штеттина, затем по железной дороге до Берлина, оттуда в Париж и в Куртавнель.
Как обрадовалась дочь при встрече с ним после долгой разлуки!
Не предупредив ее о своем приезде в Париж, он явился прямо в пансион госпожи Аранг, куда Полину поместили незадолго до этого.
Когда Иван Сергеевич вошел, Полина сидела за роялем. Она быстро обернулась, услышав шаги, и сразу узнала отца.
За пять лет Полина очень изменилась и выросла.
Еще из России отец писал ей: «Я говорю с тобой, как с ребенком…» (Каждое письмо к дочери заканчивалось советами и наставлениями хорошо учиться, быть послушной, рассудительной и терпеливой, хотя Полина уже вышла из детского возраста — ей шел пятнадцатый год.) «Мадам Виардо пишет мне, что ты почти одного роста с ней… Ты не представляешь себе, как я буду рад услышать сонату Бетховена в твоем исполнении…»
Возможно, что у Тургенева были какие-нибудь поручения к Герцену из России, — он очень недолго пробыл в Куртавнеле, спеша попасть в Лондон, чтобы повидать Герцена после многолетней разлуки.
В течение нескольких вечеров он рассказывал Герцену о жизни в России, об общих друзьях и знакомых. Предметом их долгих бесед и споров были судьбы Запада и Востока, пути исторического развития России, а более всего — близившееся освобождение крестьян, неизбежность которого становилась все очевидней.
Откликом на эти беседы явилась потом статья Герцена в «Полярной звезде» — «Еще вариация на старую тему», обращенная «к любезному другу», имя которого в рукописи было скрыто под инициалами И. С. В печати, однако, даже и буквы эти были затем из осторожности устранены, чтобы не скомпрометировать как-нибудь невзначай Тургенева.
Заканчивая статью, Герцен писал: «Не станем спорить о путях, цель у нас одна, будемте же делать все усилия… чтоб уничтожить все заборы, мешающие у нас свободному развитию народных сил… заключаю мое длинное письмо к тебе словами: На работу, на труд, — на труд в пользу русского народа, который довольно, в свою очередь, поработал на нас!»
Около недели длилось на этот раз пребывание Тургенева в Лондоне. В один из вечеров он прочитал Герцену и Огареву свой рассказ «Фауст».
8 сентября, в день отъезда Ивана Сергеевича в Париж, Герцен сообщил своим друзьям: «Он нам рассказал много интересных вещей и, между прочим, что пылкая петербургская молодежь питает ко мне настоящую страсть…»
По возвращении из Лондона Тургенев снова поселился на время в Куртавнеле, предполагая к зиме перебраться в Париж и работать там над романом «Дворянское гнездо».
Первоначально он чувствовал себя в этой атмосфере счастливым и довольным: «Мне здесь очень хорошо, — писал он Льву Толстому 25 сентября, — я с людьми, которых люблю душевно и которые меня любят».
Каждый день казался ему подарком и радовал его разнообразием. Вот готовят домашний спектакль, и отцовское сердце Тургенева радуется, когда он слышит, как выразительно читает его дочь звучные стихи из трагедии Расина «Ифигения» или из комедии Мольера «Мизантроп». Плохо только, что она совсем позабыла родной язык, воспитываясь вместе с дочерьми Виардо.
Фет, навестивший Тургенева осенью в Куртавнеле, слышал, как он спрашивал свою дочь:
— Полина, неужели ты ни слова русского не помнишь? Ну, как по-русски «вода»?
— Не помню.
— А хлеб?
— Не знаю.
— Это удивительно!..
Часто в высокой и просторной гостиной в два света раздаются звуки сонат Бетховена, Моцарта — это играет на рояле Полина Виардо.
По вечерам, собравшись за круглым столом, хозяева и гости с увлечением занимаются игрой в «портреты»: кто-либо (чаще всего Тургенев) рисует несколько профилей, и каждый участник игры пишет под портретом свое толкование его, дает характеристику изображенного лица.
«Словом, нам было хорошо, как форелям в светлом ручье, когда солнце ударяет по нем и проникает в волну. Видал ты их тогда? Им очень тогда хорошо бывает — я в этом уверен», — рассказывал Тургенев Боткину об этой быстро промелькнувшей осени в Куртавнеле.
Иногда пробовал он развлекаться еще и охотой, хотя из-за скудости дичи она была очень посредственной и однообразной. Вечные куропатки и зайцы! Никакого сравнения с охотой на родине!..
Из Лондона он привез вторую книгу «Полярной звезды», где были напечатаны начальные главы «Былого и дум».
«Кончил я твои мемуары… — писал Тургенев Герцену 22 сентября. — Это прелесть… ты непременно продолжай эти рассказы: в них есть какая-то мужественная и безыскусственная правда, и сквозь печальные их звуки прорывается как бы нехотя веселость и свежесть. Мне всё это чрезвычайно понравилось, — и я повторяю свою просьбу — непременно продолжать их… Странное дело! В России я уговаривал старика Аксакова продолжать свои мемуары — а здесь — тебя. И это не так противоположно, как кажется с первого взгляда. И его и твои мемуары — правдивая картина русской жизни, только на двух ее концах и с двух различных точек зрения. Но земля наша не только велика и обильна, — она и широка — и обнимает многое, что кажется чуждым друг другу!»
Перебравшись на зиму вместе с дочерью в Париж, Тургенев подыскал ей в воспитательницы пожилую англичанку. Он намеревался здесь много работать, надеясь закончить к началу следующего года не только «Дворянское гнездо», первые сцены которого были уже набросаны, но также еще и большую статью «Гамлет и Дон-Кихот».
Тургенев твердо обещал Панаеву поддерживать «Современник» собственными трудами, сообщать о новинках западной литературы и подыскивать новые произведения для перевода. Он брался также воздействовать на Толстого и Григоровича, чтобы и они не забывали об интересах журнала, с редакцией которого у них всех было заключено «обязательное соглашение».
Но это бодрое, деловое настроение продолжалось недолго. Вскоре два обстоятельства словно бы надломили Тургенева, лишив его душевного равновесия и покоя. Он заболел невралгией, а зима, как на грех, выдалась во Франции в тот год чрезвычайно суровая, и это еще более ухудшало его состояние.
Камины плохо обогревали квартиру. Однажды Фет, зайдя к Тургеневу, застал его за письменным столом в нескольких одеждах и в шинели.
— Не понимаю, — сказал поэт, — как возможна умственная работа в таких доспехах…
А кроме того, с некоторого времени какая-то тень легла на отношения Тургенева и Полины Виардо, и работа не шла ему на ум.
Почти в каждом письме, которое Тургенев отправлял тогда на родину, прорывалась безграничная тоска по России.
На чужбине он чувствовал еще острее, как дорого ему все русское. «Пребывание во Франции произвело на меня свое обычное действие, — писал он С. Т. Аксакову, — все, что я вижу и слышу, как-то 1еснее и ближе прижимает меня к России, все родное становится мне вдвойне дорого — и если бы не особенные, от меня точно не зависящие обстоятельства, я бы теперь же вернулся домой».
А в письме к Льву Толстому он замечал: «Никогда еще Париж не казался мне столь прозаически плоским…»
И, вспоминая о февральских днях 1848 года, он добавлял: «Я видел его в другие мгновения — и он мне тогда больше нравился.
Меня удерживает здесь старинная неразрывная связь с одним семейством и моя дочка, которая мне очень нравится: милая и умная девушка…»
Острое чувство тоски по родине несколько скрашивали встречи с друзьями и соотечественниками: почти одновременно с Тургеневым отправились за границу Фет, Некрасов, а затем через некоторое время Лев Толстой, Гончаров, Боткин, Анненков.
В то время как мучимый приступами болезни Тургенев томился и скучал в Париже, Некрасов и Фет, встретившиеся в Риме, настойчиво звали его к себе. «Если бы ты знал, как мы с Фетом ждем тебя! У нас только и речи, что о тебе…» — писал ему Некрасов.
Не дождавшись Тургенева, он сам приехал в Париж в январе 1857 года.
Этот приезд еще более укрепил их взаимное расположение. Они были очень откровенны между собой, говоря о своих личных переживаниях.
Знакомя Некрасова со столицей Франции, Тургенев не разлучался с ним по целым дням.
Вскоре пришло письмо из Ясной Поляны от Льва Толстого: он сообщал, что собирается приехать в Париж, а весной побывать в Италии.
Известие это очень обрадовало Тургенева. Он хотел скорее увидеть здесь Толстого. «Скажите ему, — просил Иван Сергеевич Дружинина, — чтобы он спешил, если хочет застать меня… По письмам я вижу, что с ним совершается самая благодатная перемена, и радуюсь тому, «как нянька старая».
Отношения их все еще не могли войти в колею. Если они бывали вместе, то между ними всегда начинали возникать размолвки и трения, приводившие обычно к какой-нибудь вспышке. Но стоило им расстаться, как они опять искали встреч, надеясь снова восстановить утраченное равновесие.
В письмах к Толстому из-за границы Тургенев не раз принимался анализировать свои отношения с ним. «Вы единственный человек, с которым у меня произошли недоразумения, — говорится в первом же его письме из Куртавнеля, — это случилось именно оттого, что я не хотел ограничиться с Вами одними простыми дружелюбными сношениями — я хотел пойти далее и глубже; но я сделал это неосторожно, зацепил, потревожил Вас и, заметивши свою ошибку, отступил, может быть, слишком поспешно; вот отчего и образовался этот «овраг» между нами…»
Тургенев выражал сомнение в том, что они смогут сделаться друзьями в самом глубоком смысле этого слова, «но каждый из нас, — добавлял он. — будет любить другого, радоваться его успехам — и когда Вы угомонитесь, когда брожение в Вас утихнет, мы, я уверен, так же весело и свободно подадим друг другу руки, как в тот день, когда я в первый раз увидел Вас в Петербурге».
Лев Толстой выехал за границу в самом конце января 1857 года. Отправился он в мальпосте, то есть на почтовых лошадях, держа путь на Варшаву через Вязьму, Смоленск, Минск.
Из Варшавы он телеграммой запросил Тургенева, долго ли тот пробудет в Париже, и через несколько часов получил ответ: Тургенев сообщал, что не намеревается в ближайшее время покидать Париж и что вместе с ним там находится и Некрасов.
Приехав 9 февраля в Париж, Лев Толстой застал их обоих в невеселом настроении. И для Тургенева и для Некрасова это была пора тяжелых переживаний, связанных с мыслями о дальнейшем устройстве их личной жизни. «Оба они блуждают в каком-то мраке, грустят, жалуются на жизнь», — писал Толстой Дружинину.
На следующий день Некрасов уехал в Рим. А накануне они втроем ходили смотреть традиционный бал-маскарад, устраиваемый в залах Grand Opera в субботний вечер на масленице.
Теперь Тургенев стал гидом Льва Николаевича. Они видались ежедневно, вместе бродили по парижским улицам, осматривали достопримечательности старинного города, посещали театры, музеи, оперу, консерваторию, картинные галереи.
«Толстой здесь и глядит на все, помалчивая и расширяя глаза, — писал Тургенев Боткину, — поумнел очень, но все еще ему неловко с самим собою, а потому и другим с ним не совсем спокойно. Но я радуюсь, глядя на него: это. говоря по совести, единственная надежда нашей литературы…»
Много лет спустя Лев Толстой вспоминал, как в бытность свою в Париже, возвращаясь однажды с Тургеневым из театра, он завел с ним разговор о форме и содержании художественных произведений. Толстой высказал тогда мысль, что каждый большой художник должен создавать и свои формы. Тургенев согласился с ним. Они стали вспоминать лучшие образцы русской прозы, такие, как «Герой нашего времени», «Мертвые души»; далее Толстой назвал «Записки охотника», а Тургенев напомнил о «Детстве». И они пришли к единодушному заключению, что во всех этих произведениях форма совершенно оригинальна.
У Тургенева было тогда намерение познакомить Льва Николаевича с Герценом: они предполагали вместе посетить его в Лондоне. В середине февраля он написал Герцену: «Я вылечусь только тогда, когда брошу Париж. А брошу я его через месяц и покачу в Англию, в Лондон, к тебе. А оттуда в Россию и засяду там навеки веков… Толстой тоже будет в Англии; ты его полюбишь, я надеюсь, и он тебя».
«Очень, очень рад буду познакомиться с Толстым, — отвечал Герцен. — Поклонись ему от меня, как от искреннего почитателя его таланта. Я читал его «Детство», не зная, кто писал, и читал с восхищением… Если ему понравились мои «Записки», то я вам здесь прочту выпущенную главу о Вятке и главу о Грановском и Кетчере».
Тургенев сообщил Герцену, что Толстой обрадован его приветом. Он «велит тебе сказать, что давно желает с тобой познакомиться, и заранее тебя любит лично, как любил твои сочинения (хотя он NB далеко не красный)».
В начале марта Тургенев предложил Толстому съездить в Дижон, город, расположенный юго-восточнее Парижа. Толстой охотно согласился, обрадовавшись возможности уединиться, чтобы продолжать работу над повестью «Альберт».
Выехали они рано утром 9 марта. Дорогой осматривали большой заповедный лес под Фонтенбло.
В гостинице, где они остановились, было так холодно, что, по словам Тургенева, им приходилось усаживаться у камина на самом пылу огня. Несмотря на это, Толстой весь ушел в работу, исписывая страницу за страницей. «Я радуюсь, глядя на его деятельность», — писал Тургенев Анненкову.
А сам он в это время работал над статьей «Гамлет и Дон-Кихот» и над очерком «Поездка в Полесье»; писал он их урывками и с тяжелым сердцем. Очерк совсем не удовлетворял его, представлялся бесцветным и скучным.
Тургенев в ту пору проникся неверием в свои творческие силы. Это состояние, по-видимому, было связано с тягостными переживаниями, вызванными кризисом, наступившим в личных его отношениях с Полиной Виардо.
Он жалуется друзьям на смутное душевное состояние, чувствует себя несчастным, подавленным, готовым все бросить, даже литературную деятельность.
«Сочувствовать поэзии я никогда не перестану, потому что в этом и жизнь моя, но мне как-то странно подумать, что я когда-нибудь возьмусь за перо сам. Так все это далеко от меня теперь…»
Когда Лев Толстой прочитал свой рассказ Тургеневу, ему показалось, что на Ивана Сергеевича «Альберт» не произвел никакого впечатления. Однако он ошибся: в письмах своих Тургенев отзывался об этом рассказе самым благожелательным образом, указывая, что после небольшой доработки получится отличнейшая вещь.
Через несколько дней друзья вернулись в Париж, где Лев Николаевич предполагал прожить по крайней мере еще месяца два. Он продолжал с жадностью наслаждаться искусствами, посещал Лувр и Версаль, слушал лекции в Коллеж де Франс и в Сорбонне. Но вскоре произошло то, что в корне изменило все его планы. День 6 апреля 1857 года остался для Толстого памятным на всю жизнь. В этот день он стал свидетелем публичной казни на гильотине.
Потрясенный до глубины души этим зрелищем, Лев Толстой решил немедля покинуть Францию. Он говорил Тургеневу, что гильотина неотступно стоит у него перед глазами, что он видит ее во сне, ему снится, что казнят его самого.
8 апреля, в день своего отъезда из Парижа, он записал в дневнике: «Заехал к Тургеневу. Оба раза, прощаясь с ним, я, уйдя от него, плакал о чем-то. Я его очень люблю. Он сделал и делает из меня другого человека».
Из Женевы он писал Тургеневу, что беспрестанно думает о нем. За время своего полуторамесячного пребывания в Париже Лев Толстой ясно почувствовал, что Тургенев страдает и морально и физически. «Его несчастная связь с мадам Виардо и его дочь держат его здесь, в климате, который вреден ему, и на него жалко смотреть. Я никогда не думал, чтобы он мог так любить», — писал Л. Толстой Т. А. Ергольской.
Да Тургенев и сам признавался тогда Полонскому, что ему было всячески скверно — «и физически и нравственно», что «солон» ему пришелся на этот раз Париж.
Начиная с мая, в течение целого года, до самого возвращения на родину, Тургенев переезжает с места на место, из города в город, из страны в страну: Лондон, Париж, Берлин, Зинциг, Баден-Баден, Булонь, Париж, Марсель, Генуя, Рим, Неаполь, Флоренция, Вена, Дрезден, Лейпциг, Париж, Лондон…
Тургенев и раньше много ездил по свету, но во всей жизни его это был, пожалуй, самый насыщенный поездками год.
То ли искал он забвенья от горьких мыслей, то ли хотел переменой обстановки и климата облегчить свой недуг и восстановить душевное равновесие.
Он с готовностью принял совет врачей отправиться летом 1857 года на воды в маленький немецкий городок на левом берегу Рейна, неподалеку от Бонна — в Зинциг; он надеялся, что там в уединении сумеет совместить работу с лечением.
И действительно, спустя неделю после приезда в Зинциг на письменном столе его появились первые страницы новой повести «Ася».
«Странно мне было приниматься за перо после почти годового бездействия — и сначала трудно было, потом пошло полегче», — признавался Тургенев в письме к Панаеву.
Местом действия «Аси» автор выбрал Зинциг и Линц, а повествование вел от лица человека лет сорока пяти, вспоминающего о далекой поре своей юности.
Подготавливая читателей к встрече героя повести с Асей и к описанию ее первой любви, Тургенев дает поразительный по своей колоритности ночной городской пейзаж, «когда луна поднималась из-за острых крыш стареньких домов и мелкие каменья мостовой четко рисовались в ее неподвижных лучах».
Старинный немецкий городок в легкой романтической дымке оживает на страницах повести.
Самый тон повествования и картина ночного города, озаренного луной, невольно заставляют вспомнить о такой же картине итальянской ночи в «Трех встречах». Сопоставив эти два описания, проникнутые лирической задушевностью, мы увидим, как внимательно отнесся Тургенев к совету Некрасова, данному ему перед самой его поездкой в Зинциг.
«Я читал недавно кое-что из твоих повестей, — писал Некрасов Тургеневу из Рима 7 апреля 1857 года. — «Фауст» точно хорош. Еще понравился весь «Яков Пасынков» и многие страницы «Трех встреч». Тон их удивителен — какой-то страстной глубокой грусти».
И, как бы призывая Тургенева продолжить и углубить линию лирической повести типа «Трех встреч», Некрасов обращался к нему с просьбой еще раз перечитать это произведение, уйти в себя, «в свою молодость, в любовь, в неопределенные и прекрасные по своему безумию порывы юности, в эту тоску без тоски» и написать что-нибудь в этом духе.
«Ты сам не знаешь, — восклицал Некрасов, — какие звуки польются, когда раз удастся прикоснуться к этим струнам сердца, столько жившего, — как твое — любовью, страданием и всякой идеальностью…»
И Тургенев откликнулся на призыв Некрасова: «Ася» написана в том самом ключе, о котором говорится в письме поэта.
Иван Сергеевич предполагал быстро закончить ее и уже к осени вернуться с готовой повестью на родину. Ему страшно не хотелось возвращаться «с пустыми руками». Он знал, с каким нетерпением ждали его нового произведения и редакция «Современника» и читатели.
Но закончить «Асю» в Зинциге ему все-таки не удалось. Он завершил повесть только в Риме, куда неожиданно для друзей отправился в октябре 1857 года вместе с Боткиным, отложив на много месяцев возвращение в Россию.
В августе Тургенев приехал в Куртавнель. «Ты видишь, что я здесь, то есть, что я сделал именно ту глупость, от которой ты предостерегал меня, — пишет он Некрасову, — но поступить иначе было невозможно. Впрочем, результатом этой глупости будет, вероятно, то, что я раньше приеду в Петербург, чем предполагал. Нет, уж точно: этак жить нельзя. Полно сидеть на краюшке чужого гнезда. Своего нет — ну и не надо никакого».
В Париже Иван Сергеевич бывал тогда наездами. В один из августовских дней его разыскал там Фет, приехавший справить в Париже свою свадьбу. Его невеста, сестра В. П. Боткина, находилась в это время во Франции.
Поэт хотел, чтобы Тургенев был шафером на этой свадьбе.
«Я решился попробовать счастья, отыскивая Тургенева в rue de l’Arcade, — писал он потом в воспоминаниях. — На мой боязливый вопрос привратник отвечал: «Господина Тургенева нет дома».
— Где же он? — спросил я тоскливо.
— Он отправился в кофейню пить кофе.
— В какую кофейню?
— Он постоянно ходит в одну и ту же.
Привратник дал мне адрес кофейни. Вхожу, не замечая никого из посетителей, и во второй комнате вижу за столом густоволосую седую голову, заслоненную большим листом газеты.
— Pardon, monsieur, — говорю я, подходя.
— Боже мой, кого я вижу! — восклицает Тургенев и бросается обнимать меня.
Мы отправились к нему в rue de l’Arcade и сговорились в этот день вместе отобедать.
— Вот, — говорил Тургенев, — обыкновенно поэтов считают сумасшедшими; в конце концов посмотришь на их действия, и дело выходит не так безумно, как надо бы ожидать».
Сняв номера в «Отеле де Бразиль» для себя, для своей невесты и ее родственников, Фет занялся приготовлениями к свадьбе. Венчание было назначено на 16 августа в посольской церкви. В этот день к подъезду гостиницы подкатила карета, запряженная парою прекрасных серых лошадей, с лакеем и кучером в одинаковых ливреях.
Усевшись в карету, Фет и Тургенев отправились в церковь. Хотя поэт давно находился в отставке, он тем не менее, не желая тратить денег на фрак, оделся в этот день в полную уланскую форму.
Свадебный обед, заказанный в ресторане, прошел оживленно и весело. «Прекрасного вина, в том числе и шампанского, было много, и под конец обеда Тургенев громко воскликнул: «Я так пьян, что сейчас сяду на пол и буду плакать!»
В тот день, когда друзья веселились на свадьбе Фета, в Париж ехал скорым поездом И. А. Гончаров, только что закончивший курс лечения на водах в Мариенбаде. Его влекло сюда желание повидать Тургенева и посоветоваться с ним по поводу «Обломова», над окончанием которого он так упорно работал в Мариенбаде.
Гончаров сам говорил, что всегда сомневался и все не верил себе, все «справлялся с мнением и впечатлением других». Особенно дорожил он советами Тургенева.
Оставив чемодан в «Отеле де Бразиль», Гончаров в десятом часу вечера уже сидел под открытым небом в кафе Тортони на Итальянском бульваре в своем дорожном сереньком сюртучке, рассеянно поглядывая на оживленный поток прогуливающихся парижан.
Возвратившись в гостиницу, он узнал от гарсона, что здесь живет много русских, в том числе Фет и Боткин, разместившиеся этажом ниже. На следующий день, встретившись с ними, он условился, что 19 августа будет читать «Обломова» им и Тургеневу.
«Я читал им свой роман, — сообщил потом Гончаров сослуживцу и другу И. И. Льховскому, — необработанный, в глине, в сору, с подмостками, с валяющимися инструментами, со всякой дрянью. Несмотря на то, Тургенев разверзал объятия за некоторые сцены, за другие яростно пищал: «Длинно, длинно; а к такой-то сцене холодно подошел» — и тому подобное».
Чтение продолжалось и на следующий день. Но читать было трудно — стояла изнурительная жара, в небольшом номере было нестерпимо душно. Гончаров замечал, что по временам то Боткина, то Фета клонило ко сну. «Боткин задремал, — говорится в письме, — но при одной страстной сцене очнулся. «Перл! Перл!» — кричал он…»
Тургенев, говоря о своем впечатлении от прочитанного, заметил, что это вещь отличная, но посоветовал Гончарову сделать в некоторых главах романа сокращения — иные из диалогов показались ему несколько растянутыми.
Автор «Обломова» сказал, что он и сам видит, как много еще предстоит работать над романом: «Поеду в Дрезден и там в тишине и в одиночестве буду его заканчивать…»
Расставаясь с Гончаровым перед своим возвращением в Куртавнель, Тургенев условился с ним, что в первых числах октября они съедутся в Варшаве, чтобы оттуда вместе двинуться в Россию.
Но через неделю планы Тургенева коренным образом изменились. Вместо того чтобы ехать в Петербург. он вдруг решил отправиться с Боткиным в Рим.
Более всего Тургеневу хотелось теперь уединиться и работать. «После всех моих треволнений и мук душевных, после ужасной зимы в Париже тихая, исполненная спокойной работы зима в Риме просто душеспасительна, — писал он Анненкову перед выездом в Италию, — в Петербурге мне было бы хорошо со всеми вами, друзья мои; но о работе нечего было бы и думать; а мне теперь после долгого бездействия предстоит либо бросить мою литературу совсем и окончательно, либо попытаться: нельзя ли еще раз возродиться духом? Я сперва изумился предложению (Боткина), потом ухватился за него с жадностью, а теперь я и во сне каждую ночь вижу себя в Риме».
Они избрали путь через Марсель и Ниццу, а далее берегом моря в Геную. Делясь потом своими впечатлениями от этой поездки, Боткин говорил: «Я с разных сторон въезжал в Италию, но ниоткуда не являлась она в таком чарующем виде, как с своей горной стороны… И рощи пальм, и огромные олеандры, и сады апельсинных деревьев, и возле всего этого голубое море. Есть места, перед которыми остаешься в немом экстазе…»
Стояла необычайно теплая, яркая осень. И хотя был конец октября, но расцветали розы, зеленели дубы и пинии.
«Каждый день совершается какой-то светлый праздник на небе и на земле. Каждое утро, как только я просыпаюсь, голубое сияние улыбается мне в окно», — писал Тургенев из Рима.
Его душевная тревога постепенно стала здесь стихать. Правда, по-прежнему нет-нет да и проскальзывали в его письмах сетования на судьбу, но от них уже не веяло, как бывало, безысходностью, в них звучали ноты примирения: «Рим — такой город, где легче всего быть одному. А захочешь оглянуться, не пустые рассеяния ожидают тебя, а великие следы великой жизни, которые не подавляют тебя чувством твоей ничтожности перед ними, а, напротив, поднимают тебя и дают душе настроение несколько печальное, но высокое и бодрое».
«Под этим небом самое запустение носит печать изящества и грации; здесь понимаешь смысл стиха: «Печаль моя светла».
«Что за удивительный город! Вчера я более часа бродил по развалинам дворца цезарей и проникся весь каким-то значительным чувством…»
Снова, как в дни юности, ходил он по улицам Вечного города, посещал музеи, храмы, дворцы, залы Ватикана, знаменитые виллы — Боргезе, Альбани, Фарнезина, Дориа…
Однажды забрел он и на улицу Феличе, где в доме 126-м квартировал когда-то Гоголь. Здесь все изменилось с того времени — хозяин был другой, и никто не мог ничего рассказать о Николае Васильевиче.
В греческой кофейне встречался Тургенев с русскими художниками, жившими в Риме, чаще всего с Александром Ивановым, автором замечательной картины «Явление Христа народу».
Этому произведению Иванов отдал все свои силы. С упорством средневекового отшельника работал он над нею более двадцати пяти лет. Его так и называли затворником студии Викколо дель Вантажжио, по названию переулка, в котором она помещалась.
Иванов был другом Гоголя и первоначально подобно автору «Выбранных мест из переписки с друзьями» находился под влиянием религиозного мировоззрения. Но впоследствии Иванов пережил глубокий душевный кризис, который изменил его взгляды на жизнь и на роль искусства.
Начало этому кризису было положено еще революционными событиями 1848 года. Однако понадобилось несколько лет, чтобы художник решительно отошел от религиозных взглядов.
Часто встречаясь в Риме с Александром Ивановым, Тургенев проникся к нему чувством большой симпатии.
Он сразу же подметил, что замечательно глубокий ум сочетался у Иванова с какой-то детской наивностью. Художник был мягок и очень добр, пугался резкостей и заразительно искренне смеялся, когда бывал в хорошем настроении.
Душевная чистота и открытость странно соединялись у него с мнительностью, которую Тургенев объяснял долгой жизнью в уединении.
Во всем его внешнем облике, в усталых добрых глазах, в плечистой, приземистой фигуре и даже в походке, по словам писателя, было много чисто русского. «Вся его фигура дышала Русью».
Иванов открыл на несколько дней свою студию для Тургенева и Боткина, предоставив им возможность внимательно знакомиться со своей картиной и подготовительными этюдами к ней.
В письме к Полине Виардо Тургенев писал о картине Иванова как о великом и возвышенном произведении искусства, хотя чисто живописные качества ее не были им вполне оценены по достоинству.
Однажды Иванов повел Тургенева и Боткина осматривать художественные сокровища Ватикана. Он был в хорошем расположении духа, охотно и много говорил о различных школах итальянской живописи, изученной им глубоко и подробно.
А на следующий день они втроем ехали в старенькой наемной карете с дребезжащими стеклами по шоссе, ведущему в Альбано. «Воздух был прозрачен и мягок, солнце сияло лучезарно, но не жгло, ветерок залетал в раскрытые окна кареты и ласкал наши, уже немолодые, физиономии — и мы ехали, окруженные каким-то праздничным осенним блеском — и с праздничным, тоже, пожалуй, осенним чувством на душе…» — так описывал потом Тургенев поездку в обществе Иванова и Боткина по окрестностям Рима.
В очерке, посвященном памяти великого художника, он вспомнил и о последней своей встрече с ним через несколько месяцев в Петербурге, в ветреный июньский день на площади Зимнего дворца. Иванов только что вышел из Эрмитажа. «Морской ветер крутил фалды его мундирного фрака; он щурился и придерживал двумя пальцами свою шляпу. Картина его уже была в Петербурге и начинала возбуждать невыгодные толки…»
Так постояли они недолго, поговорили и разошлись. А в Спасском, куда поспешил тогда уехать Тургенев, он получил спустя недели две известие о преждевременной смерти Иванова.
Друзья и собратья звали Тургенева на родину. В эти дни Фет писал в стихотворном послании к нему:
Тургенев отвечал поэту-земляку: «Вы говорите, что часто мечтаете о нашем общем житье в деревне в нынешнем году… Я мечтаю о нем даже здесь, среди величавых развалин, в длинных мраморных залах Ватикана, Недаром же судьба поселила нас всех, Вас, Толстого, меня, в таком недальнем расстоянии друг от друга!»
Звал Ивана Сергеевича на родину и Лев Толстой, не скрывавший своего огорчения тем, что Тургенев остался на зиму в Италии.
«Ежели вы верите в мою дружбу к Вам, напишите мне, как можно искреннее, что Вы делаете? что думаете? Зачем Вы остались? Эти вопросы сильно мучают меня…»
В декабре Тургенев отправил в редакцию «Современника» повесть «Ася» и вскоре получил письма от Панаева и Некрасова. Оба горячо благодарили его за повесть и сообщали, что она всем чрезвычайно понравилась. «От нее веет душевной молодостью, вся она чистое золото поэзии. Без натяжки пришлась вся эта прекрасная обстановка к поэтическому сюжету, и вышло что-то небывалое у нас по красоте и чистоте. Даже Чернышевский в искреннем восторге от этой повести», — писал Некрасов Ивану Сергеевичу.
Когда новая повесть Тургенева была напечатана в 1858 году в первом номере «Современника», Чернышевский откликнулся на нее статьей «Русский человек на rendez-vous», носившей подзаголовок «Размышления по прочтении повести Тургенева «Ася».
Отметив поэтические достоинства этого произведения, Чернышевский остановился на рассмотрении характера и поведения главного ее героя, родственного таким фигурам, как Бельтов, Рудин, Агарин и другие. «Он не привык понимать ничего великого и живого, — указывает Чернышевский, — потому что слишком мелка и бездушна была его жизнь, мелки и бездушны были все отношения и дела, к которым он привык. Это первое. Второе — он робеет, он бессильно отступает от всего, на что нужна широкая решимость и благородный риск, опять-таки потому, что жизнь приучила его только к бледной мелочности во всем. Он похож на человека, который всю жизнь играл в ералаш по половине копейки серебром; посадите этого искусного игрока за партию, в которой выигрыш или проигрыш не гривны, а тысячи рублей, и вы увидите, что он совершенно переконфузится, что пропадет вся его опытность, спутается все его искусство…»
Статья писалась в ту пору, когда крестьянский вопрос сделался «единственным предметом всех мыслей, всех разговоров».
Это позволило Чернышевскому придать герою «Аси» значение символической фигуры, как бы олицетворяющей малодушие тех, кто, расточая фразы о свободолюбии, на деле оказались пособниками крепостников.
Критик безошибочно предсказал, как будут вести себя либералы в дни решительных классовых схваток.
Впоследствии Добролюбов в своих статьях «Что такое обломовщина?» и «Когда же придет настоящий день?» развил идеи, заложенные в статье Чернышевского, и дал глубокий анализ типических черт героев дворянской литературы.