Многие сочтут, что настоящая книжка является запоздалой. Со времени террористического акта, совершенного Дмитрием Богровым 1-го сентября 1911 года, прошло 20 лет. Хотя убийство Столыпина является фактом первостепенного значения в истории русского революционного движения, однако, мировая война, революция и тяжелые духовные и материальные бедствия, разразившиеся над русским народом, отодвинули это событие на задний план.
Возможно, что для многих теперь вообще покажется бесполезным углубляться в психологический анализ революционного акта, когда они уже успели разочароваться в самой революции; возможно, что столь остро стоявший одно время вопрос, был ли Дм. Богров «революционером» или «охранником», утратил свое принципиальное значение в особенности для тех, которые, отказавших от прежних убеждений, готовы мечтать о восстановлении царского режима.
С другой стороны, историческая перспектива уже успела сгладить многие «подробности» и оставила говорящими сами за себя голые факты, которые нам свидетельствуют лишь о том, что, благодаря выступлению Дм. Богрова, был устранен с политической арены самый влиятельный и талантливый министр царского периода, являвшийся главным оплотом господствовавшей тогда реакции. Все остальное кажется второстепенным и неважным.
Итак, не сомневаюсь, что для многих эта книжка покажется мало интересной. Однако, имеются доказательства того, что личность Дм. Богрова, в связи с убийством Столыпина, до настоящего времени не перестала интересовать общество. Почти каждый год в советской или зарубежной печати появляется статья, посвященная этой теме. И, как бы авторы этих статей ни относились к оценке личности Дм. Богрова и совершенному им акту, они в заключение все же должны признать вопрос не выясненным окончательно, признать существование «тайны», покрывающей психологическую сторону дела, «загадки», до настоящего времени не получившей разрешения.
В своем предсмертном письме родителям, писанном Дм. Богровым из крепости 10-го сентября 1911 года, накануне казни, Дм. Богров, между прочим, пишет: «единственный момент, когда мне становится тяжело, это при мысли о вас, дорогие. Я знаю, что вас глубоко поразила неожиданность всего происшедшего, знаю, что вы должны были растеряться под внезапностью обнаружения действительных и мнимых тайн. Что обо мне пишут, что дошло до сведения вашего я не знаю. Последняя моя мечта была бы, чтобы у вас, милые, осталось обо мне мнение, как о человеке может быть и несчастном, но честном. Простите меня еще раз, забудьте все дурное, что слышите»…
Эти «действительные и мнимые тайны» и доныне тревожат общество, так как до настоящего времени они остались неразгаданными.
Как примирить категорическое предсмертное заявление Дм. Богрова о том, что он умирает человеком «честным» и его слова «забудьте все дурное, что слышите», с теми фактами, которые нам представляются порочащими его доброе имя и которые не только приводятся заинтересованными лицами, но, как будто, признаются и им самим? Это «дурное», прилипшее к делу Дм. Богрова, легко удается подчеркнуть не только врагам Дм. Богрова, его политическим или принципиальным противникам, но и всем поверхностным исследователям дела, так как опровержение этого «дурного» требует более сложного анализа и изучения дела.
Я позволю себе привести выдержки из разных статей о Дм. Богрове, принадлежащих как его ярым защитникам, так и его обвинителям. Из сопоставления этих выдержек можно убедиться в том, что и те и другие в результате своих исследований все же оставляют неразрешенными те вопросы и сомнения, которые представляют главный интерес в настоящем деле.
А. Мушин, один из самых ярых почитателей Дм. Богрова, заканчивает свою книжку следующими словами:
«Богров — террорист одиночка, революционер, которого бессилие революционных партий, общественная инертность и апатия и до нестерпимости душная послереволюционная моральная атмосфера, пресыщенная миазмами санинщины, порнографии, предательства и провокации — толкнули на путь, казалось, единственно доступный одинокому борцу, мечтающему разрядить эту застоявшуюся атмосферу благодетельным ударом. И за этот удар Дмитрию Богрову — вечная память!» (А. Мушин. Дмитрий Богров и убийство Столыпина, Париж 1914 г. стр. 186.)
Мушин, однако, не дает точного разъяснения, какой именно путь «единственно доступный борцу» был избран Дм. Богровым, как далеко Дм. Богров зашел по этому пути, как примирить противоречие показаний самого Дм. Богрова по этому поводу на следствии и суде. Мушин, проникнутый революционным энтузиазмом по поводу акта Дм. Богрова, не имел возможности во время войны, находясь заграницей, изучить материалы по делу Дм. Богрова. Его книжка появилась в 1914 г., когда многое из того, что стало известным после революции, еще совершенно не могло быть выяснено по политическим условиям.
В виду этого, книжка А. Мушина, дающего много интересного материала неофициального характера о Дм. Богрове, его личности, его последнем выступлении, тем не менее оставляет без ответа ряд вопросов, которые возникают при изучении дела.
На резко противоположной точке зрения в оценке личности Дм. Богрова стоит советский журналист Б. Струмилло. В результате рассмотрения материалов по делу Дм. Богрова, Струмилло приходит к следующему выводу:
«Итак, Богров — провокатор, после разоблачения вместо самоубийства кончивший убийством Столыпина» (Б. Струмилло. Материалы о Дм. Богрове, Красная Летопись, Ленинград № 1 (10) 1924 г., стр. 240, 238.)
Однако, после такого категорического утверждения, Струмило все же должен признать:
«по каким мотивам сделался Богров провокатором, мы не знаем»… «Что побудило его, сына состоятельных родителей, поступить в охрану?» — спрашивает далее Струмилло. И дает этому факту объяснение, правда, в виде предположения, что Дм. Богров мог быть завербован о охрану «в доме отца, где бывали жандармы».
Это совершенно вымышленное предположение Струмилло, правда, сопровождает вопросительным знаком, видно, сам в нем сомневаясь. Вернее было бы поставить здесь знак восклицательный, в виду чудовищности подобных измышлений.
Никаких жандармов никогда в доме отца не бывало, за исключением тех, которые производили обыски у брата и двоюродного брата.
Далее Струмилло спрашивает: «Почему Богров решил убить Столыпина?» Ответ: «Убийство Столыпина было совершенно им под влиянием угроз заграничных анархистов, давших Богрову срок до 5-го сентября с конца августа».
Всякий мало-мальски критически настроенный читатель, конечно, задаст вопрос, где доказательство существования подобного постановления анархистов? Где в заграничной или, после революции, в советской печати появилось подтверждение того, что подобное требование, или какие либо угрозы со стороны «заграничных анархистов» действительно были предъявлены Дм. Богрову? Ведь, естественно, что какие-нибудь заявления по этому поводу должны были бы появиться тогда же в органах печати анархистов, так же, как в органе социалистов-революционеров появилось официальное заявление центрального комитета партии о непричастности партии с. — р. 'ов к акту Дм. Богрова.
И уж наверное после революции мы бы услышали голос тех лиц, которые, будто бы, предъявили подобные требования Дм. Богрову от имени заграничных коммунистов. Таким образом и в этом случае ответ Струмилло на поставленный вопрос является лишь предположением и не находит подтверждения в фактах.
Наконец, и для заявления жандармского полковника Иванова, производившего 3 раза допрос Дм. Богрова после совершенного им покушения, о том, что «Дм. Богров один из самых замечательных людей, которых я встречал. Это удивительный человек»… Струмилло умеет найти столь же простое и столь же неудачное объяснение.
Он говорит: «По описаниям знавших его (Богрова), у него была характерная черта: умел носить маску, лгать, и в этом был талантлив. Умел производить впечатление».
Допустим, что это так. Но неужели этих свойств достаточно, чтобы заставить опытного жандарма, к тому же, в тот период очень недружелюбно настроенного по отношению к Богрову, охарактеризовать своего «подчиненного», «сотрудника», подложившего свинью не только киевскому охранному отделению, но и тому высшему начальству, которое ему доверилось, как одного из самых замечательных людей, которых он встречал?
А встречал жандармский полковник Иванов во время допросов революционеров несомненно не мало замечательных людей.
Мы увидим, что последний допрос Дм. Богрова, произведен был жандармским полковником Ивановым, 10-го сентября 1911 г., т. е. накануне смертной казни. Неужели и тогда Дм. Богров, по мнению Струмилло, «носил маску», «лгал», «производил впечатление» только для того, чтобы заслужить одобрение полковника Иванова?
Уже вскоре после категорических выводов Струмилло, появляются новые статьи на ту же тему, совершенно иного направления.
Вот что пишет «по поводу старого спора» в 1926 г. товарищ Дм. Богрова по анархической работе Г. Сандомирский. Его статья особенно интересна еще и потому, что имя его нередко упоминалось в числе лиц, будто бы выданных Дм. Богровым. Относительно статьи и выводов Струмилло Г. Сандомирский замечает следующее:
«Здесь нагромождение психологических и фактических несообразностей; прежде всего к моменту совершения Богровым террористического акта, поскольку мне известно, над ним никаких партийных обвинений не тяготело. Никем он, как провокатор, разоблачен не был. Были у многих сомнения по адресу Богрова, но не только по его адресу. Таким образом, никаких немедленных импульсов, которые его толкнули бы на совершение акта, не было. Речь может идти лишь о внутреннем процессе перерождения, вне зависимости от каких либо внешних обстоятельств» (Г. Сандомирский. «К вопросу о Дмитрии Богрове. Каторга и ссылка», Москва, 1926, № 2 (23) стр. 34.).
«Но даже, если бы было так, как думает Струмилло, а именно что перед убийством Столыпина Богров был разоблачен, как провокатор, — какие у нас основания полагать, что Богров поспешил бы прибегнуть к самоубийству или к замене его террористическим актом?
Пора бы этому мелодраматическому представлению о кающихся провокаторах давно быть сданным в архив!
Последние годы Азефа, поведение на суде Складского и др. нам показали, как они, опозоренные, судорожно цепляются за возможность протянуть еще десяток-другой лет… Богров показал противоположное, и это обстоятельство уже одно заставляет нас относиться с большей бережностью к собираемым о нем материалам и, особенно, к выводам из них».
Сам Сандомирский приходит к следующим выводам:
«Жизнь Богрова представляет собою, несомненно, одну сплошную цепь неразрывно связанных между собою звеньев. Богрова в последние минуты нельзя понять, если не охватить этой жизни в целом... Не сумел этого сделать и я, для которого Богров и по сию пору остается психологической загадкой… Мне Богров представляется типичным героем Достоевского, у которого была «своя идея». К этой идее он позволил себе идти сложными, извилистыми путями, давно осужденными революционной этикой.
Разобраться в этих путях сейчас еще очень трудно, но уже с достоверностью можно сказать, что, в худшем случае, Богров был не полицейским охранником, а революционером, запутавшимся в этих сложных, «запрещенных» путях, которыми он шел неуклонно и мужественно к осуществлению «своей идеи» (Там же, стр. 30.).
«Кем был Богров до совершения акта, я до сих пор еще не знаю. Но то, что он проявил в своем последнем акте максимум самопожертвования, доступного революционеру даже чистейшей воды, — для меня не представляет ни малейшего сомнения» (Там же, стр. 33.).
Таким образом и для Сандомирского, по моему убеждению наиболее близко и глубоко почувствовавшего сложную натуру Дм. Богрова, все же Богров «по сию пору остается психологической загадкой».
Далее приходится остановиться на воспоминаниях Егора Лазарева, который заканчивает свою статью следующими словами:
«Богрову пришлось умереть героической смертью, изолированным и непонятым» (Егор Лазарев, «Дмитрий Богров и убийство Столыпина», Воля России, Прага 1920, т. 8–9, стр. 65.). Лазарев резко полемизирует с Струмилло по поводу скороспелых выводов этого последнего. В конце концов он приходит к заключению, что Богров вместо самоубийства кончил убийством Столыпина, но, в то же время, самым решительным образом оспаривает мнение, что поводом для этого послужили какие либо «разоблачения».
«Если кто разоблачил его, то это был он сам, и именно в показаниях накануне казни. Показания эти остаются странными и неожиданными… Как я понимаю это дело: его уже давно «грызло» подтачивало постоянное опасение разоблачений, но пока он был юношей, студентом, он относился к своей «службе» легкомысленно… Но когда он окончил курс в университете и стал помощником присяжного поверенного — вопрос: как избавиться от мучительной двойственности, был поставлен ребром. С этого момента жизнь его была отравлена постоянной мыслью о безнадежности положения при отсутствии выхода» (Там же, стр. 90, 97.). Однако, в показаниях того же Дм. Богрова, который по мнению Лазарева сам себя разоблачил и искал выхода из безнадежности создавшегося для него положения путем убийства Столыпина, мы читаем:
«еще в 1907 г. у меня зародилась мысль о совершении террористического акта в форме убийства кого либо из высших представителей правительства, каковая мысль являлась прямым последствием моих анархических убеждений» (показание от 2-го сентября 1911 года).
В показании 1-го сентября 1911 г., непосредственно после совершения акта, Дм. Богров говорит:
«решив еще задолго до наступления августовских торжеств совершить покушение на жизнь министра внутренних дел Столыпина, я искал способов осуществить это намерение».
Как мы увидим ниже, эти показания подтверждаются и рядом других фактических доказательств. Таким образом, предположение Лазарева, что мысль о совершении террористического акта явилась у Дм. Богрова последствием «мучительной двойственности», раскаяния, отчаяния, «безнадежности положения», является столь же необоснованным, как и утверждение Струмилло об «угрозах заграничных анархистов» и предъявленном требовании реабилитации.
После прочтения статьи Лазарева остается у читателя то же самое впечатление, которое вынес, вероятно, и сам Лазарев из своего исследования, когда закончил его цитированными выше словами; «Богрову пришлось умереть героической смертью, изолированным и непонятым».
Наконец, я хотел бы еще привести выдержку из статьи H. M. в газете «Знамя Труда», относящуюся к более отдаленному времени:
«Не эти ли условия переживаемого нами безвременья порождают таких загадочных для нас лиц, как Богров, которые к своему блестящему, поражающему акту, совершенному в почти феерической обстановке, приходят — одинокие — через охранку или из охранки?. Кто такой Богров? Мы не знаем этого и, быть может, никогда не будем знать. А то, что мы знаем о нем, не складывается в единый, цельный человеческий образ. Он унес тайну своей души в могилу, и психический процесс который привел его к акту 1-го сентября, для нас, быть может, навсегда останется загадкой» (Знамя Труда, № 38, 1911 г., стр. 10.).
Из приведенного мною краткого обзора литературы по поводу дела Дм. Богрова видно, что психологическая тайна, унесенная им в могилу, до настоящего времени остается неразгаданной и не перестала интересовать общество.
Выступая, как родной брат покойного Дм. Богрова, я не могу не чувствовать особо тяжелой ответственности за свои слова. Я должен, конечно, считаться и с тем, что к моим утверждениям общество склонно будет относиться особенно критически, ожидая от меня, естественно, пристрастного отношения к оценке личности брата.
Вот почему я долго ждал с опубликованием в печати моих размышлений по этому делу и постарался дать моим выводам по возможности более объективное обоснование в виде показаний участников дела, свидетельства товарищей Богрова по анархической работе и данных из подлинного дела.
Находясь временно в 1918 г. в Москве, я получил разрешение на обозрение дела Дм. Богрова, переданного после революции в Московский Исторический Музей.
Мне пришлось констатировать, что дело это занимает специальный большой шкаф и заключает в себе 30 объемистых томов! Убедившись в том, что в короткий срок моего пребывания в Москве не удастся подробно ознакомиться с этим обширным материалом, я ограничился тем, что снял копию с описи дел и сделал некоторые выписи.
Я рассчитывал в скором времени вернуться в Москву и посвятить специально 2–3 месяце изучению дела. Но, к сожалению, обстоятельства сложились иначе и я до настоящего времени не имел возможности осуществить свое намерение и собрать весь фактический материал по делу.
В интересах историков и будущих исследователей дела Дм. Богрова считаю необходимым привести ниже опись материалов, относящихся к этому делу, внимательное изучение коих необходимо для того, чтобы получить правильное представление о нем.
В заключение я хотел бы особо подчеркнуть, что моя книга ни в коем случае не должна рассматриваться, как попытка «реабилитации» Дм. Богрова. По моему глубочайшему убеждению такая «реабилитация» с одной стороны — совершенно ненужна, с другой — невозможна.
Если исходить из предположения, что Дм. Богров совершил террористический акт под влиянием угроз заграничных анархистов и заявленного ими требования о реабилитации, то, ведь, Дм. Богров это требование исполнил и по единогласному признанию всех своих сторонников и противников мужественно пошел на смерть.
Честно ли при таких условиях после его смерти отвергать значение этой «реабилитации» делом и клеймить его «охранником» или даже «провокатором?»
Ведь весь смысл «реабилитации» заключается в том, чтобы совершением террористического акта подтвердить товарищам и обществу самоотверженную преданность революционной идее. Казалось бы, что после того, как такое доказательство обществу дано, товарищи, безразлично, требовавшие или не требовавшие «реабилитации», должны были бы исходить из этого факта.
Между тем, в случае Дм. Богрова было сделано как раз обратное: воспользовались его смертью, и, следовательно, невозможностью для него лично дать объяснение своему прежнему поведению, для того, чтобы безнаказанно порочить его имя.
Этот случай должен послужить в будущем хорошим уроком для тех революционных деятелей, которые решили бы «реабилитироваться», идя на верную смерть!
Пусть помнят, что недаром говорится, что живая собака все же сильнее мертвого льва.
Еще более странным является отношение к Дм. Богрову со стороны тех лиц, которые решительно отвергают версию о предъявлении к нему каких либо «требований» о реабилитации, а считают, что поступок Дм. Богрова являлся «усложненным самоубийством».
Эта версия пожалуй, еще более нелепа, чем предыдущая. Дм. Богров был весь, целиком, человеком жизни, а не смерти.
Никаких признаков того, что он мог бы покончить с собой, что в этом направлении работала его мысль, никем и никогда не наблюдалось. Если в последнее время он бывал подчас в мрачном настроении, то для этого достаточным объяснением являются, как это мы теперь знаем, трудности осуществления задуманного выступления. Какие имеются основания для того, чтобы притягивать сюда за волосы «раскаяние», «муки совести», «безысходность положения» и проч.? Одно время говорили даже о каких то неизлечимых болезнях Дм. Богрова, о его психическом расстройстве и другом нелепом вздоре, который не стоит и опровергать.
Но, опять таки, допустим на минуту, что Дм. Богров решился на самоубийство, по неизвестным нам причинам, или, хотя бы, почувствовав раскаяние за прошлую жизнь. Люди, идущие на самоубийство, избирают для этого тот путь, который связан для них с наименьшими препятствиями. Очень часто этот путь оказывается самым нецелесообразным — травятся спичками или слабым раствором сулемы, когда в минуту отчаяния они оказываются под рукой. Стреляются, вешаются, — когда легко раздобыть нужные для этого орудия. Самоубийца, для которого характерным психологическим признаком является общее ослабление его волевых центров и перевес отрицательных жизненных ощущений над положительными, за самыми редкими исключениями способен руководствоваться идеей целесообразности даже при выборе орудия смерти. Таким каким либо элементарным способом покончил бы со своею жизнью и Дм. Богров, если бы решился на это по мотивам, которые ему приписывают некоторые доморощенные психологи.
Если же Дм. Богров при своем так называемом «самоубийстве» ставит себе идейную общественно-революционную цель и решается пойти перед смертью на все испытания, которые готовила ему за его выступление одураченная охранка, месть озлобленных чиновников, жестокость военного суда и подхалимство перепуганного общества, то он идет не на «самоубийство», а на «смерть» во имя определенной идеи. К чему эта игра словами о «самоубийстве» путем совершения террористического акта? Неужели только для того, чтобы не отдать должного человеку, который отдает свою жизнь той цели, которая в нем окончательно восторжествовала, как наиболее действенная и истинная его сущность?
Я полагаю, что даже если допустить подобную психологическую невозможность, как «усложненное самоубийство», то, раз это «усложнение» направлено на цель идеальную, чисто общественного характера, нужно признать, что именно эта цель руководила данным лицом, а не просто только желание уйти из жизни, как у самоубийцы. Если рассуждать иначе, то каждый герой, идущий на верную смерть, должен считаться самоубийцей. Важно и общественно-ценно то, что человек пошел на смерть, совершая революционное дело, а следовательно перед нами не «самоубийца», а революционер.
Таким образом, с точки зрения революционной, «реабилитация» Дм. Богрова осуществлена его смертью во имя революционного дела. Никакая другая реабилитация ему не нужна. Недостаточное признание этого факта является следствием революционно-партийной точки зрения, с которой подходят к этому вопросу большинство исследователей. Ни социал-демократы, ни социалисты-революционеры, поскольку они выступают, как члены партии, не могут допустить индивидуальных революционных выступлений, особенно столь крупного масштаба. Без санкции центрального комитета партии невозможно совершение террористического акта. Применение при том тактики, принципиально осуждаемой партией и революционно-партийной этикой, еще более осложняет положение.
Вот почему все революционные партии немедленно после того, как выяснилось, что Дм. Богров не принадлежал ни к одной из них и совершил свой террористический акт совершенно самостоятельно, поспешили отмежеваться от него.
Получилось положение довольно своеобразное: торжествуя по существу по поводу случившегося события, ни одна из революционных партий не решается выступить в защиту его виновника. Так, в газете «Знамя Труда» — центральном органе партии социалистов-революционеров, мы читаем (Знамя Труда 1911 г. № 38 стр. 30.):
«Киевская группа П. С.-Р. издала прокламацию по поводу убийства Столыпина. Выяснив роль Столыпина и отметив холопское отношение к акту его убийства со стороны либеральной печати, прокламация заканчивается так: «кто бы ни был Богров, продукт ли Столыпинской провокации или орудие организованного революционного террора, мы, с. р. — ы горячо приветствуем убийство Столыпина, как событие, имеющее крупное агитационное значение, как удар, внесший растерянность в правящие сферы и как акт политической мести «рыцарю» виселицы и погромов».
Но в том же номере Центральный Комитет партии социалистов-революционеров спешит поместить заявление следующего содержания: «В виду появившихся во всех почти русских газетах известий о причастности партии соц. — революционеров к делу Дм. Богрова, Центральный Комитет П. С. — Р. -ов заявляет: ни Ц. К-т, ни какие либо местные партийные организации не принимали никакого участия в деле Дм. Богрова». (Там же, cтp. l.) Дальше в статье «Из общественной Жизни» H. M. мы читаем: «Если Богров действительно революционер, ради практического успеха растоптавший революционную этику, то он своим актом как нельзя лучше доказал, как нецелесообразна, как непрактична эта преступная практичность; как нецелесообразно жертвовать этой близорукой практичности высшей идеальной практичностью рациональной этики, и как в конце концов реальна эта идеальная практичность, эта разумность этики» (Там же, стр. 10.).
Я в свою очередь хотел бы лишь отметить, что Дм. Богров растоптал не «этику», и даже не «революционную этику», а этику «революционно-партийную», и этим, главным образом, создал ту отчужденность, которую проявили по отношению к нему все партийные революционные организации. И с этой точки зрения, действительно, «реабилитация» его невозможна.
Если революционные партийные организации осудили Дм. Богрова за тот путь, который он избрал для совершения террористического акта, то для либеральных кругов русского общества является неприемлемым самый террористический акт, им совершенный. Думаю, что эти элементы русского общества теперь несколько поколебались в своих убеждениях и готовы пересмотреть свои «принципы» относительно недопустимости «убийства» и «террора», как способов политической борьбы. Во всяком случае наиболее яркая выразительница этого направления, газета «Русское Слово», тогда писала следующее:
«Безумие. Покушение на убийство П. А. Столыпина с любой точки зрения является актом безумия, стоящим за пределами здравого смысла. Нет надобности говорить, что убийство есть всегда убийство. Стреляние из-за угла в беззащитного человека на всех языках заклеймлено одним и тем же термином… Террористы являются закоренелыми врагами нашего прогресса. Они очень хорошо знают, что их дикие, безумные выступления открывают дорогу реакции. И эти люди говорят, что они геройски приносят себя в жертву высшим интересам родины!.. Пусть же они знают, что на их безумие Россия ответит гневным негодованием, которое выразится в общем осуждении кровавой мести и варварской расправы» (Русское Слово от 3 сентября 1911 г.).
Из этой выдержки видно, что также в глазах этих кругов «реабилитация» Дм. Богрова невозможна. В своем «гневном негодовании» они, быть может, готовы скорее оправдать Богрова-охранника, не совершившего политического убийства, чем Богрова-революционера, покусившегося на жизнь Столыпина!
Вот почему нет смысла заниматься «реабилитацией» Дм. Богрова. Но зато необходимо следующее, — и это является главной целью настоящей книги: нужно дать правдивое, отвечающее действительности, освещение делу и личности Дм. Богрова. Нужно дать логическое и психологическое обоснование тех мотивов, которые им руководили, когда он решился на свое выступление.
Наконец, надо попытаться разобраться в показаниях Дм. Богрова на следствии, на суде и после суда (так как Дм. Богров допрашивался по неизвестным причинам и накануне смертной казни) и постараться в этих показаниях отделить истину от лжи для того, чтобы понять ту борьбу, которую вел Дм. Богров до последней минуты своего существования.
И мы убедимся, что если настоящая книга и не может считаться «реабилитацией» Дм. Богрова, как рядового партийного революционера, то она должна безусловно служить его оправданием, как убежденного и по самой природе своей неподдельного анархиста.