Это произошло в то время, когда отец уже был на пенсии. Сидел дома, глядел за худобой и в тысячные, тысяч-ные разы – за пошивом тапочек в своём кабинете обращал свой взор на родимую сторонушку, на Водины.

За годы моей жизни, уже с пятидесятых годов, все наши хутора, в которых я рос и которые я знал, неуклон-но жили на спад, на угасание и смерть. Никакой тут тебе, как говаривал Лев Гумилев, пассионарности. Во-первых, они сокращались количественно. При любой возможности люди уезжали, кто куда: за длинным рублём, учиться, к теплым морям, в районный центр, областной. Кто-то рвал в столицу, в другие города и Союзные республики. В Союзных республиках за ту же работу, что в России, платили больше. Пропасть между городом и деревней была огромной! Хороший и строгий отец пугал своего сына:

– Станешь плохо учиться, останешься в хуторе и будешь, как я, трактористом или пастухом! Будешь всю жизнь быкам хвосты крутить!

В семьдесят пятом году в стройотряде, в то время я учился в московском институте культуры, меня поразили две картины. Работали мы в Казахстане, под Аркалыком.

Однажды я увидел большой, вольно пасущийся табун лошадей и вслух порадовался:

– Красота какая! Сколько у вас в совхозе лошадей!

– Эти лошади не совхозные! – посмеялся молдаванин, который прожил под Аркалыком лет пятнадцать и стал уже местным жителем. Он был свидетелем моего лошадиного восторга… – Они частные! Принадлежат, … – называет фамилию казаха.

– А он чего, председатель какой-нибудь или управляющий вашего совхоза? – опять я ставлю глупый вопрос.

– Смешной ты! – смеётся молдаванин. – Да у нас любой может иметь живности сколько хочет! Это у вас в России нельзя!

– Как «сколько хочет»?! А социализм?! – возмущаюсь я и начинаю рассказывать про отца, который всю жизнь мечтал иметь в своём хозяйстве хотя бы одну лошадку. Но по закону это было непозволительно! Например, нельзя было в одном личном подворье иметь две коровы, ну и так далее.

В 1962 году, когда мы переехали в хутор Авраамовский, в личных подворьях зверствовали переписчики живности и земли. Помню лето, когда отрезали у нас лишние сотки – было тридцать, оставили пятнадцать, огород огородили колышками с красными тряпочками. А в сад, никому не принадлежащий, строго-настрого запретили ходить. В этом саду стоял колодец, откуда мы черпали воду. За обрезанным огородом, садом, зеленел непролазный, густо переплетенный хмелем тальник и одичавший терновник. И это заросшее пространство простиралось на гектары никому не нужной и никогда не возделанной земли. Собрал нас тогда отец у этих красных тряпочек с колышками и поименно наистрожайше предупредил:

– Вы слыхали?! Вовка, Пашка, Татьяна, Сашка! Если, не дай Бог, я увижу, что кто-то за эти колышки сунется, головы поотрываю! Тогда не знаю, чего делать будете, без голов! – отец развёл руками.

– Помрем все! – серьёзно изрек шестилетний Сашка.

Такого мы от отца больше никогда не слышали, про головы! Конечно, спустя какое-то время мы совались за эти опасные колышки, но долго они стояли, лет… несколько. И когда я ходил в колодец за водой, чудилось в первое время, что из буйной зелени выглядывает та самая толстая баба, которая обмеряла наш огород и сама забивала обухом топора колышки с красными тряпочками.

Период шестидесятых хрущевских годов, который городская интеллигенция ласково определила оттепелью, для крестьян в России стал смертью хуторов, сел, деревень и крушением семей!

Старшее наше поколение о политике помалкивало. Отец заговорил о ТЕХ временах только при Горбачеве. Да и то если бы я его не пытал различными вопросами. А дед наш Дмитрий Игнатьевич? В отличие от отца, дед был грамотным человеком. После трёхклассного церковного обучения он решал нам, внукам, задачи по математике за седьмой и восьмой классы, много читал и, думается, разбирался во многом. Но что у него было на уме? Никто не мог знать. Во всяком случае, нам, внукам, не было известно. Он только шутил, пошучивал, подшучивал. Помню, как он учил со всеми утюгами и лопухами, по мере нашего возрастания, один и тот же стишок про Ленина. В любимицах у деда пребывала ещё и Олечка, сестрёнка двоюродная. Она была самой младшей из внуков и внучек деда Митьки. Однажды, это уже после моей службы в армии, попал я к деду. К этому времени пятистенок его был перенесен в Суворы, в широкий двор к сыну Павлу, дядьке нашему. На дворе была зима, а в хате деда от печки русской стояла невыносимая жарища! Дед же Митька – это уже года за два до своей кончины – в теплой рубахе клетчатой, валенках, ватных штанах, сидел у печи и грел-ся на всякий случай… Олечка стояла на табуретке.

– А ну-ка, внучушка! – с шальным огоньком в глазах командовал дед. – Прочитай братцу сваму, комсомолу, умному, разумному, стишок наш разлюбимый! Тока с выражениями! Тока с выражениями!

Олечка прочистила голосок, одернула платьишко и звонко объявила:

– Стишок про дедушку Ленина!

– Про любимого дедушку Ленина, – укоряет дед.

– Стишок про любимого дедушку Ленина!

– Вот так, вот так, тока с выражениями, тока с выражениями и погромче, а то жа я ничарта ничаво ни слышу! Ага!..

Ленин, Ленин дорогой ! – сжав кулачки, вовсю старалась сестрёнка. Ты лежишь в земле сырой! Я немного подрасту В твою партию вступлю!

– Внучушка! Ну, я жа ничарта ничаво ни слышу! Ты жа погромче, и «партию» – выделяй! Прям вот так! Ка-ак махни кулачком: «В твою партию, – мол, – вступлю! И всё тут! – Мол, – все вы тут, паразиты, как хотите, а я…» Ага! Чтоб все в неё сразу и вступили! И комсомол тожа! Ты у нас ишо не партеец, комсомол? – щерился дед.

– Не-а! Не партеец, – смеялся я.

– Тада, цыбарку дай деду родному, с ниппелем! Если не партеец! Был ба партейцем, я бы не попросил. Партейцы ж не курють! Или курють? – дед Митька курил ужасно много. Не брезговал цыбарками «с ниппелем», то есть, с фильтром. Они только что у нас пошли, что называется, в ход. А бабушка Даша у него всё отбирала и нам, всем курящим вокруг него, строго-настрого наказывала – никаких цыбарок деду не давать. Если её рядом не было, дед яростно нападал:

– Ну, дай, а?! Табе чаво, деду родному жаль? Я тебя воспитывал, а ты?! Глянь, а? Я жа на тебя силы тратил! Скольки сил я на тебя извёл! Дай, дай!..

– Деданя, нельзя! Ты жа больной…

– Хто больной?! – дед аж подпрыгнул. – Да хто табе сказал, что я больной?! Бабка, что ли? Слухай ты её больше и сам юбку наденешь! Я больной?! Дай одну! – он уже умолял и показывал полмизинца и так жалостно! И если видел пачку, количество возрастало. – Две! Четыре! Ну, дай полпачки!.. – а выхватывал всю!

В самый неподходящий для него момент в хату входила бабушка:

– Это чаво? – замечала она.

– А чаво?! – ярился дед.

– Паша! Я жа прошу вас всех…

– Оля, Оля! А ну-ка, внучушка, ишо погромче прочитай нам! Комсомол у нас, хэ-хэ-хэ, ишшо не слыхал, – радостный, как дитё, дед уходил от опасной для него темы в предвкушение тайной затяжки сигареты с ниппелем.

Но это будет чуть позже. В шестьдесят втором году приехал как-то к отцу родной брат его из Водиных, Богучаров Тихон Павлович. Тихон Павлович редко бывал у нас в гостях, а уж если приезжал, то приезжал с ночевкой. И говорили братья целую ночь! И вот тогда дядя Тишка рассказал про своего соседа, что на Водиных с ним проживал. У этого соседа семья большая была, и сад у него рос замечательный, и живность во дворе водилась. А тут пришли лихие времена. Сначала ему, как и всем, обрезали землю. За чертой у этого соседа остались молодые, всего раз отцветшие яблоньки. И яблочки на них завязались. А яблони эти были доставлены из питомника и если не из самого Мичуринска. Можно было оставить эти яблоньки, но каждый корень обкладывался таким непомерным налогом, что, как говорится, выходила картина – себе дороже. Этот сосед так разозлился, что взял топор и все яблони срубил. Под самый корешок. Через день или два пришли к нему и живность считать. Положено было иметь одну корову и четыре козы. И не больше. Этот сосед решил с одной козой схитрить. Перед приходом учетчиков, спрятал он пятую в нужнике, а нужник вне двора стоял. Учетчики только во двор, а коза там возмущаться стала, блеять вовсю. Заблеешь тут в не совсем симпатичном месте! Обидно! Сосед понимает, что не приумножить ему богатства, хватает нож и в нужник, а за ним учетчик – зоркий сокол!

– А чего это у тебя тут такое? – спрашивает он хозяина козы.

– Коза, – отвечает хозяин.

– А как она у тебя тут оказалась?

– Да она в нужник ходить…

– Как это она ходит?

– А вот сама и ходить!

– Как, сама?

– Как захочет, так и идеть… на четырёх копытах!

– И как часто она у тебя в нужнике бывает? На четырех копытах? – спрашивает зоркий сокол. Видать, он всякого насмотрелся…

– Да вот, устал ямы копать, гадость такая! – говорит хозяин и ножом по горлу козочку. Кровь брызнула и на хозяина, и на учетчика. – Правильно? – спрашивает хозяин.

– Ты что?! – брезгливо дергается зоркий сокол. – Нашел, где резать!

– В своем дворе, где хочу, там и режу! Отойди подальше! – зловеще просит хозяин козы. – А то я бешеным бываю. От крови!..

А ещё в наших краях наряду с другими передавалась и такая история. Я слышал разные её варианты, но у нас звучало так. В каком-то районном центре на руку скульптуры Ленина, которая указывала в светлое будущее, повесили курицу, а к ней приписочку:

При царе неслась, При Ленине затряслась, При Сталине обос…лась, При Хрущеве – повесилась…

Но возвратимся к стройотряду в Казахстане. Недалеко от объекта нашего студенческого строительства стояли десятка два, может, и три зерноуборочных комбайна. К этой технике я относился и отношусь с большой любовью, потому что, будучи старшеклассником, два года подряд подрабатывал штурвальным на СК-4. И вот, стоят эти комбайны в степи, красавцы, и никто к ним не подходит. Ни человечка в том стане, а время уже уборочное подступает. Опять к молдаванину с вопросом лезу. Молдаванин этот рядом с нами работал – молоко совхозное сепарировал и иногда нас, студентов, угощал парным. Правда, после его угощений мы всегда «болели» животами. Болели, но пили! Помню, звали молдаванина Василием.

– Вася! – спрашиваю, – а отчего у вас ТАМ полная тишина? Ни одного комбайнера не видать? Комбайны нужно шприцевать, отлаживать, налаживать. У нас их с мая начинают чинить, а у вас?.. Глянь, вон, пора в поле выходить!

– Чинить! Ха! Так они все списанные, студент! – смеётся молдаванин. – Это же кладбище отработанных комбайнов!

– Как списанные?! Какое кладбище?! – поражаюсь я. – Они же на вид все новенькие!

– Новенькие, – соглашается Вася. – Но их у нас никто не чинит. Случись хоть какая-нибудь поломка: баллон лопнул, или что там ещё может быть? Мелкая, крупная – всё! Завтра тебе новый, а этот сюда! На кладбище…

Помню, тогда я промолчал, но подумал, что Вася, мягко говоря, привирает. А перед самой отправкой нас в Москву с одним приятелем мы посетили это кладбище и ошалели. Даже моторы на комбайнах стояли целёхонькие! Было жутко видеть всю эту новую, но уже списанную технику. Местные жители, помимо Васи молдаванина, говорили, что эти комбайны даже заправленные стоят. Помнится, как я фантазировал, как бы каким-нибудь чудом переправить все эти комбайны к нам в хутор?

В эти же годы, в конце семидесятых – начале восьмидесятых, к отцу на дом со всякой мелочью заявлялся управляющий нашего хутора громкоголосый дядя Серёга Попов. Он приходился отцу родственником. Как говорят у нас, седьмая вода на киселе! Далёким, далёким сватом! Вот. Несмотря на крупное его телосложение, говорил дядя Серёга высоким голосом. Ещё ворота за собой не закроет, а уже крик и шум от него во дворе и в хате:

– О-о, сват! А пропади оно всё пропадом! Я жа опять к табе! И здорова были!

– И слава Богу, сваточек! – отвечал отец и беззлобно смеялся. – Чего? Опять чего-нибудь лудить?

– Лудить, Палыч, лудить! Ну, потек радиатор, Палыч! И чего ты будешь делать? Трактор стоить! А у меня их хоть и куча, да вся гнилая! Латанные-перелатаные! Сам латаешь. Я жа табе говорю, и пропади оно всё пропадом. Последний год дорабатываю! Всё! Уборочная кончится, пусть кто хочет рулить! Уйду, уйду!

Большой и грузный дядя Серёга вёз, а то и через весь хутор, раскрылившись, с причитаниями, на огромной ладони, нёс какую-нибудь маленькую трубочку.

– Клавдя! Глянь, а, тикёть! Сволочь!

– Хто тикеть? – шарахалась случайно встречная хуторянка Клавдя.

– Патрубок потек, я табе говорю, Клавдя!

– О, а я чё? – недоумевала Клавдя.

– Да ты, конечно, ничё, через левое плечо! Толькя чем я яво замажу? Соплями? – начинал злиться управляющий. – Трактор-то стоить вот из-за этой гадской трубочки! А табе – ничё! И никому в хуторе – ничё! Вон, вишь, куча гнилой техники сто-оить! Клавдя! А ни-ко-мушеньки – ничё! Одному Сергею Федорычу – чё! А она мне – чё?!

– Да чё ты ко мне со своей трубочкой пристал? Иди, вон, к Богучару! Он табе её и замажить чем-нибудь!

– Богучар-то замажить, замажить, а чем платить я ему буду, Клавдя?! Он жа тожа не дед Мороз бесплатно мазать! А у меня в смете нету таких услуг, а табе и байдюже!

Вот с такими стенаниями приступал дядя Серега к отцу и сразу предупреждал:

– А платить нечем, Палыч, нечем. Вот, припай – на! Потом как-нибудь отблагодарю, – дядя Серёга вынимал кусок олова, иногда кислоту соляную приносил.

Отец никогда не ворчал и не заставлял себя упрашивать. Лудил, паял под громкие возгласы управляющего:

– Каждый год, каждый год, Палыч, спускают мне директивы: в какой день мне пахать, в какой сажать, в какой убирать! Да пропадите вы все пропадом, умники!.. Кубыть тут на местах гольные дураки сидять и без них ну ничарта не соображають! А потом требуют выполнения плана! А как я его выполню?! С кем я его выполню? С такой зарплатой какой дурак будет тут табе спину гнуть?! Да они бы дали нормальную зарплату! А тут ведь работа, и не абы какая – пахота! Они, вон, все бегут, все! Вот, Сашке, сыну твоему, Палыч, чего бы тут не работать? А где он?

Помнится, каждый год дядя Серёга бросал бразды своего правления и каждый год подбирал их и дальше тянул лямку управляющего отделением. Мои сверстники и тот, кто старше и младше были с профессиями тракторист, водитель, все они начинали работать в своих хуторах, а потом почти что все, в том числе и зять наш Вася Васильев, который мячики в детстве за облака кидал, все они ушли в районную Нехаевскую автоколонну. Зарплата выше! И брат младший, Сашка, которого упоминал дядя Серёга, после юношеских мытарств по Украине возвратился с молодой женой в родной хутор. Это было уже в начале восьмидесятых. Отец про него говорил:

– Сашка могёть всё! И жернова табе набьеть, и любые часы наладить, и сапоги сошьёть…

Так вот, Сашка с нуля на новом месте создал в Авраамовском кузницу, человеком был незаменимым и востребованным. И бежать никуда он не хотел, но зарплату такую мизерную получал, что хоть плачь! Плакать не стал, перебрался в районный центр, пошел в электрики.

Дядя Серёга был дружен ещё с Володей, старшим нашим братом. А Вова был баянистом. Имел звание –заслуженный артист Украины, работал в Днепропетровском фольклорно-хореографическом ансамбле «СЛАВУТИЧ». Ансамбль был часто гастролирующий, и Вова объехал, как у нас в казаках говорят, «весь Крым и Рым!» И если Вовка оказывался дома, на Родине, дядя Сергей находил любой предлог, чтобы заглянуть к отцу, матери. При встрече просил, чтобы Володя что-нибудь сыграл на баяне, а потом задавал вопросы:

– Да расскажи же ты, Володя, как ТАМ люди поживають?! – или, – А чё же там в магазинах? Видать, всё есть, а? А церква там стоять?

Как-то дядя Серёга побывал в Киеве, и его сразила Киево-Печерская Лавра. Вид её и благолепие! И часто, к месту и не к месту, вспоминал об этом. А иногда он перебивал Вовку и тоскливо вставлял своё слово, обращаясь к отцу:

– Ты глянь, а, Палыч, как там люди живуть, а? Как живуть!? – и опять за своё: – Всё! Брошу! Как поля все уберём, брошу!..

Однажды мы с Володей приехали на Родину в один день: я – из Подмосковья, он – из Днепропетровска, а на другой – мы уже сидели с удочками на плотине любимого нами Кулиновского пруда. От отцовского подворья пруд расположен в пятистах метрах, может, чуть далее, а плещется он в Рассыпной балке. Балка же Рассыпная берет начало от отцовской Родины, недалеко от Водиных. И все её весенние воды, стоки прудовые несутся в Тишанку через талы, царство соловьиное, через нижний вишнёвый сад, где мы с отцом косили, и он вспомнил фамилию пастуха-чернокнижника Перетрухина, ужасно похожего на М.С. Горбачева!

Стоило только освежить в памяти весенние хуторские разливы, как тут же всплыл ещё незабываемый яркий эпизод, который произошел рядом с нашим двором.

Проживал в Авраамовском Иван, по прозвищу Бенц. Залетел к нам с берегов Волги, из Горьковской области. Залетел и свил себе здесь гнездо. Был он небольшого роста, атлетически сложен-ный чудаковатый фантазёр. О-о! Выдумщик в нём жил!.. Не уступил бы и самому дяде Сане Золотанину из деревни Брёхово, о котором я ранее рассказывал. Как-то он мне поведал, это я ещё в школе учился, как он из разных узлов от тракторов, машин и даже от комбайна сконструировал себе машину. Ласточку! Он так убедительно и детально описывал своё изобретение, что я поверил и спросил:

– А кабина Ласточки твоей какая?

– Кабина? – помню, Иван тут споткнулся и мучительно сморщился. – Я и сам думаю! Ласточку мою нужно покрывать. С открытым верхом не поедешь? Не поедешь. И дождик тут тебе, и чичер. Кабина нужна, нужна, – Иван почесал затылок. – А если я применю такой материал, как шифер? Шифером машину покрою? Очень простой и доступный! Ты же физику изучаешь?

– Изучаю…

– И как ты считаешь, шифер – подходящий материал для моей Ласточки?

– Шифер? Не хрупкий ли? – и я всерьёз задумался. Как же! Сам изобретатель с тобой совет держит!

– Хрупкий-то он хрупкий! Оно и жестянка сомнется! Если пьяный влетишь в какой-нибудь столб, то кабину всё равно помнёшь! Хорошо, если живой останешься! Ха! Башку себе об этот столб не расшибешь! Правильно я говорю?

– Правильно…

– Я думал про шифер! – Иван доверительно положил мне руку на плечо и дальше повел моё воображение, как послушного телёнка на верёвочке. – Если его положить вверх козырьком, чтобы он вверх торчал, то его ветром унесёт. Представляешь, я выжимаю скорость на своей Ласточке под сотню! А она у меня – о-о-о, скоростная! Я уже опробовал её на Земляках. Не слыхал, как я тарахтел? Нет?! Да как же? Но, про крышу! Я уже и стойки придумал, как шифер к ним крепить. Всё придумал! Тут, – Бенц постучал кулаком себя по голове, – всё в порядке! Но! Есть одно НО! Как бы я ни крепил шифер, его ветром подхватит и унесёт к чёртовой бабушке! Ты мерекаешь? Это же какое ветряное сопротивление? А?! Это, во-первых. А во-вторых? Если я еду со средней скоростью, ну, предположим, предположим… – опять же! Хотя она у меня носится – страсть! Такая оборотистая! Ужас! Жаль, что ты не видал, как я на ней гонял! Но ладно, ещё покатаю! И всё же, предположим, что я еду со средней скоростью! Идет дождик, вода начнет стекаться, и-и?.. Куда она тикёть, а?! Она тикёть сзади и прямо мне на спину! Или за шиворот! А я страшно не люблю, когда мне вода тикёть за шиворот! Правильно я рассуждаю?

– Правильно, – выдавил я и стал мерекать, что что-то тут не ТО. Уж очень смелое конструкторское решение: машину покрыть шифером!..

– А если его уложить вниз? Ты представляешь? Ну, вот так, – Иван палочкой на земле начал рисовать. – Как на крышу хаты. И чего у нас тогда выходит? Первый дожжик и мне всё в харю. Он будет стекать и на меня, и на мотор. И мотору плохо, а каково мне?! Это я тоже не люблю, когда вода мне самопроизвольно тикёть в харю! Во, брат, с крышей у меня пока загвоздочка выходит! …

Да! Меня всегда удивляли люди с подобным воображением, однако, должен заметить, злые же выдумщики среди них на моём пути не встречались. А совсем недавно, в очередной приезд на Родину в Нехаево, я поделился этой мыслью с дружком Васей Васильевым. Долго приводил ему примеры, доказывал, а друг молча кушал умные мои захлёбы и смотрел на меня, как раньше говорили, как Ленин на буржуазию!

– Вася! Злых брехунов не бывает! – с пафосом, как помнится, даже с претензией на открытие, закончил я тираду.

– Да ты чё? – долгий на раскачку своих мыслей Вася, тут же прямо поставил мне вопрос.

– А ты разве не согласен? – с тоскою я понял, что дружок мне сейчас что-нибудь преподнесет.

– А кинЫ ваши хто там сочиняить?! Добрые брехуны? –Не понял! – я действительно сразу не понял, о чем это спрашивает меня образец для подражания.

– Да вы же по телевизору все каналы кровью залили! Каждый вечер на всех каналах у вас кровь, кровь и кровь! Менты мочат ментов, понты режут понтов! Не Россия, а сплошная ментовщина, понтовщина, уголовщина. Где жа у вас нормальные люди? Кто это сочиняет? Добрые что ли брехуны? Хоть какую-нибудь одну, одну! – Вася пальцем обозначил значение слова, – хорошую историю вы нам показали?!

Не помню, что я ответил своему другу, но, кажется, вздохнул. Открытия не произошло.

Так вот, про Ивана. Много лет он был пастухом, но к машинам был неравнодушен, и, как только появился в хуторе, сразу представился, что никакой он не Иван, а МЕРСЕДЕС БЕНЦ! Любил говорить стихами.

– Я Мерседес Бенц везде проходЭнц!

На «Ивана» вообще не откликался, а выучить «марку» человека нашим бабкам было тяжело. Иван был совершенно безотказный и незлобивый человек. Настоящий христианин! Однако имел он одну слабость – из всех алкогольных напитков предпочитал только Тройной одеколон! Для него были открыты двери в любой двор и в любую хату. Всех женщин старше себя он называл «мамками», а мужчин – «папками». Особо его ценили одинокие старухи. Иван приходил к ним без приглашения:

– МамЭнц, мамЭнц! К вам пришел Мерседес Бенц! Вы ещё живЭнц?! Что вам помогЭнц? – Он носил им и хлеб из магазина, и поджижки из талов, и траву кроликам, и картошку с огорода. Делал всё, за работу же не брал ни копейки. А вот Тройной одеколон…

– Мамка, мамка, мне ни-чи-го не надо! Но если у вас имеется изумительный напиток, этот душевнейший коньячок под названьем «Тройной одеколЭнц» , я не отказЭнц! Мерседес Бенц очень и о-очень любит Тройной одеколЭнц! – Бенц умилительно выставлял незначительный зазор между большим пальцем и мизинцем и закрывал глазки.

Как известно, сей «изумительный напиток» хорош на растирку, так что имелся он в каждой хате. Помню, по просьбе матери и я не раз из Москвы привозил тройной «одеколЭнц», пересылал по почте, а потом выказывал родительнице, мол, зачем травите человека!

– Да он, такой и разэтакий, ничего за работу свою не берёт! Только Тройной одеколЭнц свой хлЭщет и всё! А главное, не закусывает и не запивает ничем и даже не морщится! Подлец! – оправдывалась мать. – А уж как он работу исполняет! Как для себя! Ну такой молодец!

– Жалкий ты, жалкий, Бенца! – укоряла его какая-нибудь старуха. – И зачем жа ты пьешь эту гадысть?!

– Мамка, мамка! Этот изумительный напиток грех лить на конечности, что делаете вы. Его надо принимать вовнутрь! Он придаёт крепость тела и рост ума! – отвечал Бэнца, с оттопыренным мизинцем держа на отлёте рюмку «душевнейшего коньячка».

И вот однажды весной, в середине шестидесятых годов это было, мы с мамой вышли со двора на дорогу, которая пролегала мимо нашей хаты, вышли, чтобы поглазеть на потрясающее зрелище – весенний бурный разлив Рассыпной балки. Отец же был на дежурстве при местной хуторской электростанции. Помнится, снега в том году было много! Разлив образовался такой широкий, что растекался до другого хутора, метров на триста! Солнце шло к закату, вода прибывала на глазах и начинала шуровать по нашему огороду, всё выше и выше приближаясь ко двору. Под напором движущейся водной массы густые заросли тальника, стоящие за огородом, так дрожали, что стоял шум и гул. Мать уже стала волноваться, а не прорвало ли плотину на Кулиновском пруду? Тут уж нас точно смыло бы! И вдруг со стороны хутора появился Мерседес Бенц. Он был слегка пьян. Шел в каких-то летних штанцах, женских резиновых сапогах литых и в одной расстегнутой рубахе. Наш двор был крайний на хуторе, но Бэнца шел не к нам. Стопы свои он правил прямо в эту зловеще шуршащую, ледяную, со снегом, вывороченными кореньями, палками, водную преграду.

– Ты откуда такой голый, Иван?! – опешила мать. – И куда собралси?!

– О, мамка, мамка! У бабки ДашЭнц, что живёт в Лобачэнц, кончились дровЭнц. И она может замерзЭнц, тогда ей настанет копетЭнц. И она Мерседеса Бенца очень и очень дожидЭнц!

– Какие дровэнц? Какой копетЭнц? Куда ты прёшь?! Бабка Дашка твоя не пропадЭнц, а ты, дурачок, можешь утонуть?! Там жа, глянь как! – в разговоре с Бенцем, у нашей мамы тоже появлялся поэтический дар.

– О-о, маменц, маменц! Мерседес Бенц везде проходЭнц!

– Не ходи ты туда, Ваня! Утонешь! Там с головкой будет!

– Я?! Маменц! Вы ошибЭнц! Всё будет зашибЭнц! – Иван лез, не сбавляя хода, без сомнений! Вот вода стала заливать его сапоги, и он подходил к вишням, а там – по пояс… Иван снял рубаху и поднял её над головой, наверное, чтобы не замочить. А дальше было ещё глубже, но на глубине густо торчал краснотал. Иван хватался за ветки ивняка и лез, и лез вперёд!

– Пропадёт, пропадет Бенца! – охала-ахала мать.

Вот мелькнула рубаха и исчезла. Видать, Иван уже не мог одной рукой управляться, и мне представилось, как он, потеряв под ногами опору, поплыл в ужасно холодной воде. Как только рубаха пропала, Бенец неожиданно запел! Даже отсюда было слышно, как он захлёбывался, плевался, но орал:

Орлёнок, орлёнок Взметнись выше солнца И степи с высот огляни. Навеки умолкли весёлые хлопцы, В живых я остался один…

– Подлый хлопец! – выслушав целый куплет революционной песни, беззлобно и уже спокойно резюмировала мать. – У меня сердца выскакЫвает за него, дурака, а он поёть сабе!

– Он тонет, мама! – закричала сестра Таня.

– Хто, дочушка?! – не согласилась родительница. – За него теперича и переживать не надо! Слышишь, он к солнцу уже взмятается!?

Орленок, орлёнок,

С гремучей гранатой…

Всё дальше удаляясь, вопил Бенца…

Вот такие у нас бывали весенние разливы в балке Рассыпной!

Отец очень любил наше подворье и строил его по подобию дедовского, как на Водиных, и всегда говорил нам, детям:

– Ребята! Подворье не отдавайте никому! Место наше –золотое! В любой голодный год тут можно прожить!

А как поют здесь соловьи! Сколько их тут в двух-трех десятках метров от двора – сотни! Э-э, скажет иной брехун, да у нас их тыщщи! Может быть у вас и тыщщи! Но расскажу я ещё одну историю.

Однажды, выпало мне счастье приехать к родителям в мае. Отцу уже было все восемьдесят. Помню, сидит он в хате за очередным тапочком, и тянет просмоленную дратву. Тянет-потянет, а сам печальный-печальный. Но печаль его, смотрю, больше поэтического склада. Впечатленческая и… рассчитанная на публику! А публика – сын родной!

– Чего ты, папа, – говорю, – такой грустный! Чистый импрессионист!

– Чаво, чаво?

– Весна на дворе! – радостно машу руками. – Давай чайкю попьём!

– Соловьи, Паша, мучають, – со вздохом жалуется отец. –Вот вторую неделю, как прилетели, а уж житья от них никакова нету! Я и уши ватой затыкал, и через вату всё слыхать! А чайкю налей, налей свеженькива, – отец отложил тапочек. – Я попробовал их посчитать. Они жа, стервецы, по одному начинають! Один начинаить, второй подхватываить, третий! До девяти дохожу, а на десятом спотыкаюсь. Они как все на десятом хором взрыдають! Как взрыдають во всём хуторе! Особо, вон, за вышинками! Да их там тыщщи! – отец обозначил место, где мы с ним выкосили соловьиное гнездо, и где Бенца форсировал половодье.

– Соловьи?! Да это же радость и красота! – восторгаюсь я.

– Красота-то красота, а как уснёшь? Сон, вон, говорять по радио, тоже красота и польза для человеков, а они спать не дають! Всю душу вынимають своей красотой. Это похлещи хора Пятницкого! Я вот тут по своему радио хор Пятницкого слыхал. Конечно, хорошо поють, но куда им до наших соловьёв! Знаешь, как сердца стучить?!

– Прекрасно, папа, прекрасно, что стучит! Значить, живой!

– А волнуится! Знаешь, как волнуится! Иной раз и думаишь, а вдруг выскочит и всё! А я жа не молоденький! И правда, выскочить, и где я энту сердцу искать буду? Под кроватий? – отец грустно улыбнулся-пошутил. – Мне уж девятый десяток, а они вон чаво вытворяють!

– Папа, а я слышу, что их там не так много, – в хату залетали трели соловьиные и довольно громко.

– Э-э, – сморщился отец. – Это вот эти, что ли? Какие днем лодыря гоняють? Разве это соловьи? Это шылыганы какие-то! Залётные. Наши – настоящие, они днем гнёзда строють, а ночий… Ночий они невест сабе зазывають, и кто лучче щелканеть, больше коленцев выкинить, тот и получить сабе по заслугам!

– А я, Паша, веришь или нет, ночий стала спотыкаться!

Из горницы вышла не менее поэтически настроенная мама наша. Постимпрессионистка! Мы с отцом думали, что мать на улице, а она, оказывается, в горнице скрЫпела пером, письмо сыну Володе выводила. Появилась изза цветастых занавесок, как «солнца красная»! И я заметил, что отец трошки растерялсИ. Да-а, подумал я, щас будет «спектакля»!

– Спотыкаюсь, и всё! Об чавой-то! Или об кавой-то, – мать деликатно обслюнявила краешек конверта и закрыла письмо. – Включаю свет, а из-под кровати ноги торчать. Это мой Ося. В пыли весь, в паутине – сердцу свою ищщить!

– О, о! – ощерился отец. – Щас мать табе расскажить всю правду про мою сердцу.

– И вата, Паша, пропала! С ног сбилась, ищу! А она у Оси в ушах. Ося, дай ватки! Нос мне вытереть нечем! Хихи-хи!

– Чего ты смеёсси? Хи-хи-и! Че вот ты смиёсси? – отец озарился скупой улыбкой. – А хтой-то надысь мне мурчал про энтих соловьёв, как толькя прилетели они: «Ах, Иосиф, у меня в грудях какая-то конфузия!» Это, Паша, мать мне твоя в три часа ночи про свою комфузию. А меня толькя-толькя самого сном прибило! Было дело? Я уснул, а ты?.. Скажи сыну родному правду, было? С комфузией?

– Было! – мать по-девичьи мотнула головой. – А ты, Иосиф…

– Щас, Паша, мать чего-нибудь приплететь!

– А мне плести нечего, Ося, нечего! Ты лучше расскажи сыну родному, он уже большенький у нас, расскажи ему про свою ЛЮМБОВЬ!

У наших родителей выражения «родной сын», «родная дочь» при отсутствии приемных детей почему-то лились сами собой. То ли это было усилением значения?..

– Какую-такую люмбовь? – отец занял вялую позицию обороны.

– С Нюрушкой!

– О-о, точно наплетёть! С Нюрушкой какой-то… Пашка, наливай чайкю!

– Ты и Нюрушку забыл, а? Забыл?! И мне наливай, Паша! Я табе щас, Ося, напомню!

Родители уселись друг против дружки, как бойцы-шахматисты-гроссмейстеры! Под руками у гроссмейстеров было всё необходимое. Возле отца стояла его любимая эмалированная кружка, трёхсотграммовая, со столовой ложкой и сахарница в цветочках, полная сахара-песка из Воронежской области. Мама же в блюдце с золотой каёмочкой позвякивала сверкающей пиалой, исполненной и расписанной в восточной манере – из подарочного сервиза свата-перса. А вместо сахара родительница собралась поедать свежую молочную помадку «КОРОВКА» Можайского молочного комбината. Мама очень любила сей сладкий продукт, и я просто обязан был ей привозить его из своего Подмосковья. Турнир уже начался, и складывался он не в пользу отца.

– Я табе, Паша, всю чистую правду щас расскажу. Щас мы отца тваво родного на чистую воду выведем! В Нижней Речке мы тада жили. Ты не помнишь Нюрушку? На Карасёвке у них хатка стояла, туда вот, ближе к лугу. Под горой.

– Чего ты дитю всякую ирунду рассказываешь? «Под горой»! На горе! Нюрушка, индюшка какая-то! Хэ! – отец коротко хохотнул. – Нюрушка. Сроду я никаких Нюрушек не знал и знать их не хочу! Плетёшь, не пойми чего! Родному сыну всякую чепуху плетёшь! – решительно отмахнулся отец и начал столовой ложкой сыпать сахар в кружку с чаем. В старости он пил страшно сладкий чай. В зрелые годы всю сладость, если она появлялась, родители отдавали нам, детям. Так что, «отцовская организьма» может и требовала сладости? На кружку у него могло выйти до десяти столовых ложек сахара!

– Не помню, мама!

– Ну, такая страшненькяя была, – глядя на отца, мать сморщилась, войдя в образ Нюрушки. – Нос кривой у ней, не помнишь что ли? И глаз левый у ней в сторону косил, не помнишь?

– Да не помню я косой глаз и кривой нос, мама!

– И подхрамывала она, кажется, на левую ногу. Ося, на левую? Или на правую, Ося?! Я вот подзабыла… Ага, вот так! – родительница не поленилась встать и изобразить такую уродину, что за отца обидно стало…

– Хто, Нюрушка подхрамывала?! Да с чаво ты взяла, что Нюрушка подхрамывала? И нос у ней был нормальный! И глаза нормальные! – не вытерпел отец и восстал против несправедливости. – Нормальная женшчина…

– Во-о, видишь, Паша, вспомнил отец Нюрушку свою! Нормальную! Зацапила, зацапила я его, поймала! Не хромала она и не косила, но какая у них люмбовь была-а, Па-аша-а! – мать откусила кусочек «коровки».

– Да какая она мне люмбовь? Обыкновенная одинокая женшчина. Ты вон луччи чайкем запей! Запей, запей, а то дюже сладко табе сын родной чайкю налил. Запей, ишшо откуси «Коровки» и не болтай всякую ирунду!

– А скажи честно, Иосиф, признайся, ну вот признайся! И сын вот тут твой родной сидить рядом с тобой! Признайся! Ты ей, Ося, Нюрушке одинокой, гумунитарную помощь по мужской части оказывал, а?

– Какую, какую?

– Гумунитарную!

– Какие-то слова она научилась говорить, Паша! Забери её с собой в Москву, можа, пригодится, можа, где-нибудь и выступить? Ну плетёть, ну плетёть! – отец попробовал чай и решил ещё одну ложечку положить. Положил. С горкой.

– Вот, слухай, Паша! На мельнице жа отец наш был – кум королю и сват министру! Без него жа и мельница ни туда, ни суда. Мастер! Чего тут скажешь! Но он был мастер и по женской части…

– О, о, по женской, – отцу, видать, такое определение, нравилось… – Мастер!

– Кто там, Паша, вокруг мельницы и не вилси! Особо Нюрушка! Да она жа у него и первая жана, венчанная с отцом твоим, Нюрушка была. Ну, ту Нюрушку ты знаешь… Нюрушки почему-то тваво отца страсть как любили. И он улыбалси им и выкидывал с ними всякие кренделя! Вот эта, с Карасёвки, как она за Иосифом Палычем вилася! Как она за ним вилася!

– Опять она со своей Нюрушкой! Она жа была косая и хромая? – отец вяло улыбнулся и ждал явного, неожиданного хода.

– Но я жа вас прихватила?

– Где ты нас прихватила, где?

– В копанке на Карасевке! Вот туда, как выходишь к Гранам?! Было дело? Было дело?

– Да…

– Погоди, погоди, таперича ты отхлебни и не перебивай! Пусть сын родной всю правду услышить! Мельница, ты же помнишь, Паша, рядом была с нашей хатой. И раз вечером, ночью уже считай, вас спать я уложила, а отца всё нету. Я – к мельнице. А там – никого не видать и не слыхать. Один сосед наш, дед Данилок, у тернов стоита, он жа врать не мог. Я из него всю правду выуживала про отца вашего… Не перебивай, не перебивай и ложкой тут не махай, не надо! Дай всю правду сказать! Ага! Я к нему, мол, где Иосиф? А дед – ни бе, ни ме, ни кукарек, а глаза прячить! А-а, думаю, чей-то тут не то. Я – пытать деда, и он мне только буркнул про Нюрушку. Во-он чаво, думаю. Тут люмбовь пошла! А соловьи в ту ночь трещали, это точно!

– Не верь, Паша, не верь про люмбовь! Тут сплошная выдумка и брехня! Зачем-то деда Данилка приплела, соловьёв, – провел неубедительную защиту родитель. Он не знал, куда пристроить ложку. То в сахарницу втыкал её, то в перенасыщенную сладостью кружку с чаем, а то размахивал ей…

– Тиха! И я, Паша, только деда попросила, чтоб он за вами присмотрел, а сама на Карасёвку. Там же через талы такая гущина, но луна была-а… и соловьи, Ося, щёлкали? Щелкали и не спорь! Бегу, бегу, бегу, слышу – мой соловей! Его жа не спутаешь с другими соловьями! Ага, слышу, выводить:

У Ванюши тут кровь разыгралась, Стал Ванюша к Наташе приставать…

– Ах, ты, думаю, подлый мужанёк! Кровь у него разыгралась! Щас она трошки у тебя охлынёть! Ага! Охлынёть! Выхожу им на круглую обозрению. А они, голубки, ляжать рядышком, на луну воють:

А Наташа ему отвечаить:

– Ваня, Ваня не трогай меня! – аж глаза закрыли!

А я и говорю им:

– В хор свой не берёте? На спевку третий голос не нужон вам?

А в руках у меня ма-аленький такой костылик. Чтоб опираться…

– Вот, Паша, таперича и я табе признаюсь, как родному сыну! Да, Нюрушка была! Была! – отец пристукнул ложкой по столу, пригодилась, однако. – Но в руках у матери вашей был не костылик, а целый дрын! Она жа чуть не убила одинокую женшчину и меня вместе с ней. Хорошо, что Нюрушка хорошо бегала и дрын был чижолый! Я жа обратно домой яво нёс! Дрын! А за что, Паша?! За что она напала на нас? Вот ты веришь или нет? Мы просто пели и всё! На небу смотрели и пели…

– А хто за руки держалси, а? Кобзо разнесчастный!

Как только солнце закатилось, я попробовал сосчитать местных соловьёв. И если отец спотыкался на десятом, то я дошел до семи, а на восьмом «сердца моя» чуть не выскочила! Да, красота тут в балке Рассыпной неописуемая! Пока я считал соловьев, собачки наши Кукла и Шельма, несколько раз с лаем обежали двор. Когда же я возвратился в хату, спросил у отца:

– Пап, собаки как-то странно лаяли и носились вокруг двора!

– Да слыхал я, слыхал! Это они с зайцем по ночам играются, – буднично объяснил мне родитель.

– Как, с зайцем?!

– А вот так. Местный заиц тут есть. В талах живеть, а с Куклой и Шельмой они дружуть! А ночий носятся друг за дружкой. И вот тожа, дураки, спать мне не дають! Как начнуть вокруг двора носиться!..

– Как, заяц?! – ещё больше недоумеваю я. – Вчерашний кролик что ли?!

– Какой там кролик? Заиц, табе говорять!

– И ни вчерашний, и ни позавчерашний! – вступила мать. Родители лежали по своим кроватям. Ночь уж была. В такое время они обычно спали, да сын родной, восторженный, будоражил их спокойствие. – Натуральный заиц! Зимой, вон, када охотники идуть мима нас, спрашивають отца: «Палыч, зайца тваво грохнуть, али как?» А отец им супротив становится! А он, подлец, всю яблоньку, вон, у колодца обгрыз!

– Каждый год, Паша, грызёть энту бедную яблоньку! Одну выбрал и грызёть её, подлец! – сокрушается родитель. – Иной раз выйдешь и крикнешь ему…

– Кому?!

– Зайцу, Паша! Подлец ты такой! – кричу. – Чего жа ты творишь, а? Скажу вот охотникам, они тебя враз расчахвостють!

– И что, слушается? – ехидничаю я.

– Ты, Паша, не веришь, а ведь это так! – утверждает мать.

– Какое-то время не грызёть, – отвечает мне отец. – А потом опять за старое берётся! Видать, память у няво плохая! Ха-ха…

– У зайца?!

– У заица!

В ложе Рассыпной балки, по рассказам отца, до революции располагалось ещё два пруда. Между прудами существовала общая система сброса воды, а в прудах водился красный, золотистый карась. В шестидесятых годах вК улиновский пруд запустили малька карпа: обыкновенного и зеркального, и года через три со всех сторон к берегам нашего тихого, спокойного и диковатого пруда были пр-о топтаны десятки и десятки стёжек-дорожек. Рыбалка тут началась такая!.. Опасно окунаться в кулиновские рыба-ц кие истории. Тут уж точно утонем в потрясающей выдумке местных рыбаков о том, как японскую леску ноль шесть, а то и ноль семь карп рвал, словно ниточку, или на сколько килограммов тот или иной рассказчик выуживал рыбину…

– Клюнул, – говорит, – карп, а как начал тянуть, елееле вытянул сазана!..

Мы на плотине. С блаженными улыбками тупо пялились с братом на поплавки. Не клевало. Но в таком положении готовы были сидеть и час, и два, и целый день. А день уже шел к концу. Ах, какой аромат исходит от наших прудовых вод! Любитель растительного мира, не отрывая глаз от водной глади, безошибочно мог определить, что где-то здесь рядом произрастают донник, и душица, зверобой и чабрец. А из камышовых зарослей изливает неповторимый свой запах сусак зонтичный. Ко всему этому аромату примешивается ещё и сладковатый, с ромашкой и осотом, крепкий дух недавно скошенного и собранного ячменного поля, расположенного рядом, за дорогой у плотины. Перепёлка с той стороны пруда умиротворенно всех, кто её слышит, непонятно куда зовет – то ли поспать в степь, то ли попить ключевой водицы из родничка в Глубокой балке, что лежит в километре от нас, сидящих на плотине…

Где-то вдалеке затарахтел мотоцикл, и скоро на плотину выкатил «УРАЛ» с коляской, с управляющим дядей Серёгой за рулём. Увидев нас, дядя Серёга обрадовался и огласил окрестность приветствием:

– О-о, здорова, браты Богучары! Приехали?

– Приехали!

– И чё? Клюёть?

– Не-а, дядя Серёга!

– А какая жа она, дура, нонча клюнет? Павло, ты чего? – Я давно заметил, когда мы с Вовкой были вдвоём, то в обращении со старшими хуторянами, в лице того же дяди Серёги, все отрицательные моменты – порицание, насмешка – были обращены ко мне, а всё возвышенное, приятно чувствительное – к заслуженному артисту Украины, к Вове. – Ты жа смотри, откуль ветер, Пашка? Афганец! А ты знаешь, что такой Афганец?.. И полнолуние щас! Э-эх, рыбак ты, рыбак! Горе, а не рыбак! А когда жа вы появились? – дядя Серёга уже улыбался брату.

– Вчера, Сергей Фёдорович, – слегка заважничал заслуженный артист. – Вчера мы приехали.

– И как-то неправильно вы сидите, Вова! – хохотнул управляющий. – Че то у вас, браты, ни выпить, ни закусить… Я жа, скажу вам честно, не знаю и зачем я суда ехал? Это, наверно, чтобы вас увидать! У нас жа уборочная почти закончилась, гречка осталась и просо! Щас на разведку смотаюсь! – дядя Серёга плутовато подмигнул. – Павло, гляди за поплавками, чтоб совсем не потонули! Ха-ха…

Через полчаса дядя Серёга привез выпить и закусить. Выпивохой он не был, но компанию поддержать любил. Мы сели на бережок, и дядя Серёга поведал нам ужасную хуторскую историю, которая произошла накануне нашего приезда. Конечно, он не мог начать рассказывать её сразу, а начал с вопроса.

– Пашка! А ты у нас в Бога веришь?

– Дядя Сергей, так… – вопрос прозвучал неожиданный.

В начале восьмидесятых, когда произошла вот эта встреча, я после института культуры основался в Подмосковье,в жилом городке Петелинской птицефабрики, и среди полуторатысячной армии «хрущевских ошметков» стал одним из её «бойцов». В эти годы, начиная с шестидес-я тых, вокруг Москвы было выстроено более двадцати пт-и цефабрик. И строили эти фабрики, и работали потом на них все те же «ошмётки» со всех деревенских, сельских и хуторских уголков Советского Союза. Мне, как молод-о му специалисту, дали квартиру, и в местном, только что отстроенном Доме Культуры, я развел кипучую деятельность. Набрал большой театральный коллектив и не без-у спешно ставил различные постановки. Был самолюбивый, потому и горделивый, заносчивый – какой тут уж Бог?

– А-а, молчишь. Видишь? – важно протянул дядя Сергей. – Если вы там в городах люди культурные Бога не знаете, то чего уж нам, бедным хуторянам.

– Дядя Серёга, но ты же коммунист! – съязвил я. – А коммунисты в Бога разве верят?

– Смотря какие кумунисты, Павло! – достойно ответил управляющий. – Ты думаешь, что, что? Все кумунисты – того? Сам Иосиф Виссарионович был семинаристом! Ты это знаешь?

Я не успел открыть рот, как дядя Сергей опередил меня:

– Понятно, что знаешь, но я табе не про то. Я вот был в Киеве и видал там Лавру. Ты видал Лавру, Павло?! Э-э… это такая… – управляющий значительно перевалил голову с бока на бок. – Я скажу табе…

– Я служил под Киевом – в Белой Церкви, в пехоте, и в Киеве приходилось бывать…А в самой Белой Церкви…

– Ты меня не перебивай, – видать, я задел дядю Серёгу.

– Я не перебиваю. Ты меня спросил, дядя Сергей, я тебе…

– Перебиваешь! Вот и щас перебиваешь!

Брат Вовка с укором посмотрел на меня.

– Я вас не понял! – возмутился я. – Сами спрашивают и сами!..

– Не кипятись, Павло! Ты када-нибудь видал на фотокарточке нашу Лобачевскую церковь? – не дождавшись от меня ответа, дядя Серега вновь перевалил голову с бока на бок и продолжил. – Не видал. Я матери вашей обещал завести фотокарточку. Посмотреть. Она у нас в хуторе одна, фотокарточка. Там такая красота! Пять глав у церкви, да ещё колокольня была… Да, я кумунист, но вот с церквами, я считаю, неправильно поступили. Зачем их порушили?

Я только посмотрел на дядю Серёгу, а он даже взгляд мой отмахнул.

– Павло, дай мне сказать кое-что вслух! Ну, не лезь! Я знаю, что ты институт закончил, и что ты умный! И, говорять, во второй собираисси? Ума не поднабрал в первом? Ага? Не серчай, не серчай! Это я так шуткую! На вот, выпей, закуси и посопи трошки! Ха-ха! Дай мне, глупому управляющему, сказать, чё я хочу сказать. –У правляющий разлил привезенный самогон, мы молча чокнулись и молча выпили.

– Я вот хочу понять и разобраться, куда мы идем? А? Я даже не про то, что хутор наш и все хутора вымирают. Это факт! Как говорят: факт на лицо! Тут чего-то не так! Какая-то там, – управляющий робко указал пальцем на небо, – недоглядка! Понятно, что в городе лучше. И вода там у вас горячая, и туалеты в домах, и всё такое! Культура! Может, так и нужно? Правда, туалеты в квартирах я не оценил, – дядя Серёга сконфузился. – Вот тут кухня, тут едять, а тут, в метре за стенкой… – дядя Сергей мелко прокашлялся. – Это как, Павло, нормально? Где едим, там и… ага? Вонякаем? Культурно укаем, акаем?

Вовка расхохотался, а я возмутился:

– Дядя Серёга, но так города устроены, что да, за стенкой – это самое!

– Ага! Этажом выше, этажом ниже тоже «это самое»? Я как нарисовал сабе картинку, неправильную картинку, что во всём доме, в каком свояки проживают, на всех этажах со стоном сидять культурные академики и профессора с бумажками в руках и одновременно культурно укають и культурно акають. И мне не по сабе стало. Я бегом хотел бежать в свой хутор Авраамовский к своим некультурным трактористам и дояркам.

– Ну, а как, как иначе? Как иначе?! – раскипятился я. Я не мог сразу противопоставить что-то умное и веское в осуждение «неправильной картинки». А Вовка, наверное, по-своему воспроизвел картину дяди Сергея. Он так хохотал, что у него, наконец, дрогнул огромный, по моим понятиям, красный поплавок, и его повело к камышам. Дядя Сергей на весь пруд заорал высоким голосом:

– Вовка! Клюёть!

Заслуженный артист прытко скатился с берега и вовремя подсёк. Вовка умел выуживать рыбу. Порою казалось, что там, на том конце, прицепилась такая громадина, что если он её одолеет, то сидящие рядом со счастливчиком получат о-огромное удовольствие…

– Вова, Вова, малёк подтяни, подтяни! Малёк, малёк… Э-э-э… Не дай уйти на глубину! Не дай уйти на глубину-та! – крайне заинтересованный в положительном исходе, кричал управляющий. – О-о, ха-ха-ха, го-го-го! Поплавком, поплавком не убей яво, Вова! Аха-ха-ха! Ну и поймал!

Наконец, брат выудил. Водится в Кулиновском пруду рыба, точнее – рыбешка! И мне больше нравится её название – Белорыбица! Больше пальца не растет, на удочку редко-редко клюет, и вот же ведь, клюнула! Она оказалась в три раза меньше красного поплавка…

– А ты, дядя Серёга, говоришь – афганец, – мрачно пошутил я.

– Ага! Клев пошел, Павло, не переживай! Меньше Белорыбицы не бывает, таперича за тобой дело! – управляющий разлил самогон, и мы вновь уселись на бережке. – Не к столу, как говорится, сложился наш разговор! – продолжил дядя Сергей после того, как мы выпили лучшего, по его же представлению, хуторского самогона и с великим городским наслаждением напали на сало с молоденьким чесноком. – У меня в Киеве чуть запор не произошел! Хорошо, вокзал был рядом, на вокзал трусил. Ха! Свояченица как узнала, что я на вокзал бегаю, и ко мне:

– Сергей Федорович, чего это ты на вокзал зачастил?

– Поезда, – говорю, – проверяю.

– Какие поезда?

– На Урюпинск! А стоять ли они, наши, на Урюпинск, али как? Али они все в Польшу укатили!

– В какую Польшу, Сергей Федорович? Что вы, что вы?

Она аж растерялась, свояченица. У свояченицы Нади какие-то польские кровя проистекають! И ей про Польшу только скажи, задрожить вся! За польскую нацию голову оторвёть! Во, какие люди бывають! А я уже тут смеюсь:

– Да за мороженым, Надя, хожу я, за мороженым! Мороженая у вас на вокзале дюжа сладкая! Ха-ха-ха!.. Ну не мог я, не мог в кружок их белый ходить! И смех, и грех, и стыд! Но, ладно, не про ваши города. Живите там, как хотите! Как эти… Не буду говорить, как кто! Как культурные, Пашка, как культурные люди, ага? Хэ! С городом –всё, Пашка, всё! А то вы меня тут поколотите! Только я трошки дорисую свою неправильную картинку. Разрешаете, Володя?

– Конечно, – разрешил брат. Он не знал, куда пристроить Белорыбицу, а потом догадался и отпустил её в «окиян» с миром.

– Только она у меня дюже неправильная, Павло?

– Ты нам, дядя Сергей, налей, мы выпьем, глаза закроем, а ты рисуй себе!

– А ты не увлекаисси этим делом? Это ужасно плохо, Пашка, ужасно! Это беда и пропасть!

– Да нет, дядя Серёга, я в меру!

– А хто эту меру знает? Только начни! Она же, эта мера, резиновая, а? Я знаю, када налить надо! Поперёк батьки в пекло, как говорят хохлы, не лезь, Павло!

– Да не лезу я, не лезу! И не вдоль, и не поперёк!

– Вот и молодец! Вот и молодец. Я жа вот потом представил, что вся зло в гусударстве, все законы плохие, указы, они проистекают по утрам. Именно по утрам, када эти профессора и академики с бумажками сидять друг на дружке и думають.

– Дядя Сергей! Ну, ты, блин, даёшь! – опять я разгоряченно выступаю. – Ты против городов, что ли? Ты против цивилизации?!

– А зачем нам города, Павло? Зачем? Это в Европе, – я служил там, – там земли мало, пусть сидят там друг на дружке. Но у нас в стране! Глянь, сколько её, земелюшки! Что же это за политика?! Вместо того, чтоб из городов в деревня – из деревень, хуторов последние уезжают, в культурные люди! И где жа ваша культура? Чего вы деревни, хуторам дали полезного? Вот за что я Володю уважаю? Брат твой играет на баяне, на народном инструменте народные песни и в ансамбле народном работает. И на гармошке он, вон как могёть, а ты? Я слыхал, как ты на гитарке брынчишь всякую ирунду, всякие глупые песенки! Орёшь во всю глотку дуриком! Ты уж не обижайси на меня! Человек я прямой.

– Да куда уж прямее, – пробурчал я.

– Дед твой, Митька, с сестрами своими, с матерью вашей, с бабкой Дашкой, как они пели, а? Вот где красота! А какие песни старинные? И где же эти песни? Ты их по радио услышишь? Чего вы сейчас поёте по радио? Всякую гадость! Вот и смотришь щас: ни людей, ни песен. Город всё проглотил! Город! А я так понял, что в городе половина болтунов и лодырей проживають. А на земле? Кто на земелюшке будет толкаться? Косить, сеять, убирать, коров доить, стеречь их? Ты, Павло, видал, чтоб бабка твоя Дашка или отец, мать твои лежали? Ну, вот так просто! Лёжнем лежали и всё?

– Мне запретили высказываться!

– Но и опять же, я про другое. Вот вы знаете, что выше Маркиных, на Городище, прямо на макушке в леске крест стоял и родник там бил?

– О, да, да! – оживился Володя. – У меня в памяти это осталось на всю жизнь – яркий и неожиданный момент! Помню крест, лампадка там была. Я когда в первый раз туда прибежал – дед рассказал мне про крест, – я бегом туда, нашел место и быстро к кресту подбежал и встал. Помню, мне как-то не по себе стало: никого нет, а лампадка горит. В лесу! Как это так?! Мы же там, внизу, рядом, коров стерегли и никого не видели, чтобы кто-нибудь от Маркиных поднимался или спускался. А пламя от лампадки горело, как на картинке. Ни вправо, ни влево. Я палец поднес, оказалось, настоящее. Обжег! До сих пор у меня такое ощущение, будто я где-то побывал… Не знаю, как тут можно и выразиться. Потом, когда пасли коров, позже я туда забегал, но такого не ощутил, как в первый раз! Дед рассказал, что в том месте давным-давно произошла битва. Какая битва, я уж… подзабыл.

– Ты забыл, а я тебе могу напомнить! Нам с тобой вместе дед рассказывал! – примазался я.

– Нет, брат, мы тогда на Нижней Речке жили. Ты ещё под стол пешком ходил, я сам малым был!

– Как? – я попытался поспорить с Вовкой.

– Пашка! – остановил меня управляющий. – Дай высказаться человеку!

– А я не человек?! – возмутился я.

– Пашка! Володя, он заслуженный артист, а ты хто? – мягко рассудил дядя Сергей. – Вот как станешь народным, тада мы и тебя послухаем! Правильно, Володя?

– Правильно! – хохотнул Володя.

– Это дискриминация! – пробурчал я.

– Во, негра нашлась, а, Володя? Давай мы негре ещё нальём? Ха-ха… Или сопьётся?

Городище, скорее всего, от слова «гора». А может быть, «городок»? Может, древние наши предки там жили? Удивительно живописнейшее в наших лесостепных краях место! Речка Тишанка, в пойме широкого, гектар на десять, ровно расстилающегося луга, делает поворот на все девяносто градусов, и берег левый её круто уходит вверх, в гору, обращенную к северу. Отсюда, с горы, обрамленной дубняком и трепещущим осинником, Маркины, как на ладони, и весь наш хутор Авраамовский с кусочком леса Клокова. А с северной стороны виден и другой хутор – Нижняя Речка, где мы были рождены – все четверо детишек Иосифа Павловича и Нины Дмитриевны Богучаровых. Когда буренки паслись на Городище, Дмитрий Игнатьевич и мне, помнится, рассказывал про битву черкасов и панов. А начинал он присказкой:

– А в те времена наша Тишанка растекалась на километры, и глубокая она была – страшно! А сомы в ней водились такие, что людей глотали!.. Это ещё дед Андрей мне рассказывал, а деду нашему Андрею рассказывал его дед, а ему…

Данная древняя история про битву не имеет конкретных имен или развития. Но старики и старухи хуторские со слов своих предков по поколениям так и передавали, что на Городище сошлись черкасы и паны. Черкасы были православные, в Клоковом лесу у них была часовня и наблюдательная вышка. Вышки стояли на всех высоких просматриваемых местах…

В древние времена не полезем. О них так мало сведений, а заниматься гольной выдумкой – неблагодарное дело! Свои бы, с Божьей помощью, хоть чуть-чуть приоткрыть! Все же меня смущали «черкасы». А со временем узнал, что черкасы – это те же казаки, которые проживали в наших местах в тринадцатом-четырнадцатом веках, о которых говорили историки, в том числе и Карамзин. В этом отношении поражает устная память наших дедов о битве черкасов и панов на Городище.

– Я же постарше вас, ребята, – держал речь Сергей Федорович. – И помню, как на Пасху, на Троицу столетние старухи лезли на Городище к этому кресту. Столетние не столетние, но старые бабки! Сказывали, что старые люди почитали и крест на Городище, и в Лобачевскую ходили, в Архангела Михаила. А когда в Лобачах порушили, тут уж стали ходить только на Городищу. Лампадку зажигали, свечи ставили и молились. И ведь как интересно выходило! Весной у нас дождей, сами знаете, всегда мало выпадает, если вообще выпадают, а вот старухи Марковские всегда-всегда дождики вымаливали. Все в хуторе удивлялись! Все знали и ждали, когда Пасха придет. Чуду ждали! Бывало, службу бабки проведут и вниз, по домам только начинают рассыпаться – дождь тут как тут! Вот, как было. Там же и родник никогда не иссякал! Родник на горе – это как? Всегда там водичка ключевая холодненькая текла. А однажды, это уже в конце пятидесятых или прям вот в начале шестидесятых… – дядя Сергей в задумчивости развел руками. – Иван Бенца, знаю, только что у нас в хуторе появился и со старухами на молебен ходил.

– Бенц на молебен? – удивился я.

– А чего ты думаешь? Бенца! Он жа детдомовец. Сорок первого года. Отец его на войне погиб, а мать, вот, не могу сказать. Бабка воспитывала его, видать и в церкву водила. А потом и бабка умерла. Но это не главное. Главное то, что в это время Хрущ уже правил. Волюнтарист гадский! Стольки он беды принёс нам! Стольки беды! Последняя беда от него и пошла! Зачем землю надо было резать? Ну что такое – пятнадцать соток для большой семьи?! Да это – тьфу! Ничего! В эти же времена, в правление Хруща, несколько лет подряд на леса наши, посадки, сады такая парша нашла! Вы уж, наверное, это помните?

– Помню, помню, – подхватил Володя. – Выше деда на Земляках весь лес был паутиной оплетён, с червями! «Кукурузники» летали, опыляли, но мне казалось, червей ещё больше становилось.

– Правильно, Володя, говоришь! Не знаю, как выше деда вашего Митьки было, а вот Городищи до того были оплетены!.. Ветер как дунет, а паутина с червяками так и болтается. «Кукурузниками» и опыляли. А опыляли чем? Дустом! Но его, наверное, не хватало. А дуст – это же такая отрава, не приведи Господи! Сколько зверья, птиц пропало! Да и Тишанка стала быстро хиреть. Так вот, в эти же года, не могу сказать в какой точно, на Городищенский молебен забежала собака. Откуда, чья – об этом потом никто не мог толком сказать. Говорили, не Марковская. Но факт остаётся фактом: во время молитвы среди старух появилась собака и загавкала. На крест! Старухи молятся, на крест глядючи, ну и собака на крест глядючи тожа свою мнению высказала. Рассказывали, что и свечи, что в руках у старух были, потухли. А у лампадки пламя аж оторвалось, и лампадка потухла, и в том же году родник перестал течь. Вот и закончились с той поры черкасы и паны! Вековую память, как рукавом стёрло. Сейчас спроси нашу молодежь, кто знает про черкасов и панов? Никто не ответит. И креста там уже нету, и растут три чахлых камышинки. С той поры и вы побежали в культурные люди. Особо массовый выезд тогда пошел по городам и по разным теплым местам с тёплыми туалетами. А у нас, Вова, с той поры пить стали водку, как чай! Только не ложками хлебать! Это уму непостижимо, как пить стали! Вот подъедут на комбайнах к полю и вместо того, чтоб в валки сразу, они всё побросають! Гонца! За бутылочкой винца! Если за бутылочкой. Наберут! Понапьются! Страх Божий! Подъедешь, скажешь им: «Да че вы такое, ребята, творите? Гляньте, колос осыпаться стал! Или, гляньте, тучки собираются! Дождик ливанет такой, что потом неделю в поле не въедешь!» А они табе:

– Ну и чё?

– Да как чё?! Добро пропадет! Ваш же труд пропадет! Зачем жа вы сажали и обрабатывали пашаничку эту?

– Да пущай пропадает, пашаничка, пущай, Федорыч! Она наша, пашаничка? Осенью всё равно для плана выгребут у тебя до зёрнышка! – вот и весь ответ.

– А всё почему, Павло?

– Мне ещё звания не дали. Народного.

– Да я серьёзно. А я табе отвечу, почему. То, что гусу дарства последнее с нас выгребает, это так! Это тоже факт, как говорится, налицо! Но наши люди ещё перестали бояться. Никого и ничего они не боятся! У них тут в грудях, – управляющий постучал себя в грудь, – холод образовался. Зверь засел. Их бабки, вон, всё перевидали – и голод, и холод, и все лишения, а зачем-то лезли на Городище. Помолились, поклонились, их Бог и услыхал. Дождика дал! Сейчас собери моих всех работничков и пусть они попросят дождика, пусть попросят! Камени с неба полетят! Да они же и не верят! Или верят, да не все. Она бы стояла, церквушечка, на виду в хуторе, а какой-нибудь подлец мой на тракторе с недопитой бутылкой ехал или с целой, да и крест увидал, чего может быть он сделал? Глядишь, он бы её, водку энту… и перестал лакать? Раньше, как рассказывали деды и бабки, до революции какая водка?! Да упаси Господь! Конечно, праздники, свадьбы и всё такое, понятное дело, как там без этого веселия и куража? Но как сейчас… с утра начинают и-и… это беда и пропасть! Кумунизьм мы не построили, и видать, до него, как до Саратова на карачках… и церква разрушили. И чё нам теперича делать, а? Вот вам мать не успела рассказать, чё тут у нас недавно произошло? Нет? Давайте, выпьем. Вот таперича, Павло, давай нальём, и я потешу твою резиновую, мерку!

– Дядя Серёга, ты меня уже записал…

– Да никуда я тебя не записывал, – перебил меня управляющий. – Культурный ты человек! Бери, бери и не пыли, пехота! Ха-ха-ха!

Наши поплавки стояли, как в колодце, не клевала и Бе-лорыбица. Мы выпили, неспешно закусили, и дядя Серёга продолжил.

– Вы этого Ляксашу Маркина помните? Пашка, ну ты должен знать! Слепой! Но он трошки видит, с палочкой ходить.

– А-а, ну-ну-ну! Он сливы нам за тапочки отцовские носит, с Маркиных он…

– С Маркиных. Да. И вот, ребята, у нас тут на Маркиных недавно разыгралась такая ЛЮМБОВЬ!.. не приведи, Господь!