Ну не клевало у нас в тот день с братом Вовкой! Наверное, управляющий дядя Серёга был прав. Афганец дул, ветер юго-восточный. На что уж отец наш не рыбак, ни разу в своей жизни не сидевший с удочкой на бережку какого-нибудь водоема, и тот предупредил:
– И куда вы, ребята, наструпалисись? Поспали бы, а? Гляньте, ветряка откуль?
– Нам ветряка, папа, нипочем! – это я ему так радостно ответил.
И вот сидим на плотине, ветряка дует нам в спины, сидим и слушаем управляющего. А вот дядя Сергей, он, видать, от души выговорился. Его неспешная манера повествования располагала и на дальнейшее «бесклёвое сидение». И когда он произнес слово ЛЮМБОВЬ, я невольно усмехнулся.
Кто первой пустил по ветру эту самую ЛЮМБОВЬ, наша ли или соседская раскрасавица-хуторянка, неизвестно, но то, что оно принадлежало особе женского пола, сомнений нет. Это уж казаки и, скорее всего, деды придали данному созвучию ироническую окраску по известной пословице – видит око, да зуб неймёт!
Вспоминаю деда своего родного, Димитрия Игнатьевича, Царство ему Небесное! Пасли мы как-то с ним коров на лугу за Городищами, и загуляла у нас одна. Загуляла и загуляла, ничего такого и разэтакого в этом для хуторского жителя любого возраста нет. Природа! Дышит «сабе», как хочет! Уж так вышло, что в этот год в земляковском малом табуне был бугай! Чей, каких хозяев, не помню, да это и не важно. На наших глазах корова с бугаём снюхались и без свойственной им в таком деле звериной публичной страсти, стали отдаляться в гору, в лесок. Ну, совестливая какая-то парочка оказалась! А пастухом-то, понятное дело, был не дед, а я. Дед приказывал да провиант носил. Учился жа я тогда в классе третьем-четвёртом. Помню, рванулся было за отдаляющейся любовной парой, но дед остановил меня.
– Павло, иди суда, на, яичку съешь! – он сидел в тени старой одинокой грушенки, невесть когда и как занесённой на склон горы. Сидел и из брезентовой темной сумки вынимал еду на травку.
– Какое яичко, деда?! Корова с бугаём в лес уходят!
– И салу с мяском! Ты жа любишь с мяском.
– Где их я потом искать буду, деда?! – нервничал я.
– А вот и молочка, глянь? – не слышал меня дед. Он не спеша вытянул из горлышка бутылки кукурузный початок и отхлебнул молока. – М-м, мёд, а не молоко! На!
– Деда! …
– Иди суда! – негромко, но властно приказал дед. – Иди и садись!
Я засопел и сел на указанное мне место, взял куриное яйцо, стал его чистить.
– Никуда они не денутся, Пашка! – смягчился дед. – Ну, щас они там погуляють, трошечки, травки подъядять, хвостами покрутють, ха-ха, скольки им нужно, и сами придуть. Глупой ты! Ты жа видишь, у них люмбовь, и всё такое! Куда им бегать?!
Конечно! Яичко я съел, и не одно, с салом с прослойкой и молочком запил, но поскольку в школе был хорошистом, порою и отличником, деда я поправил:
– Деда, а надо говорить правильно не люмбовь, а любовь.
– Глянькось! А я, внучок, и не знал! – опечалился дед. –Съешь тада ишо яичку, с сальцом, бегать луччи будешь и банёк луччи соображать начнёть.
Перед тем, как тронуться домой, из леса вышли корова с бугаём и спустились к стаду. Дед оказался прав.
По оценкам женской половины, дед наш был красавцем! Высокий, статный усатый балагур. Кто-то из прародителей по дедушкиной линии был то ли турок, то ли цыган, и честно признать надо, до женской половины Дмитрий наш Игнатьевич был охоч…
Пел он прекрасно! Со своими сестрами, женой Дарьей Антоновной, с мамой нашей, как они играли протяж-ные, строевые, шуточные казачьи песни! Перед самой войной к деду нашему забрел собиратель фольклора из хора имени Пятницкого. И, как поняли потом дедушка с бабушкой, был он, собиратель, в то время большой человек в хоре. Много чего он набрал у деда. Дня три, рассказывала бабушка, пели и пили они, собиратель старины и вчерашний казак-белогвардеец. А потом фольклорист предложил Дмитрию Игнатьевичу отдать шестнадцатилетнюю его красавицу-дочку Нину в артистки. В хор Пятницкого. За эти три дня будущей матери нашей не раз выпадала на заказ нечаянная радость спеть под собственный аккомпанемент на семиструнной гитаре. Погладить, так сказать, «серцу» любителю старины.
– Игнатьевич! – в конце концов умилился пьяненький фольклорист. – Отдай мне её, она у нас будет солисткой!
– Не-а! – отрезал дед. – Мужик ты, видать, хороший, но не обижайся. Артисты – пустое дело! Не отдам! Вон, пусть замуж идеть, да детей рожаить. Мы тут все артисты, когда надо. И споём табе, и спляшем. Не хуже вашего! И по мёртвому, если будет надо, отпоём. А вот так кажный Божий день дуриком орать?! Это что ж за жизня такая? Глупая какая-то жизня! – так рассудил дед, и так пересказывала нам бабушка Даша, и то же самое печально подтверждала мама.
Так что, не суждено было ей побывать в солистках хора имени Пятницкого. Но иногда она томно вздыхала:
– Да-а, Иосиф, вот отдал бы меня папаня в артистки, где бы я щас была, а, Иосиф?
– Далеко! – мотал головой отец. – Ни-на-а, далеко! Орала бы дуриком, как папаня твой говорил, а мы ба тебя и не увидали! А так, ты рядом сидишь! И я даже могу дотронуться до тебя!
После Великой Отечественной, летом сорок пятого, при орденах и медалях шел с фронта по своим Землякам Дмитрий Игнатьевич Голованов. А улица на Земляках –одна, по-над горой меловой, так что был он у всех на виду! Те раскрасавицы, которые всё знают про «энту самую люмбовь», сказывали:
– Идёть сабе, ручкой помахЫваить, медалькими позвякЫваить, усы подкручиваить – красавЕц! Вдовицы –плачуть, кто мужей своих дождались – радуются, что свои пришли, старухи старыи, как дети малыи – всё в кучу – и плачуть и смеются! И жила-проживала на Земляках Никифорова Марфа. Особа хоть куды, ядреная и хороша собой! Кубыть увидала она Димитрия, повела грудями и сказала совсем не шепотом:
– Нонча он будить мой!
Правда или не правда была эта, но через девять месяцев родила Марфа сына, как говорят, один в один с Димитрием Головановым. Тут ни к бабушкам, ни к дедушкам никаким ходить не надо! Копия! Назвала Марфа сына Виктором.
Однажды летом нас привезли к деду из Нижней Речки на Земляки. Совсем я был тогда малым, а брат Вова старше меня на три с половиной года. И вот оказались мы с ним на речке нашей Тишанке, на крутом обрывистом левом берегу, где игрались тогда все земляковские ребятишки. А весь берег был густо-густо испещрен норками ласточек-береговушек. Вовка сверху полез посмотреть ласточек, да сорвался, но успел зацепиться за стебли травы и повис. Помню, я и перепугаться не успел, как появился, откуда ни возьмись, мальчишка покрепче и старше брата Вовки. Он схватил Вовку и вытянул его. Хорошо помню, как после того он протянул нам руку и сказал с улыбкой:
– Я ваш дядя родной. А зовут меня Витя…
И мы подружились с ним.
Удивительные отношения возникли между Витей и бабушкой нашей Дарьей Антоновной, соперницей Марфы. Дед Митька, он вообще, нам казалось, не видел и не замечал своего нагульного сына, а вот бабушка… Бабушка, жена Дмитрия Игнатьевича, книжек не читала и вела себя классически неправильно. Она так страдала и переживала за Виктора! И Витьку, как магнитом тянуло к хате отца родного! Жили они почти рядом. Вот идет он по горочке по меловой мимо хаты деда нашего, бабушка же, как чувствовала. Выйдет на обзор, да и крикнет негромко:
– Витя! Да иди жа ты ко мне! Дитё ты жалкий!
Витя будто ждёт того, сломя голову бежит к тётке чужой!
– И иде жа ты вымазалси, глянь, какой! Нос мокрый… – присядет перед ним, нос вытрет запоном своим, да и слезу свою нечаянную, конфетку или кусочек колотого сахарку сунет в потную ладошку, а если деда дома нет, введёт в хату и начинает угощать мальчишку всяческими блюдами, которые Дарья Антоновна умела вкусно готовить! Дед молчал, Марфа делала вид, что не замечает данных неклассических отношений. И мало того, мы с Володей не раз заходили в гости к дядьке своему, Витьке, а тётка Марфутка нас тоже угощала. У них была маленькая хатка с земляным полом. В палисаднике у Никифоровых росли дикие розы – хотьма, разных-разных цветов. Закончил Виктор одиннадцать классов, а потом военное училище. Стал офицером.
Учился я уже в десятом классе в Нехаево, когда на день встречи с выпускниками, в начале февраля, в переполненном коридоре нашей школы вдруг появился дядя Витька в форме лейтенанта. И я его приметил в тот момент, когда он стоял рядом с директрисой. Мне не было известно, что в своё время он был любимцем у неё, Лидии Григорьевны, которая преподавала у нас математику. А с математикой в ту пору у меня складывались не совсем дружественные отношения. Математику, её учить надо, а я за двенадцать километров от материнского пристального наблюдения отдался другому учению – игре на гитарке. На семиструнной! Слух был, голос к тому же, наверное, определённые способности. На трёх аккордах, под бой восьмёркой, выучил несколько блатных песен и, как сказал Сергей Есенин, «…орал вовсю перед рассветом края, отцовские заветы попирая…». К примеру, в парке перед домом культуры, здание которого до тридцатого года принадлежало храму, выстроенному в честь апостола Иоанна Богослова, распевал вот такую песенку:
и так далее.
И какому же директору школы могло это «дыр-дыр» понравиться? Хотя лично я не пел Лидии Григорьевне романс про холостяка, но… Лидия Григорьевна была настоящим директором, и она знала ВСЁ о своих учениках! Дядька увидел меня в толпе, радостно поднял руку – позвал. И пока я протискивался, он сказал что-то Лидии Григорьевне, и та, глядя на меня, удивленно сложила губки. Мол, не может быть такое!..
– Здорова, Паша! – дядька обнял меня. – Племянник ведь родной! – объявил он Лидии Григорьевне…
После вечера мы с дядькой пошли провожать Лидию Григорьевну и даже побывали в доме её. Было поздно, но Лидия Григорьевна угостила нас чаем с конфетками. Я чувствовал себя страшно неловко! Визит к директору школы! Лидия же Григорьевна присматривалась ко мне с лёгкой насмешкой, а потом сообщила:
– У тебя, Павел, есть образец для подражания, – указала на Виктора.
– Да он хороший! – дядя Витька снисходительно приобнял меня.
Было около двух ночи, когда мы вышли от Лидии Григорьевны и двинулись мерить свои двенадцать километров – домой в свой хутор. На Земляки. Я шел к дедушке с бабушкой, а Виктор – к матери…
Когда умер наш дед и его мать Марфа, Виктор каждый год приезжал в Авраамовский погостить. И первым делом шел он Дарье Антоновне с каким-нибудь подарком. Дядя наш Пашка, родной по отцу брат Виктора, всегда встречал его по-братски. Накрывал стол, сажал Виктора в красный угол, под иконы, и порою казалось, что за столом сидит не Виктор, а сам Дмитрий Игнатьевич. Так были они похожи! Сколько слез проистекало в эти встречи! Плакала и бабушка, и дядя Паша, и сам офицер, и все вместе подвывали.
Всегда он приходил в гости и к нам, к сестре своей, маме нашей.
В этом не голливудском треугольнике сначала умер дед Митька. А на сороковой день во двор к дяде Пашке, где проходили поминки, зашла тётка Марфутка. Дядя Пашка увидел её из окна и завёл в хату, усадили за стол. Все говорили, своё слово сказала и Марфа:
– Ты, Дарья, не держи на меня зла. Вчарась ко мне пришел Дмитрий Игнатьевич и сказал, что скоро он заберёт меня туда, к сабе…
Забрал. Через неделю. Тётка Марфутка умерла, а бабушка наша ещё пожила около десятка лет.
– С Аркашкой ты, Пашка, Райкиным не училси случайно? – дядя Серёга только пригубил самовыгоняющейся огненной жидкости.
– Не случайно, а учились в одном классе, – я выпил до конца и вновь отметил – жидкость хорошая! Дядя Серёга на работе, ему не положено, а у меня отпуск только начинается!
Заслуженный артист Украины, приглядевшись к нашим с дядей Серёгой нормам потребления, отпил половину…
– Э-э, – и тут я подумал: брат – хохолик! С оглядочкой…
– А-а, так вы с ним ровесники! … Значит, – дядя Серёга подходил к новой теме, раскачиваясь, – значит, у Ляксаши, у слепого, внучка есть, Катерина! Хотя и ещё есть, Анютка, но та младшая, а Катерину вы-то, наверное, тоже не знаете? Она ещё сопля зелёная! И они там под горой в своих сливоньках так и живуть. А там жа вокруг много народа поразъехалось. Те бабки старые, какие на Городищу лазили, попомерли, а у тех, кто помоложе, у них у всех почему-то коленки стали болеть, чтоб в гору лазить. В общем, остались одни клятые и мятые.
Аркадий этот у нас пастухом года три уж. Совхозных коров стерегёть. Где он только не побывал! И там, и сям, по всем отделениям долю искал сабе и нигде не прижилси. И по всем Динамовским отделениям прошелси, и всем нашим Верхнереченским! Раз пять жанилси, да ни с одной не ужилси. А где они снюхались с Катериной, только бабам известно да прокурору, если он, конечно, дознается. Он жа, Аркаша, старше её наполовину. А лет ей, Катерине, щас – пятнадцать, как бабы говорять. За ней пригляда, конечно, такого не было. А кто бы приглядывал? Слепой дед Ляксашка? Одним словом, Пашка, забрюхатела она от Райкина, одноклассника тваво. Чего уж этот твой Аркашка наплёл ей, Кате, Кате, Катерине – нарисованной картине? Хэ! Какие песенки пел ей дурацкие? Про люмбовь? В общем, лягла она под няво! Таперича говорять, опять жа бабы наши, будто бы он обещал на ней жаница и увезти её кудай-то подальше, с Маркиных! В культурные люди, Пашка! В энти ваши туалеты! С культурными бумажками! Кубыть с глаз долой и из сердца вон! Маркины эти! Понял, Пашка? Погоди, не встревай!
– Я и не встреваю! – встрял я.
– Ага! Ну и молодец! Мы табе шапку новую купим! Хаха! Ага! А сама жа она, Павло, заметь, сама она в школу ходила. По годам пятнадцать, а на вид все двадцать! Такая… бабец! Хэ! – дядя Сергей выразительно нарисовал фигуру. – Катя, Катя, Катерина!.. Ты знаешь песню такую, Пашка?
– Какую?
– Страдальческую. Про пастушку Катерину?
Я и вздохнуть не успел, а дядя Серёга, уж в который раз, безнадёжно от меня отмахнулси:
– Ну, в общем, не знаешь. Чего там и говорить, против него она – не пара ему. Да там никого жа и не осталось из парней! На Маркиных! А тут, вишь как? На безрыбье и рак рыба! Вот беда-то какая! А ты, Володя, знаешь Аркашку этого преподобного?
– Мг, – брат поджал губы и отрицательно закивал.
– О-о! Как взглянет, так мухи падають!
– Не-ет! – засмеялся Вовка. – Райкина я, конечно, знаю –юмориста, а с нашим хуторским?.. Не знаком, не видел.
– Я и говорю! Там такой юморист, Вова, что с ним толькя покойников выносить! Юморист. Да и смотреть – не увидишь! Чуть поболи твоей белорыбицы! Ха! Мальчик-с-пальчик! Пашка, правильно жа я говорю?
И вновь не успел я ни согласиться, ни воспротивиться, а дядя Сергей продолжил:
– Мне всегда было интересно, и как эти мальчики с пальчик хомутають девчат?! Больших? Вот ведь гадость какая, выбираить, что и обхватить не смогёть, и лезить на неё! Во, жаднысть! Да на Аркашку этого, на Райкина, взглянешь – о-о, – дядя Серёга раскрылился и сложил свои большие руки. – Слезы! Правда, я, Пашка, говорю?
– Мг… – кажется, и тогда, чтобы не быть многословным, я просто промычал.
Аркашка вовсе был не Райкин, мать же его звали Раисой. В школе кто-то и прозвал его – Аркадием Райкиным! Райкиным он и остался. И вся большая их семья через Аркашку пострадала, стала Райкина. Я даже подозреваю, кто мог поизгаляться над мрачным Аркадием. Мой дружок Вася! Вася Васильев! Уж если он приложит, так не отдерёшь! Но Аркаша – «мальчиком-с-пальчик?!» Росту мы с ним были примерно одного… Я уж на себя со стороны поглядел… Неужели и я… того, с пальчик?! Обидно, да и только! На тот день с Райкиным мы не виделись… со школы мы и не виделись, с восьмого класса. Аркашка заканчивал восьмилетку. Всегда он был нелюдимый, тихий, и взгляд у него точно, посмотрит – мухи падают!
Но как он боялся уколов! Это тех уколов, которые в школе делали нам под лопатку. Они же, уколы те, кто помнит, «болючие» были ужасно! Приезжали врачи из Нехаево неожиданно и нападали на нас с этими шприцами. Кололи всех подряд, по классам – с пятого по восьмой – а потом три дня вся школа болела кроме Васи Васильева и учителей! Учителей не кололи, а Вася говорил, что совсем их не чувствует! Уколов. Мы все, мальчишки, уже проколотые, на переменках стояли вдоль стенок и охали, а Вася! Он со злодейской улыбочкой появлялся в коридоре, держа ладошку лодочкой, выискивая стонущие жертвы. А чего их было искать? Стонали все!
– Дохтура вызывали? – ласково выпрашивал. – Успокоительного дохтура? Для упокоя, для глажки? Аркаша! –приступал он, например, к Райкину. – А чего ты такой грустный ходишь?
– Я стою, я не хожу! А ты не подходи ко мне! Не подходи! – орал Аркаша, слабо защищаясь.
– Больной, больной, чижало больной, – делал диагноз Вася. – И калики у тебя вон, я гляжу, вращаются бешеные! Ты чё? Али мать Райкя блинов напекла табе нонча? Объелси али сон плохой приснилси? Дай ка я тебя, Аркашечка, поглажу. – Вася широко распахивал руки и со всего размаха заключал в объятиях «больного».
– А-а…
– Полегчало? Полегчало! Вижу, вон калики застыли в радости! Обращайтесь, больной, обращайтесь, поможем, чем можем. Что? Ещё погладить?
– Нет! Нет!!! А-а-а…
– А это хто тут притулилси? О-о, мой другалёк! – Вася приближался к другой жертве. – И чего ты тут, как суслик столбиком? И песенок не поёшь, Паш? Щорса изобрази, а?
– Не тронь, Вася, как друга прошу! Не тронь!
– Да ты, мой сердешный другалёчек! Ды как жа я могу мимо тебя пройтить стороной?! Вижу-вижу, страдаешь! Дюжа страдаешь! Давай, я и тебя трошечки приглажу!..
– Больно! А-а, – дуриком орал и я.
Из канцелярии мог выйти кто-то из учителей, и не Васю, а нас, проколотых, ругали за дикие вопли.
А Вася, он и не трогал никого! Он только пугал, делал зверский взмах и лишь чуть-чуть касался больной жертвы ладошкой-лодочкой, под больную лопаточку… чуть-чуть…
Однажды зимой, когда приехали врачи и зашли именно в наш класс, Аркаша заорал и спрятался под парту. Он кричал одну фразу:
– Не подходите ко мне! Не подходите ко мне!
Почему доктора решили начать нехорошие свои действия с Аркашки? Загадка! Его вытащили из-под парты и не совсем ласково стали уговаривать добровольно отдать лопатку под укол. Райкин воспротивился. Близко-близко, можно сказать, в упор глядя в глаза докторши, он, с мелко дрожащей от напряжения головой, заорал с такой силой, что приготовленный шприц выпал из рук, а Рай-кин рванулся и по партам выбежал на улицу.
День был морозный, но наш Аркашка без пальто и шапки бросился бежать домой, в Авраамовский. От Лобачей до нашего хутора – километра три, может, чуть больше. За ним в погоню на лошади, запряженной в легкие сани, прытко поскакала Мария Сергеевна в шубе, директор Лобачевской школы нашей восьмилетней. Она скакала по дороге, а Аркашка лез по горочкам, по снегу. Уж и стыдила Мария Сергеевна Аркашку, и всячески уговаривала его! То шапку ему подкинет, покажет:
– Аркадий, на! – кричит ему с саней. – Шапку надень! Уши заморозишь! Голову простудишь, глупым станешь! Аркадий!.. – То пальтишком взмахнет, – Аркадий, … Аркадий! Что же ты школу позоришь? На весь район, а может и на всю область? Волгоградскую? Оденься! На! Подлец ты такой! Слезь с горы! Подле-ец, подле-ец!
Так и не смогла Мария Сергеевна остановить и вразумить беглеца. Вот такой в детстве был Аркадий Райкин.
Сейчас на пруду я сидел и слушал дядю Сергея, представлял действия своего одноклассника, но пока не знал, что в конце концов произойдет.
– А она, Катерина, вот, восьмой класс закончила! В юбчонке короткой ходила, всё одергивала её. И вдруг все бабы заговорили, что беременная она и что, дескать, от Аркашки понесла. Правда, сначала вся мужская братия ошалела, какая связь могёть быть между этим шмурзикомА ркашкой и школьницей Катериной? А она, видишь как, вышла правда. Меня всегда поражает, откуда они всё знают?! Бабы! Уму непостижимо! Вот у кого синоптикам учиться надо! Бьют без промаха!Т ы ещё не подумал, а они уже наперёд знают, что ты подумаешь! Как они приметили, что у ней живот?.. Правда, она справная, Володя, бабец! И там не один мужской человек не пойметь – с животом она или без живота. А вот бабы!.. Ха! – дядя Серёгас клонил голову на бок. – А тут выпала им очередь, Ляксашке овец стеречь. Стадо-то у них, на Маркиных, щас небольшое, не то, что раньше было – под тыщщу голов! Щас… – дядя Сергей подумал и отмахнулся. – Не знаю, да и неважно это. Глав-ное, стеречь всё равно надо было. Очередь подошла, она и погнала, Катерина. А стерегла она в тот день напротив Го-родищ, туда, к Нижней Речке, на этой горочке в каменном карьере. Ну, вы ж там, считай, и росли. Ага?
– Ага! – встрепенулись мы с братом.
– И как там произошло, никто не видал и в точности сейчас сказать никто не могёть. А пословица есть такая – шила в мешке не утаишь. Слыхал, Павло?
– Есть и другое высказывание – нет ничего тайного, что бы не становилось явным, – смело выступил я, но подумал – сейчас, дядя Серега укажет мне место под солнцем!
Но управляющий снова положил голову набок, посмотрел на меня, как на незнакомца, и осторожно поставил вопрос:
– О! А хто это сказал?
– А Господь Бог! Сам Господь Бог! Это в Писании сказано!
– Да? А-а, да-да! Слыхал, слыхал! Как же! Это я слыхал! –заёрзал дядя Серёга. – Да ты Писанию читаешь?! – развернулся в мою сторону, и потеплел во взгляде. – Прям сам читаешь? – опять поёрзал. – О-о, молодец, молодец, Пашка! Да там жа буквы вон какие, не по-нашенски!
– Старославянские…
– Старые, старинные буквы! Ну, я жа понимаю! Не дурак совсем! Да-да-да! О-о-о! А я думал, что ты только на гитарке и могёшь, а? Володя! Глянь! Молодец какой!
Честно признаться, я и сам поёрзал. Слышать-то я слышал и запомнил, но Евангелия в то время ещё не читал. Только листал. А брат подмигнул мне:
– Молодец! – ему всегда нравилось моё бренчание на гитарке.
– Дядя Серёга, давай дальше! – я решил поскорее перелистнуть не удобную для себя страницу…
– Ну-ну! Ты смотри! Писанию читаить! – дядя Серёга значительно покачал головой и с этого момента стал мне улыбаться, как заслуженному артисту – чаще!
– Значит, погнала она стеречь, одна. День, он длинный, когда стерегёшь, сами знаете. А в энтот день жара стояла-а, и ни ветерка, ни колыхания! Люди говорили, осиновый лист на горе, на Городище, и тот на боку лежал, на солнце томилси! Не трепыхалси. И вот за полдень, к пяти вечера, да уж к пяти козы сами и прибрели домой. Но главна, главна перед тем Аркашка на своей лошади по Маркиным проскакал! Бабка Шурка Карасёва рассказывала, что он чуть не убил её. Говорит:
– Дорогу перехожу, а он, анчихрист, как бешеный, галопом! И прям чуть-чуть, и сбил бы. Я, – говорит, – толькя и крикнула ему вдогонку:
– Ты чё? Глупой!? Гляди, куда скачешь! Тут люди добрые ходють!
А она жа там на краю живеть, тётка Шурка, к Нижней Речке.
Аркашка проскакал, козы появились, идуть, пылять, а время – и пяти нету. Им ба в посадках лыко драть да траву щипать, а они как вошли в хутор, так и полезли по садам и огородам. Коза, это ж такая тварь! Пропади она пропадом! Но она и даёть! Материально выручаить! Да ещё как выручаить! Вон, мотоцикл, на чё бы я его купил? Люди на них и выживають, на платках пуховых! Но стеречь их – о-о-о! Она жрать не будет, а обкусать – обкусает, сволочь такая! Кому я рассказываю? Кубыть вы сами их не стерегли! Хе! И вот они как пошли вдоль речки, у многих капусту погрызли, огурцы, помидоры постоптали. Люди – в крик! Это чаво такое?! Где пастухи? А пастухов – чартма! Их и не видать! Ну, кое-как разогнали коз по дворам, и только пыль улеглась, а у нас жа, если вы замечали, в июле, августе, особо в августе и особо на Маркиных, пыль как повиснет, так и висить и висить! А там у них, где конюшня была, мелкая, мелкая! Пыль! Аж как шыкаладная! Правда-правда! Если ветра нету, то висить сабе и висить! Ага, и лишь шыкалад энтот оседать стал, а все жа туда смотрють, в сторону нижнереченскую, откуль козы пришли, где Катя, подлюка эта, какая стадо так рано распустила! То-лькя оседать – Аркашка обратно скачет. Бабка Шурка говорить:
– Да он, анчихрист, опять чуть не стоптал меня! Я токмо на дорожку назад выхожу, как он опять. Я жа, – говорит, – глухая! Чую лишь, земля – тыры-дын, тыры-дын, тыры-дын! Глядь, а коник яво – вот он! С Аркашей придурошным! Токмо перекреститься и успела! Ну, в самом деле! Опять на меня напал! Уж, – тётка Шурка говорить, –грешным делом вопрос сабе задаю – за чё на меня охотится? Анчихрист такой!
Аркашка проскакал, пыль опять поднялась. И тут с той стороны, куда Райкин промчалси, – Катерина! Идёть сама не своя, ноги в крови, рот в крови, волосы растрёпанные, а платя сзади прям клок большой выдранный! Идёть, шатаится, а с шылыжиночкой, с какой коз утром уходила стеречь. Видать, для приличия шылыжинка! И тут такая картина, что особо не заговоришь про коз, язык не повернётся ругаться или чё! – опять жа, та бабка Шурка рассказывала: – я как увидала её, так и ахнула –беда! – подумала, – какая-то беда случилася, а какая, пока и сообразить не могу!
Как она по всем Маркиным прошла? У всех на виду?! Во, Павло! Пока ж никто ничего не знает, ЧТО произошло, а она идёть сабе. Глаза лупить перед всем миром! А идти-то ей – через все Маркины. Кто видал, не видал её, щас не важно. Щас ещё прибрешут, что видали все, как она шла. А Бабка Шурка самолично её видала и самолично мне рассказала.
И перед тем как коровам домой прийти, бабы на Маркиных загудели, как пчелы на гречихе. К хате Ляксашкиной собрались. Первые пришли, какие от коз пострадали. В плетень вцапились и кричать стали, вызывать. Сначала вышла Анютка, сестра Катерины. Она в этом году четвёртый класс закончила. Ну сколько ей? Лет десять, одиннадцать? В Лобачи таперича в школу начнёт ходить.
– Анютка, – кричат ей бабки. – Где пастухи ваши? Катерина! Где она?
– Дома, – Анютка говорит.
– А чего она делаить?
– В горнице на кровати ляжить!
– А там такая горница! О-ох! – дядя Сергей сложил руки и вновь раскинул их, упершись в берег. – Катух, а не горница! Во-от, как в жизни бывает! Ведь Ляксашка, Володя, он из богатого рода! До революции такие богатеи были! Маркины! Что ты, что ты! Как бабки рассказывают, он и сам Ляксашка, как сыр в масле покаталси. Дитём, правда. И род сильный был! Так кого сослали, кого расстреляли, кто и так сгинул, а слабые, вишь как – выжили. Вот ведь интересно, а, Павло? А таперича пропадаить. Род. Почему так? Богу, видать, жизня наша земная чё? Проверка? Как прожил? Выходить – так? Дочь Ляксашина, Валентина, ну, и не скажешь, что руки у ней не на месте! Всё могёть делать, а ходить, как мешком пыльным пришибленная. Будто и жизнь ей не мила! Прости, Господи! Она жа у меня и дояркой работала. О-ох! Как сядет и сидить, и сидить.
– Валькя, – крикнешь ей, – ты чего сидишь?
– А чё, Сергей Федорович?
– Да ни чё! Валентина! Чего жа у тебя коровы, как свини грязные ходють? Толькя не хрюкають!
– Коровы? А-а… – встанет и пошла. И пошла, и пошла, а куды пошла? Ходить и на ходу спить! Вот, Пашка, каким людям в городах хорошо жить! Задумчивым! Бумажку в руки и думай сабе! Сочиняй али на горшке просто так сиди! Хэ!..
– Дядя Сергей, ну чего ты со своими туалетными бумажками к городу пристал? Совсем его стоптал! – возмутился я.
– Да-а, вас стопчешь! Это вы нас топчете! Ха-ха! Ладно, ладно, не серчай! Это я так шуткую! Значит, вышла Анютка и сказала, что Катерина в горнице.
– Зови её! – командуют бабы.
В таком деле бывает один командир. Горлопан. Обращал внимание, Пашка? Часто происходит, что у такого горлопана какой правды ищщить – у него у самого рыльце в пушку! Где-то он замазанный! А может, валялси, перевалялси! И вот встал, отряхнулси и ореть: «Вы, – дескать, – все глупые, а я вумный! Чё, – дескать, – в грязь, дураки, лезете?! Она жа – грязная! Грязь!» Ха!..
А те, какие совестливые, они больше помалкивают. И есть у нас на хуторе одна такая чикалина, Тоня Филипенко. Её к нам в хутор с Мордовии прибило. Тоня, она и работящая, и руки у ней на месте, а вот выпить – не дура. И так вышло, что за месяц до того она же сама стерегла коз, напилась там жа в каменном карьере и коз упустила. А козы тем жа путём домой и пришли, по-над речкой, по садам и огородам! Ох, ей и досталось! Огороды силу набирать стали, капуста лишь разлапушилась, а тут табе черти рогатые! С ревизией! Тонькю тогда чуть не побили! А таперича, вишь как, сама в роли прокурора:
– А ну, зови сестру! – командует. – Мы ей щас враз кудри причешем!
Вышел Ляксашка:
– Чаво, девчата, вы расшумелись?
– Как чаво?! – опять Антонина свирепствует. – Вы куда коз упустили, а? Все огороды через вас попорченные стали! Где Катерина?
– Приболела, приболела, Катерина! – Ляксашка в ответ.
– Чем она приболела?! Пущай выйдет! Поглядим на неё! Чем она там болеет! Щас мы её вылечим! Подлюка такая!
Тут и Валентина вышла:
– Ты чё, Тонькя, лаисси, чего лаисси? Сама кубыть не упускала, а?
– Сама, я чё сама? Да! Сама! Упускала! Но я жа не рассчитала, что водку такую поддельную в магазинах продають, а? Малёк выпила и тут жа захмелела! Да! В чем я тут виноватая?! Сама… А Катькя, ана чаво?
И смех, и грех! Ляксашка, как дитё малое, руками машет:
– Бяда, бяда! – и как контуженный – туда-сюда – от двери и к плетню, от двери к плетню, где бабы стоят.
– Всё, бабы, пошумели и будя! – Валентина таперича с крыльца командует. – Расходитесь по домам!
И тут, как рассказывали, дорога от Нижней Речки снова запылила. Коровы по домам разбредаться стали. Корова – не коза. Она идёть сабе с достоинством с похода дальнего полевого, и в калитку родную, на баз. Вот, мол, и я, молочка вам принесла! А тут вон чаво выходить! Ляксашка-то – крайний на Маркиных, если с Нижней Речки смотреть, то корова их, Ляксашкина, одна и остается. И как оно было дело? Корова их идёть, бунить, ну, не спокойная! Бешеная какая-то! За коровой – пастух Бенц, он стерёг в этот день. Идеть Бенца, а в руках свёрток у него, а за Бенцем – толпа баб, кто с чем. Бабка Шурка Карасева, так она с цапальником шла. А кто с палками, мотыгами, ну кто что успел ухватить.
Валентина, как увидала всю эту толпу с Бенцем и – шшорк! Молчком, и в хату. А Ляксашка, он осталси. Он жа сляпой. А тоже занервничал. Видать, почуял что-то не то. На крыльцо взошел, вот так, говорять, голову подставил, – дядя Серёга показал, как. – Дескать, я во всём виноватый, дескать, меня и бейте. Но это так бабы уже додумали! Корова их, Ляксашкина, как зашла на баз, да как начала реветь! Морду задрала да так забунела, аж, говорять, волосы дыбом становились. Ляксашка тут с крылечка спустилси, только и спросил:
– Хто тут?
Он-то толпу не видить, а, видать, чуить! А толпа молча подтягивается к его двору.
Роза ревёть, он – к Розе:
– Роза, Роза, что ты говоришь мне такое, Роза? Я тебя не пойму, Роза! – он её за холку гладить и в катух, в катух подталкиваить! Он жа, Ляксаша, сам корову доить! Сляпой, сляпой, а по дому управляется! И, значить, тянет её, а она мордой крутить и бунить, и бунить, а не идеть. Будто и вправду говорит что-то. Ляксаша её и по морде стал гладить. – Кто тебя обидел, Роза? Иди жа, Роза!
Сзади Ляксашки в воротчиках Бенц со свётрком остановилси, и толпа вся подперла.
– Роза говорить табе, Дядя Сашка, – не своим голосом рвёть свою душу Бенца. – Роза… дядя Сашка, она говорить, дядя Сашка, забери ты своего убиенного правнучка! – управляющий сам стал спотыкаться в словах и потом, неожиданно для нас с Вовкой, затрясся в плаче. – Ох, не могу! Что жа эта за времена такие?.. Корова ваша, Роза, – говорит, – и нашла вашего правнука убиенного. Под камушком ляжала кровинушка ваша, в тряпочку завёрнутая, толькя ножка одна белая виднелася, – дядя Серёга поднял голову к небу, закрыл лицо своей большой ладонью и заплакал, точно женщина, высоким-высоким голосом. – А тряпочка энта, а тряпочка энта из плати внучки твоей, дядя Сашка, внучки Катерины.
Мы, в большом смущении, переглядывались с братом, забыв про поплавки. Дядя Серёга немного успокоился и продолжил:
– Подошел Бенца к Ляксаше, как сказывають, и отдал ему сверток, а корова, кубыть, сама зашла на базок и, кубыть, успокоилась, бунеть перестала. А Ляксаша развернул сверток…
Дядя Серега ещё раз прервал повествование и разлил самогон. Он не стал ждать, когда мы с братом поднимем стаканы, а выпил один. Мы же с Вовой пить не стали. Кажется, одинаково были ошеломлены душераздирающей историей. Помню, передо мной из далёкой памяти почему-то всплыли… эти… уколы под лопатку: дико орущий Аркашка, шприц, падающий их руки докторши…
– И это произошло всё у нас, в Авраамовском?! – с мягким возмущением, как и подобает городскому интеллигенту, спросил брат Вовка.
– У нас, Володя, у нас, – глухо ответил дядя Сергей.
– Это – вот? В этих днях?!
– Неделю назад…
– Что же было там дальше? – мне не терпелось поскорее узнать про Райкина? Как он мог такое допустить?! Хотя и у самого в голове пролетели свои грехи в молодости, правда, без таких вот последствий…
– Дальше, Павло? Дальше, как говорится, глубже, – вздохнул дядя Серёга. – Если бы не Борис Фоломеев. Вы его должны знать.
– Фоломеева? Нет, – опечалился брат.
– Да как же?! Он вам родственник!
– Не знаю Фоломеевых! – ещё больше опечалился Вовка и посмотрел на меня.
И я открестился от родственника, дескать, не знаком с Борисом!
– Ну, как же, как же? Борис! Фоломеев!? Родственник ваш, правда, далекий, но родственник! – Дядя Серёга принялся подробнейшим образом, с именами и отчествами, местами проживания, годами рождений, объяснять нам с братом всех родных, далеких и близких наших и Бориса Фоломеева, и, конечно же, не обошел и того, с какой стороны он нам, дядя Серёга, родственник. Он вытирал мокрое от слёз лицо, но уже совершенно безучастно к тому, о чем так горько сокрушался! Без переходов: охов, ахов, без болезненных гримас. Словно это не он минуту назад плакал, как дитё! Рыдал!
Я смотрел на рассказчика, и у меня в один миг всплыла картинка: похороны одного мужика-водителя, который умер, как говорят, в расцвете сил! Помню, поразил меня тогда сослуживец и друг покойного. По своей сути, особенно внешне, сей сослуживец – бандюган! Но как он, не стесняясь окружающих, искренне, горько рыдал у гроба друга. Но ещё более поражен был я, когда через каких-то две-три минуты сослуживец тот стоял, курил на крылечке и счастливо смеялся с теми, кто пришел проводить в последний путь покойника…
– Он в Нехаево живет, Борис, и в милиции там работаить, – объяснял рассказчик. – А на Маркиных у него мать прям почти напротив Ляксашки, туда вон, через дорогу проживаить. И он к ней, к матери, каждый вечер после работы вот на таком жа, как и у меня, на «Урале» с коляской прикатываить. И тожа на платки купил! Понял? «Урал»! Ага… Ляксашка сверток развернул, – сказывають, – и видить… ЧЕГО он видить?! Он и так-то плохо видить! Но присмотрелси! Страх Господний! Кровавый кусок! Он его вот так, говорять, прижал к сабе и спросил:
– Мой правнук? Можить, он дышить? Можить, он живой? Катя, Катя! Можить, яво грудёй надо покормить? – и к хате…
– Да какой он живой?! Ты посмотри луччи!! – хтой-то один заорал.
– Живой, живой, – говорит Ляксаша. – Толькя он исть хочить. Не шумите, дявчата, не шумите, – и, рассказывають, он его вот так качаить-баюкаить и к бабам обратно ступаить, – глядите какой? Спить. Спокойный какой, весь в деда, весь в деда. Тиха, дявчаты, тиха. Покормить яво надо. Катя, Катя! – И тихо-тихо – к крыльцу.
Бабы наши и замерли – человек тронулси умом. Чаво ты ему скажешь?! И вот, говорять, он, Ляксаша, зашел в хату, и тут прям скоро оттуда такой крик раздалси! И все решили, дитё-Анютка орала. Да так орала! Страх! Потом что-то там звякнуло, брякнуло, грохнулось, и из хаты выскочила сама Катерина. Говорять, она и платю не снимала, в каком коз пасла, в каком родила, в рваном. В рваном и вышла, да как заорала на баб:
– Вы чё тут, старые, собрались? Рты поразинули! Делать вам нечего?
– Ах ты, сопля зелёная! – бабы ей в ответ.
– Что же ты со своим ребёнком сотворила?
– С кровиночкой со сваёй?
– А вам какое дело?! Что сотворила, то и сотворила!
– Ах ты, паскуда!
– Звери так не делають!
– Корова твоя добрее тебя выходить! – Бенца кричить. – Гляди, – говорить, – как она, Роза, переживаить! Она жа и нашла тваво дитя. Ты знаешь об этом?! У ней слёзы, у коровы вашей, тякли! У коровы – слёзы!
– Убить её мало! – кричат из толпы.
– Н-на! Сволочь! – кто-то-то палку в неё и швырнул. Ну и энта палка вышла, как спичка в порох. Плетень-то у Ляксашки хилый и худой. Бабы вот так вот вперёд тронулись, прясло и упало. Катерина поняла, что тут смерть её виднеется, заорала да обратно в хату. Хату – на цапок изнутри. А бабы-то в хату сперва не полезли, а в окна! Как стали оболонки бить!
– Выходи, подлюка! – кричать. – Убьём!!!
– Такая и разэткая!..
Вот тут и Фоломеев вовремя подкатил. Увидал всё это, а мать яво, Зинка, тут жа, среди баб, с палкой. Лыжной палкой. Борис-то спортом занималси, лыжами, а Зинка, кубыть, палкой этой лыжной в оболонку, в оболонку содить!
– Да вы что? – только шлём снял и с мотоцикла орёть Борис. – С ума посходили? Чего к деду Ляксашке лезете? Чего, – дескать, – он вам плохого сотворил? Мать, ты куда палкой тыкаешь?! – кричить. Дескать, – в тюрьму захотела? Всех посажу! Но он их так стращщаить, чтоб остановить! Родную матрю он жа не посодить! Да…
И смех, и грех!
Он жа пока не знает, ЧТО произошло.
Как рассказывають, если бы не он, они бы, бабы, Катерину прибили. В хату, сказывають, уже полезли, цапок сбили! Пока Фоломеев люльку отстегнул, пока шлем туда положил, пока тоси и боси, они уж Катьку энту за волосы схватили, поволокли на улицу. Да-а! Что вы? Дело было сурьёзное! Бабка Шурка с цапальником, говорять, в первых рядах заправляла!
И вышло так, что Борис Катерину спас от самосуда. –Прибили бы?!
– Трудно сказать, Вова! За такое дело в старину разорвали бы! А нынче, видишь, что твориться? Может быть, не прибили, но покалечили бы! В милицию он её, Борис, в Нехаево и отвёз. И, дескать, сама Катерина в милицию и попросилась, бабьего гнева напужалась. Там она, говорять, всё, как было, рассказала. Как рожала, как сама пуповину перегрызла, как ребёнка сама же завернула и под камень положила. Её вроде спросили, а зачем, дескать, ты это сделала? Дура? А она:
– А на зло Райкину! Дескать, он её в Воронеж обещал увезти, а обманул. Они жа сами воронежские. Райкины! А в Воронеж тоже откуда-то прикатили. В общем, перекати-поле!
– Сидит Катерина? – спрашивает брат.
– Да ты знаешь, Володя, она сама оттуда уходить не хочет!
– Как?!
– Так я жа табе и говорю, на Маркины боится возвращаться. Боится, как бы её там не прибили. Но её-то отпустили. Она же несовершеннолетняя. Отпустили, и она там у каких-то дальних родственников ждёт суда!
– А Аркашка, Аркашка? – негодовал я. – Он-то появился или как?
– Аркашка, говорять, ещё раз проскакал, пока всё это ещё у Ляксашки во дворе происходило, проскакал. Но он ехал уже не по Маркиным, а сверху по горе. И как проскакал, так и пропал вообще. С лошадью. Ускакал. Вот уж неделю скачет куда-то. Всадник без головы! Видал такое кино, Пашка? Тот действительно скакал без головы, а Аркашка?.. Да! И ни слуху от него, и ни духу! И где он? Чаво он?
– Трус! Но его же судить надо! – взволнованно воскликнул брат.
– А за что судить? Если бы он её силком взял и она сразу заявила бы об этом, то – да! Его бы упекли за решетку. А тут?
– Но вот я его не помню, не помню! Паш, какой он?! Я не помню его внешне! – всё больше и больше распалялся брат. – Какой трус! Разве так можно?
– Да, Вова. Вот такая история произошла в нашем хуторе. Как говорять умные люди – из ряда… – дядя Сергей сделал паузу, видно, вспоминал, из какого ряда. – Из ряда ВООБЩЕ выходящая. Из ряда вообще выходящая! –повторил, взмахнув рукой, утвердился. – Правильно, Пашка?
– Правильно! – мне даже понравилось это определение.
– Там как-то не так, но ты, Пашка, сам не знаешь, – дядя Сергей разжаловал меня и опять посмотрел, как на рядового бездарного артиста.
– Да знаю я! – возмутился я. – Из ряда ВОН выходящая! – заорал…
– А-а, да-да! ВОН! Но неважно!.. Вот так! Ага – ВОН, ВОН! – дядя Сергей одарил меня скупой улыбкой, мол, походи ещё в заслуженных, громко вздохнул. – История эта ещё, как говорится, не закончилась. Судить-то её ещё будут. И как, что? Всё впереди…
А иде твой поплавок из веника?
– Что?! – поплавок мой из веника зря никогда не нырял, и я резво вскочил.
Где-то в марте следующего года, а год шел восемьдесят второй, к нам в Подмосковье приехала мама. Нина Димитриевна! Мы с женой ждали ребёнка, и мама приехала чем-то да помочь. Чем, мы пока не знали, но мама с этой фразой из письма к нам и ехала – «чем-то вам да подмогну». До родов оставалось около двух месяцев, но мы не знали, кто родится. По приезду мама наша в первый же вечер определила – кто. Она с улыбками, шутками провела беременную под руку, осмотрела её и спросила:
– И каво жа ты ждёшь, Паша?
– Казака! – браво воскликнул я.
– Боюсь, – мама покачала головой, – боюсь, ты заблуждаисси. А ну-ка, дочка, присядь.
Жена Светлана послушно села на пол, куда ей указала мать.
– А таперича встань!
Светлана встала.
– Но девочка, тоже хорошо! – радостно объявила мне мать. – Знаешь, как она будет любить и уважать отца родного?! Не то, что мальчишка!
– Я не понял, мам!
– А чаво непонятного я табе сказала?..
Четвертого мая у нас действительно родилась девочка, и назвали мы её Валерией…
Тогда, в марте, мы сидели на кухне, пили чай, неотравленный, и мама продолжила историю, которую поведал нам с братом на Кулиновском пруду управляющий дядя Серёга.
– О-о, Паша! Сколько же народа было! Видимо-невидимо! Суд-то был показательный, в Нехаево проходил. И нас с Авраамовских к Дому Культуры, где суд шел, целая машина приехала. Набитая полным-полно! С Маркиных все бабки приехали. Но такого жа у нас никогда и не было. Катька та страсть, как боялась, аж тряслась, когда сидела за решеткой!
– Её, что, за решёткой держали?
– Да, Паша! Специальную решётку привозили, и она в ней, как в клетке, как зверь, Паша! Страшно, страшно! Она же, дура, сама дитё ещё! Дитё! А в клетке…
– А ты была на суде?
– А как жа! Была, была, ездила…
– Но что значит «дитё», мама? – я, без пяти минут папаша, кипел благородным гневом! – Она, что, не знала, что сотворила? «Дитё»! За всё же отвечать надо!
– О-о, сынок, за всё, конечно, за всё, но главный ответ будет там, перед Богом. Ещё неизвестно, как жизнь её сложится после тюрьмы.
– Посадили?
– Посадили…
– И сколько дали?
– Отправили её на все восемь лет в детскую колонию куда-то в Рязань или под Рязань.
– Да-а, – покачала головой жена. И она в подробностях знала всю эту историю.
– Сурово, – отметил я.
– Когда судья начал зачитывать приговор, все сидели-и –ни гу-гу! И вот, как он сказал – восемь лет, все аж дышать перестали! А потом как поднялись!
– Скольки? Восемь?! Да вы что?! – Зинка Фоломеева первой голос подала.
– Ну, у неё жа сын – милиционер, Борис, да к тому – она соседка Ляксашкина! Кому как не ей, первой выступать? И нам она – сродственница! – непонятно пока, по «какой-такой» логике мама привела родство с Зинкой Фоломеевой, которую я вообще не представлял. Фоломееву. Ни тогда, на пруду, ни сейчас. – Ты знаешь, что она нам сродственница, Зинка Фоломеева?
– Знаю! – рассмеялся я. – Дядя Серёга Попов, управляющий ваш, рассказывал нам с Володей всю ЭТУ историю!
– А-а, так Сергей нам тоже сродственник…
– И это я знаю, мама! И как вы любите всё это упоминать? Сват, брат! Деверь, двоюродный, троюродный, по какому колену, в каком году и на ком женатый! Оно вот нужно нам?!
– Ну а как жа, Паша?! – восстала мама. – Мы жа все, считай, одна большая семья! Вот если посмотреть: и Авраамовские наши, и Лобачи, и Нижняя Речка, и Верхняя, да и Нехаево! Да мы жа, считай, все переплетённые! Все родственники! И када ВОТ такое происходить, как с Катериной, это же общая горя и беда! Все, считай, недоглядели! Вот, Света, – мать обратилась к жене. – Отец наш, Иосиф Палыч, точно такой! – мать пальцем ткнула мне в плечо. – Он в родстве – баран бараном! Один раз на днях, считай, я тебе щас расскажу, один раз…
– Мама! Ты как отец! С кочки на кочку! – перебиваю я. – Давай закончим одну историю, про Катерину! Потом будем прыгать на другую!
– Подожди! А то я забуду. Один раз, Света… Подожди, подожди, сынок, совсем короткая история. Про отца тваво! Пойми, чаво я табе расскажу! Ага. Недавно, совсем недавно, заехал к нам двоюродный …
Я захохотал!
– Да, двоюродный, а что ты хохочешь? Двоюродный брат отца, Илюшка. Ты его, что, не знаешь что ли?
– Знаю, знаю! Дядю Илюшку я помню. По бабушке Варваре.
– Правильно, по бабушке Варваре вашей Григорьевне! Ага, заехал! Я стол накрыла. Сидять они, два брата двоюродных, выпивають, разговаривають, всё «чин-чинарем», как мой Палыч говорить. Толькя я смотрю, чинари у них какие-то не те! Ну радости в глазах нету родственной. Она жа особенная радость, родственная! Двоюродные всё ж! Правильно? И Палыч мой сидить, чавой-то не пойметь, как присматривается, дескать, и идей-то я тебя, подлеца, раньше видал? И Илюшка! Он жа сначала был с радости, а тут, смотрит: брат-то его, как мышь на крупу на него! Ага! Ну, посидели они, посидели, покалякали ни о чем. А я табе, Паша, признаюсь, отцу не говорила, а табе признаюсь: мне тогда прям смешно стало! Вижу, отец наш никак не могёть сообразить, что перед ним родственник. Брат! Ну, думаю, смолчу. Не полезу. Как я смолчала, самому уму непонятно! Посидели-посидели, Илюшка даже песню отцовскую любимую запел. «Как под грушенкой». А Палыч на него так посмотрел, дескать, ты че мне в серцу лезишь? Разлюбимую песню мою распеваешь за моим жа столом?! Песня не вышла и Илюшка укатил. Отец даже провожать его не пошел. А я-то за ворота его, к машине вышла. Илья мне и говорить:
– Я, Димитриевна, брата не понял. Он чего на меня надулси? «Под грушенкой» даже не подтянул!
А я ему по-простецки:
– Илья, не обижайси! Он тебя не признал. Пойдем назад. Я ему щас память восстановлю!
– Не-не, – Илья замахал. – Мне пора. Я ещё как-нибудь заеду. Для восстановления памяти… Ха-ха!
Ага. Проводила, в хату захожу, а уже киплю вся! А Палыч тут по привычке опять за своим тапочком сидить. Спрашиваить:
– Димитриевна! А хто это был?
А у меня прям как шлея под хвост:
– Дед Пихто! – ору ему. – Брат твой был!
– Какой брат? – остолбенел мой Палыч.
– У тебя их много братьев осталось?! – А они жа у него, отца нашего, братья все попомерли! – Двоюродный! – кричу ему. – Илюшка!
– Илюшка? Да ты чё, Нина?! Илюшка?! Да Илюшка, он последний, какой осталси в живых и единственный мой брат. Илюшка!
– Вот он к табе и заехал в гости, последний и единственный. Проведал братца, называется! Щас едить, небось, и думаить: вот зае-ехал, к братцу, вот протве-дал двоюродного!
– Да ты, Нина, потяшаисси надо мной! Я чё, Илюшку не знаю?! Двоюродного брата сваво не знаю? Илюшку?! Да я больше тебя знаю его, Илюшку! – отец твой аж тапочек, Паша, швырнул. Разошелси, руками размахал. – У тебя с глазами чёй-то не то, Нина! Это хтой-то другой был! Илюшку?! Да как ты так могёшь? Я не знаю Илюшку?! Да ты в своём уме?!
– А ты? В своём?! «Под грушенкой» не подтянул! Братец называется!
– Под грушенкой?! – он аж за ворота зачикилял, Илюшку хотел ещё раз повстречать. Видать, и сам понял, что точно был Илюшка. Выйдет за ворота, посмотрит в ТУ сторону, за топольки, куда машина ушла, будто она назад щас сдаст, остановится, и ещё раз выйдет из неё брат Илюшка, и запоёть «Как под грушей, грушей, под зелёной грушей»! – вдохновенно процитировала мама первую строчку песни. – Сильно мой Палыч расстроилси! К вечеру прям заболел. Ходил, руками махал, а потом прилег. Ляжить и выговаривает мне:
– Илюшку? Ды как жа я его не знаю?! Брата Илюшку?! Я уж туда, в Нехаево, передавала, чтоб Илья ещё раз приехал. Отцу-то, хромому и старому – чижало. А Илья, он помоложе! Так приезжал, Паша! Илюшка…Ишшо раз. Вот прям надысь был! Перед моим отъездом к вам. Тут уж они – о-о, посидели, и он заночевал у нас! И два раза «Как под грушенкой» играли!
– Мам, про Катерину… – напоминаю я.
– Вот табе и про Катерину! Катерину… Никто не ожидал, что ей столько много дадуть! Восемь лет, Паша! Восемь лет! Знаешь, как расшумелись после приговора?!
– Да вы что?! – дескать.
– Попугали трошки, да отпустите! – кричим.
А у Шурки Карасёвой, ты её помнишь, Паша?
– Помню-помню, мам!
– Ага! И вот у ней – сродственница Наталья Бабкина!
Тут уж жена Светлана оживилась, деликатно хохотнула.
– Да! Света и тут – сродственница! Паша!.. А как жа?! Ты её должон знать! Наталью Бабкину. Её ещё со школы начали дражнить – грамотучая, грамотучая…
– Бабкину грамотучую я не знаю!
– Что значит – Грамотучая? – спрашивает жена. – Громкая, что ли?
– Да нет, Света, хотя она и нетихая, дюже грамотная была! Досужая и грамотная! И настырная! Тут всё в кучу! Разве ты, Паша, Бабкину Грамотучую ты не знаешь?! Вот ты! А думала, что ты с ней училси в одном классе, в Нижней Речке? А с кем жа она училась в одном классе, с Володей? Она такая крупная была, училась на одни пятерки! Знаешь, где они жили, Бабкины? Я табе сейчас расскажу…
– Не надо мне, мама, про Бабкину! Настырную и грамотучую! – решительно протестую я. – Дорасскажи лучше, чем ВСЯ история с Катькой этой закончилась!
– Как жа я табе её дорасскажу, когда ты не знаешь про Наташку Грамотучую?! – решительнее, нежели я, воспротивилась мать и стала объяснять мне про Бабкину, какая приходится родственницей бабке Шурке Карасёвой. Грамотучую я вспомнил, она старше была меня, и училась, действительно, с Володей. А в материнских объяснениях оказалось, что и бабке Шурке мы родственники, правда, далёкие!
– И вот, она жа, Наталья Бабкина,Г рамотучая, она жа замужем за судьёй Николаем, а Николай, он сУ рала, правда. Вот зачем я табе всё это и рассказываю! А бабка Шурка, она жа на свадьбе ихней была, у судьи Николая с Наташкой, Бабкиной этой,Г рамотучей! Ты таперича понял, зачем я табе про НаташкуГ рамотучую? И не так ли отплясывала вместе с судьёй. Говорять! На свадьбе! Она жа, Шурка, она жа боевая! Да она и спеть, и сплясать – о-о, и говорили, она так этому судье понравилась! И он весь вечер за ней:
– Александра Ивановна, Александра Ивановна…
И вот, как он, судья, объявил про восемь лет, Шурка Карасёва ему:
– Да ты что, Миколай Миколаич, ошалел? – Его величають так: Николаем, Николаичем. Ага, встала и к нему пошла: – Миколай Миколаич, чаго жа ты дитя так сурово наказываишь? Мы её и так сами воспитаем!
А за Шуркой Карасёвой другие двинулись. А рядом с судьёй Николаем такой лысенький, страшненький, худой-худой, как смерть, сидел. Он тожа в судьях. Он руками замахал, ногами застучал: «Вы куда, мол, прётесь? Не нарушайте социалистическую действительность и порядок! Сядьте, по местам, не то мы выведем вас всех!» –кричить.
– Каво ты ещё выведешь?
– А за чё жа ты нас выведешь? – мы-то, мы отвечаем.
– И что? Ты тоже в первых рядах была? Шла?
– А как жа, Паша? – обиделась мать. – Мы жа все вместе, с одного хутора! Ага, а Катерина, глупая, перепугалась, когда мы пошли. Она думала, что мы её идем убивать! Как заорала:
– Ой, дяденька судья, не отпускайте меня к ним! Лучше посадите!
– Дура, Катькя! – кричит Бенца…
– И Бенц вместе с вами был?
– Был, был! Ну, что ты – был! Вот он и говорить: – Мы тебя на поруки возьмем! Воспитаем!
– Не надо, не надо! Не нужны мне ваши руки! Пусть в тюрьме воспитают! – Катерина от нас ограждается.
А судья аж удивилси:
– Да вы что, гражданки? Александра Ивановна, остановитесь! – это он так к Шурке Карасёвой, по имени отчеству. – Вы же сами хотели сурового наказания, за волоса тягали её, убить хотели! А сейчас?! Готовы её простить и на свободу отпустить?!
– Да это по горячке! По горячке чаво дурного не наделаишь!
– Она жа, Коля, дитё и дура! – опять Шурка Карасёва. –Выпусти ты её из клетки, а, Коля, выпусти. Что жа она там, как зверушка сидить, Миколай Миколаич? – тут и сама слязу пустила, и мы с ней завыли. Стоим все и воем, все Авраамовские:
– Отпустите вы её на волю, люди добрыи!
А этую ты должон тоже знать – Агееву Евдокию?
– Сродственницу нашу?
– А как жа, Паша? Сродственницу! По деду Дмитрию Игнатьевичу. Царства ему Небесная! У Евдокии матьто, Ольга, она всегда по мёртвому оплакивала. Ну, у них все отпевали. Плакальщицы были! И сильные плакальщицы! Раньше их даже приглашали на вынос покойников в другие хутора, и они причитали.
– Зачем? – искренне не поняла Светлана.
– Ну-у, дочка, когда дорогой человек умираить, тут почестей и слёз не жалко. И я табе скажу, казаки гибли раньше часто. А гибли где? Не под заборами и за стаканами. В боях! С почестями и хоронили! Чтоб уж поплакать, так поплакать. Ага! И вот эта Дуся Агеева, но это она, конечно, лишку дала, но запричитала, как по мертвой:
– И что жа ты, Катерина, наделала-а! И зачем жа ты сваво дитя загубила-а!.. Родную кровинушку камушком придавила-а!..
Весь зал зарыдал! А Николай Николаич, судья, муж Натальи Грамотучей, он вот так за голову схватилси!
– Прекратите! Гражданки! Прекратите! – кричить. – С вами с ума сойти можно! Мы жа не на кладбище! Мы жа в суде!
– А Катерина?
– Катерина, Паша? – мать не сразу ответила, как бы осмыслила, что сказать. – Я специально глядела на неё и поняла, что она ничего не поняла! Она как настроила себя на тюрьму, так, видать, и стремилась туда. Вот как.
Под конец ТОГО вечера я спросил у матери:
– Мам! Насколько мне известно, у отца нашего любимая песня «По-над садом, садом», а ты про какую-то «Грушенку» говоришь…
– Не какую-то, а очень даже хорошую…
– Да это я понял!
– Как под грушей, грушей! – мама мечтательно улыбнулась. – Мы ее с отцом твоим раньше частенько пели, это когда у него голос был хороший. И «По-над садом» отец любит… У хорошего человека могёть быть много хороших и любимых песен. И он ходить и мурчить их про себя…
– «Под грушей» я никогда не слышал от вас… –Да что ты? – укорила мать. – Ты и не слухал их, старинные.
– Ну, так спой!
– В ваших клетках рази ж можно мурчать? – родительница с улыбкой осмотрела стены кухни…
– Можно, можно! Помурчи.
– Спой, мама!
Мама тихонько прокашлялась, поправила скатерть тихонько и запела:
Закончив песню, мама легонько вздохнула и резюмировала:
– Вот, дети, как ана в жизни бываить! Не обманывайте друг дружку! А то видите, чё могёть произойти!
И вот, через полтора года сидим мы за родительским столом, за большущей чашкой с варениками со смородиной: мать, сестра Таня, я – сидим и слушаем Ляксашу. Отец, как вошел в хату с тремя парами тапочек, так и затормозил.
– Чего там Катерина? – спрашивает мать. – Как она там поживаить? Чего у ней нового?
– Ой, Димитривна, она там хорошо поживаить! Прям замечательно сидить! Ей там так ндравица! Так ндравица!
– Пишет-то?
– А?
– Письмы пишет?
– А-а, пишить, пишить! Вот прислала, Димитриевна! Прям прислала. На вот, Димитривна, почитай, почитай. Я жа ничаво не вижу, – Ляксаша важно откинулся и полез в широченные галифе свои и вынул листик в косую линейку. Листик этот, видать, прошел не один десяток рук.
Пока мама надевала очки, отец тихо присел на кровать сбоку от Ляксаши. Родители как-то странно стали переглядываться между собой, с каким-то своим, понятным им значением.
– Здравствуйте, дорогие мои родственники, – не спеша зачитала мать.
– Дед Сашка, дед Сашка! – вставил маленький человек. –Вишь, Димитривна, ана меня первым пишить! Ды я жа её любил, любил! Как жа? Любил! А скольки нянчил?! Да она жа, считай, на руках моих и выросла! Ага! Ну, читай, читай!
– … Дед Сашка, – продолжила «Димитривна». – Мать Валентина и сестра Анна. Во первых строках своего письма сообщаю…
– Грамотная! Вишь, Димитривна! – опять вставил Ляксаша, воздев палец к небу. И это пояснение обращено было к нам с сестрой. – «Во первых строках!» Ну, ана жа и, считай, восемь классов закончила! Грамотучая ж! Ну, читай, читай! Больше не буду перебивать.
– Во первых строках своего письма сообщаю, – терпеливо продолжила мать, – что я живу тут хорошо. В обиду себя тут никому не даю.
– Ну, она жа вон какая! Димитривна! – вновь комментирует Ляксаша. – Ты жа сама знаешь, тётя здоровая! Го-го-го-о! – Ляксаша радостно хохотнул. – Отпор дасть хоть кому! Ага! Ну-ну! Читай, читай!
– …В обиду себя тут никому не даю. Кормят нас тут неплохо, но не хватает нашего сала…
– О-о, она так салу любить! Страсть! – всем телом, снова к нам с Таней, обратился Ляксаша. – Бывалыча, в детстве возьмёть кусок сала и исть его без хлеба…
– Без хлеба? – тупо спросил отец. Спросил, чтобы разговор поддержать. Он не любил тяжелых историй. В таких случаях он обычно молчал.
– Без, без! Без хлеба! – теперь человечек повернулся к отцу. – Бывалыча, Палыч, бывалыча, ты не поверишь! Я увижу, я жа раньше трошки видал, бывалыча, увижу и скажу: «Катерина! Ды как жа ты без хлеба ишь её, эту салу?!»
– Ой, а она такая сладкая, такая сладкая! Дяданя!
– Сала, сладкая! – Ляксаша радостно рассмеялся. – Я ей говорю, сала – она сальная! А она опять:
– Сладкая, сладкая!
– Вот так и спорили с ней! Дети! Чё ты думаишь! Читай, Димитривна, читай!
Родители вновь переглянулись.
– Когда будешь ехать, мама, – продолжила родительница, – возьми мне сальца побольше. И больше ничего не бери…
– Я уже договорилси, – вновь заважничал Ляксаша. – Сала мне уже дала соседка Зинка, да там и другие дадуть. Даду-уть! Нехай, нехай внучка сальца отведаить. А вот дальше, дальше, Димитривна, я не пойму. Вот, прочитай, прочитай. Чей-то там…
– Я тут закончила курсы швеи-мотористки. Сама шью рукавицы теплые, с тремя пальцами. Мне эта работа даже нравится. Вот отсижу, обязательно куплю себе машинку.
– Вишь как? – опять слово взял Ляксаша. – Как там, Димитривна, говорится: не было несчастья так… как там дальше?
– Не было бы счастья, да несчастья помогла, – поправила мать.
– А вот ведь, как умно сказали! Как умно! Не было бы … ага… несчастья… И что я хочу у тебя, Димитривна, спросить, я вот не пойму? Она таперича – специалист?
– Специалист, Ляксаша, специалист.
– Как-как она таперича будет называться?! Швея…
– Швея-мотористка.
– Во-о, как, Палыч! Мотористка! Ты жа тожа по моторам! А тут – швея да ещё – мотористка! – заважничал Ляксаша. – В хуторе у нас таких и прохфессий нету, а? Во-о, как… Ну, заканчивай, Димитривна, – Ляксаша опустил голову и посерьёзнел.
– Ну, вот и всё! С горячим приветом и массой самых наилучших пожеланий – Катерина. – Мама поправила очки – И ещё приписка:
– Вот только я никак не пойму. Полтора года тут сижу и думаю, и никак не пойму. Меня же бабки на Маркиных хотели убить. А на суде? Когда они пошли к судье, я подумала, что это они идут меня убивать, а они? Почему они мне простили? Не пойму.
Мать прочитала письмо и молча передала его в руку Ляксашки. Тот аккуратно по старым складочкам сложил его и засунул в свои широченные галифе. Возникла короткая пауза, которую с тяжелым вздохом нарушил сам Ляксаша:
– Глупая дитё! Молодая, вот и не понимаить. О-хо-хохо-хо-о!
Отец будто ждал этой фразы:
– На, Ляксаша, – он приподнялся с кровати, сунул тапочки. – Тут три пары. И внучке, и дочери, и табе. Но, чтоб слив мне больше не носил. Принесёшь ещё раз – обувку не дам! Сурьёзна говорю табе! Понял?
– Понял, понял, – Ляксаша зашмыгал носом и прижал тапочки к груди.
– И ещё, на, возьми! Тут сала, – отец сунул гостю завёрнутый в газету кусок сала, который он принёс вместе с тапочками из своего кабинета. – У нас сала много! Возьми, возьми и иди, а то у меня делов – о-о-о! Уж не серчай…
Негрубо, но как-то по-свойски и активно отец выпроводил Ляксашу. Когда мать проводила его за ворота и возвратилась в хату, я поумничал:
– Вот, пап, как вовремя ты сало ему принес! А человек нуждался!
– Охо-хо! – вздохнула мать. – Да он, сынок, с этим письмом весь хутор обошел!
– А к нам второй раз приходить! И мать эту письмо второй раз уж читала, – добавил отец.