Однажды зимой мне выпала поездка к отцу-матери. В то время я учился во ВГИКе и от одного приятеля, начинающего восторженного режиссёра, поступило предложение:

– А напиши-ка ты что-нибудь про любовь! –Про любовь?

– Да, про любовь, но не московскую!

– Про любовь не московскую?

– Да! С выездом в экспедицию! Любовь – красивую! Чтобы дали нам денег, и мы поехали бы ТУДА и сняли бы ТАМ нетленку!

– Нетленку? С выездом? Хорошо бы! – почесал я затылок. Какой студент ВГИКА в наше время не мечтал создать что-то такое… громкое-звонкое, на века! Можно с полной уверенностью сказать, что у каждого, у каждого студента роились в голове сюжеты на две, три… да что там три – на добрый десяток этих самых, приятно и магически звучащих, НЕТЛЕНОК! Мысли мои, помнится, умчались после заманчивого предложения, на Родину, – там историй, уйма! – подумалось.

И ещё, честно признаться, появился предлог побывать у родителей. В молодые годы часто в одну секунду могло возникнуть страстное желание:

– Эх! А не рвануть ли в свой хуторок?!

Каждое время года малая Родина будоражила воображение.

Весна манила соловьями, цветением садов, лазоревыми цветами в Рассыпной балке, вешней водой за отцовским огородом, где после весеннего разлива в непросохших ещё колдобинах можно было наловить карасей, щук…

Лето! Лето… Любой мой земляк, судьба которого увела от родного порога, любой мой земляк, который с детства слышал тоскливую, щемящую душу песенку золотистой щурки, любой мой земляк согласится, что только ради неё стоит отмахать несколько сот километров, и где-нибудь на Земляках, под курганом сесть на горячую от летнего зноя землю и смотреть и слушать редкой красоты птичку! А как пахнут травы наши! Душица, чёбр, шалфей! Чай зимой, индийский ли, цейлонский, без терпкой, пряной ароматической щепотки трав этих смешанных – не чай, а запивка после еды… А земляничная душистая, неожиданно возникшая на твоем пути по лесу, поляна красная! Красная от ягод! Ты когда-нибудь в полудрёме лежал на такой поляне, дорогой ты мой читатель, и одними губами срывал и кушал пахучую ягоду?! Попробуй хотя бы в своём воображении! А ночную симфонию из тысячи и тысячи цикад-цвиркунов под управлением звёздного неба, с неожиданными сольными лягушачьими страданиями, ты слышал?..

Осень! Осень Родины моей, в моей памяти – поперечно-длинная, рваная, непонятно откуда появляющаяся и сверкающая на солнце и низко плывущая по хуторам, над полями, плывущая и при слабом ветерке паутина. Она, точно стаи перелётные гусиные, лебединые, пролетающие высоко-высоко в небе, отрывает и несёт с собой что-то твоё – тёплое, дорогое – вчерашнее… А какие тут краски! Настоящие краски осеннего леса. Чистое золото осени! В чисто желтых тополях, клёнах, дубравах желтых с более темным окрасом. И среди этой благородно торжествующей стихии огня, взор твой точно спотыкается и с восхищением замирает на пакленке. Пакленок этот, один из разновидностей клёна, в другое время года и не приметишь среди других деревьев, но осенью! Вот он, словно царь или патриарх лесной – красавец! Пока ещё одетый в пурпур, но уже небрежно сбросивший с себя какую-то часть багряной красоты на зелень травы.

Каждую осень, в один её из дней, руки тянутся к гитаре, и тогда я мурлычу тоскливо-щемящую песню, которую отчаянно орал в юности:

Отшумело, отзвенело бабье лето, Паутинками развеял листья ветер А сегодня журавли собрались в стаи, И кричат они, над нами пролетая…

Зима? Вот и еду зимой. Спешу! Спешу к отцу, к матери! Там, на огород у отца, ближе к стогу сена, вечером куропатки часто прилетают. Ныряют в снег и пропадают. Пропадают совсем! И в каждый зимний приезд в вечернюю пору я беру отцовское ружьё «шашнадцатого» калибра и выхожу с бекасином в патроне на охоту. Честно признаюсь, я не охотник. Но кто не любит и не любил в молодости пощекотать себе нервы? С пальцем на взведённом курке, сдерживая дыхание и предательский скрип снега, медленно обходишь стог. Всё белым-бело, ни одной темной точки. И вдруг из-под ног твоих стремительно и с шумом: ФЫРР! ФЫРР! ФЫРР!..

БАБАХ!!!

Мимо!..

В Нехаево автобус пришел к вечеру. Я не стал заходить к друзьям, родственникам, сразу с автостанции зашагал в свой хуторок Авраамовский. Это двенадцать километров. Путь-дорожку домой приходилось преодолевать не раз и не два – сотни раз, так что была она привычная и желанная. Снега в том году насыпало много, к тому и метель мела, а это было в феврале. И шел я, можно сказать, по бездорожью. Часа три пробирался! В Подосиновиках, где путь пролегал через лесок, там вообще не было никаких следов – сугробы! Один круче другого! Да и ветер с поля так дул, так дул! Не имея препятствия в голых деревьях редкого леска он пронизывал осеннее, на рыбьем меху, пальтишко до самых моих косточек! Продрог я тогда в Подосиновиках. Вдобавок к этому ещё письмо от матери вспомнил последнее, где она страсти нагнала с волками. Мол, развелось их – жуть какая! Бродят, подлые, стаями! По полям, ярам и лесам, в хутора заходят и никого не боятся! Письмо это я вспомнил, когда уж из Нехаево вышел. Возвращаться не стал, не помужски выходило, однако мысли так и царапались в голове: волки, волки! Подлые. Они жа тебя при нечаянной встрече не будут спрашивать, съедобный ты или не съедобный? СожрутЬ! И как в той сказке – ещё на косточках покатаются! Вот тогда в Подосиновиках с этими словами «и на косточках покатаются», я, дико оглядываясь по сторонам, утопая в нескончаемых сугробах, как мог энергично толкался вперёд. Но, слава Богу! Сказку о косточках забыл уже в Кулиновском. Но больше всего накувыркался я и согрелся перед самым домом – в талах, где по весне тонул когда-то Бенца. Снега там намело в густых ивовых кустах ещё больше, чем в Подосиновиках, выше головы, как мне тогда показалось. И если в Подосиновиках снег был жесткий, тугой и сбитый, то здесь он, несмотря на конец зимы, был рыхлый и мягкий. В некоторых местах нырял я по грудь.

Но сколько раз замечал, когда последние метры пути преодолевались с величайшим трудом и трудности заканчивались, приходилось испытывать величайшую радость – преодолел! Примерно с таким сентиментальным чувством, мокрый и счастливый, я приближался к родной хатке.

Уже стояла ночь, родители меня не ждали. Метров за двадцать-тридцать до двора вдруг выкатились, словно из снега вынырнули, собачки наши – Кукла с Шельмой, радостно завертели хвостами, заскулили и бросились под ноги. Эти верные друзья никогда попусту не брехали! По какому-то непонятно для человека собачьему нюху они точно отличали чужого от своего. Покорив последнее препятствие – ворота, я стучал в отцовское окошко.

– Да ты что, сынок?! На ночь глядя! Как жа ты шел? Зимой по этим талам один Бенца ходить! Гля, там чаво творится! Да ты весь мокрый, аж до носа! – встретила меня мать с причитаниями и тут же бросилась к комоду вытаскивать одежду. – Да ты знаешь, скольки у нас волков развелося? Ужас! Я жа табе в письме писала! Ты письмо получил?

– Получил.

– Переночевал бы у Татьяны, а утром… Надень вот эти, вот эти штаны, они сухие и теплыи. Говорю табе – энти не бери. Вот какие! Они теплее!

– О, Паша! Волков у нас – ий правда! Много! – подтвердил отец, радостно разглядывая меня. – Гля! Да ты и правда мокрый. Николай, вон жа, Попов, у фермы с опоры электропередачи убил надысь. Здоровенного! И там в низах, за вышнями ходють, Паша, ходють волки!Т ам жа на Кулиновских никто и не живёть. Одни мы тут кукуим!

Родители собрались уж спать, но моё появление их всколебало, и скоро мы сидели за столом и пили чай. В хате стояла жара, в печке-голландке ровно потрескивал уголёк, низкий потолок отцовского жилища опускал и рассеивал все, далеко устремлённые, мысли. Рядом сидели самые дорогие люди, а из уголка с иконы смотрели на нас Матерь Божия и Иосиф. Я тут же выложил причину своего приезда, мать слегка скривилась:

– Про любовь табе? Я уж думала, что сын соскучился по родителям, вот и приехал навестить…

– Да, конечно, я соскучился! Но заодно и расскажите чего-нибудь интересное.

– А ты напиши про нас с отцом! – в материнских глазах мелькнул весёлый огонёк!

– О-о, не-е, Паша! Про нас ни нада! Ни нада! – решительно воспротивился отец. Мне показалось, что он даже испугался.

– А чего ты пугаисси, Иосиф? – подтвердила мою догадку мать. – Чего это «ни нада»?

– А чаво ты про меня расскажешь? Что я старше тебя на шашнадцать лет? Семижёнец? Хромой? Ты чего, Нина? Ему такие не нужны! Это, Паша, мать хочет, чтоб ты её описал. Чтоб она была как краля – вся красивая и молодая, пела и плясала! Её жа, вишь как, отец в хор Пятницкого не пустил, так она таперич, всяческими путями в кино хочет пробраться! Ты чаво, Нина? Ты соображению имеишь? В кино?! Да хто нас туда пустить? Смешная!

– Ну! Всё-всё-всё! – вмешался я. – Про вас много серий надо! Про вас – потом. Вы мне какую-нибудь другую историю, коротенькую!

– О! – отец неожиданно обиделся. – Про нас уже ни хочить!

– Да ты что, пап?! Вас и не поймёшь, не разберёшь!

– А можа, сначала поспим, а завтра, а? Сынок! Ты жа с дороги! Устал?

– Начинай сейчас!

– Прям горить, ага?

– Горить, горить!

В общем, сама история обозначилась вскоре.

– А ты Земляковых, что у кургана жили, прям вот тут вот, у яра, знал? – обратилась ко мне мать. – О-о, да откуль ты их мог знать! – поправила себя. – Она, вон, когда дело происходило! Сто лет назад! А деда Махра Егора Егорыча, помнишь? Не помнишь ты и его.

– А причём тут Егор Егорыч? – не понял отец.

– О, Иосиф, да ты тоже не знаешь энту историю. А там, Паша, о-о! – мать значительно покачала головой. – Уж тут уж, надо много чаво захватывать!

– Ну и захватывай!

– Захватывай! Ты вот… – мать машинально погладила скатерть и помолчала. – Нет, не с этой стороны пойдем! Палыч! У вас в Няхавах када церковь крушить стали?

– Ты про год что ли? Да откуль я помню? Ну, с Нюрушкой я тогда жил. Нас там в той церкви и венчали.

– Где-то в тридцатых.

– В тридцать первом году! – вспомнил отец. – В тридцать первом! Дочь Надя родилась у нас в двадцать девятом, а когда ей исполнилось два годика, тут стали и церкву нашу ломать, Ивана Бугуслова.

– Вот, видишь? Вначале тридцатых! Я жа тогда дитём совсем была, а озорная – о-о! Оторви и выбрось! Я жа в двадцать четвёртом родилась и скольки мне тогда было? Шесть, семь! А родилась-то я на Троицу! Так что под Богом всегда ходила и счастливая была! А дедушка наш, Игнат Андреич, Царства ему Небесная, он был попечителем нашей церкви. И жили мы рядом с церковью и, считай, я там дневала и ночевала, в церкви-то! Я табе сейчас, Паша, про себя расскажу!..

– О! Да хто тебя просить про себя? Табе жа русским языком сказали – какую-нибудь энткую историю!

– Нет-нет! – остановил я отца. – Рассказывайте всё!

– Те года какие были? Вот ты, Иосиф, хутор Водины свой всегда вспоминаешь – матом там у вас не ругались, не пили и не курили…

– Не пили, не курили и матом не ругались! Революцьонеры принесли всю энту гадысть! – подтвердил отец.

– А у нас? Я жа тожа помню! Вот, помню, на печки лежу, ага, у меня энта картинка вся в глазах! Лежу, а дед Игнат Андреич с улицы заходить и прям с порога: «О-о, Тиховна-а!» – Это он бабушке нашей, Фёкле Тихоновне. – «О-о, Тихоновна-а, чаво я щас видал! Чаво я щас слыхал! – Руками вот так вот машить! Ага! – Я сейчас мимо ихней читальни иду, а они там, приезжие, черными словами говорять! Не дай и не приведи Господь! Он ей – черным-черным, она в ответ – белым-белым и немного серым, и немного серым. А он опять – чёрным-чёрным, чёрным-чёрным! А она уж тут – серым-серым, серым-серым и черным, и черным! А цыгарок вокруг – Господи, помилуй!»

Вот, Паша, они даже слова матерные не могли выговорить. Старики наши. Ну а я была пронырливая! Всё видала и слыхала, дитё же! Набралась сабе – ого-го! Всякой дурацкой дурнины! Читальня жа там рядом была! Тогда-то не клуб называлси, а изба-читальня. Там все комсомольцы и партейные гужевались, ну и мы, детишки, шныряли вокруг этой читальни. Ага! Раз в воскресенье служба в церкви идёть, и все наши на службе стоять, а я… Кажный раз вспоминаю, и аж щёки краснеють…

– Гля, аж запылали! – скривился отец.

– Ага, – мать не обратила внимания на отцовскую иронию. – А я… И как у меня всё это вышло! Уму непостижимо! Значит, постояла, постояла я с дедушкой рядом, с Игнатом Андреичем, На службе, ага! К бабушке подошла к сваёй, Фекле Тихоновне. С ней постояла. Но я же была пронырливая! Страсть! И мне так захотелось, чтобы все на меня обратили внимание! Вишь какая? А все же на батюшку глядять! Ну, думаю, какая-то тут несправедливость! На него все смотрят, а на меня?! Ну, погодите, думаю! Выхожу во двор, залезаю на забор, церковный, да как заору, частушку. У меня жа голос вон какой!

– Ды знаем! Слыхали! – заметил отец.

– Ага! Сижу да распеваю!

Сидить поп на козе! Самогонку вэзэ! А милиция – вдогонку, Отбираить самогонку! – хохлы нам такую частушку в хутор завезли. А в церкви-то – слыхать и хорошо слыхать! И шепчутся между собой прихожане:

– И хто эта такая? Чей ребёнок орёть охалицу такую?

– Да внучка Игната Андреича!

– Внучка Игната Андреича?! Ай-я-я-я-я! Не могёть быть?

– Могёть, могёть!

– Щас вон они какие дети пошли!

– Вот, Паша, как дед из-за меня позор принял! Мать у тебя в детстве какая была! Балованная, Паша. Просто – балованная! О-о! Досталося мне потом!

– И какая же тут люмбовь? Балованная она! Я не понял тебя, Нина! Про «самогонку вэзэ» ты уже сто раз рассказывала! А дитё просил тебя про чего-нибудь такое-энткое!

– Погоди, Иосиф, не встревай! Не путай мою линию! – настрой матери указывал на то, что выбрала она верный, но вилючий путь повествования. – Понимаешь, Паша, время-то какое было? Я хыть и малая была, да таперича понимаю. У многих людей ум за разум заходил, помешанный был! Стали церкви крушить в одно время, что и у нас, в Лобачах, что в Нижней Речке, что в Нехаевском.

– Да! Это так, – согласился отец, – в одно время.

– А кто крушил? Чужой дядя, что ли? Чужие были – да! У нас по хуторам много всяких людей понавезли. Казаков разбавляли. Начальства из приезжих много было. Да, считай, все начальники приезжие. И вот явилси один такой, Ваня Дундуков. Я хорошо запомнила его! Хыть и в девчонках ходила, но помню. Был он небольшого роста, крепкий и шустрый. Любил покрикивать и всё похвалялси, что Ленина своими собственными глазами видал. Как-чего, так сразу: «Ды я Ленина вот энтими глазами видал!» Ага! Видать, физически сильный был человек этот Дундуков. А все стали звать его «Дундук, Дундук». Ну, за глаза, конечно, называли. По партейной линии он состоял. И когда церковь нашу разрушать начали, он стоял главным. Заправлял всем этим делом. А в церкви-то ико-он в то время находилося – старинных и всяких! Казаки – они-то верующие, православныи. И как дед твой говорил, Царства ему Небесная, Димитрий Игнатич, что церкви закладывались по хуторам, за победу казаков. Одержали победу, да не какую-нибудь – важную, вот и ставили церковь в том хуторе, где её не было. А тут, видишь, чаво вышло? Бог кумунистам не угодил, и решили они без Него прожить, стали убирать Его. И люди такие находились! Оторви головушки!

– О-о! Да, а то не были! – оживился отец. – Вот, живёть сабе – голову на бочок. Тише некуда! Ну, прям хороший-расхороший, а трусоватый. И когда времена его приходють, мутныи времена, когда сильные воюють гдето там, а трусоватый тут осталси – о-о! Он голову свою, как змей подколодный, вытянить и шипеть, и кусаца начнёть. Все, кто слабже его, держись только! Как скучкуются они, трусоватые, в одну шайкю – звери становятся! Такие люди страшныи! Вот таких людей я видал, Паша! А отчего так бываить? Скажи ты мне?

– Пап, ну, наверное, это от гордости, от зависти перед сильными, – начал я философствовать, и намерен был развить эту мысль, умно порассуждать, но наш нечаянный диалог с отцом был мягко приостановлен.

– Ребята! Вы меня не перебивайте, а то я спать уйду! Вы чего? Я жа так могу сбиться! Тут много чаво рассказать надо!

– Ты, сбиться?! – усмехнулся отец.

– Я тоже в это не верю! Нина Димитриевна – сбиться?! –поддержал я отца. – Но пусть продолжает?

– Пущщай! – разрешил отец.

– Это я учту! – великодушно, простив нам легкие насмешки, продолжила мать. – Но были и другие люди, Паша! Совсем другие! И их было больше! Вот, Махра ты не знал. Здоровый такой дед! По хуторам ходил. Чудаковатый. Он, наверное, и папани нашего постарше был? – мать вопросительно остановила взгляд на отце.

– О, да я откуда знаю? В мельницу он к нам приходил, на Речку. И не раз бывал. Это я помню! Здоровый такой человек, всё с улыбочкой ходил, со смешком.

– Да на мельнице кто только не бывал! Особенно в голод. Ну, не про то. Нет! – мать подумала. – Он старше был отца. Старше, старше, но не намного!

– Нина! Табе это нужно вспоминать? Старше, младше, –сморщился отец.

– А как же, а как же?! – восстала мать. – Мне и самой теперича интересно, как оно всё было?! Родителей его я не помню, значит, умерли они у него вон когда! Но, сказывали, отец у него был гуляка и бабник, а сын… хэ! Интересный! Вот, говорят, «От осинок не рождаются апельсинки», это точно! Фамилия у них была Егоровы. И отец –Егор Егоров, и сын – Егоров Егор Егорыч. К женскому полу, как и его отец, этот Егор Егорович сильное безпокойствие проявлял! Неравнодушный был. А кличка Махор к нему от отца перешла. Отец был Махор, и сын стал Махром. Об какую-нибудь жалмерку так и споткнётся, так и споткнётся! А как споткнётся, так и кается, так и кается. В молодости он жа по монастырям ходил. В Киеве Лавру посещал. Вишь, как его раздирало! И туда, и суда. Грешил и каялси, грешил и каялси. И вот, в каком-то монастыре остановилси, монахом собиралси стать, а тут революция. Ну и всех там, кого посадили, кого расстреляли, а он сумел выбраться, домой пришел. А как пришел, так и жанилси сразу! Сказывали, «Жанилси зажмурки, на первой попавшей, на соседке сваёй, чтоб никакого женского пола больше не видать и не слыхать»! Чтоб не гулять, не ходить по сторонам и не грешить. Жанилси и всё! А жанилси он на Дусе. А Дуся, ана знаешь кто?

– Мам, да не нужна мне его Дуся!

– Ды как жа так?! Дуся ему не нужна! Дуся эта, родственница тетки тваёй Лизки, дядьки Пашки жаны… Ты таперича понЯл?

– ПонЯл, понЯл…

– Ну, ладно, ладно, ага! Жанилси этот Егор, да неправильно. Жаница, ана жа – не воды напиться! Это же надо делать по любви. А Дуся постарше его была. Но женщина она была интересная, я бы даже сказала – красивая. Муж у ней с германской не пришел. Погиб. И очевидцы были, видали, как муж погиб. И осталась Дуся вдовой. И как быть? Жить-то хочется! Сказывали, что у этого Егора Егорыча с Дусей и до того были… ну, близкие отношения. А тут ана, как тут устоишь? Если не по любви? Жалмерок-то вокруг, и одиноких, вон скольки было! Войны жа прошли! Скольки их, казачков, погибло! Кто считал? А женщины остались, а им-то тоже хотелось жить! И детей иметь, и всё такое…

– «Все такое» – отец хмыкнул и скривился.

– А чаво ты, Иосиф, кривисси?! Чаво кривисси?! Сам скольки раз жанилси?

– Но это – я! – возмутился отец. – У меня жа…

– Ага! У «няво жа»… С комсомолкими кто гужавалси, а?

– Да одна у меня комсомолка и была, Пашаня, – неубедительную защиту провёл отец.

– А зачем жа ты Нюрушку оставил? С дитём! Вы жа и венчанные были! С Нюрушкой!

– Да она старше меня вон на скольки! На восемь считай лет! И меня насильно на ней жанили! Хромой, вот и жанили насильно, чтоб, наверно, не пропал!

– Ага, пропал он! Пропал. Молоденькую, на шашнадцать лет моложе себя, отхватил. Пропал он… А ты знаешь, Паша, – мать вдруг поменяла тональность своего повествования, – ведь в нашем роду тоже был монах! Настоящий монах! Уж он-то не спотыкалси.

– Ну вот, щас она табе всех своих родственников в кучу соберёть! – съязвил отец. – Монах! И в каких он ходил штанах! Нина! У тебя чего сын просил?

– Ты, Иосиф, не встревай! Про монаха слыхал, сынок? Слыхал?

– Про монаха? Дед Митька, когда коров мы с ним пасли, что-то рассказывал, но я подзабыл детали…

– Деду Митьке этот монах приходился дядей, а бабушке Фёкле Тихоновне братом, а прабабушке Лисаньке, Елизавете, сыном. Ты теперича понял?

– Понял? – переспросил у меня отец. – О-о, погоди, она тебе сейчас расскажет, чего на базу у них росло, и какие коты тогда ходили и каких мышей во рту носили!

– Правильно! – улыбнулась мать. – Ты мне про грушенку напомнил! Ага, значить… Отец умиленно сложил руки, и все внимание уделил рассказчице, а мать вдохновенно продолжила.

– Значить, это происходило давно, когда дед твой только-только начинал топать. Под стол пешком ходил! А он –девятьсот первого года рождения. Ты теперича понял, когда это всё происходило? В девятьсот втором, скорее всего…

– Понял!

– А всё это тётки рассказывали. А они жа постарше деда Митьки были! Кроме Маруси. Это, значит, случилось летом. Казаки все в поле, а детвора дома была. И вот, ближе к обеду, заходят к ним на баз три монаха. А наш двор-то находился не на самом шляхе, не на дороге, а вот так вот, в закуточке, под горку. И, действительно, перед домом грушенка одна росла! Ой, Паша! И какие на ней груши висели! Да рази ж такие сейчас бывають?!

– Да-а, – мечтательно протянул отец, – раньше-е!..

– Не расслабляться! – взмахиваю я руками. – Ближе к монахам!

– И вот один монах…

– А откуда известно, что это монахи были? – перебиваю я мать.

– Паша, ты монахов хыть раз видал?

– Ну а как же? У меня даже есть один знакомый! Он институт наш закончил и ушел в монахи…

– А как они одеты?

– Понятно! Они были во всём чёрном…

– Ну конечно! Одеты, как положено. И вот один монах как бы срывает грушу, вытирает её об рясу, кусает и головой вот так вот качает! Дескать, какая груша! Мировая груша! Ага! А детишки, они – вот, на базу гуртятся, а монах этот, с грушей, поздоровалси, да и спрашиваить:

– А иде ваши родители? –В поле!

Тётка Шурка так рассказывала:

– В поле! – кричим ему.

– А дайте испить водички! – просить монах.

Принесли водички. Монахи попили. А у нас колодезь был – о-о! Вода – исключительная!

Ну! Монах энтот, что разговор с детишками ведёть, весь баз осмотриваить, ещё грушку срываить. Во-от. И всё, всё выспрашиваить он у них про отца, про матерь, про дедов – про всех! А у него, кубыть, котомочка. И он открываить её и угощаить их, детишек, леденцами. А потом он вынимает платочек:

– А это, – говорит, – а это бабушке своей передайте!

Приобнял он кое-кого, деда тваво, Митькю, за щёку вот так вот потрепал и посмеялси:

– Щекастый казачок!

Посмеялись они все, на дорожку ещё водички испили. «А мы им, – тётка Шурка рассказывала, – а мы им и грушек ещё насобирали!» Поблагодарили они нас за грушки, за воду, распрощалися, да и пошли своим путём-дорогой.

А тут вскоре бабушка Лизавета домой приходить. Да не приходить, как сказывали, а вся аж вот так вот – в дроже явилася. Кубыть у ней какая-то такая предчувствия была! Ну, серца не на месте! Ага! Кубыть она прямо от ворот как на баз зашла, так и закричала детям:

– Вы все живые-крепкии?

– А нам-то чаво? – тётка Шурка рассказывала. – У нас леденцы на палочках! Петушки! Да такие вкусные! И мы сосём эти петушки и дядечек в черном про себя благодарим. За леденечки! А бабушка Лизавета, как увидала у нас леденечки, да и спрашиваить:

– А чей-то у вас такое?

– Леденечки! – говорим.

– А иде вы взяли леденечки?

– А дядечки к нам приходили! – отвечаем. – Водички испили, леденечками нас угостили, а табе вот, бабушка, платочек передали! – и отдаём бабушке платочек.

– Что за дядечки? – бабушка вот так вот платочек взяла, да и за грудя хватается.

– Да кубыть, монахи!

– Монахи?!

А у бабушки-то, Лизаветы, у ней сын был. Старший! Михаилом звали. Детей-то много было, а он, как тётки мои рассказывали, сильно Бога любил. Михаил. И вот, как-то с богомольцами нашими сходил в Киев, в Лавру, да там и осталси. Потом он в другой монастырь ушел. Кубыть под Воронеж. И хто-то его там видал. А потом от него – ни слуха, ни духа! И скольки времени прошло?! А материнская серца, она чаво? Рази ж такое забывается? Вот вас, четверых, пока ночий всех не вспомнишь, пока в гости к вам, хыть и в мыслях, не зайдешь, – рази ж уснешь?! Во-о, сынок! И всех вас жалко! Вот они! – мать растопырила пальцы. – Хыть и все разные, а попробуй, оторви какой-нибудь?! А-а-а… Больно, каждый. Да! И вот она, бабушка Лизавета… ну она мне прабабушка, а табе – прапрабабушка выходить!? Ага, она, дескать, за серцу вот так вот ухватилась да и воскликнула:

– Он! Он! Мишенькя мой! Серца говорить! Да куда жа они пошли, монахи? В какую сторону?! – кричить.

– А вон туда, на Тишанку!

Эх, как она рванулась бежать с этим платочком, как молодая! И вот от Лобачей до Подосиновиков бежала! Это ж километров четыре, пять? А в этот день, сказывали, гроза собиралась. Несколько дней, как у нас бываить, тучи ходили, ходили, ветер их гонял, гонял, а потом сильный поднялси! Ветер! Ну, прям бурЯ! Деревья так и гнул к земле, так и гнул к земле! Вот, нагнала она монахов в Подосиновиках. Нагнала да и закричала:

– Батюшки! Святыи отцы! – а сама задыхаится, уж и падаить. – Остановитесь вы, милыи, – просить. – И поглядите мне в глаза!

Те останавливаются, оглядываются. А бабушка Лизавета, она подходить к ним вот так вот, да и в глаза их глидеть, начинаить. И как до Миши сваво дошла, так и выдохнула:

– Миша! Сынок!

А монах удивилси так, отстраняется, и говорить удивлённым голосом:

– Что вы? Что вы? Я Вас не знаю!

– Миша! Да как жа ты меня не знаешь?! – восклицает бабушка Лизавета. – Я жа матерь твоя!

И кубыть тут молонья стала сверкать и гром вдарил.

– У меня матерь другая! – отвечаить монах. – Другая у меня матерь, – и опять отстраняется.

– Миша! Не рви мне серцу! Признайси мне! Сынок!

– Я не Миша вовсе! – опять монах весь в удивлении.

– Ды как жа так?! Да я жа тебя родила, растила, у груди держала! – уж вся в слезах бабушка Елизавета. – Признайся, Миша, сынок!

– Не вводите меня в смущение, мамаша! Я не ваш сын! –отвечаить монах, но и сам чуть ли не плачить. Он жа сам на нервах весь!

– А покажи ты мне правое плечо, сынок! У маво сынка родинка большая была на пличе правом. Большая родинка, – она и показываить, где родинка! И какая родинка!

Те, другие монахи, переглянулись меж собой и ждуть, чего ана дальше будить. Можа, они знають, есть ли родинка на пличе у их товарища, али нету её? А этот Миша ну ни в какую признаваться ни хочить.

– Еслив ты не мой сынок, то покажи мне пличо! Серцу мою успокой и ступай сабе с Богом. – Елизавета, кубыть, на колени перед этим монахом стала и рыдаить, а он – перед ней стал. И тожа на коленях, и, кубыть, слёзы её вытираить, вытираить а она вдруг поймала-то руку яво, дожжик с лица яво вытерла, сама вытерла, вот так вот, как у малова дитя, улыбнулась, да и говорить:

– Ни нада мне плеча тваво. Ни нада! Вижу, что ты мой, родненький сынок. Таперича я точно вижу и знаю, что ты мой. Ты помнишь, када маленьким был, в Тишанке тонул, и я тебя вытащила, да шилыжинкой отхлестала? И когда я плакала, ты мне вот точно так кулачком и большим пальчиком слёзки мои вытирал? Помнишь? Помнишь? Табе жа тогда было больно, ага? Шилыжиночкой – ана жа, больно! И я на всю жизню запомнила – я его отлупила, а он ещё мои слёзы вытираить!.. Мишенька! Сыночек!.. Чадунюшка ты моя!

А молонья и гром – пуще прежнего и сильный-пресильный дожжик пошел. Ливень! Монах молчить и лишь глядить в глаза Лизаветы да моргаить. А лицо яво залитое то ли дожжём, то ли слязами. И Лизавета сама насмотреться никак не могёть на сваво сынка. Уж тожа молчить и всё гладить и гладить его лицо. А другие монахи под молоденький низенький дубок, чтоб молонья не поразила их, встали, от дожжя спрятались и ждут товарища сваво. Небось родителев своих вспоминають. И вот Лизавета руку монаха вот так вот взяла, поцеловала, да и говорить:

– Ступай, сынок! Тебя ждуть! А я уж таперича за тебя молиться буду. А то – живой, неживой, – мы жа не знали. А ты за нас там помолись. Ты жа к Богу ближе стоишь. Я уж так переживать не буду. Погладил ты маю серцу. Ступай, ступай, – а сама плачить, но уж другими слязами. Монах, кубыть, ей ничего не сказал, а тоже руку поцеловал Лизавете, перекрестил её, да и пошел, как сказывали, весь в рыданиях, не оглядываясь, а товарищи за ним тронулись.

А ливень! Сказывали.

Монахи в одну сторону, к станице Тишанской, а Лизавета так на коленях в слезах и простояла с дорогим платочком в руке, пока монахи не скрылися.

Вот такая вот история, сынок. Её нам и тётки рассказывали, и бабушка сама, Фёкла Тихоновна. Царства им всем Небесная! А платочек этот долго у нас хранился.

Я жа его помню. Кашемировый такой, зеленоватого цвета. Но его уже не надевали при мне, а как память хранили. Мы ещё с сестрой, покойницей Любой, тайком от бабушки доставали его из сундука, бабушкиного сундука и примеряли его. Ну, так, знаешь? Потаясь! А вот к кому он потом попал, не могу сказать. Так что, видишь, Паша?

– И что с тем монахом, родственником нашим стало? –спрашиваю я. – Ушёл и всё? Куда ушёл? – таких подробностей я не слышал от деда.

– С этим монахом? Его, Паша, видали в Ирусалиме. Егор Егорыч рассказывал. Ну, а он жа по монастырям ходил. И где он потом был, чаво с ним? Никто не знаить!

– Кха-кха, кха-кха… И какая жа тут любовь? – слегка прочистив горло, спрашивает отец. – Яму жа энткая люмбовь нужна! Табе какая любовь нужна, Паш?

– А ты, отец, не спеши! Я знаю, какая ему любовь нужна! Знаю, знаю! А вот зачем я табе всё это рассказала? Скажу! Када в Лобачах стали церкву крушить, то вот этот Егор Егорыч, он иконы стал спасать. В точности я табе не могу сказать, как это вышло. Можа, он заранее знал, что вот завтра кумунисты примутся за церкву, а он нонча и стал их выносить из церквы. Скорее всего, так и было, потому что икон он много спас. Потом он жа многим нашим верующим эти иконы и раздавал. Ты вот видишь, сынок, эту икону? – мать указала на Марию и Иосифа. –Её ведь тоже из церквы вынесли, но из Нижне-Реченской. Там жа такая картина была. Там – Терёхины, что над речкой живуть, – ты их помнишь? Терёхиных?

– Да, конечно, помню!

– Так они в Нижней Речке спасали иконы, а у нас в Лобачах – Егор Егорыч. Несмотря на то, что этот Егор Егорыч по жизни метался туда-суда, но был он беззлобный. Муху пальцем не обидить! Безобидный, беззлобный и всегда улыбалси, всегда улыбалси! Но! По женской части, вишь, какой был? Бедокурный! А женщины-то видать, его за энту улыбочку и уважали. Ага!.. Слухайте дальше. А дальше – больше! Жила у нас на Земляках, под курганом, это туда, внизу у яра, Настя Землякова. Земляковых там на Земляках – пруд пруди, и все они нам родственники, а вот Настя – тожа, но далёкая. А жили они вдвоем с матрей Серафимой. И вот красоты Настя была неописуемой! Она хоть и старше меня, но я её помню, Настю. Что походочка, что личико, ну, как говорять, ни в сказке сказать, ни пером не описать! Стройная такая, фигуристая, глаза такие – ясные-ясные! Чистая лазурь! А бровки, будто рисованные, как у меня!..

Отец крякнул и загремел ложкой в кружке, а я улыбнулся и представил ту Настю. У мамы нашей действительно брови были красивые, да и сама она была красавицей с ясными-ясными глазами! Не видя ТОЙ красавицы-Насти, стал я далее, по ходу рассказа, представлять маму нашу – Нину Димитриевну в образе Насти Земляковой.

– И эту Настю мать-Серафима выдала замуж в станицу Луковскую за… как его назвать? За белогвардейца? Вот имени я его точно не помню. Если не Степан! Степан, да! Точно, Степан! Они с дедом твоим, Димитрием Игнатьевичем, в революцию вместе во Турецкой стороне побывали и вместе возвратилися оттуда. Со многими другими, конечно.

Но оно, сынок, как оно происходило? Вон, все Лобачёвские были белыи. И дед твой в том числе. А Верхнереченские, через горочку – красныи! Баба Даша твоя, она жа Верхнереченская. И вот как она вспоминала: «Выскочат на горочку, как петухи какие! Энти белыи, а эти красныи, и начинають пули пулять друг в дружку, шашками махать. А сами между собой и браты, и сваты, и двоюродные, и троюродныи!» Вот так выходило! И если бы деда тваво не засватали бы за бабку Дашку… а у бабы тваёй Дашки дядя родной, Полухин Арсений Епифаныч, он жа за красных шел! Директор Верхнереченской школы! Грамотучий и красный! С головой, можно сказать, туда окуналси, в идеи красные. И с ним считались в районном центре. Если вовремя не засватали бы их, неизвестно, что бы стало с дедом Митькой. Его жа воронок не раз возил. НКВД! Это уж и я помню! В самые тёмныи ночи к нам на Земляки приезжал воронок. Грузили деда тваво и начинали возить. Возили, возили… А мать, Дашка, она с ума сходила, нас накрывала в постели и всё к окошку бегала.

Папаня рассказывал:

– Я жа чую, что возят по хутору, или вон туда, к Городище машина южить, взбирается. Остановят и начинают допрашивать;

– Докладай! Хто тут против Советской власти выступаить?

– Да нихто не выступаить, – говорю.

– Ты нам тут сказки не рассказывай, «нихто», а всю правду выкладывай, а то шлёпнем тут и всё! Без суда и следствия! Хто против Советской власти? Говори!

– Ды все молчать. Всем нравится Советская власть. Нихто ничего и не говорить, – опять своё талдычу.

Вот ведь как было, как выходило? Скольки раз возили тваво деда Митькю, допрашивали, а так и не тронули. Но там жа, в Нехаевском НКВД, знали, что он жанатый на племяннице Арсения Епифановича! Мы жа потом вот так вот, все родственники и рассуждали между собой.

– Ой! Нина! – возмутился отец. – Там они смотрели что ли – родственники, не родственники!

– А как жа ты думаишь? А как жа ты думаешь? – заспорила мать.

Эти истории про белых и красных я слышал и от бабушки, и от деда. Вот теперь мать рассказывает. И тоже – в который раз…

– А у Насти Земляковой один раз взяли муженькя. Один раз к их двору воронок Нехаевский ночий подкатил, заграбастали Стёпу и увезли. И всё, с концами! А Степан постарше был Насти. Ей было-то всего в ту пору, как сказывали, шашнадцать лет, Насте! Они в супружестве и года не пожили. И осталась Настя ни невеста, ни вдова, ни жана. Совсем молодая женщина! Но человек, он жа верить в чуду. И она с такой верой прожила: а вдруг дверь распахнётся и войдеть он! Живой и крепкий! Семья у свекра со свекровью Настиных большая была. Да они все семьи раньше были вон какие! Да. И прожила там Настя, считай, в работницах не год и не два – больше. Я уж не могу табе точно сказать. Прожила в ожидании этого чуда. А вдруг?! На неё уж там, в Луковском, засматриваться стали, приставать. А приставали те, кто власть имел. Сказывали ещё, что один энкэвэдешник Насти гла-за и открыл. Мол, не верь ты ни в какую чуду. Нету тваво Степана, не жди его, а давай вместе полюбовно жить.

– Энтот энкэвэдешкик, небось, и подстроил с мужем, – уверенно сказал отец, – чтобы путя сабе к Настиной юбке открыть!

Мать внимательно осмотрела отца и продолжила дальше–: Ну, Настя тут поплакала, поплакала, раскланялась свекру со свекровью, да и к матери Серафиме на Земляки переехала. Ребёнка-то они не нажили со Степаном… Может, ты и прав, Иосиф, можа, так и было. И другие, некоторые люди тогда так думали. Вишь, как? А тут, Паша, а тут Дундук её заприметил! Но он жа настырный был, человек! Чтобы всё по его было! По-партейному! Чтобы рраз – в дамках! Он жа Ленина видал! Ага! И он к ней сразу подкатил, мол, иди ко мне. Дескать, мне такие нравятся, и ты мне подходишь. А Настя его так отшила, так отшила!

– Я, – говорит, – я табе не кобыла, – говорит, – чтоб в стойле твоём стоять! Поищи сабе других!

Ну, Дундук облизнулси, а серца яво защемила, и сильно защемила. Видать, Настина красота в ход пошла. Он весь курган, где Настя жила, весь курган вдоль и поперёк истоптал, проскакал на конике своем! Коника бедного измучил! Тогда жа курган крутой был, о-о-о! Что ты! Не то, что ноня. Вот выскочить на макушку кургана и туды, и суды скочить! Коника на дыбошки поставить и вниз. Ага! А все жа в хуторе смотрють и головами махають:

– Зачем коня мучаешь? Дура-ак! Форменный дурак!

И он к ней, к Насте, и так, и этак, к Серафиме, матре Настиной, стал приставать:

– Отдай за меня Настю! Я её, – мол, – в шалка и бархат разодену, пылинки с неё буду сдувать! К тёплым морям её увезу!

– А почему – к морям? Он же – партЕйный! Революционер!

– Ну, Паша, откуль мне знать? А ты думаешь, им тёплые моря не нравятся?! Партейцам?! Серафима так говорила! Кубыть он сам был с морей! Дундук-то. С тёплых или холодных, я того не знаю. Ага! А Настя – ни в какую! Ей по нраву, как говорили, был Егор Егорыч. Вишь, как выходило? Жить-то хочется! Но Настя и виду не подавала, ему, Махру. А Махор-то, Егор Егорыч, он чаво? Он пока что на Дусю свою только жмурилси, никаво не видал вокруг себя!

– Что-то туго, папа, завязывается, – прокомментировал я вслух.

– О-о, развяжить! Не боись, Паша! Мать развяжить! Чего хошь она табе так заплетёть! А потом жа и расплетёть! – уверенно пообещал отец.

– Я не плету, а правду рассказываю! И еслив вы будете мне мешать и подъеферивать меня, я психану и спать пойду! – пообещала Нина Димитриевна.

– Ни-на-а! Не надо психовать! Мы тут тожа все психованныи!

– Мама! Молчим, молчим!

– Хорошо, психованныи, молчите. Да ты свежева чайкю завари! Ни жилей заварки! А то чей-то ты нам гольную воду льёшь? Позаснём тут за чашками с гольной водой!

– Да какая – гольная? Только заварил!

– И не спорь с матерью, а покрепче, нового завари! Какой нонча привёз! История-то – длинная!

Приехал к родителям я, конечно же, не с пустыми руками. И чай привез. Цейлонский. И конфеты «КОРОВКУ» Можайского молочного комбината. И платочек матери, который сейчас вот лежит у неё на плечах, и рубаху отцу – светлую с длинным рукавом. Потому-то отец часто прокашливается и откидывается назад, как бы оглядывает себя со стороны. И сидят мои родители в обновках, пьют чай цейлонский, свежий, ненадышний, и глядят на меня, и светятся…

– И вот, Паша, чаво ана выходила! Ты жа знаешь, где церква была, на бугре на Лобачах, где вы все учились, а Егор Егорыч со сваей Дусей жили прям вот тут вот, у нас, на Солонцах, рядом с Головановыми. Пройти ему невидимкой? Особа не пройдешь. Кто-нибудь да заметить. Даже ночий. Оно как бываить? Нужна табе тёмная ночь? Так обязательно луна вылезить! А када табе светло надо, так она за тучку спрячется, и чего хошь тут делай! Как испытание какое! Получилось так, что с первыми иконами, какие Махор нёс из церквы, Дундук его и захватил. Прям на мосту через Тишанку. Ночь-то была темная, а Махор, то-олькя на мост, а луна его вовсю и проявила! И Ваня Дундуков тут как тут, здассте и пожалуста! Сзади! На конике! Он ведь в верхах ездил, как казак какой! Даа, что ты! Ага! С Лобачей ехал. Или стерёг его, или чё? Нагнал Егора Егорыча и сразу жа:

– Ты чего прёшь такое? А? Чаво стащщил?

А нес Махор церковную утварь. В том числе и крест золотой. Ну он жа в церкви прислуживал. Видать, там они и договорились с попами, что в первую очередь спасать. И он-то, Махор, был здоровый и сильный, вот ему и насобирали: кресты там, иконы старинные, завернули в платок большой. Знаешь, такие платки бывают, зимние шерстяные с махрами?

– Ну! Знаю.

– Вот в таком платке он и нёс. И уж осталось ему идти –рядом хата, а ана вишь, как вышло!

– Чего стащил? Подлец ты такой и разэтакий! – Но он, Паша, Ваня Дундук этот, он жа при исполнении находилси! Понимаешь?

– Ничаво я не воровал, – отвечаить Егор Егорыч.

– Тогда чаво тащишь?

– И не тащу, а несу иконы и кресты! – честно отвечает Егор Егорыч.

– А иде ты их взял?

– В церкви.

– А по какому такому праву ты их в церкви взял? – как пристал Дундук к Махру, как пьяный к радиу, дескать, спой и спой! И чего идешь, и чего несёшь, и зачем несешь? Но он жа при исполнении! Да ещё сверху, с коника! А тут луна вовсю светить, и Махор – как на ладони! Ага! Потребовал открыть да показать, чего в платке. Пришлось Егору Егоровичу развязывать платок. А крест золотой, как блеснул, так Дундук тот, сказывали, чуть с коняшки и не свалилси!

– Золотой?! – кричить.

А Егор Егорович глядить на няво да молчить. Молитву про себя читает. Чаво ты ответишь? Золотой крест али не золотой? В церквях кресты были разные, были и золотыи!

– Сейчас же мне отдай его! – командует Дундук.

– Зачем табе крест? Ты жа неверующий! – кубыть спрашивает его Махор.

– А не твоё собачье дело! – отвечаить Дундук. – Отдай, а то всё отберу!

Ну и что ты думаишь? Конечно, отдал Махор крест. Хорошо хыть так отбоярилси. Ну, эту церковную часть принёс он домой, к Дусе, да назад, в церкву. Рассказал там, что так и так, крест золотой отнял Ваня Дундуков. А уже ночь-то была, но никто из церкви не уходил! Люди наслышаны были, как церква разрушать стали – всё рушили! Решили срочно спасать другую утварь церковную, с иконами и со всем нужным имуществом. Думали жа чаво? Ну, побесится, побесится советская власть, да и снова церква откроить. А тут табе и иконы, и кресты – всё на месте! Как жа ана без Бога?! Старые люди так и говорили, что надеялись на прежние времена. Мол, придуть они! Вот ведь как! Да-а… А среди прихожан на тот момент была Серафима Землякова с Настей. Она и предложи, Серафима, дескать, давайте ко мне иконы снесём. Дескать, и пройти ко мне можно будет незамеченными, буграми! Ну, ты жа понимаешь, Паша, как там пройти!?

– Конечно, к кургану буграми! И никто не заметит!

– Никто, правильно ты говоришь! Дескать, и пройти ко мне можно незамеченными, и хранить пока у меня можно в целости и безопасности. И вот опять Махра снарядили. Ну а таперича он пошел не один по дороге, а по буграм, да с На-астей! – мать интригующе улыбнулась! Ага! И вот ана, дальше слухай! И пришлось им вместе в ту ночь ходить по этим буграм. Ну и, видать, понравилось им это дело. Вместе ходить! Пара была-а-а – красивая! Что ты! Что ты! Некоторые из хутора даже прибрехали, дескать, в энту ночь, када Егор Егорыч с Настей ходили, в энту ночь ниже кургана, где Серафима жила, аж молонья засверкала. Ну, конечно, Паша, это брехня.

– Почему брехня?

– Но это же осенью происходило! Поздней! Какая молонья?! Опять жа, оттуда, с северной стороны, тучи с грозой к нам никогда и не ходили! Ктой-то прибрехал, конечно, чтоб красивше было! Ага! И чего ана выходила? Настя окончательно голову потеряла, да и Махор свихнулси! Наконец-то глаза открыл и увидал настоящую красоту, какая по нраву ему стала! Да! И какая там в тот раз между ними молонья сверкала, неизвестно. Только, сказывали, к Дусе в ту ночь Махор не пришел. Не пришел он на вторую и на третью ночь. А потом, кубыть, заявилси днём, да и сказал:

– Прости меня, Евдокия, что нервы табе сильно потрепал. Ухожу к другой. Живи таперича, как вольный ветер!

– Я, Егор, на тебя зла не держу, – отвечает ему Дуся, а сама вся в слязах. – Я на тебя зла не держу, а ветер я не вольный. Он к табе тольки и колыхается, потому что сильно-сильно тебя люблю! Иди к ней и запомни: двери мои для тебя всегда открытые! Настежь!

Ну и что дальше? Стали Махор с Настей после той ночи по буграм ходить. Днём! Сказывали, за руки возьмутся, да и ходють, да и ходють на глазах у двух хуторов. Как дурачки какие! Лазурныи!

– Почему дурачки?! Люмбовь! Как ты говоришь!

– Люмбовь-то – люмбовь! Да их жа Дундук мог наблюдать каждый Божий день! Можа, Паша, можа, они и всего один разок прошлись днём по-над хуторами, а Дундук их и заметил. А ана, знаешь жа как?! Начальник! При исполении! А ему отказывають! С кем-то, значит, ходит под кренделёк, а ему отказывають?! Да он жа Ленина видал! Э-э, это дело стало опасной штукой! Кубыть Дундук этот выловил Махра, да на том жа мосту, где он крест отнял у него, и между ними произошел такой вот разговор:

– Хто ты такой? – со злостью спрашиваить Дундук. Он жа опять на коняшке восседал! Да! – Хто, – говорить, – ты такой, а?!

– Егоров Егор Егорович, – достойно отвечает ему Махор.

– Ты меня не понял! Я тебя спрашиваю, ХТО ты такой?

Ну вот ХТО?! Я революцию защищал! Я вот таких, как ты, контриков, в расход пускал! Я Ленина! Вот этими! Собственными глазами видал! А ты ХТО?!

– Егоров Егор Егорович, – опять отвечаить ему Махор. – Я, – говорит, – Егор Егорович Егоров, Божий человек!

– Слушай, ты, Егоров! Опиум для народа! Если я тебя ещё хыть раз увижу рядом с Настей Земляковой, за себя не ручаюсь! Убью и всё! Убью и ничаво мне не будить! Ты понял меня, опиум?

А Махор, кубыть, перекрестилси, да и ответил:

– На всё воля Божия!

Ну и чего ты сабе думаишь? Как оно дело дальше пошло? Прям стрямительно полетело! Ага! Это всё осенью случилось. В нескольких днях, как Махор с Настей иконы спасали, в этих днях всё и произошло!

Вот тут вот, на Кулиновском, где ты в снегах ноня тонул, чуть выше, конечно, жил и проживал Красный Партизан. Семья у них тут проживала, а сами они, Партизаны, тоже местные. Карасёвы! Они потом переехали… Куда? Вот не могу табе точно сказать, если не в Калач. Ага! Воронежский. Карасевых у нас, сам знаешь, как и Земляковых на Земляках – пруд пруди! А глава Партизан… как жа его звали? – задумалась мать. – От ты! Замстило и всё!

– А почему – «Красный Партизан»?

– Потому что Красный и Партизан! Сам сабе кличку такую дал. У Буденного он был! В армии у Будёного. Погоди, не мешай! Дай вспомнить! Если не Иван, а Палыч?

– О! Да откуль я его знаю? Я в то время, наверно, в тюрьме сидел или Динамо строил, а можа, в МТЭЕСе работал. Я про этого партизана и слыхом не слыхал!

– Да какое это имеет значение? Зови его Красным Партизаном и всё!

– Да как жа, Паша? Как жа? Ладно – Партизан! Но я вспомню! Ага! Энтот Партизан был тоже партеец. Строгий такой. Но это на вид, а сам и водочку попивал, и до женского пола бегал. Правда, он был такой маленький, штыбзик, что на него никто и внимания не обращал. Может, он поэтому и в партию вступил, чтоб все его видали? Его же ужасно злило, что никто на него не обращаить никакого внимания! Но самое главное, самое главное, сказывали, в Бога он не верил. Безбожников у нас много, но кто молчить про то, а он ну прям из штанов выскакивал:

– Я! Я! – якал всё. – Зачем мне Бог, – орал, – када я сам бог! Но маленький, правда, бог энтот выходил! И он дружил с Дундуком. Ну, рыбак рыбака, он жа эта… ага! Сам знаешь! Идейная дружба у них была. И носил этот Партизан двубортный пинжак, богатый! С карманами накладными. Ну, такой хороший пинжак! Правда, он ему был трошки великоват. Некоторые старые люди говорили, что не трошки, а прям великоватый! А носил он его по праздникам! По большим партейным праздникам! И тут, вишь как?

Приходить к нему как-то Ваня Дундуков домой, в гости. Да так вышло, что пришел он на свяжатину! Выбрал день, когда Партизан поросёнка зарезал! Вовремя припёрси! Ага! Сели они, как говорили, крепко выпили, и приступаить к ему Ваня Дундуков:

– Дай ты мне, товарищ ты мой идейный, пинжак с карманами накладными! – дескать, – он мне нонча нужон будить!

– Зачем? – спрашиваить Партизан и глаз щурить. Говорили про него, что он, Партизан, глаз щурил, как Ленин… Владимир! – мать радостно хлопнула ладонями. – Его звали Владимиром! Как Ленина! И отчество было у него –Ильич! Владимир Ильич! Глянь, как замстило! Вспомнила! И как так я могла забыть?! Во-от, что с головой могёть быть! Владимир Ильич! Точно, точно! – мать шумно задвигалась, ожила. Все эти воспоминания для неё были очень и очень приятными. – Ага! И вот, значить, щурится, и спрашиваить дальше. – Для каких таких целей? Владимир Ильич яво спрашиваить! Но он жа идейный был и на Ленина похожий! Ага! Один похожий, а другой живьём Ленина видал! Вишь, как спаровались! Парочка – кулик да гагарочка! Владимир Ильич, видать, уже скумекал, для каких целей пинжак ему. Все жа в хуторах знали и видали, как Дундук вокруг Насти приплясываить, а Настя-то верующей была. Для партейцев – истинный халам-балам! Как отец твой говорить.

– Ага! – хохотнул отец.

– Мне нонча в тваём пинжаке нужно одну серцу покорить! – честно признаётся ему Дундуков.

– Энта серца табе не по карману! Не покорится она табе ни в пинжаке, ни без пинжака! Не дам! – отвечает Владимир Ильич. – И мой пинжак для партейных принадлежнастев, а не для того, чаво ты просишь!

– Но я хочу семью создать, партейную! Я её перевоспитаю! Перекую, подлюку! – настаивает Дундук. – Вот увидишь, я её так за уздцы схвачу, что она у меня через месяц комсомолкой станет! Дай!

– Не станет! Не дам!

– Станет! Дай!

– Не станет, я табе говорю! Они такие одурманенные, –щурится Владимир Ильич, – опиумом для народа эти верующие! – но он жа был, Паша, подкованный, идейный, Партизан!

– А давай поспорим, что я её обротаю? Давай?! – кипятится Ваня Дундуков.

– Говорять, её Махор уж обротал…

– Как?! Ды я этого Махра!.. Распушу! Я его уздечки!..

– Мам! – робко протискиваюсь я со своим словом. – Ты так рассказываешь, будто сама слышала их спор, и даже видела прищур этого самого Владимира Ильича!

– Ага, ага! – охотно и как-то радостно поддерживает меня отец.

– О! Да это истинная правда! – возмущается мать. – Все старые люди так и рассказывали! Папаня! Царства ему Небесная, не раз вспоминал эту историю. Да и другие! Нет! Если вы не хотите меня слухать…

– Да ты что, мам?! – пугаюсь я и тут же подливаю «чайкю» в материнскую чашку, и коробку с конфетами пододвигаю к рассказчице ещё ближе. – Кто же лучше тебя расскажет?!

– Ага, ага! – с той же радостью, но с другим значением соглашается отец. – Луччи твоей матери, Пашка, никто не расскажить!

– Ну, вы и брехуны-ы! О-о, – расплывается мать и кусает конфетку. – Ана жа, Паша, интересные люди тогда жили. Все же бедныи были! А одни идейныи, а другие, вишь как – верующие. И верующих было больше, а идейных, партейцев в наших хуторах можно было по пальцам пересчитать. На одной руке. И те старались честно жить, и другие, идейные, они жа тожа честные люди были! Они жа хотели счастью на земле построить, но без Бога. Им, дуракам, ктой-то внушил, что Бога нет, они и поверили, и попёрли напропалую. Вишь? Но они жа нормальные были, в основном!

– Да что ты, Нина?! « В основном»! Разные люди были! А скольки было таких, что оторви и брось? А уж идейных… Я их стольки перевидал, дураков идейных! Многие пёрлись в партию не из-за идеи, а чтобы себя выпятить, начальником стать! Скольки их в МТЭСе водилось! И из Москвы были, когда МТС строили, начальники, и своих дураков хватало! Ты, вот, когда свою Партизанскую историю доведёшь до конца, я расскажу. Смешную! Но не про любовь.

– Про морковь?

– Ага, ага! – смеётся отец. – Про морковку!

– Не забудешь, пап?

– Ну, теперича я её вспомнил, так что не забуду.

– Ага, получилось так, – продолжила мать рассказ, – что Партизан всё жа уступил ему пинжак с карманами! Но строго-настрого наказал – до утра! – Димитриевна осторожно вынула из коробочки очередную конфетку.

– У тебя, Нина, до утра ничаво не слипнится? Интересно мне всё же знать! – поинтересовался отец.

– Не боись, Ося, ничаво у меня и не слипнится! Ага! Не перебивай мне! А завтра утром, ты таво петушка, какой на нас наскакываить, заруби. Ушничку сыночку сварю! Представляешь?! Молоденький петушок, а такой драчун! То-олько на баз, а он тут как тут! Проходу не даёть! На нас с отцом наскакываить!

– Мама! Не отвлекайся со своими петушками!

– Ага, не буду, – мать ласково просмотрела на меня и взяла ещё одну конфетку. – Всё! Последняя! На нонча. Ага! Значит, одел Дундук пинжак энтот и пообещал, что как обделаить дела с Настей, дескать, засватаить её, так и вернёт пинжак. Тут жа! Будто, на прощание так и сказал:

– Дорогой товарищ! Смотри на солнцу! Я своё партейное слово сдержу! Через два часа, от силы три, твой пинжак с накладными карманами будет висеть у тебя на плячах, а через месяц Анастасия Землякова будить комсомолкой! – сказал, да и прямиком двинулси к Насте Земляковой. Взял с собой крест золотой, завернул его в тряпицу, сунул под рубаху да и идеть. А зачем он крест с собою взял – загадка! Все уж потом гадали: ну для чего он его взял? Не на проповедь жа шел! Поп нашелси! Ага! И вот! Идёть, мечтаить, причмокываить, разныи картинки сабе приятные в голове мулюить! Дескать, щас обротаю! А почему он так был уверенный, что серцу её покорить? Была причина.

Тут стало всё происходить скоропалительно! Сказывали, за сутки-двое до того, Настя пошла в лес за поджижками. Ну, ты жа знаешь, что выше их – лесок. Жили-то они с матрей бедно. Без мужеской руки чаво ты особа в хозяйстве наделаишь? Ничегошеньки! Вот и они. Печку топили – абы чем. Что горить и что легшее набрать, тем и топили. А уже осень, поздняя. И вот пошла Настя в лес, набрала поджижек охапку, да уже и вниз к сабе спускается. И откуда он взялси, чёрт бы его побрал, Дундук на лошадке! На горе! Он, значит, на кургане поскакал, поскакал да, видать, Настю в леске приметил, да к ней! Ага! Подскакал к ней, спрыгнул с коника, да и сразу:

– Настя! Не рви маю серцу! Дай согласию на любовь!

– Моя серца принадлежить другому! – отвечаить Настя, а сама пытается пройти с поджижками.

– Махру?! – орёть Дундук, и путь ей преграждаить. – Я его изничтожу, как контру! Он – опиум для народу! Чего хорошего он могёть табе дать? Ты красивая, молодая, а я при исполнении! У меня власть! Настя! У нас с тобой всё будить! Я тебя в такие шалка разодену!

– Отойди от меня! Мне от тебя ничаво нинада, никаких шалков! – решительно отвечает Настя. – Я табе всё сказала!

– Настя! – Дундук бросается на неё, обхватываить и валять её начинаить. И что бы там произошло, неизвестно, но Настя в сярцах фразу такую ему кинула:

– Да хто жа так делаить?! А ещё партеец!

Дундук тут сразу охлынул. Он жа не совсем насильником был! А Насте того и надо было! Вырвалась она из рук Вани Дундука, да и бросилась со всех ног под горочку! И хворост свой оставила!

И что там сабе Дундук надумал? Можа, вот эти слова Настины: «и хто жа так делаить?» вселили в него надежду? Мол, делать надо по закону, и не всё, мол, потеряно?! И вот, в партейном пинжаке с карманами, во хмелю прётся Ваня Дундуков на Земляки! Но он жа, Паша, Ленина видал! Ему и море по колено! Ага! А дело было к вечеру. Пока дошел до Земляков, стемнело уж. Пришел. Стал стучать в двери. Стук, бряк, мол, отворитесь, это я пришел, Дундук. По закону! А у Серафимы хатка-то была такая бедная! Мазанка под камышом и чаканом крытая. Двери ногой посильнее толкни – откроются. Бывалыча, зимой их так от яра засыпало снегом! О-о! Ни окон, ни двери не видать! Один дымочек лишь тянет из трубы, да из катуха, где овцы у них были, пар тянет. Живые, значить. Мы жа там катались в детстве с кургана! Я это прям хорошо помню! И вот – стук, бряк!

А в это время у Земляковых на печке сидели Варя да Шурка Поповы! Они ещё девчатами были, Шурка с Варей, а Шура – она луччая моя подруга и мать Коли Попова, дружка тваво, какой волка убил надысь с линии электропередачи. Понял?

– Понял!

– Вот Шурка мне, потом-потом, спустя уж скольки лет после смерти Махра, сама рассказывала, чего видала и слыхала! Они на печке с Варей, а Серафима с Настей на стол накрывають, чего Бог послал, ага, а у печки, на табуреточке низенькой, сидел Махор и обделывал кочмарик. Он жа от Дуси только что от сваёй пришел! Пришел, сделал предложению Насте и очень даже положительно получил его. И сидить сабе у печки да ножичком стругаить, тёще Серафиме будущей кочмарик выстругиваить. Сказывали, Махор весь этот день, как от Дуси пришел, весь день дрова тягал на баз Земляковых. И из лесу тащил, и из талов – откуда мог! А Серафима заприметила во всей этой кучи, какую он принёс, корень с палкой ровной и не толстой. Ну, ты жа знаешь, как кочмари обделываются!

– Знаю, знаю! – подал я голос. – С кочмарём лучше всего коров пасти! Да и коз!

– Во-во! И сидить он, Махор, набалдашничек этот достругываить, до ума его доводить, сидить и в ус сабе не дуить, ни ждеть и не гадаить чаво через минуту тут произойдеть! И тут табе – стук-бряк!

Хто прётся? Ночий?! Ага! Гостей-то не ждали! Все переглянулись, Махор встаёт и к двери, с кочмариком. А стук ещё сильнее и голос:

– Анастасия! Открывай! Это я! Иван Дундуков! Иду по партЕйному!

Настя так вся и задрожала, как листик осиновый! Подскочила к Махру, ухватила его за рукав и шепчет ему на ушко так: «Не ввязывйся, не ввязывайся с партейцем, я сама ему открою!»

– Э-э, нет, – отвечает ей Махор. – Так дела не пойдеть!

А дверь уже трещить и снова крик:

– Настя! Не доводи меня до бешенства!

А у них, понимаешь, дверь какая в хату? Горе, а не дверь –нараспашку, а чуланная ещё туда-суда! Но тоже – горя! Я жа говорю, бедныи они были. Без мужеской руки. И как Шурка, подруга моя рассказывала, не раз вспоминала:

– Он, – говорит, – Махор улыбнулси Настеньке сваей, взял за плечики и как пушинку переставил её от двери. Подальше от греха. То-олько её переставил, дверь так и хрясь, и распахнулася! Дундук ногою её саданул да и сам в чулан ввалилси! Ага! А Махор спокойно так ему и говорить:

– Зачем жа ты, партейный человек, безобразию такую творишь? Бедным женщинам двери с петель срываишь?

– Махор?! – как бык взревел Дундук и бросился на сваво соперника.

– А тот лишь, – как Шурка говорила, – он лишь, Махор, отшагнул, кочмариком вот так вот взмахнул. Видать, он не ждал и не гадал, что так получится, взмахнул, дескать, как комарика отмахнул. Вот так вот, ага, да и по бОшке Дундука набалдашником этим и прям в висок ему! Тут Дундук и осел. С копытков, Паша! Насмерь! Кочмариком его по головке, тот и окочурилси! Помнишь, как в той песне, какую я вам в детстве пела:

– Он упал и ляжить, Нихто к Ване не бяжить!

– Помнишь?

– Ай, лю-ли, ай, лю-ли, нихто к Ване не бяжить?

Но к тому-то подбяжали, помнишь жа? «Две девочки? Подбяжали, быстро Ваню подымали». Ага! А к этому? Да кому ты нужон? В чужих краях? Незваный гость! Чаво ты суда припёрси? Порядки свои устанавливать, а? Без тебя тут казаки жили, Россию-матушку охраняли! А ты тут явилси учить их уму-разуму?! Дурак ты, дура-ак! И вот, брыкнулси этот Ваня Дундук нежданнонегаданно, да и полёживаить! А хозяева вокруг него, мало ли – притворяется! А он не притворяется! Всё! Отпритворялси! Серафима это сразу поняла, подошла, потрогала Дундука, да и говорить:

– Рябята-а! Убили мы его!

– Насмерть?! – страшно, как пугается Настя.

– Господи, помилуй, – вздыхает Махор и крестится.

– Это я! Я во всём виноватая! Мне в тюрьме сидеть! – руками машет Настя.

– Убил я! Я в тюрьму и пойду! – говорит Махор.

– Но виноватая – я!

– Какая жа ты виноватая? Убил я, мне и отвечать придется. Перед Богом!

Но он жа, Паша, верующий был, Махор! Ага. И вот, как дурачки, стоять друг против дружки и спорят, кому в тюрьму идти! И смех, и грех! Это же Шурка мне рассказывала!

– Да зачем вам тюрьма? – наконец высказываится Серафима. – На кой вы в неё спешите?

– А как в неё не попасца?! – ломаить руки Настя.

– С Божьей помощью да выпутаемси! – говорить Серафима. Сначала она строго-настрого наказала Шурке с Варей молчать! Они-то родственницы её были.

– Девчата! – Шурка рассказывала. – Девчата, милыи вы мои, – так к ним Серафима обратилась. – Сами видите, что произошло. И если отсюда вы всю правду эту вынесите, нас всех пересажають. Вы сами всё сваими глазами видали! Зачем он к нам явилси, незваный гость? Мы к нему не ходили и двери с петель его не срывали. Еслив мы виноватые, то нас Господь и накажет, а вы молчите! НИКОМУ!

Во-от! Вышли все они на баз, взрослыи, поглядели, поглядели по сторонам – никаво! Тиха и спокойно! На небе – ни звездочки! Ночь, ну прям для воров! Кубыть Серафима так и сказала:

– Дожились! Воровская ночь нам в радость! – Ага. Заходють обратно в хату, Серафима и командуить:

– Дундукова надо положить под мост. Пущщай там ляжить! Кому надо, тот и найдёть его там. Если следы к нам потянуть, значит, так Господь Бог распорядилси…

– Тогда пойду в тюрьму, – говорить Махор.

– И я с тобой! – опять Настя вся в волнении.

– Дурачки, берите и несите! – распорядилась Серафима.

Начали его брать, а тут и крест обнаружилси! О-о! Ну, они все по первой даже растерялись – обрадовались! Хотели повесить его на стенку, но тут Серафима сказала:

– Ребята, давайте охлынёмси. Присядем.

Присели. Сидять и мозгують.

– А мы неправильно поступаем!

– Почему? – удивляется Настя.

– А потому! – охолаживаить её Серафима. – Все в хуто-р е знають, что этот крест у него, у Дундука был.

– И что?

– А вы уверены, что никто не ведаить, что он к нам нонча пошел? Дундук? Глядите, он жа в пинжаке Владимира Ильича. Таких пинжаков в округе больше нету. Значить, Партизан знаить. Вот найдуть Дундука, Владимир Ильич прищурится да и скажить: «Я знаю, иде его кокнули!» И к нам! А у нас не стене крест висить! «А-а, –скажуть, – голубчики! Ручки помыли и сидите? А крестик-то – вон висить!»

– Да крест я так спрячу! – выступает Махор. – Его в жизни никто не найдеть!

Ну, в общем, стали они спорить да гадать, как луччи поступить, и сделали так, как повелела Серафима. Оставить крест при Дундуке. Дескать, ничаво не видали, никаво не слыхали, и никто к нам не приходил. Кубыть, Серафима так и сказала:

– А там Господь Бог сам рассудит! Если нам в тюрьму – сядем в тюрьму, если на волюшке нам ещё гулять – будем молиться и гулять на волюшке.

Решили – сделали.

– Несите, – сказала Серафима, а Махор:

– Сидите дома, сам снесу.

Взвалил его, но он жа здоровый был, Махор! Ага! Взвалил на себя, да и на баз. Хоть мост-то и рядом с Земляковыми, а, видать, путь выпал тяжелым. Так ана, в конце концов, и вышло! Ана как бы то ни было, а всё же человека тащил, не скотину какую. Ну, донес он Дундука до места печали его, можно сказать и благополучно. Положил под мостом, да к Настеньке. А там уж молебен вовсю идёть! Всею ноченьку на коленях они втроём простояли под иконами, молились! Вынули все церковные иконы, какие принесли, лампады зажгли, какие тоже принесли, и стояли на коленях до самого утра! И, видать, Бог услыхал их молитвы!

Если бы не Партизан, его бы, Дундука, и искать никто бы не стал. Можа, он бы там так и пролежал долго! Спохватился лишь Партизан! Уж и солнца встала! Где мой дружок идейный? Но, конечно, больше пинжак его взволновал. Это же понятно. Ага! Где пинжак с карманами, а? Накладными? Солнца светить, а ни пинжака, ни дружка в пинжаке. Бросился Партизан в Авраамовский на поиски сваво пинжака. Спрашиваить у людей разных:

– А не видали ли вы друга маво партейного? Вчарась, ввечер?

А никто ему толком не могеть ответить, никто его не видал, никто его не слыхал вчарась ввечер. А можа, кто и видал, слыхал, да промолчал. Свяжись с дураками, так и сам дураком станешь. И вот он, Партизан, направляется к мосту, чтобы перейти его, да и на Земляки направиться. К Серафиме с Настей. Путя-то туда ведуть! Ага! А как то-олькя он на мост, Партизан, а у него с животом! Он у него так прихватил, так прихватил! Ну, хоть что делай? Хыть тут вот, прям, вот, на мосту! Ага! Они жа вчерась с Дундуком свежатину ели! Самогон вчерась они пили под свежатину! Владимир Ильич, как сказывали, поросёнка накануне своей беды зарезал. Ну, видать, лишку и откушал, обожралси жирного, проще говоря! Ага! И вот табе результат налицо! Понос! Ну, он туда, суда, да под мост! А всю эту картину видал Иван Драгунов, потом не раз вспоминал, рассказывал. Он жа мой ровесник, Иван – он жа из раскулаченных! Но это отдельная песня, Паша, печальная песня! А в тот день он с ребятами, не могу табе сказать, кто там из мальчишек ещё был, но они вёрши проверяли. Там жа, в том месте в Тишанке всегда нали-ма ловили! А в кустах ребятишки были! На берегу! Им-то всё видать из кустов, а с моста не так заметно. Да и Ильичу в ту минуту было не до глаз чужих. В штаны как бы того… Ага! Не напороть! И вот он юркнул под мост, штаны снял, прости, Господи, за столом сидим. А что ты тут поделаишь? Так и было! И вот, значит, присел Владимир Ильич, прищурилси, глядь! Ба-атюшки! Пинжак с карманами перед его носом! И сам Дундук при пинжаке! Он аж… присел, куда ниже не садятся! Ага! Хорошо хыть какая-то травка под руками попалася!

– Товарищ Дундуков! – вот так вот Владимир Ильич зовёть, а товарищ Дундуков, как говорится, – ни бе, ни ме, ни кукарек. Сутки, считай, прошли! Вот ведь как бываить в жизни! Искал, искал и нашёл, да там, где и не ждал, и ни гадал! Он дело-то своё пока делал тёмное, да пуговички у пинжака расстябал. Расстябнул и крест обнаружил. О-о! Щщастья какая! Он аж зубами яво попробовал: золотой али как?

Ну, в общем, Паша, Владимир Ильич решил поступить мудро: и пинжак свой взять, и крест прихватить, и дружка сваво партейного не беспокоить. Дескать, пущщай отдыхаить! А как начал он пинжак сымать, а пинжак не сымается! Дундук жа застыл! И руки, и всё! И он энтот труп и туды, и суды, и на левый бок, и на правый! Катал, катал, переваливал. И пинжак, и дружка сваво партейного извалякал в своих этих, над чем трудилси и тужилси. Прости, Господи! «А мы, – Иван Драгунов рассказывал, –так сразу и подумали, что Партизан убил Дундука! Он жа, Партизан, по мосту, как бешенный бегал, бегал, а потом и под мост сам юркнул. А там присел. А Дундука мы не видали. А когда увидали, что Владимир Ильич что-то там копошится, чавой-то там катаить и ойкаить. А когда вгляделись – ба-атюшки! Там каталси не «чавой-то», а «хтой-то!»… Вот так, Паша, Драгунов рассказывал. А отчего ойкал Владимир Ильич? Это опять жа Драгун говорил: «Как вляпается, так подскочить и – «Ой!», как вляпается так и…

– Ну, хватить табе ойкать! – отец откинулся и решительно отодвинул от себя чай.

– Но это же истинная правда! Истинная правда, Палыч! Драгун жа так рассказывал. Ага! И что там дальше выходило? Ну, снял! Снял Владимир Ильич свой пинжак с карманами, но извазюкал весь!

– Ойкни ишшо раз, Нина! – поморщился отец.

– Ой! Ага! И вышло так, что крест и погубил мудреца. Он-то думал, что его никто не заметил. Тайком, тайком, как говорять, «потаясь от Бога, чтобы чёрт не видал», закончил своё дело, встряхнул пинжак, схватил крест, да тикать на Кулиновские. Пинжак свой почистил, крест припрятал, прищурилси, да и ждёть, чаво ана дальше будить. А дальше – чаво? Детвора-то всё порассказала взрослым, чаво видала. Дескать, дядя Партизан убил дядю Дундука! Взрослые – под мост! Действительно! Ляжить дядя Дундук, не дышить и руками не колышить. Молчить и пахнить. Ну-у, ктой-то из Авраамовских активистов – в Нехаево, в ГУПАВУ донёс. ГУПАВА тут же явилась. Вынула партейца из-под моста и сразу жа задаётся вопросом: а хто жа мог изничтожить их партейнова товарища, да ещё так подло извалякать его?

– А наш партейный товарищ с Кулиновских про то ведаить, – докладають активисты.

– Как эт так? Ведаить, а нам не докладаить?! И хто эт такой?!

– А Владимир наш Ильич! Партизан!

– Владимир Ильич ваш?! Подлец! Какой подле-ец!

ГУПАВА тут же на Кулиновские, к Партизану. А тот сидить за столом, в окошку поглядываить да сальцо откушиваить: и знать, дескать, не знаю про смерть товарища сваво партейного!

Говорять, что даже чуть не подавилси, когда услыхал про энту смерть:

– Как?! – мол, – да хто мог изничтожить маво наилучшего идейного дружка?!

А у него про крест спрашивають:

– А куда ты, Владимир Ильич, подевал крест?

– Какой крест? – щщурится Владимир Ильич.

– Золотой?

Ему бы, Паша, сознаться, мол, так и так, чёрт попутал! Слабость допустил! Вот он, мол, крест, забирайте, и давайте, мол, вместе будем искать убивцев! Правильно жа? А он стал вилять, путать. Как говорять, в дурачка играть. ГУПАВА обыск устроила, тут жа и крест нашла! И забрали партизана. А тот на допросе и рассказал уже чистую правду. Мол, так и так, шел туда-то туда-то, за тем-то за тем-то, а тут – понос, и я под мост! Ага!

ГУПАВА вроде прислухалась, да к Серафиме. У Серафимы Махор в ту пору был. Стали допрашивать всех троих, а все трое в один голос:

– Ничаво мы в ТОТ день не видали, ничаво не слыхали! Весь ТОТ день дрова заготавливали! А сами про себя: «Господи, помилуй, Господи, помилуй!»

Ну и что ты думаишь? Говорили, что несколько раз Махра в Няхавах допрашивали, и ничаво против него и не нашли. Может, нашли бы, если глубже копнули! А копать не стали. Партизан энтот с первого дня, как посадили его, стал права там качать. Мол, опустите меня! Я жа вам, дескать, всю чистую правду сказал, я жа призналси, как оно дело было!

– Я партеец! – орал. – Я партеец со стажем! А вы тут хто? Я до самого Буденного дойду! Я вас тут всех в порошок сотру!

И нашла, как говорять, коса на камень! А зачем ГУПАВЕ такой камень? Она долго не думала, постановила, что из-за золота он его и убил! Крест-то – золотой! И десять лет Владимир Ильич, наш партеец, порошок тёр, десять лет в тюрьме щурилси!

– О, Паша! – оживился отец. – Время было такое! Тогда не смотрели: свой, не свой, партеец, не партеец!

– Значит, у Махра и Насти сложилось всё благополучно? И романтическая любовь на этом закончилась? – пытаю я у матери.

– Какая, какая?

– Ну, высокая любовь! Стали они жить-поживать да добра наживать? Так что ли?

– Высокая? – вздыхает мать. – Если бы так.

– А что дальше?

– А ты спать не хочешь? Можа, завтра я табе эту историю дорасскажу? Тут ещё – о-о-о! Стольки всего!

Я смотрю на отца, отец улыбается.

– Я, – говорит, – эту историю и не слыхал. Нина, ты ни разу её не рассказывала. И если вы спать не хотите, то я с вами троши посижу, чаёк попью!

– Мам?!

– Изверги! – мать смело протянула руку к конфеткам. – Но без «КОРОВКИ» я сильно устаю. Трошечки подъем? С чайкём! – мать озорно тряхнула головой и продолжила.

– А ты разве про Дундука не знаешь?

– Да откуда же мне про него знать?

– Ды как жа ты не знаешь? А знаешь, где его похоронили?

– Где?

– В Лобачах. Между клубом и магазином. Обелиск там со звездой стоит в оградке. Вас там, лопоухих дурачков, ещё в пионеры принимали. Каждый год пионеры у обелиска клянутся быть… эта… лихими комсомольцами и верными партейцами!

– А-а, – вспомнил я, – мы же ко дню пионерии, к седьмому ноябрю, всегда территорию эту убирали. Там ещё волейбольная площадка была. Окурок, бутылок, всякого мусора столько скапливалось! Так это ЕГО в том месте похоронили, Дундукова?!

– Да! А с какими почестями! Там стреляли так! Вверх! Что ты?! Начальства было – ужас, как много!

– А он, видишь как! Пал за бабскую юбку! – резюмировал отец.

– Выходить, так! От кочмарика!

– Ну а дальше?

– Дальше? Вышло так, что после того, как ты говоришь, стали Махор с Настей жить, поживать, да добра наживать. Махор дровишек на зиму натаскал, двери, как мог, утеплил, и зиму они благополучно пережили. Настя расцвела пуще прежнего! А вот Егор Егорыч, как рассказывали, трошки сдал. Не то, чтобы физически, а… как будто надорвалось в нем что-то. Всё ж – человека убил. Все об этом говорили. Переживал Егор Егорыч. Человеко-то был верующий. Двое из-за него пострадали: и Дундука не стало, и Партизана посадили. Вот ведь как в жизни бывает! Всё на мосту произошло, Паша! На мосту Дундук крест у Махра отнял, на мосту Махру угрожал, под мостом Махор его и положил. Вот так вот старые люди и говорили. А всё – зло! Зло тому виной. Вишь, до чего оно может довести! От этого и пал Дундук. Никогда, сынок, никогда не делай другим зла! Видишь злого человека, уйди от него подальше, от дурака такого, и никогда с ним не связывайся!

– Да он чего?! – возмутился отец, указывая на меня.

– Ну, я для порядка! Да-а. Махор с той поры и на людях мало показывался. А тут и весна, и лето пришло.

– Мам, но в этих годах коллективизация устанавливалась. Они что, нигде что ли не работали? Махор, Настя? –спрашиваю я.

– Я не могу тебе в точности сказать, где они работали. Но не это главное. Табе про любовь рассказывать или про коллективизацию? Коллективизацию отец твой хорошо помнить, а я-то – малая была…

Отец посмотрел на меня.

– Про коллективизацию потом, – решил я. – Пап, ага?

– Ага! – охотно согласился отец. – Давай дослухаем. Мне и самому интересно. Я и не знал эту историю. Откушай, Нина Димитриевна, и дальше гни сваю линию! –отец ближе пододвинул коробку конфет матери!

– О-о, ребята! Да я вам стольки нагну, у вас и «Коровки» не хватить! Ага! Значится, так! Наступила лета. Уж вЫшня отходила, а яблоки и сливы пошли. И вот как-то Настя стала купаться в Гришиной яме. Ты жа знаешь на Маркиных Гришину яму?

– А как же! Там мы летом часто купались.

– И вот. Купалась она одна. Почему одна? Обычно же ходят компаниями купаться. А в тот раз Настя была одна. Вот так вот вышло! Разделась, значить, залезла в воду, бултыхается, а с той стороны, с того берега, Дуся идёть и в кошелочке, ну, в корзиночке, яблочки несёть. Соперница, какая никакая! Махор-то от Насти за энто время – ни на шаг. Люди не замечали, чтоб он с Дусей встречалси. Ага! Идёть, яблочки несёть. Видить, Настя плаваить.

– Здорова были, соперница! Бултыхаисси?! – кликаить она Настю.

– Бултыхаюсь! – отвечает ей Настя.

– Как поживаите? – спрашиваить.

– О-о, да слава Богу! Живем мы с Егором Егоровичем распрекрасно! – Настя из речки ей опять отвечаить и хохочет, хохочет. И вот так вот тело своё в речке поворачиваить, поворачиваить, крутится, крутится в воде. Она жа, чаво и говорить, красивая и молодая супротив Дуси. Ага, значить, покрутилась, покрутилась, похохотала, похохотала, да и спрашиваить:

– А чегой-то ты несёшь, Дуся?

Ну, ей-то не видать, Насте, чаво соперница её несёть! Тот берег, ты жа знаишь, высокий!

– Чаво несёшь? – спрашиваить.

– А яблочки, – Дуся отвечаить, – яблочки я несу!

– А дай, соперница, откушать тваво яблочка! – со смехом просить её Настя.

– Для дорогой соперницы, какая мужа дорогого у меня увела, для дорогой соперницы мне ничаво таперича не жалка, – отвечаить Дуся. Выбираить самый большой яблок и бросаить. И яблочко этот падает чуть ли не перед лицом Настиным.

– Ну, спасибочки, ну, спасибочки! – благодарит Настя и к яблочку, вот так вот, руку тянет, чтоб ухватить его. А яблочко никак не дается. И отплывает, отплывает туда, к траве. Шамара там всегда росла.

– Куга, что ли?

– Да не совсем куга. Колючая такая и густая-прегустая. Шамара.

– Я уж и слово это забыл, а колючую траву ту вспомнил. Ну, и что? В шамару, значит, яблочко отплывает, в колючую эту…

– Почаще дома надо бывать, забыл он. Ага! Значит, отплывает. Но она жа там всегда густая-густая была!

– С левого берега.

– С левого берега. Правильно ты говоришь. Не знаю, как сейчас. Но там жа глубоко было. С головкой! Там жа можно нырнуть и не вынырнуть.

– Да-а, там с головой, – вспоминаю я.

– И вроде чаво ана тут? Ухватил и жуй сабе, соперницу благодари. И как оно уж вышло, вы понимаете?! Запуталась она в этой шамаре, да стала тонуть. И не наступишь – дна-то нет, и не ухватишься за эту шамару –надежды никакой, не обопрёшься – трава! Раз хлебнула, два хлебнула и только лишь разок вскрикнула и скрылася с головой.

– Утонула?! – не поверил отец.

– Утонула!

– Да ты чего, правда что ли?! Запуталась в траве и всё, ага? Утонула?!

– И всё, ага! Всё, Палыч, утонула! Насовсем и навсегда. Дуся потом вспоминала, что сама не поняла, что Настя утонула. И минута проходить, и вторая, а Настя и выныривать никак не хочить. Всё! Как стала она орать, Дуся, мол, люди добрыи, помогите! Соперница утонула! Берег-то правый, на каком Дуся стояла, тот жа берег крутой. Но там и не спрыгнешь – ноги поломаешь, до воды далековато и чего? А тут отец Лизаветы, тваёй тетки, Петро Иваныч, на лошадях ехал, но он жа и сродственник Дуси. Он остановилси… Ну, и чего там? Дальше уже не интересно. Вытащили Настю на берег. Народ собралси и всё такое, – мать замолчала, будто картину всю эту представила. – Говорили, что Махор, как дитё плакал! Горько-горько! Дюже он переживал смерть сваей кундюбочки. Ну, похоронили Настю, Махор в свою хату возвратился. Ни с кем не водилси. К Дусе – ни ногой! К Серафиме, правда, заходил, помогал ей по хозяйству. И чего оставалось ему делать? Церковь закрыли. Он жа в церкви прислуживал, да-а, на Городищу стал подниматься с верующими из Маркиных, из Земляков! Там часовенка стояла! Ага! И пристрастилси он на бережок выходить, где Настя утонула. Как спускалси с Городищ, шел к тому месту, садилси и часами мог сидеть, на воду глидеть. Его там и в сильный ливень видали.

– Молонья бьёть, гром гремить, дожжик, как из ведра, а он – си-идить! – сказывали. – И не колыхается. Как статуй!

А была у него шляпа соломенная. Рваная-рваная такая! Таких шляп ни у кого и не было. И вот однажды на том месте, где он обычно сидел, нашли его шляпу соломенную, чирики, ну и одёжку. А сам где? Чаво? Пропал! Нету Махра. Утоп?! Собралси народ на берегу с бреднём, с баграми, стали искать труп. Искали, искали, но так и не нашли. Всю шамару там изломали, даже яблочко то нашли, Дусино, а Егора Егорыча… Всех в замешательство поставил Махор! Где?! Не иголка же в стогу сена! Яма там не такая уж и глубокая, чтобы такого большого человека, как Егор Егорыч, не найти.

– Не такая глубокая, – соглашаюсь я.

– Так все соседние ямы пролезли! И в Гараськину, туда, выше, яму лазили, и все! Нету! Ну, чаво делать? Он перед тем, как пропасть, ходил с иконами по хуторам и раздавал их. Иконы церковные были. Ага! Погоревали, погоревали – человек хороший был. Значить, погоревали да и забыли. Вот, Паша, как вышло!

– И всё? – спросил я. – История кончилась?

– Ты чего, спешишь? Или спать захотел?

– Не-ет!

– Тогда сиди и слухай! Ага! И, значить, прошло много лет. Ну, уж тут перед войной. Ты жа яво знаешь! Анатолий Епифаныч Криушин. Анатолий Епифаныч, Анатолий Епифаныч! Весёлый такой человек! Да он нам и сродственник! Далёкий, правда! Он, знаешь, на ком жанатый?..

– Мам! Ну, зачем мне его жена?! Знаю я его! С дочкой его мы в школе учились! С Ниной.

– Ну, конечно! – обрадовалась мать. – С Ниной вы и учились вместе!

– Помню я его! И что?!

– Но он жа у нас был в числе первых шоферов! В наших хуторах! Понимаешь? И вот едет он однажды на полуторке из Урюпинска по старой тогда дороге. Через Петровку, Дубовку, ну ты жа знаешь!

– Знаю, знаю! И что?

– Ага! Едить! И то-олько из Урюпинска выехал, до Петровки ещё не доехал, и вот они – в белых платочках три старухи впереди топають, наши бабки – Авраамовские и Лобачёвские! А одна из них – бабка Анатолия – Тоськя. Родная бабка! Как её там? Антонина, кажись, Никитична. Потом Серафима Землякова с ними. А третья?.. Не помню, кто там был. Как ты говоришь, неважно… Дай конфеточку! Видишь, вот и не помню! – мама взяла «КОРОВКУ» и посмотрела мне в глаза. – Не могу! У меня аж всё перехватываить!

– Мам, от сладкого ещё больше прихватит!

– Да что ты?! Это у кого как, а у меня не прихватываить!

– От конфеточки? У ней никада не прихватываить! – вставил реплику отец.

– Вишь, отец ваш правду говорить! И я табе скажу, сынок, мы жа этого добра не видали и не кушали. А еслив какие конфеточки-прянички и появлялись, то вам, детишкам, и отдавали. А таперича хыть на старости лет напитаться! Правильно, Иосиф Палыч?

– Правильно, – мотнул головой отец.

– Тада – на! – мать вынула из коробочки конфетку и протянула её отцу.

– О, не-е! – отец сморщился и отстранился от конфетки. – Я уж напиталси!

– Тогда она мне на пользу пойдеть! – мать, как гипнотизёр какой-нибудь, заглянула мне в глаза и продолжила. – Про кого я? Ага! Про наших бабок. Ну, наши шли бабки! А они жа, старые люди, раньше пешком ходили! И табе и двадцать, и сорок, и шиисят километров! Скольки надо, стольки и ходили. Сестра моя двоюродная, Ася Спирина, ана жа из Нехаевского в Урюпинск ходила шестьдесят пять КЭМЭ. В одну сторону. Да не одна! Нехаевские девчата учиться ходили в медицинский. В Урюпинск. Туда – шиисят пять, обратно – шиисят пять. Конечно, квартиры там они снимали у родственников, знакомых. Но иногда и по два раза в неделю приходилось вышагивать эту дорожку! О-о-о! Но это молодые! А старухи?! Ты вот, Паша, не думал, почему люди старые раньше дольше нашего жили? На их долю испытаний больше приходилось! И они с ними свыкались и выносливее нашего были! А как жа ты думал?

– Правда, правда! – согласился отец.

– Ага, и вот идуть эти бабки к сабе домой, а их полуторка догоняить. А машины, они толькя-толькя что пошли! Они жа в машинах никада и не ездили! Бабки! Услыхали гул, сошли с дороги, стоять и крестюца:

– Анчутка тебя не забери!

А «анчутка» из кабины бабку свою узнал, поравнялся с ней, остановилси, да и кричить:

– Здорова, девчата! Садитесь, я вас с ветерком прокачу! – он жа весёлый был, Толик!

А они, кубыть:

– Свят! Свят!

– Яжжяй мима!

– Анчутка тебя не забери!

– Да садитесь!

– Ой! Не-не-не!

– Бабка Тоськя! Да это же я, Толик, внучок твой разлюбимый! Ты чаво? Не признала меня?!

– Ой! Ий правда! Разлюбимый. Толик!

– Ды как жа ты энтакой коняшкой управляишь, Толик?

– А садитесь, и я вам покажу, как она у меня скачить!

– О-о, не, не-е!

– И мы быстрей тваей коняшки до дома доскачим!

– Как жа быстрей?! Вы чаво? Вы знаете, скольки у ней лошадиных сил, у моей коняшки?!

– Не знаем, и знать не хотим! – бабки отвечають.

– Нас покудова с Божьей помощью и свои подковы носють!

А у няво, у Толика, полная кабина была и тоже – молодёжи! Ребят! Сидять, гогочуть над бабками! И они уж готовые наверх, в кузов, сесть, а пассажирок нечаянных в кабину определить. Они уж и в кузов все залезли, кабину открыли, дескать, влязайте! А бабки вроде и говорять: «Поедем, но толькя наверху!». Мол, еслив умирать, так на вольном ветерке! Дескать, мы жа – казачки! И смех, и грех! Они-то, и сами бабки, весёлыи были! Молодежь спрыгнула. Старух в кузов затолкали, сами сели в машину, едуть! Те платочки расправили, вцапились в борта да и охають:

– Дуры мы, дуры старыи!

– Доигралися!

– Вот она, – дескать, – и смерть пришла!

– Щщас, как навернёмси!

– И костушки наши не собяруть!

Проехали с километра два-три. Костушки на месте! Трошки повеселели наши бабки. И уж потом сами рассказывали:

– Петровку прояжжяли – толькя вперёд пялились, до Дубовки доехали – там уж по сторонам трошки косить стали, а как в займище, ближе к Хопру, – головами закрутили, и Антонина тут и заголосила походную казачью:

– Ай, да мы вае-енные, да мы рябята!

– Э-э-эй! – подхватили другие.

– Мы ваенные рябяты, хыть малыи – удалыи…

– Мы!

А молодёжь похохатываить в кабине! Ага! И вот доежжяють они до Хопра, а там паром им вовремя. Бываить, парома ждёшь, ждёшь, а бабкам повезло. Их даже с машины не ссадили, пока через Хопер переправлялись. Глядять по сторонам, платочки поправляють, охають и ахають, мол, красота какая! С машины-то хорошо видать! Через Хопер переправились, да и дальше поехали. А в Захоперском, ты жа знаешь, там магазин стоить прям у дороги! Ну, Толик машину остановил, молодёжь вся вылезла – и в магазин! Мол, горлушки промочить надо, купить таво-сяво. А бабкам наказ дали:

– Ждите! Машину стерегите! Щас выйдем!

Зашли в магазин, а там очередь! Стали в очередь. А бабки наверху, в кузове, ждуть. Ждуть-пождуть: и минута проходить, и вторая, и третья! Бабки:

– О-о, глянь! Да чаво жа мы тут, как дуры стоим?

– Ды и правда! Скольки время прошло!

– Да мы ба уже дома были!

– Пошли!

– Ага! А энту анчутку не украдуть? Наказали жа стеречь её!

– О-о, да это Толик так дуркуить! Хто её украдеть? Кому она нужна?

– Ой, не говори! Я б такую завела сабе!

– Хи-хи…

Стали с машины слезать! Слезли кое-как, да пешки в гору. Домой! Прошли метров сто, молодежь из магазина выходить.

– О! А где жа наши красавицы?

– Да вон они!

– О-о, скороходы!

Догоняють их:

– Да вы че, девчата? Чем вам наша лошадка не по нраву? А ну, садитесь!

А «девчата» ни в какую наверх не хотять:

– Таперича, – говорять, – таперича во внутрях хотим ехать!

Понравилось, видать! Ну, молодёжь погоготала, погоготала, бабок в кабину, как селёдок в бочку уплотнила, а сама наверх. Едуть! Подъём преодолели, и то-олькя лесок там прояжжать с левой стороны, Серафима так вот глянула в сторону леска да и воскликнула:

– Ой! Свят, свят, свят!

– Чаво такой?! – подруги её пугаются.

– Егор Егорыч! – выдохнула Серафима.

– Какой Егорыч? –Махор!

– Свят! Свят! Свят! – таперича и те крестятся.

– Иде?!

– Откель Махор могёть взяться! Он жа утоп! А Серафима на лесок указываить:

– Кажись, там он!

Толик – по тормозам. лГядять все: и сверху глядять, и в кабине глядять в лесок, куда Серафима указала. А там никаво и не видать. Старухи крестятся, а молодёжь гогочить.

– Ну-у, бабка Серафима! Видать, ты нонча чавой-то съела!

– Грибков красных с белыми пупырушками!

– Ага!

Ну, доехали они домой. Про энту поездку по хуторам скольки раз вспоминали, как наши бабки из Урюпинска до Нехаево скорее машины хотели добраться. И смех, и грех! А на другой день в Авраамовский пришел Махор! Худой, тощий, но с длинной бородой! И первым делом зашел он к Серафиме! Та аж в обморок чуть не упала. А Махор, как чуял, в хату к Серафиме сразу не пошел, чтобы не напугать, а ходил, ходил возле хаты перед окнами. Серафима же у себя была и как увидала, креститься стала, чтоб нечистую силу отогнать. А «нечистая сила» ни в какую не уходить, лишь бороду гладить под окнами, и всё. Тогда уж Серафима поняла, что это живой Махор.

В общем, от Серафимы потом все узнали, что Махор ходил по монастырям, какие ещё не закрыли, ходил, грехи отмаливал.

Пока мама прихлебывала чай, я успел задать вопрос:

– Ну, а кто-то в хуторе знал, кто убил Дундука?

– Как?! – не поняла меня мать.

– Ты говоришь, что Махор грехи замаливал…

– Ну?

– Но главный грех-то у него был, наверное, убийство? –Убил, убил, вот за то и каялси!

– А в хуторе знали, кто убил Дундука? Сразу, как произошло убийство, настоящего убийцу знали? Вот, чего меня интересует!

– О-о, да все, Паша! Все, кому надо было знать, все знали, что убил Егор Егорыч! А как жа?!

– А как же активисты? Хуторские активисты? Они что? Не могли в ГУПАВУ доложить?

– Но активисты наши были!

– И что?

– Но они жа знали – что можно докладать, а что нельзя!

– Мг! – отец посмотрел на мать, мать – на отца.

– Да ты у нас, сынок, совсем городской стал что ли? –Ага! – усилил вопрос отец.

– Ты знаешь, скольки лет надобно сидеть твоему родному отцу в тюрьме?

Отец дернулся, наверное, не понял, за что Димитриевна, родная жана его статью ему пришила.

– За мельницу! – внесла поправку Димитриевна.

– За мельницу?! О-о! Ды я бы оттуда и не вышел! Из тюрьмы! – отец активно задвигал руками на столе, оживился. – Ни-ка-да!

– Вспомни! Ты ещё и маленьким был, на Речке, да и здесь, в Авраамовском, скольки народа питалось от мельницы?

– Ага! И в голод, и так…

– А он, чего же, отец твой, когда и муку, и зерно давал людям, он своё давал? Он жа воровал!

– Воровал! Правильно ты говоришь, Нина, воровал! У гусударства! Но я жа спасал! Людей спасал! Голод! Паша! Ты знаешь, какой голод был жуткий!

– Но это в сорок седьмом голод был, – уточнила мать. –Его ещё и на свете не было. Пашки. Володя у нас только что тогда народился. Я про другие года говорю. В другие года люди тоже так и толкались возле мельницы. В тернах, за тернами, прятались друг от дружки, как дети малыи. Вроде не видят друг друга, а стоят и ждут очереди своей. Все брали и все знали – и активисты, и партейцы, и милиция брала на мельнице, но никто же не донёс! – втолковывала мне мать. – Ты вот тогда был и пионером, и комсомольцем, ты жа всё это видал?

– Видел.

– А чего же ты на отца родного не донёс?

– Да ты чего, мам?! – обиделся я.

– Но вы в школе проходили такого героя – Павлика Морозова! Ты ещё гордилси: «Меня тоже Павликом зовуть!»

– О! Вспомнила, мам! Павлика Морозова!

– А как жа, Паша? Гордилси, гордилси? Ты даже ещё и говорил, что фамилия у нас неправильная! Дескать, вот были бы мы Морозовы! Ты помнишь это или нет?

– Нет, – смутился я.

– А-а, а я ведь помню! Но я жа табе ничего не могла тада сказать!

– Что сказать?

– А то, Паша, что Павлик энтот – не нормальный Павлик. Вы вот когда учили уроки в разное время – и ты, и Таня, и Сашка, – Володя, тот без нас в Урюпинске училси. Но он тоже в Урюпинске про Павлика Морозова знал. И вот вы все талдычили: герой, герой! Павлик Морозов – герой! Не было у нас таких Павликов!

– Хэ-э, герой! – слегка развязано воскликнул отец. – Герой! Отца родного продал! Помню, и я: в мельнице не раз говорили на энту тему! Хэ-э! Павлик! Родного отца! – отец значительно потряс пальцем. – Да он жа табе отец! Хыть какой! Но он жа тебя родил!

– Конечно, Паша, были такие люди, как Павлик. Но это же единицы! Твой жа прадед, какого нонча мы вспоминали, Игнат Андреич, Царства яму Небесная, в тюрьму знаешь, за что сел? И там пропал? За то, что козу сталинской коровой назвал. А слыхал это один человек. В разговоре. Вот так вот!

– Кто это?

– Да ты его и не знаешь! Они были наши, местные, Лобачёвские, но давно уехали отсель. Я табе их и называть не буду! Зачем? И вот этот человек один и слы-хал, как твой прадед назвал козу сталинской коровой. Ага, а когда пришел домой наш дедушка, так в сердцах и призналси Фекле Тихоновне, жане своей. Я, говорит, так и так, сказал ему то-то и то-то. А за тем человеком, говорять, уже водилси грешок. Говорили, что по его доносу брали уже людей. Но ты видишь, Паша, как вышло? Дед-то знал про него, а сказал ему! Как кто за язык его потянул – смерть сабе выпросить! Не успели они с бабушкой поохать и поахать, как на-грянула ГУПАВА:

– А хтой-то там про товарища Сталина корову разговор ведёть?! А?! Собирайся и поехали!

Забрали нашего дедушку, Паша, и так с концами! Ни слуху от него, ни духу! А тот человек, какой доносил, говорять, детьми и внуками своими поплатилси!

– Как поплатился?

– Ненормальные они у него рождались! Понимаешь? –фразу эту мама произнесла так, словно обрубала все дальнейшие разговоры на эту тему! – Ой, и не буду я табе это говорить! Прости, Господи! Он сам себя наказал! А ты говоришь – Павлик, Павлик!

– Чего вы на меня с Павликом напали? Я про него и ни слова не сказал!

– Да никто на тебя не нападает, – мать мягко улыбнулась. – Завтра ушничку сварю! У меня жа там и галушки осталися в ушничок! Ты жа любишь ушничок? С галушкими? И со смятаной?!

– Люблю! С Махром история закончилась? Что дальше было?

– Дальше? А на чем я остановилась? Ах, ну да! Поселилси он у себя в хатке. Дуся на ту пору в Урюпинск переехала. Сказывали, там она сабе человека хорошего нашла. Да. А Махор в хатку свою перешёл. Она уж, правда, не пригодная для жилья была, но подлатал он её, крышу, где текла, камышом да чаканом перекрыл, печку перебрал. Руки-то на месте были. В общем, навёл кое-какой порядок, да и стал жить. Один. Он то пропадал, то появлялси. Особо ни с кем так и не водилси. Лишь к Серафиме иногда заходил, помогал ей. Бывало, пропал Махор! День, два, три не видать его. Глядишь – появилси! Ты жа, Паша, знаешь, на Земляках, в речке нашей Тишанке Махрова яма есть?

– А как же! Я там первую в своей жизни рыбку поймал на удочку! Но вода там холодющая! Ужас! Сплошные родники!

– Да, там родники! А Махровой она называется по Махру! Он жа там на берегу такой сад посадил! Куда он только за саженцами не ходил! И в Воронежский Калач, и в Манино, и в Урюпинск – по всем питомникам ходил! Говорили, что даже в Мичуринске бывал! Вот, пропал Махор! Я жа говорю, день, два – нет и нет, глядишь, появляется! Яблоньки тащит. Саженцы! Такая силища была у него! И вот насадил сад яблоневый!

– Но он что, сам по себе сажал? Земля-то не его была. Кто ему разрешал?

– В точности я тебе не могу сказать, но он в колхозе состоял. Ну а как же?! Кто бы дал ему лодыря гонять?! Работали все! Палочки зарабатывали! Трудодни. Потом там же на поле колхоз наш Авраамовский насадил ещё больший сад. Но это опосля. Это уже без Махра. Без Егора Егорыча. А Егор Егорыч так и остался один. Говорили старые люди, что он сильно любил свою Настю. Ни на каких женщин и смотреть после Насти не мог. Когда сад его подрос и яблочки пошли, он собирал их, бывалочи. Соберёт, да много-много, в мешок. Придет с этим мешком на бережок на Тишанку, сядет, ноги свесит с берега, мешок откроить, да и начинаить яблочки в воду бросать. Как дитё! По одному яблочку бросаить, бросаить, а яблочки всё плывуть, плывуть по речке. Это как раз он у этой ямы садилси, к-а кую потом Махровой назвали. А Тишанка, она же была раньше и чище, и глубже, и шамары, камыша в ней было меньше. И вот яблочки эти плывуть, плывуть по всем ямам. И по всем перекатам, под мостом, до Лобачей и дальше. А люди смотрят на эти яблочки, да и говорят:

– Глядикось, поплыли! – говорят с одного берега.

– Поплыли, – отвечают с другого. – Опять Егор Егорыч наш затосковал.

Ребятня к нему за яблоками бегала, взрослые заходили. Всех он угощал. На Городищи ходил к часовенке. Все церковные посты, праздники соблюдал и почитал. С бабками нашими он хоть и зналси – бабки уважали его, –а вот молодежь уже стала над ним подтрунивать. Комсомольцы местные появились, да и… не комсомольцы. Это же другая жизнь пошла. А потом как-то он и пропал, Махор. Куда он, чаво он? Ушел и с концами. Куда ушел, зачем ушел?

– А когда он пропал?

– Ну-у… это тут сразу же! После войны. Можа, в монастырь какой ушёл, можа, куда шел, да дорогой что приключилось. Неизвестно. Сгинул Махор.

Вот такая, Паша, любовь! Она табе такая нужна? Любовь? Она табе подойдеть?

– Не знаю. Тут же про церковь разговор. Верующие, не верующие.

– И что тут такого?! – искренне не понял отец.

– Наше государство, пап, атеистическое.

– Чаво-чаво?!

Спать мне постелила мама в горнице, на кровати с красивыми резными спинками, как у нас их называют – грядушками. На ней, кровати, вздымалась такая огромная перина и такие невероятно пышные и огромные подушки, что когда я лег, то утонул в этом пуху! Руки мои, вытянутые и возложенные на перину, оказались выше тела!

– Конечно, – думалось, – эти истории для кино не подойдут. Хотя это было время конца 80-х годов, когда Михаил Сергеевич Горбачёв вовсю сеял-рассевал семена «плюрализьма», но кто разрешит снимать про монахов? Больше всего поразил меня монах-родственник, который так и не признался, что он сын… своей матери. А как покажешь Дундука? Красного Партизана? Коммунисты – отрицательные персонажи?! А какой-то несостоявшийся монах и улыбчивый бабник Махор – положительный герой? Смелая заявка!

В голове роились образы: реальные, причудливые. Виделись волки в Подосиновиках, которые пытались меня догнать, дружок детства Коля Попов с ружьём на опоре линии электропередачи, но он почему-то целился в меня. Дундук скакал на конике в двубортном пиджаке с накладными карманами. Он тоже, как и волки, гнался. Гнался за полуторкой со старушками в кузове. Потом появились три монаха. Неподвижно стоящие, они смотрели на меня пронзительно строго. И вдруг поплыли яблочки по речке Тишанке. Они были красныекрасные. Нереально красные! Плыли они по Махровой яме, тянулись друг за дружкой точно рубиновая цепочка, а над Тишанкой распространился очень знакомый запах, но никак не речной…

– Сыночек, вставай, вставай, – на меня смотрели ласковые глаза матери. – Там такой петушок, хыть и молоденький, но наваристый вышел! Вставай! Ты жа, наверно, проголодалси?

Ах! Вот тут чем пахнет! Ушником!