Мой зимний визит на Родину произошел спустя полгода после нашей косьбы с отцом в вишенках. Тогда отец начал рассказывать мне про пастуха Перетрухина, ужасно похожего на генерального секретаря ЦК КПСС М.С. Горбачёва. Даже родимое пятно на лбу Перетрухина, по заверению отца, точь-в-точь было, как и у Михаила Сергеевича! Но так вышло, что мама, Нина Димитриевна, прервала беседу нашу жаркую под жарким солнцем на самом жарком интересном месте. На блины срочно позвала! А мамины блины с пылу с жара, со сковородки, с помощью гусиного перышка обильно смазанные маслицем коровьим топленым, да сдобренные сметаной, мёдом и вареньем на выбор: вишнёвым, земляничным, ежевичным, яблочным, грушевым, – свёрнутые конвертиком да несколько раз обмакнутые в сливки, действительно, дело деликатное и неотложное. И их надо вовремя поедать. Какой уж тут Перетрухин?! Да. Ну а потом в тот день к отцу пришли за тапочками. Отец отвлекся, а я, вкусив материнских блинов, совсем забыл про пастуха. А вот нынче утром, после целой кучи ночных материнских сюжетов, вдруг всплыла у меня в памяти та наша летняя беседа с отцом.

– Перетрухин? – многозначительно переспросил отец, когда я ему об этом напомнил. Он внимательно посмотрел мне в глаза и усмехнулся. – Ты, Паша, тогда случайно навел меня на фамилию его. Так я этого Перетрухина всю зиму вспоминал. Да-а-а, – отец продолжал смотреть на меня с едва заметной и не понятной улыбкой.

– Дровец мне нонча поможешь наколоть?

– С радостью!

– Каких дровец? Дай ему отдохнуть! – вмешалась мать. –У тебя весь катух дровами забитый! И Василий тебе колол, и Сашка внук колол, и сын Сашка…

– Мам, мы сами разберёмся, – остановил я мать. – Пойдем, пап! И прямо сейчас! – Мы уже позавтракали, хотелось скорее выйти на баз…

– Куда ты несёсси? – остановила меня мать. – Ты забыл? Отец тебе обещал рассказать историю.

– Какую историю?

– Ты же сам сказал: «История смешная и не про любовь»…

– Про морковь, пап. Не любовь, а про морковь!

– А-а, про морковку! – позавтракав, отец сидел уже за своим сапожным верстаком и рассматривал настенные ходики. – Клавдя вчара в вечер принесла, – пояснил он мне.

– Соседка, что ли? – уточнил я.

– Ну а кто же ещё? Соседка. Ты видишь, анкер стерся? Этим часам, видать, уже сто лет в обед! Видишь?

– Мне кажется, что ты их ремонтировал, но давным-давно! Я ещё в школу ходил!

– О-о, да я их сразу узнала! – в сердцах воскликнула от печки мать!

– Да вы чего? Те что ли?! – отец поправил очки, ещё раз всмотрелся в часы повертел их. – Точно! – обрадовался. –А я и смотрю, иде я их раньше видал? Иде?! А анкер же – мой! Мой! Я его и напаивал! Точно, Пашка! Точно!

– Пропади они пропадом, «анкер»! – сердито звякнула мать только что вымытыми тарелками.

Ходики эти представляли собою кота со сверкающими глазами. По глазам я и запомнил их. Тогда ещё, в моем детстве эти ходики висели, пока отец их отлаживал, висели у него над кроватью. С месяц висели! Всё это происходило летом, отцовские руки не успевали до всего доходить. А ходики то спешили, то отставали и ежесекундно, с каждым отклонением маятника ужасно выворачивали глаза! Это был какой-то зловещий кот! А кровать матери стояла напротив отцовской. И вот, каждое утро в половине пятого, мать хваталась за сердце:

– Иосиф, да убери же ты их к чёрту! Вон! Иди в свой кабинет и ремонтируй их там!

Соседке тётке Клавде, когда отец окончательно отремонтировал часы, мать тоже высказала:

– Клавдя, и где ты их купила?

– Ды в Калаче.

– В Воронежском?

– В Воронежском.

– Ды я таких котов сроду не видала! С ними, пока они висели, я чуть заикой не стала! Кажное утро, кажное утро! Корову доить… ноги опустишь на пол, глянешь на стенку, где они висят, и за серцу хватаисси. Он ка-ак сверканёть, ка-ак сверканёть! Чёрт! Чистый чёрт! Только со стенки не сходить. И как ты с ними спишь?

– О-о, да я с ними не сплю! Я сама их боюся! Они жа у меня в колидорчике висять.

– Не греми тарелками, Нина Димитриевна! – отец отложил часы и повернулся к матери. – Мы нонча же напаяем с сыном новый анкер. Поняла? Напаяем, Пашка? А то мать наша опять пугаться будет.

– Напаяем, пап…

– Прям нечистая сила, а не ходики!

– Нечистую силу ты и не видала, Димитриевна!

– А ты уж её видал-перевидал!

– Я? Нечистую?! Хе-е! – отец весело взъерошил свою шевелюру. – Нечистую силу. Я, Пашка, расскажу тебе, как мой отец, а твой дед Павло, как он боролся с нечистою силой! Рассказать?

– Расскажи!

– Ну-ну, и я послухаю! – оживилась Димитриевна.

– Да тебя, Нина, мёдом не корми – истории всякие слухать, да самой балакать! С утра! Глянь! С утра стали языками болтать! – хохотнул отец. Настроение его было превесёлое!

– Ну и что, что с утра! Сын родной просит!

– С утра, Нина Димитривна, дела надо делать, а потом уж, ага…

– Да он вон аж!.. Чёрти откуда, из Москвы приехал! А ты кобенисси!

– Я не кобенюсь, и историю расскажу, раз уж так выходит, – отец вновь взъерошил свою седину. Если рука отцовская часто тянулась к голове, настроение его, значит, было приподнятое. – И вот, Паша, история энта происходила в Кривом, в Кривовском. Это, наверное, когда мы только туда переехали? – отец с надеждой посмотрел на мать.

– О-о, откель мне знать! – замахала Димитриевна руками.

– Да, это – да! Откель тебе знать, когда я сам не помню! Ну, точно, точно – в Кривом. Была у нас уже мачеха Дашка, и была у нас корова. И стал ктой-то корову ночью доить. Утром мачеха идёт доить её, а вымя уже пустая! Молока нету. Что делать? А мы же… ну, правильно, правильно, мы же только с Водиных переехали и в Кривом ещё не всех знали. Отцу Павлу ктой-то да и скажи, дескать, вон та соседка ваша, шибкая, какая через дорогу живёт, она ведьма. Она корову и доить. О-о! Отец тут распетушилси:

– Да её убью! Гадюку шибкую! Из ружья убью!

Но он же на германской был, гражданскую прошел! И за царя-батюшку ходил, и в бандах побывал, и уже на Ленине успокоилси! Но не партейцем, Паша. В партию твой дед не вступал. Ага! Дескать, убью энту гадюку подколодную, какая урон нам фактический приносить! Ему опять ТОТ человек, дескать, подсказывает:

– Э-э, её так просто не убьёшь! Её с умом убивать нужно!

– Как?!

– А вот так! В двенадцать часов ночи надевай фуражку козырькём назад, бери ружьё и ступай в катух к корове. Двери катуха прикрой за собой, чтоб свет с улицы не поступал. Дверь прикрыл и садись в ясли. Спиной к дверям. Сел, значить, курок взвёл, ружьё положил на левое плечо и гляди через энто плечо.

– Ну, вот так вот, – отец для наглядности положил молоток на левое плечо и повернул голову. – Как задом наперед! ПонЯл?

– ПонЯл!

– Значить, – ЭНТОТ отца подучаить, – значить, сел, курок взвёл, ружьё на левое плечо положил и жди. Спиной, понЯл? Только гляди, не засни, понЯл? Жди, жди, сколько надо! И то-олько она сунется, то-олько дверь она открывает, тут её и лупи! Сразу! Но гляди, не промажь и не засни.

– Ну и чего ты думаешь, Паша? Это же на наших глазах, при нас происходило! Отец вечером, значит, готовится. Фуражку чистить свою зачем-то, козырёк трёт, трёт вот так вот, как на свидание идёть! Ха-ха! Ружьё приготовил, всё! Патрон, как положено! Только вместо крупной дроби насыпал мелкую – бекасин! Готовится и припеваить сабе так негромко, песню строевую казачью мурчить:

За курганом пики блещуть, Пыль несётся, кони ржуть, И повсюду слышно было, Что полки домой идуть…

– Ты слыхал энту песню? – спрашивает отец.

– Не-а, – признаюсь я.

– А-а, ну ладно, а песня хорошая. И голос у отца был хороший. Да, и вот он её мурчить и собирается. А мы тут детишки возле него мугутимси! Ну, все же знали, куда он щас пойдет. Не спим. И стар, и мал. Ждём двенадцати часов ночи. Щас, мол, отец ведьму убьёт, и мы молочка и все тут и нахлебаимси! Ха-ха! Собиралси отец, как на войну, у порога повернулси бодрый такой! Ну, как же! На войну и шел! С ведьмой шибкой! Хе-хе! Фуражку уж задом наперёд надел, махнул нам и скрылся! Скрылся за дверями, а мы тут все – к окну, из какого катух видать. К окну, значит, притихли, ждём. Ждём, когда бабахнет. Ждем-пождём, ждём-пождём, – а детишки ж, спать-то хочется! Ну! Все и поснули! Утром просыпаимси, отец в хате, злой и молчит. Мачеха молчит, никто ничаво не говорить. Где ведьма шибкая, где молочко? И ни таво, и ни сяво! А спрашивать боимси. Отец-то был строгий у нас! Ага… Долго не знали мы, что там в катухе стряслося. А узнали опосля, когда отец выпил, да и рассказал, но, конечно жа, не нам, детишкам. Я уж его потом, взрослый, сам спрашивал, чего, мол, и как?! И вот он мне рассказал чистую правду! Ага! А вышло вот что. В двенадцать ночи отец уже сидел в яслях задом наперёд, с ружьём на левом плече, в фуражке с козырькём назад, сидел и ждал. Ну, сидит, не спит. Сидит час, сидит два – никаво, ничаво, шея – набок, вот-вот сломается! Ты попробуй минут десять с повёрнутой башкой посидеть?? Эта же, Паша, а-а-а! Я пробовал! Хэ-хэ! Да! Сидит дальше. И вот уже ближе к утру слышит: ведро – дзинь, дзинь, дзинь – пустое ведро приближается. А палец на курке уж онемел, и сам отец весь в напряжении застыл. Дверь т ак раскрывается, входить она, ведьма, с пустым ведром, в платочике, завязанном наверху вот так, бантом. Как у всех ведьм! Да! Входит, значит и спрашивает. Громко так спрашивает:

– Ну чаво, Павло, сидишь?

Отец и ляпни:

– Сижу…

Но он не ожидал такого нахальства! «Сижу», – говорить! А та: «Ну, сиди, сиди». Садится сама на стульчик. Она жа знала, где стульчик стоит! Взяла его, села под корову, бант на голове поправила и давай доить! Ведьма за сиськами коровьими, а отец в яслях за ружьём. Как врос! Не шевелится. Палец на курке онемел. Всё! Застыл и всё! Ты понимаешь чаво?! Ни могёть нажать! Во-о, как бываить! А та спокойно подоила, да и ушла.

Отец коротко хохотнул и что-то поправил на верстаке.

– И всё?! – не сразу и робко спросила мать. Она, как-то, оторопела. – Ты историю мне эту не рассказывал.

– Как же я табе её не рассказывал?! И всё! Она к сабе – через дорогу с ведром и молочком нашим, а отец со своим интересом, с ружьём, в хату, к сабе. Хе-хе…

– Не рассказывал, нет, не рассказывал! – мать, от такой неожиданной концовки про ведьму с молочком стала приходить в себя. Мне показалось, что она как-то растерялась. – И какая же тут нечистая сила, а? Паша? Ты слыхал? Я ничаво не поняла! Какая тут ведьма?! Прощщалыжная бабёнка попалась и всё! Наглая, прощщалыжная бабёнка! ПрОйда!

– А я табе говорю – она была ведьмой! – вспылил отец.

– А с чего ты решил, что она была ведьмой?

– Ведьмой!

– И чего же тут ведьмячего? Платочек бантиком? Пришла, подоила и ушла?! – мать набирала такие обороты справедливого недовольства, что отца можно было бы и пожалеть.

– Глаза она ему отвела! Ты понимаешь это или не понимаешь? У тебя соображения есть в голове али у тебя её нету? Соображении! Почему же у него палец не сработал? А? На курке какой лежал? А? Почему?!

– А ты ба, а ты ба задом наперёд с двенадцати ночи и до утра посидел бы в яслях, у тебя бы, может, и ничего не заработало!

– Та-ак, погодь-погодь! – начал петушиться отец. В спорах с матерью, когда не хватало аргументов, он обычно торопился, терял уверенность, становился смешным и неуклюжим. – Откуль она, откуль она знала, что отец сидить в яслях, а?! Откуль?! Она жа, как пришла, так и заговорила с ним, а?!

– Мг! – хмыкнула мать. В отличие от отца она твёрдо гнула свою линию и легко на пустом месте находила те самые недостающие аргументы. – Да ей небось ЭНТОТ сказал: «Смотри, – как её там звали? – Смотри, Дуськя, Павло с ружьём в яслях сидеть будет! С мелкой дробью». Небось и про деверя узнала, что деверь, Царства ему Небесная, деверь – телок от рябого быка, и в женщину ни за что не стрельнить! С бекасином он на бабу пошел! Нервы что ль ей пощекотать?! Ты меня, Иосиф, не смеши! Небось энта прОйда ишшо хвостом перед мущщинами крутить умела, а деверь, он чаво? Он слабость имел до женского пола. Имел? Име-ел!..

– Ты гляди, а?! Ка-ак она повернула! – отец даже рот открыл, и щёлочки глазные вверх полезли. – Она луччи меня знает, ведьма она была или не ведьма! Дуськю она знает, ведьму! Паш! Хвостом она крутила!.. Поглядите на неё, а? Ты чаво со мной споришь? Чаво ты споришь, а? Дускю она видала, ведьму Дуськю видала она, – отца понесло! – Да тебя тогда и на свете не было! Вообще не было!!

– Ну и чего, что не было? – спросила мать с подковыркой: с лёгкой улыбочкой и незначительными, мелкими кивками головы. – Ося, ты не прав, никакой нечистой силы тут и не пахнет!

О-о! Эта подковырка с улыбочкой для отца явилась бомбой! Дальше он не мог спокойно говорить и вышел из себя.

– Да ты знаешь, что энта Дуськя, как ты её назвала… О, Паша, я так дальше не могу! Ты погляди на неё, а? Всё она знает! Мать твоя всё знает! Всё она подчистую знает! И была она или не была ведьмой, дЫ как её звали!.. ДЫ ты знаешь, что она в свинью превращалась, а?! А один раз ночий на соседа своего напала, а?! – Отец швырнул ходики на верстак. – Знаешь?! – под руку попался молоток, и молоток загремел. – Знаешь, как тот сосед её дрыном отхайдакал, так она три дня из хаты своей не выходила, охала и ахала, и чуть не померла, а? Знаешь?! – отец вскочил, зачикилял по хате и надел шапку.

– Ну, всё! – с тоской подумал я. – Кончились нетленки. Отца и так нелегко вывести на разговор, а тут со стороны матери улыбочка, покачивание головой и это: «Ося ты не прав», прямо-таки – «оскорбление личности!»

– В свинью?! – крайне удивилась мать. Спохватилась! Видимо, ей хотелось поговорить, и она поняла, что перегнула палку, но поговорить-то очень хотелось! – Свинью-у-у! Да что же ты об этом сразу нам не сказал?! – Мать живо приблизилась к отцу и стянула с головы его шапку. – Я же про то и не знала! Так бы сразу и сказал, что она превращалась в свинью! Это жа совсем другая картина! Значить, она ведьмой была! Ты знаешь, Паша, – легко подталкивая отца к верстаку, мать быстро переключилась на меня, – знаешь, как меня свинья щекотала?

– Как щекотала?! – я не знал, кого слушать.

– А так и щекотала! На Суворах! Иосиф Палыч, я тебе разве про то не рассказывала?!

Смешно нахохлившийся Иосиф Палыч молчал.

– Не рассказывала?! О-о! Это я ещё в девчонках ходила! Ну, в девушках уже, это перед войной было. С подружками ночью на лавочке вот так вот сидим, а она, свинья, к нам подбегает, и это не раз было! Ага, подбегает, значит, да и давай нас пятачком щекотать, под ноги и всё такое…

– Мам! Но, может, свинья эта была настоящая!

– Да что ты?! «Настоящая»! Её сразу и видать, что ведьма! Такая «настоящая» до смерти могла защекотать! Это же правда, Иосиф Палыч? Правда?

– Правда, – буркнул отец. Он слегка отошел от гнева, но был ещё взъерошенный. – Ведьму сразу можно было понять, а они превращались в кого хошь!

– Правильно отец твой говорить! Истинную правду! – сглаживала мать. – У вас же, Ося, у вас в кого превращались, Ося?

– Ды-ы, в кого хошь, – отец выдержал огромную паузу. –У нас, вон, – посмотрел на меня, будто я спросил у него, –у нас, вон, Макар был такой, годок мой, с Павловских, и в ЭМТЭЕСЕ работал. И как-то шел он с Сычей домой от тёщи. А тёща у него была ещё та штучка. С нечистой водилась. Ну и поругались они меж собой. Сильно поругались. И тёща ему пригрозила: «Гляди, – мол, – Макар, я тебя в такие края отошлю, что и телят там своих не увидишь!» Ну, в общем, схлестнулись родственнички! Чего уж там не поделили? Не знаю. Но он же в активистах ходил, спорить любил! Ага. А ты же знаешь, от хутора Сычи до Павловска идти – вот! Спустился вниз и всё! Километра два, можа, чуть больше. Шел в обед! Днем! Тверёзый был, как положено, но злой! Тёща – это жа нешуточное дело! Ага, идёт, глядь – заиц, как из-под земли! Вот он сидит! Макар глаза протёр – заиц-то в метре сидит, ага, протер и к нему. Заиц скок-скок от него, но не боится! Как кролик!

– Но, может, кролик это и был? – и тут я не вытерпел.

Отец болезненно сморщился.

– Паша, ты отцу нервы не трепи, а? – попросила меня мать. – Видишь, как он переживает!

– Ну и мать у нас! Ну и ну-у! Из любых положений выйдет! – родитель машинально ухватил ходики и уже дружелюбно улыбнулся мне.

– Но я жа не знала, что она в свинью превращалась. Дуськя энта. А может и не Дуськя. Я и не знаю, как её звали, ведьму ту…

– Я, Паша, скоро умру, – с напускной печалью сообщил вдруг отец.

– Чего так?! – выпалил я.

– Да она чего же! Скоро и девятый десяток пойдеть! – родитель притворно вздохнул и вновь положил часы на верстак, молоток потрогал.

– О-о, да ты ещё герой! Ты ещё сто лет проживёшь, а вот я, я нежилец. У меня, Паша, в нутрях так болит, так всё болит, спасу нету!

Я ненавидел эту тему разговора, которая с годами всё чаще стала возникать у отца с матерью. И, глядя вот сейчас на них, в один миг, по-новому осознал и с чувством щемящей тоски принял сигнал в сердце своем, что да, сдали они, постарели. Но не хотелось за сигналом этим следовать далее, а отец вновь взял ходики и как-то бережно взял и указал:

– Видишь, Паша, анкер стёрси! Железяка, а стирается. Я жа сам его напаивал, а он стёрси. А человек?! У него же тоже предел есть. Кто ему анкер напаяет? Сам Бог? И захочет он мне напаивать, а? Я сейчас не про смерть говорю. Куда меня Боженькя поместить? Налево или направо? Хэ-хэ! Мать вчера про Махра рассказывала. Видишь, какой он был? Стоял на своём и всё! Но он же знал, за что стоял! Вот в чем разница! Бабушка твоя, Варвара Григорьевна, вот такой же была. А я? Прожил жизнь и начинаешь думать. Сколько грехов натворил! Чего вот мы строили? В городах, может, и настроили всего и разного. Вон, Гагарин! Куда забрались?! Это же, наверное, хорошо! А в хуторах?! Куда они забираются, хутора? Где они, хутора? Вы же, дети, все поразъехались! Кому тут дальше жить? Работать? И кто сюда ещё приедет? Василий, что ли, зять? Или брат твой Сашка? Да в сельское хозяйство и на такую зарплату ты их палками не загонишь! Сколько я воровал, Паша, чтобы всех вас, детишек, на ноги поставить? От хорошей жизни что ли? В мельнице! Было же не моё, а я – брал!

– Но ты же не себе только брал? Ты же и людям помогал, – мягко возразила мать.

– Да какая разница, Нина? Себе, не себе! Я воровал! Это фактически! Почему так выстроили нашу крестьянскую жизню, что надо обязательно воровать?! А?! Какую пословицу у нас сейчас чаще всего говорять, а?

– Не украдешь – не проживешь, – скоро сообразила Димитриевна.

– А-а, не украдёшь – не проживешь. Точно! А это – грех! Нина, грех! Сама знаешь! Мать говорила: «Ося, никогда не бери чужого без спросу! Никогда!» Я вот это запомнил на всю жизнь! А с другой стороны, как тут не возьмёшь? Как ты построишь какой-нибудь катушок? Где ты доску достанешь?! Тащщить надо! Вон! – отец указал в окошко, откуда было видно курятник. – Я бы его давно перестроил, а из чего я его строить буду, из какого материала? Я на пенсии, и воровать мне неоткуда! Среди полей живем, среди зерна, а чтобы прожить зиму, скотину прокормить, надо стащить несколько мешков, потому что совхоз тебе не выпишет. Не положено! Я, Паша, на мельнице вон сколько проработал, но мне зерна не положено было брать, потому что я был служащий. Мельник –служащий, и зерна служащему не положено было. Не положено и всё тут! Как так?! А как бы мы выжили, если бы я не тащщил?! Ведь ты же всегда грамотучий был, всегда спорил со мной, так вот и ответь мне – воровать можно али нет?

– Ну-у, пап, в таком положение, наверное, можно, – ответил я неуверенно.

– В каком таком положении?! – изумился отец.

– Вы же сами всё это производите, поэтому, наверное, можно брать…

– А где это записано, Паш, государственное брать? – робко поставила вопрос мать.

– Ага, где записано у гусударства тащщить?! – обрадовался неожиданной поддержке отец. – За это можно и в тюрьму сесть, а? А ведь тащщат всё! Силос, зерно, дрова из лесу, доски из пилорамы, паташки с плантации – всё! Раньше, Паша, раньше, твой прадед Иван Осьпович ни на кого не надеялся! Сам, всё сам со своею семьёй делал! И вспахать, и посеять, и собрать, и худобу всю поднять. Тогда каждый работал на себя, а не на чужого дядю! ТОГДА – попробуй, укради! О-о-о! Да и в голове ни у кого не укладывалось, чтоб украсть у кого-то и что-то! А?..

Я, действительно, не знал, что ответить отцу, а он продолжил:

– Вот Горбача – Перетрухина ты вспомнил! Пастуха хуторского нашего. А я тебе сейчас расскажу, расскажу про него. Мы тогда с тобой на чём остановились?

– Могу точно сказать – на сапогах! – я забрался на отцовскую кровать и удобно обхватил отцовскую подушку. Мне было так удобно, что в таком состоянии я готов был пребывать хоть вечность! Вчерашняя жара в хате чуть спала, но в печке трещали дрова, и рядом с печкой стояло ведро с углем, которое отец уже принёс из дровяника, пока во сне я наслаждался запахом ушника…

– На каких сапогах? – не понял отец.

– Ну, друзья ему, Перетрухину, сапоги скрипучие принесли…

– А-а-а, «друзья!» Да-да-да! Дружки-и! – оживился отец. Он быстро отошел от гнева на несправедливую насмешку со стороны жАны своей, Димитриевны. – Вспомнил, вспомнил… Там такие друзья были, что не дай и не приведи Господи! С такими друзьями луччи не встречаться! Не догадываешься, что это за друзья были?

– Не-ет, – тяну я, хотя догадываюсь, но хочется услышать от самого рассказчика. – Может, они были революционеры? – пытаюсь шутить.

– О-о, точно-точно! – смеётся отец. – РевОльцанеры! – Отцу, видать, нравилось само слово, «революционеры», но путал он его, как хотел! – О-о, как правильно ты угадал – ревУльцанеры! Ха-ха… Ну, слухай! Они жа, когда сапожки ему отдали, а чирички-то взяли, Паша, взяли чирички. Похохотали, похохотали, да и пошли энти ревОльцанеры. А Перетрухин в сапожках стал притопывать, а они ему – ну в самый раз! Рыпять, скрыпять и всё такое! А потом они ему стали так давить, так давить, а у одного сапожка носок повёл в сторону. Он – на баз, а на базу сапожки энти блескучие да новые – в труху рассыпались! Во-о, Паша, как бываить!

– Не понимаю, как это бывает!

– Щас поймёшь! Ага! Он энтих товарищей нашел своих, а они – ни слухом, ни духом! Про сапожки те! Они и не были у него, у энтого Горбача – Перетрухина!

– Тогда кто же к нему приходил? – замер я в ожидание ответа.

И мать замерла с иголкой в руке. Убрав со стола и закончив мыть посуду, она уже сидела на своей кровати и прихватывала болтающуюся пуговицу на моем пальто.

– Черти, – оглядев нас, ответил отец.

– Как?! – притворно воскликнул я. Я так и знал, что отец ТАК ответит.

– Господи помилуй! – вздохнула мать, перекрестилась, глядя на икону. – Бываить, – и продолжила пришивать пуговицу.

– Черти! – повторил отец. – И знаешь, за ЧЕМ они приходили?

– Да откуда же я могу знать, пап?!

– За цветочиком, за папоротником! Понимаешь?! Я жа табе рассказывал, как он колдуном стал?

– Рассказывал, но я трошки подзабыл! – хитрю я. В этой истории с Перетрухиным, «страшно похожим на Горбача», мне хотелось услышать другие детали и факты.

– Ему, Перетрухину, в чирики попал папоротник, какой цвел. И всё! Гришка Перетрухин стал колдуном. Но, правда, он и до этого черную магию почитывал, и всё шло к тому, чаво он хотел. А про цветочек он, видать, и не догадывалси, про чиричок, куда папоротник попал. А нечистой силе энтот цветочек прям нужон был. Видать, для них энтот цветочек, как для худых валенок шило. Вот за чириками они и пришли, черти, под видом друзей Гришкиных. Но это же – страшная сила, Па-ша! Нечистая?! – отец широко раскрыл глаза и выдержал огромную паузу. – Ты понимаешь, какая это страшная сила?! Ивана Коваля с Верхней Речки помнишь?

– Здоровый, мордатый такой?

– Точно – мордатый!

– Кто же его не помнит?! Бандюган на всю округу!

– Во-во! Бандюган на всю округу. Я тебе сейчас про него расскажу, а потом и про Перетрухина. Знаешь, какой он бесстрашный был?! Иван? Что ты, что ты!

– А скольки он сидел? В тюрьме! – вставила свое слово мать.

– Никого не боялси, драчун был ужасный! – продолжил отец. – Ну, они же все у меня бывали на мельнице. И сильные, и слабые – всем исть хотелось. Все приходили! И как-то, это в осень дело было, прям в позднюю осень. Ага, чего-то они у меня, три дружка, в мельнице загуляли. И Иван с ними, третий! А уж работа кончилась, я уж движок остановил. Темно стало. А они ни в какую не собираются по хатам своим расходиться. А мне-то к вам идти пора, худобу кормить и всё такое. И я их еле-еле выпроводил. А Коваль-то за зерном пришел. Но это редко было.

– Да никогда за зерном он не приходил! Это уж к жалмерке какой-то ему нужно было. Не с пустыми руками, –опять Димитриевна поправку произвела.

– Точно-точно! – согласился отец. – И вот ему знак даю, мол, останься, насыплю! Ага. Энти – домой, по хатам своим тронулись. Один на Карасёвку, второй через талы на Лапины, а Ковалю – через гору, на Верхнюю Речку. Остался он да и говорит мне:

– Палыч, я завтра, а?

– Гляди, – говорю, – Иван. – А сам удивляюсь. Пришел за зерном, считай, первый раз, а сам… – табе виднее! – говорю. Ага. На завтра Иван не приходить, на послезавтра его нету, и на послепослезавтра. Ну, думаю, тебе не надо, а я сабе зачем голову ломать буду. Не знаю, сколько дней прошло, не помню, заявляется. Лицо всё драное, как кошки драли! Там такие раны! О-о! И сам какой-то не похожий на себя, какой-то напуганный, но тверёзый! Да он не то, чтобы пьяница, был. Бандит! Какой пьяница! Да и раньше так не пили, как сейчас. Раньше совесть ка-кую-то имели. Ну, бывало и выпивали. Ага.

– Чего, – спрашиваю, – Иван? Чего такой?

Иван мой раны на лице гладит, а глазами шарит по углам. В мельнице опять все происходило, шарит и говорить мне тихо:

– Ты, Палыч, никому ничаво не говори, а? Прям никому!

– Чего не говорить?

– Чего я табе сейчас расскажу.

– Ды никому я ничаво не собираюсь рассказывать! Рассказывай! – Я ему говорю, а у самого мурашки по спине! Весь район в страхе держит, а мне секрет хочет какой-то рассказать. Можа, кого убил? И зачем мне энтот секрет в голове у меня.

– Они жа, Паша, казачки, твоему отцу всё рассказывали! Всякую чепуху! И не чепуху, – вновь мать реплику посылает от своей кровати.

– И хохлы – тожа! Ха-ха! Было дело, было. И вот, «рассказывай», говорю ему. Иван начинает рассказывать, а сам всё опять по углам шарит, шарит – боится! Ты понимаешь?! Боится! Прям чудно!

– Я, – говорит, – от тебя к жалмерке хотел одной зайтить. К другой. Не к той, а к другой. Ну, чёрт попутал! Пришел к тебе вон за ЧЕМ, а сам… От тебя в горку поднялси, иду. И прошел всего – нет ничего, и ста метров не миновал, и тут два моих товарища! Откуда они взялись?!

– Здорова, – говорят, – Иван.

– Здорова, – отвечаю им, а сам и байдюже! Ну, никак не мог я там сразу сообразить!

– Пошли, – говорять, – пошли, Вань, выпьем!

– О-о, – отвечаю им, – с такими дружками да завсегда и пожалуйста! – Ну, мы жа у тебя скольки выпили? Литру! Я жа тверёзый был! Ты жа знаешь, скольки мне нужно для дури! Ведро! Ну! Подхватили они меня под мышки и двинулися мы. Куда идем?! Я и не думаю, и по сторонам не гляжу. Иду, как в тумане, Палыч, как в тумане! А она же – зябко! Не май месяц! Они похохатывають и я с ними хохочу. Иду, иду, иду, иду и уж запыхалси, а зябко! Ты понимаешь? А потом вдруг думаю – а чего они такие высокие? Друзья-товарищи мои? Я жа на голову выше их, друзей моих и товарищей этих! Пытаюсь башку свою задрать, чтоб в глаза их поглидеть, а она меня не слухается. Башка! Прям вот так упирается в землю! Дальше – больше. Земля-то подмёрзла, иду и слышу, как мои сапоги шаркають, вслухываюсь дальше – слышу цокот копыт. Лошадиных копыт, Палыч! Гляжу, голова-то вниз клонится, гляжу, вижу сапоги свои, а сбоку сапог – копыта! И справа, и слева! И не лошадиные, – козлиные! Палыч! Копыта каких-то здоровых козлов! И про себя так отмечаю, не вслух, а про себя!

– Вот это козлики!

И вдруг громовой голос:

– Козлики, козлики! – и хохот. Да такой хохот, что у меня живот похолодел. Жуткий хохот – на все хутора!

Я голову тут задираю, а мои товарищи на копытах – под четыре-пять метров роста!

– Да ты чего?!

– Вот тебе крест! – крестится Иван. – Тут как раз в один момент про крест я и вспомнил, бабушку свою, Марусю, вспомнил, как мы с ней в Нижнюю Речку в церковь до революции ходили, когда я ещё маленьким был. Вспомнил, да как изо всех сил рванулся, да заорал:

– Господи, помилуй! Господи, помилуй! – И веришь или нет, но креститься стал! Палыч! А сам и забыл, когда в последний раз лоб перекрещивал. Вот ведь! Когда припёрло, так враз вспомнил! Не этапы все свои, а Бога вспомнил! Ну, тут такой вихрь поднялси! Хохот до небес, вихорь, и меня энта сила нечистая оторвала от земли и швырнула на куст терновый. Хорошо, Палыч, хорошо на тёрин попал! Вишь, вон, – на лицо, своё показывает, – только харю и ободрал, а так бы разбилси! Что ты! Там такая силища! Жутко, Палыч, жутко! Всякого повидал, но такое?! В кустах лежу и маракую: так энти друзья-товарищи, какие меня вели, они жа покойники! Давно откинулись!

– Как?! – пытаю я Ивана, а сам по углам тоже начинаю глидеть. Но он жа, Иван, по-блатному стал говорить и половину слов я его не разобрал.

– А вот так! Померли давно. А товарищи энти – лихие были!

– Да это, небось, те товарищи, с какими он в войну быка украл и первый срок за быка того и получил, – рассуждает мать.

– Не знаю, Нина, не знаю. Он мне про них – ни слова. «Товарищи», мол, и всё!

– Ну, – дальше Иван говорит, – я вскочил, а сам не пойму, иде я оказалси? Смотрел, смотрел – талы манинские! Под Манины они меня довели! Это же – чёрти куда! К хохлам в Воронежскую! Вот это да-а, думаю, выпил с товарищами! И бегом, бегом до двора своего! Спотыкаюся, а ору изо-всей мочи: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!»

– Вот, Паша, какая история, про нечистую!

– Революционеры?!

– Револьцанеры! Ага-ага! И после того, не знаю сколько времени прошло, да, месяц? Меньше? Нина?

– Месяца полтора, – уточнила мать. – Снег выпал уж. И хороший снег. И по первому снегу он и повесилси. В конюшне! Ты помнишь энту историю?

– Конечно, помню! Я уж в школу ходил, – вспоминаю я.

– Да, так, так – согласился отец. – По первому снегу. Товарищи за собой потянули. Лихие. А-а, а ты говоришь!

История про Ивана Коваля, как бы это умно сказать, –совсем другой жанр. И он требует иного подхода, иной интонации, много строчек, много героев, так что про него, если выпадет время, в другой раз. Григорий Перетрухин – Горбач рвётся на страницы! Прямо-таки стучится, мол, давай, выпускай! Ну, что же, терпеливый ты мой, вновь предоставим слово Иосифу Павловичу, свидетелю ТЕХ событий.

– Но с Гришкой, Паша, всё пошло по-другому! – отец скрипнул своей табуреткой, удобнее устраиваясь. – Когда он с нечистой силой связался, знаешь, какой стал?! Но он же сам продался нечистой! Понимаешь?! Перетрухин! Но это уж в революцию было! Все взрослые казаки на разных фронтах воюют, а Перетрухин всем женщинам в округе предсказываить: кто, где погиб или кто, где находится. Колдун! Ну! И себя уж так он возомнил, так возомнил! Прям до небес поднялси! А силушку колдовскую он уже и потерял. Понимаешь? Энти жа черти-револьцанеры, они жа папортник-цветочек взяли! С чиричками! Взяли, и силушка его колдовская стала и подводить. Видать, он сам это чуял, но хорохорилси!

Шел как-то хутором и увидал: у Харламовых на плетне хомут висить. И вот он его взял, хомут, взял, да и к сабе понёс. Скумуниздил, проще сказать! Власть-то новая пришла! Ага! А люди увидали, что это он хомут стащил. И деды его, казаки, вызвали к себе. Мол, чаво ты такое творишь? Ага! Он там сначала брыкалсяотпирался, мол, «не я это брал!», а потом: «А чаво тут такого? На плетне висел, можа, он им не нужОн был!» О-о, не нужОн! Как не нужОн?! Это же вещь! Да чужая! Спроси! Если не нужон – дадуть табе, а так? Украл? Но главное – Перетрухин не сознаётся, что виноватый! Ну, деды тут долго не стали рассуждать. Решили наказать. Надели ему этот ворованный хомут на шею и пустили по улице. Народ вышел, ну все же, Паша, вышли! Вышли и глядять на него, на вора. Вор! Это же такой для всех позор раньше был! Ага! Впереди Перетрухин с хомутом на шее, сзади дед-казак с нагайкой. И идуть к майдану, к центральному месту на Водинах. Вот идуть, а Перетрухин и говорить, как ему приказали:

– Я украл хомут, я украл хомут…

А дед ему, какой с нагайкой;

– Чаво шепчишь? А ну, громче!

Перетрухин погромче:

– Я украл хомут, я украл хомут…

Дед опять ему командуить:

– А ну ишшо громче!

Тут Перетрухин орать стал:

– Я украл хомут! Я украл хомут!!

А все смотрят, смеются, пальцами на Перетрухина показывають. Позор! Позор! Привели его на майдан и стали решать, чаво с ним дальше делать, с Перетрухиным. Деды жа, казаки, решали раньше всё! Чего решили, то и сделали! Ага! Постановили – выпороть. Не помню, сколько плетей ему присудили. Деды командують:

– Сымай штаны!

Перетрухин в крик и ор.

– Сымай! Подлец такой и разэтакий.

А он упирается, орёть вовсю:

– Не могёте меня бить! Я известная в округе личность!

– Ещё КАК могём! «Личность!»

– Сейчас другая власть пришла, и вы не имеете право!

– О-о, подлец ты такой! Револьцанер нашёлси! Права он тут качаить! Сымай!

Ну, а чего ты тут поделаешь? Против всех не попрёшь! Ореть, а сам сымаить! Ага! Штаны! Ну, положили его. Я жа, Паша, сам, вот этими глазами сам видал! Ага! Положили его прям на землю, и дед Харламов, а они же нам сродственники были, ты понимаешь?! И дед Харламов плёткой стегать его стал. А стегал, не то чтобы со злостью, а так вот, для близиру! Для порядка! Но это же позор, Паша! Кто на такого человека потом смотреть будет нормально? Вор! Так вот, выпороли, а потом стали решать, чего с ним дальше делать. Оставить в хуторе или выгнать с позором? Видишь, какие раньше законы правильные были?! Сами всё решали и сами всё исполняли. А щас… – Отец остановился, задумался.

– Ну, и что? – спросил я. – Выгнали?

– Да ты знаешь, среди дедов, какие решали, и наш дед был, Иван Осьпович. Он и предложи:

– Пущай останется, до поры до времени, а там поглядим на него.

– Вот и осталси Перетрухин до поры до времени, – отец со вздохом и покачал головой.

– Как это – до поры до времени? – не понял я. – Пока не исправится?

– Опосля доскажу, чем энта история закончилась, – отец опять вздохнул и продолжил. – Пойдём на баз! Коз надо напоить!

– Пап, а Макар с зайцем, а?

– Ну, да-да-да! – поддержала меня мать. – И мне интересно, чем дело закончилось. Про Коваля-то я знала, а про Макара первый раз слышу.

– Ды как жа, первый? –Первый!

– Да… – отец приподнялся с табуретки и нехотя переключился на другую тему. – Энтот заиц так завел Макара, в такую яму, что не вылезти из неё и ничаво. А вокруг этой ямы собрались другие зайцы – видимо-невидимо – и так стали хохотать, что Макар чуть с ума не сошел!

– Как это так?! – удивляюсь я.

– Нечистая, Паша.

– Но почему её столько много было, этой силы?

– А ты думаешь, что её сейчас меньше? – парировал отец.

– Я её не вижу, – не сразу отвечаю отцу.

– Паша, – осторожно вклинилась Димитриевна. Она уже прихватила пуговицу и стала затягивать дырку в моём кармане. – А ты знаешь, как бабушка твоя, Дарья Антоновна говорит? Святое место пустым не бывает. Были церква – был Бог. Не стало церквей – пришел чёрт. Вот табе и нечистая.

В те Горбачевские времена я далек был от религии, но заметил, что с умножением морщин и седин родительских множилось и их обращение к Богу. Может, человек так устроен? Чем ближе к концу своей жизни, тем чаще начинает в Небо глядеть? Мать никогда не скрывала своих религиозных убеждений, она была верующей, а отец никогда не говорил о них. Стеснялся, наверное. Но в последние годы своей жизни начал проводить опыты, о которых я и не знал. Однажды, когда я приехал домой, – это было ранней весной, – отец в слегка приподнятом настроении повёл меня в маленький придел коридорный. Этот тесный закуток, где обычно хранились семейные съестные припасы, находился напротив кабинета отцовского. Вот завел отец меня туда и начал показывать банки с водой:

– Гляди на эту банку! Видишь чаво?

– Ну, банка…

– Какая банка?

– «Какая банка» – с водой, пап, с мокрой водой!

– О, умный он, «с мокрой водой». С какой мокрой?! Гляди дюжей!

– Да это вода, кажется, зелёная. Зацвела, что ли?

– А вот эта банка, мокрая?! – отец просветлел. – Гляди, гляди! Не прошибнись!

– Да тоже такая, кажется, тоже зацвела?

– А вот эта?! – отец торжественно указывал на банку, какая была в середине! Не прошибнись! Не прошибнись!

– А чего тут прошибаться – чисто слеза!

– Сляза, Пашка, сляза! – радостно восклицает отец.

– И чего? – пытаю я его.

– А вот эти?! – отец, точно фокусник, снимает светлую тряпицу ещё с двух банок трёхлитровых.

– СлЯза, пап! – радуюсь и я.

– А-а, сляза! Правильно ты говоришь! Вот это я в прошлом году набирал, а это – в позапрошлом, а вот эту – в этом.

– И что это за вода? – спрашиваю отца, хотя начинаю догадываться, ЧТО это за вода.

– Крещенская, Паш! Эти банки, – родитель указывает на банки с зелёной водой, – я наливал до Крещения и после Крещения, а вот эту слязу – прям в Крещение! И ничаво с ней не происходит! Это как? Ты понимаешь, какая это сила?! Василий жа, вот, зять, он жа тоже набирает воду Крещенскую! И она у него тоже не цветёт! В один день набираем! И в Няхавах, и тут, у меня! Вот объясни! Это как?! А-а, а ты говоришь, Бога нет…

– Да не говорил я тебе об этом! Наоборот, я знаю, что во всем мире вода Крещенская не портится.

– Я не знаю, как там во всем мире, а у нас с Василие м точно, не портится!

Выходит так, что отец своими действиями и поступками был сторонником апостола Фомы: пока своими глазами не увижу, пока своими руками не пощупаю – не поверю!

Наконец-то мы во дворе.

Я любил свой баз! Здесь столько труда родительского и детского было вложено для облагораживания его, база! Сколько раз отец вместе с нами, сыновьями, катухи перестраивал, погреб перекапывал, крышу хаты перекрывал и сколько яблонь, слив, вишен, груш было посажено вокруг двора. Отец всегда жалел клёны, а они каждый год лезли, точно сорная трава. И каждый год отец ворчал и приказывал:

– Пашка, а сруби ты к чёрту вон энтот кленок! Ды и энтот тоже жалко, но и его – прям под корень! Прям под корень! О-о, да дай ты им волю, лет через пять по своему двору и не пройдёшь! – в подобных высказываниях отец всегда глубоко и шумно вздыхал! – Эх, да какая жа у нас земелюшка! Цаны ей нету!

Возле летней кухоньки росла молоденькая стройная верба. Она стояла, точно застенчивая девушка. И мама каждый раз при случае рассказывала историю возникновения её, «девушки» этой.

– Я своему Палычу года два талдычила: ну, вбей ты мне возле кухни какую-нибудь сухую палку, и чтобы из неё п-о больше веток сухих торчало! Мне банки пустые и мытые не на что вешать! И раз аж до скандала дело дошло. Разозли-л си мой Палыч, пошел за катух, приносить палку сухую.

– Пойдеть такая?!

– Ты чего?! – я ему. – Чаво ты мне за кочерыжку принёс? Для одной банки? – раза три я его посылала за катух. А там куча сухих дров лежала, не знаю, скольки лет назад срубленных. Наконец, принёс и спрашивать меня не стал. Затесал и забил поглубже. Так я на эту вешалку не нарадовалась! Банок десять я на неё могла повесить, и тряпочки, и кастрюли, и чаво угодно! Года два я на неё всё вешала! А потом, в третью вёсну, гляжу! Батюшки мои! А она вся зазеленела! Вот это вешалка вышла! И Палыч мой заметил, что вешалка моя зазеленела. Подходить и так, с ехидцей:

– Ну!? Мне опять за катух, а эту вешалку топориком почикать?

– Да ты чего? – я ему. – Почикать! Такая красота! Пущай растеть! А банки я на палисадник, на штакетник буду носить! Вот такая красота в нашем дворе и образовалась!

Отцовский баз всегда кишел живностью и здесь такие батальные сцены разыгрывались с участием разных представителей животного мира. Как вот сейчас. Отец ещё с крыльца, как мальчишка, озорно воскликнул:

– А ну-ка, лупани, лупани ты его!

– Кого? – не понял я.

– Гляди-гляди! Вишь, вон, красный петух с толстым гребешком за серым гоняется?

По базу, в поисках какого-никакого зёрнышка, в одиночку, гуськом дефилировали с десяток индюшек и десятка два, а то и три, куриц с петухами. Всю эту слегка парадную картину портила беготня двух петухов.

– Почему он его гоняет? – спросил я. – Глянь, он аж захромал, серый! Ей, ей, а ну! – попытался я влезть в петушиные разборки.

– Не лезь! Гляди, чего дальше будет! – остановил меня отец.

– С громким клёкотом промчавшись по двору, серый петух близко подлетел к индюшкам, просочился сквозь них и встал сзади. Индюшки вдруг как по команде вскрылились и погнались за красным петухом с золотистым хвостом.

– Гляди, гляди! Вот, подлюга, что делает?! Ты посмотри, а?! Да не туда ты глядишь! За серым смотри! О, сволочь, о, проныра!

Пока индюшки гнались за красным петухом, серый быстро огляделся и бросился с любовными петушиными страстями к проходившей мимо него курице…

– Я, Паша, каждый день смотрю на них и поражаюсь, –отец развел руками. – Терпеть не могу этого, серого, и диву даюсь, откуль у него такой ум?! Красный, он вон, прямой и боец! Вечером в курятник он заходит последним и взлетает на самую высокую жёрдочку, прям под потолок. Ночью они спят и не дерутся, а утром он первым вылетает из курятника и тут начинается война! Весь день продолжается форменная война! До крови с индюшками бьётся. А серый, – о-о-о, серый! Красный ему не дает кур топтать и сами куры от него бегуть, от серого, тогда он разыграить спектаклю, красного разозлить и к индюшкам бегом! Под защиту! Те глядять, чаво это нашего дружка, страдальца серого красный забижаить? И на красного! А тем временем серый делаить своё дело. Ты понимаешь?! Кто его учил?! Откуль у него этот ум?

– Чем умнее, тем подлее, – высказался я.

– Как, как?! – оживился отец.

– Нет, не всегда, – поправил я свою мысль. – Но частенько бывает!

– Частенько?! – хохотнул родитель.

– Да заруби ты его! – Проникшись уважением к красному, советую я отцу.

– Зачем? Мы с матерью решили индюшек перевести. Больно хлопотное дело. И вот тогда я посмотрю на серого. Как энтот умник будет скакать! Без защиты.

Мы качали воду в ведра и поили коз. Коровы на ту пору у отца-матери уже не было. «Хлопотное дело»! Отец же гнул свою линию:

– Я вот, Паша, раньше не обращал внимания на такие картинки, а сейчас могу точно сказать, что животные всяческие и птицы похожи на людей!

– Пап, ну ты – философ!

– Кто, кто? – скривился отец.

– Зря ты обижаешься! Философы – это много знающие, мудрые люди, которые занимаются «всяческими» исследованиями.

– «Мудрые». С годами станешь мудрым. Это же сколько всякого и разного в жизни пришлось перевидать?! Вот я тебе опять про этого Горбача-Перетрухина. До конца доскажу. Видишь, какой он был?! Мы жа с ним, мальчишки хуторские, в ночную скотину стерегли. Да он всего и всех боялся! И змей боялся, и от всяких паучков бегом бежал. Всем поддакивал, всем улыбался. Прямо такой добрый-добрый! Но его никто и не обижал! Живёт себе и живёт. А как с нечистой связался, да стал предсказывать всем, а узнавал ведь до точности, как вот энта в Болгарии…

– Ванга?

– Ванга, Ванга! Ага, ага! И вот как стал Вангой, возомнил о себе. Страшно возгордился! – «Я, я, я!» Якал всё. А тут такое случись – высекли его! Да из хутора чуть ли не выперли! Ну и что? На гордость наступили! О-о, ужа-асно! Но он, ты знаешь, на первое время после того, как высекли его, шелковый стал! Ходил по хутору, руку к сердцу прикладывал, кланялся всем и говорил:

– Бес попутал! С хомутом! Ну, попутал рогатый! Попутал!

А все же в хуторе знали, что он с энтим рогатым под ручку ходить! Ага! А потом Горбач наш пропал. В Солонку подалси! А в Солонке револьцанеры водились! Или он с ними снюхалси, или – чаво? Он, видать, и до хомута с ними якшалси. Времена-то мутные настали! Да-а! И он то пропадал, то появлялси, а в Солонке его часто видали. Ага! А потом заявился оттуда прям какой-то не такой! Как этот, как ты назвал? Философ? Хэ-хэ! – коротко хохотнул отец. – Будто он узнал то, чего другие не знают. Дня два ходил, улыбался, но руку к груди уже и не прикладывал, и к Харламовым зашел. Зашел, Паша. На баз зашел. Дед Яшка, сам Харлам, какой его сёк, вышел к нему. А он ему, Горбач, дескать, и сказал:

– Прости, дед Яшка, прости за хомут, но мы с тобой скоро и стренимси!

– Как, стренимси? – вроде как дед Яшка его спросил.

– Ну, стренимси, стренимси!

Сказал со смешком и ушел. Но как от Харламовых он вышел, так и пропал. Опять пропал! Но на этот раз надолго ушел. И никто его нигде и не видел. Ни в Солонке, нигде! Куда двинулся, зачем? А эти времена же лихие были! Революция! Туда вон, к Вёшкам, там такое уже творилось. Казанская, Вёшки, Шумилинская, куда твой дед Павло потом дом свой свезёт на школу. В Шумилинскую. И школа, говорят, там до сих пор стоит! Из нашего материала! Ты знаешь про то?

– Знаю, пап, ты мне уже рассказывал.

– Во-от. И, значит, все, кто призывного возраста были, все воевали. Кто за царя, кто за Ленина, кто в бандах, но красных мало было в нашем хуторе, Паша, мало. Хуторяне-казаки жили самостоятельно. Я не помню бедных и нищих у нас на Водиных. Не помню! Вот у нас были батраки. Муж с женой – Жуковы. Воронежские. Но они и столовались вместе с нами, а дед твой Пашка так же вместе с ними, батраками, работал в поле. А Иван Осьпович рассчитывался с ними на равных: что сыну, то и батракам! Но я же это знаю хорошо! Когда Жуковы уходили от нас, так Иван Осьпович им выплатил всё, что было положено, да ещё сверху телушку стельную им отдал. Так они так благодарили, так благодарили деда! Понимаешь?! Я тебе дальше скажу! Во время войны – это уже вот, с немцами, я от ЭМТЭЕСА ездил в Калач за запчастями. Я же хромой. По броне шел. Да-а. Один ездил зимой на лошадях. Такой мороз стоял жуткий! И снега было в том году – о-о-о! И мы случайно встретились с дядей Тимошкой Жуковым, какой у нас батрачил. В то время он уже не молодой был, не призывного возраста. Так что не воевал. И вот, случайно встретились. Он так обрадовался! Я его узнал, окликнул. А они прямо рядом с дорогой жили, под Калачом, а ехал я уже назад, в Нехаево. И вот, повстречались, как родственники! Он в хату к себе пригласил, покормили они меня, отогрелся я у них трошки. Они меня обо всём расспросили, деда вспоминали добрым словом – во-о! А ты, говоришь! – отец помолчал и продолжил. – До сих пор до конца не понимаю, почему отец Павло в красные ушел…

– Может, чтобы вас всех детей сохранить?

– Да это – да. Ты и прав. Я сам так всю жизнь склонялся. Мать, Варвара Григорьевна, хворала, я с коленной чашечкой простреленной, хромой, брату Ивану и года не было. Куда ты тут двинешься?!

– Ну, и что с Перетрухиным? Ты меня вконец заинтриговал! Пропал и пропал?

– Такие не пропадают просто так. Да-а… Когда с Перетрухиным всё это произошло, отец ходил во всяких бандах! Глядишь, и нет его, и нет его, вдруг среди ночи в окно кто-то стучит. Появляется голодный, голодный, как кобель, а одетый – чёрте как! Щёки набьёт какой-нибудь едой! И всё на ходу, всё на ходу! Кого-нибудь из нас детишек скорее, скорее погладит по головке, ухватит шматок сала, хлеба побольше и опять пропал! Казак!

– А в каких бандах дед Пашка бывал?

– Да откуда я знаю? Он нам не докладал. Он даже одежду менял! Как вступит в шайкю какую-нибудь, так и поменяет. То в каком-то немецком мундире приходил, то какие-то у него галифе – чёрте какие были! Непомерно большие! Я, Паша, всего не помню, а вот, кусками, кусками в памяти. Но вот же, помню, говорю тебе, отец такой чудной! Щёки у него, как у сурка, полные харчами, а мать, Варвара Григорьевна, к ему с кружкой с молоком:

– На, Павел Иванович, запей, а то подависи, не дай Бог.

А отец чего-то шамкает ей, ни поймёшь, ни разберёшь! Ага! И Ивана, сына своего младшего, скорее-скорее по голове гладить. Спешить! А сам ещё и в окна поглядываить. И вот, слухай! Была уже весна ранняя, снег ещё лежал и хаты отапливали. Дым, помню, из труб. А наше подворье чуть выше других находилось. Так что весь хутор нам хорошо видать. Ага! А сам хутор на отшибе стоял в степи, ну, ты же знаешь, что там яры да степь. Вокруг воюют: то оттуда какие-то вести, то отсюда, а у нас на Водиных пока ничего такого особого не происходило. Но прошел слух – будто вышел указ за подписью Ленина, что всех казаков должны изничтожить. Ты понимаешь?! Это же сурьёзно об том говорили! Мол, сначала всех атаманов, офицеров, всё начальство, в общем, а потом и до рядовых казачков доберутся. Но в это некоторые и не верили. Прадед твой, Иван Осьпович, вот так вот головой мотал и говорил:

– О-о, да как так? Ни могёть такого быть, ни могёть, – дескать, – чаво, весь хутор изничтожуть?! И все хутора?! Да как такое могёть быть?! А кто жа тут жить останется?!

Отец вдруг поймал себя на последней фразе: – Вишь как, Иван Осьпович и прав оказалси. Хутор Водины, он сейчас есть? – Нету, Пашка, нету. Да. И вот слухай дальше! Однажды днём, прямо среди белого дня прискакали к нам человек пятнадцать верховых. В кожанках. А кожанки хорошие такие, хорошей выделки. Да. Кони под ними, под верховыми – резвые, всё, как положено! Только на кожанках у них, на грудях, банты красные. Револьцанеры! Сын! Револьцанеры! Живые! И у нас на Водинах. С револьверами, наганами! Да! И среди них! – Ёшь-мышь! Борода солёная! Наш Горбач-Перетрухин! И тоже с бантом красным! И с наганом! Наш добрый Гриша, колдун Перетрухин, с наганом! Да не где-нибудь сзади он ехал – впереди! Впереди всех! О-о, знаешь, какой вид он имел?! Будто в каждом сапоге у него по цветочку-папоротнику! Всё жа, сын мой, произошло всё быстро! Они ехали вот с той стороны, где сейчас совхоз «Динамо». «Динама» в то время и в помине не было! Это твой отец уж в тридцатых строил «Динамо». А дома, строительный материал, знаешь, откуда возили? Для строительства «Динама»? Много домов…

– Да откуда же я знаю?!

– Из Водиных. Я жа сразу узнал Харламовский дом. Да не только Харламовский. Харламовский я запомнил по окнам. Да и двери были те же самые…

– Пап, не отвлекайся, а? Давай про Перетрухина!

– Ага-ага, – охотно соглашается отец. – И вот, значит, мы с Тишкой, братом, были на базу. Я жа хромой, только и начинал привыкать – чикилять. Коленная чашечка ещё болела, а знаешь, как непривычно было?! Хромать… Одна нога не гнётся, инвалид! Чаво ты тут сделаишь? – родитель поперхнулся в неожиданно накатившихся слезах, но засмущался и быстро справился с нахлынувшими чувствами. Помолчал и продолжил. – Ага. Чикилять. А наш баз-то тыном был обнесен. Крепость! Паша, форменная крепость! Вот так Иван Осьпович, дед, построил своё жильё! Да. А мы с Тишкой как раз были на крыльце. Вот это я хорошо тоже помню. Вдвоём! И мы как увидали верховых, и к воротам бросились с крыльца. За ворота собрались вылететь! И как у меня ума хватило?! Я жа старше Тишки! А он впереди бегёть, я-то – хромой, ага, и я ему:

– Погодь, Тиша!

Ты понимаешь, сын? Кто меня подтолкнул остановиться? И я ему:

– Погодь, Тиша! Давай из щелочки посмотрим, – а у нас там возле ворот щелочка была. И мы из неё иногда поглядывали на улицу. Когда темно или чё. Гости какие к деду приезжали, или провожали их. Мы – к этой щелочке. Ага. И вот мы к ней прилипли и глядим. И вот, как они ехали, и сразу к Харламовым. А Харламовы от нас – метров пятьдесят, шестьдесят?! Соседи! Рядом! Ты понимаешь? Ага. Не кричали, не орали. Подъехали. Перетрухин первым с коня спрыгнул. Он прям как спешил, Горбач этот. Торопилси! Спрыгнул и в ворота. А один, какой, видать, за старшего был у них у всех, что-то сказал, человек пять спешились и тоже в ворота двинулись. Не все с коней слезли. Кто в верхах озираются так, на наш двор посмотрели, а энтот, старший, аж на стременах привстал, в наш двор глядел. И у меня душа, как говорят, в пятки ушла! Но я жа скольки военных видал-перевидал?! И казачьи сборы, и чаво только не видал, хыть и дитём! Проезжали же казаки, но те же – СВОИ были! А эти?! Понимаешь, какая такая предчувствия?! ЧУЖИЕ и всё!! Во как! И вот, Перетрухин в ворота, а они открытые! Я почему всегда ругаюсь со всеми? – «Закрывайте ворота, закрывайте ворота! Вы чё?! На щеколду или как! Обязательно ворота за собой надо закрывать!»

Ага. А ворота у Харламовых были открытые, почему так случилось, не могу понять. Перетрухин заходит к ним, а за ним ещё человек пять. Но они жа были и с оружием! Наганы наганами, но у кого и винтовки были со штыками! Понимаешь?! Зашли. У Харламовых кобель забрехал, наш кобель заскулил, загавкал, и все вокруг собаки, как взвыли, что ли? Так вот забрехали, забрехали! Сколько времени прошло, как энти, какие с Перетрухиным скрылись с наших глаз? Произошло всё быстро. Мы потом с братом, Тихоном Палычем, вспоминали не раз, сошлись во мнении: пять минут они были в доме Харламовых, пять минут. Сначала кто-то вскрикнул там, в дому. Громко-громко вскрикнул и затих. Потом ещё кричали, но не так громко, потом опять громкий крик, как детский, и опять всё стало тихо. Но нас с Тихоном напугал дед наш, Иван Осьпович. Мы даже не слышали, как он вышел на баз из хаты, с крыльца спустился и подошел к нам.

– Вы чего подсматриваете? – спросил он.

– Там Гришка-колдун! Там Гришка-колдун! – Его же так и звали: «Гришка-колдун». Ага. Закричали мы с Тишкой и стали за ворота показывать. Но тихо, конечно, закричали.

Видать, дед наш понял, что у соседей что-то не то, и он пошел за ворота. А у него, у деда, Ивана Осьповича, с Гришкой иногда беседы происходили. Ну, разговоры! О чем они говорили и брехать не буду! И дед нам не докладал. Но Гришка же ставил свои стожки сена с нашими рядом! Дед ему разрешал! Это ещё до революции было. И потом, когда Гришку выпороли, дед жа наш предложил оставить его пока в хуторе. Понимаешь?! И вот вышел наш дед за ворота, а мы опять – у щелочки своей. И тут Гришка Перетрухин выходит из ворот Харламовских. О-о, сын! Такие картины лучше не видать! Он вышел весь в крови. От него ажник пар шел! Ты понимаешь?! И он как полоумный к лошади сваёй, а она – в дыбошки! Сорвалась с тына и с храпом рванула вниз по хутору. Ты жа знаешь, что у казаков кони ко всему были привыкшие. И к крови тоже. В бою, как же? И кровь лилась, и всё было, но тут! Не ТА, видать, кровь на Гришке была. Не ТА. И этот Гришка разворачивается вот так, а тут дед наш из ворот вышел.

– А, казачки! – заорал Гришка и мат из него такой посыпалси! О-о, что ты! Что ты! Мы от него такого и не слыхали. Значит, заорал и на деда нашего.

Мы тут с Тишкой у сваёй щелочки так и замерли.

И вот, орёт он матом и на деда, идет к нему. А дед, Иван Осьпович, он жа не одну войну прошел. Это опять же мы с братами, с Тихоном, Петром, Иваном, когда взрослые стали, потом рассуждали про нашего деда. Ага. И чего бы ему было терять? ЖизнЮ? Но как терять её? Не бегом жа бежать. Пятнадцать энтих револьцанеров, чертей энтих при оружии. Не сбЯжишь, сын, не сбЯжишь! И вот, стоит он на одном месте, Иван Осьпович. Руки вот так вот опустил, а сам прямой, как штырь! Но он, понимаешь, Паша, прадед твой какой-то силой обладал. В глазах у него энта сила была! Он и быков разъярённых останавливал, ты понимаешь? Взглядом! Но тут жа – не бык! Зверь похлеще, об двух ногах! Видишь жа, скольки он вынашивал свою злость к людям, Гришка? Слабый, слабый, а как попал в такую шайкю, как и он – о-о, это страшная сила! Рази ж он мог один осмелиться вот так двинуться на кого-нибудь?! А тут шайкя, сын, шайкя чертей! И вот подошел Гришка и в метрах двух стал от деда. Весь в крови. У него и лицо в крови, видать, как вытирался, замазался, – и руки в крови, и вот он с дрожью в голосе орёт:

– Кончилось ваше времечко, казачки поганые. Мы вас всех перевешаем и порубим вашими жа топорами.

А энти револьцанеры, они уже все на конях. И к деду нашему. Один, здоровый, рыжий, он к Харламовым тоже заходил, мы его с Тишкой потом не раз вспоминали, ага, рыжий. На коне уже, близко к деду подъезжает, винтовкой со штыком тычет в Иван Осьповича и с гоготом… Как-то он назвал старшего по имени и с гоготом:

– А, гляди, какая у этого дядани хатка?! Буржуй! Чистый буржуй! Дай, я его штыком пощекочу!

– Погодь! – как зверь заорал Перетрухин. – Погодь! Я тут сам расправу произведу! Мы их всех тут защекочем! Этого – потом! Этот меня и под защиту брал! Пущай подышить пока! Денёк ещё длинный! – сказал Гришка и так захохотал, два клыка свои так ощеперил! И к старшему обращается: – Правильно я говорю? За мной, товарищи! Там будем щекотать! – сказал и пошел вниз, дальше в хутор, а все остальные тронулись за ним.

Мы с родителем стояли на открытом базке у яслей с сеном, к которым раньше из теплого катуха выходила корова, а сейчас козы тут шурудили. День был пасмурным. В природе стояли тишина и покой, ни ветерка. Только на отцовском базу опять творились война и вероломство: индюшки гнались за красным петухом с золотистым хвостом, а серый петух топтал курицу.

– Гляди, гляди, серый! – как-то машинально отметил это отец и вновь продолжил. – И вот. Револьцанеры двинулись в хутор, а Иван Осьпович – к Харламовым. Мы с Тишкой не вытерпели из ворот своих и тоже – к Харламовым. Там же ещё ровесник мой жил, дружок Аким. Обычно мы утром, как вскочим, поедим и чего там ещё в хате сделаем и на баз! На улицу! Он оттуда, Аким, из своей хаты, а мы отсюда – из своей! Встренимся на дороге и пошли у нас всякие дела детские! Знаешь, как он переживал за мою коленку? Где-нибудь неловко наступишь, он:

– Ося, болить? Ды ты гляди, осторожно. Посиди, посиди! Хочешь, и я с тобой рядом посижу?

Такой сходственный был! А один раз я об лед сильно стукнулся. Больно было аж до слёз. И вот я кое-как к катуху – на базу на ихнем мы играли – к катуху притулился и реву от боли, и он стоит со мной и ревет. Ревет и говорить мне:

– Я, Ося, как вырасту большим, на дохтура выучусь. И обязательно тебе коленку вылечу!

Да-а, – отец помолчал, вздохнул и продолжил. – И вот, как зашли к ним на баз, так и увидали топор в плахе. Он весь в крови был, сын. Весь! Перетрухин-то когда, видать, зашел на двор к Харламовым, увидал топор в пеньке, ну и взял его…

– Надо всегда, Пашка, всегда прятать топоры, ножи с чужих глаз. Всегда! Запомни это, сын! – строго наказал отец.

– Пап, да я чего?

– Чего, чего. Беда, она не знаешь, откуда придет. Да. Ну, мы с Тишкой не успели зайти в дом Харламовых. И с Акимом мы больше никогда уже и не повстречались. А я его потом всю жизню вспоминал: вот был бы Акимка, дружок мой, в живых, выучился бы он на дохтура, может, ногу мою он бы и отремонтировал? Да. Иван Осьпович вышел от них весь белый – лицо белое, губы аж свело! За перила крыльца цепляется, чтобы сойти, и никак не могёть перила поймать. Смотрит на нас и не видит нас. А потом увидал, схватил нас за руки ни слова не говоря, схватил и со двора Харламовых потащил.

Мы с Тишкой пока и не знаем, ЧТО там, у Харламовых произошло. А семья у них большая была. Человек около двадцати: снохи, дети. Грудных много, как потом говорили. Да-а, и вот тебе. Мы все в низы – дед приказал. У нас жа дом был с низами, – мать, братья: Иван, Петро, мы с Тишкой, сестра Серафима, бабка Устюшка, – мы все в низы, а дед Иван за оружие. У него жа, сын, у прадеда твоего два крестика было. В коробочках они у него обычно лежали, а если казачий сход проходил или ещё чего, дед одевал их. Как они назывались?

– Георгиевские кресты?

– Георгиевские! Они! Просто я хочу тебе сказать, что дед наш был не халам-балам! Да! И вот он загнал нас в низы и строго-настрого наказал не высовываться оттуда. А сам решил защищать нас. Свою семью, дом. Да! Вот такие дела складывались! Раньше у казака кроме сабли или шашки оружие имелось, много имелось: и винтовки, и ружья, патроны, порох, пули, дробь какая хошь! Всё было. Вот он всё собрал в колидорчике у окошка и стал ждать. Мы жа, сын, крайние жили! Харламовы да мы, а дальше, через ярок, Зотовский двор… Ну, чаво я табе могу сказать? Энти револьцанеры с бантами красными, каких ты страшно любил и каких ты защищал, когда в школе училси, – отец значительно потряс пальцем, –они, энти револьцанеры, порубили и штыками покололи деда Афанасия, какой сзади шел с нагайкой, когда Перетрухин хомут на шее нёс. Так вот порубили его и всю его семью. Там же тоже никого из взрослых казаков не было. Старики, бабы да дети! Ты понимаешь?! Убили тетку Клавдю, родственницу нашу. Харламовы тоже ведь родственниками нам были. И Клавдю, и её мужа, какой с Германской возвратился из плена. Клавдя, как потом рассказывали, увидала, чего энти черти творили, и бросилась защищать Афанасьевских. Ну, как защищать? Видать, увидала да крикнула, мол, чаво это такое?! А у ней такой голос был – мущщинский! Громкий! Они там соседями были с дедом Афанасием. Так Клавдю штыками и закололи. А муж её, он оставался в хуторе и ни с кем не воевал, так вот муж тетки Клавди увидал, что с его женой сотворили, с ружьём из хаты сваёй выскочил и успел одного револьцанера хлопнуть. И его из нагана убили.

Как бы там дело дальше пошло, Богу известно, но оттуда, с яра, от Лебяжего хутора, наши казаки на конях выскочили. Револьцанеры тут заметались, видать, они не ожидали от Лебяжьего наскока такого. Пошла пальба. Трёх револьцанеров положили. И тогда они кинулись назад. Мимо нашего двора. Кинулись, да опрокинулись. Дед Иван, он када подмогу увидал, сразу за ворота выскочил с карабином своим! Видать, дед наш в худшем случае собирался из дома отстреливаться. А тут подмога! Да какая! Как увидал, и за ворота! А они, револьцанеры, знаешь, как драпали?! Рыжего энтого, здорового, какой хотел деду рёбра штыком пощекотать, Иван Осьпович снял с коня. Не убил, но ранил. Сильно ранил. Конь – в дыбошки, рыжий упал, а конь оставил его и рванулся дальше налегке. А другая группа револьцанеров, видя такое дело, свернула в горку, не доезжая нашего двора. Сза-ди наши казаки, а тут неожиданно дед наш с винтарём впереди. Он жа стоял на дороге! Выходило так: или грудь в крестах, или голова в кустах! Во, как выходило дело! Те вверх вильнули, казаки за ними, а рыжий револьцанер возле нашего двора лежит и стонает. Живой! Иван Осьпович тут сразу:

– Где Перетрухин? Где он есть?!

А хуторяне тут же стали собираться, кто-то и сказал, дескать, Перетрухин у деда Афанасия Мальчика отбил, коня, Паша. Конь – Мальчик. Там такой конь был у деда Афанасия! О-о, скакун! С ним тяжело было тягаться. И, значит, Перетрухин, когда услышал стрельбу, увидал казаков от Лебяжьего, так обротал энтого Мальчика – и в галоп. Шайкя револьцанеров к нашему двору рванула, и Горбач пока с ними сзади. А когда он понял, что старым путём, по которому они поскакали, отходить нельзя, поскакал в другую сторону. Но он жа пастухом был, он жа знал все пути-дорожки местные. Дед Иван, было, рванулся за ним, да дальше хутора не поскакал. Времени много прошло. Не догнать. И вот он – к рыжему. К раненому этому. Кто-то из хуторян заметил, что штык от винтовки рыжего в крови.

– За что ты детей грудных штыком колол?! – Дед наш Иван к нему приступил. А сам весь в дрожи, дед. – Как ты мог грудных детей колоть?! Анчихрист ты! Что они табе сделали? Грудные!?

– Это не я! Я не колол! – орёт рыжий.

– А штык у тебя в крови! В чьёй крови?! А? Анчихрист!

В общем, все хуторяне собрались у нашего двора вокруг рыжего. Он-то сначала орал, по сторонам таращился, а вдруг откуль-нибудь помощь какая-никакая подоспеет, а потом и орать перестал. Понял, что ором тут делу не поможешь, и что конец приходить. Платить надо по делам! Ляжить так, как зверь загнанный и каликами зыркаить. Те снизу, кто видал, стали рассказывать, как семью деда Афанасия убили. Оказывается, дед Афанасий и его младшие помощники, дети, внуки скотину свою поили, сена подкладывали. И тут револьцанеры показались. Перетрухин как влетел во двор, так сразу из нагана и стрельнул в деда Афанасия. Энти остальные, человек пять-шесть, спешились и пошли крушить всех. И штыками кололи, и стреляли, в дом зашли. В общем – всех. Всех побили и покололи Афанасьевских. А дед Иван и говорит, а вы, мол, пойдите, посмотрите, что эти анчихристы с Харламовыми сделали. В общем, через час времени поднялся такой вой женский, крик в хуторе – жуткий! Собаки выли, бабы орали. Там же, сын, с Харламовыми так расправились! Не дай Бог! Кололи, понимаешь, штыками кололи грудных младенцев! Перетрухин топором харламовским сам порубил несколько человек. И что же это за новая власть приходила?! Детей! Но они при чем?! Дети! А ты говоришь – револьцанеры хорошие! А-а-а!

Народ до того был обозлён, что решили сжечь его, рыжего! И вот туда, повыше нас, принесли старый плетень, рыжего – на плетень. Соломы, сена принесли знаешь сколько? Всё в кучу, рыжего сверху и подожгли. Вот, сын, как расправились! Как он орал! Так орал, так орал! На всю жизнь свою энтого рыжего запомнил. Да. А казаки наши догнали тех револьцанеров и всех их поубивали в яру. Они жа, револьцанеры, без Перетрухина поскакали, дорогу толком не знали. И решили незаметно яром проскочить, а яр был глубокий, а в конце обрывался. В общем, там они себе могилу нашли, черти окаянные! Кто их звал?! Умники! Жизни они нас приехали учить! Со штыками и наганами! Где эти Водины сейчас?! Считай, с того дня хутор наш и стал умирать. Где он нонча?! Да. Сорок дней бабы наши носили платки черные. Весь хутор считай. И тут к нам дорожку, как протоптали. И те, и энти через нас, через хутор, правда, такого уже и не было, чтобы детей убивать. Дед Иван всё за семью свою, за нас боялси. Следил за нами, за детьми, как за гусятами малыми. А ночий с карабином спал.

– А Перетрухин, пап?

– Перетрухин пропал, и всё! С концами! И никто его никогда нигде и не видал! А когда он в телевизоре вылез, мы с твоей матерью сидели, новости смотрели, ага, когда он вылез, я аж прям растерялси! О! Нечистая! Это же надо так?! Он совсем не постарел! Каким был семьдесят лет назад, таким и осталси! Тольки пинжак у него новый!

– И туфли скрипучие?

– Ботинки, что ли? Ага-ага! Видать, скрипучии! С цвяточиком папоротником! Ха-ха! – отца развеселила собственная шутка. – Скрипучии, скрипучии, ага! И вот сижу, пялюсь на него и диву даюсь, а сам вслух:

– Гришка-колдун!

– Иде, Гришка? – мать спрашивает меня.

– Да вон, гляди! С пятном на лбу! – я ей.

– Да не Гришка, а Мишка, – она мне. – И не Мишка, а Михаил Сергеич! Это тебе всё же – Генеральный секретарь, а не хухры-мухры, – это она мне, Димитриевна.

– Пап! Но ты такую страшную историю поведал! А почему ты раньше об этом никогда мне не говорил?! – я был поражен повествованию отца.

– Тебе?! – отец будто ждал от меня этот вопрос. – Комсомольцу?! Ты забыл, как мы с тобой катух тут чистили, забыл? Прям вот тут вот, на этом базке? А? Ты ещё в школе учился? – судя по выражению моего лица, отец определил, что я вспомнил! Вспомнил! Тогда родитель покивал головой. – А-а-а… – Покивал и ушел. Ушел в хату. А я остался один на базке козьём.

В другой раз, может быть, в коробочке мозговой своей я и не отыскал бы ТУ давнюю историю. Она почти что совсем выветрилась из памяти. А сейчас в одну секунду проявилась до мельчайших подробностей.

Стояла осень. День был пасмурным, как сегодня. И отец позвал меня чистить базок. Занятие это, надо сказать, не из лёгких. Вилами отслаивать от земли более чем полуметровый пласт, плотно утрамбованный коровьими, овечьими и козьими копытами, пласт соломы с сеном, перемешанных навозом. В общем, всё это, совсем НЕ в поэтическом языке звучит, как НАВОЗ! Так вот, сначала его надо было отодрать от земли, потом перекинуть через забор, а уж от забора, с другой стороны двора, передвинуть в общую навозную кучу. А учился я тогда классе в седьмом, восьмом. В крестьянском деле сызмальства надо иметь охоту и азарт, иначе от тоски и жалости к себе, хорошему, можно обозлиться и податься в те самые «револьцанеры». Семейные. Да! Но если родители вовремя начинают приучать своих детей ко всем хозяйственным делам, охота к труду и азарт к нему – придут обязательно! Как говорится, дело это наживное. Помнится, в день тот, с первых минут оценив объём работы, я уже пожалел себя, а отец точно определил моё настроение:

– А кто же, Павло, всё это чистить будет? Я один? Вас, вон, четверо! И всех вас на ноги поднять надо. Знаешь, сколько худобы было у твоего прадеда Ивана Осьповича?! Ты даже не представляешь себе! И все работали! Все! От мала до велика!

– Это ещё при царе было, – взбрыкнул я.

– И что? При царе?

– Царь был плохой, и все мучились при нём! – начал выдавать я свои школьные познания.

– Откуда ты знаешь? Откуда ты знаешь? – начал злиться отец.

– Мы в классе проходим! А у меня пятёрка по истории! –вознёсся я.

– Ты, умник! В классе он проходит! Кидай, кидай! Да чище чисть! И до самой земли! Ты в школе проходишь, а я всё своими глазами видал! Умничает он тут мне ещё! Знаешь, какая раньше жизнЯ была? При царе? Правильная жизнЯ была!

– Да, – гнул я свою линию, – если бы не Ленин, если бы не революция, так бы все и ходили безграмотными и голодными!

– Да что ты со мной споришь?! Сопляк! Револьцанер нашелси! Да ты знаешь, что твои револьцанеры в Водинах устроили, а? С Харламовыми, а?

– Харламовы, может, белые были, вот с ними они и расправились, – лез я поперёк.

Помню, родитель мой затрясся в бешенстве, и я испугался. Таким я его никогда не видел. Даже подумал:

– Вот как ткнёт меня сейчас вилами…

Секунды три-четыре он испепелял меня страшным взглядом, а потом глубоко воткнул вилы в навозный пласт и тихо, с дрожью в голосе, произнёс:

– Почистишь до конца, до земли. Всё! Один! Проверю! – сказал и, не оглянувшись, зачикилял в хату.

Конечно, я почистил. До конца, до земли всё и один. А за двором даже всплакнул, когда перебрасывал навоз в кучу. Всплакнул от жалости к себе.

Как я мог забыть тот давний отцовский урок? А отец, оказывается, помнит его. Я стоял на базке, курил и машинально глядел на индюшек, петухов…

На крыльцо вышел отец в летней рубашке, с улыбкой:

– Ну, чего ты там притулилси? Револьцанер? Мать зовёть! Пошли исть!

– Базок будем чистить? – спросил я.

– Базок?! – хрипло засмеялся родитель и взъерошил совсем седую свою шевелюру.