Правнук Императора Петра I, сын Императора Петра III, Павел Петрович был лишён всех видов на Престол 28 июня 1762 года. Повелительницей России на долгих 34 года сделалась его мать, никогда не любившая сына. Екатерина II обладала одним качеством натуры, которое являла на протяжении всей своей долгой жизни. Её ненависть не проходила за истечением «срока давности». Она могла быть великодушной, она часто меняла личные пристрастия, но она не забывала и не прощала ничего и никого, что или кто хоть как-то ущемляли её нераздельное властвование.

Павел являлся живым укором, и мать всегда смотрела на него не просто с холодным отчуждением, но и с опаской. Хотя Цесаревич не делал ничего, что могло быть истолковано как «протест» или «неповиновение», но умной правительнице и прожжённой интриганке Екатерине этого и не требовалось.

Она знала, что Павел — враг, а потому многие годы царствования насаждала в своём окружении не просто высокомерное, но именно враждебное отношение к сыну, который третировался как умственно «неполноценный» и психически «неуравновешенный». Она готовилась устранить навсегда Павла от прав на Престол, передав их своему воспитаннику и любимчику внуку Александру. И если бы она прожила дольше, то можно почти с полным правом утверждать, что она довела бы это грязное дело до конца. «Минерва» вообще не любила останавливаться на полпути. Но не случилось: апоплексический удар и последовавшая затем смерть помешали «Екатерине Великой» совершить ещё одно великое злодеяние…

Вся эта история — отношения матери и сына — давно служит предметом смысловых спекуляций. Так как в данном тандеме Екатерина изначально пользуется преобладающим расположением среди историков и прочих «специалистов по прошлому», то, естественно, подавляющая часть авторов целиком на стороне матери. В оправдание Екатерины приводятся разнообразные логические аргументы, в то время как Павлу совершенно бездоказательно вменяются в вину различного рода «злокозненные намерения», которыми тот якобы был переполнен с самых младых лет. В качестве типичного образчика подобного рода умозаключений можно сослаться на сочинение генерала Н.Х. Шильдера, который в своей биографии Павла Петровича запечатлел целый букет умозрительных измышлений.

Вполне понятно, что Шильдер не употребляет выражение «преступление» применительно к акту свержения и убийства Петра III, правление которого он, вослед за Н. М. Карамзиным, называл «вредным». По мнению автора, Екатерина, «обладая совершенно исключительными свойствами ума и характера… не могла добровольно снизойти до жалкой роли правительницы, вроде Анны Леопольдовны». Не «могла» и всё тут. А как же закон и традиция, когда всегда и везде сын — наследник и преемник отца? Никак. При таких умозаключениях ни кровнородственный закон, ни закон сакральный в расчёт не принимаются. Между тем, когда описывается свержение в 1741 году Иоанна Антоновича и воцарение Елизаветы Петровны, то факт её родственный связи с Петром I выпячивается как главный аргумент. В связи же с Павлом история интерпретируется совершенно иначе, хотя Павел Петрович прямая «поросль древа Петра Великого», в то время как Екатерина лишь случайный нарост на нём.

Шильдера особо интересовало отношение Павла Петровича и к перевороту, и к воцарению матери. Напомним, что Павлу к этому моменту не было ещё и восьми лет, что само по себе исключало возможность наличия неких «документов», раскрывающих «злостные намерения» фактически малыша. Шильдер их, естественно, не обнаружил, что, впрочем, не помешало ему создавать широкие психологические обобщения. Оказывается, «уличная обстановка» 28 июня произвела «потрясающее впечатление на нервного ребёнка, одаренного к тому же болезненным воображением», Шильдер всё время намекает, а порой и говорит открыто, о том, что Павел с малолетства страдал «нервным расстройством», что «в уме маленького Павла прочно засело предубеждение против матери». Откуда же сие известно? Ниоткуда. Это очередные тенденциозные вымыслы, которых в большинстве сочинений о Павле Петровиче предостаточно.

Шильдер привёл одно высказывание Екатерины II из её переписки с немецким критиком и дипломатом Фридрихом Гриммом (1728–1807): «Не всегда знают, что думают дети, и трудно узнать Детей, особливо когда доброе воспитание приучило их слушать с покорностью». Почти наверняка это сетование вызвано было отношением сына Павла, который никак и никогда не позволял себе нечто, похожее на критику матери. Екатерине же хотелось бы знать самые сокровенные мысли сына, но в этот мир она допущена не была. Не были туда допущены и историки, которые тем не менее всегда позволяли себе интерпретировать покорность Павла в самом негативном смысле.

У Шильдера в этой связи можно прочитать следующее: «Павел повиновался с покорностью и, конечно, об известных вещах научился своевременно молчать, но от этого, разумеется, нисколько не выигрывали его сыновние чувства по отношению к материи. После 6 июля (день убийства Петра III. — А. Б.) взаимные отношения получили ещё новый, отсутствовавший дотоле, неприязненный оттенок. Между матерью и сыном появилась тень, хотя и не грозная, но наложившая, однако, неизгладимую печать на отношения Императрицы к своему первому верноподданному. Между ними окончательно создалась отныне глубокая пропасть, над которой Цесаревич много лет предавался пагубным размышлениям».

Исследователь фактически обвиняет маленького мальчика в создании атмосферы вражды с матерью и Императрицей, не приводя в подтверждение никаких фактов, потому что таковых не существовало (да и не могло существовать) в природе. Бели же даже и признать, что Павел с детства «не любил» родительницу, то невольно возникают и другие вопросы, которые почти все обходят стороной. А сама Екатерина любила ли Павла? Что она, став Императрицей, сделала для сближения с сыном? Окружила ли она его вниманием и лаской?

Об этом оправдатели Екатерины стараются не писать, потону что ответы могут быть только: нет, нет и нет.

Вскоре после воцарения Екатерина сделала «красивый жест», которые она всегда так любила. Императрица предложила известному французскому философу и математику, члену Парижской Академии Жану Даламберу (1717–1783), приехать в Россию и стать воспитателем Цесаревича. При этом она предлагала французскому академику баснословное содержание в 100 тысяч франков. Даламбер любезно отклонил предложение русской повелительницы. Это Екатерину не остановило, и она через несколько месяцев вторично обратилась к Даламберу, теперь уже предлагая тому устроить в России и всех друзей философа по его выбору. Результат вторичного обращения закончился ничем.

Почему Екатерина так настойчиво домогалась получить в воспитатели сына европейскую знаменитость? Часто писали о том, что она хотела, чтобы Павла Петровича наставляли лучшие умы Европы. Такой побудительный мотив исключить нельзя, хотя он и не представляется особо значимым. Более правдоподобной представляется другая версия: это была политическая комедия, разыгранная для получения, как бы теперь сказали, имиджевых дивидендов. Екатерина любила декоративные акции, особенно такие, которые имели широкий общественный резонанс.

Придя к власти как самозванка, она всеми силами старалась развеять негативный ореол, окружавший историю её воцарения. Ей надо было утвердиться в роли просвещённого монарха, в роли, которая была в большой моде в Европе. И ей это удалось. Даламбер не приехал в Россию, но о Екатерине заговорили в парижских салонах, в которых в тот период формировалось «мнение Европы». Самого Даламбера «просвещенной государыне» обмануть не удалось. Б письме к Вольтеру Даламбер язвительно заметил: «Я очень подвержен геморрою, а он слишком опасен в этой стране»…

Конечно, провозгласив сына Цесаревичем, Екатерина обязана была соблюдать весь имперский антураж. Уже 4 июля 1762 года Павел Петрович был пожалован в полковники Лейб-гвардии Кирасирского полка, а 20 декабря Цесаревич произведён в генерал-адмиралы. 10 июля 1762 года Императрица назначила ему содержание в 120 тысяч рублей в год, а в 1763 году подарила Каменный остров в Петербурге.

В воспитании и образовании юного Павла мало что изменилось. Никита Панин продолжал властвовать безраздельно, впрочем, не утруждая себя чрезмерным усердием. Павел перестал его бояться, что происходило на первых порах, и постепенно старый царедворец сумел добиться с его стороны расположения, а затем и симпатии. В качестве обер-гофмаршала Никита Иванович имел полное право приглашать учителей, определять курс воспитания и формировать окружение Великого князя. Панин прекрасно владел искусством европейского придворного «политеса» и внешне, по осанке, одежде и манерам походил на маркиза при Дворе Людовика XV, но в душе всегда оставался истинно русским человеком. Европейский лоск никоим образом не изменил его природной сути. Историю России, исторические национальные предания, природную русскую веру — всё это он не только знал, но и чтил. И эти же русские ценности он постоянно прививал Павлу Петровичу.

Панин совершенно не хотел видеть своего подопечного узколобым военным балбесом, а потому военные занятия не играли в воспитательном курсе сколько-нибудь заметной роли. Среди предметов преобладали точные науки, а также история, география и иностранные языки. Грамоте Павла начали обучать в четыре года и тогда же на него одели расшитый камзольчик и парик, который одна из нянь окропила святой водой.

К 12–13 годам Павел Петрович уже свободно владел французским и немецким языками; чуть позже овладел польским. В юношеские годы Павел пристрастился к чтению, и это занятие всегда поощрял Панин. Цесаревич к своему совершеннолетию (18 лет) знал не только сочинения Сумарокова, Ломоносова, Державина, но и европейских авторов: Расина, Корнеля, Мольера. Особенно его увлек огромный роман испанца Сервантеса «Дон-Кихот», который долго был его любимой книгой. Конечно, ему и в голову не могло придти, что некоторые из потомков именно его будут называть «русским Дон-Кихотом»…

Среди преподавателей Павла Петровича особую известность получил Семён Андреевич Порошин (1741–1769), бывший флигель-адъютант Императора Петра III, ставший преподавателем математики у Великого князя Павла в 1762 году. Хотя Порошин преподавал Великому князю математику, но его беседы с ним касались как истории, литературы, так и повседневных событий, К тому же педагог знал довольно близко отца, что внушало Павлу особое расположение. Порошин оставил свой дневник, который является бесценным материалом для характеристики личности Императора Павла в юношеские годы. Дневник охватывает период с 20 сентября 1764 года по 13 января 1766 года.

Первая дневниковая запись относится ко дню рождения Павла Петровича — ему исполнилось десять лет, В этот день был торжественный молебен, по окончании которого мальчик получил наставление архимандрита Платона на тему — «В терпении стяжите души ваша» Потом были официальные поздравления, затем «Его Высочество с танцовщиком Гранжэ минуэта три протанцевать изволил». Вечером же был бал и ужин.

У Порошина можно найти немало зарисовок поведения Павла Петровича и характеристик его личности. Остановимся на одной, весьма значимой и относящейся к одиннадцатилетнему мальчику. «В учении — особенно в математике — он делает успехи, несмотря на рассеянность… Если бы Его Высочество человек был партикулярный и мог совсем предаться одному только математическому учению, то бы по остроте своей весьма удобно быть мог нашим российским Паскалем».

Порошин отметил одну черту, которая характеризовала Павла с юных пор — математический склад ума. Его признаки — логичность мысли, выверенность суждений, обусловленность умозаключений. Ему всегда всё хотелось «разложить по полочкам», дать всему окружающему объяснение, сформулировать задания и установить правила. Когда он придёт к власти, то будет стремиться формальнологическим путём добиваться результатов. Отсюда поток его распоряжений и указов, нацеленных на преобразование жизни на основе норматива, на законодательное регулирование всех укладов в Империи. Этим же методом когда-то пользовался его прадед Пётр 1…

Здесь уместна ремарка, касающаяся судьбы С. А. Порошина, к которому очень привязался Павел Петрович. 13 октября 1764 года С. А. Порошин записал восклицание Цесаревича, обращённое к учителю: «Не тужи, голубчик! Ты ешь теперь у себя на олове, будешь есть и на серебре». Но до «серебра» дело не дошло. Так уж повелось за долгий период, пока Павел Петрович носил титул Цесаревича: как только он привязывался к кому-то, как только у него возникало чувство симпатии к определённому человеку, то неизбежно это лицо «высочайшей волей» изгонялось из круга общения. Так случилось и с Порошиным: в 1767 году он был удален от Двора Наследника Цесаревича, в 1768 году назначен командиром Старо-Оскольского пехотного полка, а 12 сентября 1769 года скончался на двадцать девятом году жизни близ Елисаветграда.

Существует точка зрения, особо распространенная среди пиетистов Екатерины II, что отлучение Порошина от Великого князя Павла, которого тот искренне полюбил, стало следствием «интриги», затеянной Никитой Ивановичем Паниным, которого Императрица, вместе с его братом Петром (1721–1789), именным указом 22 сентября 1767 года возвела в графское достоинство. Так вот: согласно бытующей версии, Никита Панин и Семён Порошин имели один объект обожания: фрейлину Императрицы графиню Анну Петровну Шереметеву (1744–1768).

Чтобы отлучить соперника от Двора и изгнать из Петербурга, старый холостяк Панин (родился 15 сентября 1718 года) и добился отстранения Порошина, который чрезвычайно тяжело переживал свою отставку и даже обращался за помощью к Григорию Орлову. Якобы всесильный тогда временщик ничего не мог сделать, и Порошин покинул свою должность при Великом князе. Все это выглядит малоубедительно по той причине, что графиня Анна Шереметева была объявлена невестой Панина ещё при должности Порошина; в этом «звании» она и скончалась от оспы 17 мая 1768 года. Но в любом случае решение принимали не Панин и не Орлов, а только — Императрица…

Павел рос любознательным и смышленым ребёнком. Но он всегда оставался одиноким. С самых ранних пор он не чувствовал не только родительской любви и ласки, но был лишён даже дружеского круга общения. Не сохранилось никаких указаний на то, что существовали какие-то друзья-товарищи его детских игр. «Няньки», «мамки», лакеи, камердинеры имелись в большом количестве, но вот друзей не было. Вины Павла тут не было никакой; он себе не принадлежал и никогда не имел возможности выбирать круг общения.

Одинокий и замкнутый, он с детства имел склонность «влюбляться» в людей. Его детское воображение порой захватывал тот или иной исторический герой, казавшийся «идеалом». Постепенно восторженное восхищение менялось; на смену одним персонажам приходили другие. То же самое происходило и с окружающими людьми. По этому поводу 24 сентября 1764 года Порошин записал: «Его Высочество, будучи живого сложения и имея наичеловеколюбивейшее сердце, вдруг влюбляется почти в человека, который ему понравится; но как ни какие усильные движения долго продолжаться не могут, если побуждающей какой силы при этом не будет, то в сём случае оная крутая прилипчивость должна утверждена и сохранена быть прямо любви достойными свойствами того, который имел счастье полюбиться».

Великой удачей и радостью было то, что в окружении Великого князя появлялись такие образованные и порядочные люди как Порошин. Он постоянно вел с Великим князем задушевные беседы, выходившие далеко за пределы математических наук, и эти беседы раздвигали горизонты видимого мира, заставляли работать мысль и воображение.

Один раз он долго ему рассказывал о меле Волынского», которое произошло на закате царствования Анны Иоанновны. Артемий Петрович Волынский (1689–1740) являлся известным государственным деятелем, «звезда» которого взошла еще при Петре I. При Анне Иоанновне, в 1738 году, ои назначается кабинет-министром, становится самым влиятельным государственным лицом, имеющим регулярный доклад у Императрицы по важнейшим вопросам внешней и внутренней политики. Далее произошло то, что неизбежно происходит в таких случаях: против влиятельного сановника объединились все недовольные и завистники. Беда Волынского состояла в том, что во главе этой «партии» находился фаворит Императрицы Эрнст-Иоганн Бирон (1690–1772).

Волынский был отстранен от власти и отдан в руки Тайной канцелярии, полное название которой — Тайная розыскных дел канцелярия, учрежденная в 1731 году для розыска и дознания по важнейшим политическим делам. Там жесточайшими пытками от сподвижников Волынского удалось добиться признания, что тот злоумышлял против Императрицы, имея намерение свергнуть Анну и возвести на Престол Елизавету. Некоторые при нечеловеческих муках признали даже, что Волынский сам собирался стать Самодержцем. Виновник же всего этого «розыскного дела» даже под пыткой отказался признать подобные намерения и всячески старался выгородить Елизавету Петровну, которую всё это дело должно было опорочить.

Заключение Тайной канцелярии было представлено на суд Анны Иоанновны. Он оказался скорым, неправым, а решение — невероятно жестоким: Волынского посадить на кол, предварительно вырезав у него язык, а его конфидентов, лишив имущества, обезглавить. Единственной «милостью» Императрицы стало решение казнить Волынского «через усекновение головы». 27 июня 1740 года Волынский и двое его товарищей были казнены.

Вся эта жестокая история необычайно взволновала Великого князя Павла; призрак мучительных истязаний не давал покоя. Под гнётом этих впечатлений двенадцатилетний Павел задал своему учителю вопрос: «Где же теперь эта Тайная Канцелярия?». Далее Порошин записал: «И как я ответствовал, что отменена, то паки спросить изволил, давно ли и кем отменена она? Я доносил, что отменена Государем Петром III. На сие изволил сказать мне: так поэтому покойный Государь очень хорошее дело сделал, что отменил её?» Вопросительная интонация тут была излишней; положительный ответ был неизбежен.

В другой раз Порошин мельком привел рассказ о поручике Смоленского пехотного полка Василии Яковлевиче Мировиче (1740–1764), вознамерившемся в июле 1764 года освободить из Шлиссельбурга томящего там Императора Иоанна Антоновича. Когда он ворвался в его камеру, то нашёл там бездыханное тело. Указ Императрицы Екатерины был бескомпромиссным; если кто покусится на освобождение узника, то страже надлежит немедленно умертвить заключённого, что и было исполнено. Затем был скорый суд над Мировичем, и 15 сентября на дальней Петербургской стороне он был казнен через отсечение головы, а тело его сожжено вместе с эшафотом.

Этот рассказ был дополнен Никитой Паниным, который лично был знаком с Мировичем. Старый бонвиван, прошедший большую школу придворного словоблудия, почти всегда придавал своим рассказам «французскую лёгкость», У Порошина по этому поводу записано; «Его превосходительство Никита Иванович изволил сказывать о смешных и нелепых обещаниях, какие оный Мирович делал Святым Угодникам, если намерение его кончится удачно. При сём рассказывал Его Превосходительство о казни одного французского аббата в Париже. Как палач взвёл его на висельницу и, наложив петлю, толкнул с лестницы, то оный аббат держался за лестницу ногой, не хотелось повиснуть. Палач толкнул его в другой раз покрепче, сказав: сходите же, господин аббат, не будьте ребёнком. Сему весьма много смеялись». Один Павел не смеялся. Эти ужасы производили на него гнетущее впечатление, а после таких рассказов он плохо спал и иногда кричал во сне.

Порошин оставил свидетельство, какое сильное и гнетущее впечатление на Павла произвела казнь Мировича. «Всякое внезапное или чрезвычайное происшествие весьма трогает Его Высочество. В таком случае живое воображение и ночью не даёт ему покоя. Когда о совершившейся 15 числа сего месяца над бунтовщиком Мировичем казни изволил Его Высочество услышать, также опочивал ночью весьма худо».

Никита Панин часто приглашал за стол к Цесаревичу сановников и известных в Петербурге лиц; все знали, что у Панина всегда и интересная беседа, и изысканные кушанья, и заграничные вина. Там много о разном судачили, и эти разговоры жадно впитывал юный Павел. Вот один из таких случаев, зафиксированный Порошиным.

«Обедали у нас графы Захар и Иван Григорьевичи Чернышёвы, его превосходительство Петр Иванович Панин, вице-канцлер князь Александр Михайлович Голицын, Михайло Михайлович Филозофов, Александр Федорович Талызин и князь Пётр Васильевич Хованский, Говорили по большей части граф Захар Григорьевич и Пётр Иванович о военной силе Российского государства, о способах, которыми войну производить должно и в ту или в другую сторону пределов наших, о последней войне прусской и о бывшей в то время экспедиции на Берлин, под предводительством графа Захара Григорьевича. Все оные разговоры такого роду были, и столь основательными наполнены рассуждениями, что я внутренне несказанно радовался, что в присутствии Его Высочества из уст российских, на языке российском, текло остроумие и обширное знание».

При этом Цесаревич жадно улавливал и то, что для его ушей не предназначалось, когда за столом возникал приватный обмен мнениями, а самого Павла отсылали из-за стола. По этому поводу Порошин записал 9 октября 1764 года.

«Часто случается, что Великий князь, стоя в углу, чем-нибудь своим упражнён и, кажется, совсем не слушает, что в другом углу говорят: со всем тем бывает, что недели через три и более, когда к речи придёт, окажется, что он всё то слышал, в чём тогда казалось, что никакого не принимал участия… Все разговоры, кои он слышит, мало-помалу, и ему самому нечувствительно, в основание собственных его рассуждений входят, что неоднократно мною примечено».

В таких ситуациях он не зевал и не плакал, как то случалось на званых приёмах у Императрицы. Они были бесконечно длинными и невероятно скучными, ничего не дававшими ни уму, ни сердцу. Императрица гневалась на сына, который вдруг в присутствии иностранных дипломатов начинал плакать или жаловаться на боль в животе, чтобы поскорее улизнуть из-за стола. Панин в этой связи получал от повелительницы наставления, и неоднократно проводил с подопечным воспитательные беседы, требуя от того «соблюдения приличий». Павел плакал, давал обещания, но подобные эпизоды повторялись снова и снова.

Если в своем раннем детстве Павел Петрович сторонился людей, испытывал страх перед незнакомцами, то к десяти годам эти чувства переменились. Ему стали интересны люди, особенно те, о которых ему слышать доводилось в застольных разговорах старших. Порошин по этому поводу записал 29 октября 1764 года. «Часто на Его Высочество имеют великое действие разговоры, касающиеся до кого-нибудь отсутствующего, которые ему услышать случится. Неоднократно наблюдал я, что когда при нём говорят что в пользу или в похвалу какого-нибудь человека, такого человека после увидя, Его Высочество особливо склонен к нему являться; когда ж, напротив того, говорят о ком невыгодно и хулительно, а особливо не прямо к Его Высочеству с речью адресуясь, то будто и разговор мимоходом, то такого Государь Великий князь после увидя, холоден к нему кажется».

Не имея друзей, и с детства понимая, что вокруг него по преимуществу люди, которые не желают ему добра, Павел Петрович научился скрывать свои мысли. Он создавал свой, закрытый от посторонних, мир, где властвовали его воображение и мечты. Но он не был прекраснодушным мечтателем; его регулярный, «математический» мозг создавал живые и жизненные картины. Эта особенность не прошла мимо внимания Порошина, записавшего 7 декабря 1764 года; «Великий князь весьма жалует разговаривать о партикулярном домоводстве и восхищается, входя в подробности оного и представляя себя в партикулярном состоянии; забавляется тем по своему нежному ещё младенчеству и, имея наиживейшее воображение, какое только натура произвести может, Его Высочество всё себе так ясно и живо представляет, как бы перед ним то уже действительно происходило: веселится тогда, подпрыгивает и откидывает, по привычке своей, руки назад беспрестанно».

Павел не являлся элегической и изнеженной натурой. Он мог мечтать, но ему все время хотелось принять живое участие в действии. Хотя его от всех дел и всех забот надёжно отстраняли, но даже в тех крохах бытия, которые ему оставались, он всё время испытывал нетерпение. Надо раньше и быстрей покушать, надо быстрее погулять, надо раньше лечь, чтобы пораньше встать, надо быстрее дочитать полюбившуюся книгу. Он с детских лет торопился, как будто неосознанно предчувствуя, что жизнь его оборвется неестественным путём. Окружающие дивились и высказывали неудовольствие: зачем надо вставать в пять часов утра, когда все ещё спят, будить камердинеров и заставлять его одевать, когда спешить совершенно некуда. Зачем посылать посыльного к Панину и просить, чтобы подавали пораньше кушанья, хотя было хорошо известно, что ни завтрак, ни обед, ни ужин не будут поданы раньше обозначенного срока. Это постоянное нетерпение пытались побороть все окружающие, но ничего не выходило.

Порошин записал в конце 1764 года. «У Его Высочества ужасная привычка, чтоб спешить во всём: спешить вставать, спешить кушать, спешить опочивать ложиться. Перед обедом за час ещё времени или более того, как за стол обыкновенно у нас садятся (т. е. в начале второго часу), засылает тайно к Никите Ивановичу гоффурьера, чтоб спроситься, не прикажет ли за кушаньем послать, и все хитрости употребляет, чтоб хотя несколько минут выгадать, чтоб за стол сесть пораньше. О ужине такие же заботы. После ужина камердинерам повторительные наказы, чтоб как возможно они скорей ужинали с тем намерением, что, как камердинеры отужинают скорее, так авось и опочивать положат несколько пораньше. Ложась заботится, чтоб по утру не проспать долго. И сие всякий день почти бывает, как ни стараемся Его Высочество от того отвадить».

Вот еще несколько бытовых зарисовок, касающихся юного Павла Петровича.

14 февраля 1765 года. «Ввечеру назначено ему было видеть Её Императорское Величество. Его Высочество изволил открываться мне, что он опасается, чтоб не удержали его долго затем у Государыни, как идти оттуда изволит; что быть там ему скучно и принуждённо, и что принуждение такое ему несносно».

28 февраля. «Хотели было из-за стола уже вставать, как не помню кто из нас попросил масла и сыру. Великий князь, сердясь тут на тафельдекера (подавальщика. — А, Б,), сказал: для чего прежде не ставите? И потом, оборотясь к нам: это они всё для себя воруют. Вооружились мы все на Его Высочество и говорили ему по-французски, как дурно оскорблять таким словом человека, о котором он, конечно, заподлинно знать не может, виноват он или нет».

21 сентября. «За столом особливое сделалось приключение; Его Высочество попросил с одного блюда себе кушать; Никита Иванович отказал ему. Досадно то показалось Великому князю: рассердился он и, положа ложку, отворотился от Никиты Ивановича. Его превосходительство в наказание за сию неучтивость и за сие упрямство вывел Великого князя тотчас из-за стола во внутренние его покои и приказал, чтоб он оставался там с дежурным кавалером. Пожуря за то Его Высочество, пошёл Никита Иванович опять за стол, и там несколько ещё времени сидели. Государь Цесаревич между тем плакал и негодовал. Пришед из-за стола, Его превосходительство взял с собою Великого князя одного в другую (учительскую) комнату и там говорил ему с четверть часа о непристойности его поступка, который, конечно, никто не похвалит».

Заметки Порошина рисуют портрет Павла совсем не в тех темногротесковых тонах, как то встречается в немалом числе сочинений. Это по всем понятиям — живой, любознательный ребёнок, наделенный своенравным характером, но отзывчивый и незлобивый.

Благодаря счастливому стечению обстоятельств одним из наставников Павла Петровича стал выдающийся русский пастырь и богослов Платрн (Левшин, 1737–1812), которого известный историк-богослов Г. В. Флоровский (1893–1979) по праву назвал «самым значительным и ярким» деятелем церковного просвещения XVIII века.

Уроженец Московской губернии, сын бедного сельского дьячка он окончил в 1758 году московскую Славяно-греко-латинскую академию, проявив себя усердным и даровитым учеником. Широкий кругозор и знание латинского, греческого и французского языков, которыми владел великолепно, позволяли ему свободно читать самые сложные богословско-философские трактаты. Выпускник был взят учителем риторики в Троицкую семинарию, где принял постриг, а в 1761 году стал профессором и ректором ее. Вскоре случился его необычный общественный взлет.

В 1763 году Екатерина II совершила паломничество в Троице-Сергиеву Лавру, где Платон, обладавший даром слова, произнес перед Императрицей проповедь «О благочестии». Повелительница была «очарована», надо думать, не только услышанным словом, но и статью молодого профессора. Оттого и прозвучал кокетливый вопрос Императрицы: почему он пошел в монахи? История сохранила и ответ молодого Платона: «По особой любви к просвещению».

Повелительница России сразу же разглядела в молодом иерее уникальный «адамант», способный украсить ее окружение. Платон вызывается в Петербург, где становится законоучителем у Цесаревича. В 1766 году он назначен архимандритом Троице-Сергиевой Лавры, в 1768 году — членом Синода, а в 1770 году — архиепископом Тверским, В 1775 году Платон получает назначение на архиепископскую кафедру в Москву. Екатерина постоянно приглашала Владыку ко Двору, «потчуя» им своих самых именитых и родовитых гостей. Ум и образованность русского пастыря производили сильное воздействие. Австрийский Император Иосиф II, к которому Митрополит был приставлен в качестве сопровождающего при его посещении Москвы, признался Екатерине, что самое яркое его впечатление — Платон.

Сохранился рассказ о диспуте Владыки с Дени Дидро (1713–1784), во время пребывания последнего в 1773 году в России. Известный энциклопедист и вольнодумец сразу решил сокрушить «клерикала», заявив, что «Бога нет». Ответ услышал достойный: «Сие известно еще до Дидро. Давид еще сказал: Рече безумен в сердце своем — несть Бог». Дидро якобы так восхитился ответом, что бросился обнимать Платона.

Тридцать семь лет Платон оставался на Московской кафедре, к, как написал один из биографов, «являл собою истинный образец епархиального начальника». Он отечески заботился об улучшении быта духовенства, много трудов положил на материальное укрепление и интеллектуальное развитие Духовной академии и семинарии. Его творческий вклад в отечественное богословие, агиографию и гомилетику трудно переоценить.

Множество специальных трудов, проповедей и поучений издавались для широкого распространения. Составленное им «Житие Святого Сергия Радонежского» — один из признанных шедевров агиографической литературы. Несколько платоновских «катехизисов» почти полвека, до появления «Катехизиса» Митрополита Филарета (Дроздова) в середине 20-х годов XIX века, являлись единственными учебниками и курсами богословия на русском языке. Его же перу принадлежит первое сводное изложение церковной истории. Богословский же трактат Платона 1775 года «Православное учение веры» — постулирование и раскрытие основ, принципов и упований Православия, — стал мощным гласом благочестия в эпоху вольтерьянской галломании.

В 1764 году Платон был приглашен в законоучители к Цесаревичу Павлу и исполнял свои обязанности до первой женитьбы Цесаревича в 1773 году. Нет никакого сомнения в том, что благодаря Платону Павел Петрович из числа русских монархов XVIII века являлся самым богословски образованным. Сохранился отзыв Платона о своем подопечном, в данном случае чрезвычайно важный.

«Великий князь был горячего нрава, понятен, но развлекателен. Разные придворные обряды и увеселения немалым были препятствием учению. Граф Панин был занят министерскими делами, но и гулянью был склонен. Императрица самолично никогда в сие не входила. Однако, высокий воспитанник, по счастью, всегда был к набожности расположен, и рассуждение ли или разговор относительно Бога и веры были ему всегда приятны. Сие, по примечанию, ему ещё было со млеком покойною Императрицею Елисаветаю Петровною, которая его горячо любила и воспитывала приставленными от неё набожными женскими особами. Но при том Великий князь был особо склонен и к военной науке и часто переходил с одного предмета на другой».

Одно важное и непременное, что заложил Платон в душу будущего Императора: четкое и ясное понятие о нравственности, о том, что хорошо и что плохо. Этот кодекс был универсальным, так как базировался на вневременных постулатах Веры Христовой, на Завете Спасителя. Потому у Павла и сложилось резко негативное восприятие «матушки», всего уклада её Двора, всей дворцовой атмосферы екатерининского царствования, пронизанного затхлой атмосферой разнузданного разврата. Он знал, что это — грех, и уже после смерти Екатерины молился Всевышнему, чтобы Тот смилостивился и простил родительницу — великую грешницу.

Любовный список Екатерины велик; там значатся разные имена, но среди общепризнанных «ночных любезников» фигурирует двенадцать человек. Вот их полный состав с указанием лет альковной близости. С. В. Салтыков (1752–1754), граф Ст. А. Понятовский (1755–1758), граф Г. Г. Орлов (1760–1772), А. С. Васильчиков (1772–1774), князь Г. А. Потёмкин (1774–1776), П. В. Завадовский (1776–1777), С. Г. Зорич (1777–1778), ИЛ. Римский-Корсаков (1778–1779), АД. Ланской (1779–1784), АЛ. Ермолов (1785–1786), граф А. М. Дмитриев-Мамонов (1786–1789), князь А. П. Зубов (1789–1796). Некоторые из фаворитов делили альков с Екатериной многие годы; здесь на самом первом месте находился граф Г. Г. Орлов. Другие же, получив щедрые подношения, чины и награды, исчезали навсегда из дворцовых покоев всего через несколько месяцев, например С. Г. Зорич (1745–1799).

Екатерина, как правило, выбирала любовников из числа лиц, значительно её моложе. Исключение составляли только Николай Иванович Салтыков (1736–1816, моложе на семь лет) и граф Станислав Понятовский (1732–1798, моложе на три года). Почти все остальные принадлежали совсем к другим поколениям. Некоторые не только ей по возрасту в сыновья годились, но и во внуки. Граф Д. М. Дмитриев-Мамонов (1768–1803) был моложе на тридцать девять лет, граф П. А. Зубов (1767–1822) — на тридцать восемь. Лишь один их числа «фаворитов» превратился в крупную государственную фигуру — ГЛ. Потёмкин (1739–1791). Все остальные ничем примечательным на государственной ниве себя не запечатлели.

«Фике» — таково было прозвище будущей Императрицы в родительском доме, — тайно встречалась с любовниками лишь до той поры, пока не пришла к власти. Дальше начался откровенный, ничем не прикрытый кураж похоти. Теперь Екатерина уже никого не боялась и ничего не стеснялась. Фавориты не просто делили ложе, но и выступали на первых ролях во всех дворцовых церемониях, занимали виднейшие места на царских трапезах, «принимали к рассмотрению» дела и ходатайства различных лиц. Екатерина как будто специально дискредитировала все нормы морали, все древние традиции устроения обихода Царского Дома.

Возле каждого «фаворита» тут же образовывалась группа прихвостней и лизоблюдов, своего рода «ближний круг», с мнением которого вынуждены были считаться все прочие придворные и люди, занимавшие видные государственные должности. Сама Екатерина не стеснялась выражать Hä публике симпатии каждому своему очередному протеже, совершенно нё интересуясь мнением окружающих. Дело доходило до вопиющих случаев, которые все пиетисты Екатерины, как правило, обходят стороной.

Чего только стоила история с «последней любовью» Императрицы — графом Платоном Зубовым. Надменный, самодовольный и умственно ограниченный — он вёл себя по-царски. Оскорблял презрением всех, кто ему не нравился, за трапезами и на вечерах у Императрицы говорил глупости, не стесняясь никого. Никто не перечил, никто не перебивал враля и фанфарона, потому все знали — к нему благоволит Императрица.

Опьянённая похотью, старая Екатерина ничего не хотела слышать и знать, что противоречило её мнению. Она уже настолько вознеслась над миром, что можно вполне уверенно говорить о психическом расстройстве, именуемом «манией величия», которой в последние годы жизни Екатерина II явно страдала. Она хотела сделать из «дорогого Платоши» крупного государственного деятеля, такого, каким был умерший Григорий Потёмкин. Она поручала Зубову разные государственные дела, интересовалась его мнением на собраниях сановников, но все было напрасно. Не было ни «мнения», ни дел. Платона Зубова занимали куда более личные «важные проблемы»: как уложены локоны на его парике, какое впечатление произвели бриллиантовые пряжки на туфлях, как смотрятся его новые золотые пуговицы на камзоле.

Екатерина всей жалкой никчемности интересов её «шер ами» как будто и не замечала. Она осыпала его дарами и пожалованиями, которых другие не получали за десятки лет беспорочной службы. Уже после первого интимного вечера с Императрицей, 11 июня 1789 года, на третий день, ему было пожаловано 10 000 рублей и перстень с портретом Государыни. Это было только начало. В 1791 году двадцатипятилетний Зубов становится шефом Кавалергардского полка, затем полковником, адъютантом Её Величества и генерал-майором. Далее больше.

Генерал-адъютант, генерал-от-артиллерии, Екатеринославский и Таврический генерал-губернатор, командующий Черноморским флотом; в 1793 году Зубов получает графский титул, а Австрийский Император возводит Зубова и трех его братьев в княжеское достоинство Священной Римской Империи. К концу царствования Екатерины Зубов имел тринадцать государственных должностей и практически не исполнял ни одной!

Екатерина подарила своему любимцу, умевшему уверить старую обрюзгшую женщину, что «она не потеряла девичьей свежести», огромные земельные владения и более тридцати тысяч крепостных крестьян.

В 1795 году Зубов выдвигает фантастический план: завоевать Персию и весь Восток до Тибета, а затем начать поход для завоевания Константинополя. «Екатерина Великая» этот безумный план без колебаний одобрила, а начавшаяся вскоре война с Персией привела государственные финансы России в полное расстройство и деморализовало армию.

Не достигнув и тридцати лет, Платон Зубов мог уверенно говорить, что «жизнь состоялась». Однако наступил ноябрь 1796 года и последовал крах. Павел Петрович изгнал Зубова со всех должностей и запретил тому показываться в столицах. Лишь в конце 1800 года Император явил великодушие: Зубову было разрешено вернуться в Петербург, где он, его братья Валериан (1771–1804), Николай (1763–1805) и сестра O.A. Жеребцова (1766–1849) сделались активными участниками заговора с целью свержения Императора Павла.

Разнузданный маскарад фаворитов практически на протяжении всей своей жизни мог наблюдать Павел Петрович. Зрелище было невыносимым, нетерпимым, но сделать он ничего не мог. Особенно омерзительными были отношения матери с Платоном Зубовым, которого она прилюдно обнимала, ласково гладила по голове, называя «черноволосым любимым чадом». И это при живом сыне и яри взрослых внуках! Никто никогда не узнал и не написал о том, сколько душевных мук стоило Павлу Петровичу созерцание всего этого непотребства на протяжении тридцати с лишним лет. Известно только, что он стыдился свой распутной матери, а Зимний Дворец ненавидел всеми фибрами души. Там всё было пропитано и пронизано развратом, и он серьезно думал о том, чтобы превратить Дворец из царской резиденции в казармы лейб-гвардии. Но не превратил, не успел…

Фривольные нравы возобладали при Дворе после воцарения Екатерины; это была нескончаемая череда демонстрации увлечений, «амурных историй», а проще говоря — похоти. Эту атмосферу «свободы нравов» повелительница России специально не насаждала, но ей и не препятствовала. Ведь когда все кругом погрязли в увлечениях, в адюльтерах и пороке, то и собственная развратность уже не казалась вызывающей. Волей-неволей Павлу Петровичу с ранних пор приходилось не только наблюдать происходящее со стороны, но с некоторыми из «объектов» увлечения матушки общаться не раз. Особенно это было непереносимо в детстве, когда он не мог отказать, не имел права уклониться, так как сам себе не принадлежал.

Екатерина явно хотела вовлечь сына в круг общения фаворитов; нечего ему сидеть сиднем за французской энциклопедией и за европейскими романами. Какие мысли у него там в голове бродят, одному Богу известно. Пусть он лучше уж начнёт ухаживать, волочиться за молоденькими барышнями, которых было немало среди фрейлин.

Ему ещё не было и двенадцати лет, когда Григорий Орлов взял на себя обязанности «амурного» поводыря. Он водил его в комнаты фрейлин на верхнем этаже Зимнего Дворца, пренебрегая смущением и девиц и Великого князя. Он все время допытывался у Павла, какая ему особенно понравилась. Мальчик терялся, лепетал что-то нечленораздельное, а Григорий Орлов, без всякого стеснения, рассказывал, что в «его возрасте он испытывал страсть льва».

Не отставала от своего фаворита и матушка, которая возила Павла в Смольный женский монастырь, а потом допытывалась: какая ему девушка понравилась и не хочет ли он жениться?

Это насаждение чувственности не прошло бесследно: в одиннадцать лет у него появилась «любезная», которая «час от часу более пленяет». Имя её стало быстро известно. Это была Вера Николаевна Чоглокова — круглая сирота, которую Екатерина взяла к себе в качестве фрейлины. Очевидно, именно ей Павел Петрович посвятил стихи, которые дошли до наших дней.

Я смысл и остроту всему предпочитаю, На свете прелестей нет больше для меня. Тебя, любезная, за то я обожаю, Что блещешь, остроту с красой соединяя…

Порошин записал один эпизод, касающийся как раз увлечений юного сердца. «Шутя говорили, что приспело время Государю Великому князю жениться. Краснел он, и от стыдливости из угла в угол изволил бегать; наконец, изволил сказать; «Как я женюсь, то жену свою очень любить стану и ревнив буду. Рог мне иметь крайне не хочется. Да то беда, что я очень резв, намедни слышал я, что таких рог и не чувствует тот, кто их носит». Смеялись много о сей его заботливости».

Мальчику ещё нет и двенадцати лет, а он формулирует ту философию семейной жизни, которую будет исповедовать до конца дней. Любовь его к женщине — всегда искренняя, восторженная, полная, рыцарская — не раз будет подвергаться испытаниям. Он узнает на своем веку и измену, и предательство со стороны той, которую боготворит, и груз «рогов» ему тоже придётся ощутить…

В биографии Павла Петровича молодых лет остаётся немало неясностей и «провальных лет», Порошинский дневник остаётся единственным источником, дающим надежные и регулярные сведения. Из него можно узнать, что впервые Павел присутствовал на маневрах в Красном Селе в одиннадцатилетнем возрасте, летом 1765 года, в звании командира Кирасирского полка. Накануне отъезда Павел страшно волновался. По словам Порошина, «у него всё лагерь в голове был. Насилу я уложил его, сказав, что, ежели всё о том думает и худо спать будет, не выспится, и завтра Никита Иванович и в армию перед сорок тысяч не повезёт. Идучи ещё к постели, жмурился, для того чтоб поскорее заснуть». В Красном Селе Цесаревич был в восторге оттого, что восседал на лошади, облачённый в кирасу с палашом в руке. Но всё еще было совсем невинно и, как записал Порошин, Павел «на месте баталии, верхом сидя, покушал кренделя» и поехал домой спать.

Дневниковые записи Порошина обрываются на пороге двенадцатилетия, а далее — только случайные и отрывочные данные. Потому существует так много неясностей и противоречий, касающихся различных сторон жизни Павла, и специфики формирования его личности. Сам Павел ничего не рассказывал о своем детстве и юности; ему эта тема всегда была неприятна, а потому за него говорили поколения историков и публицистов. Отсюда — неизбежные домыслы и предположения, без которых в данном случае обойтись невозможно.

Это касается разных сюжетов; остановимся на одном, особенно важном: об общепризнанной склонности Императора Павла Петровича к военному делу, или, как иногда пишут, к «милитаризму». Действительно, трудно понять, каким путём в душе юноши сложилась подобная наклонность, тем более что внешних побудительных причин к формированию её не существовало. Екатерина военный дух в своём окружении не насаждала; она вообще не любила военные разводы, муштру, да и военные парады особо не жаловала и уж, во всяком случае, старалась, чтобы они были как можно покороче.

Ответственный за воспитание Павла Никита Панин был человеком сугубо светским и штатским; он не только не имел склонности, но и вообще не переносил шум и грохот военных караулов и парадов. Подопечный же его вырос совсем иным; для его всё это — своего рода «музыка души», которую он готов был слушать (и слушал) до последнего дня своей жизни. Трудно удержаться от предположения, что данная склонность стала своего рода генетическим наследием, полученным Павлом от отца Петра Фёдоровича.

Вторая удивительная склонность, проявившаяся у Павла и которая шла вразрез с господствующими настроениями при Дворе, — симпатия к Прусскому Королю Фридриху II. Екатерина II если и не испытывала неприязни к Фридриху, который когда-то являлся ходатаем перед Императрицей Елизаветой за «Фике», то имела стойкое неприятие Короля. Она не забыла и не простила Фридриху то, что он был ментором её мужа, а потом, не стесняясь, прилюдно критиковал Императрицу Екатерину. Когда Цесаревич Павел отправился в поездку по Европе в 1781 году, Екатерина специально запретила ему посещать Берлин, и Павел со старым Королем так тогда увидеться и не смог.

Симпатия к Фридриху, как и непроходившее обожание своего прадеда Петра 1, возникли в душе Павла совсем не вдруг. Что касается Петра, то тут всё более или менее ясно: Первый Император превозносился на все лады при правлении его дочери Елизаветы, да и потом образ этот оставался почти священным для всех элементов русского общества.

Отношение же к Фридриху было не столь ясным в России. Он был правителем государства, с которым Россия в конце царствования Елизаветы Петровны воевала. Русские войска даже вошли в Берлин, но затем Пётр III свел на нет все успехи военной кампании, и в России возобладало стойкое неприятие Императора Петра Фёдоровича и его прусского ментора Фридриха. Но при Дворе всегда находились люди, симпатизировавшие Прусскому Королю, этому «философу и воину», который сумел не только выигрывать военные баталии, но и достойно их проигрывать. И самое главное: он создал дееспособную, прекрасно организованную государственную машину и мощную дисциплинированную армию.

Павел, который с детства имел, как уже говорилось, математический склад ума, не мог не восхищаться организацией, построенной на ясной регламентации, на чётком порядке и дисциплине. Ведь успех в любом деле зависит в первую очередь от организации этого дела, а армия должна служить эталоном государственной организации, И Фридрих создал такое государство, где обязанности и права каждого подданного и всех групп населения были распределены и законодательно зафиксированы со скрупулезной тщательностью. Потому и Пруссия, которая еще несколько десятков лет назад представлялась ничтожной и слабой, теперь — в числе главных скрипок в европейском концерте государств.

В Пруссии каждый знал, что он служит Королю, а Король — первый слуга Родины — Фатерланда. Все знали свои обязанности и старались исполнять их с максимальной отдачей сил. А в России что происходит? Невесть откуда появляются люди, не имеющие ни родовых заслуг, ни государственных талантов и в одночасье становятся чуть ли не вершителями судеб Империи. Взять тех же Орловых: только Екатерина заняла Престол, так они в такую силу вошли, что за их фигурами и Престол уже рассмотреть невозможно стало. Понятно, Григорий: первый «любезник», «ночной Император». Но ведь и при свете дня власть алькова не заканчивалась. Ничего добиться нельзя, ничего решить невозможно без этого всесильного временщика.

Конечно, никто публично не возмущался; все понимали, что единое слово может сломать и карьеру, и жизнь. Но в узком кругу, среди своих, об этом много говорили с первых дней воцарения Екатерины. Никита Панин был в числе тех, кто не одобрял придворные нравы. Но ещё более резко высказывался его младший брат Пётр Иванович (1721–1789) — герой Семилетней войны.

Подобные разговоры долетали до ушей юного Павла Петровича и служили поводом для постоянных размышлений. Порошин в своём дневнике по вполне понятным причинам не рисковал фиксировать особо резкие пассажи, но сам факт подобных бесед не раз удостоверял.

«Его превосходительство Пётр Иванович рассуждал о дисциплине военной и о введении её между прочими чинами в государстве. Сказывал при этом на некоторые примеры оной дисциплины, примеченные Его превосходительством но Германии, во всех правительствах, между гражданами и между крестьянами. Его превосходительство Никита Иванович рассуждал, какие бы у нас можно ввести штатские учреждения, чтобы такой порядок везде господствовал».

Пётр Панин ввел в круг общения Цесаревича своего знакомого полковника Московского пехотного полка Михаила Фёдоровича Каменского (1738–1809), который тому чрезвычайно понравился. Бравый офицер, служивший волонтёром во французской армии, а затем участвовавший в Семилетней войне, много интересного рассказывал. Летом 1765 года Каменской был командирован в лагерь под Бреславлем, где Король Фридрих проводил обучение своих войск. Там Каменский составил план лагеря и описание диспозиции маневров, которые и были осенью того года подарены Цесаревичу Павлу. Для него это стало драгоценным подарком, который он изучил в мельчайших деталях, восхищаясь организаторским гением Прусского Короля. Это восхищение даже вызвало нарекания и Порошина, и Панина…

В описании Каменского имелся один абзац, обращенный к Цесаревичу, на который не мог не обратить внимание юный Павел. «Хотя правнуку Петра Великого меньше всех нужны примеры иностранных государей, однокож оное (описание. — А. Б.) напомнит, по крайней мере, Вашему Императорскому Высочеству недавно прошедшее счастливое время для российского войска, когда оно удостоено было видеть лицо своего Государя после сорока лет терпения». Тут можно обнаружить намёк не только на Петра I (в 1765 году исполнилось сорок лет со дня его смерти), но и на Петра III, лицо которого ещё помнили в войсках.

С 1765 года начинается в жизни Павла увлечение военным делом. Раньше он участвовал в баталиях лишь в своём воображении; теперь же о том увлечении начинают узнавать и приближенные. Чрезвычайно важная запись встречается у Порошина под 5 сентября 1765 года. В тот день Порошин играл на бильярде с ещё одним преподавателем, господином Остервальдом, а Великий князь бегал вокруг, изображая то пальбу, то военные команды. Порошин затем поинтересовался, в какие времена он сие увлечение заимел. И Павел открылся. Порошин записал рассказ одиннадцатилетнего юноши..

«Давно уже, в 1762 году, представлялось ему, что двести человек набрано, кои все служили на конях. В сём корпусе был он в воображении своём сперва ефрейт-капралом, потом вахмистром, и оную должность отправлял ещё в то время, как мы отсюда в оном годе в Москву ехали (на Коронацию. — А. Б.)… Из оного корпуса сделался пехотный корпус в шестистах, потом в семистах человек. Тут Его Высочество был будто прапорщиком. Сей корпус превратился в целый полк дворян из 1200 человек. Тут Его Высочество был поручиком и на ординации у генерала князя Александра Михайловича Голицына. Отселе попал он в гвардию в Измайловский полк в сержанты и был при турецком посланнике. Потом очутился и в сухопутном кадетском корпусе кадетом. Отсюда выпущен в Новгородский карабинерский полк поручиком; теперь в этом же полку ротмистром».

«Таким образом, — подытоживал повествование Павла Порошин, — Его Высочество, в воображении своём, переходя из состояния в состояние, отправляет разные должности и тем в праздное время себя иногда забавляет». В мыслях своих и мечтах Павел Петрович начал «отправлять службу» по крайней мере с восьмилетнего возраста…

Сохранилось несколько описаний облика, манер и образования юного Цесаревича Павла Петровича, принадлежавших иностранцам, которым довелось общаться с ним лично.

Посол Дании Ассебург, имевший продолжительную встречу с Павлом 4 ноября 1768 года, написал: «Великий князь, умеющий придать приятность всему, что он говорит, прибавил несколько слов, крайне лестных для меня, и заставил меня очень живо почувствовать печаль от разлуки с ним. Нельзя совместить вместе большего ума, большей мягкости и большего очарования, чем их сказывается в его поступках и на лице».

Более подробное описание физического и умственного состояния Цесаревича оставил англичанин Фома Димсдаль (Димсталь, Димсдэль, 1712–1800). Занимая пост врача в английской армии, он сделался европейской знаменитостью, став зачинателем важного дела: прививками против оспы. Екатерина II пригласила Димсдаля в Россию, где от оспы умирало множество людей, чтобы покончить с этим страшным бедствием. Она решила показать прочим личный пример, и 12 октября 1768 года в Зимнем Дворце английский врач привил оспу Императрице. На очереди была прививка и у Павла Петровича, но тот несколько недель проболел ветрянкой, и процедуру пришлось отложить до 1 ноября, когда прививка и состоялась. Причём она была сделана с согласия самого Цесаревича.

Когда Димсдаль в августе 1768 года прибыл в Россию, то сразу же с ним встретился Никита Панин и обратился к гостю с куртуазной речью по поводу Павла Петровича, желавшего получить прививку. «Он (Павел. — А. Б.) желал даже, чтобы она была произведена. Поэтому, прежде чем будет приступлено к делу такой важности, я должен просить Вас исследовать предварительно его телосложение и состояние его здоровья. Его Высочество знает, что Вы приехали, хочет Вас видеть и приглашает Вас кушать с ним завтрак. Смею Вас уверить, что Его Высочество будет весьма доступен и вполне расположен познакомиться с Вами».

Однако только этими общими фразами дело не ограничилось. Панин попросил Димсдаля и о другой услуге, в круг английского визитёра первоначально не входившей. «Будьте с ним сколь возможно больше, наблюдайте за ним во время стола и при его забавах, изучайте его телосложение. Не будем торопиться, но, когда каждое обстоятельство будет достаточно соображено, представьте Ваше донесение с полною свободою».

Этот эпизод английский врач позже описал в своих воспоминаниях, и нет никаких оснований сомневаться в их достоверности. Он может показаться несущественным, если только не принимать в расчёт реальную ситуацию при Дворе. Никита Панин прекрасно знал её; знал многие скрытые и тайные эпизоды и настроения, которые такому опытному царедворцу ничего не стоило разглядеть за фасадом фальшивых поз и фраз. Павлу — четырнадцать лет; он на пороге совершеннолетия, он имеет все законные природные права на Престол, которого его беззастенчиво лишили.

Екатерина, занятая угождением личному тщеславию, своим удобствам и удовольствиями, никогда не допустит сына к Трону. Он слишком был хорошо осведомлен о характере этой женщины — он знал её ещё скромной «Фике» из нищего Цербста; да и потом немало нагляделся и наслушался о её поведении, пристрастиях, и о её полной беспринципности. Она готова на любое преступление, лишь бы сохранить властные прерогативы, которые она ставит превыше всего на свете.

Панин прекрасно понимал, что Павел не только нелюбимый сын, но и — постоянная угроза и укор для матери. И его подопечный это знал, а потому никогда не тянулся к матери, потому закрывался молчанием и порой выглядел волчонком в золоченых дворцовых палатах. Павел боялся матери, боялся всего её окружения, которое играло и подыгрывало «Минерве». Павел боялся отравления, и несколько раз случались странные вещи: неожиданно у Цесаревича, которому всегда готовили отдельно, начинались приступы болей в животе, а затем кровавый понос. Один раз, когда Павлу было пятнадцать лет, он обнаружил в своей еде толченное стекло и так был потрясен, что побежал показывать сие матери, которая, конечно же, изобразила возмущение, приказала провести расследование, но так виновного и не нашли…

Никита Панин знал, что в окружении Екатерины по отношению к Павлу были уже произнесены слова «ущербный» и «сумасшедший». Пока это был лишь слушок, казалось, недостойный и внимания, но Панин слишком хорошо знал придворные нравы, чтобы приписать всё это случайной недобросовестности отдельных лиц. Потому он и обратился к английской знаменитости с предложением фактического медицинского освидетельствования Цесаревича, чтобы поставить заслон всем злобным измышлениям, и это при том, что при Дворе имелись придворные врачи. Но они ведь фактически — прислуга Императрицы, а Димсдаль совсем другое дело…

Димсдаль наблюдал на Цесаревичем несколько недель, проводил не раз полное освидетельствование, беседовал с ним на разные темы, и его заключение не оставляло никаких возможностей для двусмысленного толкования.

Цесаревич и Великий герцог Голынтинский Павел Петрович, единственный сын Её Величества, росту среднего, имеет прекрасные черты лица и очень хорошо сложён. Его телосложение нежное, что происходит, как я полагаю, от сильной любви к нему и излишних о нем попечений со стороны тех, которые имели надзор над первыми годами Наследника и надежды России. Несмотря на то, он очень ловок) силён и крепок, приветлив, весел и очень рассудителен, что не трудно заметить из его разговоров, в которых очень много остроумия. Что касается до его воспитания, то едва ли есть принц, которому было оказано более заботливого внимания. Он имеет по всем наукам отличных учителей, которые каждый день приходят его наставлять, и им он посвящает большую часть своего времени. Утро проводит он весьма прилежно с ними. Около полудня он отправляется изъявить своё почтение Императрице; после того он проводит несколько времени с придворными, которые имеют честь обедать за его столом. Окончив обед, после кофе, он отправляется к своим учебным занятиям, в свои внутренние покои, до самого вечера».

И через двести пятьдесят лет после Димсдаля его заключение остаётся наиболее полной зарисовкой физического и умственного развития четырнадцатилетнего Павла Петровича.

Внутренний уклад жизни Павла, процесс его возмужания фактически скрыт от потомков. После Порошина никто не вел каждодневных записей, никто не оставил подробных свидетельств. Сохранились только отрывочные и куцые зарисовки и характеристики, которые, конечно же, не дают возможность судить об этом с максимальной точностью.

Куда лучше известны общая обстановка при Дворе и политика Империи — две важные составляющие, влиявшие на мировоззрение и характер будущего Самодержца.

В 1768 году началась война с Османской империей; одновременно Россия вела военные действия в Польше против войск конфедератов.

Тяжелые сражения развернулись на южных рубежах; война с Турцией продолжалась несколько лет (1768–1774), была долгой и кровопролитной. Главные военные действия разворачивались в Северном Причерноморье, вдоль нижнего течения Днепра, Южного Бута, Днестра и устья Дуная. В июле 1774 года в болгарской деревне Кючук-Кайнарджа был заключён мир между Россией и Турцией. Турция признавала независимость Крымского ханства, которое отныне становилось вассальным от России; за Россией окончательно закреплялись некоторые причерноморские территории. Турция признавала право России свободно пользоваться Черным морем, и её судам дозволялось проходить через Босфор и Дарданеллы.

На фоне военной кампании на Юге, в 1772 году, Екатерина вместе с Пруссией и Австрией пошла на раздел Польши, присоединив к Империи восточные районы Королевства. Через двадцать лет, в 1793 году, Екатерина вместе с Пруссией и Австрией осуществит второй раздел Польши. Угроза потери независимости в 1794 году привела к Польскому восстанию во главе с Т. Костюшкой. В 1795 году, после взятия Варшавы, последовал третий, последний, раздел Польши, а к России отошли значительные территории, в том числе и вся Курляндия.

Раздел Польши — старая идея Прусского Короля Фридриха II, которую первоначально Императрица Екатерина решительно отвергала, но затем приняла. «Фридрих Великий» здесь явно обыграл «Екатерину Великую», которая сделала Россию заложницей своей мегаломании. Россия получила в свой состав не просто чужеродную территорию, но и враждебные русскому духу — Православию — этноконфессиональные элементы: поляков и евреев. Польша стала «бомбой с тлеющим фитилём», постоянно угрожавшей целостности Империи до самого конца существования Монархии.

Хотя немалое число людей в России не считали решение о бесконечном территориальном расширении правильным, но перечить воле Екатерины II никто не смел. Нашёлся лишь один человек, кто поставил под сомнение избранный экспансионистский курс. Им стал Цесаревич Павел. В 1774 году он представил Екатерине записку — «Рассуждения о государстве вообще, относительно числа войск, потребного для защиты оного, и касательно обороны всех пределов». Двадцатилетний молодой человек фактически сформулировал военно-государственную доктрину, которая после его воцарения станет основополагающим принципом имперской политики.

Суть ее сводилась к трём важным положениям. Первое. Россия не должна вести наступательные войны, а только оборонительные. Второе. Россия не должна расширять пределы и должна отказаться от территориальной экспансии. Третье. Армия должна быть сокращена, но зато реорганизована на основе жесткой регламентации, благодаря чему можно добиться значительной экономии государственных средств.

Екатерина не просто проигнорировала указанные предложения сына, но с гневом их отвергла, считая все это «глупостью глупого человека». У неё был уже очередной «любезник», сильный и умный Григорий Александрович Потёмкин (1739–1791), который больше веек остальных временщиков ненавидел и третировал Цесаревича. «Шишок», «огрызок», «недоумок» — вот далеко не полный набор оскорбительных эпитетов, которыми он, не стесняясь, громогласно награждал Павла Петровича. Будучи вспыльчивым, но отходчивым и в общем-то незлобивым, Павел не таил долго обиду на людей. Было лишь несколько исключений, и самое главное — Потёмкин. Павел его терпеть не мог; ему это имя было ненавистно. После смерти фаворита он даже распорядился засыпать грот в храме города Херсона, где покоились останки Потёмкина…

Летом 1771 года произошёл один эпизод, повлиявший не только на придворную жизнь. В начале июня Цесаревич заболел «горячкой», и болезнь быстро приняла угрожающий характер. Врачи сбились с ног, а Никита Панин не отходил от Цесаревича ни днём ни ночью. Екатерина оставила свои увеселения в Петергофе и вернулась в Петербург, чтобы ежедневно видеть сына и получать известия о состоянии его здоровья.

Самое же непредвиденное случилось не в Зимнем Дворце, а вокруг него: весть о болезни Цесаревича быстро облетела всю столицу и вызвала неожиданно-сочувственную реакцию у населения. Толпы горожан ежедневно в течение пяти недель, пока продолжалась болезнь, собирались перед Дворцом, чтобы узнать новости о состоянии здоровья Павла. Молились, крестились, ставили в храмах свечи о здравии.

Эти всеобщие переживания, зримые знаки любви к Наследнику, не могли не поразить Императрицу, Она всегда болезненно воспринимала любые формы симпатии к Павлу; ей чудилось в этом неуважение к собственной персоне. А тут вдруг всколыхнулось такое море! Хозяйка Зимнего Дворца ничего поделать не могла и молчаливо взирала на происходившее действие, в котором нетрудно было различить признаки недовольства её режимом. Не прошло ещё и десяти лет со дня её воцарения, а русские уже стенают и плачут о Наследнике, видя в нём (откуда они сие взяли?) — надежду и радость своего будущего. Лучше всех выразил всеобщее состояние известный писатель и комедиограф Денис Иванович Фонвизин (1744–1792), написавший восторженное «Слово» по случаю выздоровления Павла.

«Настал конец нашему страданию, о россияне! Исчез страх, и восхищается дух веселием. Се Павел, отечества надежда, драгоценный и единственный залог нашего спокойствия, является очам нашим, исшедши из опасности жизни своей, ко оживлению нашему. Боже, сердцеведец! Зри слезы, извлечённые благодарностью за Твоё к нам милосердие; а ты, Великий князь, зри слёзы радости, из очей наших льющиеся. Любезные сограждане! Кого мы паки зрим! Какая грозная туча отвлечена от нас Десницею Всевышнего!»

О Павле Петровича в «Слове» было произнесено немало проникновенных слов. По заключению Фонвизина, «кротость нрава ни на единый миг не прерывалась лютостью болезни. Каждый знак воли его, каждое слово изъявляло доброту его сердца. Да не исходят вечно из памяти россиян сии его слова, исшедшие из сердца и прерываемые скорбью. Мне то мучительно, говорил он, что народ беспокоится моею болезнью. Такое к народу его чувство есть неложное предзнаменование блаженства россиян и в позднейшие времена».

Этот отпечатанный пафосный панегирик не мог доставить радости Екатерине. О шестнадцатилетнем Павле говорили как о каком-то спасителе России, который в будущем подарит стране и людям «блаженство». Конечно, тут не обошлось без «доброхотов», раструбивших о болезни и взвинтивших нервные настроения. Главный среди них Панин, рыдавший часами и писавший разным знакомым о своих страхах и переживаниях. Но с ним ничего не поделаешь; надо не придавать этому всему особого внимания, а со временем весь этот «спектакль» и забудется! Екатерина готова была «задвинуть» Цесаревича как можно дальше от государственной авансцены; сделать его неким личным атрибутом власти, но ничего не получалось. Волей-неволей Павел Петрович занимал своё собственное место; на него смотрели как «на семя Петра Великого», а всесильная Самодержица тут была бессильна.

Приближалось совершеннолетие Цесаревича. Законом этот возраст определён не был, но в соответствии со старой традицией таковым рубежом считалось восемнадцать лет. Некоторые надеялись, что Екатерина уступит Павлу Петровичу место на Троне; сама же она ни о чём подобном не помышляла. До её ушей долетали подобные разговоры, она их считала «глупыми», а распространителей их — «дуралеями». Не для того она столько лет терпела и боролась, чтобы по доброй воле отдать завоеванное тени ненавистного Петра III.

Самое неприятное, что в числе распространителей подобной государственной ереси были и фигуры заметные. Никита Панин явно симпатизировал этому «прожекту». Но Никита умен, умеет скрывать душевные секреты. Зато его младший братец — Петр Иванович — не стесняется, и в обществе оглашает подобные крамольные мысли. Екатерина платила Петру тем, что не раз называла того «вралем» и личным недоброжелателем и наставляла приближенных, чтобы его не приглашали, а лучше и вообще с ним не виделись. Когда же в 1767 году она жаловала графский титул, то его получили оба брата. Екатерина всегда считала лучшим способом завоевать лояльность того или иного лица — купить её дарами и пожалованиями. В случае с Паниными этот приём не сработал; оба брата так и не стали ей до конца душевно верными и лично преданными.

В сентябре 1773 года Екатерина в приватном послании московскому генерал-губернатору князю М. Н. Волконскому (1713–1786) написала о Петре Ивановиче: «Что касается до дерзкого известного Вам болтуна, то я здесь кое-кому внушила, чтоб до него дошло что, если он не уймётся, то я принуждена буду его унимать, наконец. Но как богатством я брата его осыпала выше его заслуг на сих днях, то чаю, что и он его уймёт же, а дом мой очистится от каверны. Чего всего Вам в крайней конфиденции сообщаю для Вашего сведения…»

В 1772 году Павлу исполнилось восемнадцать лет. Курс наук был закончен; завершилась и опека Никиты Панина. Граф был удостоен благодарственного рескрипта и остался заведующим иностранными делами России. Но никаких торжеств 20 сентября устроено не было; мало того: Екатерины приняла решение праздновать день 22 сентября — дату её коронации в Москве.

К этому времени Императрица была занята решением одного вопроса первостепенной государственной важности; женитьбой Павла. Эта мысль ею овладела ещё в 1768 году, когда сыну не исполнилось и четырнадцати лет. Летом того года она обратилась с личной просьбой к бывшему представителю Дании в Петербурге Ассебургу, с просьбой подыскать в Германии подходящий вариант. Ассебург рьяно взялся за дело: наводил справки о возможных претендентках, с некоторыми из которых встречался лично и посылал подробные отчёты в Петербург. Почему столько лет Екатерина с маниакальной настойчивостью стремилась устроить брак сына, при этом никоим образом не интересуясь мнением самого Цесаревича? Сама она того не объяснила; хитрая и расчетливая «Минерва» многое из своей биографии не объясняла, а если что-то и объясняла, то в этих объяснениях правды, как правило, не было ни на грош.

Можно предположить два взаимосвязанных объяснения той неутомимости, которая овладела Екатериной. Во-первых, брак сына отвратит его от праздного времяпрепровождения, займёт его натуру не мечтаниями и сомнительными беседами, а семейной повседневностью. Во-вторых, можно будет надеяться на появление внука. В случае такого исхода возникала возможность, устранив Павла, окончательно решить вопрос династической преемственности, мучивший Екатерину с первого дня воцарения. Она его не просто не любила, но чем дальше, тем больше с трудом выносила. На публике она вынуждена была «играть по правилам», а в минуты расслабления позволяла себе так пренебрежительно отзываться о Павле, что просто оторопь брала. Она не стеснялась даже отрицать отцовство своего законного сына! У Екатерины было инстинктивное неприятие Павла Петровича; можно даже говорить о своего рода маниакальном синдроме.

Павла не готовили к роли Государя, Его не посвящали в механизм управления Империей, его фактически не допускали до государственных дел. Он имел только право дважды в неделю видеть Императрицу и читать в эти дни дипломатические сообщения, большую часть которых составляли сплетни и слухи, циркулировавшие при различных дворах Европы. Передавали, что в узком кругу Екатерина не раз произносила: «после меня хоть трава не расти». Неизвестно, насколько это достоверно, но её поведение в династическом вопросе наглядно такое умозаключение подтверждало…

Поиски невесты в конце концов принесли результаты. С помощью Ассебурга Екатерина остановила свой взор на трёх дочерях Ландграфа Гессенского. Она, правда, не догадывалась, что «сватом» в этой истории выступал Прусский Король Фридрих. Ассебург являлся не только формально прусским подданным, но и пруссаком в душе. Для него Король олицетворял высшее совершенство в мире коронованных особ; он его боготворил и, естественно, посвятил своего кумира в ту тайную миссию, которую ему поручила российская Императрица.

Фридрих понял, что перед ним открывается новый шанс иметь рычаг влияния при Петербургском Дворе. Две предыдущие попытки — и с Екатериной, и с Петром III — не принесли желаемых результатов, но Король никогда не страдал неуверенностью. У Фридриха имелась на примете одна невеста — его родная племянница София-Доротея-Августа-Луиза, принцесса Вюртембергская. Но София была слишком юна: в октябре 1769 года ей исполнилось только десять лет.

В результате — приоритет был отдан Гессенскому Дому, глава которого Ландграф Людвиг IX (1719–1790) был хоть и недалеким, до честным малым. Среди трех гессенских принцесс особого внимания удостоилась Вильгельмина (Августа-Вильгельмина-Луиза). Эту кандидатуру поддерживали не только Ассебург и его ментор Король Фридрих, но и русский министр иностранных дел Никита Панин, которому Ассебург регулярно посылал сообщения. Причём, как позже выяснилось, содержание этой переписки не сообщалось Императрице, которая о ней не знала. Из посланий Ассебурга можно было заключить, что Вильгельмина девушка серьезная и довольно необычная, что особенно и подкупало Панина. Граф был сторонником женитьбы бывшего своего подопечного. Во-первых, это укрепит общественный статус Павла Петровича, но самое главное, обратит его внимание и энергию на семейную жизнь. Панин все время опасался, что Павел — прямой и импульсивный — может в какой-то момент не сдержаться и позволит себе нечто, что вызовет гневную реакцию Екатерины. Нет, Цесаревич никогда не допустит каких-то действий, никогда не станет плести нити интриг и заговора. А вот высказаться о матери, о её моральном облике может. Этого будет достаточно; последствия в таком случае могут быть непредсказуемыми. Потому Панин так и интересовался Вильгельминой и просил Ассебурга сообщать все имеющие сведения, что тот и делал.

«Принцесса Вильгельмина до сих пор ещё смущает каждого заученным и повелительным выражением лица, которое её редко покидает». «Удовольствия, танцы, парады, общество подруг, игры, наконец, всё, что обычно возбуждает живость страстей, не затрагивает eg. Среди всех этих удовольствий принцесса остаётся сосредоточенной в самой себе». Единственными её недостатками Ассебург признавал внешнюю скрытность и внутреннюю сосредоточенность, чем она очень напоминала Цесаревича Павла. «Нет ли сокровенных страстей, которые бы овладели её рассудком?» — вопрошал Ассебург. И отвечал: «Тысячу раз ставил я себе этот вопрос и всегда сознавался, что они недосягаемы для моего глаза… Насколько я знаю принцессу Вильгельмину, сердце у неё гордое, нервное, холодное, быть может, несколько легкомысленное в своих решениях».

Все предварительные переговоры и обсуждения совершенно прошли мимо Павла Петровича. Екатерина посвятила в суть дела сына только тогда, когда встал вопрос о приезде в Россию Ландграфини Гессенской Генриетты-Каролины с дочерьми, только тогда Екатерина поговорила с сыном в самых общих чертах. Предстоящие смотрины сами по себе окончательно ничего не решали; потенциальная невеста должна была понравиться не столько молодому человеку, но в первую очередь — его матери. Екатерина повторила тот же сценарий сватовства, который когда-то использовала Императрица Елизавета на ней самой. Не жених должен был ехать к потенциальной невесте, а невеста прибывала на смотрины к жениху, и должна была понравиться не столько ему, сколько будущей свекрови.

Пылкое воображение Павла Петровича не раз рисовало ему собственную семейную жизнь. В 16–17 лет у него появились друзья, с которыми он не раз отдавался мечтаниям, обсуждал, как устроить быт, как надо любить, сколько должно было быть детей. Конечно, все эти разговоры походили только на юные грёзы, но они будоражили душу. Его друзья: племянник Никиты и Петра Паниных князь Александр Борисович Куракин (1752–1818) и граф Андрей Кириллович Разумовский (1752–1836) были чуть старше Цесаревича, но это не создавало преграды.

Павел любил этих друзей, был с ними всегда предельно откровенным. Только одну тему друзья никогда не обсуждали, хотя Разумовский не раз пытался вывести Павла на разговор; о его правах на Престол. В таких случаях Цесаревич моментально серьезнел и обрывал беседу. На эту тему Павел наложил табу на несколько десятилетий, и не сохранилось ни одного свидетельства, что хоть единожды, с кем-то и когда-то, он пустился бы в рассуждения на сей счёт. Никто не знает; выступал ли в данном случае Разумовский как провокатор, действовал ли он по своей инициативе или его попытки вывести Павла на щекотливую тему были неким заданием Императрицы, которая к Разумовскому имела стойкое расположение, невзирая на его близость к сыну. Но то, что в конечном итоге Андрей Разумовский предал дружбу, наводит на предположение, что некая внешняя провокативная установка в его действиях могла существовать.

В то же время Александр Куракин не предавал Цесаревича, за что его и настигла кара повелительницы России: в начале 80-х годов он был выслан из Петербурга в дальнее родовое имение без права возвращаться в столицу. Его свобода и права были восстановлены только после воцарения Павла Петровича…

Цесаревич узнал о том, что ему подыскивают невесту, уже тогда, когда вопрос о приезде в Петербург Ландграфини Гессенской с дочерьми был решен. Для него это стало потрясением, заставившим по-новому оценить себя. Это была непростая переоценка, когда всё минувшее стало казаться детским и несерьезным. Он понял, что отныне — он взрослый и должен мыслить и чувствовать совершенно иначе; впереди маячила семейная жизнь, и он обязан был быть теперь сосредоточенным и серьезным, не растрачивать себя больше на лустые страсти былых неудовольствий. Эти настроения Павел выразил в письмах графу Андрею Разумовскому в конце мая 1773 года.

«Я проводил своё время в величайшем согласии со всем окружающим меня, — доказательство, что я держал себя сдержанно и ровно. Я всё время прекрасно чувствовал себя, много читал и гулял, настоятельно помня то, что Вы так рекомендовали мне; я раздумывал лишь о самом себе и благодаря этому (по крайней мере, я так думал), мне удалось отделаться от беспокойства и подозрений, сделавших мне жизнь крайне тяжелой. Конечно, я говорю это не хвастаясь, и, несомненно, в этом отношении Вы найдёте меня лучшим. В подтверждение я Вам приведу маленький пример.

Вы помните, с какого рода страхом или замешательством я поджидал момента прибытия принцесс. И теперь я поджидаю их с величайшим нетерпением. Я даже считаю часы… Я составил себе план поведения на будущее время, который изложил вчера графу Панину, и который он одобрил — это как можно чаще искать возможности сближения с матерью, приобретая её доверие, как для того, чтобы по возможности предохранить её от инсинуаций и интриг, которые могли бы затеять против неё, так и для того, чтобы иметь своего рода защиту и поддержку в случае, если бы захотели противодействовать моим намерениям».

Через несколько дней Цесаревич продолжил свою исповедь, «Отсутствие иллюзий, отсутствие беспокойства, поведение ровное и отвечающее лишь обстоятельствам, которые могли бы встретиться, — вот мой план… Я обуздываю свою горячность, насколько могу; ежедневно нахожу поводы, чтобы заставить работать мой ум и применять к делу мои мысли. Не переходя в сплетничание, я сообщаю графу Панину обо всём, что представляется мне двусмысленным или же сомнительным».

Ландграфиня Гессенская Каролина с дочерьми несколько дней провела в гостях у Короля Фридриха в Потсдаме, где умный монарх наставлял её, как вести себя при Дворе в Петербурге, чтобы произвести благоприятное впечатление, Екатерина II отправила в Германию для встречи гессенских визитёров эскадру из трёх судов, одним из которых — пакетботом «Быстрый» — командовал друг Цесаревича граф А. К. Разумовский.

29 мая 1773 года Каролина с дочерьми отбыла из Любека в Ревель, куда и прибыла 6 июня.

Павел Петрович ко времени сватовства производил впечатление приятного, по-европейски образованного светского человека. Граф Сольмс писал Ассебургу из Петербурга летом 1773 года:

«Великому князю есть чем заставить полюбить себя молодой особе другого пола. Не будучи большого роста, он красив лицом, безукоризненно хорошо сложён, приятен в разговоре и в обхождении, мягок, в высшей степени вежлив, предупредителен и весёлого нрава. В этом красивом теле обитает душа прекраснейшая, честнейшая, великодушнейшая и в то же время чистейшая и невиннейшая, знающая зло лишь с дурной стороны… одним словом, нельзя в достаточной степени нахвалиться Великим князем, и да сохранит в нём Бог те же чувства, которые он питает теперь. Если бы я сказал больше, я заподозрил бы самого себя в лести».

Ландграфиню с тремя дочерьми встречали в России с царскими почестями. Екатерина 11 приветствовала гостей в бывшем имени Григория Орлова «Гатчино» 15 июня, и в тот же день по дороге в Петербург их встречал Цесаревич Павел, о котором Каролина в тот же день написала Королю Фридриху, что он «благороден и чрезвычайно учтив».

Императрица предоставила сыну «свободу выбора», но на всю процедуру выделила всего три дня. Павел должен был принять судьбоносное решение после нескольких светских бесед и парадных трапез. На третий день Павел уже точно знал: его женой может стать только Вильгельмина. Екатерина этот выбор одобрила, хотя и не без удивления: Вильгельмина представлялась ей «замухрышкой с прыщавым лицом». На следующий день Императрица официально обратилась к Ландграфине с официальным предложением, на которое тут же было дано согласие.

Павел, как цельная и бескомпромиссная натура, принимал решения бесповоротно. Он уже несколько недель только и слышал о том, что Вильгельмина — самая умная и самая серьезная среди прочих принцесс. Ему об этом говорили не раз, но самое весомое мнение высказал Никита Панин, разделявший подобную точку зрения. Панин в глазах Цесаревича являлся бессортным моральным авторитетом. Когда Павел лично увидел и поговорил с Вильгельминой, то он уже питал к ней расположение, быстро перераставшее в большое чувство. Через три недели после первой встречи Павла и Вильгельмины Ландграфиня Каролина сообщала своему ментору Королю Фридриху: «Никогда не забуду, что я обязана Вашему Величеству устройством судьбы моей дочери Вильгельмины. Великий князь, сколько можно заметить, полюбил мою дочь и даже более, чем я смела ожидать».

Далее события начали развиваться с неумолимой быстротой. К Вильгельмине немедленно был приставлен архиепископ Платон, начавший обучать её нормам Православия. Будущая Цесаревна обязана была быть православной. 15 августа в церкви Зимнего Дворца совершилось миропомазание принцессы Вильгельмины, которая получила новый титул и новое имя — Великая княжна Наталия Алексеевна. На следующий день, 16 августа, в церкви Летнего Дворца состоялось обручение Цесаревича Павла и княжны Натальи.

Императрица Екатерина невероятно спешила: она хотела как можно быстрей закончить «дельце» и выпроводить Каролину с двумя дочерьми и их свитой за пределы Империи. Соглядатаи и наушники Короля Фридриха в своём окружении ей были не нужны. Молодая Великая княжна, которой в июне 1773 года только исполнилось восемнадцать лет, которая ещё ни слова не понимала по-русски, не знала наизусть ещё ни одной молитвы, должна была идти под венец с Наследником Престола и принять титул Цесаревны. Бракосочетание состоялось 29 сентября 1773 года в Казанской церкви Петербурга. Свадьба была отмечена пышными торжествами, продолжавшимися в столице двенадцать дней. Гремели салюты, сверкали фейерверки, приемы и балы следовали сплошной чередой. О состоянии Павла Петровича в этот период ничего не известно; какие-либо документы на сей счёт отсутствуют.

Хорошо известно другое: только отгремели праздничные салюты, как в Петербург пришли тревожные известия: в Заволжских степях началось противоправительственное движение во главе с каким-то беглым донским казаком Емельяном Пугачёвым (1742–1775). Самое ужасное и необъяснимое состояло в том, что это не просто мужицкий бунт. Нет. Это было движение, быстро охватившее обширные территории Приволжья и Урала, не только против дворян-помещиков, но и лично против Екатерины II. Глава восставших выдавал себя за Петра III и издавал «манифесты» от этого имени. Более года продолжалось пугачёвское движение, подавленное с беспощадной жестокостью. Вся эта история нанесла серьезный урон репутации Екатерины в Европе, где она столько лет представляла себя «просвещенной монархиней», тонкой ценительницей и покровительницей «муз и граций». И вдруг такой «афронт»! Массовая резня, пытки, вопли, казни.

Екатерину в первую очередь заботила не потеря почитателей в Европе. Она была потрясена, озадачена и разгневана тем, что «у неё», в России, где она «мудро» правит более десяти лет, где её на все лады восхваляют как «мать-благодетельницу», происходит массовое возмущение, знаменем которого становится не кто-нибудь, а её постылый и давно сошедший в могилу супруг! В Петербурге об этом много говорили; имя Петра Фёдоровича, которое, как казалось, навеки было предано забвению, вдруг снова воспарило. События дворцового переворота 1762 года опять привлекли к себе внимание. Императрица, которая лично руководила всеми военными операциями против мятежников, решила примерно наказать смутьянов. Главных зачинщиков во главе с Пугачёвым привезли в Москву, где их 10 января 1775 года прилюдно предали мучительной казни: четвертованию.

Ничего не известно о том, как на всю эту историю реагировал Павел Петрович. Мать сына к делам управления не допускала, в подробности дела не посвящала, но невозможно представить, чтобы на его чуткой и впечатлительной натуре не отложилось событие, сопряженное с именем отца. По словам Шильдера, «на Цесаревича появление самозванца и первые успехи его несомненно произвели тягостное впечатление». Конечно, это — гадательное предположение, но с ним невозможно не согласиться.

После женитьбы Павел Петрович заметно изменился: он стал более мягким и открытым, его глаза светились теперь радостью, а на публике он блистал красноречием и уже не искал уединения. Будучи рыцарем по натуре, он поклонялся любимой женщине, как его литературный герой Дон-Кихот. Павел не видел в Наталье никаких недостатков и при каждом случае всем рассказывал о её добросердечии, воспитанности и уме.

Екатерина, для которой всё, что было связано с сыном, являлось вопросом первостепенным, заметила эту перемену. В своём окружении она произнесла фразу, которую потом передавали из уст в уста: «Я обязана Великой княгине возвращением мне сына и отныне всю жизнь употреблю на то, чтоб отплатить ей за услугу эту». Влюбленность же Павла вызывала у нее ухмылку; глупый наивный человек, ничего не понимающий в жизни!

Однако Екатерина оставалась сама собой; она никогда надолго не давала забыть, что именно она вершительница дел на земле, что только она вправе распоряжаться всем и вся по личному усмотрению. В ноябре 1773 года она назначила па место, которое занимал ранее Никита Панин, своего доверенного человека генерала Николая Ивановича Салтыкова (1736–1816), который должен был отныне заведовать Двором Цесаревича. Павел Петрович Салтыкова почти не это был чужой для него человек, получивший по инструкции Императрицы огромные полномочия: заведовать штатом и распорядком двора Цесаревича, определять круг приглашённых к столу, следить за всеми сторонами повседневного уклада.

Трудно было не понять, что мать будет контролировать жизнь сына и после его женитьбы. Она сама это подтвердила в письме Павлу. Там она уверяла, что всё это делается исключительно в его интересах. «Ваши поступки невинны, я знаю и убеждена в том; но Вы очень молоды, общество смотрит на Вас во все глаза, а оно — судья строгий; чернь во всех странах не делает различия между молодым человеком и принцем… С женитьбою кончилось Ваше воспитание; отныне невозможно оставлять Вас долее в положении ребёнка и в двадцать лет держать Вас под опекою; общество увидит Вас одного и с жадностью следить будет за Вашим поведением. В свете всё подвергается критике; не думайте, чтобы пощадили Вас, либо меня. Обо мне скажут: она предоставила этого неопытного молодого человека самому себе, на его страх; она оставляет его окружённым молодыми людьми и льстивыми царедворцами, которые развратят его и испортят егоумисердце…»

Павел смирился с неизбежным, как смирялся с обстоятельствами и ранее. С Салтыковым, который состоял при Павле десять лет и в 1790 году получил графский титул, у Цесаревича постепенно сложились вполне дружеские отношения. Но первые месяцы семейной жизни его внимание целиком занимала супруга, которую он чуть ли не боготворил. Примечательно, что Екатерина, которая инстинктивно отвергала и отторгала всё, что было дорого и любо сыну, и здесь осталась верной самой себе. Первоначальная симпатия к невестке быстро сошла на нет, И уже через несколько месяцев после брака сына она признавалась своему конфиденту барону Фридриху Гримму.

«Великая княгиня постоянно больна, да и как же ей не быть больной? Всё у этой дамы доведено до крайности. Если она гуляет пешком, то двадцать верст, если танцует, то двадцать контрдансов и столько же менуэтов; чтобы избегнуть жары в комнатах, их вовсе не топят; если кто-нибудь трёт себе лицо льдом, то всё тело становится лицом; одним словом — середина очень далека от нас… до сих пор нет ни добродушия, ни осторожности, ни благоразумия во всём этом, и Бог знает, что из этого будет, так как никого не слушают и всё хотят делать по-своему».

Первоначально Императрица была уверена, что тихая простушка из Дармштадта останется робкой и послушной, а оказалась — своенравной, скрытной и упрямой, в точности как Павел. Екатерина с этим не могла смириться, и к невестке у неё появилось чувство, близкое к неприязни. Хотя внешне всё выглядело благопристойно, и вся подноготная отношений вскрылась позже.

Семейная идиллия Цесаревича и идиллия отношений его с матерью длились недолго. Всего полтора года. Потом случилась катастрофа, нанесшая страшный удар моральным принципам Павла Петровича и приведшая его чуть ли не на грань помешательства. Это била трагедия воистину шекспировского масштаба, которую Шильдер обозначил как «приговор судьбы».

С начала 1776 года уже все при Дворе знали: Цесаревич и Цесаревна ждут прибавления семейства. Весной Цесаревна должна произвести на свет потомство. Долгожданные, но трагические события начали разворачиваться в Зимнем Дворце 10 апреля. Их подробно описала Екатерина II в письме Московскому генерал-губернатору князю М. Н. Волконскому. Это самое полное и подробное изложение, дошедшее до наших дней, а потому здесь и уместна обширная цитата.

«Великий князь в Фоминое воскресенье по утру, в четвертом часу, пришёл ко мне и объявил мне, что Великая княгиня мучится с полуночи; но как муки были не сильные, то мешкали меня будить. Я встала и пошла к ней и нашла её в порядочном состоянии и пробыла у ней до десяти часов утра, и, видя, что она ещё имеет не прямые муки, пошли одеваться и паки к ней возвратилась в 12 часов. К вечеру мука была так сильна, что всякую минуту ожидали её разрешения. И тут при ней, окромя самой лучшей в городе бабки, графини Катерины Михайловны Румянцевой, её камер-фрау, Великого князя и меня, никого не было; лекарь и доктор её были в передней.

Ночь вся прошла и боли были переменные со сном: иногда вставала, иногда ложилась, как ей угодно было. Другой день паки проводили мы таким же образом, но уже призван был Круз и Тоде (придворные врачи. — А. Б.), коих советов следовала бабка, но без успеха оставалась наша благая надежда… В среду Тоде допущен был но ничего не мог предуспеть. Дитя был уже мёртв, но кости оставались в одинаковом положении. В четверг Великая княгиня была исповедана» приобщена и маслом соборована, а в пятницу предала Богу душу. Я и Великий князь все пятеро суток и день и ночь бызвыходно у неё были.

По кончине, при открытии тела, оказалось, что Великая княгиня с детства была повреждена, что спинная кость не токмо была такова S, но часть та, коя должна быть выгнута, была воткнута и лежала дитяти на затылке; что кости имели четыре дюйма в окружности и не могли раздвинуться, а дитя в плечах имел до девяти дюймов… Скорбь ноя велика, но, предавшись в волю Божию, теперь надо помышлять о награде потери».

Кончина Натальи Алексеевны случилась 15 апреля 1776 года. Уже в последние дни она рассказала, что ещё в детстве у неё обнаружилось искривление позвоночника. Мать, Ландграфиня Каролина, отыскала некоего «костоправа», который и «вправил» позвоночник дочери. В результате тазобедренные кости оказались искривленными, что и привело к трагедии при родах. Императрица Екатерина о возможных физических недостатках своей невестки не знала; естественно, никто ей этого не сообщил. В результате оказалось, что Гессенское семейство и Король Фридрих, как Екатерина однажды выразилась, «подсунули» России недоброкачественный «товар». Мальчик, которого так желала Императрица, погиб вместе с матерью.

Было бы большим упрощением обвинять Екатерину II в данном случае в бездушии. Она действительно проводила много часов у постели Великой княгини и как женщина не могла не сопереживать несчастной. Но Екатерина была не только женщиной и матерью, но в первую очередь — Императрицей, которой оставалась все 24 часа в сутки. Потому политические и династические интересы никогда не предавались забвению. Потому она и обмолвилась в письме к князю Волконскому, что «надо помышлять» о восполнении потери.

Екатерина не умела проигрывать, а неудачи никогда не являлись поводом для уныния. Да, она не получила внука, а раз так, то необходима новая попытка. Интересы Павла в данном случае, как, впрочем, и во всех иных случаях, в расчёт не принимались. Сохранилось несколько писем Екатерины разным корреспондентам с описанием агонии и смерти Великой княгини, где красочно описывались собственные переживания, но где нет ни звука о страданиях Павла Петровича.

Её эта тема мало занимала, хотя для Цесаревича смерть любимой супруги стала крушением мира. Екатерине Павел был нужен живым и здоровым; на нём лежала миссия нового деторождения и, чтобы вернуть его из мира трагической отрешенности, из состояния рыданий и стенаний, «дорогая маменька» решила «открыть глаза» сыну на истинный облик покойной супруги. Это была одна из великих подлостей матери по отношению к Павлу.

Сохранились «Записки» князя Ф. Н. Голицына (1751–1827) — одного из блестяще образованных русских аристократов, снискавшего себе известность в качестве куратора Московского университета. В 70-е годы XVIII века Фёдор Голицын только начинал свою служебную карьеру и в тайны закулисной придворной жизни лично посвящён не был. Но его родственники занимали заметные роли при Дворе и в государственном управлении. Например, его дядя, граф Иван Иванович Шувалов (1727–1797), был фаворитом Императрицы Елизаветы Петровны и потом не потерял своего влияния. Фёдор Голицын принадлежал к самому высокому кругу российской аристократии, где хорошо знали все придворные «диспозиции». Так вот, в своих «Записках» князь привел некоторые обстоятельства, сопутствующие смерти Натальи Алексеевны.

«Что случилось при сём печальном происшествии с графом Андреем Кирилловичем Разумовским, достойно примечания. Он находился беспрестанно при Его Императорском Высочестве и, по силе его милости, Великая княгиня его также очень жаловала. В самый день её кончины Императрица заблаго рассудить изволила и увезла с собой Великого князя в Царское Село, дабы его отдалить от сего трогательного позорища».

У Голицына фигурируют понятия, казалось бы, совсем не имеющие отношения к трагедии: «Разумовский» и «позорище». Далее говорится о том, что граф после смерти Натальи Алексеевны был удостоен немилости Императрицы и выслан в Ревель.

Разумовский являлся любимцем Павла Петровича, его ближайшим другом и тяжело переживал смерть Цесаревны; не стесняясь, рыдал, и чуть ли не сходил с ума от горя. За такое, конечно же, не наказывают и уж тем более не ссылают. Правда, немилость была недолгой. Вскоре молодого графа вернули, и Екатерина назначала его на важные дипломатические посты: посланника в Неаполе, Копенгагене, Стокгольме и в Вене. Крушение карьеры Разумовского произошло после восшествия на Престол Павла I: он был отозван из Вены и сослан в своё родовое имение без права выезда. Павел Петрович не простил страшного предательства, которое совершил некогда его интимный друг, Разумовский являлся любовником Натальи Алексеевны, и существует предположение, что симпатия между ними возникла еще в тот момент, когда граф сопровождал принцессу Вильгельмину из Любека в Ревель на борту пакетбота «Быстрый». Разумовский, как состоявший при особе Павла Петровича, имел возможность постоянно встречаться с Вилыельминой-Натадьей, а с осени 1774 года, по особому распоряжению Екатерины II, ему дозволено было проживать в Зимнем Дворце. Некоторые биографы Павла I даже утверждали, что Павел, Наталья и Разумовский олицетворяли классический любовный треугольник, что это был «брак втроём». Подобные категорические утверждения ничем не подтверждены. Самое же главное — не отсутствие «документов»; тайные адюльтеры всегда плохо «документируются», а порой не «документируются» совсем. В данном случае необходимо особо подчеркнуть, что Павел Петрович, как человек чести и долга, никогда бы не мог вынести супружеской неверности.

Скорее всего, опьяненный любовью, целиком отдавшийся рыцарскому почитанию свой «Дульцинеи», он просто не видел скрытую сторону жизни своей любимой. Но кто не мог не знать об этом, так это Екатерина II, имевшая обширный штат соглядатаев. Фактически все придворные служащие, все караульные, все были или по факту, или потенциально её осведомителями. Во Дворце не бывает настоящих тайн. Это жизнь в стеклянном тереме, где за каждой дверью, в каждом коридоре, на каждой лестнице пребывает некто, готовый донести тайно увиденное и ненароком услышанное до слуха Повелительницы России, тем более, если такое сообщение ей будет интересно. А все знали, что жизнь Цесаревича и его времяпрепровождение Императрицу всегда живо занимало.

Естественно, что подобные явления не документировались, и во всей вышеуказанной истории доминируют только предположения и догадки. Согласно самой распространенной версии, Екатерина в День смерти Натальи увезла Павла в Царское и там представила ему любовную переписку между покойной и графом Разумовским. Якобы эти письма были найдены в будуаре покойной в отдельной шкатулке. Если это так, то, значит, Вильгельмина-Нататья была женщиной совсем небольшого ума. Хранить подобные компрометирующие документы в доме, где всё подвластно оку свекрови, — на такое могло решиться существо безрассудное или попросту глупое. Дошедшие же свидетельства той поры рисуют Наталью Алексеевну совершенно иначе.

Никаких отпечатков этой переписки, если она и существовала, до наших дней не сохранилось. Бытует утверждение, что Екатерина знала об интимной связи своей невестки и якобы «предупреждала» письменно и устно сына Павла о «недопустимой близости» его друга и Натальи. Опять же тут всё строится неизвестно на каких основаниях. Если бы Екатерина знала и хотела прекратить сложившуюся связь, то достаточно было бы лишь одного слова, чтобы Разумовский не только навсегда покинул дворцовые пределы, ко и, что называется, на пушечный выстрел к ним больше никогда не приближался. Дружеские чувства сына тут не играли никакой роли; она так поступала не раз и до этой истории и после неё. Между тем Разумовский сохранял свое положение и даже получил право проживать в императорской резиденции.

Можно только догадываться о потрясении, испытанном Павлом при известии о смерти Натальи и всей непристойной любовной истории, которая вослед выплеснулась наружу. Он был дважды предан — женой и другом, он, который с ранних пор стремился и к настоящей дружбе, и высокой любви. Как после этого можно верить людям, кому после этого можно верить? Ведь было даже непонятно, от кого был умерший во чреве матери ребёнок. Горе и потрясение Павла были так велики, что он не поехал даже на похороны.

Великая княгиня Наталья Алексеевна была похоронена 26 апреля 1776 года в Александро-Невской лавре в присутствии Екатерины II и графа А. К. Разумовского, которому Императрица «предписала» там быть. На следующий день Разумовский получил «высочайшее повеление» покинуть Петербург…